Алексей Павлов. Отрицаю тебя, Йотенгейм! --------------------------------------------------------------- © Алексей Павлов, автор, 2004 © HELDENBURG s.r.o., издатель, 2004 Полное или частичное копирование текста без письменного согласия издателя HELDENBURG s.r.o. запрещается, нарушения авторского права влекут за собой преследование по закону. Автор будет рад получить отзывы на свой Email: mheldenburg(a)hotmail.com --------------------------------------------------------------- ДОЛЖНО БЫЛО БЫТЬ НЕ ТАК ПОВЕСТЬ Часть вторая ОТРИЦАЮ ТЕБЯ, ЙОТЕНГЕЙМ! (продолжение) ПРЕДИСЛОВИЕ Продолжение этой повести, Уважаемый Читатель, получилось гораздо короче задуманного, и вряд ли в полной мере удовлетворит читательское любопытство, но автор в свое оправдание может сказать, что, описывая тюрьму, слишком он сжился с ней, и пора, пора уже ему на волю: есть вещи более достойные, чем тюрьма! Глава 26 Сдержанное нетерпение, готовое перейти в безудержную радость -- вот что чувствует арестант, которого заказали с вещами, если существует хотя бы теоретическая возможность освобождения. Своеобразие состояния заключается и в том, что твое положение на тюрьме может, наоборот, ухудшиться, и опасение съехать на общак так же сильно, как надежда на лучшее. Стараешься угадать, что тебя ждет, отслеживаешь каждое движение. Арестанту важно знать, что его ждет, чтобы заблаговременно запастись терпением и не гореть слишком ярко. От команды за тормозами до выхода из хаты промежуток небольшой, едва успеть собрать вещи, но их не много, и вот ты выходишь с грязным баулом в руках на продол. На этот раз вертухай изъял предметы, принадлежащие тюрьме. Из таковых оказались только шлемка и весло. Действие означало, что я покидаю Бутырку. Общество, собравшееся на сборке, человек пятнадцать, однозначно подтвердило, что едем на больницу. За исключением нескольких совершенно изможденных арестантов и одного на костылях с простреленной ногой, остальные не сильно отличались от общей арестантской массы, а несколько человек вовсе на больных похожи не были. Радость сменилась тревогой, когда выяснилось, что выехать на Матросску -- еще не значит на нее попасть: могут вернуть назад, и, говорят, кого-то неминуемо это ждет. Под знаком этой новости прошло ожидание на сборке, погрузка в автозэк и дорога от Новослободской до Яузы. У простреленного парня отобрали костыли (потому что находятся на балансе Бутырки), и на тюремном дворе Матросской Тишины его уже вели под руки арестанты. Знакомые места. Вход со двора, за стойкой дежурный принимает документы на поступивших -- т.е. та инстанция, которую миновал я полгода назад, когда меня привели на тюрьму с черного хода. Потом маленькая грязнющая сборка с деревянной дверью, через которую по одному вызывают к врачу. В двери замочная скважина, через которую желающие по очереди изучают врачебный кабинет, где два голоса, мужской и женский, минут сорок обмениваются комплиментами, излучая жизнерадостность, резко контрастирующую с состоянием нашим. В ярком электрическом свете я разглядел молодого человека в военной форме и наброшенном на плечи белом халате и молодую ярко накрашенную женщину, тоже в белом, в которой признал ту, которая принимала меня в сие заведение. Ладно, Сережа, потом поговорим, мне надо работать, -- обаятельно сказала дама и, обращаясь то ли к Сереже, то ли к себе, с симпатией добавила: "Знает! Ведь знает, насколько он мужественный, симпатичный. Настоящий мужчина. И так элегантно делает вид, что сам этого не замечает!" Сережа расцвел, как с тринадцатой зарплаты, и влюбленно покинул кабинет. Настала наша очередь. Парнишка с землистым лицом первым вернулся из яркого кабинета в тусклую сборку и растерянно пробормотал: "Не верит. Говорит, если бы болел, то ходить бы не смог. Говорит, врачи могли ошибиться -- может, это и не аппендицит..." Парня с простреленной ногой привели почти в шоке. -- "Что, как?" -- подступились мы. -- "Вернули. Поеду на Бутырку. В медкарточке написано "язва желудка", а это не болезнь. Я говорю, у меня нога прострелена, -- сквозь бинты, в самом деле, проступало большое кровяное пятно, -- а она мне: "Ничего не знаю, написано "язва", езжай назад, продолжай лечиться голоданием". Я из голодовочной хаты". Вызвали меня. Полистав карточку, модная женщина с сомнением поинтересовалась: Ну, а Вам, Павлов, что нужно? Медпомощь. Вы что -- больны? Что у Вас? Грыжа? Какая грыжа? Паховая? Ах, позвонковая! Это ерунда. Спина болит? У меня тоже болит. Голова? Рука? Нога? У меня тоже нога. А чего скособочился. Ну-ка выпрямись. Не могу. Все вы тут не можете, а там все можете. Ну-ка, проверим рефлексы. Для проверки рефлексов врач взяла в руки с длинными кровавого цвета ногтями огромную киянку, каковой на проверке со звоном простукивают стены, тормоза, решку и шконки. Пару раз ударив по рукам, врач примостилась ударить по спине. По спине не надо. Хорошо, не буду. Рефлексы в норме. На Бутырку. Так мы, почти все, оказались опять в автозэке. Простреленному снова выдали костыли. Перед выходом на улицу по коридору прошел Руль. Павлов, я тебя помню! Как дела? Чего такой смурной? На тюрьму пришел -- веселый был, а сейчас что случилось? -- Руля мой вид явно огорчил. -- Куда едешь? На Бутырку? Ну, давай, теперь уже не увидимся. У мусорской стойки проверили личные данные, как всегда присвистнув при прочтении обвинения ("не х.. себе!"). Рядом мусор с расстановкой бил кулаком в живот какого-то арестанта, который только хрипел и сипел при этом. Такая картина в моем присутствии вызвала легкое смущение на лице Руля. Часть мусоров была явно навеселе. Матросская Тишина жила обычной своей незатейливой жизнью, а многоэтажный корпус больницы из светлого кирпича, уходящий в небо, оказался недосягаем. Снова сознание заполнила мысль: что будет на Бутырке. Сейчас можно с легкостью провалиться в яму общака, где тебя позабудут на долгие годы. Возможно такое? К сожалению, да. Ах, господа, какая безнадега! В знакомой бутырской сборке уже не пугало ничто, ни средневековый вонючий полумрак, ни грязь, ни крысы, ни ошеломленные новобранцы. Но страшно не хотелось на общак. Прошли по одному через каморку врача, примыкающую к сборке. Отношение как к вновь прибывшему, а значит, видимо, будет общак. В этом неприятном предположении прошла ночь, после чего сомнений не осталось, тем более что явно больных увели еще вчера, а потому путешествие с вертухаем по этажам и переходам было ознаменовано одним из самых неприятных чувств -- ожиданием худшего. Группа арестантов молча идет за провожатым, выстраивается в начале коридора на общаке, и каждый с невесомым сердцем ожидает, что назовут его фамилию, ловя первые звуки очередного слова, чтобы успеть насладиться пониманием, что произносимая фамилия -- не твоя. Наверно, так себя чувствуют в шеренге те, часть которых будет немедленно расстреляна. Путешествие кажется долгим, от каждой двери общака веет адом, и когда вдруг видишь на очередном корпусе рельефные, когда-то вызывавшие ужас, двери, -- камень падает с души, становится легко и радостно. До больничного коридора доходят только двое, и в их числе я. На сей раз моя хата оказалась рядом с предыдущей. Внутри было семь шконок и семь человек. При этом не холодно, есть лишний матрас. Желать лучшего (кроме свободы) на Бутырке грешно и непростительно. Как само собой разумеется, я занял место сбоку у решки, потеснив молодежь, и стал обдумывать положение. Если с утра не отправят на общий, значит, все нормально. Косуле надо сделать козью морду, но не зарываться. А пока покурить и спать. Бутырский проверяющий отличается особой гордостью. Эта сволочь считает себя представителем законности, и не исключено, что делает это искренно. А значит, встречать его нужно стоя с руками за спину. Что и произошло на следующее утро. С вещами не заказали. Напротив, перед прогулкой на продоле какая-то женщина спросила: "Что, Павлов, вернули с Матросски? Ладно, мы еще посмотрим, кто кого..." Из чего следовало, что Бутырская медсанчасть меня не оставит в беде, и победа будет за нами. Несколько дней прошли в ожидании дальнейших движений. План поведения был, ключевые моменты определены, поэтому в промежутках между появлениями Косули можно было не напрягаться; следак же не появлялся. В хате на следственные действия явно никто не напирал, и можно было отдохнуть (хотя, конечно, где ж так отдыхали). Никакого лечения не проводилось; основной массе по-прежнему кололи пенициллин и, нагоняя статистику выздоровевших (а у всех один и тот же диагноз -- пневмония), отправляли по хатам. Время побежало быстро, и не успел я как следует освоиться в хате, как оказался на сборке среди судовых, чему предшествовала пьеса в театре одного актера, где Косуля был небезучастным зрителем. Результатом моей игры оказалось торжественное ("блядью буду") обещание Косули отправить повторно на Матросску и привести второго адвоката. На судовой сборке все по-прежнему, только теперь я знаю, что и судовой может не гнать. Еще не уехали с Бутырки, а хочется скорее в камеру, чтобы закончился этот неуютный день. Постречал Зазу, смотрящего хаты 94. Тот не замечал меня в упор, а когда я обратился к нему, спокойно заговорил со мной, будто расстались вчера. За то, за се, как дела, кто сейчас в какой хате. Заза на спецу (ясное дело, после кипежа хату раскидали). На суды ездит второй год, и конца не видно. Давно настроился сидеть, сколько статья позволяет, т.е. шесть лет. За спиной уже два. Заза спокоен, сдержан и доброжелателен: "Как ты сейчас? На больнице?" -- "Да, все в порядке" -- отвечаю. -- "Ну и хорошо. А то тогда ты был... -- Заза дипломатично замолкает.-- С суда приедешь, отпиши, рад буду ответить -- хата три семь шесть". То есть, Заза и не допускает, что меня освободят. Автозэк, ранее вызывавший отвращение, теперь как родной, но перчатки стараюсь снимать только чтобы закурить, с тем чтобы по приезде их постирать. В Тверском суде сталкиваюсь с необычно вежливым отношением. Мусора значительно поглядывают на меня, будто оповещены отдельно. Опять окна в московский двор и здесь же -- в боксик, в котором оказываюсь вдвоем с общительным и уважительным армянином. Вскоре с удивлением обнаруживаю, что разговор естественным образом подкатился к вопросу о том, что есть кто-то, кому выгодно, чтобы я сидел в тюрьме, и как будто я знаю, кому. -- "Кому это выгодно?!" -- звучит вопрос, и я как просыпаюсь: Следователю. Армянин усмехается и замолкает, после чего его переводят в соседний боксик, и слышно, как он успешно договаривается с мусорами, что они ему принесут свежих беляшей; потом к нему приходит женщина-адвокат, приносит что-то явно запрещенное, но мусора ходят по струнке, угодливо спрашивая, не захочет ли клиент чего-нибудь еще, а тетя-адвокат журит армянина, что тот не хочет заплатить еще четыре тысячи баксов, и укоризненно восклицает: "У Вас четыре трупа, а Вы жметесь!" Приходит и Косуля. Рожу переделал из Бабы Яги в Колобка, руки трясутся, спрашивает, все ли будет, как договорились, а то сам Хметь, т.е. зам Генерального по надзору приехал. Сегодня, по сценарию, надо отказаться от суда, в связи с тем, что собраны не все надлежащие справки. -- "Держись" -- говорит Косуля. -- "Уж и не знаю" -- отвечаю я, повергая адвоката в шок. "Идти не останавливаясь, голову не поднимать, руки за спину, по сторонам не смотреть, ни с кем не разговаривать, шаг в сторону расценивается как попытка к бегству, стреляем без предупреждения" -- с таким напутствием повели меня мусора без наручников в зал суда, в котором указали на лавочку и разрешили сидеть свободно. Зал большой, светлый и чистый; вид и запах моей одежды здесь явно не гармонировал с большим российским флагом. Белокурая женщина-судья почему-то не в мантии. За отдельным столиком сидит Хметь, с интересом уставившийся на меня. У наших генпрокуроров и их замов, по традиции, рожи как жопы, а этот ничего, даже на человека немного похож. А может, сделать подарок Косуле? -- заявить, что хочу, чтобы рассмотрение состоялось. Тогда не видать больницы как своих ушей. И кому получится подарок? Происшедшее в дальнейшем могло вызвать слезы умиления. Мягко и человечно судья открыла заседание, сочувственно сообщила, что поступила просьба адвоката заседание отменить и, ни много ни мало, поинтересовались, не против ли я присутствия заместителя Генерального прокурора по надзору. Потом выступил правозащитник и чуть из кожи не вылез, доказывая нецелесообразность и несвоевременность заседания. Как протрезвевший муж после пьянки просит прощения у жены, Косуля восклицал белокурой даме: "Ваша честь! Я Вас очень прошу удовлетворить мою просьбу!" Ее честь просьбу удовлетворила, и меня отвели в боксик. Явно никому, кроме меня, это заседание не было нужно. В боксике тоже все было по-прежнему. То есть, прежде чем приехал автозэк, я наслушался речей осатаневших от надежды арестантов, насмотрелся в тусклом свете на надписи на стенах, замерз и затосковал по хате. В углу сидел парень и глупо улыбался. -- "Как успехи?" -- поинтересовался я. -- "Какие успехи! Восемнадцать впиздячили". -- "За что?" -- "Полкило героина". Автозэк приехал поздно, когда все затихло, а мусора приняли на грудь и с аппетитом закусывали на ходу колбаской. И в автозэке все было по-прежнему, т.е. совершенно знакомо, как будто я тысячу лет арестант и езжу по судам со времен неизвестных. Как будто все это было, и можно даже понять, что будет дальше. Многим известно странное чувство, что происходящее в какой-то момент уже было. Бывает редко и длится недолго. Однажды, когда я первый раз был в Германии и ехал на машине, меня посетило такое чувство, но не исчезло, а стало медленно нарастать, и вдруг я понял, что знаю, помню, что увижу за поворотом, за которым пришлось остановиться, чтобы избавиться от страха: все оказалось именно так. На этот раз я постарался избавиться от наваждения сразу: надеяться лучше, чем знать худшее. А что-то все же подсказывало, что надеяться стоит, только не на чудо, а на время, не на закон, а на себя. Ну, и, конечно, немного бы удачи... На Бутырке всех запустили в малюсенькую сборку, стоять пришлось вплотную, но, странное дело, всем было классно. Все задымили, заговорили и ощутили вполне конкретное арестантское братство, в котором меж зеленых стен без окон слились беды, надежды и радости каторжан. Армянин, что был в суде со мной в боксике, густо источал запах коньяка и раздавал направо и налево через головы пачки сигарет "Данхил", а мне, протягивая пачку, сказал: "Ты извини, я хотел с тобой выпить, а мент побоялся, сказал: пей с другими, с кем хочешь, а с этим нельзя. Извини! Пиши мне! Я в хате три семь пять на спецу. А то скучно!" Надо видеть лица судовых на этой сборке. Утром они были одинаковые, а сейчас принадлежали разным людям, и разговоры гудят в апогее, опять в вагоне поезда собрались друзья. Через несколько часов начали поднимать в хаты. Сознание того, что тебя вернут на больничку, так успокаивает, что испытываешь тихое тюремное счастье. В камере про меня забыли, место заняли. -- "Что-то вы, господа, попутали" -- добродушно посетовал я, водворяясь на своей шконке. -- "А мы думали, ты не вернешься". -- "Расчувствовались" -- объяснил я и положил на дубок пачку "Данхила", от вида которой у всех захватило дух. Наутро хату разгрузили, так, что две шконки остались не заняты. Началась лафа. В соседних хатах по два человека на шконку, а то и больше. Пришел Косуля, поинтересовался, не тесно ли в камере, намекая на свою причастность к вопросу, на что получил ответ: нет, в камере не тесно, на тюрьме -- тесно. -- "Ну, знаешь, я стараюсь..." -- "Это заметно" -- двусмысленно ответил я и погрузился в нервное размышление, не отвечая на вопросы. Косуля тоже занервничал и ушел. Через пару дней вызвали на продол. Женщина, что говорила "еще посмотрим", спешно распоряжалась, торопя вертухаев; прозвучало слово "спецэтап", и не успел я глазом моргнуть, как завели на сборку, тут же вывели и, минуя процедуру идентификации личности на выходе, спешно усадили без всяких наручников в обыкновенный УАЗ без решеток и поехали. Без оружия, без дубинки к нам подсел огромный мент с ручищами как гири и предупредил: "Только без шуток, господа!" Но господа шутить настроены не были, и было их всего трое: я и двое немощных, совершенно желтых от гепатита арестантов, которые как дистрофики медленно и радостно переговаривались друг с другом. УАЗ выехал через какой-то задний двор, а вовсе не там, куда вползает в подворотню автозэк, и двинулся сквозь хмурое московское утро. Тут я увидел жизнь, обычную и недоступную. Стоим на светофоре, мимо идут люди, они не обращают на нас внимания; наверно, они удивились бы, если узнали, кого и куда везут в этой машине, на их лицах заботы, и я готов утверждать, что знаю, о чем думает каждый из них. Жадно вглядываюсь в лица, в облик города; нет, это уже не мой город, не тот, что был раньше. Это -- щемящее воплощение прошлого, в которое не вернуться. Я знаю здесь каждую улицу, здесь живут или работают знакомые, Москва проплывает мимо глаз серой лентой, и я знаю, что безумно хочу ступить на ее тротуары, чтобы немедленно расстаться с ней навсегда, нам тесно вдвоем на земле. Однажды, когда мои самые близкие люди были уже за границей, а я еще нет, я прощался с Москвой, не зная о разлуке, но предчувствуя ее. Тот день был описан в письме, которое вспомнилось вдруг до последнего слова. Из урчащего нутра ментовского уазика письмо казалось наивным, возвышенным и притягательным как свобода. А с письмом припомнился и весь день, описанный в нем. ПИСЬМО Гимнастика начинается с исходного положения. Есть таковое и в самочувствии. Только я забыл -- какое оно. Я забыл ощущение себя, не чувствую своего лица, в прямом смысле. Но помню, что владеть мимикой -- значит владеть собой. Уметь расслабить лицо и насладиться этим состоянием -- значит прийти в исходное положение. С ясными мыслями, ясным взглядом и покоем в душе. Но сейчас самочувствие оставляет желать лучшего; после напряженной недели во всем разлад и размытость. Поэтому открываю шторы, чтобы увидеть погоду. За окном солнце! Еще неясно понимая даже это, часа два брожу по комнатам, мимоходом приводя их в порядок, одновременно пытаясь привести в порядок внутренний мир. Если с комнатами все удается, то со вторым гораздо хуже и, как бы припоминая, что это необходимо, -- одеваюсь и выхожу на улицу. Так выходят из больницы после тяжелой болезни. Первые шаги делаются с опаской: а вдруг что-нибудь заболит. Однако, это золотая осень. Чистое высокое голубое небо, листва цвета лимона и меди. На ногах удобные кроссовки. Первые шаги доставляют удовольствие. Это уже что-то. Значит, надо идти. Идти под солнцем по земле. Вижу себя со стороны и сверху. Не раздвоение ли это... День сегодня чем-то необычен. Наверно, много солнечного света. Душа, определенно, не на месте. Одолевает чувство ответственности, мысли тяготеют к работе. Отодвигаю все это, как штору, в сторону и пытаюсь освободиться от груза размышлений. Свободная мысль достигает высшего результата, но об этом забываешь и думаешь, в повседневности, что называется, на заданную тему... Куда идти? Ноги сами ведут. Уже понятно, что пойду по местам моего детства. Они не далеко. Медленно проплывает мимо монументальное, залитое светом здание МГУ. А я смотрю, через собственные глаза, как через окна, и хочу чтобы не было стекла. Я не ощущаю мир. Но знаю, что с этим можно бороться. Вечное как мир лекарство -- ходьба. Маятник. Циклический принцип движения во всем живом. Если маятник замедляется, надо его раскачивать. Вот спортплощадка, где в юности я играл, и, помнится, неплохо, с приятелями в футбол. По-разному сложилась их судьба. Наверно, я больше не хотел бы их увидеть. Потому что футбол -- это лучшее, что у нас было. Пусть знакомые места напоминают лишь о хорошем, потому что есть и не лучшие воспоминания. Отодвигаю их, как вторую штору, и иду под солнцем по земле. Первый привал делаю через пять километров (а врачи утверждали, что я теперь не пройду и трети того!). Старое шоссе, оставшееся только на старых картах, ведет через мост куда-то в бурьян к Поклонной горе. Когда мне было пять лет, мы приезжали сюда с отцом на грузовике ставить машину в гараж. Где-то здесь была автобаза. От неожиданного воспоминания захватывает дух -- вспомнил! Это было здесь, больше чем тридцать лет назад: вечереет, в кабине грузовика рядом с отцом я зачарованно и бессознательно гляжу на сумерки и не верю сам себе, я ли это... Может, здесь и закончить путешествие, съездить в гости. Но к кому. Нет, сегодня я буду лечиться одиночеством. Что за странная дорога... Какой-то заброшенный край. Всю жизнь я не соизмерял масштаба и думал, что здесь ничего нет. Слева тысячи раз проезжал на троллейбусе, прямо и поперек -- на электричках и поездах, сзади -- улица, где жил несколько десятилетий; все, казалось, совершенно знакомо, но здесь какие-то склады, заброшенные и заросшие строительные объекты, между ними петляет грунтовая дорога, которая, кажется, ведет в никуда. На ржавых воротах краской от руки написано: улица Братьев Фонченко. Охватывает ощущение нереальности, будто шагнул в другое измерение и сразу заблудился. Но слева возносится в небо стела с беснующимися чертями на Поклонной горе, и я иду в сторону Потылихи. На Поклонной горе мы играли в детстве, когда та еще не была срыта бульдозерами и оставалась, видимо, такой, какой ее видел Наполеон. На горе росли дикие травы, и игры на ней были отмечены ощущением бесконечности пространства, времени и жизни. Когда это было... Пронзительно светит солнце. Прохладно. Стою на высоком берегу реки Сетунь. Осенняя листва... Хорошо, что кругом никого. На ветру слезы кажутся холодными и чужими. Но все-таки сегодня много солнца. Еще полчаса пути по очень знакомым местам. Вот заросшее деревьями (как быстро они растут!) пространство, где стоял дом, в котором я рос. Стою, прислонившись к дереву, бывшему когда-то в нашем палисаднике, и вспоминаю все лучшее, что было в детстве. Выхожу из родного района, выхожу из прошлого, и его уже нет, но настоящее еще не настало. Приходит и настоящее. Теперь я вижу людей. Иду к Окружному мосту и по нему к Новодевичьему монастырю. Навстречу идут два подростка, по лицам понятно, что говорят о чем-то грязном. Жаль. Днем раньше ехал на машине за автобусом, в котором у заднего стекла разговаривали двое мальчишек, и не хотелось обгонять автобус -- столько жизнелюбия и увлеченной мечты было на их лицах, они оживленно обсуждали что-то, не замечая, что я на них смотрю. Солнце делает людей лучше. Вглядываюсь в лица пассажиров остановившегося троллейбуса. Они разные, но как бы осененные светом. Девушка-водитель смотрит то ли в зеркало, то ли на дорогу и улыбается. А я прошел уже десять километров. На мосту стоять страшно. В детстве было еще страшнее. Однажды я прошел по дугам моста, на что решались немногие. А не пройти ли сейчас, -- мелькнула озорная мысль. Но, поскольку ты незримо рядом, доставить тебе беспокойство не решаюсь. Все время солнце. Уже нет стекла. Я чувствую мир. Стены Новодевичьего монастыря дышат временем, историей. Я радуюсь, что чувствую, что иду. Обгоняю человека с тростью. У него неровный тяжелый шаг инвалида. Пусть большая часть моей жизни и была напрасна, но я иду! Я еще поборюсь и поживу. Может быть, вторая часть жизни станет большей. Меня не покидает чувство любви. Становится ясно, что истина в ней, и все зависит от нас. Жизнь определяется необратимыми поступками, и за нами право выбора. Нелегко, страшно и прекрасно это право. На улицах так мало людей, что опять появляется чувство нереальности. В пустом городе живут мои шаги и мои мысли. Нет, не пустой город. Он замечателен. На Остоженке останавливаюсь перед большой стройкой. На щите написано: "Строительство дома оперного искусства". Неужели действительно страна проснулась?.. Обдумав этот факт, с удовольствием заглядываю в маленький магазинчик. Да, это не совдеп. Кропоткинский бульвар. Пройдено 17 километров. Сажусь на лавочку отдыхать (хотя и не устал!), смотрю на прохожих. Всего несколько лет назад на Тверской жгли костры, и звериные лица в отсветах пламени виделись предвестьем погромов и гражданской войны, но чума прошла стороной. Мимо идут люди и людишки. Богатые, состоятельные, победнее. Нищих не видно. (Правда, в переходе под Садовым кольцом я дал просящей бабушке денежку). Интересно смотреть на лица, это увлекает, тем более что я по ним без труда читаю даже то, что они хотели бы скрыть. Наверно, я выздоравливаю. Неизвестно, как долго может длиться удовольствие, но место для меня невезучее. Еще семнадцать лет назад на этом бульваре молодого экзальтированного, насквозь противоречивого молодого человека в моем лице шокировала экзотическая девушка в высоком цилиндре вопросом: "Молодой человек, не могли бы Вы меня накормить?" Теперь же, сделав выбор из всех сидящих на лавочках, твердой походкой ко мне направляются две комичные девицы панковатого вида и задают мне, приблизившись неприлично близко, вопрос: "Молодой человек, не могли бы Вы нас выручить на две тысячи рублей?" При этом они вихляются на манер известного булгаковского персонажа. Итак, я снова на грешной земле. Привал мой окончен, иду по бульвару к Арбату, а вослед мне летят изысканные оскорбления и ругательства. Но они меня не касаются: я сегодня возвысился до исходного положения (в связи с чем сказанное девицам звучало кратко, емко и выразительно). На Арбате масса народу, фотографы с одетыми в теплое обезьянками. Перед художником-портретистом сидит женщина и спрашивает подвыпившего мужа: мол, как она там, на портрете? Тот заглядывает за мольберт и экспрессивно отвечает: "Да ты там гораздо лучше, чем есть!" И размахивает руками: "Да! Точно, лучше!" -- после чего смачно плюет, поворотив рыло, в мою сторону. Виртуозно уворачиваюсь и делаю вывод, что хождение в народ пора прекратить. Надо свернуть в переулки. По Плющихе и далее к метро "Спортивная" иду быстро, получая ровное удовольствие от нагрузки, прямо как в юности! В сумерках иду мимо низких окон, и в них мелькают цветные картинки чужой жизни. Вот я и дома. На автоответчике твой грустный голос сообщает, что ты хочешь говорить со мной. Сегодня мы обязательно созвонимся. И скоро обязательно увидимся. Собственно, мы не расставались. Меня манят чистые листы бумаги. С удовольствием пишу письмо. Все будет хорошо. Я тебя люблю. Сейчас буду звонить. (P.S. Я чувствую свое лицо!) Алексей. Москва, 13 октября 1996 года. Трудно сказать, где была реальность, здесь, где я прятал нос от кашляющих гепатитчиков; за окном ли, где на лицах прохожих были ознаменованы заботы; в письме; или там, на дорогах Европы. Возможно, реальность там, где я. Но где я? Зря философствуешь, ты на Матросской Тишине, на той же сборке, где через дверь сидит в кабинете все та же тюремная красавица с красными ногтями. Гепатитчиков оприходовали и отправили лечиться. Я же судорожно размышлял, какие приведу аргументы, так как, по результатам предыдущего приезда, выходило, что ничем я не болен: сознания не теряю, ходить, плохо, но могу, не умираю -- какие еще могут признаки? Голова? Нога? Рука? Спина? Все это, как женщина уже объяснила, и у нее есть, и даже, если не врет, тоже болит. "Что сказать?" -- думал я в тревоге, слушая то тишину, то арестантов, то шум на продоле, от которого все настороженно затихают, и шагнул по вызову в кабинет, решительно не зная, как себя вести. Так. Павлов. На что жалуетесь, -- бесстрастно поинтересовалась врач, и я начал неуверенно исповедываться, робко излагая симптомы, буквально стыдясь того, что не калека, а вот приперся на больницу. На лице женщины появилось характерное выражение непреклонной брезгливости, и на губах явственно обозначились слова "на Бутырку", но дверь с коридора открылась, зашла какая-то женщина и заговорила о пустяках, мимоходом заметив: "Павлов -- от Сергей Иваныча". И ушла. Так, говорите, грыжа? -- как ни в чем не бывало, продолжила врач. -- Спина болит? Так. Сильно болит? Что, даже выпрямиться не можете? Нога? Рука? Как так онемела? Да Вы что, острая боль?! Голова? Полгода болит? Что же Вы к врачу не обращались? Это же серьезно!" Я обращался... Где ж обращался! -- здесь бы было написано. Устыдившись того, что не написано, я замолчал. Так Вас надо в хирургию. Нет, нет, -- испугался я, -- не до такой степени. Ладно, идите на сборку, мы Вас позовем. "Ап!! И тигры у ног моих сели!" С каким вожделением я ждал этой минуты, и она наступила. Пришел вертухай и с гуманным выражением лица повел меня подземным переходом на больницу. Боже мой, какое счастье, какая радость! Как легка и замечательна жизнь! Да, бывают в ней огорченья, но что они против такой удачи. Мне может позавидовать любой арестант. Вон там, слева, забарабанили в тормоза, вертухай их раскрыл, и на продол вышел некто совершенно голый. -- "Хорошенькое дело, -- сказал вертухай, в раздумье глядя на такое явление. Вышедший молчал и почему-то глумливо улыбался. Под ноги ему на продол кто-то вымел веником трусы. Такая вот тут стоит матросская тишина. Но вот мы на больнице. Возносимся на седьмой (черт его знает, память уже изменяет, может и на пятый) этаж, где расположено -- ах как сладко звучит это название! -- второе терапевтическое отделение. Видимо, похожие чувства испытывают все, кому посчастливилось попасть на больницу, что видно всегда по лицам вновь прибывших: они торжествуют. И когда я оказался на этаже (естественно, пешком) в светлом коридоре с дверями по одну сторону и окнами в город по другую, я понял, что теперь точно выйду из тюрьмы -- вопрос времени; но не лет, а месяцев; так мне казалось. Наконец-то Косуля не обманул, а значит, проиграл. Пока в замке кряхтел ключ вертухая, думалось о том, что с этой минуты начинается новый этап тюремной жизни, вдруг захотелось убрать руки из-за спины, сказать вертухаю "пока", не спеша спуститься по лестнице на первый этаж, выйти в город и пойти домой. Даже мелькнуло опасение, что нет денег на метро. Желание было настолько простым, без какой-либо экзальтации, что потребовалось несколько секунд напряженного размышления о том, почему этого сделать нельзя. Шагнул в камеру. Довольно странное сочетание слов -- больничная камера, не правда ли? Но так оно и было. Камера была большая, так называемая общая на больнице, по стенам уставленная двухэтажными кроватями, а в середине кроватями одинарными, слева дальняк, как обычно, отгороженный занавеской из простыней, а в данном случае еще невысокой стенкой и пустой кроватью. Народу было вполовину меньше, чем кроватей, что само по себе удивительно: только на Матросске и Бутырке как минимум шестнадцать тысяч страждущих больницы арестантов, а еще есть Капотня, 5-й изолятор, Петровка. (В Лефортово своя больница). На меня никто не обратил внимания. Оглядев камеру, я оценил обстановку следующим образом: контакт нужно установить, в первую очередь, вон с тем здоровенным парнем характерно уголовного вида -- этот явно принадлежит душой и телом преступному миру, и, наверно, в хате лидер (смотрящих в хатах на больнице нет; есть смотрящий за положением на всей больнице, на тубонаре). Остальные в хате выглядели как мелкие сошки. Кто-то в углу у окна прятал лицо за пологом; странно, но бывает: может, крыша ползет. Проблем с местами нет. Выдержав паузу, в течение которой никто мне не сказал ни слова, я поставил баул на пустую кровать и объявил: Алексей Николаевич Павлов. Статья 160, часть 3, от пяти до десяти, Бутырка, на тюрьме полгода. Какое положение в хате? С кем можно поговорить? Не отозвался никто, что ничуть не смутило, и даже обрадовало, но тут резко отодвинулась занавеска в углу у окна, с нижней кровати встал арестант, прятавший лицо, на котором отразилась целая гамма переживаний, где не последним был страх, и решительно пошел в мою сторону. Е....-копать! -- изумился я, -- Вова! Какая встреча! -- от неожиданности я несколько минут громко матерился, соображая, как себя вести, одновременно приводя камеру в полное расположение к себе. Это был Вова Дьяков. Тонкий мусорской ход. Мне ничего не стоит сейчас же, немедленно поднять вопрос о Вове, как о подкумке и гаде, и кто-то, видимо, на это рассчитывает (и правильно рассчитывает!), но я делаю вид, что все в порядке, чем, безусловно, охраняю свою судьбу. Арестант всегда имеет право на позицию отстранения от чужих проблем. Ты здесь случайно? -- еще не справившись с собой, подозрительно интересуется Вова. А ты сомневаешься? Нет, Володя, -- говорю я, -- ты меня хорошо знаешь: я на эти дела не иду. И не пойду никогда -- это ты тоже знаешь. А вот ты -- по-прежнему смотрящий на спецу? -- не удержался я, после чего железно решил: дальше ни слова. Володя поежился, как от холода, но, взяв себя в руки, повел дружелюбную беседу, и куда девалась грозная самоуверенность крутого "смотрящего" полугодичной давности -- осталась сама кротость. А когда Володя понял, что конфликт мне не нужен, -- успокоился и обрел уверенность. Все устаканилось, я устроился на понравившемся месте, рядом с грозным уголовником, Вова достал новенькую колоду, и составилось небольшое общество развлечься в дурака без интереса. Вова, оказывается, и на больничке преуспел, выступив за крутого. Сергей, парень, с которым я хотел познакомиться в первую очередь, заехал на тюрьму сразу после освобождения из зоны, по новому обвинению в квартирной краже, будучи задержан при продаже золотых изделий, находившихся в квартире. Строго говоря, доказательств причастности Сергея к краже не было (хотя, наверно, он знал о ней, а может, и участвовал), но в ИВСе мусора надевали ему на допросах полиэтиленовые пакеты на голову, а так как, совершенно измучившись, Сергей все равно не раскололся, мусора отказали ему в уколах инсулина, без которого Сергею с сахарным диабетом грозила смерть. И тогда, когда белый свет стал уже меркнуть для него, Сергей подписал все, что ему было предложено (а предложено было, по его словам, гораздо больше, чем могло соответствовать действительности). В Матросске он сразу попал на больницу, отказался от данных показаний, объяснив, как они были даны, и вот рядом с ним обрисовался дружбан Вова. Серега старый арестант, но и ему невдомек, что побеседует он с кем-то из сокамерников, и сложится у подкумка мнение, которое он изложит письменно куму; эта писанина ляжет Сергею в уголовное дело, и даже на ознакомке обвиняемый ее не прочтет, а благородный (или благородная) судья в мантии вперит зенки, прежде всего, в эту х...ю, а не в другие материалы дела, и вот результат -- поедешь ты, Серега, через пару месяцев опять на зону на шесть долгих лет, потому что будешь признан виновным, потому что нефига делиться делюгой с сокамерниками. С моим появлением Вова перестал интересоваться делюгой Сергея, а когда тот обратился к Вове: "Володя, ты обещал еще что-то посоветовать" -- Вова напрягся и нарочито ответил: "Думай сам, не маленький". Ах, Вова, Вова... Неужели тебе не будет стыдно потом, когда, будучи признан виновным по статье от семи до двенадцати, ты получишь два и уйдешь за отсиженным. Нет, не перед теми, кого ты сдавал -- перед ними тебе точно не будет стыдно, а перед собой. А? Во-ва? ("...И если жил ты как свинья, останешься свиньею".) А Вова, кивая на Серегу, когда тот уходит на укол, говорит каждый раз: "Дурак. Сам себе дело сшил". В целом же в камере устанавливается благостная обстановка, несмотря на то, что один из сокамерников оказывается сыном начальника управления центробанка, который подписывал мою банковскую лицензию, а другой -- знакомым моего знакомого из Лиссабона. В тюрьме мало случайного. Но моя речь такова, что из нее, кроме как о здоровье, не узнаешь практически ничего. Камера довольно чистая. Серега отмыл порошком стены; до потолка же не достал, и по нему можно представить, что за стены были раньше -- достаточно отметить присутствие на потолке прилипших грязных трусов. Полы моет бомж, которому скоро на волю. С тараканами борюсь я. -- "Бесполезно" -- говорят все, но я их бью и бью (на Матросске тараканы кусаются), и через несколько дней оставшиеся в живых твари, увидев меня, бегом бегут к тормозам и выламываются в щель у пола на продол. Кроме Сереги с диабетом, реально больных в хате не видно (у остальных все тот же легендарный диагноз -- воспаление легких), поэтому ко мне все относятся сочувственно, и даже Вова не сомневается, что я заехал на больницу по состоянию здоровья, а не иначе. Когда больничное общество, оторвавшись от обычных дел (карты, дорога, чай, сигареты), выбралось на прогулку на крышу больничного корпуса, все как лоси ломанулись по лестнице наверх в прогулочный дворик; поддался азарту и я, что моментально привело к результату: в то, что я болен, окончательно поверили все, включая меня. На реальную медпомощь я не рассчитывал, но, после разговора с заведующей отделением, мне назначили уколы пирацетама, сказав, что делают это в порядке исключения, а мне следует через адвоката заказать медицинскую передачу и восполнить утрату больничного неприкосновенного запаса. Это было совершенное медицинское чудо. После уколов буквально было слышно как трещат распрямляясь в голове сосуды, как кровь радостно бежит по ним, и боль, застарелая как человеческие пороки, отступает и исчезает. Вскоре закончилась многомесячная пытка; как мало для этого было надо: пара десятков уколов да тот самый циннарезин в заманчивой зеленой упаковке, близкий и недоступный, которым гордилась врачиха на Бутырке. Это теперь я знаю, что бутырской тетеньке в белом халате надо было организовать денег, и золотой ключик был бы в кармане. Только х.. тебе, господин больной, без бабок ты говно и звать тебя никак. Это здесь и сейчас врачи кругом как люди, потому что каждый из них получил на лапу. А что до той комедии, в которой ты игрок, пусть и невольный, то им тетенькам и дяденькам - до п.... и по х..: у нас просто так не сажают, недаром их первый вопрос не о здоровье, а "какое преступление Вы совершили?". Одноразовые шприцы и лекарства передаются через адвоката. Шприц медсестры распаковывают при тебе. Впрочем, девки они еще те, и большинство использованных шприцов продается здесь же, в отделении, наркоманам. Что касается больничных лекарств, то да, каждый день все получают через кормушку набор таблеток, изготовленных при царе горохе (одну таблетку я пытался раздавить или разбить, это не удалось), их все аккуратно спускают в дальняк, потому что травиться никому неохота, а аккуратно потому, что неизменный стукач донесет куму, что больной вовсе не болен, т.к. лекарством манкирует. Конечно, стукач и так что хочет скажет, но почему-то ему всегда нужен повод формальный, хотя бы и бессмысленный, т.е. прямо как доблестному правосудию; у абсурда свои законы. Для арестанта важнее лекарств запись в истории болезни; так считают и больные, и, видимо, врачи. Что Вам помогает? -- спросила врач. Мануальная терапия. У нас нет таких специалистов. Мой врач готов прийти сюда для оказания мне помощи. Он имеет высшую квалификацию, никто этого не оспорит. Исключено. Здесь Вы можете получать помощь только наших специалистов. Что-нибудь еще Вам помогает? Бандажный пояс. Но в нем есть металлические пластины. Они зашиты внутри? Да. Я разрешу. Пишите заявление. Адвокат пусть купит и передаст мне. После всего пережитого происходящее казалось чудом, отчего я несколько расслабился, чего хватило, чтобы моментально перейти в разряд лежачих больных, что в этой ситуации (звучит парадоксально, но факт) -- было мне на руку; важно было только не утратить над собой контроль, и я ловил ту грань состояния, перед которой еще можно было при необходимости упереться рогом. И вообще, после того, как состоялось пришествие на больницу, вызрело убеждение, что мясорубка российского правосудия все-таки мной подавится и выплюнет на волю. Многократно переживая эту мысль, я лежал одетый на кровати под решкой, на грязной простыне, закутавшись в куртку и укрывшись тощим тюремным одеялом, а с улицы несло холодом то ли ушедшей осени, то ли пришедшей зимы. Много вещей, в которые трудно поверить, происходило на тюрьме; например, еще на Матроске начали шататься передние зубы, один из них я потянул пальцами, и он стал без боли вылезать из десны, я испугался, задвинул его на место и некоторое время посвятил размышлениям о том, что зубы должны перестать шататься, что и произошло (лишь через три года этот зуб пришлось удалить). Больные зубы -- в тюрьме большая проблема. Никто тебе их лечить не станет, хотя и есть, говорят, на Матросске зубоврачебный кабинет; однако не разу не слышал, чтобы кто-то там бывал. Зато слышал страшные рассказы про операции без наркоза (если нет лавэ для лепилы), но сам не видел, утверждать не могу. Наконец, прозвучало "Павлов, на вызов!". На пару этажей вниз, через узкий длинный больничный коридор, где по одну сторону через окна видна свободная Москва, а по другую ждут своей судьбы в камерах больные СПИДом. Здесь страшно, хочется ни к чему не прикасаться и скорее уйти, а идя за вертухаем, нужно захлопывать за собой каждую дверь, к которой стараешься прикоснуться в таком месте, где не берутся другие. Через открытую кормушку камеры увидел кабинетный интерьер: телевизор, много книг на нескольких полках, все тюремного прокуренного цвета, но людей не заметил, а вглядываться не стал: из кормушки явственно веяло смертью. Перешли на тюрьму. Все знакомо. Вот комната, куда перед вызовом набивают массу народу, но меня поместили в отдельный боксик, и даже не захлопнули, а только прикрыли не полностью дверь. В соседнем боксике с распахнутой дверью сидит знакомая рожа. Не сразу соображаю, что это Славян. В коридорчике вертухая нет, обычно в такой момент все переговариваются, но Слава молчит, слышно, как он ерзает на лавке и сопит. Тюрьма -- это провокация на каждом шагу. Этого гада мне еще не хватало. Если заговорит, дам стопаря, кратко и жестко. Кто-то старательно выводит меня на конфликт, чтобы (ясное дело) под любым предлогом убрать с больницы. В кабинете Косуля и незнакомая женщина. Косуля торопливо восклицает: Вот, Алексей! Я обещал тебе больницу -- ты ее получил. Вот второй адвокат, как ты хотел, а дальше поступай, как знаешь! -- Косуля выглядел обиженным, даже оскорбленным. -- А теперь я, Алексей, ухожу. Решай сам, будешь со мной работать, не будешь. Я сделал все, что мог! (Какая ты сука, Косуля.) Капля долбит камень. Gutta cavat lapidem. Мы обязательно когда-нибудь добиваемся своего. Проблема лишь в том, что мы хотим. Меня зовут Ирина Николаевна, -- сказала женщина, -- я надеюсь Вам помочь. Тюрьма есть тюрьма, и новый человек не бином Ньютона. Ирина Николаевна была нормальным человеком, не умеющим врать и, как это не парадоксально, честным. А главное, она была на моей стороне. Через несколько минут разговора я был в этом убежден. Что-то стало исправляться в моей жизни, какую-то подлую ношу удалось сбросить с плеч вместе с именитым адвокатом. С этого момента следовало категорически побеждать. Глава 27. Да, я от Вашей жены, не сомневайтесь. Там все живы, здоровы. Сейчас она с дочерью в Японии. Надолго. Мы созваниваемся. Если не верите, я попробую принести сотовый телефон. Риск очень высок, но решать Вам. Если скажете, то принесу. Нет, я Вам верю. Стало совсем легко. В Японии они недосягаемы. -- Приходить к Вам буду столько раз в неделю, сколько скажете, без ограничения времени, хоть на целый день, от восьми утра до восьми вечера. А что Вы думаете про Александра Яковлевича? Вы ему не верите? А Вы? Я не знаю. Мне кажется, он прямолинеен, но не больше. Мы давно знакомы. Правда, мы вместе дел не вели. Подумайте, может быть, Вы преувеличиваете? Я, конечно, догадываюсь, с кем он работает, но он должен быть порядочным человеком. Мою кандидатуру приняли на условии, что я сделаю все, чтобы Косуля остался работать с Вами. Но я сделаю так, как скажете Вы. А Вам следует как-то проверить, что я говорю правду, я не знаю, как. Я уже проверил, Ирина Николаевна. Спасибо Вам. Скажите мне одно: какие у меня шансы. Я ознакомилась с делом. Мне позволили прочитать лишь малую часть, но у следствия против Вас нет ничего, и если Вам не предъявят другое обвинение, все в Вашу пользу. К сожалению, второе обвинение Вам готовят, но Суков сильно сомневается, что сумеет собрать доказательства, и не решил, что делать. Поэтому Вам нужно уходить как можно быстрее на свободу под залог. Вообще следствие в шоке, у них не получается ничего, и до суда в ближайший год дело не дойдет, а значит, Вас могут выпустить за истечением крайнего срока содержания под стражей. То есть двух лет? Да. Но Вам следует держаться. Когда-нибудь Вы будете гордиться тем, что сидели в тюрьме. Это вряд ли. Поверьте. То есть, рекомендуете? Нет. Но Вы здесь. Скажите, Вы когда-нибудь жили или работали около тюрьмы? Работал. Прямо напротив пересыльной. Я так и знала. Знаете, есть какая-то закономерность. Закономерность в другом. Но, в общем, Вы правы. Вы можете передать письмо? Конечно. По факсу. Только не пишите ничего лишнего: меня могут обыскать. Хорошо. Я взял ручку и написал: "Здравствуй! Как там, в тех краях, где ты. Что там нынче, осень или лето. И какие там цветут цветы. И какого цвета там рассветы. Что там нынче, радость или грусть. Что там дети учат наизусть, что хотят от завтрашнего дня? -- напиши два слова для меня. Что там видно на краю земли, на скольких стоит она слонах. То, что мне лишь видится вдали, -- можешь ли ты выразить в словах? Знаешь ли какие тайны Будды? Кто повелевает облаками? Можешь ли сказать о том, что будет, и какой ты хочешь в перстне камень. Где твой дом, и кто мы и откуда. Кто твои родные и друзья. Хочется надеяться на чудо, что тебя еще увижу. Я." По пути назад, перед переходом на больницу, навстречу шел другой стукач из хаты 226 -- Валера. Этот, как и Слава, не ожидал встречи, а вертухаи, случайно, конечно, на некоторое время остановились, и не заговорить со старым знакомым было неприлично. -- "Как дела?" -- смутившись, поинтересовался Валера. -- "Дела у прокурора" -- ответил я. Видя, что дальше разговор не идет, провожатый Валеры повел его дальше, а я заковылял за своим. Вызов закончился действительной случайностью: на одной из лестниц повстречался кум, что мариновал нас в хате 228 и 226. Кум был в повседневной своей военной форме. (Это здесь они душегубы, а на воле они "пожарники".) Увидев меня, кум отвернулся и постарался пройти мимо. -- "День добрый, -- поприветствовал его я, -- как Ваши дела?" -- "Я Вас не помню, -- очень вежливо отозвался кум, но остановился. -- А Вы кто?" -- "А я Павлов. Давеча с Вовой Дьяковым и Славяном гостил у Вас в два два шесть и два два восемь". -- С моей стороны это была дерзость. Вертухай притормозил, не зная, как себя вести. Мне же реакция кума могла дать представление о том, насколько прочно мое положение. -- "Вы сейчас на больнице?" -- так же вежливо и бесстрастно поинтересовался кум. -- "Да" -- с удовольствием ответил я. -- "Я желаю Вам всего хорошего. До свиданья" -- "До свиданья". -- Вертухай во все глаза глядел на эту сцену. Заторопился в родную хату Вова: "Пойду я к себе. С врачом разговаривал. Она мне: "Надо еще подлечиться: у Вас астматический компонент". А я ей: "Нет, пойду в хату. Выписывайте меня. Скоро суд. На больнице был -- этого достаточно". Она мне: "А в чем обвиняют?" Отвечаю: "В контрабанде. А Вы думали, в чем?" Хорошая тетка. Лех, она же и у тебя лечащий?" -- "Вроде да". -- "Ну, и как она тебе?" -- "В каком смысле?" -- "Ну, как, ты же к ней не случайно попал". -- "Ты по себе-то других не суди". -- "Да ладно! Я и не скрываю". -- "А мне и вовсе нечего скрывать. Оставайся здесь, коли можешь, здесь же лучше, чем в хате. Хоть в карты поиграем, а там пока и без смотрящего обойдутся". -- "Да я уж там давно не смотрящий, там чего-то намутили, кто-то пришел..." -- Вова понес ерунду, которую и слушать не хотелось. На следующий день его выписали. Уходил Володя их хаты с явным облегчением: "Ну, наконец-то! За полтинничек вертухай по зеленой проводит в хату -- уже договорился. А то на сборке говно нюхать -- на х.. нужно!" А я остался, казалось, навсегда. Свободных мест полхаты, можно бродить меж кроватей, давить тараканов, курить и размышлять, и кажется, это верх благополучия. Арестант Сергей слушал разговоры наши с Вовой всегда молча и никакой реакции не выказывал, но говорить о своей делюге перестал, ибо съездил на суд и вернулся с диагнозом: 6 лет колонии общего режима (что гораздо хуже строгого; разница, примерно, как между общаком и спецом, недаром тюремная присказка гласит, что хорошо бы получить срок поменьше и режим построже); а злобу вымещал на молчаливом бомже, которому, все знали, через несколько дней освобождаться за истечением срока статьи. Однажды, когда Серега нанес бомжу несколько сильных ударов в челюсть, тот потемнел лицом, осел на койку и стал гаснуть. Казалось, умирает. Сергей испугался, тормошил бомжа, призывая очнуться, и больше уже не бил, и тот благополучно дождался дня, когда в девять утра за тормозами назвали его фамилию. Странное чувство испытываешь, видя как арестант уходит на волю. Нет, не зависть, скорее удивляешься возможности освобождения; обводишь взглядом сокамерников и думаешь, неужели и вот этот, и тот, и я -- тоже могут выйти за дверь и идти в любом самостоятельно избранном направлении? Сокамерники тем временем притихают и думают о своем. Нет, не легко провожать на свободу. Слышу закономерный вопрос: а что же ты, порядочный арестант, не заступился за бомжа? Ведь рукоприкладство на тюрьме запрещено. Напомню: каждый имеет право отвечать только за себя. Не всякому и это удается. Кому-то из Вас, читающих эти строки, еще предстоит увидеть тюрьму наяву, там и припомнятся Вам слова "не осуждайте, и не осуждены будете, ибо тем судом, которым судите, будете судимы сами". Итак, с Сергеем у нас сложились вполне добрососедские отношения. Остальная публика была невзрачна: то бомж, то стукач, премированный отдыхом на больничке, то наркоман с одной и той же темой на все случаи жизни, то вообще не поймешь кто, в общем, мелочь пузатая. Есть словоохотливый банкир, но от него подальше, а Серега вообще вопросов не задает, и потому первое дело -- карты -- уселись поудобнее, чтоб в шнифт не пропасли, и хорошо коротается время. По воле Серега крадун, специалист по карману. Между прочим, нельзя сказать "карманный вор". В лучшем случае тебя поправят. Один арестант, зайдя в хату, сообщил братве, что он воровал. -- "Так, значит, ты -- Вор?" -- последовал вопрос. -- "Да" -- ответил тот. И тут же получил кулаком по репе, несмотря на запрет рукоприкладства, ибо обосновать такое исключение из правил не составляло труда. Зашла речь о взглядах на жизнь. Говорю: "Каждому свое. Жизнь не понять, ее можно только прожить". Сергей в ответ: "Это так, но ты сам говорил, что существует непосредственное знание. Со временем понимаешь, например, что красть нехорошо. Жаль только, что потом забываешь". -- "Что мешает помнить?" -- "Ты на воле среди разных людей жил, а у меня, кроме преступников, нет знакомых. Освободился -- на тебе клеймо. На работу не возьмут, люди сторонятся. Слушай, если тебя на суде освободят, я заберу себе твой пояс? На зоне качаться буду, классная вещь для поясницы. И буду их, чертей, бить. Бить". -- Серега парень крепкий, и "чертям" определенно достанется. -- "Погоди! -- сует карты под одеяло и устремляется на звук звякнувшей кормушки. На продоле дежурит вертухайша, не чуждая желания пообщаться с арестантами, и Серега, наклонившись к кормушке, говорит с ней чуть ли не часами. Уже известно, что зовут ее Надя, бывшая учительница, иногородняя, приехала в Москву за лучшей долей, зарплата в пересчете на валюту 16 долларов в месяц. Иногда Надя отвлекается по делам, но потом сама открывает кормушку, или Сергей проволочкой через шнифт (чтоб не ударили с продола дубинкой по пальцу) отодвигает заслонку и, увидев Надю, стучит в тормоза: "Старшая! Подойди к семь два ноль!" (номер хаты с этого момента повествования уже не соответствует действительности: не помню; а тюремная тетрадь не сохранилась, сжег я ее на мартовском снегу в лесочке перед домом вместе с тюремными вещами, и горели они, надо заметить, по-особенному, долго, зловонно и дотла). Надя повелительно отвечает: "Что нужно!?" -- и беседы продолжаются. Я уже играю с воображаемым соперником, отчаявшись дождаться Серегу, а тот уже расстегнул штаны и, отойдя от кормушки, покачиваясь демонстрирует Наде нечто такое, чего с этой стороны не разглядеть. Надя с каменным лицом остановившимся взглядом глядит в кормушку, а Сергей с пафосом восклицает: "Что, этого хочешь?! На, смотри! Смотри!" Продолжим? -- говорю, когда Сергей возвращается. Не.., -- отвлеченно бормочет он, -- не могу: только пизда перед глазами. Негр тут был. Я ему: "Давай я тебя выебу!" А он по-английски: мол, не понимаю, чего хочешь. Я его за шкибот, кулак к носу и жестами: "Хочу ебать твою черную жопу! Понял?" А он? А он смеется... Что тут поделаешь. То ли дело дома. Я, как освободился, мы с друзьями вечером в микрорайоне пидараса поймали и вшестером выебли. Кричал, пидер, убежать хотел, даже вырвался. Мы его опять поймали и опять выебли. До зоны доехать -- там не проблема. Эта же самая Надя, прослышав о моем учительском образовании, пыталась завести суровые беседы и со мной, но, натолкнувшись на молчание, сильно меня невзлюбила и настойчиво выпасала в шнифты, чтобы зычным голосом указать, кто в доме хозяин, когда я подымусь к решке. К дороге я подступался редко и неохотно, хотя решка на больнице не высоко. Наша хата сообщалась вверх со спидовым женским отделением и вниз со спидовым мужским. Вылавливая удочкой веревку с малявой или грузом, я внимательно оглядывал руки, нет ли порезов, выбирал веревку как можно меньше касаясь ее, и потом тщательно мыл руки. Девчонки сверху все время просили загнать им хороших сигарет и бумаги на малявы и время от времени интересовались, нет ли у нас "баяна". Однажды они загнали Сереге ножницы, которыми он взялся стричь ногти и порезался до крови. Несколько дней Серега гнал самым отчаянным образом, так что на лбу проступали капли пота, потом решил, что чему быть, того не миновать, смирился и постепенно успокоился. Я же отслеживал комаров, которые живут на больнице Матросской Тишины даже зимой, и исправно уничтожал их, особенно сердясь на тех, что напились крови. Говорят, комары могут быть переносчиками СПИДа, а до последнего -- далеко ли. Кто-то из спидовых снизу загнал Сереге тетрадь со своими стихами, которые Сергей читал жадно и сосредоточенно, а некоторые переписал себе. Можно ли почитать, поинтересовался я. Стихи оказались плохие по форме, похожие друг на друга, трагичные и безнадежные. Но Сергею они понравились очень. Одно запомнилось и мне. Вот оно. * * * Я был предназначен судьбой для побед, Для славы и слов благосклонных и лестных, Но вот я в тюрьме, и померкнувший свет Кричит голосами теней бестелесных. Мне снова на суд, в заколдованный круг, Но руки сковали стальные браслеты К отребью в погонах карающих рук Никак протянуть мне возможности нету. Я вновь в автозэке, погибший талант, Среди обреченных, приезжих и местных. Как будто я тысячу лет арестант И езжу на суд со времен неизвестных. Отсылая тетрадь, Сергей отписал автору в духе арестантской братской солидарности и составил, какую мог, продуктовую посылку. В основном же от мужского спидового отделения веяло грозной тишиной. Напротив, каждое утро с верхнего этажа, как в один голос, отчетливо и жизнерадостно, девчонки кричали с решки: "Доброе утро, страна!!" -- и, довольные тем, что кого-то разбудили, заливались веселым смехом. Ресничек у них на решке нет, и женские голоса разносятся далеко по тюремным дворам и, может быть, слышны в утренней тишине на набережной Яузы, где прохожих, впрочем, не бывает, там, деловито вписываясь в повороты, спешат вперед и мимо лишь автомобили, которым неведомо, что за кирпичным забором в корпусах томятся "мамки" -- женщины с детьми, рожденными несвободными, не рассчитывают выйти на волю больные СПИДом, гепатитом и туберкулезом, гниют заживо обитатели общака, страдают от зубной боли тысячи арестантов, а мусора калечат почем зря кого захотят, что людские страдания там столь разнообразны и собраны воедино; не есть ли это место полномочное представительство ада? Не ведают того спешащие мимо автомобили. Не хотелось думать об этом и мне. Под кроватью обнаружилась коробка с книгами. В. Катаев, "Я сын трудового народа". Издание тридцатых годов. Открываю книжку. Печать: "Внутренняя тюрьма НКВД. Отметки спичкой или ногтем на полях и между строк влекут за собой отказ в пользовании библиотекой". Книга в идеальном состоянии. С отвращением кидаю ее в коробку, не хочется прикасаться. Сколько лет не было такого желания у десятков (или сотен) тысяч арестантов, которым она попадалась на глаза. И что такое внутренняя тюрьма. Значит, есть и внешняя? Или вы, "дорогие россияне", все в тюрьме, а мы, зэки, в карцере? Шли недели, менялись люди, только Серега оставался на больнице и ждал этапа. Остальные долго не задерживались: неделя -- и выздоровел. Прошел месяц, по-прежнему в хате неполная загрузка, контингент незаметный. Больничная лафа. Каждый день на больнице увеличивает шансы. Уколы пирацетама, анальгина и даже витаминов, бандажный пояс и кое-какие переданные через адвоката непросроченные таблетки возродили надежду, что здоровье окончательно загублено не будет. Во избежание позвоночных проблем, да и сил уже не хватало возноситься наверх, на прогулку я не ходил, вместо этого решая загадку быстро и медленно текущего времени, убедившись окончательно в его относительности и неравномерности. Глядя на стрелку часов, принесенных Ириной Николаевной, я отчетливо замечал, как время останавливалось не только в ощущении, но и сама секундная стрелка вдруг зависала на мгновенье, и секунды в вязком пространстве длились дольше, потом вдруг циферблат становился звонким и напряженным, а стрелки, как с цепи сорвавшись, совершали стремительные обороты. "Не глюки ли" -- думал я без страха, погружаясь в свои миры, из которых временами возникали энергетические смерчи, которые, казалось, или разорвут душу, или разрушат стены, в ярости я обращал эти вихри в пространство, обрушивая их на препятствия и врагов, замечая иногда при этом, что сокамерники делают то, что я им мысленно прикажу. Отныне этот инструмент подлежал заточке; если не иначе, то так, но я уйду из тюрьмы. Мир обычный встал на ребро, как монета, предметы засветились яркими фосфорическими красками двойного образа -- вот они, эйдосы Платона! Каждый предмет носит в себе свой образ, и можно воздействовать на образ, чтобы поменялся предмет. Нет, я выйду отсюда. Уже пронесся над Москвой тот мистический ураган, что зародился неизвестно где и лезвием разрезал Москву пополам, пронесся, поднимая в воздух металлические гаражи, снося крыши, срезал кресты с куполов Новодевичьего, с корнями вырвал деревья у подъезда моего дома, разметал рекламные щиты на Тверской и, как монеты в ладонях, потряс Матросскую Тишину: задрожали стены, погас свет, зловещий и радостный гул нарастал, и воздушные вихри заиграли железными пальцами на струнах тюремных решеток. В наступившей темноте арестанты стояли как в церкви и кто-то с надеждой произнес: "Может, тюрьма развалится..." "Я выйду отсюда" -- говорил я себе, но тюрьма оставалась сильнее. Играть в карты я мог до бесконечности и сожалел, если не хотел играть Сергей. Арестанты сторонились нас, в игру категорически не вступали. Выигрывать мне нравилось, а Сергей от частого проигрыша мрачнел и брал паузу. -- "Ты чего? -- изумлялся я, -- мы же время коротаем". -- "Цепляет" -- признавался Сергей, и приободрялся при выигрыше. Откуда-то у него вдруг появилась книга Меллвилла. -- "Жаль, неинтересно" -- прокомментировал он, а я взялся читать и оказался как во сне. Тюрьма исчезла, и сон был хороший, каких не было со времен воли, разве что наяву. Впрочем, и этот был наяву. Прожитая жизнь ничем не отличается от прочитанной книги, как невозможно отрицать и то, что ты живешь, если не всегда, то долго: разве ты можешь сказать, что однажды родился? Нет, скорее жил и раньше. Будучи арестантом, легко понять, как можно бояться вечности, вот мы и думаем, наверно, что рождаемся и умираем. В зависимости от контингента обстановка в хате меняется. То все общее, и чай, и сахар, и сигареты, то каждый за себя или с кем-то, семьи на больнице сформироваться не успевают. Мы же с Серегой, как больничные старожилы, старались помогать друг другу: то ему через решку придет груз, то ноги (мусора, шныри) в кормушку передадут посылку от многочисленных знакомых каторжан, или мне повезет пронести что-либо от адвоката или придет передача. Во всяком случае, две пачки сигарет с каждого вызова -- это обязательно. А то, что сигареты -- "Парламент", дорогие и хорошие, подымет авторитет любого арестанта. С появлением Ирины Николаевны стало не так голодно, каждый раз она приносила бутерброды и сок, но проблема оставалась. Сергей, как старый арестант, стойко переносил чувство голода, а я вообще лишь недавно обратил внимание, что оно что-то значит, но с крепнущей надеждой возвращалось желание этого чувства не испытывать. В основном мы заглушали его сухарями, благо невкусного невольничьего хлеба на больнице давали много. -- "От баланды х.. толстеет" -- грустно и назидательно шутил Сергей, доставая с решки завернутые в грязную тряпку остатки сала (подоконник на решке служит холодильником). За решкой была какая-то погода, по хате гулял морозный ветер, круглые сутки мы были одеты во все, что было. Заглянула в хату лечащая. Все уважительно встали, я не смог (прихватило). Не подняться при посещении врача может значить рассердить его, последствия чего ясны. Я забеспокоился, но подняться не смог. Что, холодно тут у вас?-- спросила врач. -- Пора поставить рамы. Я распоряжусь. В этот же день хозбандиты под ее личным руководством поставили рамы со стеклами, стало тепло и не так противно. Почему-то особенно омерзительно видеть тараканов в холодном помещении. Назначили новый курс уколов, это страшно порадовало, значит, еще минимум десять дней буду на больнице, это чувствовалось и по другим, едва уловимым признакам. Я вообще не хотел ни на какую Бутырку. Правда, предстояло опять посетить суд, почему-то Тверской, а не Преображенский, несмотря на то, что все, кто на Матросске, должны ехать в Преображенский. Изредка показывавшийся Косуля с значительным видом пояснил, что другой из главных обвиняемых по моему делу, некий Козлов (как говорили, мой подельник), о котором я в жизни не слышал, ушел на свободу через Преображенский суд, и теперь там шорох, в суде якобы идет прокурорская проверка, и мне туда никак нельзя. Приходилось соглашаться, т.к. против лома нет приема (вопреки Косуле, я опять написал заявление с просьбой рассмотреть возможность изменения меры пресечения в Преображенском суде, но, видать, мои послания туда не доходили по определению), и бороться с синдромом Сукова-Косули я целиком по этому вопросу доверил Ирине Николаевне. Слабое место арестанта -- он готов довериться всегда, хотя его и трудно обмануть. -- "Потерпите, -- говорила Ирина Николаевна. -- Пишите, например, стихи". -- "Ирина Николаевна, а Вы бы стали писать стихи на помойке?" -- "Да, я слышала, какие в тюрьме условия". -- "Хорошо, что не видели". -- "Вы будете сердиться, но Косуля требует, чтобы на этот раз в суде Вы отказались от заседания до окончания лечения. Я согласна с Вами, но сейчас доводить ситуацию до критической как никогда опасно. Вы хорошо держите их на грани возможного, но переступать за нее не стоит. Я могу лишиться возможности Вам помочь, а я бы хотела. Особенно сейчас, когда появилась возможность получить медсправки. Тюремная больница их обычно не выдает, но нам даст". Как взорвался протестом воспаленный мозг! Но я ответил: "Хорошо". Потому что дальше следовала глава 28 под названием ЗОЛОТОЕ ПРАВИЛО ШАХМАТ. "Если перевес позиционный, то не следует упрощать игру, лучше накапливать преимущество". Э. Гуфельд, международный гроссмейстер. Сергей, подлец, дал-таки мне пинка, когда я отправился на судовую сборку. Как обычно, я разозлился, в особенности понимая, что не суждено ему сегодня завладеть моим поясом, что неизбежно приеду назад, а день предстоит долгий, полный стесненных обстоятельств; одно хорошо -- пинок почему-то, как всегда, на самочувствии не отразился, и есть ясность, ни гнать, ни надеяться нет оснований, иди себе арестантской тропой да кури табак. Поездка в суд была такой же, как с Бутырки, с той лишь разницей, что на сборку опустили (не путать с "опустили на сборке") не ночью, а утром, не пришлось высиживать в тусклом дымном дурмане долгие часы, и не было шмона. Тот же автозэк, набитый до отказа (заехали на Бутырку, подобрали страждущих), тот же суд, наручники, автоматчик в пуленепробиваемом шлеме, мусора, еще не пьяные, а потому сердитые, какая-то судья, заглядывающая в глаза и допытывающаяся, правда ли я не хочу чтобы заседание состоялось в связи с тем, что присутствует лишь один адвокат, а Косули нет, те же узкие холодные тусклые коморки с судовыми, теряющими разум, сиротские ботинки без шнурков как символ унижения, и неизменный сосед с какой-нибудь экзотической болезнью, от которого стараешься дышать в сторону, в общем, все то, что сопутствует правосудию в том или ином незамысловатом виде одного из филиалов полномочного представительства, скажем так, государства Йотенгейм. Вся эта коричневая хренотень закончилась поздно. Вечером автозэк заехал на Бутырку, а там как раз пересменок. Часа четыре автозэк стоял на морозе, большинство пребывало в самых неудобных позах, было так тесно, что я и не старался стоять, упасть было невозможно. И очень холодно. Потом автозэк гоняли на скорости вперед-назад по тюремному двору: это подвыпивший мусор-хохотунчик учился водить автомобиль. От разгонов и торможений голова падала в пропасть. После обучения езде автозэк перестал заводиться, стало вероятным заночевать в нем на дворе Бутырки, отчего приуныла даже молодежь. Но все обошлось, и за полночь в малюсенькой поганой сборке родной Матросски судовые радостно зашумели за то за се. Вот рядом оказался парень из один три пять. Там мы не общались, парень был молчалив и отрешен, его лицо всегда являло застывшую маску, а здесь ожило. Ты же из один три пять? -- интересуюсь. Да. Я тоже у вас был с полгода назад. Я помню. Осудился? Да, семь лет дали. А я не согласен! Я там вообще не при делах. Подельник утопил. Терпила меня вообще не вспомнил. Будешь писать касатку? Нет, на зону. Из хаты б выбраться. Все, хватит. Что в хате? По-старому. Как Армен? Передай ему привет, скажи: не помощник я ему. Он-то думал: меня на волю. Передам. Кто еще осудился? Ахмед. Девятнадцать дали. Юра-хлеборез восемь строгого получил и семь крытой. Уехал крысой. Как крысой? Да так. В чужой баул залез, скрысил. Увидели. И что? Под шконарь загнали. Хлеборез теперь другой. А он? Там же тараканы сожрут. Спокойно. Да, говорит, я крыса. Опустился совсем. А Строгий как? Куролесит? Спиртягу гонит. Строгий -- куражный пацан. Сколько ему еще? Не знаю, года два. Саша-то на суды все ездит? Живой? Это Старый-то? Живой. Этот вытянет. А Бешеный? Нормально. Они с Сашей. Кипеж не осудился? Не, на дороге. Всей хате большой привет и свободы. Передам. Расстались. Он пошел в суперкошмарную хату No 135, чтобы собрать баул и уйти в осужденку, а я, с благотворным сознанием своей почти что неуязвимости, на больничку. Смешно было видеть, какими глазами меня встретил Сергей. Мой пояс был уже на нем. -- "Вернулся..." -- констатировал он. И полетели, е.... мать, масти перелетными птицами, и закурился табак по хате, и замлели в смертельном и сладком невольничьем недуге каторжане! Долго горела черным пламенем ночь, бог весть какие пожары плавили бетон между спидовым этажом женским и спидовым мужским. Молчали вертухаи, глядя в шнифты, как два зэка швыряют тузов и посылают мусоров на х.. . Никто не открыл тормозов, ибо горячо было для них за порогом. "Это тебе, Володь, повезло" скажет вертухай, читая эти строки. И будет, наверно,А прав. Где ты теперь, Серега. И тебе я, братан, не помощник. Хотел бы, да не могу. Ну, да ты пробьешься. Не в этой жизни, так в другой. По-любому арестантский тебе привет и всем достойным, кто рядом. Настало утро, утро туманное, утро седое. Робкий мусор бодрячком быстренько осуществил проверку. Оставалось лишь сбросить с себя пепел вулкана. На обширном дальняке с очком вместо унитаза удалось классно помыться, кипятя воду в хозяйке. В общую баню ("помойку") идти не хотелось, да и не звали. Раз в неделю на продоле в клетке за перегородкой можно было помыться, видя иногда, как перед тобой там ополаскивают полутрупы. Зашли в хату две колоритные личности. Высокий усатый арестант с нездоровым цветом лица, едва переставляя ноги, затащил большой баул и радушно, будто достиг долгожданной цели (а это так и было), поприветствовал всех: "Здравствуйте, каторжане! Куда тут можно голову приклонить?" -- "А куда хочешь, места много". Юра явил собой пример словоохотливого наркомана. Язык у Юры оказался без костей, но сердиться не было никакой возможности, хотя через пару часов все наслушались по горло про то, как Юра зарядил "машину", пустил по вене (не путать с "пустил по тухлой вене"), как поймал приход, как кумарился когда приняли, как раскумарился в хате, как пошел на дело по Тверской, а машина всегда при нем, в кармане, как стало невмочь и опять поймал приход, как старая мама ругает, а машина в кармане и в соседней комнате зарядился белым, а когда белого нет, так на безрыбье и винтом хочется побаловаться, но винт -- это низко, поэтому, бабки не жалеючи, уж лучше морфия, а луше белого так и нет ничего, благо машина всегда тут, в кармане, у него и сейчас есть машина. И так далее и тому подобное. Чтоб слишком часто не повторяться, все это Юра перемежал длинными периодами мата. Выглядело смешно. Особенно когда я в сердцах восклицал: Юра! (Так, мол, и так). Какого (так, мол, и так) ты так грязно ругаешься! У тебя совесть есть? Ты всех уже (так мол и так)! Ой, извини! -- спохватывался Юра. -- И то правда! Я больше не буду. Пять минут передышки было обеспечено. Ну, что тут скажешь. Одно слово -- Коля-Терминатор Второй. Другой арестант сразу залег спать, а проснувшись, внимательно исподтишка оглядел каждого и долго пребывал в напряжении, преувеличивая симптомы своей болезни, выглядевшей обычной простудой. Потом успокоился и пошел на контакт. Оказался полосатым. Представился: "Валера О.О.Р". Что означает особо опасный рецидивист. Почему-то ко мне Валера поначалу отнесся с опаской; наверно, потому что я курил дорогие сигареты, вел себя уверенно, если не нагло, и даже устроил на всю хату разнос стукачу с общака, неожиданно для себя отметив, что претендую в коллективе на лидерство. "А оно мне надо?" -- сказал я себе, осадил коня и взялся за старое, т.е. за игру, потому что как только начинаешь думать, что ты самый умный, обязательно случается какая-нибудь глупость. Валера присоединился к нам, и дело пошло веселей. Сколько тебе лет? -- поинтересовался Сергей. Пятьдесят восемь. Тридцать лет в тюрьмах и лагерях. А не скажешь. Выглядишь на сорок-сорок пять. Тюрьма сохраняет. За что сидел? За карман. Тридцать лет за карман? Да. Карман доказать легко. -- При этом невооруженным взглядом было видно, что в этой непростой жизни только карманом не обошлось. Неспешно и с удовольствием тасовал Валера колоду старыми узловатыми и неповоротливыми пальцами, складно мурлыкая русские романсы, а когда повествовал о чем-либо, меньше трех этажей не получалось по определению. Серега к Валере отнесся с уважением, как младший к старшему. Что, Валера, по воле работал? Да что ты... -- благодушно отзывался Валера. Значит, делал? Делал, -- соглашался Валера. Поди и в карты можешь? Как не мочь. Я сколько времени в лагерях. Конечно, могу, отвечал Валера, сдавая карты. Покажешь? -- не унимался Сергей, напрягаясь как охотник. Ну, если хотите... -- отвечал Валера, -- Правда, я уже не тот, годы, руки отяжелели. Но сейчас что-нибудь придумаю. До этого мы играли в дурака. Валера разделил уже лежавшую перед нами колоду и показал, сам не глядя, карту из середины, после чего вернул карту на место. Это был червонный туз. "А теперь смотрите" -- сказал Валера. Мы в четыре глаза уставились на его руки. Одной рукой он держал розданные карты, другой неуклюже поправлял их, потом свободную руку поднял чуть выше плеча, внешней стороной к нам, будто в ней что-то было, медленно развернул к нам ладонь, она была пуста. Но через секунду в ней загорелся, нет, не появился, а загорелся, ярко как на цветном экране, червонный, как ненастоящий, туз. Вспыхнул и пропал, а Валера недоуменно посмотрел на свою ладонь, повертел ее так и сяк, ничего в ней не было. -- "Вот что творит старый джус!" -- восхищенно выдохнул Сергей и бросился искать туза в колоде. Туз был там. Валера, -- говорю, -- с тобой играть нельзя. Конечно, нельзя. Но мы же отдыхаем. Мы же для души. Для души Валера играл обычно, но с таким удовольствием, что любо-дорого было смотреть. Зашел в хату Миша Ангел из камеры строгого режима. Впечатляющего роста, с огромными кулаками, Миша, сияя от радости, что попал на больницу, весело и добродушно рассказывал, как у них в хате собирается общее на больницу, что ни у кого нет постоянного места, каждый отдыхает на свободной в данный момент шконке. -- "И каждый себе на уме! -- восторженно восклицает Миша. -- Думает одно, а говорит совсем другое". -- "А делает третье" -- добавляю я. -- "Вот именно! -- радуется формулировке Миша. -- А Вы верующий? Это у Вас евангелие?" -- "Нет, Михаил, это словарь немецкого языка, но для меня он в каком-то смысле евангелие". -- "А это что -- немецкая газета? Вы ее читаете?" -- "Да, занес от адвоката". -- "У Вас вольный или мусорской?" -- "Вольный". -- "Статья у Вас?" -- "Тяжкая". -- "Убийство, что ли? На Вас непохоже". -- "Нет, экономическая". -- "Во! -- оживился Миша. -- Научите чему-нибудь! Вас как, можно причислить к коммерсантам?" -- "Нет, нельзя". -- "Ну и слава богу. А то я уж подумал: коммерс. А на коммерса тоже не похоже". -- "Чем же тебе, Михаил, коммерс не показался, неужто так его не любишь?" -- "Коммерса, Алексей Николаевич, надо доить, и показаться он не может по понятиям. Только вот обломы с ними сплошные: скользкие, съезжают. В руку возьмешь, а его уже нет. Может, чему научите? У Вас статья, поди, лет на десять тянет?" -- "Именно на десять. Но я и статья -- вещи не только разные, но и не совместимые. А коммерса, хоть и не знаток я, ты не одолеешь. Ты думаешь, он глупее тебя? Если он заработал большие деньги, значит что-то умеет. И ты думаешь, он не найдет способ обмануть тебя?" -- "А что же делать?" -- забеспокоился Миша. -- "Не знаю. Но думаю, что дружить. Если он увидит в тебе товарища, то и отношение другое". -- "Это я буду дружить с коммерсом?" -- "Никто не заставляет. Тебе что нужно? Результат. А что ты думаешь на самом деле -- это, кроме тебя, никому знать не обязательно". -- "Я понял! -- просветлел Миша Ангел. -- Я теперь все по-другому поставлю". -- "Скоро на волю?" -- "Пустяки, лет через шесть. Мне двадцать один. Не возраст! А Вы всегда "Парламент" курите?" -- "По возможности". -- "Сейчас, вижу, такая возможность есть?" -- "Без проблем" -- беру из тумбочки пачку, протягиваю Мише. -- "От души". -- "На здоровье". "С коммерсом надо дружить, -- слышу через день, как поучает кого-то на другом краю хаты Миша, -- он умный и по-другому с ним смысла нет: один раз выдоишь, другой уже не удастся. Все умные. Вон у нас в строгой хате не расслабишься: каждый говорит одно, думает другое, а делает третье!" На оптимистичные речи Миши Ангела равномерно накладывались рассказы Юры, как он зарядил машину и поймал приход. Все это прореживалось многоярусным матом Валеры ООР и доминировало в нестройном гуле голосов каких-то иных арестантов. Мне же думалось: неужели так привык к тюрьме, что ни с кем больше не будет конфликтов? Ёкараный бабай! -- только подумаешь -- сразу получишь: открылись тормоза, и в хату залетели как на крыльях семеро грузин. -- "Ой, больно мне! Вах! Как болит голова!" -- кричал один, двигаясь к решке и водворяясь на кровати Сергея. А остальные, выкрикивая лозунги по понятиям, разогнали молодежь. Беззаботность из хаты испарилась в момент, стало тихо, и все как будто видят друг друга впервые. Сергей пошел гулять по хате, Валера прилег, Миша Ангел тоже, Юра замолк, а я лежал на кровати и соображал, что мое место прямо под решкой, и, наверно, что-то произойдет, потому что грузинский десант вел себя слаженно и хамовито. -- "А этот что тут делает? -- обратился к хате самый авторитетный из десанта и поставил свой баул мне в ноги. -- Он чево, блатной в натуре? Я его насквозь вижу, он пассажир, и его место у тормозов". Никто не отозвался на вопрос, и я понял, что надо собирать остатки здоровья. С кровати я, в таком разрезе, не уйду, и дело добром не кончится. С полчаса прошло в неприязненном напряжении. Никто не знакомился, грузины, кроме своих, никого в упор не видели и наглели на глазах. Наш коллектив распался. Положение усугубилось тем, что Сергей обратился к новенькому: "Я прилягу, ты перейди на другое место". -- "А ты кто такой? Ты, генацвале, че на тюрьме -- пассажир? Законов не знаешь? Не видишь -- у меня голова болит?" -- "Ну, если болит, -- согласился Сергей, тогда полежи немного. Но мне пора отдыхать". -- "Эй, ты че? Тебе? Пора? Отдыхать? Ты видишь: я здесь. Че ты хочешь?" -- "Ну, это мое место, -- тихо, можно сказать, скромно стал пояснять Сергей, -- я здесь отдыхал и прошу тебя перейти на другое место, места еще есть". -- "Ты сам иди в эти места. Мое место у решки. Ты вообще из какой хаты?" -- "Я из этой" -- также скромно ответил Сергей. -- "Ну, так и тусуйся, а я здесь останусь". -- "Хорошо, -- ответил Сергей. -- только не долго" -- и отошел. Самый авторитетный решил закончить расселение: Вставай, я буду стелить постель. Я промолчал. Ты что, оглох? Я сказал: буду стелить постель. Это относилось ко мне. Я уже постелил, -- ответил я и закурил от нахлынувшей ненависти. Что-что?? -- раскрыл рот от изумления грузин. -- Что ты сказал? Я сказал, что белье у меня есть, и моя постель уже застелена. Ты что -- дурак? Нет, -- ответил я. В могучем рывке с перекошенным лицом грузин бросился на меня, а я, понимая, что он слишком здоров и крепок для меня, рассчитывать ни на что не мог. Все, что у меня было, это -- ненависть. Но произошло непредвиденное. Слева метнулась одна фигура, справа другая, их плечи сомкнулись жестко, как двери вагона метро, и грузин, ударившись о них, отлетел назад. Фигуры разомкнулись. -- "Я -- Миша Ангел. Из строгой хаты" -- сказала первая фигура, подняв могучую длань, готовую как для удара, так и для рукопожатия. -- "А я Валера. ООР" -- с достоинством отрекомендовалась вторая фигура. Недоумение и страх отразились на лице грузина, он глядел по сторонам, ища поддержки, страдая от унижения. Между тем, рядом оказался и Сергей, и стало особенно заметно, что парень он подстать Мише. Даже Юра подтянулся из своей берлоги. Дело в том, что мы его немного знаем, -- вежливо объяснил Миша Ангел. Да, -- подтвердил Валера ООР. Если хочешь, -- продолжил Михаил, -- можешь располагать моей койкой, ты видишь, она тоже недалеко от решки. Но парень лишь пробормотал что-то и смиренно расположился на свободном месте. После чего грузины затухли как свечки на ветру, и Серегино место освободилось само собой. Всю эту скоропостижную грозу я наблюдал лежа на кровати, но отчетливо понимал, что опасность была реальной, но на сей раз мне повезло, потому что выяснилось, что в хате у меня есть друзья. Выписали грузин чуть ли не на следующий день. Остался только Малхаз, тот самый, и скоро выяснилось, что, в сущности, он дружелюбный парень, отношения стали приятельскими, и он даже с радостью согласился учить меня грузинскому языку, но учитель из него оказался, к сожалению, никакой. Пришло время возвращаться на Бутырку. Когда Ирина Николаевна сообщила об этом, я попросил передать Косуле, которому уже запретил показываться мне на глаза, что на Бутырке я согласен быть только на больничке, и не дольше десяти дней; это было мне обещано, наряду с просьбой потерпеть, ибо Суков рассматривает возможность освободить меня под залог. Вызвали к врачу. Дольше Вас, Павлов, у нас никто и не бывает. Не возражаете? Нет, не возражаю. Значит, завтра? Да? Да. Как чувствуете себя? Признаться, лучше. И хорошо. Мы вас выписываем под наблюдение невропатолога. А вот это серьезная победа. С такой записью в медкарточке на всю столицу в тюрьмах единицы. Это значит, что общак мне противопоказан, и путь на больницу открыт всегда. Шагая из кабинета врачей по светлому коридору к своей камере, я чувствовал, что тропа пошла вниз. Принято считать, что героизм альпинисты проявляют на восхождении. Мне всегда казалось, что настоящий героизм -- это подъем груза на перевал в период акклиматизации. Когда, например, рюкзак весит шестьдесят килограммов, и ты его тягаешь на себе под небеса, борясь со слабостью, тошнотой, головной болью, усталостью и отвращением к горам, когда каждя секунда тяжела, а десять часов черепашьего шага вверх становятся длинными до изнеможения. Потом вдруг выясняется, что ты на перевале, дальше только вниз, после чего все твое существо ни за какие блага не согласно сделать ни шага наверх, но отсутствие такой необходимости дает благодетельное осознание факта: как хорошо, что дальше будет не так тяжело, хотя и не легко. И солнечный мир гор начинает радовать, как только что прошедшая зубная боль. На больничке Матросской Тишины о солнечном мире можно было лишь вспоминать, но ощущение перевала было явственно. На сборку позвали ночью, уходил я спокойно, без сожалений, сказав всем, что скоро вернусь, и в шутку добавил: койку оставьте за мной. Никогда не догадаешься, что в тюрьме случайно, что нет. Скорее, закономерно все, и если не информацию, то совокупность твоих реакций на ситуации, на сказанное слово, на жест, на взгляд, на потенциальные и фактические угрозы специалисты изучат со всей внимательностью; не думай, что ты забыт и заброшен в средневековых казематах, хрена лысого -- на тебя, как на насекомое, смотрят в увеличительное стекло. И еще: здесь не жалеют. Я желаю тебе, русский арестант, держаться и быть достойным испытания, выпавшего тебе. На сборке в уголочке скромно сидит Вова. Встреча и удивляет, и нет. Володя не сильно рад: он знает, что случайность маловероятна и, видимо, судит по себе: а вдруг я призван работать с ним. Поэтому разговор эфемерен, Володе на суд, а тут я. К обоюдному удовольствию, звучит фамилия Павлов, и я ухожу на другую сборку, где все с больницы. Несколько человек после операции, у них известная картина: длинный вертикальный шрам через все брюхо, и еще не сняты швы, которые ребята озабоченно разглядывают, раздевшись по пояс. Бодрый арестант радостно оповещает всех, что вылечился от сифилиса, и теперь его на общак не отправят, потому что он был на больнице. Ему никто не возражает: гонит. К тому же мысль об общаке занимает каждого. В автозэке народу не много, все молчат и курят, лишь негр шумно протестует, что его везут не туда. Становится понятно, что он из судовых. Теперь, по чьей-то ошибке или умыслу, долго сидеть ему до следующего суда. Негр хорошо говорит по-русски, но охранники и ухом не ведут. На Бутырке все та же сборка, через которую проходят десятки, сотни тысяч, тысячи тысяч, миллионы арестантов. А сборка не меняется, такая же тусклая под темными сводами, пропитанная грязью и людскими страданиями, много повидавшая на своем веку. Здесь опять через неказистую деревянную дверь все по очереди в маленький, чуть менее тусклый врачебный кабинет, в котором врачей двое, среди них узнаю женщину, которая в свое время говорила "мы еще посмотрим". Как Вы себя чувствуете, Павлов? Лечение Вам помогло? Или нет? -- спросила она, прочитав мою медкарту, и сразу отлегло: интонации говорили в мою пользу. Да, немного помогло, но случилась маленькая неприятность: час назад пришлось выпрыгивать из машины. Результат видите. Конвоиры были не в духе и металлической лесенкой для высадки из автозэка пренебрегли. Я указал им на это, и услышал в ответ: "Па-ашел!" Чтобы опередить гада, собравшегося вытолкнуть меня, я выпрыгнул на улицу. В принципе, повезло, так как был туго затянут в бандажный пояс, но все равно перекосило, и я валялся на укатанном снегу, с неприятным удивлением наблюдая, как прыгают на землю ребята с свежезашитыми животами. Ясно, -- сказала женщина и сделала в медкарте запись. Среди присутствующих на сборке выделялся человек в отглаженном костюме и белой рубашке, явно с воли. Интересуюсь: "По какой статье заехал?" -- "Разжигание национальной розни, -- говорит дядька, -- прямо с демонстрации забрали. Меня уже два раза предупреждали: если буду лезть в политику, посадят. Вот посадили". Забавно. Таких еще не видел. -- "И кто ж предупреждал?" -- "Судья. Они дело завели..." -- последовал бесконечный рассказ человека на гонках. Короче, з.... парень участкового своей политической активностью. Так что быть костюму не судьба. В процедуру медосмотра на Бутырке входит осмотр полового члена арестанта. Для этого пришла молодая дама и, стоя за открытой дверью под защитой вертухая, потребовала от всех по очереди (все с тем же непостижимым интересом) снять штаны и предъявить член, а так как освещение и в коридоре неважное, внимательно вглядывалась в объект. Негр стал объяснять, что он ехал на суд, что зовут его не так, как называют, что он здесь по ошибке. Вертухай благосклонно не реагировал. Женщина слушала внимательно и довольно долго, и вдруг как заорет на все подземелье: Член показывай!!! Негр показал. Женщина ушла. Вертухай потребовал шнурки, негр, объясняя, что он ехал на суд, что он здесь по ошибке, стал разуваться. Он с Матросски, -- сказал я, подойдя к двери. Из сто тридцатой камеры. Судовой. Да? -- с интересом откликнулся вертухай. -- А зовут его как? Как тебя зовут? -- задал я вопрос негру. Мухамад. Мухамадом его зовут. А в карточке не так. Вы вместе приехали? С Матросски? Ну да. Мухамад, какая у тебя фамилия? Да, действительно, не та. А по фотографии такой же. Ладно, назад поедешь. Ближе к ночи перевели на другую сборку. Предыдущая была без шконок, с лавочкой по периметру, здесь же в один ярус шконки, довольно тепло. Тоже знакомое место. Народ образует стихийные группы: братва (естественно, у решки, несмотря на то, что она глухая и дышать там в дыму и чаду тяжело; уже кто-то раздирает на полосы полотенце, поджигает его и делает чифир), ребята с зашитыми животами образуют отдельную группу, наркоманы находят свой общий язык. Я успеваю занять шконку ближе к середине. Рядом два наркомана озабоченно с энтузиазмом толкут какие-то таблетки, по очереди втыкают в вену бабочку и несут свою бесконечную наркоманскую околесицу. От их одинаковых восторженных рассказов о том, как достали, как приготовили, как зарядили и пустили по вене, как поймали приход и т.п., можно одуреть. Зачем им тюрьма, они и так себя наказали. К двоим присоединяется третий и говорит мне: Ты подвинься, мы тут вместе. Сам подвинься, -- отзываюсь я. Подвигаться неохота: на метр дальше уже слишком воняет от унитаза. Парень ошеломлен, масса эмоций отражается на его лице, но, не рискуя связываться с бородатым, воздевает руки и выражает крайнюю степень недовольства: Я в шоке! На том конфликт и заканчивается, наркоманы устраиваются втроем на двух шконках. Через несколько часов на сборке воцаряется редкая благодетельная тишина, в которой слышен лишь шорох гоняющих по спящим телам крыс. Глубокой ночью на продоле раздались пьяные голоса, обстановка резко изменилась, и вот я уже спешу на выход, но так, чтобы не быть первым или последним, по той причине, что на сборку ворвался давний знакомый и с развевающимися ленточками какой-то спецназовской бескозырки пролетел по шконкам, топча тех, кто не успел подняться. На коридор, бляди! -- орал вертухай, встав у двери и встречая каждого ударом в грудь или живот. Мне повезло, я был уже на продоле. Зашитые, вообще медленно передвигавшиеся, оказались среди последних. Можно было только предполагать, что будет дальше, когда первый из зашитых получил удар в живот. Смотреть я не стал. С криками и оскорблениями нас загнали в пустую, страшно холодную камеру с двумя ярусами шконок и массой тараканов. Шконки были как примороженные, сидеть на них решились только зашитые, не говорящие ни слова, мертвенно бледные, бережно державшие руками свои животы. Между прочим, когда их били, ни один из них не проронил ни звука. Глядя на них, создавалось впечатление, что они смотрят за какую-то невидимую нам стену и видят тоже что-то невидимое нам. До утренней проверки, чтобы согреться, ходили по камере, а на проверку нас пригласил все тот же вертухай. Видимо, насытившись, он слегка побил тех, кто ему чем-то не понравился, а не нравилось ему, в основном, то, что на него смотрят, и перегнал нас в другую, уже не столь холодную сборку. На него снизошло благостно-философское настроение, и, пока заходили остальные, вертухай, встав в позу собственника, душевно спрашивал пожилого азербайджанца: Послушай, Володь, как ты думаешь, почему они такие пиздоголовые? Как ты думаешь, они всегда такими были или со временем стали? А, Володь? Азербайджанец "Володя", размышляя, вломят ему сейчас или нет, развел руками. Ладно, Володь, иди к ним. А все-таки подумай. Интересно. Так наступила очередная бутырская пятница. Долго ли, коротко ли, а начали поднимать в хаты. Вот здесь и замирает сердце арестанта. Потянулась череда коридоров и закоулков общака, мимо плывут знакомые цифры, и ноль шесть тут, и девять четыре, и обиженки, номера которых знает каждый арестант. Вертухай останавливается, оглашает список, и все -- нет человека, летит человек в тартарары, как по заклинанию колдуна. Тень бежит по лицам услышавших свою фамилию, и захлопываются за ними огромные коричневые тормоза. "Нет, меня на спец, я после больницы, меня на общак нельзя" -- при каждом удобном случае вслух гонит бывший сифилитик, но и его поглощает утроба общака. А когда туда же уходят и зашитые, я бессильно закрываю глаза, в голове становится тоскливо и пусто. До спеца добирается лишь небольшая группа, и здесь меняется все: вертухай уходит за поворот продола, арестанты растягиваются по коридору, один приникает к шнифтам хаты, зовет кого-то и быстро сдавленным голосом говорит: "Все договорено, через два дня тебя переведут на больницу". Бредущий последним с огромным баулом бородатый арестант желчно разговаривает сам с собой: Блядь! Опять спец! Опять строгая изоляция! Давно на тюрьме? -- сочувственно интересуется кто-то. Давно?! -- нервно переспрашивает бородатый. -- Три года на корпусе ФСБ! Даже в автозэке одного везли! У тебя курить есть? Нет у меня ни хуя! Опять, блядь, строгая изоляция! Тем не менее, парень останавливается и дрожащими руками выбрасывает из баула пачку за пачкой. От души, братан! Хорош, оставь себе. Строгая изоляция! -- в тоске повторяет парень. За поворотом продола меня манит пальцем вертухай и, показывая глазами на того, который только что словился с приятелем, тихо говорит: Он подходил к камере? Разговаривал? О чем? Хуй его знает, я за ним не пасу. Он вообще сзади меня шел. Правильно, -- удовлетворенно говорит вертухай, -- нельзя закладывать товарищей по несчастью, пошли со мной. Ну, думаю, будет мне сейчас спец. Но соседний коридор оказался больничным, а камера, в которую я зашел, одной из тех, где я уже был, и зашел я в нее как домой, с удовольствием отметив, что народ в хате подобрался приличный, а место под решкой как будто было приготовлено для меня. Через пару часов хату разгрузили, и осталось нас буквально пятеро на семь шконарей. С тех пор, как у меня появился бандажный пояс, который прямо подпадает под определение запрета, он стал, вкупе с немалым сроком на тюрьме и тяжким обвинением, визитной карточкой моей арестантской авторитетности. Даже вертухаи изредка уважительно интересовались, кто мне его разрешил, на что я отвечал, что лично начальник тюрьмы. Затяжная партия перешла в эндшпиль. Дебют и миттельшпиль я мог считать за собой, и очень надеялся провести пешку в ферзи, несмотря на то, что партия играется вслепую, без доски, а соперник у меня -- многоглавый дракон, ебнутый на всю башку вампир, корыстный самодур и исторический недоносок -- государство Йотенгейм. Итак, немного на Бутырке, потом снова на Матросску, а дальше на суд и -- или на свободу, или к новым голодовкам. В хате обреталась, по большей части, молодежь. Был и совершенно напуганный человек постарше, похожий на якута, не говорящий по-русски, но с неуловимо-властными манерами, выказывающими человека не простого. Напуганный -- сказано не верно, потрясенный -- правильно. Что-то он пытался объяснить по-английски, но хата, включая меня, ни в зуб ногой. Тогда дядька достал газетную вырезку, и из статьи стало ясно, что он -- вице-мэр города Багио, известнейший филиппинский врач в области нетрадиционной медицины, приехал в Россию к русской жене и получил из-за неудачной операции обвинение в умышленном убийстве. Жестами вице-мэр города Багио объяснил мне, что перед этим он был в каком-то страшном месте, где творятся нечеловеческие ужасы, там у него случился сердечный приступ, и он очнулся здесь. Несложно было понять, что доктор побывал на общаке. Что ж, такая у тебя судьба, доктор. Беседовали мы долго, выглядело, наверно, смешно, но мы понимали друг друга. Ночью одному парнишке с больной печенью и сердечной недостаточностью стало плохо. Парень позеленел, почти перестал дышать. Я проверил его пульс, он был слабым, с заметными перебоями. Было видно, что парень умирает. Мы забарабанили в тормоза, старшой отозвался и, довольно сочувственно, сказал, что до утра шуметь без толку: врачей нет. -- "А дежурный?!" -- закричали мы. -- "Пойду, поищу". -- Через некоторое время старшой вернулся и вполне определенно сказал: "Нет, ребята, бесполезно". Я посмотрел на филиппинца. Тот отрицательно покачал головой. Я ему: "Неужели не можешь?!" Несколько секунд он раздумывал с опущенными веками, потом решительно поднялся и очень доходчиво жестами объяснил всем, что все, что он может сделать, это пощупать пульс, и ничего больше. И посмотрел мне в глаза. "Давай, не бойся" -- ответил взглядом я. С этой секунды филиппинец преобразился, лицо приняло неожиданно властное выражение и застыло как маска. Он сделал жест: нужны часы. Часы были у меня. Филиппинец взял руку больного, погрузился в созерцание циферблата. В течение одной минуты щеки больного порозовели, он задышал ровно, открыл глаза. А филиппинец отпустил его руку, отдал мне часы и выразительно пожал плечами: пульс, мол, нормальный, повода для беспокойства нет. Необычное выражение лица врача исчезло. Через пять минут парень смог выпить воды, а через час сидел за дубком и разговаривал. Филиппинец что-то писал в тетрадь и молился; оказалось, он христианской веры. Приходил вертухай, интересовался, как там у нас.-- "Вот видите, а вы шумели: "Умирает!" Обошлось же". На лампочку под потолком надели коробку от блока сигарет, в камере воцарился приятный полумрак, и все залегли, кто как мог, на неизменно голые шконки и заснули. Когда заскрежетали к проверке тормоза, не все отреагировали сразу. Почти воскресший ночью парнишка, приподнявшись на шконке, пытался понять происходящее. Остальные уже стояли с руками за спину. Вошел огромный мусор, совершенно добродушного виду. Так же добродушно оглядел всех и не торопясь сгреб левой рукой уже сидевшего, но еще не вставшего парня за грудки, без труда приподнял и, тяжелым маятником отведя правую руку, пару раз бесшумно двинул парня кулачищем в живот и бросил на пол. Что же вы, господа, не уважаете представителя власти? Я -- представляю власть. Арестанты стояли, молча усваивая науку ненависти. С тех пор, как пришлось прыгнуть из автозэка, гулять я не ходил, передвигаться удавалось едва-едва, поэтому развлечений оставалось искать в шашках, шахматах, нардах, сигаретах и надеждах. Происходили события, велись беседы, переживались чувства и плавились мысли, текла жизнь арестанта, и все, ее наполнявшее, не стоило шага по ночному Арбату. На пути, конечно, к международному аэропорту. Глава 28. ТАКАЯ ШНЯГА Это удивительное государство у всего цивилизованного мира вызывает чувство глубокого недоумения. Русский арестант, сидит ли за что-то, или, как говорят все следственно-арестованные, ни за что, тоже чувствует себя в зазеркалье, по ту сторону действительности, как Алиса в стране чудес, с той лишь разницей, что зеркала и чудеса в русском цугундере грязные и подванивают. Но здесь происходит акт массового очищения грязью, и люди становятся людьми, как никогда и нигде на просторах России (из чего можно заключить, что мудрые правители проводят по отношению к своему народу единственно верную политику). Как-то раз тюремным вечерком делать было нечего, и я взялся за научные опыты, с целью вовлечь в них филлипинца -- думал, может, удастся увидеть что-либо необычное. При весьма ограниченных технических средствах, среди холодных черных шконок бутырской больнички, на свет была извлечена иголка. Если у арестанта есть иголка, к нему обращаются, на него смотрят положительно. У меня иголка была. Далее все по Перельману, "Занимательная физика". Сложенный вчетверо и развернутый листок бумаги центральной точкой помещается на острие иголки (ее воткнули вверх ногами в обложку тетради. Арестанты собрались вокруг, всем было любопытно, что будет дальше. Объяснять я ничего не стал, лишь велел никому не шевелиться и аккуратно дышать, чтобы не было ни дуновения ветерка. Смысл в том,