аюсь, это было 25 октября. Возможно, на день позднее. Ни о Сергуне, ни о Яше вестей не было. Правда, был найден разбитый вертолет, на котором улетел Яша, и, возле сбитой ракетным огнем машины, труп второго пилота. Ни Яши, ни других членов экипажа на месте не оказалось; зыбучее желтое море, чудилось, затянуло Яшу, как воронка пловца... Регина и Гуля звонили мне, не слышал ли чего? Не встречались ли? Чем больше утешал их, тем сильнее тревожился. Накануне израильтяне пытались взять город Суэц. Ночью солдаты чрезвычайных сил ООН подняли на 101-м километре дороги на Каир свой голубой флаг, остановив войну, но еще всю ночь из города пытались вырваться окруженные израильские парашютисты, которых, увы, бросили в воду, не разведав броду. Эта "последняя оплошность" стоила дорого. Утром положение стабилизовалось и командование, наконец, разрешило отвезти в Африку, на другую сторону канала, корреспондентов западных газет и агенств. Я узнал о поездке, находясь у Наума Гура. Наум прибыл домой на одну ночь. Он был в серой униформе ВВС и уклонился от разговора о том, чем занимается на войне. 'Так, электроникой", -- заметил он. Наум был подавлен. Он тоже ничего не слыхал о судьбе Сергуни и Яши. Куда ни звонил, никто не мог сказать где они.. За Наумом должны были прислать джип. Его часть находилась в Африке, за каналом, и я предложил ему поехать со мной, в корреспондентском автобусе. Он воскликнул, что это невозможно, но перебил самого себя: -- В израильском балагане возможно все! Похоже, я соблазнил его кондиционером в спец. автобусе. Дорога дальняя, воздух свежий. -- Журналистам будут "плести лапти", -- сказал я, заряжая фотоаппарат, -- а ты в это время шепотом рассказывай правду. -- Правды еще никто не знает! - сказал он твердо. - И не убежден, узнает ли!.. Он поцеловал Нонку, которая так похудела за эти дни, что от нее, по словам Наума, остались одни ресницы. Тоненькая, в рыжих веснушках, Динка-картинка повисла на отце, боясь разомкнуть руки, словно вырвется отец из ее сплетенных рук и -- пропадет, как Сергуня и Яша. Автобус был голубым, с огромными стеклами и непривычно мягкими кожаными сиденьями. В таких возят по Израилю американских тетушек в шляпках, похожих на кремовый торт. Нам с Наумом на таких ездить еще не приходилось, и мы блаженствовали. Мы сели подальше от респектабельного офицера-гида, который время от времени брал микрофон и ронял в него несколько английских слов. Я прислушивался краем уха, но внимал Науму. -Вот ключ войны Судного дня! -- негромко произнес он, доставая из брезентового планшета фотографии. На фотографиях были воспроизведены две ракеты. Какие-то очень разные, словно из разных эпох. Первая, пояснил он, из пластмассы, штампованная, конвеерной сборки, компактная, почти элегантная. Явилась она на свет, и танк из страшилища стал железным гробом... Вторая ракета вроде самоделки. Без печатных схем; пластмассовые диски, в которые вплавлены транзисторы. Электроника примитивнейшая... -- Он пустился в глубины технологии и электроники, что было напрасной тратой времени, так как все, что сложнее гайки, для меня темный лес. -- Порождена эта ракета каким-то гениальным русским Левшой, который подковал блоху. Причем, в далекой провинции, где буханку черного хлеба выдают на заводе, так как за воротами завода ничего не купишь. Я долго разглядывал ее -- с восхищением и ужасов. Так вот она какая -- самолетная смерть, которую египетские солдаты запускали с плеча! Героиня всех экранов мира. Показывают в кино, собственно, не ее, а агонизирующие жертвы. Чаще всего штурмовики "скайхоки", которые то взмывают вверх, то пикируют почти до земли, пытаясь уйти от гибели, а от безносой не уйдешь. -- В этих ракетах отражается вся Россия-матушка, -- Наум спрятал снимки в планшет. -- Где-то -- уровень японской электроники, а где-то -- работают паяльником, которым примуса чинили... А ведь что учинили, разбойники, при помощи одного лишь паяльника! Левша-а! -- Он замолчал надолго, и я стал глядеть в голубоватые стекла. Минула одна военная база в Синае, другая. Песок, огороженный колючей проволокой, -- вот и вся база. Желтые барханы движутся, засыпают крытые зеленые машины, тупорылые "центурионы" с сорванными гусеницами, вокруг которых хлопочут солдаты-ремонтники. У ворот одной из баз несколько офицеров окружило очень высокого темнокожего человека лет сорока, который держал что-то на ладони. Торжественно держал, как дар небес. Я обратил внимание Наума на него. Он сказал, что это солдат-бедуин. Разведка в пустыне. ...Что у него в руках? Верблюжье дерьмо. -- Что? -- оторопело спросил я . -- Ну, может быть, ишачье. Или человечье. Бедуин читает по дерьму, как по книге судеб. Кто прошел, куда, откуда... Следы да дерьмо... Раненые, старики бредут. Может, Яша наш... Египетские командос шныряют. -- Наум снова замолчал, как-то тяжело, скрипнув зубами, а потом заговорил быстро, пригнувшись к коленям и вытягивая гласные, как всегда, когда волновался: -- Если бы вместо генералов военной разведки, если бы вместо них все-эм распоряжался этот неграмотный бедуин с верблюжьим дерьмом в руках, Израиль бы никогда-а не оказался бы перед войной, -- столь беспечен, заносчив, слеп, попросту глу-уп!.. -- Наум разогнул сутуловатую спину и приткнулся к окну, за которым ветер срывал с барханов желтый песок. Барханы росли на глазах, становясь почти величественными. И не было им конца. Песок заносил узкую дорогу, разможженную танковыми гусеницами. Кое-где работали бульдозеры, скребя шоссе, как в России во время снежных заносов. Наум продолжал хрипло, глядя вдаль на промелькнувшие рваные шатры бедуинов, на ишаков с поклажей, которых молодые бедуинки в черных и длинных, до земли, платьях вели под уздцы неторопливо, смеясь чему-то, словно никакой войны вокруг них не было и нет. -- ...Дов злосчастный Бершевский Съезд помнит до последней реплики. Рассказал мне все... Так вот, Гриша, будешь когда-нибудь писать, знай, война Судного дня -- это второе издание Бершевского съезда. И в большом, и в малом... Не веришь? -- Он начал загибать пальцы на руке. -- Алеф! Ты же видишь, Израиль стал, как одна семья. А генералы Шарон и Гонен, от которых столько зависит, всю войну вырывали друг у друга микрофон. Счеты сводили. Личные, партийные, я знаю, какие? Кончилось тем, что Шарон во гневе послал своего прямого начальника генерала Гонена куда подальше, громогласно послал, по радио... Каково это для страны! Бет! Кому народ дал мандат на руководство войной? Современной ракетной войной? Специалистам? Их послушали? На моем лице, видно, отразилось нечто вроде недоверия. Во всяком случае, понимание того, что слова Наума -- поэтическая вольность. Гипербола. Это вызвало столь негодующий возглас Наума, что журналист из Ассошиэйтед пресс и его сосед, сидевшие сзади, стали горячо дышать в наши затылки. По счастью, они не понимали по-русски ни слова. -- Не кривись!.. Итак, бет! Давид Элазар -- начальник штаба армии обороны Израиля. Здесь -- это командующий, знаешь? Командующий предложил нанести превентивный удар. Предлагал дважды или трижды. Голда специалисту руки-ноги спеленала, а, когда он стал рвать и метать, созвала, на всякий случай, всех поговорить. Главного банкира, главного телефониста, главного торговца, словом, всех штатских штафирок. Религиозников, говорят, только не было. Судный день все-таки! Штатские штафирки проголосовали, вслед за бабушкой, -- превентивного удара не наносить, полной мобилизации не объявля-ать. А до войны осталось сто двадцать минут... И вот, идет говорильня. Час идет, два. Наши форты под огнем, танки горят. Израильтяне на Хермоне вырезаны -- Наум вытянул шею. -- Сергуня, наверное, среди них... А Пинхас Сапир разглагольствует в эту самую минуту, что на Сирию нападать не надо, если двинется только Египет... Все стратеги, все Наполеоны! Кому народ давал мандат на руководство войной? Банкирам? Торгашам? Штатским штафиркам? Это и были, фигурально выражаясь, делегаты с фальшивым мандатом... Коллективная некомпетентность, коллективная безответственность... А о чем отец говорил? Об этом и говорил. И что?! Считай, отец -- первая жертва войны Судного дня. -- Наум нервно повел подбородком. -- Да что тебе объяснять? Ты сам был на Бершевском Съезде. Сам можешь понято, есть тут общее или нет? Военный регулировщик отодвигал наш автобус куда-то в сторону. Очередь у переправы -- на час, другой... Наш гид выскочил из автобуса и побежал куда-то -- своих пропихивать. Вслед за ним высыпали остальные. Я тоже спрыгнул со ступенек размяться, поглядеть. И вдруг увидел зрелище, которое поначалу принял за галлюцинацию. Давным-давно, когда мой сын был мал и его, как всех детей, еще тянуло к танкам и пушкам, я отправлялся с ним, в дни октябрьских парадов в Москве, к Москворецкому или Крымскому мостам, по которым возвращалась, после военного парада на Красной площади, военная техника. Если по Красной площади она двигалась, чаще всего, колонной по три, здесь, после парада, она тянулась гуськом, задерживаясь во время заторов, и мальчишки могли даже потрогать танки, пушки, ракеты. И вдруг я увидел знакомое зрелище. Как в Москве -- точь-в-точь. Один за другим тащились, рыча и воняя, советские танки Т-54. "Зилы" на высоких рессорах тянули серебристые ракеты "Земля-воздух". Протрещала танкетка-амфибия. И снова -- ракеты с надписями по-русски: "Внимание! Приводя в готовность..." и т.д.-- полная техническая инструкция. На какое-то мгновение мне это показалось миражом. Обычным миражом в пустыне. Пустыня, действительно, была. А миража... нет, миража не было. Шла и шла по желтым пескам Синая, шла часами, громоздясь в заторах, новейшая советская техника, которая, как неизменно пишут в тех газетах, вызывает законную гордость советского народа. Только водители были черноголовыми и нестрижеными. И я подумал с чувством острой всезаглушающей горечи: зачем все это здесь? В России хлеба нет. -- Русская это война, -- вдруг произнес Наум. -- Народ спас страну, вопреки своим правителям... Только этого Израилю не хватало. Слушай, ты бы спросил в информационном центре: почему коррам не дают фамилии ребят, которые захватили, скажем, эту технику... Студент техногона Моше Вакс, капитан, который Дова подобрал, сжег всю сирийскую громаду. По сути, спас Израиль. А в газетах -- портрет Голды. -- Он затряс руками. -- Да ведь вопреки, вопреки! Вопреки старухе победили. Вопреки Даяну!.. Вопреки их просчету. Небрежности... Наш автобус медленно втягивается в поток переправы. Десятиметровые доски настилов на понтонах растереблены, искрошены, а кое-где изломаны танковыми гусеницами. Рядом еще один понтонный мост, пустой, видно, перекрытый, резервный, и еще один, за которым проглядывают, на Горьком озере, большие, застрявшие на много лет морские пароходы. Трещат кинокамеры, щелкают фотоаппараты. Снимают огромные навалы песка, -- линию Бар-Лева, которая, мягко выражаясь, не стала линией Маннергейма: советские гидромониторы размыли проходы для египетских танков в считанные минуты... Я опускаю фотоаппарат. Горько!.. Израиль не слыхал о существовании в СССР гидромониторов, что ли? Да их уже лет пятнадцать показывают в московских короткометражках - как бешеная струя отламывает угольные пласты. А уж песочек?! Гид с профессиональным вдохновением рассказывает, какая здесь была грандиозная операция. Корреспонденты подносят свои портативные магнитофоны поближе к нему. Наум слушает, кривя толстые, чуть вывороченные, как у отца, губы. -- Врет? -- шепчу я. -- Нет, почему... Он же рассказывает не о том, как сдавали. А как брали назад... Факт -- переправились. Первые тридцать шесть танков на плотах, без мостов. Косыгина насмерть перепугали. Победохом!.. В академиях будут изучать, как генерал Шарон спас Израиль. В голосе Наума звучала незлая ирония, и я попросил объяснить мне, почему он скривил рот. Ведь это победа. Честная победа! Почему же он о ней так?.. Он умоляюще смотрит на меня: -- Старик, спроси меня что-нибудь полегче!.. Я не настаиваю, жду. Наума, главное, подтолкнуть, "завести", как говорит Дов. Он начнет думать в этом направлении; постепенно его станет распирать от воспоминаний, мыслей, наконец, он схватит собеседника за пуговицу... -- Старик, дай мне слово, что ты не упомянешь об этом, по крайней мере, пять лет! -- Наум дышит мне в ухо. Я киваю, улыбаясь ему. Даже ждать не пришлось. Болит душа у Наума, ох, болит!.. -Мы движемся? -- спрашивает он меня тоном заговорщика. Я гляжу в окно, отвечаю: нет! А вот, вроде, поползли... -- Привезли всю мировую прессу, и то пришлось постоять у обочины. Ты можешь себе представить, какая каша была здесь тогда?! -восклицает Наум, озираясь на агентство Ассошиэйтед пресс. Но агентство жужжит киноаппаратом, и Наум успокаивается: - Разборный мост застрял где-то в Синае. Плотов мало. Такое я видел лишь в России в сорок первом году, когда бежали от немцев. Тогда у переправ убивали, переворачивали машины в кюветы... И тут похоже, хотя это вовсе не бегство. Напротив! Все стремятся в Африку. Да заклинило! Как в трамвайной двери, в которую пытаются протолкнуться сразу четверо. Бронетранспортеры сбрасывают с дороги другие военные машины. Гвалт! Русская матерщина! А моста нет, как нет... Я подполз сюда на своем джипе 16-го, танки Шарона еще ранее. Шарон, говорил уже, танки переправляет на плотах! Только 17-го, в три часа дня, навели первую нитку... Ночью тьма египетская, воистину! Единственный свет -- отблеск орудийных залпов. Почему нас не бомбят, не знаю! Видно, у рамзесов еще больший бардак, чем у нас... Стари-ик! Все познается в сравнении; ты представляешь себе, что было бы с нами, если бы мы вот та-ак форсировали Днепр? Если бы перед нами были не рамзесы, а вермахт? Никакой бы Шарон не спас. "Рама" вызвала бы две сотни*"Юнкерсов-87" и все наше железо неделю бы горело и взрывалось. И никуда не спрячешься: пустыня, дюны... Победохом! Наш автобус, натужно ревя дизелем, взбирается на африканский берег, разворачивается в сторону города Суэц и снова мчит, вот уже второй час, по песчаной и страшной земле: весь африканский берег канала -- точно в оспе. Теснятся круглые площадки с земляными валами -- капониры, в которых стояли, а во многих и стоят советские ракеты всех марок, тысячи ракет, в два-три ряда, плотно. Железный забор... Ракеты прицепляют к "Зилам", к танкам, увозят. Капониры остаются. Черная оспа -- бич земли в течение веков -- обрела вдруг новую разновидность ракетной оспы. Я думаю о словах Наума. "Если б перед нами были не "рамзесы"..." Вздыхаю облегченно: - Слава Богу, что под боком не сама Россия-матушка, а лишь ее привет издалека... Показываю вздремнувшему было Науму на "ракетную оспу" и, неожиданно для самого себя, улыбаюсь. Наум смотрит на меня выжидающе. Чего я развеселился? Да мне почему-то вспомнились слова первого секретаря венгерской компартии тех лет Яноша Кадара: "Счастье Израилю: он окружен врагами..." Янош Кадар, действительно, произнес эти ошеломляющие слова. И я слышал их сам в 1969 году, на встрече Кадара с московскими писателями, где он позволил себе так пошутить. Шутка была прозрачной. Его страну дружеские танковые гусеницы подмяли давненько, а только что великий друг малых наций прогромыхал на танках в Чехословакию. Мы все, сидевшие тогда в зале, переглянулись, и во многих глазах я прочел ту же мысль, но уже без всякого оттенка шутливости: "Счастье Израилю..." Наум выслушал меня и -- склонил голову набок, задумался. Потом спросил, усмехнувшись невесело: -- Кто губит, старик, нас бесповоротно -- чужие "господа ташкентцы" или свои "господа бершевцы"? И кто кому сто очков вперед даст?... Я поглядел на Наума с острым любопытством, будто только познакомился. Он по природе импровизатор, Наум, а тут вот что сымпровизировал. Отвалил, как плугом, целый пласт земли... Как-то ушел от меня Щедрин. В Москве застрял. В библиотеке, которую таскаю за собой по всему свету, остался, а в сердце -- нет. Тем более, его "Господа ташкентцы". А ведь наизусть знал! Целые страницы из "Истории города Глупова", из "Господ ташкентцев". "Ташкент есть страна, лежащая всюду, где бьют по зубам..." Где ташкентец жаждет всенепременно ближнего своего "обуздать", "согнуть в бараний рог", а вернее бы всего, вытолкать "на необитаемый остров-с! Пускай там морошку собирает-с!.." Господи, да ведь это сказано о всех нас! К нам обращается Михаил Евграфович: "...если вы имели несчастье доказать дураку, что он дурак, подлецу, что он подлец...; если вы отняли у плута случай сплутовать... -- это просто-напросто означало, что вы сами вырыли себе под ногами бездну..." За столетие много воды утекло. Евреи обрели уж не только свое государство, но и свою "государственную слякоть". Господа бершевцы! Умница, Наум! Лучше не скажешь... И да простят его жители Бершевы, трудовые честные люди, к ним этот термин никакого отношения не имеет. Не о них речь... Наверное, на моем лице блуждала улыбка: ко мне вернулся Щедрин. Наум толкнул меня локтем. -- Ты, старик, настоящий еврей, хотя и считаешь себя русским: умеешь и в несчастье отыскать счастье. А я уж так обрусел, что не могу... -- И он замолчал. Молчал, полузакрыв глаза, до самого Суэца, и я понимал, - он думает об отце, о Яше, о Сергуне, которых, видно, уже нет на свете. Ничего не скажешь, обрусеешь! Впереди, вижу, кто-то взмахнул рукой с автоматом "Узи". Автобус медленно съехал на обочину. Шоссе перегораживают два разбитых грузовика. Здесь, впрочем, все разбито: дома, мостовая, фонарные столбы. Злосчастный Суэц!.. Пулеметчики в мелком, выдолбленном ломиком окопе, разглядывают настороженно искрошенные балконы, разбитые окна, окно за окном. Офицер с большим артиллерийским биноклем в руках наклоняется к ним, они круто поворачивают дуло пулемета в сторону полуснесенной крыши... На одном из грузовиков ярко-голубой флаг ООН. Упитанные шведские солдаты, в пятнистой униформе парашютных войск и голубых кепи войск ООН, налаживают антенну и дают интервью. А за ними, метрах в пятнадцати, толпятся египетские солдаты в мешковатых рубахах. Их много, и я стараюсь вглядеться в их смуглые простодушные лица. Скорее всего, это крестьяне. Феллахи. Им очень интересны городские люди -- за постом ООН -- со странными сверкающими на солнце приборами, кинокамерами, телеобъективами размером с противотанковую базуку. Они миролюбиво поглядывают и на них, и на израильских солдат в окопчике, кинувших им пачку сигарет. Дежурный автоматчик с нашивками египетского сержанта пытается отогнать феллахов от линии зыбкого перемирия, одного из них он даже ткнул в грудь прикладом, но египетские солдаты в просторных хаки, похожих на деревенские рубашки, снова и снова проталкиваются вперед -- поглазеть на людей иного мира... Здесь, пожалуй, особенно ощутимо, что война между Египтом и Израилем -- ненужная война. Ни Египту не нужная, ни Израилю. ...В Тель-Авиве была распродажа картин. Аукцион. Картины выставлялись хорошие. И не очень хорошие. Но цены назначались высокие, а вздувались еще больше: весь сбор шел военным госпиталям. Наконец осталась последняя картина -- портрет Голды Меир. Большой, написанный маслом. Разбитной молодой человек, проводивший аукцион, взял в руки портрет и сказал весело: -- Ну, посмотрим теперь, сколько стоит наша Голдочка? Раздался смех. Картину не купил никто... Я вышел после распродажи на улочку. Узкая была улочка, две машины едва разойдутся. Навстречу друг другу мчались, каждый по своей стороне, два тяжелых военных грузовика. Посередине ехал на велосипеде парень в мятой солдатской форме, в высоких красных ботинках парашютиста. Он напевал что-то свое, он был счастлив и не скрывал этого. Руль пошатывался туда-сюда, парень вертел педали и пел. Зеленые крытые грузовики встретились и медленно, едва не касаясь друг друга, разошлись. Как они не смяли велосипедиста, -- один Бог знает!.. А он прорулил, пропетлял между ними, не переставая напевать и, казалось, даже не замечая опасности... Я смотрел вслед ему и подумал вдруг -- вот он, образ Израиля. Крутит педали парнишка между летящих навстречу друг другу гигантов, едва держась на своем петляющем велосипеде, который такие грузовики могут свалить, даже не зацепив, одной лишь воздушной волной. Катит себе, петляя, напевая от счастья, и, кажется, вовсе не думая об опасности, подстерегающей его ежеминутно... Я позвонил Науму, спросил, нет ли новостей? Не объявился ли кто? Яша? Сергуня? Он ответил кратко: -- Едем!.. Как куда? Ты не слышал радио? В аэропорт! Ждут первую партию военнопленных. Из Египта! Кто знает, все может быть!.. 3. ДЕНЬГИ ДОРОЖЕ КРОВИ? Когда я заехал за Наумом, у его дома стоял синий "фиат" Геулы, и вот мы уже проталкиваемся по узким улочкам Тель-Авива в сторону шоссе, ведущего к аэропорту Лод. У Геулы немалый опыт вождения в Израиле. И, тем не менее, она время от времени вздрагивает и покрывается потом; кажется, что бои, которые завершились на Голанах и в Синае, перенеслись на израильские дороги. Из боковой улицы выскакивает на полной скорости "бьюик", набитый какими-то шальными ребятами. Солдатский "джип" встраивается в колонну, куда и воробью не протиснуться. Шоферу-солдату показывают из других машин руками, что о нем думают... На красноватом от ржавчины "форде" надпись: "Не перегонять!!! Я из сумасшедшего дома". Его перегоняют как ни в чем не бывало: все из сумасшедшего дома! Улицы полны народу: война позади... Распахнуты двери магазинов, а в винном толчея, как в Москве за десять минут до конца торговли. На шоссе Геула вдруг чертыхается. "Смотрите!" -- говорит. На углу стоят солдаты с короткими автоматами "Узи" и длинными ручными пулеметами за плечами. Топчутся сиротливой толпой. Мимо них проносятся машины, -- ни одна не берет. Во время войны достаточно было солдату поднять руку... -- Ну, не сволочи люди?!-- не может успокоиться Геула и притормаживает, пропуская бешено мчащиеся автомобили, чтоб подрулить к солдатам. Мы еще далеко, а солдаты оживляются, выстраиваются в очередь. Берем двоих, девчушку в зеленом берете и парня с автоматом "Калашников" в руках. Наум интересуется, почему они заранее решили, что мы подъедем. -- У вас номер с белой каймой, -- отвечает солдат. -- Олимы всегда берут. Мы переглядываемся с Наумом. Они тоже едут в аэропорт встречать пленных, и я... могу ли я удержаться, не спросить, что говорили им командиры о плене?.. Можно ли сдаваться? Не считается ли это трусостью? Или, не дай Бог, изменой? Солдат, курчавый, смуглый сабра, не понимает вопроса. -- Изменой чему? -- Ну, присяге... Родине... Он глядит на меня недоуменно, морщит лоб, не может взять в толк, чего я от него хочу. "Сейчас!" -- говорит девушка, и вынимает из своей брезентовой сумки инструкцию на папиросной бумаге. Наум медленно переводит: -- "Пункт первый. Если дальнейшее сопротивление бесполезно -- сдавайтесь в плен. Пункт второй. Не запрещается выступать по телевидению, радио; неважно, что вы будете говорить..." Старик ты слышишь?! Мать честная!.. "неважно, что вы будете говорить, важно, чтоб было видно лицо, названо ваше имя, старайтесь назвать большее количество имен товарищей, которые находятся в плену, таким образом смогут бороться за вашу жизнь и возвращение, - через красный крест..." -- А! Вы русские! -- догадывается солдат. И он, и девчушка в зеленом беретике смеются. Наум поджимает губы, разглядывает бумажку с обратной стороны: нет ли там каких-нибудь примечаний и оговорок? Нет, никаких примечаний нет, и он, пробежав инструкцию еще раз, отдает ее обратно. -- Наум! -- говорит Геула негромко. -- А ведь мы действительно приехали из сумасшедшего дома! -- Всего только из соседней палаты! -- отвечает Наум, и теперь мы смеемся. Не очень, правда, весело. У аэродрома половодье машин. Регулировщики загоняют наш "фиат" куда-то на траву. За барьер не пускают, но толпа все прибывает, шумит, теснясь; наконец, сносит преграду, и вот мы у края бетонного поля. Ждем на ветерке. Самолет опаздывает, я напоминаю Науму, понизив голос, слова Дова: "со дна моря достанет" того, кто "добил" отца? -- Узнали, кто таков? -- Да!.. Тот самый, который еще до выступления отца кричал: "Не трогайте армию! Армия -- это нечто особенное!.." -- Дов не натворит глупостей? Наум закуривает на ветру, прикрыв сигарету ладонью. Лишь затем отвечает: -- Крикун потерял сына. В одной из ловушек Бар-Лева, которая называлась "Фортом^... "Нечто особенное..." Бог с ним!.. Кто-то из толпы кричит: -- Этот?! На горизонте появляется точка. Она растет, и вот заходит на посадку. Большой швейцарский самолет с красными крестами на фюзеляже и руле поворота. Тысячи людей подымают руки, машут цветами, платками, фуражками. Руки обнажаются порой до локтей, и я вижу на многих синие несмываемые номера гитлеровских лагерей уничтожения, "тавро еврея", как здесь говорят. Самолет подруливает к зданию аэровокзала, заглушая своим ревом шорохи киноаппаратов, женский плач и топот санитаров. Открылась дверь в фюзеляже, двинулся вверх широкий, для выноса раненых, люк. К самолету кинулись девушки - солдаты израильской армии с казенными букетами. А из самолета не выходят. Ни одна душа не появляется!.. На лице Геулы испуг, почти отчаяние. Неужели египтяне обманули? Самолет с их пленными уже, наверное, садится в Каире! Наконец из двери выглядывает остриженный наголо паренек в полосатой пижаме, похожей на униформу заключенного. Аэропорт Лод, забитый тысячами израильтян, взорвался аплодисментами. Кто-то запел песню шестидневной войны. Его не поддержали, и он увял тут же... Плачет Геула, глядя на ребят, которые прыгают по трапу на одной ноге, поджимая повыше вторую, забинтованную. Раненому, у которого забинтована и нога и рука, пытаются помочь. Он отталкивает санитара, спускается сам. К нему рвется из толпы старик на костыле... "Моше! -- кричит сквозь слезы, -- Мошик!.." Солдат, лежащий на носилках, машет букетом. А вот санитары осторожно несут к машине паренька, которому не до цветов. У самого трапа военнопленных встречают Моше Даян и толпище министров, генералов, депутатов кнессета, которые стараются пожать руки проходящим ребятам в полосатой одежде лагерников. Хотел бы я сейчас взглянуть на лицо Даяна, открыто заявившего о своей полной ответственности. Только что, на прессконференции армейских офицеров: "Никто не предвидел до утра Судного дня, что война начнется именно в этот день, и поэтому мы не начали мобилизации резервистов... Я не был единственным, кто так думал..." Вот уже сошли все. Нет ни Яши, ни Сергуни. Геула кусает губы. Плачет беззвучно, как плачут израильтяне. И вдруг громко, в два голоса, всхлипнули неподалеку. Я вздрогнул, оглянулся. Стоят, касаясь лбами, Регина и Мирра Гринберг и ревут по-русски, в голос. Регина полная, в тяжелом осеннем пальто, Мирра маленькая, иссохшая, в зеленом плащике. Точно мать с дочерью. Или сестры. Их кто-то пытается утешить: "Это не последний самолет..." Они обхватили друг друга и -- выть!.. Через два дня из госпиталя Тель-Ашомер раздался звонок. Регина сняла трубку. Девичий голос сообщил: -- У нас ваш муж! Просил позвонить. Цел. Ждите звонка. Минут через сорок прозвучал тихий-тихий медленный яшин голос: -- Рыжик, вроде оклемался... Понимаешь, у меня не было "собачьей бирки"... ну, солдатского номера, не понял, что надо взять, и пока я не пришел в сознание... Что случилось? Был провал в памяти... Что? А, бред! Оказалось, Яша вылетел на вертолете за ранеными танкистами. Летчик вертолета спутал в песчаных барханах танки. И с той стороны советские Т-54, и с этой -- Т-54. Вертолет подбили. Летчик оттянул машину подальше от египтян. Упали среди раскаленных желтых песков. Летчик ударился головой о железный подкос, потерял сознание. Яша и санитары брели, затем ползли по пустыне, волоча за собой летчика, который был без памяти по-прежнему. Когда на них -- спустя несколько дней - наткнулся израильский патруль, все были без сознания. -- Когда тебя отдадут? -- сквозь слезы, как могла бодро, воскликнула Регина. -- Все, я еду! Теперь мы мчим на аэродром к каждому самолету с красными крестами. И Наум, и Яша, едва пришедший в себя. А через неделю, когда мне переводят гонорар за книгу "Заложники", и я покупаю на весь гонорар белую "Вольву", в мою и гулину машину набиваются все Гуры. В том числе Дов, у которого еще не сняли гипс, и он скачет на одной ноге и костыле, как горный козел. ...Началась пора дождей. На улицах почти нет прохожих. Только на центральном аэродроме Лод мокнут сотни людей, не обращая внимания ни на дождь, ни на леденящий ветер. Завершается обмен военнопленными. Вот сходят по трапу последние семнадцать израильтян, прибывшие из египетских лагерей, к ним кидаются родные, женщины, дети виснут на них. А поодаль стоят ни живы, ни мертвы -- Лия, Геула, Яша, отцы, матери, близкие других солдат -- пропавших без вести, как объявили. Выскакивает на трап последний освобожденный, губастый и седой мальчишка. Он возбужденно озирается, не замечая протянутых к нему казенных цветов. Наконец, его обступили, обняли... Неторопливо появляется работник аэропорта с портативной рацией, видно, осмотревший пустой самолет. Кивком головы подтверждает: больше никого! Не надо вглядываться, чтобы увидеть ужас на лицах сотен пожилых людей, пришедших в аэропорт почти без надежды. Но все же... В Израиле скорбят молча, -- какой раз я убеждаюсь в этом. Вопль, да и то приглушенный, можно услышать разве что на кладбище. Даже когда сообщают о гибели сына или мужа (а сообщают, как правило, друзья убитого, в Израиле не принято рассылать "похоронки"), даже в эту страшную минуту прислонит женщина голову к ограде или стене, и стоит так, пока не введут ее, помертвевшую, в дом... -- -- -- ...Больше надеяться не на что. Беззвучно плачет на груди Наума Лия. Закусив губу, кидается прочь Геула, чтобы не заголосить, не омрачить радости вернувшимся. Наум догоняет ее, что-то растолковывает, размахивая руками. Видно, напоминает, что Сергуня был на Голанах. А из Сирии еще не прибыл ни один самолет. Геула круто отворачивается от него, уходит к машине, ссутулясь; она знает от Дова, что сирийцы в плен брали редко. Убивали на месте. Женщины уехали, мы жмемся с Наумом друг к другу сиротливо. Нам не хочется расставаться. Наедине со своими мыслями, наверное, совсем невмоготу... Он глядит на меня сквозь толстые очки. Впервые не вижу в его глазах постоянной смешинки. Осунулся он, ссохся. Глазницы потемнели, стали еще глубже. Видно, он, как и я, думает о Сергуне безо всякой надежды. -- Пойдем куда-нибудь в кафе, посидим, -- предлагает Наум. Мы мчимся в Иерусалим: с утра у Наума там лекция; в городе поглядываю, у какого кафе притормозить. Наум первым заметил Толю Якобсона, который вышел из магазина с пакетиком в руке. -- Толя! -- кричит. -- Идем, выпьем по-русски, на троих!.. -- В глубине университетского двора стоит уютная "сторожка", воздвигнутая талантливой рукой. Наум терпеть не может шумные израильские рестораны, и Толя повел меня и Наума в эту "сторожку". Называется она -- кафе преподавателей, спирт там не водится. Захватив по дороге бутылку водки, расположились в затененном углу. Мне захотелось съездить за Довом, но Наум сказал, что Дов вчера улетел в Америку. На какой-то конгресс. В буфете, за стойкой, быстро орудует смуглыми руками немолодая женщина, по-видимому, из Марокко. Иногда она набирает номер телефона и спрашивает приглушенно, есть ли новости? Новостей нет, и, она, кладя трубку, долго смотрит в окно. В одну и ту же точку... Тихо, полусвет. Сидят по углам два-три человека, пьют кофе, листают студенческие работы или журналы. Толя Якобсон, добрая душа, пытается нас развлечь, рассказывает вполголоса, с юмором, как он таскал мешки с мукой. Последняя операция, когда мешок требовалось поставить в верхний ряд, у него долго не получалась. Профессиональные грузчики-арабы подпирали мешок головой, и тот, как-то сам по себе, оказывался наверху. Толя так головой орудовать не умел, и арабы называли его между собой: "русский ишак без головы" ("Хамор руси бли рош!") . -- Глас народа -- глас Божий! -- смеялся Толя. -- Пришлось искать место в университете. -- Возьмут? -- нервно спросил Наум. -- Берут, вроде... Обещают даже, что я смогу защитить своего Пастернака как докторскую. -- Дадут? Или твой проХвессор испугается -- похоронит.... -- Поживем -- увидим... Тревога в глазах Наума вдруг стала острее, тревога звучала в голосе: он любил Толю и боялся за него - без "кожи" парень. Раним, как Гуля. Толя разлил водку, не глядя, "по булькам", как он говаривал, и сказал: -- За мертвых не чокаются, только за. живых. За Сергея! Мы неуверенно подняли стаканы, чокнулись со звоном...Едва поставили стаканы, в кафе шумно вошла группа американ-ских туристов, которых, видно, привезли посмотреть Еврейский университет новой архитектуры. Просторный, с огромными окнами, он,естественно, включен в пункты "туристского обзора"... -- Израиль -- рай для туристов, -- сказал Наум. -- И я бы приехал...Мы засмеялись. Американцы рассеялись по кафе, сели за столики; один из туристов остановился неподалеку от нас; помедлив, приблизился. Высокий, пожилой, упитанно-плотный, взгляд острый, цепкий. Пыхнул сигарой. Наум, как учтивый хозяин, встал и пододвинул гостю стул.Тот присел, распахнул свой легкий голубой пиджак. К туристу подошла буфетчица и попросила не курить. На лице его вдруг выступила испарина. Он вытер неподвижное и красное, как из меди, лицо платком. Мы увидели, что пальцы его дрожали, и смолк- ли одеревенело. Гость вздохнул тяжело и раздраженно: -- Я много потерял здесь... И даже курить не дают... -- О, вы израильтянин?! -- воскликнул Наум. Гость молчал. Погасил сигару. Наконец произнес с прежним раздражением: -- Я больше, чем израильтянин! Я даю деньги на эту страну... За моей спиной раздался голос Толи Якобсона: -- В этой стране есть люди, которые кровь отдают за нее. И даже жизнь! Американец сунул остаток сигары в кармашек пиджака, повторил яростно, не скрывая охвативших его чувств: -- Я даю деньги! Вот уже четверть века! Я, и такие, как я, держим Израиль, который ваше правительство сейчас едва не проворонило! -- Та-ак, протянул Наум примирительно. -- Ваша фамилия Атлант? -- Я вижу, вы шутник, -- у гостя дрогнули в усмешке губы. -- Вы тоже... господин "больше чем израильтянин... -- Американец подобрал ноги в белых ботинках под стул и сказал каменно-серьезно: -- Я отнюдь не шучу. Это, возможно, факт, уязвляющий вашу гордость, досадный для вас факт, но- факт! Мои заслуги в этой стране, возможно, гораздо больше заслуг тех, которые тут живут Наум повел своей длинной шеей и начал белеть. А когда Наум белеет или начинает тянуть гласные и одновременно заикаться, это очень плохой знак. -- Эт-то любопытная постановка вопроса, -- начал он. -- Значит, вы считаете, что ваши де-эньги д-дороже кро-ови людей, пролитой за эту ст-трану? -- Да!-- ответил тот запальчиво. -- Без наших денег не было бы ни страны, ни армии. -- Если та-ак, то в-вам лучше бы в эту страну не покаказываться... Израиль -- н-не ваша вотчина, не ваша колония. -- Как это так не показываться?! -- вскричало за туристским столом несколько голосов. -- Мы любим эту страну! -- О, Боги! Это мне -- не показываться?! -- Голубые рукава взметнулись вверх. -- Мне, старому сионисту... -- Оставьте нас со своим суррогатным сионизмом! -- Это произнес не Наум. Голос прозвучал из другого конца зала. Очень знакомый голос. Говоривший поднялся, и я увидел, что это был профессор Занд, длинный худой Михаил Занд, самый сдержанный изо всех моих бывших однокурсников. Он был бел, как Наум, корректный тихий Миша Занд. -- Позвольте вам задать простой вопрос: что же вы любите, если деньги дороже крови? Израильские пейзажи? Или само понятие "еврейское государство"? Си-о-нис-ты! -- Михаил Занд двинулся в нашу сторону. Сказал, приблизясь: -- Гришу, Толю я знаю, а с вами я хотел бы познакомиться... Наум Гур? Вы не брат ли Яши Гура, с которым мы в юности были ЧСИРами и таскали на элеваторе, во время второй мировой войны, центнеровые мешки? -- Центнеровые? -- вырвалось у Толи Якобсона. -- Это как раз тот вес, который здесь навалили на меня. А вы там головой работали? На элеваторе. -- Что, извините? Мы захохотали, Миша Занд махнул рукой и перебрался к нам; сказал, что он послал в американский журнал статью, где есть абзац о суррогатном сионизме. -- Но боюсь, как бы он не выпал из текста... -- усмехнулся Михаил невесело. Американец все еще пытался продолжать спор, но какая-то женщина в белой шелковой накидке увела его. Я схватился за волосы -- Черт знает, как похожи миры! Все любят страну, народ, но каждого отдельного человека -- терпеть не могут. Через три дня мне позвонил Толя Якобсон и сказал, чтобы я быстро включил радио. На "Голос Америки". Приемник у меня всегда стоял на волне "Голоса Америки". Еще из Москвы. Я щелкнул выключателем, и квартиру наполнил давящий, сиплый басище Дова. Дов перечислял расположение советских концлагерей. Общего и строгого режима. Мужских и женских... Подробно, со знанием бытовых деталей, которые может помнить только бывший зек. Вмешался на несколько секунд звучный дикторский голос, сообщая, что эмигрант из СССР инженер-строитель Дов Гур дает показания в комиссии Сената США о советских концлагерях. После передачи я набрал номер Наума, спросил, слушал ли он "Голос Америки". Наум поймал лишь самый конец передачи, спросил весело: -- Ни одного сенатора не обозвал "сукой"?.. Это не Дов! Наум приезжал в Иерусалимский университет раз в неделю. Когда появлялся, звонил. На этот раз в голосе его чувствовалось волнение. -- Старик, мать нашла работу!.. Что?.. Сама! Безо всякого блата. Слава те, Господи! И без восклицаний Наума было ясно, что означает работа для Лии, оставшейся одной, в пустой квартире. Мы столкнулись с Наумом в магазинчике, куда мы оба заехали за цветами. Телефон Лии не отвечал. И мы свернули к районному Купат Холиму, где Лие делали инъекцию витаминов. Наум вспомнил, что в это время она там. Районный Купат Холим отличается от российской поликлиники, пожалуй, только тем, что здесь не встретишь пропойц, жаждущих бюллетеня. Все остальное - схоже. Очереди. Запах пота и карболки. Ленивая перебранка, переходящая в крик. Наконец вышла, застегивая кофточку, Лия; постояла секунду, уткнувшись в грудь Наума. Потом взяла гортензии и рассказала, как ее нанимали. Она пришла в огромный госпиталь, где, знала, сестры сбиваются с ног, работают по двенадцать часов. Начальник принял Лию, полистал ее документы. Вздохнул и... протянул их обратно. "-- Вы не молоды, -- сказал он жестко, категорично. -- Вам, извините, скоро на пенсию. -- И поднялся с кресла. -- Я прошу у вас место не в публичном доме! -- разъяренно ответила Лия. Тот снова плюхнулся в кресло, сказал оторопело: -- Туда... э! я бы вас взял. За бойкость. -- И сюда возьмете!" -- Не знаю, что мне придало уверенность, - рассказывала Лия, прижимая наши гортензии к себе. -- До войны я бы никогда не решилась так разговаривать. "- Из России? - спрашивает начальник, снова раскрывая папку с документами Лии. - Из какого города?.. Вы занимались ожогами?.. Всю вторую мировую войну? О! -- Он позвонил и вызвал старшую сестру, надменную, с каменным лицом, немку. Сказал тоном приказа: -- Вот вам сестра, русская, с опытом второй мировой войны. Занималась ожогами. Введите в курс дела... Все!" Дома Лию ждали старушки, которыми, оказывается, она занималась, пока была без места. Марокканок учила расписываться. Слушала с ними музыку. На столе лежал томик Ромен Роллана с закладками. О жизни Бетховена... Лия шепнула нам, что, когда она поставила пластинку с 6-ой симфонией Бетховена, старушки возроптали; одна воскликнула чистосердечно: -- Эйзе нудникес! Пришлось рассказать им о жизни Бетховена, о его трагической глухоте. Половина старушек плакала, половина ела печенье из лииной вазы. Потом зазвучал Бетховен. 6-ая, "Пасторальная..." Для начала Лия ограничилась первой частью. Старушки повскакали со стульев и стали наперебой морочить Лие голову, как они все хорошо поняли! Старая морщинистая йеменка подошла к Лие, гремя бесчисленными монисто. Глаза у нее были мокрые. -- Сразу видно, этот человек был из России! -- сказала она. -- Кто? -- Бетх-ховен! Тут мы с Наумом выскочили, один за другим, из квартиры Лии, махнув ей на прощанье рукой.-- Похоже, отношение к русским стало решительно меняться! -- воскликнул я с улыбкой, когда мы подрулили к моему дому на откосе холма. Наум не принял шутливого тона. Ответил задумчиво и серьезно: -- Русская ракета, запущенная в Дова, подняла его авторитет. А заодно и наш. Я не шучу, не-эт! Жизнь парадоксальна! Ничто иное, именно ракеты "CAM-6" и "CAM-7", снимки которых я тебе показывал, заставили поверить в русских, прибывших в Израиль... Больше никто не удивляется: "Русский инженер - это инженер?" Старик, когда из носа пускают юшку, это урок. Ракетные залпы внесли в сознание израильского общества коррективы. Убили предвзятость. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы меня стали выталкивать из Техногона. -- Что-о? -- Странно, старик, что ты удивляешься! Изменилось к лучшему отношение простых людей. Что же касается Техногона, здесь кривая пошла наоборот. Взглянули на меня непредвзято и... постигли, что я -конкурент! Чем русский инженер или ученый лучше, тем хуже! Опаснее! Вот уже месяц, как меня бьют, и бьют куда изощреннее, чем раньше, когда я только прилетел на Святую землю... Что ты на меня уставился? -- Наум расположился, поджав длинные ноги, на своем любимом подоконнике, откуда виден старый город с золотым куполом мечети Омара, и откуда, говорил Наум, он ощущает сразу и Ветхий завет, и Новый завет. Начал он свое повествование спокойно, я понял его состояние только тогда, когда он вдруг вызверился на моего сына, глядевшего телевизор: -- Выключи шампунь! Наум в Израиле облысел. Начал лысеть еще в Москве, а тут - за гребенку боялся взяться: "Линяю клочьями, совсем особачился", -говаривал он. Из Америки вернулся -- осталось несколько волосков по бокам его чуть сплюснутой высоколобой головы. Оттуда привез и ненависть к телевизору: когда ни включал -- реклама шампуня или моющих средств. А зачем лысому шампунь? Пусть теперь на израильском экране пританцовывали, в этот момент, известная балерина, Голда Меир или Менахем Бегин (шампунь пританцовывал только по иорданскому каналу), Наум остервенело кричал жене или дочери: "Выключи шампунь!" Сын не понял Наума, продолжал смотреть кинохронику о приезде в Израиль Киссинджера. -- Выключи шампунь! - снова заорал Наум. Подскочил к телевизору, щелкнул выключателем. И опять пристроился на подоконнике, щурясь на режущий глаза золотой купол мечети и продолжая свой рассказ. Только начал Наум работать в Техногоне, на него был написан ящик анонимок. Русский он! "Олим ми Руссия" "-- Хоть ты и сабра, а советский человек!" -- врезал Наум в сердцах одному из "анонимщиков", когда тот приторно-вежливо сообщил ему, что его вызывает декан. Декан, круглый, пухленький человек средних лет, обходительный, вкрадчиво-вежливый, сообщил, что обещанного доктору Гуру места профессора предложить не могут: прошла война, срезаны лимиты. Могут дать место инженера. Специалиста по прочности материалов.-- ...Категория пятая, мальчишеская... Но вы написали также книгу о прочности материалов, доктор Гур, кто вас посмеет остановить? У вас все впереди. Наум посчитал, что после такой войны торговаться непристойно, и подписал новый контракт. Как только контракт был подписан, белое, рыхлое лицо декана стало расплываться, как тесто. -- Я с вами, доктор Гур, специально объясняюсь по-русски... Специально перехожу русски, чтобы вы абсолютно понял, на что вы... -- И он растянул слова, как солист музыкальную фразу, -- на что вы не имеешь пра-ва. Никогда!.. Выяснилось, что в должности инженера доктор Гур не имел права ни на что. Прежде всего, на "квюит", то есть постоянство. На самостоятельную научную работу. На чтение лекций... -- Декан долго перечислял, на что именно доктор Гур не имеет права. Наум перевидал в своей жизни пропасть разных деканов, директоров, управляющих и слушал вполуха. В тот же день он начал искать во всевозможных мастерских, на складах и даже на свалках старые буро-красные от ржавчины детали машин. И собрал стенды для испытаний, используя все. Даже полуразбитую уборную без дверей приспособил для промывания деталей. И месяца не прошло, доктор Гур предупредил несколько аварий, установив причины трещин в машинах. До Электролампового это и было его главной профессией... Техногон пришел в волнение. -- По своему статусу, многоуважаемый доктор Гур, вы не имеете права... -- Декан напомнил ему своим вкрадчивым голосом. На иврите, конечно! Русский был уже ни к чему. -- Не имеете никакого права вести эти работы самостоятельно. Поскольку вы не профессор и не преподаватель, вы должны взять себе научных руководителей... -- Вас? -- резко спросил Наум. -- М-м-м-м. Того, кого утвердят... Наум поднялся и вышел из кабинета декана. Молча. -- Пусть он за-астрелится, собака! -- сказал Нонке за завтраком. -- Правильно? Еще зима не кончилась, лили дожди, пришла в Техногон бумага. Благодаря лаборатории доктора Гура, промышленность Израиля сэкономила сто двадцать миллионов долларов. Это было скандалом! -- Ни вы, ни ваши деньги нам не нужны! -- вскричал корректный декан на ученом совете, срываясь на фальцет. -- Это университетская лаборатория, а не промышленная. Члены ученого совета дружно кивнули. Дневной свет из люминисцентных труб, расположенных вдоль стен, зеленил лица, казалось, вокруг лица утопленников. -- Доктор Гур, просто-напросто, не на своем месте. Он о в е р к в а л и ф а й д! -- вежливо заметил молодой утопленник в нарочито изодранных джинсах, который был зачислен на его, Наума, профессорскую должность. Наум посмотрел на него с недоумением. -- Оверквалифайд -- это что? Я, доктор Гур, знаю больше, чем лично вам надо? За это душат в свободном мире? Тут не удержался - захохотал старый профессор из Югославии, который втайне сочувствовал Науму. -- В свободном мире главным образом за это и душат! Тут уж все засмеялись: не предполагали, что доктор Гур столь наивен. Ох, эти русские! После заседания старик югослав отвез Гура в самую крупную пароходную компанию Израиля -- ЦИМ. Что-то сдвинулось и в надменном ЦИМе, бравшем русских разве что матросами. Наума попросили выяснить причины аварий на израильских судах. Разрушаются, отваливаются в гребных винтах лопасти. В чем причина? И что делать в открытом море? Кроме того, без заключения о причинах аварии страховые компании не платят... -- Здесь вы ни у кого не отнимаете хлеба, -- шепнул Науму югослав. -- ЦИМ никогда еще не обращался к местным ученым. Тут только Наум понял, что в Техногоне он шагал по минному полю... Доктор Гур оказался для ЦИМа находкой, и главный инженер ЦИМа, зная, как привечают в Техногоне русских ученых, написал туда, что "доктор Н. Гур -- крупнейший специалист международного класса..." В Техногоне наступил конец света. Доктору Гуру было предписано немедля явиться к декану. -- Дорогой доктор Гур, распустите свою лабораторию, -- предложил декан тоном самым любезным. - Отстранитесь от всех научных хлопот. Забудьте о нуждах государства и прочих высоких материях, что они вам?! Живите, как все!.. И я немедля зачисляю вас в штат. Инженером -- в свою лабораторию. Но высшей ставке! Израиль -- маленькая страна. Каждому свое!.. Наум взглянул на расплывшееся в улыбке мучнистое лицо декана. Поднял голову -- глаза в глаза, декан перестал щуриться приязненно. -- Я при-был в свободный мир, а не в Освенцим, где на воротах было написано "К-каждому свое..." Вам хочется з-заполучить голову доктора Гура в свой персональный холодильник? Для сугубо личных це-элей?.. В России крепостное право отменено сто двадцать лет назад, вы слыхали об этом? С того дня от Наума отцепились, ждали с возрастающим нетерпением, когда у него кончатся деньги из правительственного фонда. Уж тогда-то ему покажут... -- Старик, -- сказал мне Наум, надевая свой серый армейский берет. -- Газеты придумали успокоительную байку про два Израиля. Первый, де, настоящий. Пашет-сеет, изобретает. Второй -- бюрократический, с которым, де, приезжий только и имеет дело... Ученый совет Техногона по какой графе пустить? Первой, второй? Ох, старик, все сложнее. Опаснее для страны... Когда мы вышли на улицу, Наум остановился у приоткрытой помойки -- железного контейнера, на углу которого сидел большой рыжий кот с оторванным хвостом. -- Видал? -- весело произнес Наум, показав на помойку. -- Новая мутация иерусалимских котов. Рыжий, еврейский. Настолько сильный, что его нельзя затолкать в мешок. Мешок разрывает. Задница оборвана. К своей вонючей помойке не допускает. Не кот -- израильский агрессор!.. -- И захохотал-зашатался из стороны в сторону, хлопая ладонью по своему тощему телу. Затем сказал вдруг очень серьезно, прищурив глаз, словно целясь: -- Вот что, старик, война Судного дня показала: перед нами не заблудшие овцы, не идиоты, а люди, перемен не желающие. Да что там не желающие! Страшатся они перемен, как чумы. Скольких ученых выживают сейчас, как меня... Ого! -- Он принялся перечислять фамилии. -- А жене твоей, говорят, вообще "далет" повесили!.. Все-то он знает, Наум, -- "ушки на макушке"... Когда Полина переходила работать в Иерусалим, ее, действительно, с самой высшей категории в Израиле -- алеф и два плюса" низвели вдруг на самую низшую, ниже некуда -- "далет". Полина воскликнула разгневанно секретарше, сунувшей ей на ходу для подписи многостраничный, на иврите, обманный контракт: -- Мы не на иерусалимском рынке. Как вам не стыдно! В эту минуту в канцелярию вплыл огромный, рыхлый зав. университетской лабораторией, нанявший Полину; узнав, в чем дело, он повернул голову к Полине, красной от стыда и гнева, и всплеснул руками: "-- Как ты догадалась прочесть?!" -- Ста-арик! -- протянул Наум, поеживаясь от холодного ветра, который в Иерусалиме начинает прохватывать сразу же после захода солнца: -- Как видишь, общий закон выживания, социального дарвинизма вступил в противоречие с идеей, ради которой основан Израиль. Могу ли я, пришелец, ощутить эту землю своей, если меня выталкивают с нее все-э, у кого локти острее? Самые острые локти у посредственности! И этот закон -- посредственность выживает талант -- оказался сильнее закона еврейской солидарности, благодаря которому евреи выжили. Какова судьба Третьего Храма, в таком случае? Потоптавшись на ветру, он свернул к общественному телефону, который недавно повесили на стене, под козырьком. Возле телефона толпилась очередь. -- Звякнем матери! -- сказал он, доставая из кошелька медные жетоны для разговора. -- Как там наш русский Бетховен? -- Он улыбнулся, снова заговорил о том, что мучило: -- Народ потеплел к нам, а иерусалимские коты озверели. Залопотали, для отвода глаз, в своих уютных кабинетах: "Израиль -- маленькая страна!.." В это легко верят: правильно, маленькая... Старик, я буду их бить, пока не онемеет рука. Буду би-ить, чем ни попадя!.. До кровянки! Начали бояться русских евреев? И правильно делают, что боятся, твари! Ничтожества!.. Мы не позволим оставить Израиль подобием восточной помойки. Подошла наша очередь. Наум набрал номер, приложил трубку к уху и -- побелел, стал переминаться с ноги на ногу. Ботинки захлюпали по луже, он не замечал этого. -- Гриша! -- воскликнул он, повесив трубку. -- Летит первый самолет с пленными из Сирии. Первый и последний, Гриша. Мать с Гулей выходят... Через три минуты мы неслись на предельной скорости в аэропорт Лод. 4. ПЕРВОСВЯЩЕННИК ЖЕНИТСЯ НА "РАЗВОДКЕ" Как же отличался этот день от теплого, с пробившимся солнцем, дня, когда прибыли пленные из Египта! Ни нервно-радостного ожидания, готового взорваться аплодисментами и песней, ни разговоров шепотом... Ныне пришли те, кто потерял надежду. Молчавшие, с серыми лицами старики, которых вели порой под руки. Девчонки в огромных, на поллица, черных очках, хотя день был мрачноватый, почти зимний. Тоненькая девчушка в больших темных очках медленно подошла к Дову, дышит ему в затылок. Он оглянулся, взъерошил ее гладкие, блестящие, как воронье крыло, волосы, сгреб подмышку. Замер... Пришли все, чьи родные "пропали без вести"; а много, необычно много ребят "пропало без вести" в этой войне. Стояла, не шелохнувшись, мертвая толпа, она не проронилани слова, только чуть подалась вперед, когда начал приземляться самолет из Сирии. Стихли моторы. Без звука подъехал автотрап. Ни звука из толпы. Прошелестели лишь машины скорой помощи, продвигаясь ближе к самолетному трапу. Из дверцы никто сразу не вышел, как и тогда, в самолете из Египта. Я мельком взглянул на ожидающих, и меня как будто током ударило: густо сбившаяся толпа напомнила мне фотографии второй мировой войны. Колонну евреев, ждущую залпа... Наконец показался стриженый паренек, начал спускаться, держась за перила. Кинулись дежурные солдатки с букетами, паренек искал кого-то в толчее, поверх солдаток. Вот из толпы засеменили навстречу старики, принялись обнимать. Молча. Только всхлип взметнулся над головами. И снова тихо. Застучал трап под солдатскими ботинками, чуть рванулась вперед белая, как полотно, Лия, которую поддерживали под руки Наум и Дов. Яша шагнул следом, доставая что-то из медицинского саквояжа, который быстро открыла Регина. Послышались тихие вскрики, сдержанный плач. Быстро опустел самолет Красного креста. Почти не поредела мертвая толпа. Чуть ссутулился старик в темном берете офицера израильской армии, который ждал впереди нас, сжав руки в кулаки. Яша поздоровался с ним, когда мы пришли сюда. Безответно, правда... Боже, да это Ури Керен! Я уж месяц пытаюсь к нему дозвониться. Телефон не отвечает. Бородой оброс Ури Керен, до ушей белая борода, раньше не было... Яша шепнул мне, что старик каждый день стоит в госпитале Тель-Ашомер, возле справочной, пропуская вперед всех, пришедших узнать о своих. Как-то Яша шагнул к нему, тот вскинул молитвенно обе руки: -- Я постою, я постою!.. Я получил весть, что мой сын погиб на Голанах. Но не может же мой Додик не вернуться вместе со своими ребятами... У меня есть чувство, что вернется! Я постою, я постою, можно? И вот он снова ждет на осеннем ветру, жидкую белую бороду растеребило, швыряет из стороны в сторону. У меня глаза стали мокрыми, я почти не вижу никого вокруг; слышу вдруг гортанный, незнакомый возглас Геулы, не возглас -- клекот. Она бросилась вперед, оттолкнула полицейского в черной фуражке, который пытался ее задержать, затем солдата с автоматом, оказавшегося на пути, вот она уж у самого трапа; тянет руки к кому-то, кто задержался наверху. -- Сергуня! Се-эргуня, ты это?!.. Се-эргунчик!.. Бог мой! Сергуня?! Сергуня был неузнаваемо худ, измочален, плечи опущены, стоял наверху мокрым воробышком. Услыша голос Гули, он кинулся вниз, едва не упал, санитар поддержал, вот он уже внизу. Сергуня и раньше был ниже Гули на голову, а сейчас вообще не видно его. Геула подхватила его подмышки, приподняла, лицо к лицу, а затем, неожиданно для всех, перехватила второй рукой под его коленями в мятых тюремных штанинах, и понесла, прижимая к себе, как несут ребенка. А он припал к ней и, видно, рыдал, голова тряслась. Геула прошла сквозь редкую толпу официальных лиц; кто-то из них, в генеральских погонах, поднял руку, хотел что-то сказать. Но Геула не задержалась возле него, и он взял под козырек, проводил взглядом. Геула задержалась лишь возле Лии, поставила Сергуню на землю и, когда они постояли обнявшись, мать и сын, которого не чаяли встретить, Геула снова сгребла Сергуню в охапку и бросила решительно: -- Все едем ко мне! -- И умоляющим тоном: -- Лия, ладно? Лия взглянула на Сергея, и то, как расцвели его глаза, и было ответом... Он стал приходить в себя только через неделю, а спустя месяц округлился, порозовел: кормили его и Лия, и Геула, что называется в четыре руки, а, точнее, "в четыре автомашины": каждый из Гуров, куда бы ни ехал, завозил к Геуле то корзину винограда, то ящик живой курятины, которая кудахтала и норовила клюнуть через плетенку любопытствующих. Резник, живший напротив, отправляясь на работу, стучался к Геуле и приканчивал, по всем ритуальным еврейским законам, во славу спасенного из плена, с утра по курочке. Геула стряпню ненавидела. Еда, которую она готовила, по давнему наблюдению Наума, делилась на вкусную и полезную. Вкусную, при известном усилии воли, можно было есть. Полезная не лезла в горло ни при каких обстоятельствах. Геула взялась за поваренную книгу, привезенную гурманом Сергуней из России. Но вскоре отложила ее за ненадобностью: с медицинскими и кулинарными советами приходил весь дом. У Черновиц были свои рецепты, у Кишинева -- другие, и, конечно же, киевляне подвергали все их рецепты сомнению, требуя, чтобы Сергуне готовили ленивые вареники, которые он терпеть не мог. "Вся Молдаванка и Пересыпь" гомонили под окнами ежевечерне. Время от времени кто-либо восклицал: "-- Евреи, ша!" Замолкали на минуту-две, а затем кто-то принимался сбивчиво, громко рассказывать, как доставляли в сорок пятом-- сорок шестом годах русских пленных пароходами в Одессу, а потом -- прямым ходом -- в сибирские лагеря. Каждый выплакивал свое. Улица гудела. Только Дову удалось водворить тишину: с присущим ему радикализмом он вылил из окна на гомонящих ведро воды. Дов перевез к Геуле вещи Сергуни: пальто "московка" с кушаком, охапку трусов и маек и "чемодан музыки". Геула открыла его и ахнула: Сергуня оставил в Москве все свои модные "шмутки", загрузив чемоданы пластинками и кассетами от магнитофона. Сергуня тут же отыскал какую-то кассету, вставил в магнитофон и - притих на диване, поджав под себя ноги в белых вязаных носках. Геула, в свою очередь, вытянула из чемодана пластинку полонезов и вальсов Шопена в исполнении Горовица, хотела поставить полонез; магнитофон зашипел и зазвучал пропитым голосом Владимира Высоцкого: "Мой друг уехал в Магадан, Снимите шляпу, снимите шляпу.. Геула присела на диван с любимой пластинкой в руках, внутренне оцепенев: только сейчас она задумалась над тем, почему Сергей "заболел" этой раздражавшей ее песней, и, Бог мой! что стоил ему этот его Магадан, и если бы он погиб здесь, виною этому была бы только она одна, пусть не утешает ее Высоцкий. . ..Уехал сам, уехал сам, Не по этапу, не по этапу... "Бог мой, что стоил ему его Магадан!" -- эта мысль возвращалась к ней, что бы она ни делала. Ей было стыдно, что она отмахивалась от незатейливых строк, как университетские снобы, которых она презирала. "Подумаешь, знаток Ахматовой, Блока... Филологическая фря!"-- твердила она самой себе, слушая покаянно: ...Он добровольно, он добровольно..." "Господи! Что стоил ему его Магадан?!" Сергуня поправлялся быстро, но чем свежее, здоровее выглядел, тем становился беспокойнее. Он вдруг вздрагивал или начинал глотать слезы. Озирался со страхом. Вначале Геула старалась этого не замечать. Тем более, что я рассказал ей, как во время давней войны вскрикивали по ночам, метались в своих постелях летчики-истребители, возвращаясь во сне к боям и смертям... Шли недели, а Сергуня озирался все нервнее. Страх нарастал. Видно, он все еще оставался там, в лагерных бараках на сирийском плато. Яша привез, под видом друга, известного психиатра, который заявил, что Сергея надо класть в больницу немедля. Еще день-два, и он, возможно, перестанет откликаться, забудет свое имя, "отключится" от окружающего, как "отключались" десятки мальчиков-новобранцев из Иерусалима, которых война застала в фортах на линии Бар-Лева, разнесенных тяжелыми снарядами в клочья. Мальчиков доставили в старую крепость в Акко, где англичане вешали евреев-террористов и где теперь был и музей бывшей славы, и сумасшедший дом... И тут только Сергуня проявил волю и присутствие духа. -- Не трогайте меня! -- процедил он сквозь зубы, когда Гуля намекнула на то, что хорошо бы ему съездить к врачу. -- Я знаю, что со мной. Очень точно... -- Так скажи! -- Нет! Ты выгонишь меня из дома, когда услышишь... Он произнес это столь категорично и, вместе с тем, спокойно, что Геула похолодела -- Говори, Сергуня, -- как могла твердо сказала она, присев рядом с ним на диване и положив руку на его горячую, в поту, голову. Короткие волоски Сергуни чуть отросли, перестали колоться, она гладила их, повторяя, как заклинание: -- Что бы ни сказал, останется между нами... Что бы мне ни открылось, прошу... Сергуня покосился на нее опасливо и, сцепив пальцы рук так, что они побелели, рассказал, что стряслось с ними в лагерном бараке, обнесенном русской лагерной "колючкой" в четыре метра высотой. ...Они сидели на земле со связанными за спиной руками, когда вошли два офицера и несколько солдат из отряда коммандос с автоматами "Калашников". Один из офицеров отбросил ударом сапога лежавшего у двери и прошел к противоположной стенке барака, где сидел, прислонясь спиной к бетонной опоре, Сергей. Офицер распорядился развязать руки Сергея, которого он принял за командира из дивизии "Голани". А заодно руки соседа. Соседом Сергея оказался шофер Абрахам, узколицый смуглый красавец в белой кипе домашней вязки, который некогда привозил Сергея на встречу с родными. Абрахам зарос, отощал, но, поднявшись, держался по-прежнему прямо, глядя на коротышку-сирийца сверху вниз. -- Встать! -- закричал офицер Сергею и, когда тот поднялся, пошатываясь, приказал ему ударить Абрахама. Сергей не отвечал. Тогда один из автоматчиков дал очередь, пули разнесли стенку возле Сергея в щепы. -- Так как?! -- офицер вытащил пистолет. Сергей не ударил, а мазнул Абрахама по щеке кончиками пальцев. Офицер выстрелил, пуля царапнула голову Сергея. -- Сильнее! -- дико заорал он, и автоматчик изрешетил доски барака с другой стороны от Сергея. Сергуня дрожал, медлил, и офицер начал подымать пистолет. Приподнявшись на цыпочках, Сергей ударил Абрахама кулаком в скулу. -- Ладно, -- сказал офицер, обращаясь к длинному заросшему солдату-марокканцу. -- А теперь ты его... -- Нет! -- ответил Абрахам. Пуля щелкнула у него под ногами. -- Нет! -- ответил Абрахам и выругался по-арабски. Офицер вскинул руку вверх и выстрелил Абрахаму в голову. ...Сергуня вжался в угол дивана, закрыв лицо руками. -- Я дерьмо! Дерьмо! Дерьмо! -- повторял он исступленно. -- Я живу, а он -- нет! Это закон жизни, да? Это закон жизни?! Гуля обхватила его голову руками, прижала к груди. Сергуня расплакался, как ребенок, навзрыд. Прошли два дня, не более, Сергуня сказал, что он обязан пойти к матери и жене Абрахама и поведать им, как тот погиб. -- Что я скажу?.. Как решиться, Гуля?! -- Адрес у тебя?.. Будем у них... завтра! -- Она произнесла это "завтра" твердо -- понимала, промедлят, Сергуню отвезут в крепость Акко. ...Они отыскали нужный дом на грязной улице в иерусалимском квартале Катамон-тэт, где ютятся друг к другу давние постройки марокканцев. Постройка была двухэтажной, обшарпанной, с плоской крышей, на которой стояла бочка из белой жести -- нехитрое израильское отопление. Ветер нес по улице обрывки газет, грохотал консервными банками, но во дворике было чисто. Покачивались у дверей большие красные маки. Геула и Сергей остановились у дощатой калитки. Геула нажала кнопку звонка. Никто не выходил -- Да оборван звонок! -- нервно воскликнул Сергуня. Геула просунула ладонь между планок калитки и сильным ударом откинула запор. Вверх вели четыре ступени из полуискрошенного бетона. Геула подхватила Сергуню за локоть, и они оба, рывком, поднялись наверх. Сергуня постучал. Выглянула молодая женщина, смуглая, пышно завитая, с огромными антрацитовыми глазами, обведенными синькой. -- Нам мать или жену Абрахама, -- выдавил из себя Сергуня. -Я... я жена Абрахама) -- ответила женщина. В расширившихся глазах ее стыл ужас. -- Я... его... он... он убит! -- выкрикнул Сергей. -- Я видел. Я... вместе с ним в плену... Он... его... Он меня не ударил, и сириец выстрелил в него! В бараке... Женщина шагнула вперед как-то слепо, будто перед ней никого не было. Прошла мимо посторонившихся Геулы и Сергея и стала медленно, держась за поручень, спускаться вниз. Дойдя до заборчика -- темного кривого частокола -- она схватилась за него и так стояла, припав головой к сырым кольям. Геула и Сергей остались наверху, держась друг за друга. Затем - сошли на землю. Сергей протянул вдове Абрахама заготовленный листок. -- Здесь мой телефон, адрес. Имя тоже... Звоните! Если что... обязательно звоните! -- Он вложил бумажку в ее желтоватую ладонь, обхватившую планку забора. Ночью Геула окликнула Сергуню из своей комнаты. У Сергуни даже макушка вспотела. Он кинулся к Геуле, шлепая босыми ногами по каменному полу и не веря самому себе. И правильно, что не верил.-- Как условен эпос, -- сказала Гуля, зевнув и откладывая в сторону "Слово о полку Игореве", с закладками, испещренными ее синим карандашом. -- Плач Ярославны реален разве только перед иконой Спасителя. Ты почему не спишь, вертишься?.. Прими снотворное Лии, оно сильнее. Оттуда звонка не было?.. Спокойной ночи! Оттуда позвонили через неделю, спросили, куда матери обратиться за пенсией, и где, на каком кладбище похоронен Абрахам?.. Вскоре домой начали приходить письма со штампом министерства обороны. Геула вертела в руках надорванные конверты, спрашивала Сергуню, о чем? Тот морщился болезненно, говорил: "Позже!.." Как-то он сказал Геуле, уходившей на работу, чтоб не беспокоилась. Его не будет неделю, может быть, меньше: едет искать могилу Абрахама. Прислали два адреса, словно его хоронили дважды. Он-то помнит, где был их временный лагерь. Пока там еще стоят израильтяне... Отыщет, где зарыли Абрахама. А потом повезет туда его мать, жену, сестер... Геула, стоявшая в дверях, вернулась в комнату, захлопнула за собой дверь. Глаза у Сергея стали полубезумными. -- Ну, что еще?! Что?! Опять что-нибудь не так? 0'кэй! Я поеду! Я должен!.. -- Я сама поеду! Сама отыщу! И отвезу туда семью Абрахама. Довольно мазохизма! Будет лучше, если ты попадешь в Акко?!.. А ты... одной ногой уже там! -- Геула заплакала, притянула к себе Сергея, попросила не ездить, не хлопотать... Ради Лии, ради нее, Гули. Договорились? Из статистического управления вчера пришла бумага. У тебя есть работа... Сергей задрожал, прижимаясь лицом к холодном скользкому плащу Гули. -- Ну, пусть! Ладно! -- пробормотал он.-- Я не поеду сегодня. Но я должен сам отвезти семью Абрахама. Все сделать сам. Как Геула ни пыталась на другой день уговорить его не ездить по кладбищам, как ни умоляла, Сергей ответил резко: -- Это выше меня. Гуля!.. Он вернулся спустя неделю; отыскав их бывший лагерь, сожженный сирийцами при отступлении дотла, нашел могилу Абрахама. Сергуня опять осунулся, почернел, нос с горбинкой заострился, "Абиссинец ты мой", сказала Гуля, кладя руки на его плечи. Под утро Гуля встала босая, в ночной рубашке, вышла в гостиную, где он спал на диване, разметавшись, как мальчишка. Она смотрела на Сергуню неотрывно, думая о том, что он пережил и жалея его так, что у нее колотилось, как от бега, сердце и теснило в висках. Она знала: в Башкирии, в голодном слякотном дворе, где не утихали мальчишеские драки, Сергею сказали злобно, что Лия не его мать. А его мать в могиле. Когда Лия вернулась, измученная, из госпиталя, она сразу поняла, что-то стряслось. Сергуня сидел в кухоньке, на полу, и смотрел на нее какими-то недетскими испытующими глазами, размазывая по щекам слезы. Она подбежала к нему, подняла на руки, поцеловала, и наконец Сергуня спросил, правда ли, что она не его мама, а его мама в могиле... Лия похолодела, поняла, что двор сделал свое дело. Врать было нельзя. И она сказала, пытаясь не разреветься, что мама Сергуни действительно умерла. Совсем молодой умерла, почти девочкой. Но она, Лия, мамина родня, а, значит, он тоже родной. Он -- сын! У Сергуни было теперь две жизни. Одна - наяву, холод, мерзлый хлеб, который нарезали тоненько-тоненько; какие-то дикие слова во дворе: "Киль манда!"; вторая -- его, сергунина, личная. Тайная ото всех. Он провожал взглядом всех молодых женщин со светлыми пушистыми волосами: каждая из них походила на маму. И как-то приступил к Лие с вопросом: мама в могиле, а где она, мамина могила? Кто мог знать, где она, мамина могила? В каком лагере настигла ее пуля или голод? В какую яму она свалена? Повзрослев, Сергуня писал во все концы -- искал могилу матери... Геула не забыла об этом. Но столько настрадались и Гуры, и она сама позже, столько нахлынуло, что давнее ушло назад, потеряло четкость, как фотография, снятая не в фокусе. И только сейчас, когда он, полубезумный, убежав от всех, искал могилу Абрахама, она поняла, как остра в нем эта детская беда, хотя, казалось, не было для него лучшей матери, чем Лия. Не зажила рана. И вот наложилось у него одно на другое: и чувство вины, и собственной слабости, и то, что нет у жены и детей Абрахама родной могилы- все ударило его так, что он действительно попал бы в проклятое Богом Акко, если бы не разыскал могилы Абрахама. Как-то раскрылся он Гуле сразу, во всей своей слабости, самоотреченности, чистоте. Она жадно вглядывалась в спящее лицо Сергуни -- аспидно-черные щеки ввалились, мягкий полудетский рот раскрыт, точно в крике, ресницы белые, как у поросенка. "Абиссинец ты мой". И как была, босая, в ночной рубашке, прилегла рядом... Он посапывал тихо, не ведая еще, что судьба подарила ему Гулю, которую он любил, сколько помнил себя, и которая никогда не принимала его всерьез. Открыв глаза, Сергей протер их ладонью и спросил изумленно: -- Гуля? Гу-у-ля? -- Я же все равно погубила свою репутацию, -- веселым тоном сказала Гуля, сильно-сильно обнимая его теплые со сна плечи. На дворе была суббота. Соседи, с белыми шелковыми талесами на плечах, потянулись в синагогу. Позвонил телефон. Сергуня попытался было встать. Снова упал головой на подушку. Не было сил. Геула щелкнула его в нос и прошлепала, натягивая на ходу свою широченную ночную рубашку, к телефону. Дов предложил отправиться в иерусалимский лес. "Шашлычок сварганим!.." Геула сказала, улыбаясь: -- А мы женимся. Трубка молчала. Геула собиралась уже положить ее, но тут снова послышался сиплый голос: -- Гуля, ты всерьез?! Та-ак! Порядок в танковых войсках! Везу водку и Лапидуя! -- КакогоЛапидуя? Но в трубке уже звучали сигналы отбоя. Красный спортивный автомобиль Дова подкатил, едва они успели одеться. Вместе с Довом, который держал в обеих руках по бутылке водки, вошел маленький человек в шляпе с розовым перышком на муаровой ленте и сказал бодро: -- Здравствуйте, товарищи... или господа! -- Здравствуйте, господин Лапидуй! - приветливо ответила Геула. -- Моя фамилия Лапидус. - Он приподнял шляпу с перышком.-- Свадьба будет только у меня. Лапидус - это лучший прокатный зал Иерусалима. Я отдаю его вам на весь вечер -- совершенно бесплатно!.. Да-да! Гратис! -- как говорил мой дед. -- Бесплатно? -- Сергуня высунул из-за спины Геулы свою белую взлохмаченную копешку. -- В святом городе? -- Да, вы погибали за меня в Сирии, а я погибну за вас в Иерусалиме! -- Тут уж все принялись хохотать. Сергуня протянул ему руку. -- Спасибо, господин Лапидуй! -- Моя фамилия -- Лапидус!.. Лапидус назначил время, заполнил какой-то бланк, попросил расписаться и исчез. Едва за ним захлопнулась дверь, Дов повалился на диван и начал издавать своим трубным голосом звуки, которые можно было принять и за хохот, и за стон. Он мотал ногами в красных армейских ботинках и стонал. Наконец объяснил, в чем дело. Лапидус, которого он знавал еще по своему сионистскому мотанию в России, был такой же достопримечательностью Одессы, как памятник Дюку Ришелье. Он порождал анекдоты естественно, как дышал. Он не мог жить без Одессы, но в Одессе он тоже не мог... И все же он терпел до тех пор, пока однажды в заводской газете ему не посвятили критическое эссе, которое завершалось стихами: "Лапидус, Лапидус, намотай себе на ус!" Газета требовала ответа делом. Ответ пришел тут же: "А как бы вы написали свой стих, если бы моя фамилия была Лапидуй?" Вся Одесса с тех пор называла его Лапидуем!..-- Из-за этого он в Израиль уехал! - застонал Дов и снова упал на диван и задрыгал ногами. Геула приложила к пылавшей щеке руку тыльной стороной ладони. -- Из-за тебя оскорбила человека. -- Перестань, птица Гуля! Лапидуй - деляга... Раздался стук в дверь, и снова показалась шляпа с розовым перышком. -- Слушайте, я забыл спросить самое главное! Вы, как я умозаключил, таки еврей? - Он протянул палец в сторону Сергея. Затем качнул его в сторону Геулы. -- А вы? -- Оба жиды, оба жиды! -- пробасил Дов успокаивающе. На улице Дов сказал о предстоящей свадьбе кому-то из знакомых, и тотчас вдоль улицы имени Шестидневной войны помчались мальчишки, крича: -- У Гуров свадьба! У Гуров свадьба! Через час, не больше, весь подъезд был полон народом. Все шли поздравлять, вся улица Шестидневной войны. Лия едва протолкалась. Она ничего не говорила, обнимала Сергуню и Гулю и плакала. Дня через два Сергей и Геула приехали на узкую и закопченную улицу Яффо, в главный раввинат, или "Рабанут ха Роши", как почтительно называл его Лапидус. У темноватого подъезда развешаны под стеклом фотографии этак начала века: щекастые невесты в фате, молодые евреи в котелках и без оных. Какое-то уныло-провинциальное "спокойно, снимаю!", прилепившееся сбоку, на первом этаже. "Рабанут ха Реши" -- на втором. Поднялись по полутемной каменной лестнице. На площадке второго этажа стоял человек с гладким птичьим лицом. В черной шляпе. Он клюнул своим носом-клювом в сторону одной из дверей, мол, вам сюда! Геула вошла в приемную и передернула плечами: острый, бьющий в ноздри запах потных тел, старых бумаг, туалета. Застоялый запах канцелярии. Холодно! Мрачные стены, шкафы с папками почти под потолок, висячий телефон-автомат и на всех -- два стула. К Сергуне приблизился грузный человек в кипе, со списком в руках. Поставил возле их фамилий галочку". Геула присела на освободившийся стул, Сергей прислонился к стене. Взглянули друг на друга: тощища!..И тут ворвалась в приемную немолодая женщина в порванном платье, растрепанная, крича, чтобы ей дали развод. Она показала на синяки под глазом и на шее. Ей совали бумагу со штампом, она не могла понять, зачем ей бумага. Геула поднялась, взяла карандаш, чтобы помочь женщине. Но та по-прежнему голосила -- от боли, от тоски, размазывая слезы по испитому лицу. Полиция появилась мгновенно, едва толстяк в кипе вернулся к своему канцелярскому столу. Видно, здесь был постоянный полицейский пост. Полицейские с могучими шеями вытолкали женщину, не вступая в прения. Тихо, профессионально. Геула спросила грузного человека в кипе, усевшегося за стол, почему не помогли несчастной. Выкинули и -- довольны. Она сейчас пойдет и повесится. "Как вы себя будете чувствовать?" -- Женщина, -- удивленно произнес толстяк, поправив на голове кипу. -- Ты даешь советы в Рабануте ха Роши?! -- И отвернулся. Наконец большая парадная дверь с деревянными инкрустациями распахнулась. Выкликнули фамилию Геулы. Сергей шагнул за Гулей, толстяк преградил дорогу: "По одному!" Едва она вошла, секретарь начал читать скороговоркой ее дело. Понять его бормотания было невозможно, и Геула огляделась с любопытством. Справа, за длинной, вдоль всей стены, стойкой из черного дерева, восседали раввины в черных лапсердаках. Они -- наверху, она -- внизу... Вызвал приязнь лишь старый раввин, отгороженный от нее, как и все другие, барьером. Плечистый, видно, высокий, белобородый, в белой полотняной рубашке и отглаженном лапсердаке, он чем-то напоминал деда. Дед у нее был мастеровым человеком, высоким, сильным и опрятным. Когда гитлеровцы вели семью на расстрел, он нес на руках внука. Этот старик-раввин с широкой белой бородой как-то примирил ее с унизительными правилами, при которых она, человек неверующий, не может обойтись без раввината. Молодой раввин с неподвижным лицом цвета слоновой кости смотрел в окно. Уселся он боком к посетительнице. Геула не любила, когда собеседник повернут к ней ухом. Позднее ей разъяснили, что раввин, по законам Галахи, не имел права смотреть на девицу... Унылым голосом он спросил, точно ли, что она не была замужем? -- Я была замужем! -- Так! - Молодой насторожился. Секретарь залистал дело, отыскивая там документ о разводе. Наконец сообщил деловито: бумага приложена! И в паспорте стоит штамп "груша" ("разведенка"). Все в порядке! Лица раввинов стали холоднее, строже, и секретарь закивал торопливо. Все есть! Все есть! -- Сколько лет вы были замужем? - Второй молодой с длинными пейсами, завитыми "колбасками", скосил глаза в ее сторону. Геула ответила с подчеркнутой почтительностью: так просила Лия. -- Семь месяцев и четыре дня! Когда меня арестовали, муж отказался от меня. -- За что вас арестовали? -- За Израиль! Точнее, за изучение иврита. -- Что-о? -- изумился раввин с неподвижным костяным лицом и повернулся всем телом к невесте. -- Как это - за Израиль? Что такое?! Сидели в тюрьме за самою себя! -- О, нет! Я сидела за то, чтобы русские евреи могли приехать в Израиль. В московском военном трибунале именно так и... Впрочем, это не по делу! Подтверждения того, что я девица, мне не требуется! -Геула старалась подавить в себе бешенство, которое, чувствовала, подымается в ней. -- Госпожа м-м-м-м... - запнулось костяное лицо. -- Госпожа Левитан, -- тожественно продолжал раввин и поднял палец кверху -- Вы отвечаете в главном раввинате Израиля. Ваш муж был евреем?.. И он оставил вас, как только вы сели в тюрьму, правильно я понял?.. Повторяю, за что вас арестовали? -- За то, чтобы мне не лезли в душу! Никто и никогда! Вы проверили все бракоразводные документы, они в порядке, что вас еще беспокоит?! Только что, на моих глазах, полиция выбросила из раввината женщину, которая пришла к вам в беде, в крайнем отчаянии. Никто и пальцем не шевельнул, чтоб ее спасти от петли! Раввины молчали. У молодого, с пейсами-колбасками, рот полураскрылся. -- ...Как я полагаю, характеристика из советской тюрьмы по Галахе не требуется. Спасибо за внимание, судя по вашему молчанию, процедура окончена! Первым обрел дар речи старый раввин в отглаженном лапсердаке. -- Как звали вашу мать? - спросил он... Нин-на?.. А бабушку?.. Катэрри-на?.. Где ваша мать? В Израиле? -- Ее расстреляли немцы. Под городом Керчь. -- Можете ли вы доказать, что вы еврейка? -- продолжал он суше, тоном, которым говорят в казенном присутствии. -- Полицаи, которые убили мою мать, в этом не сомневались. Раввины молчали, и Геула добавила, кусая губы: -- Генеральный прокурор СССР Руденко, который требовал, чтобы мне дали десять лет строгого режима за сионизм, в этом тоже не сомневался. Раввины точно окаменели. Геула переступила с ноги на ногу. -- Мне тридцать три года. Никто за все эти годы не высказывал мне ни малейшего недоверия... В чем дело? У ребе с костяным лицом глаза округлились, желтели, как пятачки, и Геула машинальным движением дотянулась до своей толстой льняной косы, перегнутой вперед и заколотой на темени. Все ли в порядке? -- Есть ли у вас свидетели, которые подтвердят, что вы еврейка? -- наконец, произнес старик, который походил на деда, пока не заговорил. -- Есть! Но к чему это? Я приехала без мужа. Меня выпустили из России только потому, что я еврейка. -- Есть ли у вас два свидетеля, которые...-- повторил старик безо всякого выражения, не повышая тона. -- Допустим! -- Так вот пусть эти "допустим" и придут, -- заключил старик. -- Следующий!.. Геула наткнулась в дверях на Сергуню, который хотел войти. Лицо у нее было такое, что он остановился. -- Что случилось?! -- Пошли отсюда! Я не буду им ничего доказывать. Отправимся на Кипр и распишемся. Все! Но Лия с этим не согласилась. И Сергуня сказал вдруг, опустив глаза: "Лучше бы с раввином..." Часа через три Лия и ее подруга по работе влетели в раввинат, и поскольку фамилии Гули и Сергея значились в списках, их пропустили. Лия Гур, седая женщина с плоским египетским носом, явно походила на еврейку и объяснялась на идиш. Ее подруга была носата в самой высшей степени. Раввины дружно кивали головами, и Лия ушла, убежденная, что дело сделано. Увы, свидетельства женщин оказались недействительными. Об этом Лие сообщили почему-то лишь через неделю по телефону. Требовались свидетели-мужчины. Геула в этот момент была у нее и высказала предположение, что ее мытарят, видимо, за то, что она вела себя в раввинате достаточно независимо. -- Боже упаси! -- Лия всплеснула своими большими руками. - Была бы ты овецкой, тебя прогнали б по тому же пути. Они идут строго по Галахе. Ницего от себя. -- Она позвонила Лапидусу, тот прихватил дремавшего на солнцепеке соседа восьмидесяти четырех лет отроду, и оба они заявили раввинату, что знали Геулу, ее мать, бабушку и дедушку, и даже прадедушку, который был глух и слушал собеседника в костяную трубку. Лапидус импровизировал вдохновенно и, чтоб уж окончательно убедить раввинат, заметил доверительным тоном, что был на обрезании брата Геулы. Правда, у Геулы брата никогда не было, но какое это имело значение. -- Как давно это было? -- поинтересовался ребе с костяным лицом. -- В пятьдесят втором году, -- выпалил Лапидус. -- Та-ак, -- протянул раввин вкрадчивым голосом охотника, который подбирается к жертве с ружьем наперевес. -- И это происходило в госпитале? -- В каком госпитале?! -- вскричал Лапидус, сразу почувствовав подвох. -- Это, извините, какой год?! Сталин-таки еще не подох! Кто бы посмел делать обрезание в госпитале при Сталине?.. А после Сталина?! Всех бы в Сибирь, чтоб я так жил!.. Обрезание было дома. Тихо. За занавесками. Еще помню, погас свет, и я держал свечку, и горячий стеарин капал мне на руку, таки до сих пор следы остались... -- И протянул перед собой руку с точечками ожогов. Можно ли было этому не поверить?! Престарелый сосед вообще устроил скандал. Его успокоили. -- Мы знаем, что она еврейка, но пусть докажет... Геула за справкой, подтверждающей, что она "груша" и еврейка, идти отказалась. Бумажки привезла Лия. Первая стадия завершилась. Теперь осталось отвезти молодых к ребе на улице Хавецелет, что означает на иврите "лилия", где новобрачным улыбались. Здесь подписывался брачный контракт. Однако Геула и Сергей уже заказали заграничные паспорта и даже зарезервировали билеты на самолет до Кипра. "В раввинат ни ногой!" -- сказала Гуля. Лия заплакала, попросила, чтоб свадьба была с раввином. "Гуля, родная, сделай это ради памяти Иосифа..." Да и у Сергея теплилась в глазах просьба. Геула вздохнула, щелкнула Сергуню в нос, и они отправились, сопровождаемые всеми Гурами, а также Лапидусом и другими добровольцами, на улицу Лилий. И снова им махали изо всех окон; кто-то вынул из цветочницы маки и кинул вниз. Мокрый цветок прилепился на синем гулином капоте. Двадцать машин, не менее, мчались по узким улочкам, гудели и каркали, взбудоражив пол-Иерусалима. Свадьба!.. Влетели, точно по воздуху, в гору, распугивая стариков в мохнатых шапках и белых чулках. Пожилой свадебный раввин, лучившийся, как семисвечник, широким жестом пригласил сесть. Бросив взгляд на бумаги Сергея и Геулы, спросил скороговоркой, мол, это пустая формальность, -- кто они? К какой части Израиля вечного принадлежат? -- Исраэли?.. Леви?.. Коэны?.. -- бормотал он, покачиваясь очень медленно, как маятник вечных часов, которые хранят под стеклянным колпаком. -- Исраэли! Исраэли! - весело отозвалась Геула, то есть, простолюдины мы, народ. Фамилия Геулы внимания раввина не задержала. Документ Сергея он вертел долго, наконец, произнес: -- Сергей Гур-Каганов. Это вы?.. Имя отца? Натан Каганов?.. Итак, вы -- - Сергей бен Натан Каганов. Вы -- коэн! -- Я Гур. Каганов -- это только в паспорте. В память убитых Сталиным родителей. -- Вы -- коэн!-- повторил раввин почти торжественно. Таким голосом возглашают имена победителей и звезд эстрады, представляя их зрителям. -- Боже, за кого я выхожу! -- Геула засмеялась. -- Коэны - главные священнослужители Израиля. -- Две тысячи лет назад, - добавил Сергей мрачновато, стараясь понять, куда клонит этот мягко стелящий ребе. Лицо раввина окаменело как-то сразу. Перед ними был другой человек. И голос стал каменным. Голосом прокурора военного трибунала, требовавшим гражданке Геуле Левитан высшей меры. -- Согласно законам Галахи, коэн!.. не может!.. женится на разводке! Геула вздрогнула, быстро поднялась и прошла к машине, не отвечая на вопросы и восклицания. Сергей закрыл лицо руками. Сказал раввину, который по-прежнему покачивался, как вечный маятник: -- Мы оба, и я, и она, воевали за Израиль. Чудом остались живыми. И нам по государственным законам Израиля нет здесь места? -- Коэн не может жениться на разводке, -- донеслось до Сергея, как горное эхо. Он был уже у двери; прислонился к сырой грязной стене, не видя никого вокруг себя. Дов взял его обеими руками за плечи и встряхнул. -- Что они еще придумали на нашу голову?! Ты чего ни мычишь, ни телишься?! Сергей объяснил горестно: -- ...Не может... на разводке... -- Та-ак, - просипел Дов. -- Ну, и пошли они все на... Летим на Кипр, ребята! Я с вами! -- А... а раввинат? -- тоскливо спросил Сергей. -- Танком переехать! - прогудел Дов. И вдруг взорвался Лапидус. -- Чтоб они сгорели! - воскликнул он. Остренькое лицо Лапидуса стало одного цвета с розовым перышком, торчащим из его шляпы-конотье. - Кому нужны законы, приносящие горе?! Господа или товарищи! - Он вскинул вверх обе руки. - Сегодня по календарю таки двадцатый век! Слушайте сюда! Никакого несчастья нет! Лапидус несчастье отменяет! Лапидус привезет раввина! Но Геула отказалась от свадьбы с раввином, которого привезет Лапидус.-- Зачем нам этот карнавал? Лапидус привезет ряженого. Полетим на Кипр и -- кончено дело! -- Как это, не будет свадьбы с раввином? -- зашумели знакомые, а затем весь дом, ждавший Сергея и Геулу.Лапидус повторил запальчиво, ставя Геулу и Сергея почти перед свершившимся фактом: -- Свадьба будет с раввином! Точка!.. -- Но он был человеком необыкновенно догадливым, этот Лапидус. Приблизившись к Геуле и Лие, он добавил вполголоса: -- Раввин настоящий. На сто процентов! Американский. Даже консервативного направления. С документом, разрешающим ему заключать браки в Израиле -- Я проверю! -- на всякий случай пригрозила Лия. -- Итак, завтра, в семь вечера, -- воскликнул Лапидус. -- Ждем вас, господа или товарищи евреи и примкнувшие к ним лица! -- И он помчался к машине. Дома Геула достала из шкафа "дарконы" -- синие заграничные паспорта, уложила чемоданчик, узнала расписание на Кипр. И тут взгляд ее упал на Сергуню. Она медленно положила телефонную трубку, спросила почти испуганно:-- Ты что, Сергунчик? Тебе нужно, чтоб свадьба была с раввином?.. Зачем?!.. Сергуня долго Молчал, опустив плечи, затем сказал с нервной решимостью: -- Они сильнее нас. -- Кто? -- Абрахам был в кипе... И еще один был в кипе. Они сильнее нас. Они сильнее нас, -- и он закрыл глаза ладонью. Геула не могла понять, что с ней происходит. Словно уходить стал от нее Сергуня... Геула задумалась, болезненно закусив губу. Она была бескомпромиссной, Геула. У нее на все про все была лагерная точка отсчета. Весной Гуля была радостно возбуждена и весела, какие бы горькие мысли ее не посещали. "Тепло. Не надо костров жечь. До снега продержимся". Людей оценивала взглядом сокамерницы: "Не предаст?.. Не отступится?" Стоя у окна, спиной к Сергуне, она вдруг спросила себя с недоумением, почему в свободном мире она продолжает жить с лагерными представлениями. С жестким максимализмом. Здесь не лагерь. Эта давняя настороженность к гурману Сергуне, зачем она здесь? Он беззащитнее Наума, слабее Дова, так что? И ледниковый период кончился, и Сергуня давно уж не прежний Сергуня. Хватит быть лагерницей! Хватит! К семи зал Лапидуса, иллюминированный, как новогодняя елка, напоминал кулуары Объединенных наций во время перерыва. Присутствующие говорили на восемнадцати языках, не считая идиша, на который время от времени переходили все. Запаренные помощники Лапидуса обносили гостей хрустальными бокалами на серебристых подносах, спрашивая деловито: -- Или вам вина не надо? Еще днем Лапидус позвонил и спросил, есть ли справка из миквы. Раввин интересовался. -- Девочка моя, раввин интеллигентный, лишнего не требует. Окунись еще раз. Завернули в ближайшую микву. Дов пытался получить справку сходу, дав привратнице "в лапу". Привратница оскорбленно повернулась спиной. Счастье, что женщины, ожидавшие своей очереди, пропустили невесту впереди себя. Геула вбежала в комнатку с ванной и бассейном из зеленоватого мрамора. Наскоро приняв душ, она выглянула в коридорчик и спросила очень важную даму в белом халате: -- А дальше что? Дама явилась и оглядела дрожавшую от холода Геулу, которая стыдливо прикрывала руками свои торчавшие девичьи груди. Еще раз обошла вокруг, не остался на теле хоть волосок? Чиста ли невеста?.. Наконец разрешила спуститься в бассейн. Зеленоватая от мрамора вода отразила Геулу во весь рост, с распущенными, по пояс, волосами. "Лореляй", сказала Геула иронически и прыгнула в бассейн, обдав служительницу водой с ног до головы. Бассейн был предательски мелок. Геула больно ударилась вятками, у нее вырвалось: "Ч-черт побери!" Дама в халате потребовала, чтоб Геула вышла и спустилась в бассейн заново, степенно, как подобает дочери Исраэля... Затем Геула, повторяя за дамой слова молитвы, должна была окунуться трижды. С головой. Однако белые волосы Геулы плыли по поверхности, обряд нарушался: омовение не было полным. Раз пять окуналась Геула, пока ее выпустили. Полуутопленную невесту со справкой в мокрой руке засунули в пожарный машинчик Дова и повезли наряжать; наконец, свадебная процессия рванулась вперед, гудя и вызывая улыбки прохожих. Лапидус перехватил невесту в дверях и куда-то утащил. -- На сто процентов! -- крикнул он Лие, которая пожелала взглянуть на раввина. Лия, стараясь не наступать на подол своего выходного платья из оранжевого шелка, все же пошла убедиться: настоящий? И закручинилась, засомневалась. Попросила старика Керена посмотреть на ребе: не жулик ли? Ури Керен взглянул наверх на пунцовое лицо Лии в таком изумлении, что его "капитанская", в серебряных вензелях, кипа едва не слетела с головы. Он поймал ее на лету. Но странную просьбу выполнил. Ури Керена привез я. Мы с женой заходили к нему часто, тянулись к нему, а после войны порой оставались заполночь. Старик был плох. И всегда-то он был худ, а сейчас высох, торчат ключицы, да нос. Неделю не вставал с постели, а затем вскочил, точно не болел, развесил фотографии сына по стенам и стал подробно рассказывать историю каждого снимка. Вот он, Ури, только что вернулся после войны за освобождение, качает люльку сына. За плечами чешская винтовка. -- Я тогда кибуцником был. Сталин прислал нам пулеметы, мы молились на него, вы можете в это поверить? А вот панорама Суэцкого канала. Ближний танк -- Додика. От него протянута к каким-то ящикам веревка, на которой сушится бельишко. Спустя неделю прилетела дочь из Лос-Анжелеса, глазастая, в отца; патлата. Решила забрать в Штаты и отца, и мать, которая жила сейчас в Хайфе, с вдовой Додика и внуками. Отца в Штатах знали: два университета приглашали его заведывать кафедрой иудаики. Ури положил прозрачные руки на колени, ответил тихо: -- Нет, дочь. Я останусь с сыном. Мы будем лежать в земле Израиля. Спустя недели три, дочь спросила у меня, у кого это свадьба: на улице машины взбесились -- кто кого перегудит. Я сказал, внутренне сжавшись, о Сергуне, который побывал в сирийском плену... -- Он воевал на Голанах? -- встрепенулся старик. -- Тогда я пойду. А кто невеста? Доктор Геула?! Обязательно пойду! Знаете, я для нее кое-что нашел. Кое-что нашел. Когда свадьба?.. Кто раввин? -- И он принялся расчесывать свою белую, со спутанными волосами, бороду. Когда мы прибыли, раввин требовал жениха. Лапидус подпихивал Сергея в спину, втолковывая на ходу-- Имейте в виду, каждый человек имеет фамилию. Но -- одну! Таки не задуривайте раввину голову. -- Он тоже может отказаться? -- упавшим голосом спросил Сергей. -- Я знаю? Вы -- Гур? По закону? Этого достаточно. -- У дверей своего кабинета он выскочил вперед и прошептал: -- Вы поняли меня, Сергей?.. Советским евреям впо-олне хватит одного Кагановича Лазаря Моисеевича. Никаких больше Кагановых, вы-таки поняли меня? Наконец показались те, кого Сергей выглядывал. Густой толпой шли марокканцы в праздничных костюмах. Зал был полон, но перед черными евреями расступились, и они, потоптавшись у входа, втянулись, наконец, в зал, который вдруг притих. Соорудили хупу. Белую, атласную, расшитую золотом. Подняли ее на четырех палках. Задние палки держали грустный Наум и возбужденный ликующий Яша в своем лучшем московском костюме, который висел на нем мешком; передние -- Дов и черный, как вакса, паренек со взбитой прической -- брат убитого Абрахама. Так захотел жених. Это вызвало перешептывание. Пышнотелая дама из Черновиц, излагавшая свои мысли сентенциями, заявила безаппеляционно и достаточно громко: -- Черный еврей - не еврей! - Она заявила это по-русски, и все бы обошлось, но в это время выглянул Сергей, позвать братьев. Они заменяли отца и свекра, которым, по обряду, полагалось сопровождать жениха. Сергей услышал сентенцию черновицкой дамы и вдруг закричал на весь зал совсем не по-жениховски: Марш отсюда! ..Вы! С кружевами! В лодочках на белой подошве! Вам говорю! Чтоб на моей свадьбе ноги вашей не было. -- И уже спокойнее: -- Если есть еще расисты, прошу уйти! Никто не ушел, но гости удивились. Такое услышать от жениха! Геулу внесли в свадебном кресле из гнутых железных прутьев четыре рослых сына Лапидуса, до этого потчевавшие гостей вином. Она плыла, как царевна лебедь, над головами евреев, багровая от смущения, с влажными белыми волосами. На голове у нее была кружевная наколка. И только! Фаты, прикрывающей лицо, не было, поскольку справку о том, что девица, не представила, "Секонд тайм брайд", -- упрямо повторял ребе-американец Лапидусу, который был очень огорчен тем, что без фаты, и нудил свое: -- По второму разу невеста, по десятому, кто считает? Такой случай! Зачем обижать девушку? Но отсутствие фаты было оценено взопревшей толпой, как достоинство -- Зачем фата? Под фатою жарко! -- воскликнули по-румынски. -- И почти ничего не видно! -- поддержали на идиш. -- Королева! -- оценили басовито по-русски. -- Дай ей Бог здоровья!.. Появился жених, подталкиваемый братьями, и все пошло по древнему закону. Молодой раввин с тонким интеллигентным лицом и холеной бородкой читал многовековой давности текст брачного договора, по которому женщину отдают мужу в собственность. Текст был на арамейском языке и точно устанавливал сумму, которую муж обязан выплатить жене, когда решит ее изгнать.Геула к контракту не прислушивалась. Сергуня, правда, что-то бубнил вслед за раввином. Геула стояла под хупой полузакрыв глаза, напряженно вытянувшись, как приземляющийся парашютист, которого вот-вот встретит земля. Наум очень боялся, что она от нахлынувших чувств вдруг подхватит Сергуню на руки, как тогда, у самолетного трапа; он чуть подался вперед, чтобы, если что, пресечь ее порыв. Но плавное течение обряда нарушила не Геула, а он сам, произнеся с озорством: -- Сергуня, подержи палку, а я постою вместо тебя!.. Русская часть зала грохнула от хохота, братья закачались, едва не обрушив белый атласный парашют на голову невесты. Обряд прервался. Раввина успокоили, объяснили, он сам посмеялся, затем продолжал чтение свадебного договора, время от времени поглядывая на Наума настороженно. Наконец жених разбил каблуком стакан, который, за отсутствием отца, сунул ему под ноги старик Керен. Кажется, это символизировало разрушение Храма. Но точно никто не знал. Хотели спросить у Керена, но почему-то застеснялись. Сергей и Геула обменялись кольцами, и вся улица имени Шестидневной войны, набившаяся в зал, закричала: "Мазал тов!.. Счастья!.." Тучная марокканка со слезами на глазах, мать Абрахама, вдруг издала горловой переливающийся звук: -- А-а-а-а!.. Все вздрогнули и переглянулись. Но Лапидус объяснил, что это означает радость и приветствие невесте. -- ...А-а-а-а-а!.. -- Гортанный звук не умолкал, в нем слышались и слезы, и доброта, и мольба к Богу. -- Африка! -- не сказали, а выдохнули из толпы восхищенно. -- Во дает! С реплики "во дает!" возобладал русский язык. Столы кричали: "Горько!", как в России. К этим возгласам подключилось вскоре даже Марокко. Понравилось, видно, что после каждого выкрика жених и невеста должны целоваться. -- Хо-ор-р-х-хо! -- весело кричали братья Абрахама и хлопали в ладоши. Но, в конце концов, от Геулы и Сергея отстали. Сергей подошел к длинному отощавшему Леве -- физику-теоретику, который жил в Меашеариме, в ешиве, нигде не появляясь, и которому Сергей послал специальное приглашение. Потолковав о пустяках, Сергуня спросил его, понизив голос, что он думает о религиозных ортодоксах... с общечеловеческой точки зрения. -- Скажем, возьмем Меашеарим. По сравнению с остальным Израилем, жители его лучше или хуже... как люди, а? -- По моим наблюдениям, -- задумчиво произнес Лева, -- в Меашеариме -- по сравнению с остальным Израилем -- честных больше и жулья больше. Серединки, болота -- меньше... Строго говоря, этот аспект для социолога -- непочатый край... Геула отыскала глазами Сергуню, который провожал Леву и раввина к дверям. Сергуня о чем-то возбужденно выспрашивал раввина. Тот остановился, ответил, вызвав на лице Сергуни горькую усмешку. С рассветом, когда Сергей и Геула отправились на своем синем, полуободранном "фиате" в свадебное путешествие, Геула спросила, о чем он вчера так взбудораженно разговаривал с ребе. -- Гуленок, я спросил его о нас с тобой... Галаха, о'кэй! Древний закон, но зачем он соблюдается вами столь скрупулезно? Ведь это тексты тысячелетней давности. Сейчас