ка Добрыни"... И подпись, скромная, в уголке "Добрынин". ...-- Добрыня сидел вместе со мной, -- продолжал Цин, пряча коробку с колымскими и ухтинскими снимками, -- предложил мне, еще в годы войны, учить испанский язык, "чтоб мохом не обрасти..." -- Почему испанский? -- поинтересовался Цин. -- Если зубрить немецкий, скажут, готовимся к немецкой оккупации, -- объяснил предусмотрительный Добрынин. -- Английский тоже подозрителен: "Не к побегу ли готовятся?" И припаяют второй срок. А -- испанский? Никто не придерется. Даже Паганель учил испанский, хотя, как известно, по ошибке выучил, вместо испанского, португальский... В памятном всем ухтинцам пятьдесят девятом году Добрынин обвинил Крепса, которого окрестил "бывшим геологом", в "перманентной лжи". Комсомольск-на-Печоре уже прорастал лопухом, генерала МВД Бурдакова проводили в Москву, на почетную пенсию, и многотиражка "Советская Ухта" объявила, что она за Добрынина... Ухта заколыхалась, как от землетрясения... Однако едва Добрынин набрал в грудь воздуха, чтобы уличить Крепса вторично, с документами в руках, как... отбыл на Кубу. Фиделю Кастро нужен был специалист-нефтяник. Позарез. Крепс немедля сообщил, куда следует, что лучше Добрынина не найти. "Первоклассный специалист, а главное, знает испанский... Такое счастливое сочетание!" Аттестация была справедливой, и Добрынина... поздравили с повышением. А Крепс остался. Он не знал испанского. Остался, конечно, уж не главным консультантом НКВД, с самим Берия на дружеской ноге... Начали оправдываться мудрые прогнозы: "Через год или шах помрет, или осел подохнет..." Крепс был теперь полноправным хозяином Комиболот. Начальником Ухтинского территориального геологического управления. Денежным мешком, с которым даже сам первый секретарь Коми-Парижа (так величали Сыктывкар) говорил с бархатистыми интонациями... -- Вы были у Крепса дома? Видели сейф? В нем не серебро и злато -- оправдательные бумаги, на случай, если новый шах помрет или осел преставится... Крепс, вовсе не глупый человек, а профессионал, некогда даже талантливый, давно понял, где может отыскаться главная, промысловая нефть, но ведь это какой риск! Два раза приходили за ним с револьвером. Не хотелось в третий раз садиться, ох, не хотелось!.. ...Геологи роптали. Рабочие матерились, хоть и получали за погонные метры бурения, а не за нефть. Даже уголовники становились непочтительными. Как-то Крепс заночевал в тундре: испортилась машина. За полночь похолодало, и Крепс, разломав ручку своего геологического молотка, разжег костерик. Вскипятил чай. Рабочий из блатных сказал утром во всеуслышание: "В гробу я видел таких ученых. Что за доктор-профессор? Съел собственный молоток!" Наконец с трибун партактивов заговорили о "многолетней крепсаниаде"... ...Скандал не утихал долго, и немудрено! Только Крепс официально подтвердил, что в Коми нефти и газа не было, нет и не будет, как возле неведомого селения Тэбук забил нефтяной фонтан, да такой силы, что из Москвы тут же вылетели два правительственных самолета: три министра, заместитель Косыгина, два отдела Госплана СССР. Пришлось разбивать шатер-ресторан. Посылать вертолет за армянским коньяком. Тут уж и Крепс ничего не мог поделать... Геология двинулась в глубину тундры, на берега Печоры и Баренцева моря, а Крепса отодвинули в "почетные геологи", "почетные ректоры, почетные шеф-руководители музея Ухты (здесь он особенно настаивал: историю Ухты он намеревался писать и экспонировать сам, лично!) Чем гуще зарастал лопухом и оленьим ягелем Комсомольск-на-Печоре, или, как значилось на геологических картах, Джебол, тем все чаще писала местная газета о "крупном геологе Крепсе..." Крепс сам вычеркнул слово "выдающийся" в одной из первых статей, подготовленных ЕГО Музеем. Достаточно и "крупный"... -- Почему я годами настаивал на Джеболе? -- воскликнул он на высоком совещании, отмахиваясь от невыносимого Цина, кричавшего с места: "Жулико-жулико!" -- Я старался привлечь внимание правительства к Коми. Иначе не дали б ни станков, ни ассигнований... Не будь частного поражения Крепса, не было бы побед Полянского!.. Я был старым, скрипящим мостом, по которому прошли к победе... -- Жулико! -- возопил Цин, вспомнив об этом. Забегал по комнате. -- Жулико! Чистопробный! Как видите! И музей жулико! Умертвил науку. Задержал развитие Севера на двадцать лет. ...Увы, Москва по-прежнему верила Крепсу, да и могло ли быть иначе, когда диссертации почти всех руководителей Министерства были написаны... по данным профессора Крепса. Куда ни зайдешь, за столами восседают доктора наук... по Крепсу. Мир, правда, ничего не знал о крупном геологе Крепсе. Профессор был засекречен строже, чем еще не взлетевший космонавт. -- Думаете, только недра засекречены? Заявки на столы для джебольских канцелярий писались с грифом "Секретно"... Жулика не засекреть, так это ведь каждый увидит -- продувной! Жулику секретность, как манна небесная... Пока расчухаются, осел подохнет или хан тю-тю. Геологи Ухты знали, что в сейфе Крепса лежат и несекретные работы. Сугубо технические. Популярная статья о происхождении нефти, лекции для студентов... Сколько раз Крепсу предлагали опубликовать их -- он не торопился... В конце концов зашепталась Ухта -- на чужой роток не накинешь платок: "Самый известный неизвестный..." ...Я слушал неистового Цина, который, произнося имя Крепса, грохал кулаком по столу, кричал, только что не плевался; слушал молча, внутренне сжавшись. И верил ему, и не верил. Скорее, не верил, хотя многое могло быть правдой... Понимал, что бедолага Цин, дважды ждавший расстрела, имеет право судить людей круто. Но... не сфокусировал ли он на Крепсе всю свою тюремную ненависть? Потому лишь, что Крепс под рукой... Не стал ли для него старик с трясущимися руками козлом отпущения?.. -- Хватит! -- прервал себя Цин, увидев, что я перестал записывать. -- К чертовой бабке!.. Будете завтра в Ухте?.. Советую! Увидите и императора всея Коми. Во всей красе! ЛАГЕРНИК Вечерний вертолет снова забросил меня в Ухту -- стольный град; утро я провел в огромном жарком кабинете Николая Титовича Забродюхина, хозяина всей ухтинской земли, простершейся от Перми до Нарьян-Мара, этак три Франции, Испания вместе с Португалией да итальянский сапог в одном мешке. Нелегка ноша... Мы приехали вместе с Гореглядом. Вошли не сразу. Тонкая, как жердь, женщина-секретарь с черными нарукавниками сказала непререкаемо: -- Погодите минутку! Говорит с Москвой... Горегляд протянул пальцы к батарее, отдернул, точно от пламени. -- Жарят, как сковородку в аду! Грешники на месте? -- О, со всех буровых собрали, Давид Израилевич! Сто тридцать душ! Да наши, управленческие. Такого никогда не бывало. -- Секретарша сказала почти беззвучно, одними губами: -- Ольгу Петровну жалко, сил нет! Всю жизнь за Полянским, как нитка за иголкой. По Таймырам-Магаданам. Вроде жен-декабристок. А под конец жизни... на тебе! Мы ждали у дверей, к моему удивлению, тонких, необитых, оттого, видно, что никакие двойные двери, обычные у руководителей такого ранга, никакая обивка не заглушили бы сиплого клокочущего баса, привыкшего к грохоту буровой. -- Я не геолог, Алексей Николаевич. Я... это... буровик!.. Они могли провести меня как угодно... Значит. Правильно, Алексей Николаевич! Воду решетом носим... Почему это? Все документировано! Я... это... люблю сталкивать геологов лбами и смотреть, что из того получится... Профессор Крепс предупреждал, там, значит, лысый свод. Ни грамма нефти. Вот так! "Вот так!" -- Председателю Совета Министров... Не боится сгореть? Чем ближе к Полярному кругу, тем люди смелее. А уж за Полярным кругом?! Дальше-то гнать некуда... С грохотом бросили трубку. Мы хотели уж войти, но за дверью саданули матом. Не привычным "рабочим матерком", к которому на промыслах порой спокойно относятся даже женщины. А каким-то грязным садистским матом. Казалось, не будет конца пакостной матерщине. Николай Титович ругательства выворачивал как погрязнее, пообиднее. Даже недвусмысленное "сукин сын" было для него, видно, бранью слишком интеллигентной. -- Сын суки! -- клеймил он. Никого, вроде, не обошел. Каждому, находившемуся в кабинете, отыскал прародителя в зоосаде... Вскричал, похоже, набрав в легкие воздуха: -- Когда весь советский народ под водительством нашей славной... Встав на производственную вахту, в честь предстоящего партийного съезда... Отвечая на заботу родного правительства... -- Пусть не обманет вас его портяночный язык, -- бросил мне Давид Израилевич, когда мы входили в Управление. -- Он куда хитрее своих словес... . -- ...Давид Израилевич! -- воскликнул я, войдя на другой день в кабинет, отведенный ему в ухтинском управлении. -- Еще один вопрос младенца. Кто нужнее властительному Забродюхину, Геолог-первооткрыватель Полянский или Крепс, вчерашний день, с микрофончиком в ухе? -- Это.. это сложный вопрос... -- Сложный? России нужен газ, -- недоумевал я. -- Не будет газа, не будет Титовича... Почему же Титович, человек дела, прагматист, циник, хам, обнимается с прошлым, из которого не выжмешь ни капли нефти? А Полянского торопится утопить. При первой возможности... Где логика?.. Горегляд быстро собрал бумаги, сунул их в ящик стола, вывел меня из управления, полуобняв за плечи и ускорив шаг. -- Смотрите, какой прекрасный город! -- воскликнул он, увидя Забродюхина, вылезающего из "Волги" с цепями на колесах. -- Не замерзли? -- вполголоса добавил он, когда Забродюхин, метнув взгляд в нашу сторону, скрылся в мутно-белом стеклянном подъезде. -- Прогуляемся по улице имени вождя и учителя... Я люблю мороз... -- Он провел меня засыпанными снегом дворами, в которых разбойно свистел ветер, к центру города. -- Смотрите, какие проспекты! -- одушевленно продолжил он. -- Какая арка! Портики! Фасады! Греция! А вот почти адмиралтейская игла!.. Я давно собирался показать вам Ухту! Строили зэки-ленинградцы, истосковавшиеся по работе. Малый Ленинград воссоздали. Плод любви несчастной... Вы были в Сибири?.. Ангарск -- тоже малый Ленинград. Куда только не расселяли ленинградцев! Пол-России в малых Ленинградах... В задымленном кафе, в отдельной комнате, где при появлении Горегляда накрыли стол белой скатертью и завели на полную мощность музыкальный ящик, Давид Израилевич достал из своего огромного, как саквояж, портфеля, еду в пергаментной бумаге. Отрезал ветчины, отменной розовой ветчины, которую и в Москве не сразу отыщещь. Раскрыл баночку кетовой икры, бутылку "Столичной" с этикеткой на английском языке. Улыбнулся мне, как радушный хозяин: -- Не удивляйтесь! Я -- старый холостяк. Выдержанный в одиночках... Все свое ношу с собой... Так о чем, бишь, мы?.. А, вы ищете логику... В Ухте... М-м-м... -- Горегляд ел, точно дирижировал симфоническим оркестром. Вдохновенно. К рюмочке руку протянет, отхлебнет; вторую руку выбросит за ветчиной, наколет ее вилкой, как трезубцем, пухловатые пальцы в сторону отведет, поглядит на ветчинку издали. Как она отсвечивает на солнце... Икорку на нож, и размазывает по хлебу, ритмично, неторопливо, так и хочется, чтобы в конце музыкальной фразы ножом по рюмке позвенел, что ли, для звуковой полноты. Затем, круто повернувшись, он выбросил перед собой обе руки с ножом и вилкой: -- Официант!.. -- Значит, любезнейший, ищете логику? -- продолжал он, отправив решительным жестом щи суточные обратно на кухню... -- Алексей! -- радостно воскликнул он, заметив кого-то за приоткрытой дверью. -- Садись! Знакомься!.. Высокий костлявый мужчина лет тридцати двух с интеллигентным нежным лицом, назвав себя, уселся рядом, и Горегляд повторил ему слово в слово мой недоуменный вопрос. Мужчина пить отказался. пригубил для вежливости. Одернул черный пиджак, как военные одергивают китель. Произнес негромко, с усмешкой: -- Почему лагерник стал плечо к плечу с Музеем? Так они же "родные братья", как говорят мои пациенты. Близняшки... Тут вряд ли что-либо объяснишь!.. Надо самим поглядеть. Завтра я вылетаю в глубинку. На дальние буровые. Хотите со мной? -- Смелый парень! -- вырвалось у меня, когда тот ушел. -- Сказать о самом Забродюхине -- лагерник... Кто это, Давид Израилевич? -- Начальник милиции города Ухты. -- Кто?! -- Ах, дорогой, все смешалось в бывшем доме Облонских!.. ...Утром в аэропорту Ухты я столкнулся нос к носу с Николаем Титовичем, только что проводившим в Москву заместителя председателя Совета Министров СССР. От Титовича потягивало дорогим конъяком. Он был озабочен, но как-то радостно, расслабленно озабочен. Даже остановился поговорить. Узнав, зачем мы здесь, отобрал у начальника милиции вертолет, необходимый, сказал он, членам Правительственной комиссии. Моложавый начальник милиции побагровел до шеи, однако ни слова не возразил, повернулся кругом. Как по команде. Дверь только швырнул так, что даже Забродюхин подернулся. Сказал вдруг мне резко: -- Садись, журнальный червь! От неожиданности я сел на самый край кресла. Николай Титович устроился подле и, вытащив из портфеля карту, ткнул в нее пальцем: -- Посмотрите сюда! -- сказал почему-то встревоженно. -- Пятнадцатая буровая. Кочегар, значит, бандюга и это... педик. Восемь мокрых дел, десять судимостей. Веревка по нем плачет... Шестнадцатая буровая. Повар -- бывший князь. Морфинист, запойный... Помбур -- того не легче! Офицер из дивизии СС "Галичина". За уничтожение... это... евреев приговорен к расстрелу. Как-то, значит, уцелел... Далее семнадцатая. Буровой мастер Иван Апоста. Убийца-рецидивист. Власовец или бандеровец, дьявол их разберет. Отсидел двадцать пять лет, как один день! Зверь, доена-поена!.. А сколько там, значит, просто шпаны. Заполярье, уважаемый! Мусорный угол! Всадят нож за новый свитер, за мохеровый шарф. А сапоги у вас вон какие, на меху... Горегляд? Золотой мужик, держитесь к нему ближе, не пропадете... Я поблагодарил Николая Титовича за предупреждение, подумав невольно, что, видно, не зря именно он, бывший слесарь из сучанской шахты, ломовой инженер-буровик, по кличке Лагерник, назначен на свою каторжную должность. Уголовники, говорят, уважают Лагерника... Недавно, рассказывают, он застал в одной из шахт спящего сторожа. Поставил его на ноги, и со всего размаха -- в ухо. Сторож -- из блатных -- протер глаза, увидел, кто перед ним, и, в свою очередь, Николаю Титовичу -- в ухо. Да так, что тот пролетел по сырой штольне метров на десять. Плюхнулся в грязную воду. И -- ничего. Никаких мер, никаких приказов. Просто... обменялись любезностями. Свой человек! Кто бы, кроме него, справился в этом кромешном царстве? -- В каком районе упало давление, Николай Титович? -- Возле семнадцатой буровой. Туда вылетал, спустя полчаса, армейский "МИ-6". С вертолета даже зеленую краску не смыли. Только что, видать, передали промыслам, которые стали сегодня нужнее армии. На "МИ-6" загружали аварийное оборудование, лысоватый аварийный мастер кричал: "Майна!" "Вира!"... Усадили на ящик и меня. ИВАН АПОСТА, БУРОВОЙ МАСТЕР, УБИЙЦА-РЕЦИДИВИСТ... ...Буровая с воздуха походит на пароход, зажатый льдами. Вблизи ощущение это усиливается: вышка в сталактитах, глыбах льда. Буровики снуют, как палубная команда во время аврала. В черных валенках. Валенки по щиколотку в масле и солярке. Прямо в валенках по раствору, шуршащему в желобах. Буровая сотрясается, как пароходная преисподняя. Навстречу нам вышел небритый детина в облезлой армейской ушанке с незавязанными болтающимися ушами. Ватник, распахнутый на груди, заколот на животе гвоздем. Высоко подымает ноги в валенках, обтянутых ледяной коркой, как галошами. Позднее узнал: буровики опускают валенки на мгновение в воду, и те, покрывшись ледяной пленкой, становятся непроницаемыми. Однако сколько же они весят? На улице было около пятидесяти -- у меня вырвалось: -- С голой-то грудью? В такой мороз? -- Ето чтоб постоянное давление, -- объяснил детина, наверное, имея в виду под словом "давление" -- температуру. -- Будешь застегиваться, расстегиваться -- пропадешь!.. Апоста я, Иван, а вы из инженеров будете?.. А, пишете книги для Насти-власти... Ну, здрасте, коль не шутите! Я слыхал, у вас там паника? Профессора за яйца держатся... Ух, скоро этот м..к уйдет в замминистры? -- Какой, извините, м..к? -- Да Забродюха! -- Почему вы так о нем говорите? -- искренне удивился я, не расставшись еще с мыслью о том, что кто-кто, а Забродюхин у блатных "свой в доску". Ведь зачем-то его держат тут? Я по-прежнему во всем искал логику. Это измучило меня, как застарелая болезнь. -- Он что, вас прижал когда-нибудь? За аварию?.. Буровой мастер повел своими былинными плечами: -- Ме-ня?.. Трепло он собачье. Был тут начальничком. В тундре. Годок. Рядом. Все возмущался: "Как вы работаете? Тракторы, бульдозеры под открытым небом. Вот у нас, на Сахалине..." Ну, вознесла его Москва живым на небо. Надысь спустился сюда. Окинуть взором. Я его спросил: де ж твои гаражи? Ты теперь не инженер с отмерзшим носом. Начальник всей тундры-тайги! Власть! А он в ответ: "Руки не дошли". За три года, вишь, руки не дошли. Падло канцелярское. Скорее бы назначили это падло заместителем министра. Иначе мы от него не отделаемся... Апоста повел нас в бригадную комнатку -- обогреться. Спросил, а чего это Илья Гаврилыч не чухается? Четвертый день давление на минимуме, а он там с профессорами гавкается... Тут ему надо быть! -- Пилот вертолета сказал, что Полянский пропал. Вот уж вторые сутки нет вестей... Апоста посерьезнел, слазил в карман за кисетом, долго вертел цигарку -- думал. -- Пропал? У тундре ничего пропасть не могет! Это не государственный банк. Зараз свистну братву!.. Пришла братва, ободранная до картинности. В драных полураспахнутых, как и у бурмастера, ватниках в заплатах. Один так взлохмачен, словно волосы на себе рвал. Грива по плечи. Битник, что ли? Лицо дегенеративное. В порезах. Рот кривой. Бандюга? Апоста, заметив мою усмешку, неуважительную мысль о коллеге пресек. -- Ничего, между прочим, странного, кроме волосьев, у него нет. Было такое у Самсона, что ли, вся сила в волосах. Потом были века, когда другое, значит, у мужика ценилось. А теперь пошло на возврат. К старому. Девчата любят, которые с волосьями. Подробно расспросив, когда и на чем выехал Полянский, Апоста присел на корточках и стал чертить на снегу дороги от Ухты к ним и к соседям. На старые буровые, в Иджид-кирту, Вуктыл... Всего было три пути. Два он тут же откинул, как дальние. Бензину не хватит. "Бочку в газик-вездеход, конечно, сунуть можно. Однако железная бочка вместе с начальством... в тесном газике? Нет, начальство с бензиновой бочкой в обнимку... Нет, не уживутся... Значит, поехали без бочки..." Он еще некоторое время поразмышлял вслух, потом дал высказаться братве. Апоста поершил свои небритые, чугунного цвета щеки и заключил, что, судя по всему, Илья Гаврилыч двинулся на участок газопровода, где, из-за рельефа, трубы просели и где давление, и без того слабое, уменьшается еще вдвое. "Оттеда решил начать. А, не дай Господь, радиатор прихватило. Или зимник замело... Здеся он!" -- Апоста указал точку на снегу...- Здеся закупорка была летось. . Гидратная пробка али еще что!.. Тут она и оказалась, закупорка! Выбили, выскребли белую, как снег, гидратную пробку - зажил магистральный газопровод "Сияние Севера..." Когда в пургу, в туман пробился к Полянскому вертолет, геолог был на грани гибели. Говорить не мог. Закоченел. Руки не сгибаются. Белый, как смерть... Спас Апоста и Полянского, и его промысел, где газа, и в самом деле , оказалось на полвека. Богатый промысел, конечно, долго бы не простаивал. Отыскали бы "закупорку". Снова заработал бы магистральный трубопровод, кормивший и Восток и Запад. Но уже без Полянского... ...Вспомнилось, об Апосте я слыхал задолго до того, как прилетел на буровую. Его знал весь Север. Почти все бывшие зэки рассказывали мне историю, облетевшую лагеря, от Воркуты до Магадана. ...Как-то лагерь особого режима забастовал, протестуя против убийства невинных. Требовал комиссию из Москвы. Начальник Северных лагерей, обходя выстроенных на морозе заключенных, задержался возле Ивана Апосты, который возвышался надо всеми на голову. "Ты! Тебе говорю!.. Не совестно тебе бездельничать? -- Он ткнул в направлении Апосты пухлым генеральским пальцем. -- Богатырь, можешь гору свернуть, а ты филонишь. Как доходяга какой. Мозглячок..." -- А я не потому, -- просипел Иван Апоста. -- Я, гражданин генерал, мараться не хочу. Разве це тачки? Дитячьи цацки. Вы мне сколотите тачку так тачку. Раза в три больше. Чтоб отвезти так отвезти!.. А то и на баланду не заробишь. На другой день Ивану Апосте сколотили огромную тачку. С кузов полуторки. Снова выстроили зэков. Для назидания-воспитания. Стали тачку нагружать. Пришли все, несмотря на метель. Даже генерал. Воротник полушубка наставил, но прибыл. Так важно было для него, чтобы хоть один зэк начал работать! Щель найти, нарушить единство... Апоста посмотрел, как наваливают землю, сказал рассерженно: "Боле сыпьте. А то и на баланду не... Тьфу! -- Поплевал на руки, поглядел на тачку, наваленную с верхом, крякнул удовлетворенно. -- Це дюже гарно..." Затем, присев на корточки, заглянул под тачку. С одной стороны. Обошел мделенно. Снова присел, исследуя ее из-под низа с другой стороны. А с Апосты глаз не сводят весь строй зэков, толпа надзирателей, оперов, генерал. Наконец распрямился Апоста, спросил как бы в недоумении: -- А де ж мотор? -- Какой мотор?!. -- А кто ж повезет? -- Апоста покосился на лагерных мордобийц прищуренным настороженным глазом. -- Я что, мерин, такое везти?! Ивана Апосту била сразу вся лагерная охрана, сапогами топтала, два ребра сломала; но когда его тащили, окровавленного, в карцер, заплывший глаз Апосты приоткрылся, -- в нем сияло удовлетворение... ...Кто мне только об этом не рассказывал! А имя лишь тут узнал, от длинноволосого, которому помогал нести из кухни куски оленины, для пира, "по случаю больших холодов", как объявил мне Апоста, приглашая "преломить с ними хлебец". Хлеб был в наледи, одно название, что хлеб. Льдисто-мороженые буханки рубили секачом, топориком, он крошился, безвкусный, жесткий. Черствый хлеб буровой... Только спирт был как спирт. Бутылки в снегу и мерзлой глине оттаивали, выстраивая вдоль бревенчатой стены крестьянского зимовья, приспособленного для буровиков. Закуской был "ком-ком", как окрестил его Иван Апоста. Комбинированный корм. Апоста хозяйничал сам. Накрошил на огромную сковородку подмерзлой картошки, вывалил туда три банки тушенки ("Лучшую берем, -- заметил он мне, чтоб я не опасался... -- Рупь сорок четыре банка"). Разложил сверху три толстых ломтя мороженого хлеба. Сковородку накрыл тазиком. Плеснув в котел солярки, добавил огня. Черт возьми! Не только в бараках-вагончиках и "балках", занесенных пургой по крыши, даже тут, на самой буровой, на кухне, не было газа. -- Це как всегда, сапожник без сапог, -- благодушно отозвался Апоста, потирая черные, в мазуте, лапищи. Картошка и хлеб парились под тазиком, в мясном соусе. Когда сковородку открыли, хлеб был как из печки. Теплый, душистый... -- Учись, кореятина! -- благодушно сказал Апоста худющему, хромому и какому-то замороженному корейцу (ему можно было дать на вид и двадцать пять и шестьдесят), которого Апоста приспособил по поварскому делу. Кто сюда не заглядывал! Усатые настороженные украинцы; белолицый, с лошадиными зубами немец Поволжья; литовец с отрезанным ухом, ростом с Апосту; постучал тихонько и сел с краю гуцул-плотогон в барашковой шапке. -- Такой, вишь, у нас континент, -- не без удовлетворения заметил Апоста. -- Полный интернационал, как говорится. Выпили по одной, по другой. Помбуры ушли на дежурство. Иван Апоста, проводив всех, поднял вдруг стакан за Ольгу Петровну, которая "жару душе Ильи Гаврилыча добавила, отчего ему пожизненная удача..." Сказав, он постоял молча с блестящими, в глубокой тоске, глазами. -- И-их мне бы такусеньку бабу. Без ниверситетов, конечно. По плечу. Где там! Меня как от титьки отняли, так в лагерь... Он пододвинул ко мне чугунок с супом, налил через край. Суп был с запашком. Мясо сладковатое. -- Ето от мха такое. Олень копытом снег разгребает, ягель достает. От ягеля привкус... Не опасайтесь! Лягушек не едим. Не французы какие-нибудь. Все наисвежайшее... Правда, Китай? -- Я не Китая, я Корея! Апоста усмехнулся. -- Когда надо, наш повар Корея. Когда надо -- Китая... Во, замордовали душу. На всю жизнь... Не поверите, Забродюху любит... Любишь, Корея? -- Хороший человек, часто мать вспоминает! Как придет, вспоминает!.. Апоста поглядел на него с состраданием, вздохнул тяжко: -- Сядь рядом, Корея. На буровой ты как у Христа за пазухой. Сучи ногами, не боись!.. Буровая не спасет -- тундра выручит... Отрезал мне оленины: -- Ето медвежатина жесткая. А оленина... Цинготные зубы и те берут... На себе проверено... Правильно, Китая? -- Верный! Верный! Только, все равно, Корея... С потолка свалилась на огромный палец Апосты какая-то мокрица, похожая на гнилую труху. Обледенелая. Видимо, сохраненная с лета вечной мерзлотой. Он взглянул на нее почти нежно. -- Спасибо, душечка! -- пробасил. -- К письму, значит... Под вечер в зимник Апосты вбежал, ухая пудовыми валенками, гривастый. -- И-Иван! -- кричал он на бегу. -- Ва-аня!.. Условники друг дружку режут. Матюшкина убили, геолога! -- Мат-юшкина?! -- вырвалось у меня. -- Ермолая, с которым в поезде ехал?! "Русь непаханая!.." Иван Апоста кинулся наружу, просипев: -- Всех, окромя вахты, на вездеход!.. Когда я, натянув свое городское пальто, гревшее за Полярным кругом не больше дождевика, выскочил на улицу, вездеход уже разворачивался, гремя белыми, в снегу, гусеницами. На него карабкались буровики в телогрейках. В руках у каждого была суковатая, из кривой полярной березы, палка. Кто-то кинул внутрь лом, громыхнувший о железное дно кузова. Длинноволосый тащил кувалду. Несколькими прыжками я настиг ведеход и стал подтягиваться сзади за железный борт. -- Ку-да?! -- заорал Апоста. -- Жить надоело?! Мне удалось наконец перекинуть ногу через борт, и тогда Апоста ткнул меня кулаком в грудь, легонько, видать, ткнул, вполсилы: я не ощутил, придя в себя, боли в груди. Только холодящий руки снег. Оказалось, я лежу распластавшись на дороге, без шапки. Где-то далеко-далеко позванивают гусеницы, звук на морозе точно не слабеет. Гремит и гремит ледяной воздух. Оказалось, это грохочет трактор, уставившийся в меня изумленными фарами. Двое парней из котельной да кто-то из вахтенных, кликнули жен, ребят на подсмену и завели трактор на огромных резиновых колесах. Я вскочил на ноги и -- недосуг им было разбираться со мной -- прыгнул на сани, волочившиеся за трактором. Мы притащились, за первыми, минут через десять. Буровики влетели в дощатый барак, дубася суковатыми палками всех подряд. Никого не пропуская. Даже паренька, прижимавшего к груди шахматную доску, отшвырнули, окровавленного, к стене. Даже визжавшей девчонке с насурмленными бровями поддали сапогом. Апоста, оказывается, был в другом бараке. -- Ч-черт, не сюды! -- ругнулся кто-то. Кинулись в соседний барак. --...Ма-атюшкина! -- сипел Апоста, приваливаясь спиной к мокрой стенке тамбура. -- Ма-атюшкина, суки!!! Заводил вязали веревками, полотенцами, самого неуемного, плевавшегося, скрутили колесом, затылком к пяткам, по-тюремному. "Быстрее очухается!" -- сказал Апоста, скривив оттопыренные губы в болезненной гримасе. И только тут увидели все, что у него перебита рука. Свисает беспомощно. И кровь на щеке. -- Ничто! -- сказал он. -- Заживет, как на собаке! Убитого Ермолая Матюшкина накрыли байковым одеялом, оставили на месте до прилета следователя из Ухты. -- Кто его? -- тихо спросил я Апосту, садящегося в вездеход, рядом с шофером. -- Кто? -- повторил он, морщась. -- Кто?! Кто могет, кроме Забродюхи... -- Кто?! Бандитов со скрученными руками-ногами покидали в ведеход, как дрова; на матерившегося сели верхом. Тронулись, стиснутые в железном кузове. Зажатый ватниками, отдающими керосином, соляркой, я то и дело возвращался мысленно к словам Апосты: "Кто могет, кроме Забродюхи..." "Бред!.. При чем тут... Он хам, хозяин всея Ухты. Истерик с замашками, верно, но....." Гораздо позднее я понял, что именно имел в виду нахлебавшийся Иван Апоста... Новый промысел, открытый Полянским, стали готовить пять лет назад. Я видел старый приказ министра: "Десантировать трест N╟... в излучине реки Печоры". Лучший трест отобрали, Щукинский. Из-под Москвы. Так отбирают армию прорыва... Выбросили посредине тундры, как десант. На голое место. Четыре года люди терпели, мерзли с детьми в луганских вагончиках с надписью "МИНГАЗ". Отвозили детей в больницы, на кладбище, разраставшееся буйно, как дикая трава. Каждый год обещали дома, зимники. Сам заместитель Косыгина Ефремов, не раз прилетавший в Ухту, поклялся, что распоряжение о строительстве панельных домов будет отдано немедля... Улетел заместитель председателя Совета Министров. Отдал приказ, нет ли..? Домов как не было, так и не появилось... Пошли в Москву письма: "Издевается Забродюхин над кадровыми рабочими... Сам Ефремов обещал..." Четыре года терпели люди. Сварщики, монтажники, экскаваторщики, необходимые позарез во всех концах России. А потом снялись сразу. Как перелетные птицы... Москва, в свое время, согласилась с Забродюхиным: ни к чему каменные дома на промысле, который иссякнет через пятнадцать-двадцать лет. Лучше на эти деньги украсить Ухту... И теперь запросила в ответ: "Обойдетесь ли местными ресурсами?! Ваши предложения?.." А какие могли быть предложения у Забродюхина? Местные ресурсы?! Мобилизовать оленеводов? Согнать их на народную стройку... На это никаких войск не хватит: тундра велика... Мысль его двинулась все же по проторенной колее. Объявить промысел зоной. Оцепить колючей проволокой. Свезти изо всех тюрем СССР заключенных... Москва лагерь не разрешила. То есть небольшой, для нефтяных шахт, утвердила, и Забродюхин тут же спустил всех местных уголовников под землю. Но -- общесоюзный?! В тех же бараках, где была сталинская каторга? Где перестреляли в лагере "Пионер" всех уклонистов-троцкистов? Куда даже из Воркуты гнали этапы смертников, на Кашкетинскую "комиссию" -- в могилу? Куда везли и везли, со всего мира, эшелон за эшелоном -- невинных, реабилитированных потом даже официально, решением Верховного Суда СССР?.. Нет, это могло вызвать ненужные ассоциации. Хватит пока и Мордовии! В гигантском, на десятки тысяч зэков, лагере Забродюхину в ЦК партии отказали решительно. Промысел встал... Забродюхин срочно вылетел в Москву, встретился со своим министром, с генералами МВД, посетил престарелого Бурдакова, бывшего начальника Ухтлага, генерала на пенсии, с большими связями... Бурдаков и объяснил доверительно, что он, Забродюхин, отстал от века и... ломится в открытую дверь... Вот уже пять лет существует директивное указание МВД об условно освобожденных. Тех же щей, да пожиже влей... Всю городскую шпану, дебоширов, бездельников, пьянчуг, смутьянов, тем более тунеядцев, выдающих себя за мыслителей или художников, словом, весь сброд советских городов, который можно упрятать на три года, вот уже несколько лет за решетку не сажают. А прямо из дежурной камеры -- на великие стройки... Оказалось, вагоны двинулись... Пьяными, с помутнелой головой, дерутся ребята, пьяными выслушивают гуманный приговор: "Условно освободить для общественно полезного труда, без права выезда с места работы"... Очухиваются, приходят в себя лишь... нет, не в тюремных "столыпинах", не в красных вагонах с пулеметами на площадках, как в проклятое сталинское время. В нормальном пассажирском поезде, который мчит, погромыхивая на стыках, в Красноярск, Читу, Якутск (конечно, паспорта отобраны, какие тут паспорта!). Тут только ребята и постигают, что с ними, за прошедшие сутки, стряслось... Хлопоты Забродюхина все же без внимания не остались: МВД включил в свой план "доставки рабсилы" и газовый промысел на Печоре... Однако Забродюхин остался недоволен крайне. -- У старых уголовников была... это... рабочая честь, -- жаловался он мне. -- Тогда условно выпускали с разбором. Немногих, значит! Сам на Сахалине в такой комиссии корпел. От работодателей. Отсидит блатарь лет восемь-двенадцать, намается, значит. Работает в охотку. Без конвоя. И деньга идет!.. А эти, сыны суки, пьянь-рвань городская?! Выдадут спецовку, тут же пропьет. Робит, скот, не бей лежачего. Круглый день на уме картишки. Тюрьмы не нюхали, ничего, значит, не боятся!.. А милиция у нас... это... сами видели! Девка красная со своим гуманизмом-онанизмом... Макаренки на уме! Тут не Макаренки нужны. Мужчины. Выстроить пьянь, да каждого десятого-пятого... это... в упор, нет лучшей вытрезвиловки... К ночи ветер усилился. Те, кто держали бандюг, расположились посередине, меня оттеснили к борту. Коченея на жгучем, как пламя, ветру, качаясь из стороны в сторону, я жил, скорее, не мыслями, а чувствами, которые оглушали меня. Я всем сердцем привязался к убитому Ермоше Матюшкину, хотя видел его всего лишь дважды. В поезде да в кабинете Забродюхина. Вот и вернулся он к жене, "Русь непаханая", честнейший из честных... "...Кто его?.. Кто могет, кроме Забродюхина..." "Бред! -- повторял я сведенными губами, не ведая еще, что убить мог и случай. А вот создать для убийства условия -- климат, как сказал Апоста, разогнать кадровых рабочих, навезти в ледяные бараки хулиганье -- тут уж никакого "случая". Все было сотворено Забродюхиным, расписано по графам "доставки рабсилы". Как и возможные "потери". По графе "убыль"... -- Бред! Чтоб так открыто, -- твердил я, не ведая еще всех глубин происходящего, и думал лишь о том, чтоб не окоченеть насмерть. ...На буровой ждали вертолета с врачом и милицией. Жгли костры. Но вертолет не долетел, вернулся из-за тумана в Ухту. "Значит, пока что мы как на необитаемом, -- заключил Апоста. -- Ладно, не впервой..." Длинноволосый приладил ему, на сломанную руку, лубок из фанеры, раны прижгли спиртом. Апоста только покряхтывал: "У-ух! Не люблю спирт мимо рта". Рабочие ушли, Апоста полежал под тулупом, матюкнулся -- заговорил: -- Слыхал, небось, ежели мороз более сорока, день актируется. Списывается, то есть. В Ухте старые бараки, с лагерных лет, актируют. Ломают. А буровую не остановишь, хоть бы минус шестьдесят на дворе. Что же получается, а? Роблю я в актированные дни, живу в актированном зимнике: летом он -- плесень одна. Вот и получается, вся жизнь моя актированная... Он замолчал, задремал, видно, и я вышел в морозную темь. Зашагал по скрипящему снегу, замотав лицо до глаз шарфом и пытаясь осмыслить увиденное. Не сразу услышал скрип за своей спиной. Завернул за сарай-склад солярки. И скрип -- за мной. Ускорил шаг, и поскрипывание ускорилось. Хрусть-скрип! Скрип-хрусть!.. Признаться, здорово испугался. Подумал, кто-либо из бандитов развязался, выкарабкался наружу. А может, кому-то другому понравились мои сапоги на меху. Или шапка из серого каракуля, пирожок, в которой сюда, на буровую, мог приехать только пижон-горожанин. Вспомнилось предупреждение Забродюхина... Я кинулся бежать, влетел, боднув дверь головой, в котельную. Рядом с огнедышащими котлами, на брошенной телогрейке, спал ребенок. И более никого... Хотел выскочить, но тут дверь открылась и, пригнувшись, ввалился Иван Апоста, прижимая к груди руку в лубке. -- Ты ушел, -- забасил он, присаживаясь на скамью из неоструганных досок, -- а я тоби попросить хотел. Как ты теперь коснулся моей жизни, понял, что начинать мне надо сначала... -- Он оглянулся на дверь и понизил голос: -- Ожениться бы надо, а? Сорок исполнилось. Годы, а?.. Домом жить... Есть у меня на примете в Ухте. Ребята не советуют. А остряк наш волосатый из Одессы режет, гад, прямо по живому: "Не лежала она, говорит, только под трамваем. Шанхайская королева!" Каково слышать?.. Дак ведь я, понимаете, тоже не целка... Сделаешь, а? Не в службу, а в дружбу!.. Мы вышли в темень. Сквозь облака пробились всполохи полярного сияния, снег и буровая заголубели, засверкали, опять погасли... Я достал блокнот, отогрел дыханием вечную ручку. Иван поднял глаза к талому потолку и принялся рассказывать. Возбужденно. Куда его медлительность девалась! Видать, болело. Всю жизнь... Апосте было четырнадцать, без малого, когда он вернулся с поля, а дома -- обыск. У хаты военные. Хотел в дверь нырнуть, откинули, как котенка. Он вбежал сбоку, успел в окно глянуть. Увидел: лейтенант, огромный парень, на мать замахнулся. И кулаком в лицо матери. Раз, другой. Оказалось, дезертира искали, соседского сына; думали, у Апосты хоронится, наврал кто-то, что ли? А может, всех прочесывали. Апоста достал охотничье ружье, зарядил, как на кабана, и -- залег в полусгоревшей хате, напротив военной комендатуры. День пролежал недвижимо. Вечером, когда лейтенант вышел, Апоста спустил курок; заряд -- в лоб... Будь Апоста постарше, кончили бы на месте. Увидели, пацан... Дали двадцать пять, как несовершеннолетнему. Причислили к врагам советской власти. -- Ето, скажу, как раз не по совести, -- Иван Апоста даже чуть привстал от волнения. -- Ударь матку немец или румын, я бы его кончил тем же манером. Что б тогда сказали? А? Герой. Юный партизан-париот. Зоя Космодемьянская. Помолчал, понурясь. Затем принялся застенчиво-сбивчиво рассказывать, как все двадцать пять лагерных лет мечтал о подруге, а когда увидел ее, Ксану, понял, ее и ждал... Я очень старался. Может быть, то были в моей литературной жизни самые вдохновенные страницы. И читал я их Ивану Апосте так, словно сам признавался в любви. Когда кончил, Иван долго сидел, втянув большую, с седыми волосами, голову в плечи. В округлившихся серых глазах его стыла печаль. Наконец, он выдавил глухо: -- Не-эт! Не стоит она, курва, этого!.. Памир - далее со всеми остановками... Рассказ 1. НА ПУТЯХ К РОМАНУ, ИСПУГАВШЕМУ ТЕХ, КТО НЕ БОИТСЯ НИЧЕГО. 1. Лет этак примерно сорок назад, или около того, мне позвонил из Союза писателей СССР отставной полковник, заместитель Константина Симонова по военному отделу в СП, и сходу: - Гриша, у тебя не было инфаркта?.. Никогда не было?! - радостно воскликнул он. - Золотой ты наш, серебряный, - и пошел в том же духе.. - Понимаешь, Гриша, - наконец прервал он славословие. - Через неделю юбилей пограничный войск СССР. Круглая дата. Верха бросают на границу всю культуру. Мы, в свою очередь, раскидали наших писателей по всем рубежам. А на Памир лететь никто не может. У всех были инфаркты... А у тебя НЕ БЫЛО! - И снова понесся: - Золотой ты ... Выручи. Так я попал к бешеной горной речке Пяндж, отделявшей СССР от Афганистана. Из военного самолета, карабкающегося по ущелью через отроги Гималаев, ошалев от мчавшейся под брюхом скалистой красоты, начал бешено щелкать "Зенитом". Этим и начал свою погранэпопею, с которой меня и поздравил в тот же вечер майор, явившийся в крохотный горный отель в городе-кишлаке Хорог. - Я начальник особого отдела памирского погранотряда, - сообщил он со сдержанным достоинством. - Кто-то из вас, товарищи писатели, фотографировал запретную зону... Кто именно? Нас было трое, я и два полузнаменитых поэта. Лица полузнаменитых изобразили такой ужас, что я, свежачок в подобных командировках, засмеялся и, ни слова не говоря, протянул любознательному майору пленку. - Проявите! Что тут секрет, отрежьте, остальное, пожалуйста, верните! Секреты - ваши, Гималаи - мои! С утра лихой пограничный шофер Корень помчал меня из Хорога через все высокогорные перевалы в Мургаб - пупок Памира, под приветствия стариков-таджиков из придорожной чайханы в белых праздничных чалмах. Они кричали Корню на своем языке, и я спросил, о чем кричат? - Не торопись в ад! - перевел Корень. - Старики, понимаете, всякого тут насмотрелись... Дул раскаленный афганец, срывая красноватый лесс долины. Ущелье стало багровым. Небо едва проглядывало. Пирамидальные тополя трепетали. - Ничто, товарищ писатель! - Корень пристегнул к машине верхние боковинки из брезента и желтовато-тусклого плексигласа. - Афган дует, служба идет... Ад начался тут же, за Хорогом. Скала у дороги курилась. По ее зеленому, в серых прожилках базальта, склону оседала черная, как каменный уголь, осыпь. Черный обломок скользнул перед самым радиатором "газика", канул в бездну. - Ничто, товарищ писатель! У меня на осыпь глаз верный. Дорога сузилась, обвила скалу кольцом, повиснув над сырым, почти без дна, ущельем. Газик" взлетел круто, как по отвесной стене, виражом, заднее колесо повисло над обрывом, камни шуршат с откоса. Где- то далеко-далеко пенится Пяндж.. - Вниз не смотрите, товарищ писатель! Это ущелье "Прощай, любовь!" Свадьба грохнулась. Бывает... Ничто, ничто! - Афган дует, понимаете, а служба ... На скалистую дорогу, перерезав ее, вышвыривает темные камни широкий пенный поток. Голубая вода слепит белым огнем. Корень произнес весело: - Высока вода, вьюки подмочим... На его предупреждение я никак не отреагировал, и он прокричал непонятливому писателю: - Ноги выше! Когда машина выбралась, наконец, на сухие камни, оказалось, ее отнесло в сторону почти на метр; вода срывалась с обрыва у самых колес. - Ничто, товарищ писатель! Но вскоре и сам заерзал на сиденье, привстал. - А теперь, Корень, какое "ничто"? - Автоинспектор!- объяснил он, притормаживая. Только сейчас я увидел: поперек предельно узкой, в одну колею, дороги растянулся бурый, в облезинах, ишак. Длинные уши его достают до выщербленной взрывом скалы, хвост болтается над пропастью. "Автоинспектора" пришлось отволакивать в сторону за хвост. Он отнесся к этому спокойно, словно бы не его тащили. Возле невысокого, в густой пыли тополька Корень вдруг притормозил. - Все, товарищ писатель! Взгляните последний раз на деревья. Через тридцать метров их как корова языком слизнет... Мелькнуло последнее скрюченное, прижатое к земле деревцо, и сразу, без перехода, каменный хаос. Точно здесь трудилась гигантская камнедробилка, работавшая века. И вдруг рванули звуки страшные, "космические", словно на метеор налетели. Корень крутанул шеей, как летчик в воздушном бою. Камнепад? Лавина? Грохот затих мгновенно. - Ничто, товарищ писатель! - Показал рукой на гигантский валун, упавший с вершины. Раскололся валун, не выдержав перепада памирских температур. Треснул, как куриное яичко. - Планета Марс, товарищ писатель. - Кто-нибудь живет на планете Марс? - Замечательные люди живут, товарищ писатель. Точно говорю! В гиблых местах хороших людей завсегда больше. Вот майор Саенкин, восьмой год в Мургабе, где даже мухи дохнут... Неделю назад докладывал по телефону, как двое суток гнался по горной тропе за контрабандистами, - опий несут торгаши из Афгана.. Всякую отраву, - и вдруг смолк на полуслове. В трубке детский плач. Прибежали к нему на квартиру.. Трубка на полу. Командир в глубоком обмороке. Сынишке его пять лет, слезами исходит возле отца. Другого давно бы перевели вниз, на плоскость. А майор и рапорта не подавал.... - А начальство само... не понимает? - Начальство? Лошадь, которая везет, на ту и накладывают ... Саенкин, - вдруг вырвалось у Корня с нежностью. - Он... безответный... - И оглянулся на писателя, - постиг гость - нет? Писатель смотрел прямо перед собой - в удивлении и тревоге. Не сразу Корень понял, что тот глядел не на горы, а ... на спидометр. Стрелка спидометра дрожала около цифры "30". - Не обращайте внимания, товарищ писатель! Это я так на заставе отрегулировал. Чтоб вам было спокойнее... Зашло солнце, ветер сразу стал жестким, азиатским, с крутящимся снегом. Зажглась звезда, близкая за поворотом. Небо теперь не голубое, даже не синее. Фиолетовое. Точно на снимках астронавтов из космоса. Еще перевал, и, казалось, откроется черная бездна... Машина летит по мургабской пустыне как снаряд. В стекла сыплет и сыплет изжелто-красноватый песок... В результате этой сумасшедшей гонки на краю света и родился мой рассказ "Король Памира" - о "космической" памирской природе, ледяных перевалах - на высоте пять тысяч метров с хвостиком, когда в ушах звон, а во рту сухо, о солончаках и действительно опасных камнепадах. И, конечно, о цветущей на горных высотах равнине известной лишь по школьным учебникам - "Афганский коридор", где встречаются сразу три страны - Индия. Пакистан и СССР; и, естественно, о самом солдате-шофере Корне, душевном парне, который мечтал увезти в свою Вологду красавицу Гульнор из приграничного таджикского кишлака. Готов был даже ее украсть, поскольку из того кишлака во все века невест крали в Индию, а она вдруг засмейся: "- Это не морально!" - В Индию, понимаете, товарищ писатель, морально. А в Вологду - неморально!.. "Король Памира" появился в новогоднем номере журнала "Огонек" (N╟1, 1964 год). В Москве мне позвонил неведомый доселе генерал, начальник Политуправления погранвойск СССР и сказал, что у них праздник. - До сих пор о пограничниках писали сухо. Неинтересно, в сотый раз тот же солдат Карацупа и собака Джульбарс, схема. А тут - сама жизнь. Поздравляю! Насчет "сама жизнь," генерал , на мой взгляд, несколько преувеличил, тем более, что самые жизненные, психологические ситуации так и не прорвались в предельно законопослушный массовый "Огонек", лежавший в СССР во всех парикмахерских... - Мы бы очень хотели, - звучал в трубке хрипловатый стариковский голос, - что бы вы создали такой же замечательный, как ваш рассказ о Памире, фильм о наших славных пограничниках. Это крайне важно. Ждем вас. Пропуск подписан... - А где вы находитесь? - Лубянскую площадь, слышали? - Н-на Лубянке? - мой голос, видно, дрогнул. - Не беспокойтесь, - собеседник, похоже, улыбнулся. - Погранвойска в том же здании. Но у пограничных войск свое крыло, свой отдельный подъезд. Сбоку. Он назвал его номер. Я давно знал, проза в СССР кормит только горстку писательских секретарей, которых издают миллионными тиражами, писателя без власти проза не кормила отродясь, кормит только кино. И через месяц принес подполковнику из Политуправления погранвойск, ведавшему культурой, страничку заявки на сценарий и несколько хаотичных набросков из будущего, если он состоится, сценария. Не сюжет еще, а так... Как говорится, для запаха... В ответ подполковник подписал несколько бумаг-разрешений посещать мне любое пограничье для сбора материала. " Кино - что? - думал я. - Отходы производства. Заработок... - Мысли мои были от кино далеко: года три назад прошел ХХ съезд, где бандитское лицо Иосифа Виссарионовича, отца родного, приоткрыли. Страна бурлила. Интеллигенция, на своих кухнях, шепталась. Хрущ вдруг объявил себя сталинцем, сталинистом... Власть, как "газик", в памирских песках - туда-назад... А что же происходит на границе, где и окостенелые сталинисты, жестокие и коварные, как все они, и их молодые горячие противники - обе враждующие стороны - вооружены автоматами с полным боекомплектом. - Хотел бы написать роман, - признался я "пограничной культуре", и, думаю, он будет всерьез. О зеленых фражках и... нашем смутном времени... Вы не опасаетесь? - Что вы! В своих замыслах вы абсолютно свободны... Пограничные войска не боятся ничего! Или мы не пограничники... 11. НА ПУТИ К СВОБОДЕ. 1. МИСКИ. Газетные стереотипы типа "Граница на замке" начали облезать с меня, как сожженая кожа, еще на Памире. У бдительного "особиста", тощего, какого-то усохшего, был большой зоб. Я тут же забыл об этом. Вспомнил позже. Возвращая мне перед моим отлетом "секретную" пленку, особист" (я спросил его, почему ночью стреляли?) ответил "Все в порядке", и вдруг обронил застенчиво: "Только вот миски"... И больше ни слова. Видно, "миски" были его мучительной заботой, коль он проговорился. Разъяснили мне солдаты на заставе, которые чистили оружие. - В сельмаг привезли железные миски, а, спустя две недели, они все до одной оказались там, на "сопредельной стороне". - Солдат взглянул на мое удивленное лицо, и... затих, косясь на сержанта, принимашего автоматы. Сержант был поразговорчивее: - Тут какие дела? Половины кишлака , значит, Се-Се-Ре, половина - афганского короля. А у местных там братья-сестры. Как не обрадовать подарком!... Почта? - Сержант взглянул на меня, как на придурка: - Почта.. толико через Москву. - Понял, ребята! Но... миски-то не грачи. Как перелетели? Вы с речки глаз не сводите... - Пяндж речка психическая. Крутит-вертит, в пене... Местные, и наши, и афганцы, ее причуды-завороты с детства знают. Ждут ночь, туман, чтоб ни зги не видать! Прижал хрустьянин к своей груди надутую наволочку, лег на бешеном завороте и ... вышвырнуло его к родне, на другой берег. Пули не схавает, о каменюку не разобъется - бегом за мисками... - Ну, вот, теперь мне, наконец, ясно, как миской разжиться! Все похохотали сдержанно. 2. "...ПО ОДЕЖКЕ..." На турецкой границе, где-то неподалеку от Еревана, начальником погранрайона был веселый, хитроглазый чуваш с погонами подполковника. Узнал от штабистов, что начальник собирается, во главе погранкомиссии, к туркам. Улаживать местные конфликты. Я загорелся. За рубежом никогда не бывал. Как там? В погранштабе это вызвало некоторое оживление-развлечение. Решили представить писателя туркам, как их врача-капитана ... Сходу не получилось. Живот у писателя, оказалось, полковничий. Наконец, отыскали китель пошире, представили начальнику. Хитрый чувашский глаз оглядел меня почему-то встревоженно. - Товарищ писатель, а вы в заграницу ездите?.. И в капиталистическую?.. Извините, больше не поедете!.. - Подвел меня к окну, за которым ничего, кроме дальнего леска, не было видно. - Вот за теми шелковицами их наблюдатель. Он фотокнопку нажал, и портрет новичка по всем разведслужбам мира. Кому вы докажите потом, что вы не наш разведчик?! Наверное, в порядке компенсации за мой "несостоявшийся визит к туркам", он приказал отдать писателю все турецкие подарки. Ящик особой "клубной водки", которая пахла, как капли датского короля (пригубили на прощанье), погрузили в белую начальственную "Победу", и это чуть не сорвало все мои дальнейшие писательские планы. Я был уже не просто неведомым гостем, а гостем, прикатившем на личной молочно-белой "Победе" начальника погранрайона... На первой же заставе ко мне приставили старшину-комсорга, чтоб заботился. К солдатам мы и не приближались. По счастью, его позвали к телефону. Я тут же к пареньку, о котором сказали, что он задержал нарушителя. Представился. Попросил рассказать, как дело было. Солдат-первогодок. Простодушный уралец, без затей, спросил деловито: - Вам по правде или для газеты?.. Если по правде, упустили мы бродягу. Тут ночь армянская, ни зги не видать. Прожектор над головой шарил-шарил, когда осветил перебежчика, он вон на той отмели. А там уже Турция... Ушел бы, да решил, дурак, нам лицо показать. Встал на карачки и хлопнул по своему заду. Мол, ешьте, дурачки! Как тут утерпеть!. Нажал гашетку - всадил всю обойму. - Как? Он ведь уже там... - Да вот, комсорг примчал, матюкнулся, дурня за ногу и в речку... - Речка на той половине ведь тоже турецкая... - Ну, вода все спишет! Больше на пограничьи я детских вопросов не задавал. Повзрослел. Когда и на следующей заставе, ко мне приставили "комсорга", я понял, дело дрянь. Белую начальственную "победу" тут же отпустил к хозяину со словами благодарности, и отныне мчал от заставы к заставе только на измызганых побитых "козлах" дежурной службы. 3. ЗА ПРАВДОЙ - НА "КОЗЛАХ" Очередной начальник заставы спросил меня на бегу: - Вы не из журнала "Пограничник"? - И тут же исчез: гость не был даже из их "Пограничника". Некогда с ним возиться! Обшарпанный сменный "козел", как называют здесь "газики-вездеходы", вез меня от одного прозренья к другому. Заставу "Чингиз-хана", как прозвали ее солдаты, мне почему-то не рекомендовали. В штабе сказали с усмешечкой, имя лейтенанта- командира заставы Чингиз, вот солдаты и веселятся.... Добавили доверительно , что там я не увижу "ничего значительного..." Но первый же дозорный, откуда-то выскочивший навстречу нам, сообщил, что у Чингиз Хана объявлена боевая тревога... Я попросил свернуть туда... У ворот нас пропустили не сразу. Шофер вышел звонить, объяснять, кого привез и зачем. Солдаты возле казармы, которые вернулись из поиска, встретили неведомого гостя вначале настороженно, затем с улыбкой, и вдруг разом вздрогнули, напряглись, принялись нервно-машинальными движениями заправлять свои гимнастерки. Их лица вытянулись. Мне показалось, от испуга... Я не поверил своим глазам. Начал искать взглядом - чего так испугались? Из штаба вышел озабоченный старший лейтенант, похожий на борца-тяжеловеса. Лицо широченное, смуглое.. Явно родной азиат. Во всяком случае, ясно, почему он для солдат "Чингиз-хан..." Как тут не понять! На самом деле, я еще не понимал ничего... Узнал, боевая тревога на заставе не учебная. А всерьез.. Ночью часовой на дозорной вышке сообщил о перебежчике: "Без шапки, в белой рубашке..." Промелькнул в луче прожектора и исчез... Но "поющий забор", доселе безотказный, молчал. Каждый метр земли осмотрели, а овчарки обнюхали- ни следа, ни запаха... Всполошили еще две заставы. У ворот стояли автобусы, доставившие курсантов городского Погранучилища, которых подняли ночью. На помощь... Ныне ребята возвращались из поиска по двое- по трое. Усталые, испачканые в земле. Увы! "Без шапки, в белой рубашке" как сквозь землю провалился. Неудача изморила: солдаты позевывали, нервно попыхивали цыгарками, передавая друг другу "сорок". Докурить. Один из курсантов, белобрысенький свежачек, избегался до того, что присел на корточки и тут же, прислонясь спиной к кирпичной стене казармы, заснул. Понаехало начальство. Даже самое тут большое - хитроглазый чуваш на своей чистенькой "Победе..." Лица у всех постные. Добра не обещают.. Чингиз-хан" уж не говорил, а рубил кому-то: - Дисбат по тебе плачет! И вдруг, часа через два, зашелестел во всех углах заставы ... не то плач, не то смешок Все откровеннее, громче. Вот уж и курсанты смеются. Садятся в свои автобусы, похохатывая, а порой ругаяя кого-то вполголоса: "отыскали "перебежчика"!.. Оказалось, из соседнего села сбежал кобелек. Умчался , через свой никому неведомый ранее подкоп в "ограде", к своей разлюбезной турецкой сучке. А утром, через тот же подкоп, вернулся домой. К хозяину. Нашли и собачий подкоп под "поющим" четырехметровым забором. Привели на длинной веревке и кобелька. Симпатичная белая дворняга с подпалинами у передних лап, маленькая, верткая. К ребятам ластится. От угощенья не отказывется, встает на задние лапы. Ну, все, как есть - "в белой рубашке и без головного убора..." Даже "Чингис хан" растянул в нервном смешке губы. Губы вовсе не простецкого добродушного человека . Тонкие, злые. Сразу видно, губы не добряка... На незнакомца в гражданском пиджачке и не взглянул. Не до гостей тут... 4. НА САМОЙ ОТДАЛЕННОЙ... На последней заставе навстречу мне вышел высоченный, со спортивным разворотом плеч, начальник с погонами майора. Я удивился. Все начальники застав лейтенанты, отсилу старшие лейтенанты. Майор, видно, загремел откуда-то. Проштрафился... Когда остались одни, спросил все же, почему так? Ответил спокойно. - Я еврей. Евреев в погранотряд не берут. Тут мы друг друга поняли без дальнейних объяснений. Вечером, когда "усидели", как еврей с евреем, два пол-литра русской горькой спросил его по свойски, почему у "Чингиз хана" из-за смиренной дворняги такой "шухер". Лишь подозрение возникло. Может быть, помстилось солдату что-то... А уж сотни людей всполошили. Две пограншколы в ружье! Майор объяснил чуть снисходительно, как "штатской штафирке": "Шухер" был вовсе не чрезмерным. "Прорыв границы" - ЧП чрезвычайное. Когда он служил на Черном море, под Батуми, как боролись с пловцами - потенциальными "нарушителями"? Если пловец вне разрешенной зоны, возникло подозрение, уходит за кордон, объявлялсь команда "Тайфун!" (все из моря!). Торпедные катера забрасывали подозрительный участок глубинными бомбами... Кто там плывет, зачем? Выяснять некогда... Для погранвойск, дорогой гость, нет ЧП серьезнее, чем "прорыв границы: с начальника-зевака снимут шкуру. В лучшем случае, звездочку и - на Чукотку, к родным чукчам и карякам... - Ну, хорошо, - не сдавался я. - Но справедливо ли так - еще ничего не ясно, а уж подняли сотни людей, по тревоге, вроде война началась, льется кровь - враг на подступах... - Служба есть служба , дорогой гость... Не о всем я могу говорить, Возможно, сыграло роль дополнительное обстоятельство, - неохотно, по одному слову, начал цедить он. - Застава штрафная. Народ там всякий. Можно доверить-нельзя? - Видно, вспомнил давнее, оживился: - Было такое - нагрелись. На одну из застав пришло пополнение. Промахнулись кадровики: затесался среди новичков - уголовник. Быстро сообразил, какие открылись для ворюги новые возможности. Втянул в "дело" нескольких бедолаг и ...организовал переброску из Турции наркотика. Год никто ничего не ведал. Попались случайно. Солдат прислал деревенской родне письмо, что он нынче получает в месяц "более тысячи рублев..." Через пять минут о том узнали соседи, а затем и сельский милиционер... Так что обжегшись на молоке... Понятно, товарищ писатель? - Как не понять! Непонятно только, почему именно на штрафной заставе лейтенант- инородец? Зачем? На всех заставах начальники - русские. А на штрафной- Чингиз-хан! Русские перевелись? Рычать не умеют? Ведь нетрудно понять, как бывший штрафник, уйдя из армии, будет относится в нашей многонациональной России к своим родным азиатам. Или к кавказцам... Майор улыбнулся понимающе. - А до него, между прочим, в начальниках ходил тоже майор, и тоже еврей. - Затем поменяли еврея ... на монгола? - На бурята. А что? Нет, я еще не думал тогда, что это давняя, со сталинских лет, политика Москвы. Как и политика всех диктаторов со времен римской империи - "divide at emperе" (разделяй и властвуй). Объяснил себе "странности" бессмысленного стравливания людей давним присловьем: " Главная беда России - дураки и дороги..." Не сразу начал приближаться к осознанию того, что партийные вельможи, портреты которых по праздникам на всех углах, последовательно, много лет подряд, готовят Советский Союз к развалу... Нелегко было признать, принять эту страшную догадку человеку, который защищал Россию, в самые тяжелые годы, с оружием в руках. И лишь чудом не погиб... Когда же, наконец, я решился поделился своими мыслями с писателями, на одном из наших сборищ, началось такое, и продолжалось оно столько лет, что ни в сказке сказать, ни пером описать... (Того, кого интересуют детали государственного изуверства, могут прочесть их в моем романе "Заложники", вышедшем в конце 70-х на всех главных европейских языках). 5. "ПОБЕГ" в ТУРЦИЮ.. Душевная, под винными парАми, беседа с пограничным майором, как-то по человечески сблизила нас и, в завершении, я решился задать ему свой самый сокровенный вопрос: а на какой черт они существуют тут, пограничники? Разве профессиональный шпион полезет на их минные поля и снайперские пули? В век массового туризма и спутников-шпионов... - То-то вы на всех заставах убиваете время шагистикой да развели огороды и свинарники. Как-то надо оправдать свое существование - вот и подняли вселенский шум вокруг злодея в "белой рубашке "! Начальник допил свою водку и уложил меня спать. Пробудился я оттого, что меня сильно тормошат. Продрал глаза, взглянул на часы. Три часа ночи. И снова голову на подушку. - Вставайте, - шепчет. - Зачем? - Бежать! - Куда? - В Турцию!.. Я уставился на него изумленно, а он говорит почти с обидой, что все устроено, округ знает, Москва дала "добро"... Я начал тихо трезветь. Вспомнил, что существует в пограничных войсках так называемый институт "условных нарушителей". Приезжает на заставу какой-либо полковник из округа, надевает ватник потолще и "бежит" через границу. Проверка. Обиделся, значит, начальник на мои слова - мол, зря они хлеб жуют. Не показать ли "дорогому писателю", какова их служба, чтоб он больше своих дурацких вопросов не задавал. Позвонил в Округ, а те в Москву, и Столица разрешила пустить писателя Григория Свирского "условным нарушителем". Пусть понюхает границу. - А солдаты знают, что я... это... только до погранстолба? - спросил я дрогнувшим голосом. - Что вы! Какая же это будет проверка! Я поежился. Непривычное дело в Турцию бегать. - Слушайте, а пограничники вооружены? - А как же! У каждого автомат Калашникова. С полным боекомплектом. - А они меня... не того, а? - Нет, что вы! Пограничник, если обнаружит вас, вначале должен крикнуть: "Стой!" Правда, один раз. А уж потом... У вас слух хороший? Я понял, что меня не спасет ничто. Если не побегу, все погранвойска СССР будут смеяться целый год. Я брошу тень сразу и на Союз писателей, и на москвичей, и на еврейский народ. Ну, и ночка... И я решился... Майор довел меня до "поющего" забора, четырехметровой высоты, через который нельзя перепрыгнуть даже с шестом ("не раз пытались," заметил майор). Открыл своим ключем дверь в калитке ("чтоб не подымать всю заставу в ружье!") и вывел к реке. Пахнуло речной свежестью и откуда-то гнильцой... Затем показал жестом на тропу, вытоптанную солдатскими сапогами. Напутствовал деловито: чтоб бежал в Турцию только по ней. Ни дай Бог уклониться в сторону!.. Я пригляделся. Какая ни ночь, а тропа угадывается, чуть белеет... И тут я взбунтовался. - Слушайте, майор, что за детские игры?!. Я побегу, а у реки, вы хорошо знаете это, лежит ваш дозор, который крикнет мне: "Стой, дурак ненормальный!" И вся игра... Майор улыбнулся: - Даю Вам честное слово офицера, что и справа и слева от вас в полуторе километра нет ни одного солдата. - А до реки пятьдесят метров. Я же убегу... - Ну, так вперед! И я побежал... Еше бы один прыжок, и я был бы в воде... И тут услышал в прибрежной осоке шуршание. Все более явственное. Шорох нарастал... Из густых зарослей вдруг выскочила на меня огромная, как лошадь, овчарка. Она присела на задние лапы для прыжка, оскалилась. Моя твердая уверенность в том, что, какие бы эксперименты с гостем не проводили, растерзать его все же не дадут, на мгновенье пошатнулась. "Как они вывернутся?"- мелькнуло у меня. Тут из-за моей спины выскочил старшина заставы и раскинул между мной и разъяренной псиной плащ-палатку. Она запуталась в ней, стала ее рвать когтями. Появился из кромешной тьмы и майор объявил четким командным языком старшине благодарность за работу. Объяснил мне, запирая на обратном пути, в "поющем" заборе, калитку, что я задел ногой на бегу один или несколько невидимых в траве сигнальных проводков, и перед умным тренированным псом зажегся тревожный сигнал. - Красная лапочка? - Собака - не живописец. Она цветов не различает. Зажегся левый огонь - мчит налево, зажегся правый - направо... Вы сами подали ей сигнал... Утром познакомился со страшноватой овчаркой, которая работала, как объяснил майор, по "чешскому способу", без людей. "Акбар", так ее звали, вообще-то "псина" добрейшая, - сказал солдат-собаковод. - На нем майорские дети катаются. Но служба есть служба... А уж если входит в питомник сам начальник заставы, Акбар вообще начинает зубами клетку рвать - лютость изображать. "Кормят-то нас за злобность", - заметил солдат с усмешкой.. Я поблагодарил майора за науку. Но главного своего вопроса ему не задал ("Хватит с него!.."). По-прежнему неясным оставалось для меня самое главное. Для чего существует и на что нацелена вся эта масса хорошо вооруженных пограничных войск, техники, которая обходится стране в хо-орошую копейку? Откуда и почему (время вроде спокойное!) ждут столько перебежчиков, диверсантов-взрывников, похитителей военных секретов и черт его знает еще чего? Иначе на кой ляд у нас пограничная застава на заставе, как шашлык на шампуре, по всему периметру огромной страны? 6. ТАК ДЛЯ ЧЕГО ЖЕ, ЕСЛИ ВСЕРЬЕЗ? Летом отдыхали мы с женой в Прибалтике, у лесника. Ездили к рыбакам за угрями. Оставил у них жену, а сам заглянул на ближайшую заставу. Показал московскую "разрешительную бумагу..." Командир заставы лейтенант. Лицо интеллигентное. Ленинградец. Ушел в пограншколу с третьего курса мехмата.. "У матери, кроме меня, четверо. Мал-мала меньше. Некуда деваться.." Слушаю его сочувственно. Вдруг стучат. Громкий голос: - Товарищ лейтенант. Разрешите обратиться? Если майор Рожков снова полезет через забор, буду стрелять! Лейтенант нервно посмотрел в мою сторону. Повернул голову и солдат. "Товарищ лейтенант, разрешите итти!" И выскочил, как ошпаренный. Мы снова остались одни. Не сразу, но волей-неволей, разговорился начальник заставы. Впервые узнал, изгнанные Хрущевым бериевцы, следователи КГБ и лубянцы-тюремщики, обратились в ЦК КППС с коллективным письмом. "Сами за коллективки сажали, а сами же..." У следователей-гебистов выслуга лет шла льготная. Год за два, а где и за три. А без льгот полная пенсия не вытанцовывается... "Дайте дослужить-просят..." ЦК пошло убийцам-бериевцам навстречу: разрешить им дослужить до пенсии, - помощниками начальников дальних погранзастав... - Нам достался майор Рожков. Себе на уме, купчина. Что морской прибой выбрасывает, по инструкции, все надо сдавать... Он затеял тайную торговлю. Сети от траулера прибило, - продал. Гебист-бизнесмен. Родную мать продаст. Ничего доверить ему не могу... Теперь он с утра подается к питейному заведению. И надирается: жизнь не удалась! Вечером кто-либо из сердобольных крестьян грузит метвецки пьяного служивого на свою телегу, сваливает у заставы. Ночь холодит, майор продирает глаза и... лезет через забор... Именно так, через забор. У него день без удовольствия, если завершит его, никого не покарав. А коли часовой "не заметил" ползущего майора - десять суток строгой гауптвахты. На хлеб и воду. ...Вы думаете, никому об этом не докладывал?! Но раз ему сам Брежнев разрешил дослужить, хоть на луну вой ... О перебежчиках на своем участке говорить не захотел. Узнав, что буду в Риге, посоветовал полистать в штабе погранвойск Прибалтики альбом нарушителей, где все они, молокососы, как один. - Вам ведь для дела. Дадут. Дали. Полистал. Фотографии молоденьких пареньков, пытавшихся за последние три года нарушить границу. Никто не рвался в СССР оттуда, с проклятого властями Запада, все до одного - отсюда. Только тут, пожалуй, остро осознал, для чего существуют в стране советов и пограничные войска, и специальные, высоченные "поющие" заборы вдоль всех границ... Естественно, воспроизвел здесь вряд ли сотую часть моих записей, заготовленных, в свое время, для будущего романа. И вовсе не самых трагических. Упомянул, по сути, лишь вскользь о том, что на государственной границе, как и повсюду, разделилось общество. На гебиста Рожкова и прочих сталинистов, считавших "Хруща" предателем, и совсем других, кто этих солдафонов втайне, а порой и открыто ненавидел... А у каждой стороны были автоматы с полным боезарядом. Понимаю, что ни моих заключений, ни моего "открытия", что у властей вся наша опутанная колючкой страна, до грудных детей включительно, под подозрением, что все мы, по сути, - штрафники, готовые к побегу, - ничего этого мне сказать не дадут. Но ведь надо как-то спасать мальчишек, задержанных на границах. Они теперь на всю жизнь "меченые", и местные власти навешивают на них чужие убийства. Часто тревожат меня и воспоминания о таких людях, как майор на Памире с его раздутой щитовидкой. И такой же капитан в Мургабе, помощник коменданта Саенкина, с которым разговорился. "Девять лет на крайнем Севере отбарабанил - Чукотка, Камчатка... - сказал он мне. - Окоченел, одичал. Попросил перевода в другое место. Перебросили... на Памир... Одним всю жизнь то ридна Украина, то Шереметьево, а мне Мургаб без воздуха, где, слышали, наверное, даже мух нет. Не выживают..." Бог мой, как часто встречалось подобное! Ни над кем власть так не глумится, как над самыми надежными, преданными ей и безответными людьми. Хоть о том, без имен, дадут сказать?!. С этими мыслями я и отправился на Лубянку, к офицеру, ведающему в погранвойсках культурой. Без их визы, знал, нельзя напечатать о зеленых фуражках ни одного слова... Моложавый начальник над культурой, ставший к нашей последней встрече полковником, встретил меня приветливо, прежде всего, спросил, продвигается ли дело с фильмом о пограничниках, слушал с улыбкой, ни с чем не спорил, и сказал тихо, на прощанье. - Договоримся, Григорий Цезаревич. По хорошему. Я последний человек, которому вы все это рассказываете... Казачинский порог Енисейские встречи "Енисей течет сквозь всю Россию..." Из песни О нем я услыхал еще в Дудинке, садясь на пароход. -- Казачинский прогребем, тогда, считай, Енисей проплыли... Едва отчалили, кто-то из пассажиров показал на далекую каменную скалу, в белых брызгах; ему возразили внушительно: -- Эт-то, однако, что, а вот когда будет Казачинский порог!.. Но пока ничто не напоминало об опасности. У Дудинки Енисей, как море. От одного низкого комариного берега до другого -- пять километров. Вода темная, пасмурная. Ледовитый океан, вроде, не близко, а -- холодит... Какой-то подвыпивший парень в черном накомарнике махнул нам рукой, а затем начал кружиться на сыром смолистом дебаркадере, в такт бравурному маршу с отвалившего парохода. Замахала и стоявшая подле него девчушка в желтом праздничном платке, полуобняв сгорбленную, точно переломленную, старуху, которая истово крестила пароход. Паренек в высоких сапогах геолога прокричал с другого конца дебаркадера: -- Ты меня не забывай, понял?! Сосед у палубных перил, тучный, седой, в истертой энцефалитке, быстро снял с запястья золотые часы и с силой кинул на берег. Паренек ловко, одной рукой, поймал; торопливо отстегнул свои и забросил их на палубу. У него счастливое лицо человека, поверившего: не забудут... Комары осатанели. Снуют над палубой черными тучами. А то вдруг вытянутся столбом, облепят... Седой, в энцефалитке, хотел что-то крикнуть на прощание, раскрыл рот пошире, да закашлялся, заплевался комарьем. Пассажиры спасались от них по каютам; наверху и в проходах остались одни бесплацкартные. Комары их не беспокоили: у одного дымит в руке остяцкая трубка с длинным чубуком, другой густо намазал блестящим, как рыбий жир, рипудином коричневую дубленую шею, развернул газетку с копченым сигом, отрезал кусок сига печальному, наголо остриженному соседу в ослепительно новой нейлоновой рубашке: -- На-ка, сытых они не трогают... Ты когда отвалился от решет?.. -- С месяц... -- Это кто же тебе махал? Друзьяки? -- Друзьяки. Со школьных лет. Вернулся, вот, в Дудинку, к матери. Не прописывают: закрытая, мол, зона... Куда теперь? А сам не знаю, куда... Может, в Красноярск. Или еще куда... Обоснуюсь где-нигде, вызову девушку, которая... семь лет мать не оставляла. Дрова ей колола. Мать-то, видали, хворая... Может, это и к лучшему: легкое у меня прострелено, а дома климат сы-ырой... Возле них суетился, приседая на корточки, пожилой, худющий -- одни мослы торчат -- пассажир со своей раскладушкой и сибирской лайкой, дремлющей рядом. Рассказывал свистящей скороговоркой, вынимая из мешка заткнутую тряпицей бутылку: -- Я тут год. Отпус-стили меня, слава тебе Господи, из "Победы". Справку дали. Все честь по чести... Молюсь за председательницу еженощно: детишек у меня -- семеро по лавкам. Не дала помереть... Тут? На разъезде. Обходчиком. Ничего. Стреляю оленя. Продаю мясо. Килограмм -- один рубль. Без спекуляции. Выживем, с-служивые, выживем... Главное что? Пенсия впереди. Пенс-сия!.. Седой, начальственного вида геолог в энцефалитке, выйдя на палубу, выбранил маленького юркого человечка, оставленного у багажа. На начальника навалились дружно: -- Ишь, вымахал большой, маленького увидел -- и сразу ж мораль зачитывает... Но маленький не обрадовался поддержке. -- Ти-ха! -- вскипел он. -- Керны везем... Все замолчали. Знали, что такое керны. Получается, открыли нефть или что другое. Поважнее. -- Во-о земелька, -- удивленно протянул пассажир с раскладушкой. -- Гибель. Огурца не вырастишь. А ковырнешь, золото колечко... Кто-то возразил ему язвительно: мол, что тебе, худобе, золото колечко, олениной спасаешься, -- а кто продолжал о своем: -- Я даю тебе капитальный развод! -- твердила мужу женщина в помятой шляпе. -- Понял, капитальный. -- Видно, обычные разводы у них бывали не раз. -- Ка-пи-таль-ный!.. Муж привалился в углу мешком, что называется, и лыка не вязал; наконец, сказанное до него дошло; он сорвал с себя новенькие ботинки на резине, кинул их в истертую сумку. -- Так, да?! Бери свои ботинки!.. Брошенного мужа накормили, дали кружку спирта, приняли в нем участие: -- Сгинет он без тебя, резвуха, -- сказал кто-то, накрытый с головой мешковиной. -- Ничто! Его власть прокормит. Он на Медном сгорел. У плавильных... В честь этого ему протянули еще кружку спирта. Еще и еще. Ему стало жарко, и он решил искупаться. Прямо на ходу парохода. Вахтенный матрос успел схватить его за рубаху, когда тот полез на бортовую сетку. У трапа началась возня. Пьяный, извернувшись, стукнул матроса головой в челюсть. И тут послышался с капитанского мостика чуть заикающийся ребячий тенорок: -- З-завернуть стерлядкой! Матросы ловко -- дело, видать, привычное -- закатали пьяного в брезент, только лицо оставили, перехватили брезент канатом, уложили у мачты, на енисейский ветерок. Через час скандалист пришел в себя, попросил развязать руки, и матросы, народ отходчивый, сунули ему в рот сигаретку. -- Н-намажьте ему лицо рипудином! -- послышался тот же тенорок. -- А то его комары оглодают... Нету? Возьмите в моей каюте! Так я познакомился со штурманом, который, сдав вахту, спустился с мостика, голубоглазый, коротенький, спортивного склада парень лет двадцати пяти, не более, в парадной фуражке речника с модным после войны "нахимовским" козырьком; он задержался возле меня, кивнув в сторону завернутого "стерлядкой". -- Их Н-норильск не принимает. Надоели Норильску алкаши. Очищается от шпаны. Ага?.. Нам сдает. Увозить прочь. Мороки добавилось. Так ведь ради порядка. Ага? Он каждый раз добавлял свое "ага?", словно не был уверен в сказанном... -- Этот с медно-никелевого? Трудяга? -- И, звонко: -- Вахтенный! Р-развязать!.. У штурмана было редкое отчество "Питиримович". Он потупился, сообщив мне об этом; обрадовался, узнав, что у меня и того мудренее; словно я собирался его дразнить. Окликнул девушку в белом переднике, выглянувшую на палубу: -- Я задубел, Нинок. Сваргань кофеечку... Да отнеси писателю мою карту Енисея. Он интересуется... Светлым полярным вечером Нина постучала в мою каюту, в которую спрятался от комариных туч, потопталась у входа. Я впервые пригляделся к ней: маленькая, белоголовая девочка лет 15--16 на вид, протянула мне штурманскую карту. Руки у нее тоненькие, детские, палец в синих чернилах... Деловито достала откуда-то сверху пачку сыроватых, пропахших Енисеем простынь, наволочку, застелила мою постель. Я поблагодарил девчушку, достал из кармана "вечную" ручку, протянул ей, поскольку, сказал с улыбкой, ваша вставочка вроде бы мажется... -- Что вы?! Что вы?! -- она отступила на шаг. -- Это, вроде, "паркер"? Слишком дорогой подарок. -- И не взяла. У дверей обернулась, спросила тихо: -- А вы правда писатель? Я улыбнулся ей: -- Это станет ясно лет этак через пятьдесят. Она засмеялась застенчиво, почти не разжимая губ. Хотела еще о чем-то спросить, но застеснялась, покраснела, как школьница, -- да и была, на мой взгляд, школьницей, живущей на корабле вместе с братом-штурманом. -- Белянка, а давно вы плаваете? -- спросил, чтоб помочь ей. -- Четвертый год. -- Как четвертый? А школа? Учились прямо на корабле? -- Отчего? В Астрахани училась. Вначале в школе. Затем в институте, на истфаке. Два года как окончила. -- Так вы гений. Завершить институт... в 17 лет?! Тут уж она развеселилась. Похохотала вовсе не застенчиво -- широко, белозубо, обнажив выбитый передний зуб. -- Спасибо за комплимент. Мне скоро 24. Мама, в свое время, меня истерзала. Мол, я перестарок... -- Нина, вам здесь хорошо? Прижились? -- Знамо! Колотишься, как рыба о бетон... -- И исчезла. Я глядел на приоткрытую дверь каюты. "Как рыба о бетон..." Что-то новое... Неологизм? Местное речение? -- Горькая усмешка, с которой она это произнесла, была недвусмысленной... Отдохнув, я спустился в огромную, как амбар, каюту третьего класса. К солдатам. На деревянных полках, у выхода, сбились молодухи с детишками. Ноги подобрали. Как от паводка спасались. А посередине, на полу и на потемнелых, отполированных пассажирами до блеска полках, сидели полуголые, без рубах или в тельняшках, стриженые ребята. Играли в карты. Без азарта. Видать, не играть сгрудились, а поговорить. -- Правда, вам кого прикажут кончить, вы того кончали? -- спросил негромко, буднично один стриженый другого, сдавая карты. Тот ответил нехотя, еще тише, озираясь: -- Если оперы хотели кого кончить, они солдатам говорили: "Этот в побег собрался..." А что значит собрался? Пырнет, для начала, кого из нас... -- И смолк, ежась. Другая группа, на отскобленном добела полу, окружила седого геолога в энцефалитке, единственного здесь пожилого человека, почти старика. Впрочем, у старика были порывистые мальчишеские жесты. И голос армейского старшины, зычный, властный, способный, наверное, заглушить сирену парохода. Старик рассказывал, как они в прошлом году ночевали в деревне Усть-Пит -- бандитском селе... Оказывается, есть и такое. В устье реки Пит, текущей в Енисей из золотоносных мест. Оттуда, в свое время, возвращались старатели. Деревня Усть-Пит была на их пути первой... -- Постелили нам в сенях, -- гудело в "амбаре". -- Мы про Усть-Пит наслышаны, решили спать по очереди... Растолкали меня дневалить, я на холодок выглянул, чтоб не сморило. Старик хозяин за мной. "Куда? -- удивляется. -- На ночь глядя... Не опасаешься?" -- "Чего мне опасаться, -- отвечаю. Я заговоренный. Меня пуля не берет". Старик хмыкнул... Утром собираемся уходить. Старик в проводниках. Ружье на лавке. Когда старик отвлекся, мой приятель из ружья патроны вынул -- и снова ружье на лавку... Идем. Рюкзаки тяжеленные, с образцами пород, мы и не чувствуем... Старик вывел нас на тропу, простился. Мы денег ему дали, спирту. Бредем. И вдруг видим, кусты впереди шевельнулись, и -- хлопок. Осечка... Я иду дальше. Как ни в чем не бывало. Кричу своим ангельским голоском: "Старый! Я ж тебе сказал, меня пуля не берет. Иль забыл?!" Тут уж его голова над кустами появилась, снова хлопок. Осечка... Я посошок наизготовку и -- кустам: -- Я ж тебя предупреждал, гостеприимный! Не трать пули!.. Он поднялся во весь рост. На лице ужас. И -- в упор. Хлопок... Ох, и били мы его... На прощание бороду пнем защемили и оставили так, на карачках. Для перевоспитания... И что думаете? Выжил. В этом году идем мимо, поинтересовались. "А, говорят, это которого в прошлом году медведь задрал?.. Живой, только тронулся малость..." Долго стоял хохот, гулкий, деревянный, будто мы все сбились в бочке, покатившейся под откос... Когда утихло, откуда-то сбоку донесся пьяный шум, матерщина. Там по-прежнему играли в карты, шлепая ими по доскам. Одного из игравших я узнал. Это был тот самый парень, которого не прописали в его родном доме, и он ехал "куда-никуда..." Он был гол до пояса, татуирован синей и черной тушью. С одной стороны его впалой, ребра торчат, груди синел профиль Ленина. С другой -- наколот черной тушью профиль Сталина. А под искусными чуть размытыми профилями -- надпись славянской вязью: "Пусть арфа сломана, аккорд еще звучит..." Он поднял стриженую голову, поискал кого-то мутными глазами. И вдруг закричал остервенело, жилы на его шее напряглись: -- Алле! Усть-Пит!.. -- Он привстал. -- Я тебя! Тебя! -- Он показал раздробленным пальцем на солдата, который служил в лагерной охране. -- Тебе говорю! Солдат оглянулся тревожно: -- Я не из Усть-Пита! -- Он не из Усть-Пита, слыхали?! -- И заколыхался от злого пьяного хохота: -- Иди, сбросимся в картишки! -- Не на что! -- солдат поспешно натягивал сапог. -- Добра что у меня, что у тебя... -- Прикидывайся!.. Весь мир наш!.. Вот, сыграем на этого, с прожидью! -- И он показал пальцем на меня. Седой геолог встал, проревел своим таежным голоском, что ежели вольноотпущенники орелика не уймут... Подействовало, вроде. Заиграли в картишки друг с другом, поглядывая недобро то на солдата, то на меня. Я стал задыхаться от вони портянок, сивухи, раздавленной селедки. Как же раньше не чувствовал?.. Но... сейчас уйти?! Я присел на полку, искоса поглядывая на вторую группку стриженых картежников, которых поначалу принял за солдат... Играли свирепо. Дудинский, с наколками, парень проигрался в пух, отдал свою нейлоновую рубашку, ботинки, брюки; раскачивался на скамейке, в одних трусах, обхватив руками голые колени. Седой геолог стремительно поднялся с пола, плюхнулся рядом со мной. -- Быстренько отсюда! -- шепнул он. -- Вас проиграли в карты! -- Что-о?! -- Идемте-идемте!.. Я эту публику знаю... Перепились. Играть не на что, -- объяснил он, когда мы вышли на палубу. -- "Порешишь жида, сказали этому... горемыке, -- отыгрался..." Запритесь в своей каюте. Или лучше у меня. Но вначале сообщите капитану... ...В рубке, застекленной и просторной, вольница. Рулевой бос. Ботинки рядом. Сидит на высоком табурете, у электроштурвала, обмотанного лентой из пластика. Штурвал от матросских ладоней блестит. За электрическим -- большой штурвал, ручной. Босые ноги рулевого -- на нем. -- Где Владимир Питиримович? -- спросил я почему-то шепотом. Тот кивнул в сторону. Владимир Питиримович, у поручней, рассматривал в огромный бинокль берег. Рулевой позвал штурмана. Я оглядел отполированную, неправдоподобной белизны рубку, сверкающие никелем тумблеры дистанционного управления, гирокомпасы, зачехленный локатор, рацию, радиотелефон прямой связи с Красноярском -- корабельный быт XX столетия, и все происшедшее внизу показалось мне ирреальным. Дичайшим сном. Владимир Питиримович, войдя в рубку, взглянул на меня озабоченно. -- Что-нибудь случилось? Я открыл рот и... попросил разрешения постоять за штурвалом. "Хотя бы минуту-две", -- добавил я смятенно. Недавно, правда, мне позволили "подержаться за колесо" в Баренцевом море, на пропахшем треской мотоботе. Часа три я вращал синими от холода руками руль, пока подвыпившая команда жарила в кубрике грибы, радуясь тому, что нашелся идиот, который добровольно мокнет наверху. -- В Баренцевом море что вдоль, что поперек... -- саркастически отозвался Владимир Питиримович о моем опыте, оглядев меня испытующе и, по-моему, даже потянув носом воздух: не надрался ли писатель?.. Добавил с тем уничижением, которое, как известно, паче гордости: -- Мы не моряки, мы рекаки... Но постоять у штурвала разрешил. Подождали, где Енисей разлился особенно широко и походил на пруд и где безопасно было поэтому подпустить -- на несколько минут -- к штурвалу даже и обезьяну. Я коснулся электроштурвала, как священного сосуда. И так стоял минуту, не более, ощущая холодок пластика и не стронув руль ни на волос. Просто полежали руки на рулевом колесе недвижимо -- Владимир Питиримович, не отрывая взгляда от фарватера, вдруг резко шагнул к штурвалу и встал за него. В рубку влетела, распахнув дверь настежь, Нина в переднике. На ее белых волосах встряхивались жестяные бигуди. Не успела даже прикрыть их. Платочек на плечах. В смоляных выпуклых, как у галчонка, глазах, -- тревога. Увидела Владимира Питиримовича. -- Ты!? Я подумала -- что стряслось!.. Корма виляет, как овечий хвост. -- Водокруты... -- выдохнул Владимир Питиримович. -- Побросало... -- Покосившись смущенно в мою сторону и передав штурвал рулевому, он положил руку на ее плечо, острое, худенькое, как у подростка. -- Тайга горит, чувствуешь? -- спросил он вдруг всполошенно, похоже, вспомнив о моем присутствии. -- Где-то за Туруханском. В наших краях. -- Горит, -- не сказала, шепнула она, вся подавшись вперед и прижимая щеку к его руке. -- Теперь до дождей, -- с тоской вырвалось у него. -- Пока не зальет... -- Потушат! -- заметил я бодро. Владимир Питиримович взглянул на меня, как на несмышленыша. Объяснил, погасив досаду (даже такого не знает человек!): -- Не тушат тайгу! Если лес в ближайшие годы не сводят, не предназначен к вырубке -- не тушат. Не расчет, говорят. -- И вполголоса, с откровенным отчаянием: -- Горим... Всю дорогу горим... В рубку постучали. Я невольно попятился от дверей... Протолкались, один за другим, бородачи с котомками и пилами за плечами. Пошарили глазами, кто постарше, и -- ко мне: -- Высади нас у Чуломи. Дадим спирту, однако... Владимир Питиримович быстро взглянул на иронически усмехнувшуюся девушку, затем -- очень строго -- на бородачей, сказал непререкаемо: -- Чтоб никакого спирту! -- Лады! Лады! -- закивали бородачи; однако, отлучившись на минуту и толкнув дверь своей каюты, Владимир Питиримович опрокинул поставленную с той стороны бутылку, заткнутую тряпицей. Когда он вернулся, у него, казалось, даже уши покраснели. -- Хочешь людям добра, а они тебя под монастырь, -- удрученно пожаловался он уже знакомой мне девушке, когда та вошла в рубку с чашкой черного кофе и спросила, как бы вскользь, почему в каюте штурмана дивный аромат... В ответ ни слова не молвила, только взглянула на него быстро и -- усмехнулась. Колко, иронично. И движения ее, и взгляды, и усмешка действовали на Владимира Питиримовича немедля. Он поклялся, после истории со спиртом, что больше не станет задерживать электроход по просьбе встречных-поперечных. Расписание есть расписание. Закон! Но на другое утро остановил, -- даже не у дебаркадера. Я, естественно, был уже у него, на мостике. Электроход бросил якорь напротив потемнелых, забитых досками домов: учительница попросила. Ветхая, старая, как сама деревня. Когда она, поднявшись в рубку, назвала свою деревню, Владимир Питиримович покраснел, сбычился, готовясь отказать, но Нина взглянула на него искоса, смолистые глаза ее расширились в недоумении. Владимир Питиримович набрал в свою широкую грудь воздуха, словно собираясь нырнуть в ледяной Енисей, и -- кивнул: мол, высажу, где надо. Ага?.. О чем разговор... -- Что ей тут? Кого учить? -- спросил он самого себя, провожая взглядом шлюпку, на которой матросы везли учительницу. В самом деле, избы в деревне без крыш, стропила торчат почернелыми ребрами. Дров на берегу нет. Нет дров -- нет людей... Да и лодок одна-две. Облезлые, брошенные. В стороне поблескивает одиноко лодчонка из дюраля. "Дюралька" с подвесным мотором. Будто кто-то заехал случайно. На кладбище... Якорная цепь отгрохотала, и стало слышно, как звенят комары все сильнее. Словно берега стонут. Две коровы, измученные комарами, забрели в воду по шею. Неподалеку от них семенил старик в черном накомарнике. Махал шлюпке рукой. -- А, да это, видать, Репшасы, пенсионеры... -- объяснил он мне. -- Дети на войне погибли. Ага? Или еще где, -- добавил он неохотно, заметив усмешку девушки в переднике. -- Дом порушен. Некуда возвращаться... Куда на каргу?! -- вскинулся он, хватаясь за бинокль. Поздно. Два взмаха весел -- и лодка ткнулась в отмель. Застряла. Берега в каменьях, в карге, как говорят на Енисее. Как ей не быть, этой карге!.. Ледоход на Енисее, как тяжелые роды. Наверху двинулось, затрещало. А внизу еще стоит мертво. И верхний лед, забив Енисей, уходит на дно. Пробивается, под ледяными полями, к морю; волочит, выталкивает со дна камни, обкладывает ими берега; срезает, вновь громоздит, наращивает мели. Каждый год Енисей что-нибудь да припасет... -- Карга!.. -- повторил Владимир Питиримович сурово, глядя, как матросы, вылезя из лодки, сталкивают ее на глубокую воду. И неожиданно добавил с мальчишеской гордостью: -- На Волге такого нет!.. Ага, Нинок?.. Что тебе? Ключ от аптечки?.. Владимир Питиримович наморщил свой приплюснутый, как от удара, нос. Он всегда морщил его, радуясь. А вот уж сиял празднично, будто дорогой подарок мне вручал... -- Знаменитая Курейка! -- И, показав на низкий берег, протянул мне артиллерийский бинокль. -- Там памятник самому. Иосифу Виссарьонычу, курейскому ссыльному... Точнее, постамент остался... -- Нащупал в кармане связку ключей, дал Нине, не глядя, и принялся рассказывать, как топили высоченный, как маяк, памятник Сталину из белого гранита... -- Ох, и мороки было! Прорубь пробили: указание из центра -- захоронить в срочном порядке. Опускали в прорубь ночью, словно, как развиднеется, уже поздно будет... Опустили, а он торчит оттуда по грудь. Со своей геройской звездой. И маршальской... Сунули, значит, на мелком месте. И ни туда -- ни сюда... Секретарь туруханский чуть не рехнулся. "Вы что, меня утопить хотите? Вместе с ним?.." Матерится. У речников карту глубин запросили. Новую прорубь разворотили -- такую, ровно все топиться собрались. Или на новое крещение... Мимо проплыл мысок, на котором сверкал огромными зеркальными стеклами дом не дом, колпак не колпак. Построечка. Не для сибирских ветров. В Гори я такой колпак видел. Он там прикрывает сверху мемориальную хату Джугашвили, работающую по сей день. Медленно уходит назад обломок постамента. Лишь гранитные зазубрины -- там, где высился единовластный хозяин Енисея... Ни единой души там. Мертво. Снова появилась Нина. Руки в крови. Отдала ключи, сказала: картежник кровью харкал. Обошлось, вроде. Владимир Питиримович, не ответив, протянул бинокль и ей. Показал за корму. -- Курейка! Памятник самому... -- Во-он ему памятники! -- жестко возразила Нина, кивнув в сторону покинутых сел, где, как покосившиеся кресты, торчали заросшие стропила. На тысячу верст тянулись они вдоль Енисея, брошенные, развеянные непогодой селения... -- Ты рассказал бы человеку. Подробно. Он бы записал... Владимир Питиримович посмотрел на нее недовольно, промолчал. Она взглянула на меня и -- жестом пригласила выйти из рубки. К поручням. Обвела рукой берег, на котором все выше и выше подымались к югу скрюченные полярные березы. -- Здесь сплошь ссылка. Деревни литовские, немцев Поволжья, эстонцы... Интернационал. Вот куда его прибило. Пристани Соленый, Потаскуй... Еще Кривляк -- особый надзор. А вон там, в девяти километрах от берега -- Сиблон, пострашнее Освенцима. Убивали морозом, заливали ледяной водой связанных. "Крытка" -- особый режим. Для бегунов. Стены, пол, потолок -- непросыхающий бетон. Отопление горячим паром. Год-полтора -- и туберкулез. Смертники... И так всю дорогу, как говорит Владимир Питиримович. От Дудинки до Игарки заколочены... -- Она стала загибать пальцы. -- Хантайка, Плахино. А после Игарки -- не перечтешь!.. В Шайтинской царил предколхоза Давыдов. Кричал, что он тот самый Давыдов, который у Шолохова. Потому и сослали, чтоб не маячил, не портил картины... Там были ссыльные немцы Поволжья. Давыдов не расставался с наганом. Пил зверски, продавал рыбу на проходящие суда. Весь улов. Выручку -- себе... Все ему прощали. Освободили досрочно -- за свирепость: беглецов сам настигал, руку приносил -- в доказательство... Ну да, отрубал и приносил, как раньше татаро-монголы -- головы врагов к седлу приторачивали... Всех держал в ужасе. Пока не собрал деревню, не объявил, что ее отныне называть Давыдовкой, в честь него, бессменного председателя... Только тогда и сгорел... Ишь чего захотел, возле памятника-то... Кержаки, крепкий народ, и те прятались... До пятидесятого года об одном селении никто не знал. Только в пятидесятом заметили с самолета... Снова проплыли деревни. Крыши обвалились. Дров на берегу нет... -- ...Остяцкая, Савина... -- Пальцев на руках Нине не хватило, и она как-то беспомощно прижала ладони к своему телу, дрожа от озноба и не двигаясь с места. Я стал снимать пиджак, чтобы накинуть на нее. Она тут же ушла. Владимир Питиримович -- за ней. Когда за ним захлопнулась дверь, я спросил рулевого, молчаливого паренька с бурятскими скулами: -- Кто она? Тот не ответил, пожав плечами. Мол, как это я сам не понял. Наконец удостоил недогадливого: -- Его баба, однако. -- Девочку с собой возит?! -- Ну!.. Взял девочкой -- осталась девочкой. Ключицы, вишь, наружу. -- Так жена это? -- Ну! Маленькая собачка до старости щенок. Позднее, сменившись с вахты и пригласив меня в кубрик, поведал о том, о чем знала вся команда. Он рассказывал, а другой паренек, в матросской форменке на голом теле, кивал: мол, все, как есть... -- Городская она. Волжанка. Астраханская. Отец из инженеров. Механиком плавал. Тогда по Волге. Ныне в загранку ушел. "Прибарахляться", -- сказал со своей усмешечкой... -- А сама из ученых. Историю постигла, как Владимир Питиримович Енисей. Все подводные течения, камни. Труд написала -- по своей учебе. Про Брутто-Цезарей. Востра, однако!.. Задымил своей остяцкой трубкой, рассказал, что у Владимира Питиримовича отец из кержаков. Питирим-от... А мать -- Аглая. Раскольники они. Бегуны. Живут на притоке Подкаменной Тунгуски. Бегун от бегуна километрах в ста, а то и более... А все друг про друга знают. У кого сын родился, у кого -- дочь. Когда время оженить, садятся мать с сыном в долбенку. Плывут смотреть невесту. Когда матрос вспомнил, как Владимир Питиримович явился к отцу, в голосе его звучали удивление и гордость: -- Причалили мы на "дюральке". Владимир Питиримович. И нас несколько. Друзьяки... Хата выскоблена, по стенам фото на картонках, с надписями. Еще с первой войны. Или какой? -- засомневался он, и я впервые подумал, что не только первая, но и последняя война далека от них так же, как пунические войны, и они свободны от нашего опыта. Все начинают сначала... А мы все задаем и задаем свои дурацкие вопросы: "...Доколе коршуну кружить, доколе матери тужить?.." -- Да-да, слушаю, слушаю, -- встрепенулся я. -- ...Сам Питирим стар, однако. Ветром шатает. Вышел навстречь в сатиновой рубашке. Босой. Рад... Сын пригласил его на свадьбу. Тот ни слова в ответ. Только глазом как зыркнет... Показывает тогда отцу фотокарточку невестину. И тоже молча... Сразу ж видать -- городская. Щек нет, кожа -- комар насквозь прокусит. Глаз вострый, птичий. И родителей ее показывает. Смело! Смело!.. Кержаку городская родня страшней сырого пороху... Питирим спросил про невестино имя и ногтем по столу как пристукнет. "Нелли, -- говорит, -- только собак зовут..." Владимир Питиримович, вижу, стал снега белее. Постоял молча напротив отца, поклонился ему. Извините, говорит, что не так. И -- из дому прочь. Навсегда... Нелли, правда, теперь Ниной зовет... До Туруханска тайга мертва. Плывут-плывут деревни-погосты. Владимир Питиримович сказал каким-то напряженным, озабоченным тоном, что до Красноярска осталось всего -- ничего. Трое суток. И замолчал понуро. Словно в Красноярске ждала его неприятность. К утру вода поднялась еще более. Буи притопило. Некоторые тащило, клало на бок: клокотала, ярилась возле них вода. Казалось, вот-вот вырвет с корнем. -- Бешеного быка выпусти, все переломает, -- заметил рулевой, и от дверей рубки тотчас прозвучало восторженное: -- На Волге такого нет! Медленно, словно нехотя, проплыла -- южнее -- намалеванная на скалистом обрыве маслом девица в городской юбчонке. Давний водомер. Для шкиперов на плотах и баржах, которые про эхолоты разве что слыхали. Владимир Питиримович вполголоса продекламировал оставшееся от дедов- прадедов, бегунов и охальников, их шкиперское присловье: Коли барыне по п... То баржи пройдут везде... Хоть и поднялась вода, Енисей -- в отмелях, как в сухое лето. Фарватер петляет меж островами; то и дело слышится тенорок: -- Дави белые! И рулевой прижимает корму к белым бакенам. -- Пять градусов влево! Так держать! У Игарки отстал комар. Как ветром выдуло. Зато появились пауты. Таежные оводы. Тельце пчелиное. Только два хоботка. Жалят так, что лошадь в Туруханске, у дебаркадера, легла животом на пригашенный дождем костер, покаталась по земле, опаляя гриву. Таежные пауты бились о рубку почти до самого Красноярска. -- Скоростные, гады, -- процедил Владимир Питиримович сквозь зубы. -- Электроход настигают. -- А взгляда от ветрового стекла не отрывал... Навстречу шли, мигая, самоходные баржи, одна за другой. С контейнерами, автомашинами, трубами для газопровода Мессояха-- Норильск. Старинный, словно из прошлого века, красный буксир с огромной белой трубой тащил гигантский плот. На повороте плот с силой ударил по бакену. Тут только я понял, почему бакены с вмятинами. Избиты, как кувалдой. Ободраны. Протащи-ка по петлистому, кипящему, с круговоротами фарватеру плот длиной в полкилометра! -- У буксиров обязательства: "За навигацию не сбить ни одного бакена", -- едко заметил Владимир Питиримович. -- Как видите... выполняют. А как иначе?.. Кто потащится без премиальных?.. Закрывай сплав?.. Вот и пишут им: выполнение по бакенам -- 100% -- Туфта , всю дорогу туфта... -- И снова поднес к глазам артиллерийский бинокль. Едва различимые в темной воде, плыли навстречу топляки . Черные, огромные, как тараны, хлысты то вертело поодаль, то кидало на пароход. -- Десять градусов влево! Успели. -- Пять градусов вправо! По борту проплыли оторвавшиеся от плота стволы сибирской лиственницы, нацелясь на нас, как орудийные стволы... И опять отмели. Черные залысины давних пожаров.