Григорий Свирский. Заложники --------------------------------------------------------------- © Copyright Григорий Свирский WWW: http: //members. rogers. com/gsvirsky/ ║ http: //members. rogers. com/gsvirsky/ Трилогия "Ветка Палестины"-1 --------------------------------------------------------------- Еврейская трагедия с русским акцентом ТРИЛОГИЯ, КНИГА 1-я "ЗАЛОЖНИКИ",  РОМАН-ДОКУМЕНТ Из цикла "РОССИЯ, РОССИЕЙ ИЗГНАННАЯ". Все герои трилогии "Ветка Палестины" вымышлены (кроме отмеченных звездочкой при первом упоминании). Вся сюжетно-фактическая основа строго документальна. В интернет-варианте романа большинство документов сохранено. ╘ Г. СВИРСКИЙ 1994 CHOICE PЯЖEHbIE ПPOPbIB 3AЛОЖНИKИ ПPOЩAHИE C POCCИEЙ ЛOБHOE MECTO МATb И MAЧEXA ПOЛЯPHAЯ TPAГEДИЯ PYCb ПbЯHЦOBCKAЯ 3AДHЯЯ 3EMЛЯ 3AПPEЩEHHbIЙ POMAH TPИ ПOBECTИ "... наш поезд уходит в Освенцим -- сегодня и ежедневно " Александр Галич. Москва, 1969 год. Предисловие автора. В Союзе писателей СССР праздновали юбилей известного прозаика. С уважением говорили о свершенном им. Дело шло к концу, приветственные адреса в дорогом коленкоре громоздились на столе Монбланом. А сам он сказал вот что: "Как-то в конце войны я видел в Болгарии такую сцену. По селу шел очень толстый человек, оплетенный рыбацкой сетью. На вытянутых руках он нес пишущую машинку. Его подгоняли солдаты. Была страшная жара, толстяк пошатывался; казалось, вот-вот упадет. Я хотел вмешаться, но затем решил подождать: слишком необычно было зрелище. Оказывается, так в этой местности поступали с вором. Толстый человек ограбил правление рыболовецкой артели. Унес сеть и пишущую машинку. И вот вели вдоль всего села вора, и он нес украденное им. Надо бы и нас, писателей, в наши торжественные юбилеи прогонять вот так по городу, по главной улице, и чтобы мы держали на вытянутых руках то, что украли у народа. То, что обязаны были написать, но не написали. Обязаны были сказать, но не сказали. О, это было бы поучительнейшее шествие! " Меня поразило не только то, что сказал юбиляр, но и как он это сказал. Он был бледен, голос его пресекался, словно он говорил не на своем юбилее, а на Страшном суде. Видно, много он нес на своих трагически вытянутых руках. Я хотел бы нести меньше по нестерпимо жаркой улице своих размышлений, своего раскаяния. Поэтому я приступил к этой работе. Я написал бы ее в любом случае. Больше невозможно молчать о ранящей, но как бы несуществующей стороне жизни; это недостойно человека и писателя, низко, преступно, в конце концов. Не скрою, я хотел бы забыть о ней, я просто мечтаю забыть о ней; она не отпускает меня, как, случается, не отпускает боль. Мне скажут: книга односторонняя. Только о боли... Да, и в этом нет беды: другие стороны бытия - в других книгах, в том числе и моих, которыми я жил увлеченно и подолгу, уходя от того, что написано в этой. Мне советовали изменить фамилии. Конечно, это легко. Преврати я, к примеру, поэта-черносотенца Сергея Васильева даже в Василису Прекрасную, не было бы на Руси ни одной читающей души, которая бы его не узнала. Но в таком случае повествование потеряло бы документальную основу. А оно должно быть, оно обязано быть прежде всего документом; тем более что пройдет много времени, прежде чем книга увидит свет... Роман строго документален. Все приведенные в нем факты и фамилии подлинны. Опираются на письменные свидетельства. Здесь нет места слухам. Пишу лишь о том. что видела и испытала моя семья.  * Часть первая. "НАШИ ВОЙСКА ОСТАВИЛИ КРИВОЙ РОГ" *  Полина подъезжала к заводу. В это время донеслось из репродуктора: "Наши войска оставили город Кривой Рог. Показалось вдруг: перестал звенеть и громыхать трамвай, притиснутые друг к другу люди закачались вместе с ним - беззвучно, как колокол без языка. Голос диктора, глухой и торопливо ускользающий (об оставленных городах всегда упоминали скороговоркой), не утихал: оставили Кривой Рог.. "... Толпа вытолкнула ее из вагона и понесла к заводской проходной. Что-то крикнул вахтер. Она услышала свое: "... оставили Кривой Рог... " На первом этаже находился цех молочной кислоты. От сырых, осклизлых плит остро воняло прогорклым маслом. Молоденькие лаборантки пробежали, задерживая дыхание. В своих белых, начищенных зубным порошком спортивных туфлях Полина топталась на площадке первого этажа. Подруги потащили ее наверх: - Ты чего?.. Что с тобой?! Она молчала ... Спустя неделю Полина увидела в университете объявление: "Лица, знающие украинский или белорусский язык, должны обратиться в комитет комсомола". Она побежала в комитет Там спросили: если ее решат забросить с десантом в родные места - согласится? - Господи! Конечно! Ее направили в партком. В парткоме вели разговор по-серьезному. Какие-то подтянутые мужчины в гимнастерках без петлиц долго допрашивали ее, листали документы, медицинские справки. Велели заполнить анкету. Теперь оставалось только ждать. Но потом ее вызвали и сказали: - Вас нельзя отправлять туда: немцы расстреливают евреев. Всех. У нее занялось дыхание. Так, значит, это правда?! - Як вы думаете, товарищи командыры, схожа я скильки-нэбудь на еврейку? - Нет, не похожа. - Так напишите в паспорте: украинка. - А если докажут, что вы еврейка? - Та кто? - Соседи. Найдется сволочь... - Та вы в своем уме? Этого быть не может!.. Возьмите меня! Я там каждую тропку знаю!.. Она вышла на лестницу -- идти было некуда, села на ступеньку и беззвучно зарыдала, прикусив палец. Как могут так думать? "Выдадут"... "Мама-мамочка!.. -- Она словно увидела свою мать, босую, в широкой и подоткнутой, как у цыганки, юбке. Мать скребет полы, готовясь к приезду Полины. - Ты же везучая, мамочка! " Сколько помнила себя Полина, в доме не переставали говорить о том, как им везет. Чуть беда -- крестьяне спасают, соседи. Сплошное везенье! В село врывались то Махно, то Петлюра, то синие, то зеленые, то жовто-блакитные. И всякий раз кто-нибудь из соседей стучал в окно: ~ ежите! Прятались в пустой конюшне. В сене. Однажды схоронились в сене, а махновцы поставили в конюшню эскадрон. Мать с той поры стала суеверной. Уверовала в судьбу. "Как ржали и били копытами лошади, а нас все равно не выдали". Случалось, кидали маме драную спидницу, драный платок. Лицо сажей мазали. Когда внезапно наскочили махновцы, соседка встала в дверях, сказала коротко: "Здесь тиф! *' Но деда все же схватили -- деникинцы или петлюровцы. Набросили на сук веревку и, собрав крестьян, тут же. во дворе, повесили жида. Село встало на колени и отмолило деда. Его вынули из петли. Он три дня не мог слова молвить. Только смотрел на всех круглыми изумленными глазами, точно спрашивал: сон это или не сон? В тридцать четвертом году пришла другая напасть: арестовали сразу всех маминых братьев, которые жили в Баку с бабкой. Привезли домой, на Украину. Искали золото. В доме взломали половицы. (Их уже дважды ломали: при гетмане Скоропадском и при атамане Зеленом. ) Выпотрошили перины. Куда спрятали золотишко? Признавайтесь, в бога душу! Брат мамы, дядя Самуил, был человек вспыльчивый. Рванувшись, выбил следователю зубы. Дядю Самуила топтали ногами... И опять село отмолило. Сбежались все - и стар и млад. Заговорили разом: Забежанских всю жизнь знают. Безземельные. - ... У них не тильки золота -- хаты немае! - закричала молодка, у которой они снимали половину. -- Сдаю ж им! Нехай у вас очи повылазят, коли вы и того не бачите! Это убедило. Ничего не поделаешь, коль за всю жизнь хаты не слепили, значит, точно, голытьба. Выпустили братьев. Но бабка умерла. Не вынесла ареста детей. Своей хаты не было -- это еще полбеды. А вот когда с хлебом стало туго... Соседи спасали. Пока сами пухнуть не начали. Никого не пощадил тот страшный, памятный Украине голодный год. В Широком уж давно хоть шаром покати, хлеб можно было достать только на Ингулецком руднике. Шахтерам выдавали. Все, что можно было продать, вынесли на рынок. Подушек и тех не осталось. Мамино пальтецо выменяли на пшено, и она бегала по мороз у в жакетке. Уцелела одна только темно-зеленая скатерть - подарок прабабки. Единственная фамильная ценность. Ее берегли как реликвию. Зимой отец упал на улице в Кривом Роге. Его отвезли в больницу. Мать, желтая, с опухшими ногами, заперла детей и уехала за хлебом в Минводы, в Николаев. Полина старалась не глядеть на полку, где за занавеской стояла миска с драгоценным зерном. Шли часы, Полина толкла две горстки зерна в ступе, пекла лепешки. Потом зерно кончилось. Дверь не открывали никому: уже были случаи людоедства. Но однажды в хату через окно влезли двое чужих. Полина успела откинуть скалкой крючок и выскочить на улицу. Сбежались соседи. Успели... Как могли такое о них подумать? "Выдадут".... Ее выдадут? Или, может, отца?!.... Отец вспоминался как праздник... Соседи рассказывали, как женихался он в бабкиной мазанке: в реденькой шинели, под мышкой - малярная кисть, обернутая газетой. С немецкой пулей в плече и солдатским мешком за плечами, в обвязанных бечевкой ботинках отец вернулся с империалистической войны. Бабка подозрительно осведомилась, умеет ли он хотя бы управляться со своей кистью. Или по дороге подобрал? Солдат указал кистью на небо: - Глянь, стара, як крыл. Голубым колером. Сколько держится! Не выцветает!.. Бабку извечная шуточка маляров рассердила. У нее были свои отношения с небесами. Не любила она, когда вот так запросто тыкали палкой в твердь. И потом, не такая она старая... Зато заливчато рассмеялась Роза, дочь, выглянувшая, как на грех, из мазанки. ... Отец был добряком, этим пользовались все вокруг: матери он приносил в лучшем случае половину получки. Остальное у него разбирали в долг. Но лицо у него было суровое. Пока бабка жила имеете с ними в Широком, он и за столом сидел -- как в строю стоял. Шутил, не улыбаясь. Считанные разы помнит Полинка. когда целовал. Но просьбы детей никогда не забывал. Ни ручек, ни тетрадой и деревне, ни карандашей. Ничего нет. Когда не мог достать сразу, приносил потом. Иногда аж через полгода. Полинка забывала, а отец помнил. Из Харькова привез логарифмическую линейку, которую она попросила однажды в позапрошлом году. А случится прикрикнуть на детей - сам себя чувствует виноватым, так что и глаз не подымает. Щека дергается - видно, контузия дает себя знать. Об отце думалось светло. От мыслей о нем легче стало. ... После занятий Полина отправилась на другой конец города, к "московскому дяде", как уважительно называли его дома, на Украине. Дядя собирал посылку для семьи. Свою семью отправил в эвакуацию. Фанерный ящик был обит железными уголками. Дядя, человек обстоятельный, не спеша, укладывал зимние вещи, мясные консервы, желто-красное кольцо голландского сыра, похожее на спасательный круг. Сказал, не повернув головы, как о чем-то само собой разумеющемся: - Твои, наверное, тоже эвакуировались. Не могли остаться. - И принялся заколачивать ящик. Полину этот ящик с адресом на крышке словно в сердце ударил. Нет у нее теперь домашнего адреса. Где был дом, адрес -- там теперь черная пустота. Глава вторая  16 октября 1941 года на Карповском заводе рассчитали рабочих, вернули всем трудовые книжки Цеха были опечатаны. Всем велели идти в огромный, как вокзал, механический цех. Собрались ветераны, девушки в черных халатах и куртках из чертовой кожи. На шапках очки мотоциклетные, будто сейчас дадут маршрут и все куда-то умчатся. Маршрута не дали. Уходите, сказали им, кто куда. Рабочие толпились потерянно в cвоих черных спецовках Трамваи не ходили. Прогромыхал один вагон с платформой, груженной мешками с песком. На мешках тряслись счастливцы. От Дорогомиловской заставы до центра не близко. Пока добрались до университета, стемнело Манежная площадь выкрашена фантастическими квадратами. Какие-то ромбы, треугольники. Кубизм сорок первого года. Прямо на мостовой намалеваны крыши домов. Университет обезображен коричневыми и серыми полосами. Затемнение полное. Не горят даже синие лампочки. Полина вбежала по темной факультетской Заместитель декана Костин на корточках жег в печке бумаги. Отсветы пламени плясали на его лысом темени. Полина принялась помогать Костину. Ночевали на факультете. Стены промерзли, в углах выступил иней. Утром зажгли газ, накалили на огне кирпичи. Стало чуть теплее в старинной лаборатории с высокими потолками. Костин распорядился, чтоб все уходили. Заводы эвакуируются, университет тоже. Бросил взгляд на Полину: - Если некуда идти, устрою... А через три дня Полина ехала в Горький с эвакуированным авиазаводом. С поезда - прямо в цех. На сборку шасси. Ее поселили в общежитии инженеров. В полночь ввалилась компания: принесли ведро винегрета, патефон, две бутылки желтоватой водки; оказалось, у кого-то день рождения. Полина была единственной дамой, и они просили ее потанцевать с ними. Полина посидела у стола полчаса и, как только ребята запели (не для нее ли? ): "Стоит гора высокая, а пид горою гай... " -- убежала на улицу. Дом стоял в лощине, рядом темнел лес. Буря разгладила снег как катком. Снег глубокий, на Украине такого не увидишь. Взошла луна - зеленовато-серая, дымчатая. Полина глаз от нее не могла оторвать. Одна луна - и в Горьком, и дома. Воны зараз бачать цю луну?.. Бачать? "" Долго стояла она на ветру в своем бумазейном платьице. Потом незаметно вернулась, прошмыгнула мимо комнаты, где бурлило именинное веселье. Забилась в каморку под лестницей. Как можно сейчас вертеться под патефон? "А що як вони вмирають зараз? В цю минуту... залп? " Утром заглянула в почтовый ящик. Пусто. Дня через два пришли открытки от Владислава -- ее университетского товарища; они ранили тем сильнее, чем больше слова его походили на мамины. На улице Полина догоняла подростков: в каждом виделся брат. Кидалась со всех ног, то за невысоким -- таким его оставила, то за длинным и худющим: ведь в последнем письме ей писали о том, что он вырос. Глубокой ночью (работала в ночную смену) она заприметила в столовой тощего оборванного подростка, который доедал из железных мисок. Озираясь, он сгребал корочкой хлеба кашу и низко, стыдливо склонялся над миской. Полина кинулась к нему. Нет, он не был похож на брата, но что-то оборвалось в душе, и Полина усадила его за свой столик, отрезала крупы из рабочей карточки на два супа, кормила его до тех пор, пока он не поднял виновато-счастливые глаза и не сказал: - До горлышка залился. По дороге домой мальчик рассказывал: отец и мать у него врачи, оба на фронте. Сам он жил в Орле с бабушкой и братом. Когда подошли немцы, бабушка не могла двинуться, сказала им: уходите. Они разревелись, но ушли вместе с войсками. Братишка хныкал: "Живот болит... " И сейчас он, старший, слышать не может, когда тот ночью плачет от голода. Отдает ему хлеб, а сам доедает из мисок. Полина кормила его и на следующий день. Потом уговорила начальника взять мальчишку в цех, где давали рабочую карточку. Тот помялся, нo взял. Мир не без добрых людей. На первую зарплату Полина купила учебники, которых не было в Москве, и осенью, когда узнала, что университет снова начинает занятия, завернула в одеяло вместе с подушкой свои драгоценности: "Органическую химию" Чичибабина и "Физическую химию" Раковского -- и отправила с оказией к московскому дяде. Стала ждать вызова на учебу. В чемодане под бельем хранилось последнее письмо из дома. Полина доставала его, когда никто не видел. Не было в письме никаких назиданий, хоть батька и мамочка прислали фотокарточки, как сердце чуяло... Весь страх, все слезы свои они высказали в одной, будто случайно оброненной фразе: "Мы надеемся, ты никогда не забудешь, зачем поехала в Москву... " Кроме университета, в жизни не оставалось ничего. Он был теперь и семьей, и надеждой. Наконец прибыла бумага от Костина. Оставалось получить пропуск. У Полинки были летние туфли. Сверху было все в порядке, но от подметок почти ничего не осталось. Она наколола ногу, образовался нарыв. А пропуск все не давали! Полина уволилась с завода и, завязав ногу тряпкой, двинулась в Москву. Без пропуска. Воинский эшелон довез ее до станции со зловещим названием -- Обираловка. Дул свирепый ветер. Полина едва держалась на ногах. Баба с пучком лука в руке поглядела на девочку в жиденьком зеленом пальто с раздувшейся ногой и повела к себе погреться до поезда. Дома она промыла своими загрубелыми пальцами рану, обложила столетником, перевязала. Выставила на стол миску дымящихся щей, а под конец даже научила, как на вокзале в Москве пройти, чтоб не попасться "в какую дырку"... У "дырки" Полину задержал милиционер с красными от холода ушами и повел прихрамывающую девчонку в отделение. Там он перебрал ее документы. Пропуска не было. -- Живой вы меня назад не отправите! -- сказала грозно Полинка. -- Не квохчи! Как кура! - прикрикнул милиционер, продолжая листать бумажки. Справку из университета даже на свет поглядел. Вывернул Полинкин кошелек, оттуда выкатились три копейки. Милиционер посмотрел на ее деньги, вынул из своего кармана полтинник и сказал сурово: -- Вот тебе на метро. Я тебя не видел. Из милиции прямо в университет. Приковыляла к Костину. А Костин ушел. Будет завтра... Полина почувствовала, что изнемогает. Если присядет, не встать. Потащилась к дяде. Позвонила в дверь - и сразу: -- Было что от моих? Московский дядя покачал головой. Оглядел Полину с ног до головы, стащил с себя огромные армейские валенки. -- Надевай! В этих жарких, как печка, солдатских валенках сорок четвертого размера (потом ей завидовал весь курс) Полина на другой день явилась к Костину. - Забежанская? - сказал Костин невозможно спокойно, как будто только вчера расстались. - Опаздываешь. Иди занимайся! Помявшись, Полина призналась: пропуска в Москву у нее нет. Но нельзя ли ей посещать лекции.... без московской прописки? Костин покряхтел, поскреб ногтями в затылке, боязливо поглядел куда-то в окно - видимо, оттуда и могли дать ему за такие дела по его лысому темени -- и выстукал на огромной, черной, как катафалк, машинке приказ. Зачислить на работу. Выдать рабочую карточку. "Без добрых людей я бы околела", -- сказала мне Полина через много лет. Я не спорил. Глава третья Кривой Рог брали дважды: в январе, а потом в марте тысяча девятьсот сорок четвертого года. Полина писала во все концы -- родителям, подружкам-одноклассницам, в райком. Ответа ни от кого не было. Этой зимой ей исполнилось двадцать лет. В день рождения она сидела одна перед железной печуркой и писала письмо подруге: "Четыре года не видеть родных! Мне хочется кричать. Такой день, а я всем чужая Вечером появился длинный Владислав, Владя, милый недотепа, аспирант-физик, единственный, кто вспомнил о ее дне рождения. Он держал в тонких руках кулек с крупой и несколько морковок. Продекламировал в дверях как-то лихорадочно весело: - "... две морковки несу за зеленый хвостик!... " Владя был добр, самоотверженно выносил Полинкину угрюмость. Ей было жаль Владю, а сегодня даже больно, что из-за нее хороший человек мучится. Владя был полон решимости добиться ответа "сейчас или никогда", ни разу даже не обмолвился сакраментальным "мама сказала.... ", но в конце концов был выпровожден с очищенной морковкой в руке. ... Вдруг позвонили в лабораторию из деканата: "Беги скорее - тебе письмо из дому! Два письма!.. " Она прибежала, рабочий халат вразлет, схватила конверты. На одном почерк брата. Письмо было старое-престарое. Не успели отправить?! В конверте те же фотографии -- отца и мамочки. "На долгую память... " Почерк брата, родители редко писали, стесняясь своей малограмотности. Внизу приписка: "Я не могу дождаться той минуты, когда получу от тебя телеграмму и выйду тебя встречать... " На втором конверте почерк чужой. Полина разорвала конверт, вынула сложенные листки. Глаза скользнули по фразе: ".... Мама просила показать тебе, где они похоронены.... " Полина быстро перевела взгляд на письмо брата, которое по-прежнему держала в руках. ".... Не могу дождаться той минуты, когда... выйду тебя встречать... " Полина вернулась в лабораторию, держась за столы. Глаза ничего не видят. Все расплывается. В колбе идет реакция с натрием. Чуть что - рванет осколков не соберешь... Никто не сказал Полине: "Оставь! " Но за ее спиной стояли наготове лаборантка тетя Варя и угрюмый старик - профессор Юрьев, ведавший студенческим практикумом. В мыслях одно было: "За что? За что?! За то, что - евреи? " Этот вечер был праздничный. Освобождена Одесса. Над Кремлем салют. Университет освещен фейерверками. Небо над головой стало плотным, это была небесная твердь; и ракеты расшибались о жесткое средневековое небо, рассыпаясь зелеными, красными, синими искрами. Сил не было оставаться в Москве. Домой! Домой! Хоть на неделю. Добилась пропуска в прифронтовую полосу. Костин помог. ... Полина, с котомкой за плечами, соскочила с подножки на станции Червоное, последней перед Кривым Рогом. Было раннее утро. Отгрохотал последний вагон. И стало слышно, как засвистал ветер в руинах, громоздившихся на месте некогда акку-ратной беленькой станции. Красная кирпичная во-докачка, выщербленная осколками снарядов, высилась одиноко посреди голой степи. Пустырь, на котором стояла Полина, осветила узкая, с военными наглазниками, фара. - В Широкое? В кузове желтела пшеничка. Оказывается, из Широкого вывозили зерно, которое немцы не успели сжечь. - Хлиб буде - весело крикнул парнишка-шофер. - Факельщики подпалили жито и побегли, а мы гуртом как навалимся с лопатами. Гуртом чего не сладишь... Ты чего не улыбнешься? Полина стояла в кузове, держась за кабину. Ветер бил в глаза, обдавая прелым зерном, горьковатым кизячным дымком, сладким липовым запахом. Ветер из Широкого... Полина видела его таким, каким оставила. Мазанки хоронились в яблоневом цвету, почти не-различимые. Махровая сирень наступала на прохожих сквозь плетни, и, чтоб пройти к соседу, надо было отстранить белую кипень. Машина прикатила в Широкое, и Полинка огляделась ошеломленно. На центральной улице, по которой тащилась, трясясь по изрытой земле, полуторка, были спилены все деревья. Все телеграфные столбы. Нет, не повалены артиллерийским огнем. Спилены. Длиннющая, казалось в детстве, нет ей конца - краю, улица стала голой, и старые, вросшие в землю мазанки и накрененные, на одной петле, облезлые калитки - все обнажено. Машина подвезла до самого крыльца. Дом цел! Дверь нараспашку. Остановилась у двери в смятении, в ужасе, заставила себя переступить порог, на котором был брошен знакомый истертый коврик. Половина хаты, в которой они жили, была только что побелена. Потому и дверь раскрыли. Сохла побелка. Пустые, выбеленные для новых жильцов комнаты... Медленно прошла по скрипучим половицам. В спальню. Там, где раньше стояли кровати, краска не облезла. Свежевымытые доски поблескивали желтизной. Посреди комнаты - как две желтые плиты. Полинке показалось, что увидела наяву... Стоят две кровати, между ними низкая самодельная тумбочка, остро пахнущая сосной, - отцовское изделие. Запахи родного дома! То ли засушенным чебрецом пахнет, который в глиняной вазочке на столе, у большого зеркала, то ли осыпавшимися на подоконник желтыми лепестками хризантем. Нет, всеми цветами вместе: густой, ярко-зеленой китайской розой, вьющимся "паучком"... На тумбочке, как всегда, шахматы. Худенький, лобастый, очень серьезный для своих десяти лет Фима, затворник, тихоня, сидит возле шахмат, воюя и за себя, и за своего противника. "Зараз тоби дам!.. На тоби*". Полинка вскрикнула, сделав усилие, чтобы вернуться назад, на сырой, целительный ветер. На дворе зарыдала в голос прибежавшая откуда-то хозяйка. - Мы ни в чем не виноватые! У Полинки не было сил и слова вымолвить, лишь коснулась благодарно ее голой руки: бабий крик возвратил ей и этот голый, чисто выметенный двор, и острый запах побелки, вытеснивший все осталь-ное. Она хотела только узнать, не сохранились ли фотографии. Семейные карточки... А? Ни одной?.. Почему? Хозяйка вроде не слыхала задрожавшего голоса Полинки. Всхлипнула яростно: - Мы ни в чем не виноватые! Полинка настороженно, словно по талому льду, пошла к соседям. Соседи были Мухины. Родители снимали у них Heзадолго до войны полдома. Одна махонькая кухонька на две семьи. Ладили. Мухины были как свои. Любка Мухина стала учительницей. Фиму учила.... А подняться на крыльцо не было сил. Наконец постучала. В комнатах не выметено. Душно. Бог мои" Окно завешено маминым платком, одеяло с маминой кровати, и дорожка наша, полосатая... Любкина кровать не прибрана, ее войлочные тапки раскиданы: видно, Любка опаздывала на урок. Любки и в самом деле не было. Только ее сестра. Полинка не могла понять, чего она мелет. О род-ных ни полслова, одно лишь твердит запальчиво, будто оправдываясь: - Вы в Москве думаете, нам тут легко жилось. А мы чуть не сгинули. Дерева жгли, столбы. - Обронила скороговоркой, как о пустяке: - На пло-щади вчера полицая повесили. Который твоих убивал. - И снова зачастила про дерева... У Полинки во рту пересохло. - Любка-то... жива? Или и ее... - Любка-то? Любка-то? А что?.. Дверь распахнулась настежь. Вбежала, прогремев сапогами, одноклассница Нина Полуянова, исхудалая - кожа да кости, порывистая, как всегда. Схватила Полинку за руку. - Пошли! Быстрее отсюда! Все расскажу! - Гла-за у Нины огромные, навыкате, как от базедовой болезни, обжигающие, в них боль, крик: "Зачем ты здесь?! " До ее дома на другом конце главной полуразрушенной улицы бежали, перескакивая через снарядные воронки, рытвины. Полина только успела выговорить в тревоге, задыхаясь: ~ Так Мухины ж... Они - наши соседи. - Были соседями! - жестко оборвала Нина и обожгла базедовыми глазами: - Забудь о том! "Соседи"! Полинка отстала, озираясь по сторонам. Никак не могла привыкнуть к обезображенной улице - одни грязно-серые пеньки. И люди... Словно людей не осталось. Сломали. По дороге попадется кто - смотрит остолбенело. Вроде Полинка с того света заявилась. А старик один, школьный сторож, заметил ее, перекрестился и затрусил в калитку. Другие не бегут, но глаза отводят. У колодца Полинка увидела молодицу в широкой украинской юбке, со стричкой, остановилась потрясенно. На молодице были желтые мамины туфли. Мамины? Таких, с никелированной пряжкой, здесь не продавали. Дядя московский привез. Молодица заметила, что на нее смотрят, вгляделась в свою очередь в Полинку и швырнула в ожесточении пролившееся ведро. - Зараз скидать? Или когда застрелишь? Теперь твое время, жидовка! Нина взглянула на догнавшую ее Полинку и схватила ее за руку: - Не отставай! Тут можно и пулю схлопотать... У соседнего дома к Полинке подбежали двое мальчишек в коротеньких, не по росту, рубашонках. Произнесли в один голос, широко раскрыв глаза: - А вы у нас были вожатой! Ребята за эти годы так вытянулись, что Полинка их не узнала. Обняла за худые плечи с выпирающими лопатками. - Спасибо, мальчики! Спасибо, родные! У дома стояла девочка-подросток. На тоненьких хилых ножках. В валенцах. Видно, болела. Приблизилась неуверенно: - Вы - Забежйнских дочки? Полинка видела: для нее она была такой же девчонкой. Только еще больше вытянувшейся. И потерявшей маму. Что понятней ребячьему сердцу?.. Дети двинулись за Полинкой, окликая по дороге своих дружков. Пока шли, перескакивая через окопчики, до Нинкиного дома, ребячий табунок разросся. И все тут же принимались рассказывать. Громко. Взахлеб. Мальчишки знали все. Где, кого, как расстреливали. Они все разглядели. Все знали. В свой девять-двенадцать лет такое увидали! И в этот, и в другие дни мальчишки убегали из дома, как бы их ни запирали, К Полинке. Но по одному они все же боялись ходить туда. Они водили Полинку туда, подбадривая друг друга тычками, затрещинами и нетерпеливыми возгласами: "Трусишь? " - "Я там был, у кого хошь спроси!.. " И все говорили не умолкая: Полина была единственным человеком на все село, который не знал еще, что было там. На карьере. Выпученные, с острым, как стекло на изломе, блеском черные от расширившихся зрачков глаза глядели на Полину и требовали, молили: "Выслушай нас! Выслушай нас! ". .... Нина наконец протолкнула Полинку в дверь, заперлась за ней от своих босоногих, хнычущих братишек, которым она на ходу материнским жестом утерла носы. И почти так же, как мальчишки, взахлеб, суматошно рассказала, как это было. То, что знала сама. И что рассказывал всем старик возчик, который по наряду полицаев свозил евреев в клуб. Но Полинке все еще слышались главным образом раздерганные мальчишеские голоса. Немцы нагрянули в село, точно их из пушки выстрелили. Никто не ждал. Рыли окопы для своих. Услышали треск мотоциклеток. Выглянули из окопов. Маты моя! Шинели зеленые. Каски не наши. Они! Как мотоциклетки протрещали, все лопаты побросали и кто куда. ... Про родителей Полинки был слух, что уехали. Дня за три до немцев Фима болел. Не мог идти. Пока родители подводу раздобыли да пробивались по запруженному шляху, под Нико полем разбомбили переправу. Тут мотоциклисты их и настигли. На той же подводе вернулись домой. К соседям. Куда ж еще? Неделя прошла, не больше, вышло распоряжение: евреи должны носить желтую звезду. Надо было зарегистрироваться и взять ее. "А зачем это? - спросил Фима. - Для позора? " Мать сказала: "Умру, а звезду не надену". Безногая портниха Сима просила маму не выходить: "Роза, что надо, принесут! "Условились стучать в окно три раза: свои, значит. На другой день постучала, как условлено, в окно Мария Курилова, тоже соседка, сказала матери: - Всякое говорят, Роза, пусть Фимочка у нас живет. Только есть зови. Куриловых Полина знала. Шахтерская семья. Девять детишек. - Где девять, там и десятый, - сказала Мария просто, хотя найди полицаи у Куриловых Фиму - вывезли бы всех Куриловых в карьер... Нина подняла глаза на Полинку и... притихла. Лицо белее марли, глаза закрыты, губы синие Словно Полинка лежала навзничь там вместе с родителями - в карьере. Нина мотнулась к ней, схватила Полинкину руку, сжала ее. Наконец заставила себя продолжать. Мать со дня на день ждала: придут! А спокойная была. Сын в безопасности. Счастье какое!.. Отнесла к Мухиным все, что осталось ценного из вещей. Пальто зимнее, только справила; зеленую плюшевую скатерть -- семейную реликвию. "Если что, - сказала, - Фимочке отдайте". Чего ждала, стряслось в пятницу. Вечером постучали три раза. Свои. Мать открыла. Стоит немецкий офицер и полицай. Подъехала длинная фура. - Запас еды на сутки. И на фуру! -- приказал полицай и забросил ружье за спину: жиды сопротивляться вроде не собирались. Понятливые. И к выходу пошли сами. (Об этом полицай на суде рассказывал. Извозчик. ) Немец тоже вложил пистолет в кобуру, усмехнулся нехорошо: торопитесь-де, торопитесь... Мать переступила через порог, глаза скосила. Вздохнула облегченно. Нет Фимочки! И, улыбнувшись, пошла к фуре... Улыбнулась, говорили, спокойно так, легко, вроде перед ней не фура разбитая, а дочерний свадебный поезд. Тут Любка Мухина вышла из своего дома. Руки на кофточке скрестила. Брови подбритые. И вдруг кинулась всполошенно по саду к дому Куриловых, крича: - Фимочка, Фи-имочка! Мама зовет! Сын примчался, запыхавшись, когда родителей уже подталкивали тычками на фуру: они вдруг остановились у колеса и стояли так, недвижимо, плечо к плечу. Их прикладом по спинам, они вроде не чувствуют. Увидел Фима полицая с винтовкой в руках, немца с открытой кобурой на животе - все понял. Сказал негромко Любке Мухиной, своей бывшей учительнице: Тебе что. воздуху мало? " И пошел к родителям молча. Молча, поддерживаемый отцом, забрался на фуру. Любка бросилась вслед заскрипевшей фуре, крикнула полицаю: - А у них еще дочкаА в Москве учится. Комсомолочка!.. ... Полинка поднялась на ноги пружинисто, будто это не она только что бессильно горбилась на диване, спустив на колени вялые руки. Спросила низким голосом: - Где сейчас? - Кто? - Она!.. Нина схватила Полинку за плечи: - Ты что надумала, Полинка? Будешь здесь сидеть! Пока отец придет... Глава третья.  На другой день Полина узнала: приехал с фронта Володя Ганенко. Выскочила из Нининого дома, не дождавшись завтрака. С Володей Ганенко десять лет за одной партой просидели. В голодный год Володя вместе с отцом уходил на заработки. Полинка целый год отгоняла всех от своей парты. Это Володино место! И отстояла. Когда Володя вернулся, парта его ждала. Парту эту за собой таскали. Заветная была парта. С тайником для записок. С нацара-панными буквами, которые потом за-красили черной краской, но их могли по памяти воспроизвести и Полинка и Володя. В сельской школе все парты - и для первоклашек, и для басовитых выпускников - одного размера. Кто догадается, что парта кочует! Да и кому какое дело! Верны своей парте, и прекрасно. Верность поощрялась. Как и озорство. У каждого во дворе росла сирень. Но своя сирень - не сирень! Куда лучше соседская, тем более, что соседские псы давно всех одноклассников облизали и на своих не брехали. На столе учителя каждое утро расцветал сиреневый сад. Пока преподаватели разглядывали махровые бутоны -- для этого нарезались самые лучшие, мичуринские сорта, -- по классу летали шпаргалки. Круговорот шпаргалок! Все безнадежные балбески были давно закреплены за отличниками. За тупых задачки решали. За лодырей - никогда. Подход был строго индивидуальный. Математические гении пускали по рядам записки со своим ответом, балбески в свою очередь проверяли диктанты математических гениев. Учителя знали это и каждому готовили отдельные листочки с примерами. Ребята соревновались между собой, и все примеры щелкались как орехи. К десятому классу почти половина была возвышена в дежурные гении. Володя Ганенко был гением по математике. Полинка в гении не попала. Она была просто химиком. А на что классу химик, даже гениальный? Узкий профиль. Когда выпадала свободная минута -- заболевал преподаватель или в расписании было "окно", - все садились верхом на парты, непременно верхом, как в седла, и начинались "музыкальные скачки". Сиреневый сад с учительского стола переезжал на подоконник, а на стол ставили витой учительский стул, и на него взбирался Володя Ганенко с баяном. Баян был гордостью класса и хранился в окованном железом сундуке. Вся школа прислушивалась к "музыкальным скачкам" ганенковцев, которые, как и все их поколение, были воспитаны на кавалерийских ритмах... Конница Буденного рассыпалась в степи"... "Я на стремя встану, поцелую сына"... "Встань, казачка молодая, у плетня">... "... И с присвистом... Дверь закладывалась ножкой табуретки, попасть никто не мог .. Володя Ганенко вышел навстречу, такой же ершистый, быстрый, в суконной гимнастерке с погонами младшего лейтенанта. Яловые сапоги гармошкой. Ни слова не сказал, только положил руку на плечо: "Держись, Поля". Накрыт в честь Володи стол. Пирожки с капустой. Янтарный холодец. Словно домой пришла. ... Уже на донышке в графине желтоватый самогон. В большой глиняной вазе - лишь одно моченое яблоко. Лица у всех -- будто не встреча это, а поминки. Белокурый, располневший Ваня Иванов почему-то матерится. И главное -- его не удерживают. Правая рука у Вани висит как плеть. Отвоевался. Налил Полинке граненый стакан самогона. Она отхлебнула глоток. Закашлялась, поставила стакан. Рассказывала Люся Хоменко, властная девчонка с заостренным мужским носом и жестами столь решительными, что после каждого стеклянным звоном отзывались мониста на ее белой шее. Люсю Хоменко сбросили в село с парашютом, и она знала тут все. Люся рассказывала о докторе Желтоноге. Его самого и всю подпольную шахтерскую группу немцы расстреляли за два дня до прихода наших войск. В том же самом карьере, что и Полиных родных. Кто выследил Желтонога? Гестаповцы в Широкое не наведывались, Нашивок с костями и черепами на рукаве здесь не видали. От чужих можно уйти. От своих не уйдешь... Желтонога знали все: скольких он спас от угона в Германию, выдавая справки бог знает о каких болезнях!.. И его предали... - Кто ж выдал? -- нетерпеливо воскликнул Ваня Иванов. - Обратно Лиля? Полинка взглянула на него с изумлением. Лиля? Володя Ганенко был последним предвоенным комсоргом широковской школы. Свое комсомольское хозяйство он передал флегматичной отличнице Лиле. Флегматичный комсомольский секретарь, как только ворвались немцы, оказывается, повесила на школе плакат. В нем предлагалось записываться в молодежную организацию "Звильнена Украина", в которую имеют святое право вступать все, "кроме жидов и москалей". Вытащили украинские наряды - никто и раньше не запрещал их носить. Но раньше надевали по праздникам, а теперь каждый день. На шее разноцветные мониста. Как отличительный знак. Учитель математики Виктор Исаевич приходил, рассказывала Люся Хоменко, к Лиле, своей любимой ученице, умолял выхлопотать пропуск его семье, чтоб хоть детей спасти. Выгнала она Виктора Исаевича, хотя ничего ей не стоило выхлопотать: отец Лили, бывший председатель райземотдела, стал немецким старостой, разговаривал с плеткой в руке... Скрестив руки на праздничной блузке, глядела Лиля, как на ту же скрипучую фуру, на которой уже стояла, обняв друг друга, Полинкина семья, загоняли прикладами маленького, беспомощного без очков Виктора Исаевича, швырнули его трехлетнюю дочь, которая пронзительно кричала, казалось, на все Широкое: "Мамочка! Тату!.. Не садитесь на телегу? Не хочу, чтоб меня убивали... " Володя Ганенко слушал, обхватив голову руками. И вдруг выбежал на крыльцо, закуривая, ломая спички. -- Давай задушим ее! -- воскликнул однорукий Ваня Иванов. - Сиди? - жестко оборвала его Люся Хоменко. - Душитель-самоучка. - А Зойка тут руки не приложила? -- спросила мать Володи Ганенко, которая убирала со стола. -- У ее дытына от немца... Ваню Иванова снова пришлось сдерживать. -- Немчура проклятая! -- вскричал он. -- Пока мы на фронте головы клали, они тут... Вернувшись, Володя Ганенко сказал рассудительно: -- Дитя -- не улика... В "Звильненой Украине" кого только не было. Одни злодействовали, другие на танцульки ходили. А то детей заводили... Мать Володи вздохнула: дитя есть дитя! Иные готовы были не то что от немца - от пса понести. "Немчура! " - вскакивал Ваня. и Люся Хоменко усаживала его прицельным тычком ладони, чтоб тот не бежал немедля таскать за волосья "немецких овчарок". -- А Мухина где зараз? -- сдавленным голосом спросила Полинка. -- Любка Мухина... -- Дома. Где ей быть... -- спокойно ответила Люся Хоменко6. -- За ней счет, мабуть, не такой большой, как за Лилей и Нинкой Карпец... У Полинки перед глазами поплыла комната. Длинное зеркало на стене стало поперек, отчего и Володя, и Люся, и Ванечка Иванов, отражавшиеся там, вдруг завертелись, завертелись... Она выбежала из хаты на моросящий дождь. За спиной загрохотали чьи-то сапоги. Володя? Нет, Ваня Иванов. Володя не вышел. Даже не выглянул... /P> От доброго Вани Иванова удалось удрать. Он продрог на дожде и побежал обратно - допивать, а Полинка свернула к Нининому дому. Вечерело. Улица будто вымерла. Одни круглые пеньки поблескивают от дождя. Все еще позванивали в ушах мониста Люси Хоменко. Зря на Люсю обиделась. Парашютистка, разведчица, она тут такого навидалась. Да это дождь звенит. И все вдруг отступило перед тем, что она только что услыхала... Полинка опустилась на ближайшую скамью под навесом, обхватив руками колени: ее бил озноб. Вот откуда все... "Звильнена Украина". Освобожденная, значит, Украина. Три с половиной года жили в своей "звильненой"... И что успели? К чему стремились? "Звильнено" -- безнаказанно убили Фимочку, Так же свободно, безнаказанно - мамочку и отца. Свободно, безнаказанно - Виктора Исаевича. Свободно - доктора Желтонога. Учителя, доктора... Самых любимых людей. Свободно убили... Сколько еще? Говорят, в карьере рядами лежат трупы. Вот вам и "Звильнсна Украина" - как хотели: "без жидов и москалей... " Умертвляли. Полосовали... Нинка Карпец, говорят, с плеткой не расставалась. А Любка Мухина?! Полинка вцепилась в сырую скамью. ".... "К ней счет мабуть, не такой большой". У нее, Полинки, свой счет. Личный! А потом хоть в тюрьму. Хоть в могилу... Вся дрожа от озноба и ненависти, она добежала до Нинкиного дома; Нины, к счастью, не было; Полина достала с полки плоский, как нож, заржавелый штык, вложила его в рукав своей белой блузки и так, размахивая не сгибавшейся в локте рукой, пошла к Мухиным. Штык холодил руку, и она шла все быстрее. Дождь унялся. Выглянули дети. Кто-то окликнул ее, она ускорила шаг. Мимо колодца. Мимо дома с пустыми выбеленными комнатами... От крыльца кинулся навстречу взъерошенный мальчишка лет десяти. Ждал ее, что ли? Подбежал к ней -- и горячо: -- Вы -- тетечка Полина? Не сразу узнала. Мухин. Юра Мухин. Ну, да, такое же лицо. Мухинское. Щекастое. Спросила сухо: - Что тебе? Глаза у мальчишки опущенные, убитые. В сторону своих окон покосился исподлобья, со страхом и стал рассказывать, как они с Фимой вместе играли в шашки, когда Любка позвала Фиму к полицаям... Он не договаривал, заглатывал слова -- от возбуждения, от искренности, от страха, что не дадут досказать; а потом попросил умоляющим и каким-то потерянным голосом взять его завтра в карьер. -- Куриловы, воны сказали, завтра поведут тетю Полину, покажут, где схоронили родных... И я... Можно? Тетечка Полина! Полинка молчала, и мальчик как-то сразу сгорбился, опустив беспомощно руки. Полину как холодом обдало. Ей открылось вдруг все с другой, совсем с другой стороны... Мальчишки его изводят, все время дразнят... Немецким гаденышем! А то и похуже. Со свету сживают! А ему тогда, в сорок первом, было... неполных семь лет. Мальчишки -- жестокий народ. Она ужаснулась, представив себе, отчего горбятся эти костлявые несчастные плечики, которые просвечивали под расползавшейся рубашкой, что придавило мальчонку. Она присела порывисто, как к трехлетнему. -- Приходи, Юра! Конечно! А в сердце будто повернулось что-то: "Война проклятая! Детей за что?! Детей за что?! Она поднялась с корточек и быстро ушла, почти побежала прочь от дома Мухиных по размытой дождем земле. Глава четвертая Сердце не обмануло. Придя утром к колодцу, где договорились встретиться, она еще издали услышала ожесточенные, насмешливые мальчишеские. - Сучий хвост! -- Паренек лет четырнадцати в зеленой пилотке замахнулся на Юру, и тот отпрыгнул козленком. Остановился в стороне. Не плакал. Только сутулился, как вчера. Полинка поздоровалась со всеми за руку. Подозвала Юру, который по-прежнему переминался в стороне с ноги на ногу. - Та хиба ж вы не знаете, чей он? - удивился десятилетний мальчик, взъерошенный и босоногий, как и Юра. - Он Мухин. Любка Мухина - его родная тетка"> - Знаю! - жестко сказала Полинка. -- У него брат фрицевский... Ему зараз два года, - пояснил паренек в пилотке и усмехнулся, как взрослый. - Петро кличут, а какой он Петро. Он от обозника золоторотого. - Слыхала! - так же твердо сказала Полинка, чтоб разом оборвать этот разговор, махнула Юре рукой: мол, идем, чего ты топчешься. - Он-то при чем? - добавила она и взяла подошедшего Юру за руку. Ручонка мокрая: боится. Мальчики ошарашенно молчали. О Мухиных в селе не было двух мнений. А Юрка-то... он - Мухин... Босоногий, прыгая через камни, сказал запальчиво, с прямолинейностью ребенка, повторяющего общий приговор: - Мухины... воны уси от одной сучки! И побежал вперед. О чем тут еще говорить! Слышно было лишь, как чавкают по грязи босые мальчишеские ноги. Старший хотел его догнать, но остановился, сказал, поправляя спадавшую на глаза солдатскую пилотку: - Юрка брательника своего -- фрицевского - нянчил. В вашу скатерть зеленую заворачивал. Мамка сказала: гады Мухины, в плюшевую скатерть фрицевского заворачивают. Зассали всю. Пальцы Полинки разжались, выпустили невольно Юрину руку. Жестокий народ -- мальчишки... -- А там что, надпись была на скатерти, что она сворована? - Та он и читать не умеет, - возвращаясь, презрительно сказал младший. И только тут они двинулись почти в согласии. Некоторое презрение к "хвосту" все же осталось. Но на таких условиях они готовы были его терпеть. В конце улицы постучались к дядьке Андрию, которого вместе с другими шахтерами полицаи гоняли углублять карьер. Он обещал показать, что знает... Дядька Андрий вышел тут же, протянул Полинке красную от въевшейся рудной пыли руку, сжал ей пальцы так, что они слиплись. Увидал Юру Мухина, который беспокойно перебирал босыми, в цыпках, ногами, оглянулся на мальчишек сердито: мол, что ж главного-то не рассказали, черт бы вас взял? Про Мухиных... Старший поправил пилотку, подошел к дядьке Андрию объясняться. Полинка двинулась, выбирая где посуше. Вдоль дороги были навалены прямо в грязь бревна, доски, хворост. Перескакивали с бревна на бревно, поддерживая друг друга. Вот и Ингулец. Ингулец обмелел, едва сочился меж камней. Грязно-бурый, красноватый. Дядька Андрий встал в кирзовых сапогах прямо в воду подал Полине руку. Когда она перешла на другой берег по накиданным шахтерами камням, он спросил неодобрительно: - Пожалела, значит? Они твоих не жалели... - По взгляду Полины понял, не надо об этом говорить. Качнул головой: мол, твое дело. ... Карьеры недалеко за селом. За ближайшими полями, на которых уже поднялись зеленя. Старые, обрушившиеся карьеры, где добывали когда-то руду. Земля в оврагах, осыпях, воронках. Чуть повыше - перерыта окопами. Рыже-красная рудная земля, огненным островом выделявшаяся среди жирно поблескивающего чернозема. Скользя и цепляясь за редкие обломанные кусты орешника, забрались по змеившейся тропке наверх. У Полины ноги облепило по щиколотку. Едва вырывала их из бурой чавкающей жижи. Провалилась в одну из щелей, заросшую, брошенную. Выбралась, ломая ногти о каменистую землю. Кремневая земля в глубине-то сухая. А потом и вовсе поплыло под ногами. Полинка съехала по крутой осыпи метров на двадцать, туда, где поблескивала красноватая вода. Э-э! Живы?! - прокричал сверху дядька Андрий. Он размотал веревку, намотанную вокруг пояса, забросил конец Полинке. Вытащил, оглядел ее расцарапанные колени, ладони. - Могла тут и остаться... -- Вынул кисет, свернул цигарку. -- Зараз не пройдем, Полинка. Отложить надо. Покуда подсушит. Ребята, от края отойди!.. Полинка и сама видела: сегодня не добраться. Огляделась вокруг измученно. Отсюда, со старого Ингулецкого карьера, были видны и желтовато блеснувший на солнце Ингулец, и ближние мазанки Широкого. И -- сады, сады, которые набирали силу. - Полина уже поднималась однажды на эти высоты, те откуда был виден весь путь, по которому гнали, подталкивая автоматами, родных. Она знала о каждой минуте кровавого еврейского воскресенья... Их вывели из клуба. Гнали тесной, сбитой овчарками колонной. Втолкнули в нее тех районных коммунистов, на кого успели донести. Двигались вон по тому размытому шляху, зная: это последнее, что видят: через ледяной осенний Ингулец, сюда, сюда... Выше... Вон там, за кустами, раздели. Отдельно мужчин. Отдельно женщин. Строго! Моралисты проклятые, кровавые... Немецкий офицер стоял в стороне на бугре. Управлялись свои, полицаи. Да, "Звильнена Украина"... Первый выстрел хлопнул негромко, и -- колокола зазвенели. Тяжелый главный колокол, всю ночь прилаживали, торопились -- дум-дум-дум... И мелкие -- бесновато - освобожденно. Беспорядочно гремели выстрелы. И победно, густо, все заглушающе торжествовали колокола... Полинка не сразу расслышала сиплый голос дядьки Андрия. -- Тебе, говорят, рассказывали уже, как что?.. Полинка кивнула. Да, она знает. Вначале полицай застрелил мать. Потом занялся мужчинами. Выстрелил брату в затылок. Фима упал на грудь, как в Ингулец нырнул. Руки вперед. А когда дошло до батьки Полины, опустил ружье, сказал: "Не можу. Хороший чоловик був". - И отца застрелил из пистолета немецкий офицер. Дядька Андрий поглядел на посеревшее Полинино лицо и, вздохнув, попенял: - Зачем ходишь, девонька? А?.. Все равно никого тут не признаешь. Стреляли разрывными пулями. В голову. - И добавил тихо, мотнув дряблой жилистой шеей: - Я двое суток потом ни есть, ни пить не мог... А Полинка смотрела туда, где встала на дыбы багровая рудная земля. Как добраться до нее? Потом спросила у дядьки Андрия, не поднимая глаз: почему от нее шарахаются?.. Как будто она с того света. Только одноклассники рады. -- Как тебе сказать... - доверительно объяснил шахтер, прикуривая от старой самокрутки новую. - Приехала ты из самой Москвы, остановилась у секретаря райкома... Нинка-то Полуянова - дочка его, не знала разве? А тут... Каждый добывал хлеб как-то. И смерти боялся... Меня выгнали силом на карьер зарывать убитых, других -- углублять траншеи, третьего - окопы копать, четвертого - с фурой занарядили, попробуй откажись... Дядька Андрий пыхнул самокруткой. Его уговорили сводить на карьер Куриловы, друзья по шахте, а ее бывшие соседи. А то б ни в жизнь не согласился. Знать не знаю, ведать не ведаю. Дочка Забежанских, сказали, добрая, от нее зла не жди. Объясни все как есть. А сейчас и сам видел: несчастная девчонка, кофточка расползается, коленки драные... Голосок-то вон дрожит. Какая тут опаска. - ... Каждый бы рад тебя приветить. Но... у другого какая мысль? Ага, все он знает. А что делал на карьере, спросят, когда людей стреляли? Заодно с полицаями?.... Еще привлекут как соучастника. У нас насчет этого свободно.... А какие мы соучастники? Ощупываешь себя по утрам -- никак цел?.. -- Оживился вдруг: - А правда, портниха Сима, безногая, зарыла в землю ситец, что твои шить относили? А теперь отдала тебе? Симка - то -- она человек.... Ох, поубавилось в Широком людей. Поубавилось... А почему? Все на войну списываем. А война что ж... война берет нас готовенькими. Какие есть... Три дня назад, когда Полина впервые поднялась сюда, у нее было ощущение, что это ее тут расстреляли. Но не добили только. Почему-то на ногах держится. Еще выстрел - и прикончат. Мыслей не было. Только боль. Она поглядела внимательно на дядьку Андрия, который как-то зло, остервенело дымил самокруткой, на белевшие вдали мазанки и отсюда, с высоты Ингулецкого карьера, рытого-перерытого смертью, увидела вдруг... В гражданскую войну, рассказывали, в Широком; тоже обнаружился предатель. Один - единственный на все село. А теперь? Полицаи. "Звильнена Украина". Только из одного их класса трое девчат пошли в "Звильнену". И сразу - как звери. Как первобытные. Кто не твоей масти, вгрызайся в горло... А ведь они знать не знали ни белых, ни синих, ни зеленых. Ни гетмана Скоропадского. Росли в комсомоле. Любка Мухина учила в школе. Полинка опустилась на сырую землю. Дядька Андрий посмотрел на нее встревоженно, принес обломок доски: "Сидай!.. " ".... Лилька -- комсомольский секретарь, отличница... " Ну, эта просто сбросила личину. Убийца идейный. А Нинка Карпец? Самая серая, бесцветная. Любила танцевать. Ей льстило, что вокруг нее закружилось немецкое офицерье? Хоть день, да мой?.. Но ведь ее схватили, когда она корректировала огонь немецких батарей. Чтоб они били точнее. По советским. Зачем этой пустельге так-то пританцовывать?.. Видно, в танцульках "Звильненой Украины" была своя логика... А Любка Мухина? Ведь это ее бабка, когда петлюровцы в девятнадцатом ворвались в село, встала в наших дверях и сказала: "Тиф... " И спасла всех. А сама Любка Мухина... Говорила она с ней серьезно? Хоть когда-нибудь. Ведь не только по деревьям вместе лазали. И в лапту играли. Говорила? И -- вспомнила. ... Единственный дом, где было много книг и где можно было их брать, как в библиотеке, был дом Гринберга, секретаря Широкского райкома. Когда-то их дома были рядом, забор в забор. Комнаты у Гринбергов - не заставленные, ни цветов в горшках, ни половиков, ни сундуков. Пустая городская квартира. Только по стенам - книжные полки. По другую сторону улицы жил Степан Масляный, один из руководителей Ингулецкого рудника. Масляный был огромным медлительным добрым дядьком. Полинке родители помогали учиться только в младших классах. Потом уж не могли. Она бегала к Масляному, и тот никогда не отказывал. Увидит Полиику, улыбнется в свои пушистые запорожские усы. Но было селе человека, который бы не уважал Гринберга и Масляного. В 1937 году их в одну ночь забрали. И Гринберга, и Масляного. У Полины в тот день голова кругом пошла. Ошибка. Конечно, ошибка... Как-то приехал в село Григорий Петровский, самая большая власть на Украине. Открывать школу-интернат. Всех их, босоногих, от школы отогнали. Наконец подкатила машина. Пыльная. Дребезжащая. Из нее вышел плотный седоватый старик, сказал усталым голосом, чтоб впустили во двор всю босоногую детвору, которая толпилась за забором. Он остался в памяти добрым дедушкой, а потом вдруг объявили в школе, что он - пособник врагов народа. Тогда-то они шептались с Любкой в саду. Полина и верила, и поверить не могла, что все - враги. А Любке, оказывается, все было ясно. Она сказала, хрустя антоновкой: -- Ты что, не видишь, кого сажают? Батьку твоего не берут. И моего. Почему? Взять у нас нечего. У Гринберга вон книги. На тысячи. Небось раскулачил кого... У Петровского - еще больше. Масляный-богач. Два велосипеда. И сам ездит на рудник, и дочке купил - особый, дамский. Кто наверху, тот и грабастает. Мое -- мое, и твое -- мое"... С нами небось не делятся... Полине отчетливо вспомнился этот разговор, даже Любкины подсчеты, у кого сколько было имущества... ... Полина почувствовала -- на сыром сидит. Озябла сразу. Но не поднялась. ... Мать отдала Мухиным все, что было из вещей. На сохранение. Неужели из-за пальто? Из-за платка? Из-за зеленой скатерти, в которую заворачивают фрицевского... Из-за тряпья?! " Что же такое "Звильнена Украина"? "Мое -- мое, и твое -- мое?! " На обратном пути, на спуске, дядька Андрий придерживал Полину за руку. Притомилась девонька. Ноги не идут. ... Перед самым отъездом подсохло, и удалось наконец добраться до вставшей на дыбы рудной земли, где были братские могилы. Снова привели мальчишки. И дядька Андрий. Пришли с лопатами. Карабкались, поддерживая друг друга, цепляясь за обгорелые сучья. Похоже, после освобождения здесь никого не было. Валяются вокруг гильзы -- тусклые, ржавые. Зеленые немецкие фляжки. Полина вскрикнула: увидела торчащие из-под земли почернелые кости. Даже не закапывали? Стали кромсать лопатами сухую, неподатливую землю, забросали могилу. Двинулись дальше. Новый широкский председатель райисполкома Доценко -- на его спине немцы звезды вырезали - обещал памятник тут воздвигнуть. Выполнит? Могилу матери дядька Андрий так и не смог найти. Мальчишки обнаружили. "Мамочка-мамочка! " Полинка упала на колени. Дядька Андрий положил ей руку на плечо: - Дальше! Дальше! А то не вернемся засветло. По рыже-красной, вывороченной из глубины земле нашли могилу отца и Фимочки. Могилу как закидали наспех, так и осталась. Вытоптанной, незаросшей. Словно ничего уж не приживалось на этой багровой земле. А вокруг чернозем. Весь перевороченный. Черными глыбами. В воронках стоит вода. Страшная земля. Могила на самом склоне карьера. Полинка поднялась к ней по каменистой рудной осыпи -- сердце билось где-то у горла... -- Вы идите! -- сказала она провожатым. - Я тут останусь до утра. До поезда! Дядька Андрий запротестовал, походил вокруг. Начало смеркаться, и он - не оставаться же на ночь - ушел нехотя и увел мальчишек. Полинка лежала, прижавшись лбом к каменистой земле, слизывая языком соль с опухших, потрескавшихся губ. В ушах только одно осталось. Голос брата. Повторяет и повторяет он своим чистым голоском: "Не могу дождаться той минуты, когда... выйду тебя встречать... " Хочет он еще что-то крикнуть, тянется к ней и-- не может... " За что? " И снова, будто наяву, видела брата -- лобастого, тихого, учтивого. "Бог перепутал", -- говорила мать. Оборванные яблони, разодранные колени - дочь. Тишина в доме, девичья приветливость - брат, Фимочка. Не терпит конфет -- дочь; сластена -- Фимочка... -- Бог перепутал! -- вырвалось у Полинки. -- Перепутал! Ей лежать здесь, а не ему, мальчонке... Быстро темнело; в мертвой степи звучало протяжное: "Бог перепутал! Пе-ре-путал... " Она почувствовала дурноту. Сверху зашуршали камни, посыпались на нее. Вскочила испуганно. Вгляделась. Переступает босыми ногами Юра Мухин, рубашка вытянулась из штанов, лицо белее мела. - Тетечка Полина! Тетечка Полина! Важко тут. Пидемо... -- Ты откуда здесь? Оказывается, дошел со всеми до села, а потом вернулся. Зубами выстукивает: - Т-тетечка Полина! П-пидемо... Как удалось им выбраться? Перешли вброд, сбивая ноги, Ингулец и тогда лишь остановились, дрожа от холода и прислушиваясь. Здесь, на пологом берегу, до войны Полина вместе со всей школой разбивала парк">. Рыхлили землю для клумб. Понатыкали прутиков и ушли, не очень веря в то, что примутся. И вот слышно: шумит, как в бору. По весеннему пахнет кленом, топольками. И шумит, шумит в ночи. Принялись топольки.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ. "Вынос хоругви" *  " Сто раз ты заглядывал смерти в глаза. Ничего ты не знаешь о жизни. " Аполлинер. Глава первая. Возле общежития Полину ждал длинный Владислав, ее Владя, "Полинкина жердина", как окрестили его на Стромынке. Он высматривал подходивших, перебирая от холода журавлиными ногами; в выходном широком галстуке из черного крепа, который скрадывал его длинную шею. Он бросился к Полине, схватил ее чемоданчик, сетуя на то, что не прислала телеграмму. Она кивнула благодарно, начисто забыв о разговоре, который был у них две недели назад; а когда он взял ее за холодные руки, она уткнулась ему в грудь и застонала сквозь зубы. 934"> Владя накормил ее домашним яблочным пирогом, дал люминала, который был всегда при нем в спичечной коробке. Полина приняла двойную дозу снотворного и заснула, не отняв руки, которую держал Владя. Утром она поднялась вместе со всеми, собрала обернутые газетной бумагой учебники и поспешила в университет. Первокурсницей Полина любила прибегать в актовыйзал университета, когда в нем было еще пусто и свежо, а акустика по утрам -- как в храме, где хочется самому господу Богу крикнуть: "Ау! " Полина располагалась у окна. Отсюда был виден весь зал, старинный университетский зал, с лепниной XVIII века и торжественным маршем коринфских колонн, которые несли на себе дворцовый потолок, - обычно весь день ее не покидала радость сопричастности к чему-то значительному и высокому. Это был праздник -- заниматься в актовом зале. Из огромного окна открывался вид на просторы Манежной площади, где под Новый год ставили самую большую елку, какую только можно было сыскать в подмосковном лесу, и долго, почти всю зимнюю сессию, не прекращалось под окнами торжество. И сейчас Полина по привычке прошла за свой столик у окна и... почувствовала, что здесь ей не заниматься. То и дело возле нее останавливались. Однокурсник всплеснул руками: "Сколько лет, сколько зим! " Другой влез со своим анекдотом и возмутился тем, что Полина даже не улыбнулась: "У тебя нет чувства юмора! " И шелест шин на Манежной площади, и легкий скрип шагов, и даже шорохи-шепоты читальни - все, что раньше успокаивало, как успокаивает морской прибой, теперь било в виски. А тут еще стекла звенели. Салют над Кремлем. Полина обернулась к окну. Какое счастье -- салют! Еще город освободили. Но в красных, синих и зеленых праздничных огнях виделся - и это уже навсегда -- отсвет мартовского салюта, когда советские войска освободили город Кривой Рог. Неверными руками Полина собрала книги, конспекты. В коридоре поблескивала кафелем голландская печь. Возле нее грелись, обмениваясь новостями, студенты. Этот "гайд-парк" у голландки почти пробежала. Забиться куда-нибудь! Хоть в подвал, хоть в темную каморку. Только чтоб тишина вокруг. Только чтоб тишина. Подруги помогли ей добрести до общежития, уложили на койку, и вот уже несколько суток она лежите открытыми глазами. Сна нет. Полина отстраняет еду. И не говорит ни слова, глядя на всех остановившимися серыми глазами, как дед, которого однажды повесили петлюровцы, а потом односельчане вынули из петли... Подруга позвонила Владе. Он примчался всполошенный, вызвал врача. Пришел тихий, грустный старик исказал, что девушке нужна тишина. -- Угол бы ей достать. Хоть чулан. Владя куда-то пропал, а вернувшись, решительно предложил Полине собираться. Они поедут к нему. Полине выделяется комната, в которую без стука никто не войдет... Полина улыбнулась его решительному тону, спросила без обычной иронии, устало: -- К маме ездил... упрашивать? Помедлив, он кивнул. Полина повернулась лицом к стене.. .. Комнату удалось снять лишь к зиме. Спасибо московскому дяде, отыскал. Владя перевез туда солдатские валенки, заштопанное на локтях платье и стопу учебников. Комната была на отшибе, в селе Алексеевском, в деревянной сторожке, вросшей в землю. Здесь не было ни радио, ни часов. Лучше не придумать, если б не подыматься в шесть утра. Через день Полину будил сосед. Он работала трамвайном депо. В шесть утра, уходя, стучал кулаком в дверь. На следующую ночь Полина почти не смыкала глаз: она по-прежнему и училась и работала, а на работу опоздаешь -- под суд. По всем правилам военного времени. Ночью выскакивала на неосвещенную улицу, спрашивала у прохожих, который час. Если не скрипели где-либо шаги, только крыша погромыхивала железными листами -- бежала, скользя по насту, целую остановку до села Алексеевского, где горели на улице, как далекий маяк. круглые электрические часы. И так всю зиму, пока Владя не узнал об этом и не притащил будильник. Будильник тикал только лежа на боку и не звонил, а дребезжал, как консервная банка. Но, оказывается, какое это счастье -- дребезжащий будильник! Когда в крещенские морозы замерзла колонка, за водой приходилось брести, утопая в снегу, на кладбище, где ледяной горой высился колодец. Полина смертельно боялась кладбища. Топила снег, только бы не идти туда. Как-то перед сном она взяла толстую тетрадь в клеенчатых корочках и записала вдруг: "С девяти утра до одиннадцати вечера просидела в университетской читальне, в углу, спиной к залу, готовила курс органики. И завтра день нелегче. Я измучена, даже есть не могу, хотя с утра во рту ни маковой росинки. Работаю до дикой усталости, мамочка... " Вывела машинально "мамочка" и только тогда поняла, что взялась за письмо домой. Упала на кровать. К утру подушку хоть выжми. И вдруг сами собой, как к верующему молитва, пришли стихи Шевченко: О, Боже мий мылый, За що ты караешь Сыротыну... Полина все время возвращалась к ним, о чем бы ни думала: А я полечу высоко, высоко За сыние хмары, Немае там власти, Немае там кары. К весне она совсем слегла. Тихо насвистывающий какую-то мелодию юный врач "скорой помощи" (Полина свалилась на улице, возле дома) исписал целую страницу. И фурункулез от недоедания, и грипп, перенесенный на ногах, и воспаление связок, и бог знает что еще. Когда он ушел, кинув со студенческой живостью "оревуар" и оставив на столе горку рецептов, на которые нет и не будет денег, Полина вынула из-под подушки тетрадку и записала самым мелким почерком, непостижимым чужому: "Мамочка моя любимая, за что мне такое? Как в костер бросили. Жжет руки, ноги. И нет спасения от огня. Сегодня заплакала от физической боли - этого со мной еще никогда не случалось. На это я не имею права". ".. Готовлю завтрак. Больше не могу видеть сухарей. Целую неделю питалась ими. Я решила: хватит болеть, и все! Некогда! Говорю себе, что я просто ленивая девчонка, что должна встать, убрать комнату, постелить постель. Надоела грязь. К тому же проверю свои силы - и сяду заниматься". Пошарила в шкафу. Кончились продукты, деньги. А кому скажешь, что пора отоварить карточку, что не в силах сидеть в читальне, особенно когда кто-то рядом хрустит сухарем или яблоком? Надо молчать. И не отставать от своей студенческой группы. Кому какое дело, что одна только езда в село Алексеевское и топка печки занимают полдня. Боже, как хотелось встретить человека, который бы понимал! Без слов, без жалоб. Полина снова потянулась к тетради. "Вот уж не думала, что самым большим несчастьем станут праздники. Как я их ненавижу! Никогда столько не реву, как в праздники. Нет, меня не забыли. У меня хорошие подруги. Приглашают в семьи, но это еще больше расстраивает. В праздники я стираю, мою полы. Специально оставляю все на праздники, чтобы было дел по горло". Полина взглянула на будильник. Владя обещал заехать. Выскребла из печурки пепел, отправилась за углем, больная нога подвернулась, и Полина упала. Как набрала уголь, понять не могла. Кое-как растопила печку. Вытряхнула украинский домашний половичок. Открыла форточку. Чисто стало, свежо. И почувствовала, что вот-вот свалится. Присела на край табурета, затем пошла по воду. Подмела кухоньку и тогда лишь села за книги. Подумала внезапно: прикати Владя с грузовиком, да покидай в кузов барахлишко, да возьми ее на руки - хватило бы сил отказаться? От городского уюта. От заботы. Домашних пирогов. От трогательной суеты Влади. Кто это сказал о нем: большой, а без гармошки? Примчался Владя в каплях дождя -- сама свежесть, принес авоську картошки: "Мама прислала! " Потоптался в дверях и ушел, застенчиво пятясь. И в эту ночь, и в следующую Полине снился дом в Широком, весь в сирени и в левкоях, мама. отец, Фимочка. Вдвоем с братом они несли большое ведро из кладбищенского колодца; Полина склонилась набок, чтоб на брата не плескалась вода, и услышала его добрый голос: "Ну и трус ты, Полинка. Кто же боится кладбища? Это -- дом наш". Открыла Полина глаза - чисто выбеленные голые стены сторожки. Потянулась к тетради, без которой уже и жить не могла. "... Мальчик мой? Тихоня, умница, жизнь моя. Разве знали мы, родной, что нас постигнет? И так тянет меня на Украину! Домой! На той неделе тебе, братик мой единственный, исполнится 18. Родной, любимый мой! Как я плачу над участью, постигшей тебя, сколько ночей я провожу с мыслью о тебе, как я люблю тебя, мой маленький, мой несчастный мальчик! " День рождения Фимы совпал с главным экзаменом года. И не только года. Органика. Органическая химия. Нечто вроде студенческой конфирмации. Всегда весной она. А тут, как на грех, перенесли. И, говорят, придет принимать сам академик Казанский. Не дай бог! Кто это сказал: насколько Зелинский мягок, настолько Казанский крут? Спрашивает не по билету... Полина перебрала имена будущих экзаменаторов. Профессора Платэ она не боится, хотя он дотошнее всех. Даже профессору Шуйкину сдаст, хотя от этого хитрюги добра не жди. Только бы не к Казанскому! Ночи, казалось, конца не будет. Мучила растянутая нога. Перемоглась бы, но стало рвать надкостницу. А когда все болит, тут уж не до химии. Неделю назад учила "взрывчатые вещества", очень простой курс, сплошная зубрежка, и тогда еще выяснилось, что это для нее самое ужасное. Память стала как сито. Ничего не держится. И все после Широкого. Раньше так не было. Неужели жизнь отшвырнет?... Экзамены принимали в ассистентской комнате при большой химической аудитории. Батареи там не работали. Вдоль стен расставлены лабораторные столы, возле них высокие табуреты, как плахи. Лобное место. Гуськом прошествовали экзаменаторы в длинных черных халатах, невозмутимые и отрешенные в своей высокой замкнутости. Судьи. Высший химический суд, приговоры которого обжалованию не подлежат, сдержанно кивнул Полине. А заведующий практикумом профессор Юрьев даже приостановился, нарушив всю торжественность прохода. Полина ждала у дверей, прижавшись лопатками к стене. Вбежал по лестнице высокий, поджарый Альфред Феликсович Платэ, ее руководитель. Огляделся вокруг порывисто, отчего его портфель, запертый на один замок, совершил полный круг. Отыскал быстрыми смеющимися глазами Полину, сказал ей вполголоса, со всей своей природной галльской живостью: -- Сосредоточьтесь, Полин! Не спешите. На все про все: "Разрешите подумать". - И шагнул к двери, торопливо запахивая пиджак на полосато-красной душегрейке и расправляя плечи, чтоб стать таким же грозным, как и все. Простучал палкой, прихрамывая, тихий, неприметный доцент Силаев, шепнул ей: - Садись ко мне отвечать! Тс-с! Прошествовал академик Казанский. Бесстрастное лицо. Сатанинская улыбка. И головы не повернул. В другом конце коридора показался Владя. Хотел спрятаться, но каково прятаться, когда ты на голову выше всех. Он пошептался о чем-то с Аликом, Аликом-гениаликом, как его называли на курсе, и Алик, быстро взглянув на Полину, закивал торопливо: мол, конечно, в обиду не дадим. "Хорош у меня видик, наверное", - уязвленно подумала Полина и, оттолкнувшись плечом от стены, вошла в аудиторию твердым шагом. В аудитории мрачновато, пахнет ржавой селедкой, - видно, после опытов с аминами. И, кажется, сероводородом. И экзаменаторы по углам на высоких табуретах - двенадцать апостолов. И еще улыбаются. Альфред Феликсович Платэ сделал знак рукой: "Спокойнее, спокойнее, Полин". Доцент Силаев, тот уж без всякого стеснения, явственным шепотом: - Сейчас, сейчас я тебя вызову. Полина чувствовала: у нее горят щеки. У профессора Платэ пока никого, он снова махнул рукой Полине: давайте! Она качнула головой, только сейчас понимая, со страхом и грустью, что не будет сдавать ни Платэ, ни Силаеву. Зачем они так? Но... не слыхал о ее существовании только один - единственный экзаменатор. Академик Казанский. "К нему?! Мамочка моя! " Вот от Силаева ушла студентка, он вытянул шею: "Готова? " Полина опустила голову, не замечая ни жестов, ни взглядов, полных доброты. Она сидела так, с опущенной на грудь головой, пока не освободился стул у академика Казанского. Поднялась. Но ее опередили. Возле Казанского уже пыхтящий добродушный Алик-гениалик. И она продолжала сидеть, подавляя в себе острое желание пойти к тихому Силаеву и даже к профессору Шуйкину, на круглом азиатском лице которого блуждала улыбка. Когда появилось место у Альфреда Феликсовича Платэ, Полине хотелось уж не просто идти, а бежать к нему, чтоб не успели занять стул. "Ну и трус ты, Полинка... - словно бы услышала она мальчишеский голос. - Ну и трус" И осталась недвижной. Альфред Феликсович Платэ встал неторопливо, как бы разминаясь, шагнул к ней, посмотрел на формулы, которые она выводила на листочке. Переглянулся с Силаевым, недоуменно пожимая плечами. ... Когда Полина приближалась к академику Казанскому, у нее кружилась голова. Она заметила только красно-полосатую душегрейку Платэ, который делал успокоительные знаки. Академик Казанский сидел на почетном месте. За длинным лабораторным столом. Замкнутый, отчужденно сухой. Губы нитяные, как, говорят, у всех недобрых людей. И улыбнулся тоже суховато, даже иронически. "Дура ты набитая, - словно говорила уязвленной Полине эта улыбка. - Деревенщина". Полина зябко повела плечами. "Ну и трус ты, Полинка, ну и трус... " Казанский взял тонкой белой рукой ее листок с формулами, мельком взглянул на них, отложил в сторону: мол, знаете, и ладно. Поговорим о том, чего не знаете. - Напишите бекмановскую перегруппировку... Полина зажмурилась в панике. Ничего не помнит. Ни единой формулы. Перед глазами точно снежная целина. -- Разрешите подумать? - Казанский взглянул на нее поверх очков, сказал добродушным тоном: - Но недолго. Полина напряженнейшим усилием, так вытаскивают из колодца полное ведро воды, вытянула откуда-то из глубины ослабевшей памяти цепь разворачивающихся формул, может быть, самое трудное для нее в университетском курсе. С нажимом, так, что трещало перо, разбросала по листку стрелки движения формул. Заметила боковым зрением, Альфред Феликсович Платэ встревоженно глядел на нее, перестав спрашивать студента, который сидел перед ним. "Родные вы люди... " Пока Полина медленно поясняла, Казанский оглядел ее листочек со всех сторон и отложил в сторону; спросил, как если бы все начинал сначала: - А теперь напишите... - Разрешите подумать, -- сдавленным тоном произнесла Полина, выслушав вопрос. Казанский хмыкнул: "Гм". Этого оказалось достаточно, чтобы Полина мысленно собралась и ответила сразу. После следующего "разрешите подумать" Казанский поднялся и прошелся возле стола. У всех экзаменаторов сменились студенты, а академик Казанский все еще не отпускал девушку, которая будто специально злила его своим меланхоличным, надо не надо, "разрешите подумать". Деликатнейший Казанский поглядел на студентку поверх стекол. И, промокнув высоколобую голову платком, поставил студентке жирную четверку. -- Я ему все ответила, -- всхлипывала Полина, сидя в коридоре на лестничной ступеньке, -- кто возьмет меня на органику с четверкой. -- Ура! - закричали в один голос Владя и Алик-гениалик. И даже руками развели для убедительности. Полина взглянула на них и невольно улыбнулась. Пат и Паташон. -- Знаешь, кто имел четверку по органике? -- воскликнул Владя, пригибаясь к Полине. - Академик Зелинский. Сам! Четверка по органике для химика -- это все равно что дрожание икр у Наполеона перед сражением. Великий признак. Алик, ребята, поклянитесь, что я не вру. И вся группа, как один человек, пошла в клятвопреступники. Владя подал Полине руку, помог ей встать и потянул ее вниз по лестнице. - Побежали! - Да что с тобой? Куда? - Ко мне! Нас ждут обедать... Они выбежали из университетского двора, держась за руки. Владя остановил такси, и спустя несколько минут они входили в новый дом на улице Горького. Стол уже был накрыт и сервирован так, словно ожидался дипломатический прием. Накрахмаленные салфетки стояли у тарелочек голубями, казалось, подойди к ним -- упорхнут. И картины по стенам в золотых рамах на библейские сюжеты изображали порхание толстеньких ангелов; Брюллов, кажется? И даже мать Влади, дородная белолицая дама с крупным ожерельем желудевого цвета, преподаватель философии, вышла к ним какой-то пританцовывающей, будто порхающей походкой. Только хрустальные рюмки стояли прочно. Даже позванивали от шагов, не шевелясь. Они были такими же длинношеими, как Владя и как отец Влади, который вышел к столу, улыбаясь и бася добродушно: -- У нас, когда я учился, говорили: сопромат сдал -- жениться можно. Органика приравнивается к сопромату, да? Никогда Полина не ела такого душистого гуся, никогда не пробовала соуса ткемали, от которого горело по рту. Полина отказалась было от грузинского вина, но мать Влади сказала, понизив голос, что именно это вино любит сам... Как же не попробовать! Когда наконец справились с кофе глясе, мать Влади, обняв Полину за плечи и сострадательно ощупав пальцами ее худые, выпирающие ключицы, повела в комнату, где, сказала, Полина может чувствовать себя как дома. - Милочка моя! -- воскликнула она, и глаза ее увлажнились. - Вам пришлось столько перенести. Теперь живите -- не тужите. Все к вашим услугам. Вся Москва. Когда Полина уходила и отец Влади помогал ей надеть подбитое ветром пальто, она услыхала сочувственный шепот матери Влади: - Владь, почему у Полиночки погибли родители? Они были военными? -- Они были евреями, -- помедлив, ответил Владя. Полина увидела, как у матери Влади вытянулось лицо. ... Владя догнал Полину только у трамвайной остановки. Полина прыгнула в отходивший автобус, не взглянув на его номер; дверь захлопнулась, Владя бежал за ускорявшей движение машиной, стуча кулаком по прозрачной двери и крича в страхе: -- Полина! Полина! По-олинка! Глава вторая Вечером в сторожке грохнула дверь, заскрипели половицы. Ввалился московский дядя, заиндевевший, с букетиком подснежников в одной руке и кулечком из газеты -- в другой. Полина уткнулась в мокрый каракуль дядиного воротника. Какое счастье! Дядя разделся и, по обыкновению, сделал ревизию ее запасов. Осталась ли у нее хоть какая-нибудь еда? Сама ничего не попросит. Уж он этот вреднющий характер Забежанских знает. Сам такой. Слазил в кухонный шкафчик, пошарил по полкам. Лишь в банке пшено на донышке. И немного овсянки. Высыпал в пустую сахарницу полкило песку. Не помешает. Полина взялась за чайник, дядя остановил ее. -- Идем, Полюшка! Нас ждут. Полина поцеловала его и попросила не уезжать. -- Фимочке сегодня восемнадцать, Посидим... Дядя был угольщиком, всю юность проработал в шахте, и глаза у него были угольные, спокойные, добрые. Мамины глаза. И с таким же острым антрацитным блеском, как у нее. Только хитреца была в них не мамочкина. Собственная. Дядя прикрыл глаза ладонью, постоял так, покачиваясь, сказал по-прежнему решительно: - Идем, Поля! Обещал... - Голос у него басовитый, низкий, а что-то в интонациях напоминает голос матери. Дядя потащил Полину куда-то вдоль села Алексеевского, по сугробам, мимо занесенных бревенчатых халуп. Подвел к незнакомому дому, побеленному снаружи, словно украинская мазанка. Сказал напористо: -- И наличники вон как у вас. Полина взглянула на резные наличники, выкрашенные ядовито-зеленой краской. Нет, у них были другие. Их ждали: кто-то принялся стаскивать с Полины пальто, женский голос крикнул в глубь дома: -- Пришли! В большой комнате накрыт стол. Яства праздничные, пасхальные. Рыба фаршированная, рыба жареная. Рыба пареная с красным перцем. На углу стола маца. - Сейчас Пасха? - робко спросила Полина, усаживаясь возле дяди и оглядываясь. Ни одного знакомого. Какие-то кирпичные, скуластые лица. Дядя не ответил, а стал подталкивать ее куда-то к противоположному концу стола, где пустовало кресло с бархатными подлокотниками. Полина упиралась. Она хочет быть рядом с дядей. Но тут весь стол начал упрашивать Полину оказать им честь и... сесть возле лысоватого широкоскулого парня в военном кителе с орденами, который улыбался ей застенчиво и боязливо. Полину словно огнем опалило. Неужто опять сватают? Она покосилась на дядю, который разглядывал холодец. Прикусила губу. "Дочь не посмел бы так оскорбить... " Сказала едва слышно: - Устроил... Сватовство майора. -- Подполковника, - с достоинством поправил гость с другой стороны стола, видимо обладавший острым слухом. - Что?! -- Он подполковник, - повторил гость и стал жестами звать жениха; мол, давай подгребай. Жених устремился к ним, как в реку кинулся, потеснил дядю и уселся рядом с Полиной. {}Если Магомет не идет к горе, - забалагурил он, - то гора идет к Магомету. "Ты еще и нахал?! " Уголком глаз Полина видела погон с двумя просветами. -- А шпоры у вас есть, майор? -- Я сапер, -- с достоинством ответил подполковник. -- А собака есть? -- Н-нет... - Должна быть собака, легавая. И псари. А выездные рысаки? - Есть, - оживился жених. - "Опель". С иголочки. - А дворянство у вас родовое? Или пожалованное, майор? Полина поднялась, и в голосе ее уже явственно звучал гнев: - Ни псарей, ни рысаков. Разве это достойная партия? - У Полины брызнули слезы: - Дурачье вы... позапрошлогоднее! - И, натыкаясь на углы стеклянных горок, буфетов, кресел, кинулась к дверям. Полина бежала домой в кромешной тьме, проваливаясь в сугробы и вытаскивая из снега слетавшие с ног туфли-лодочки. Едва отыскала свою обледенелую сторожку. Бросилась на постель лицом вниз. "Мамо! Мамочка ридная!.. " попыталась заснуть. Люминал кончился, а без снотворного -- куда там!.. Порывисто потянулась к тетрадке, записала крупными буквами, поперек страницы: "Хватит! Я хочу к маме! " ... Первым заметил, что с Полиной худо, Альфред Феликсович Платэ, хотя ничего в ее университетской жизни не изменилось. Так же жужжал возле нее мотор, вращая в колбах "мешалки", и в трехгорлых колбах пузырились, клокотали реакции Гриньяра. Все вещества разгонялись к сроку, и он как руководитель не имел никаких претензий. Но вдруг увидел, что она вовсе не та, что вчера. По ее поникшим рукам. Когда это было, чтоб ее сухие узкие руки, красноватые, шершавые руки лаборантки-химички, лежали на рабочем столе так вяло и безжизненно?.. Он подошел к Полине и сказал, что геологи привезли гурьевскую нефть, много образцов. Ее нужно перегнать, определить состав. Разгонка новой нефти оказалась трудной. Она требовала внимания неотступного. Ни о чем другом и подумать некогда. Зазеваешься -- выбросит горячую нефть из колбы. И все начинай сначала. Но Полина прошла школу Карповского завода. Там аналитической лабораторией, которая контролировала готовые партии лекарств, руководила старая женщина, русская немка. Она дрессировала лаборанток с немецким педантизмом и российской бесшабашностью. Полину, во всяком случае, вымуштровала так, что та, задерживаясь в лаборатории до полуночи и перевешивая пробы десяток раз, ставила свой лаборантский номер на готовой партии тяжелевшей от ответственности рукой. И сейчас было не легче. Нефть разных глубин. Одна, поводянистее, вела себя как необъезженный скакун, плескалась, клокотала в колбе и снова дыбилась вверх нефтяным гейзером. Другая, богатая парафином, застывала в холодильнике. "Каждая нефть по-своему с ума сходит", - говаривал Платэ. Но вот перегнала.. Намного быстрее, чем предполагал Платэ. С внутренним торжеством положила на его рабочий стол таблицу нефтяных констант. Когда на другой день Полина вошла в лабораторию, увидела вначале приподнятые удивленно медвежьи брови Платэ, а затем его сияющие, почти счастливые глаза. Как обрадовалась сияющим глазам профессора! Господи, хоть кто-нибудь ей рад! Профессор тут же попросил ее получить новое вещество, и неприметно Полина, как сказал Платэ, "втянулась в диплом... ". Над дипломом работалось с азартом. С неотступным отчаянием человека, на котором пылает одежда и он пытается погасить на себе огонь. Все получалось удивительно точно, и стали осмысленными вечера, когда она могла увенчать стол Платэ колбой с новым препаратом. Но... Оказалось, что в такие вечера семья нужна не меньше. Как же хотелось не возиться с углем и печкой, а прийти в теплую комнату, и чтоб встретила мама, и поесть суп с клецками или даже картофель с домашними огурцами, а потом забраться с ногами на диван, читать вслух Шевченко, а мама чтоб слушала. Вечерами Полина боялась идти в свою сторожку, оставаться там наедине с собой; работала, пока не выключали электричество или газ. Глядя на синие огни гудящих горелок, она частенько думала о родных, не понимая еще, что со дня на день крепла их верой, их неразвернувшейся силой. Они погибли, веря в нее. Она не может их обмануть. Не смеет обмануть. Это для них, может быть, хуже смерти. И эта подспудная, заглохшая было мысль стала исцелять ее, придавая силы. Однажды за полночь к ней неслышно подошел академик Зелинский в своей неизменной черной шапочке, пошевелил добрыми усами, глядя на ее снующие руки, спросил, получается ли. Посмотрел записи, взял карандаш, прикинул что-то... Вздохнул: -- Пора спать, полуночница. И, достав из оттопыривавшихся карманов своего белого накрахмаленного халата один из бутербродов, которыми он оделял всех полуночников, ушел домой. Зелинский жил тут же, в университете, но, увы, наведывался в лабораторию в последние годы все реже. А утром влетел шумный неугомонный Платэ, продекламировал Полине с порога: "Старик Державин нас заметил и... благословил... " Оказывается, Зелинский вызвал Платэ и расспрашивал о Полининой работе. Полинка, как шутили в лаборатории, теперь уж растила и холила свою дипломную работу, как ребенка, и ждала, каждое утро ждала Платэ, - что он скажет? Как-то она вытурила знакомого аспиранта - члена партбюро, который, правда, беззлобно назвал лабораторию Платэ "французской кухней". Она к Платэ неравнодушна, заговорили подруги. Полина сердилась. Она терпеть не могла кретинок, которые влюбляются в теноров, в прославленных преподавателей. Без таких, как Платэ, университет - звук пустой. Памятник старины, и только. К весне снова занемогла. Голова болела, "весь череп поднимается", говорила Полина. А сердце... кажется, до утра не дотянешь. Полина измерила температуру. 35, 2. К врачу боялась идти. Скажет: лежать. А когда лежать? Она начинала опыт и, заперев дверь и туго затянув голову мокрой косынкой, влезала на подоконник и дышала в форточку. Иногда боль отпускала. Платэ врывался как тайфун: -- Обедать ходили? -- И отрывал свой "итээровский" талон: - Я отстраняю вас от работы, пока не пообедаете. Как-то оставил на ее столе бутылку молока. Полина знала, что у Платэ двое маленьких детей, и не притронулась к молоку. Платэ на другой день раскричался так, что она тут же выпила бутылку залпом, зубы стучали о горлышко. -- Я вами доволен! - сказал он, когда она поставила бутылку. Полина была убеждена, это он о молоке. Оказывается, не в молоке дело. Он был дотошным, Платэ. Как и все на кафедре Казанского. Прежде чем отправлять студенческую работу в печать, он заново разгонял на колонке вещество, сам определял все константы, все рефракции. А ныне он произвел это почти в ярости: когда Полину похвалил академик Зелинский, кто-то пустил слух, что ей делают поблажки; если пересчитать результаты ее опытов, наверняка там напутано. Платэ перепроверил все, заставил считать аспирантку, которая, по его подозрению, могла распустить такой слух. - Я вами доволен, - повторил Платэ. - Все у вас сошлось до четвертого знака. Официальным оппонентом назначили академика Казанского. Полина пришла в ужас. Опять он? Да что это за напасть? Когда отвезла диплом Казанскому, казалось, что оставила там, на Калужской заставе, свое сердце. Внутри пустота. На защиту диплома пригласили академика Зелинского. Он восседал во главе стола патриархом всея химической Руси, жестом прогнал фотографа из газеты; тот, изгоняемый, успел все же сделать несколько снимков, которые Полина хранит теперь вместе с фотографиями родных. Задавал вопросы академик Казанский -- въедливо, со своей постоянной улыбочкой. Добряк Платэ поинтересовался тем, что, по его убеждению, Полина изучила назубок, - ответила ему быстро и виновато. Патриарх молчал, покачивая головой в черной академической шапочке; сделав несколько записей в своем блокноте, сказал деловито, что эту работу туда же... Полина вышла из аудитории со стесненным сердцем. Куда -- туда же?.. Оказывается, на конкурс дипломных работ; позднее Полине вручили Почетную грамоту, на которой был нарисован кубок, - видно, грамота предназначалась для футболистов. Под кубком напечатали, что она заняла на конкурсе университетских работ второе место. - Ну что? - торжествовал Платэ. - Я же сказал. Все сошлось до четвертого знака... Еще раньше, сразу после защиты диплома, жена Платэ, дочь академика Зелинского, испекла в честь ее диплома пирог. Платэ подарил на память свою книжку... Полина сбросила туфли, взобралась на ковровый диван с ногами, вместе с шестилетним Федюшкой, сыном Платэ, с которым они всегда были большими друзьями, и читала Федюшке есенинское "К матери", а когда он нетерпеливо заерзал - "Собаку Качалова". На другой день Полину вызвали к академику Казанскому. Казанский сказал, как всегда, сухо, что он был бы не против, если бы Полина пошла в университетскую аспирантуру. К нему, академику Казанскому. - Ну как? - Он поднял глаза на онемевшую Полину и улыбнулся своей обескураживающей улыбкой. -- Надо подумать? ... Лето сорок шестого года было знойным. Лето лесных пожаров и экзаменов. Даже странным казалось Полине, что когда-то думала о смерти. За плечами теперь были не только неудачи, но впервые - большая удача. Точно она на планере взлетела и ее несет восходящий поток. Она даже позвонила дяде. Он обрадовался, что простила наконец дурацкое сватовство. Дядя басил в трубку: "Мо-олодец! " Она снова слышала сердечные родные интонации и была счастлива. - - Приезжа-ай! Деньжат нужно? -- Нет. Я сказочно богата. У нее и в самом деле появились деньги. Неделю назад Платэ достал из бокового кармана стопку десяток. Полина вскинула руки в испуге. - Это ваш заработок, - спокойно сказал Платэ. - Работа с нефтью договорная. Это ваша доля. Полина по-прежнему глядела на него с недоверием, пока старшая лаборантка, Федосья Ивановна, не выпучила на нее глаза: разве ж Полина не знала, что с геологами договор? - Богата? - удивился дядя. - За что это тебе? -- Заработала. Платэ устроил. Аспирантские экзамены сдавала все с тем же возвышающим ощущением легкости и удачи. И когда они остались за спиной, у дверей аудитории ее ждал представитель профкома с путевкой в руках. - Распишитесь, Забежанская. Путевка в Геленджик. В санаторий. За полцены. Вагон швыряло; рядом сидел какой-то солдат, он крикнул: "Заспиваемо! " -- и затянул неизменную эшелонную: "... Эх, руса коса до пояса, в косе лента голуба!.. " И Полина подтягивала, захлебываясь от теплого ветра и горького восторга: навстречу стелилась родная земля. Проскочили ивы, топольки. Топольки все в белом пухе, как птенцы, вылупившиеся из гнезда. Медленно плыли, кружась, израненные поля с зелеными яровыми и высокими, начавшими желтеть озимыми хлебами. "Украина, маты моя! Ненько моя! " Глава третья.  Когда Полина вернулась в Москву, она узнала, что в аспирантуру ее не утвердили. Она примчалась в лабораторию, где сидел, обхватив голову руками, Алик-гениалик. - Алик, это правда? Алик поднял голову, кивнул. -- Но... почему? - Пятый пункт. - Что -- о? -- Пятый пункт. Национальность. - Бред! - Бред! - согласился Алик-гениалик. - Пьяный бред... Но попробуем встать на почву фактов. -- Алик вынул из кармана блокнот и со свойственной ему обстоятельностью написал на листочке фамилии двадцати кандидатов в аспирантуру, которых представил химический факультет университета. Министерство высшего образования шестнадцать кандидатов утвердило. Алик вычеркивал их, одного за другим. Это были русские, украинцы. Один китаец. Один немец. На листочке остались четыре еврейские фамилии. Среди них - фамилия единственной на курсе сталинской стипендиатки, а стипендия имени Сталина выдавалась только студентам выдающихся способностей. Замыкал список отверженных... сам Алик. - Как?! Тебя не утвердили? -- ошеломленно воскликнула Полина. Алик улыбнулся грустно, потерянно. Предложил съездить в министерство: "Там Фигуровский. Свой человек. С химфака". "Свой человек" был изысканно вежлив c ними. Он терпеливо объяснил, что, судя по документам, у Полины родители были на оккупированной территории. Надо проверить, как там и что. Полина ушла из министерства почти успокоенной. Что ж, они по-своему правы. В оккупации всякое бывало. Любка Мухина и Нинка Карпец -- вся "Звильнена Украина" тоже может приехать в университет. Надо проверять и проверять. Она вернулась в свою сторожку и написала в Широкое Нине Полуяновой, чтоб прислали официальный документ о судьбе семьи. Затопила печку. Разболелась голова - угорела, наверное. Впервые в жи1326">зни она задумалась над тем, что в ее документах существует, оказывается, пятый пункт, Какой в нем смысл? Для государства. Для нее самой... Было ли когда-нибудь в детстве ощущение, что она не такая, как все? Хотя бы намек на отчужденность? А что, собственно, могло разделять? Религия? Широкская десятилетка, двухэтажная, добротная, с большими овальными окнами, размещалась в бывшей синагоге. Клуб - в бывшей православной церкви. Они, широкские, с богами не знались. В школу пришла, еще и семи не было. Босичком. - Как твоя фамилия? - спросила учительница, раскрывая классный журнал. - Забижня! - закричал класс. Все ее окликали "Забижня* - и она стала отвечать "Забижня". Так все десять лет и значилась -- Забижня". Придет начальство: " -- Сколько учеников? " - "Сорок! " - "Сколько украинцев? " - "Сорок". Только в аттестате об окончании десятилетки записали "Забежанская". Как в паспорте. В доме разговаривали по-украински. Когда приезжал московский дядя -- по русски. Услыхав еврейскую речь, они с Фимочкой затихали, настораживались. По-еврейски родители общались друг с другом только тогда, когда хотели что-то скрыть от детей. Когда она впервые подумала о себе: еврейка? Не такая, как ее подруги. Уже здесь, в парткоме Московского университета, когда ее намеревались было забросить к немцам, а потом сказали, что немцы расстреливают евреев. Когда Полина спустя месяц зашла утром по дороге в университет к дяде и тот спросил ее, как с аспирантурой, она, помявшись, призналась, что не берут. О причине дяде не заикнулась. Как можно сказать серьезным людям: "Не берут, возможно, из-за того, что еврейка"? Дядьку вон назначили какой-то шишкой в Министерстве угля. Чуть ли не замом министра. При чем тут национальность? Но дядина жена, властная неугомонная женщина, не успокоилась; ей не понравилась уклончивость Полины. Почему не берут? Может быть, у тебя что-нибудь с поведением? Ты что-то скрываешь от нас Пришлось сказать. Чужими, непривычными еще словами - Пятый пункт. Национальность. Тетка вдруг ожесточилась. Как будто в словах Полины она ощутила угрозу себе самой, своей семье. Угрозу нужно было отбросить от себя. Отшвырнуть подальше. - Неправда! Болтовня все это... Ведь его, -- она показала на мужа, - назначили на большую работу, это тебе не какая-нибудь копеечная аспирантура. Тебя правильно не взяли, если ты можешь так думать! Полина опешила. Лишь позднее узнала, что в тот день на филологическом факультете университета вычеркнули из списка будущих аспирантов дочь тетки, способного искусствоведа, уже напечатавшую свои первые статьи, которая к тому же кончила музыкальную школу, а Третьяковку знала как собственный дом. - Кто ты?! - кричала тетка, и белое рыхлое лицо ее исказилось. - Деревенская деваха, которая умеет варить украинский борщ, стирать тряпки и скрести добела полы. Что ты еще умеешь?! Тебе вскружил голову этот... Как его? Твой француз. Платэ. А в министерстве разобрались. Там не дураки сидят. При чем тут пятый пункт?! Полина задохнулась, зажмурилась, как если бы ее обдали из помойного ведра. И бросилась по лестнице вниз, в глубине души надеясь, что дядя окликнет. Не окликнул. ... Вернулась, потрясенная, в сторожку, снятую для нее дядей, собрала постель, связала книги, оставила в шкафу туфли-лодочки, на вешалке голубое платье. Пропадите вы с вашими подарками! Присела у остывающей печки. Такого отчаяния она не испытывала давно. С трудом поднялась. Прижавшись затылком к дверному косяку, на прощание оглядела комнату. Стены белые-белые, как дома; столько раз перебеливала! Полдень, а на улице сумрачно. Сеет дождь. Холодный, сентябрьский. Ветер бьет водяными брызгами по глазам. Куда теперь?.. Москва -- сурова. Сразу и угла не найти. Трамвая не было; одеяло, в которое были завернуты книги и подушка, намокло, и Полина бросилась под навес. Возле нее заскрежетали тормоза. Ока шарахнулась в сторону, но ее остановил веселый голос: - Эй, красавица, на какой вокзал? Оглянулась - такси. Полина стояла в растерянности: в кармане последняя двадцатка. Шофер вышел, протянул руку к намокшему узлу и чемодану. - Давай не журись! Кто на тебе женится, когда одеяло мокрое? Он бросил сырой узел на заднее сиденье, посадил Полину рядом с собой. - Ну, на какой вокзал? Полина пошевелила горячими губами и неожиданно для самой себя сказала: -- Улица Жданова. Министерство высшего образования. Шофер сразу перестал быть игривым, ответил по-военному четко: - Есть, Министерство высшего образования. Полина попыталась сдать мокрый узел в гардероб министерства, на нее накричали. Она бросила вещи у входа на сырой пол и поднялась наверх. Подойдя к дверям, поглядела на свои ноги в разваливающихся резиновых туфлях и едва не повернула обратно. В отделе университетов были любезны, как и в первый раз. Предложили сесть. Полина сказала измученным голосом, что она больше не может ждать. У нее нет крыши над головой. Нет денег. С августа... третий месяц без хлебных карточек. Взглянула на багрового, грузного, в белой манишке Фигуровского - он опустил глаза. Посмотрела на седую женщину с папкой, стоявшую у стола, и та отвернулась. "Как в Широком, -- мелькнуло у Полины с ужасом. -- Все отводят глаза. Будто они, как и те... зарывали могилы. Правили фурой. Соучаствовали... Что же это такое? " Кто-то вошел в комнату за ее спиной, Фигуровский торопливо встал. Кивнув в сторону Полины и назвав ее фамилию, он пояснил кому-то, что она больше ждать не может. Третий месяц без хлебных карточек. Полина так круто обернулась к вошедшему -- сухому, гладколицему человеку, что тот не успел отвести глаза. И Полина увидела в них удовлетворение. Откровенное, блеснувшее желтым огнем удовлетворение на сытом бесстрастном лице. Мол, все идет правильно. Она не выдержит. Полина вдруг поняла: ее убивают. Тихо, без стрельбы. Точно рассчитали, она подохнет. Или бросит свою работу, удерет куда глаза глядят. Закружилась голова, она заставила себя подняться и, ступая твердо, всей ступней, чтобы не упасть, вышла из комнаты. ... Держа мокрый узел и чемодан, Полина побрела вниз по Кузнецкому мосту, дрожа от ужасного предчувствия беды. "Что стряслось? Почему решает Фигуровский? В комсомольском бюро говорили, что бесцветнее Фигуровского в университете не было. Косноязычная бездарь. Студенты называли его "мясником", "окороком". На его лекции ходили по жребию. Чтоб со стипендии не сняли. И "мясник" укрылся в министерстве? Теперь он, как стрелок в укрытии, может избавиться от любого. Даже самого талантливого. Он мстит университету?.. " По дороге в университет Полина зашла на Центральный телеграф, позвонила одной подруге, другой -- никого не застала. Хотела идти дальше, не было сил. Полина заглянула в соседний зал -- междугородных переговоров. Здесь теплее и стояли скамьи. Забилась в угол, положив рядом вещи. Звучный, как колокол, голос вызывал: "Ленинград, восьмая кабина", "Днепропетровск, первая... ", "Хабаровск... ", "Мурманск... ". Пригревшись, она задремала и сразу же, как наяву, ув