х товарищах -- летчиках Северного флота, а сам все время возвращался мысленно к просьбе Степана. "Материалы"! Никаких материалов у меня, строго говоря, не было. Я вовсе не жил расовыми проблемами денно и нощно, как может показаться читателю. Совсем другое волновало меня в эти годы. О другом спорили в нашем доме до хрипоты... Я только вернулся со строительства Братской ГЭС, где встретил старых знакомых; среди них - известного крановщика, работящего, небритого, чем-то подавленного. В давнюю нашу встречу, еще на Кольском полуострове, он был рабкором, горячо втолковывал мне, отчего у них простои. "Дороги корытом -- делают без ума. Их заливает... Да ты записывай, записывай... " А теперь крановщик, дыша на меня водочным перегаром, только посмеивался уныло, глядя сверху на утопавшие в бурой воде неподвижные самосвалы. - А нам что? Начальство газеты читает, радио слушает. Пускай-от оно и суетится... Наше дело телячье... Взглянув на меня, он покраснел и сказал, яростно сплюнув: - Говори не говори, один черт! Без внимания... Федьку помнишь? Бригадира бетонщиков, который Героя получил. Бился-бился. И что? Нажил городскую болезнь. Хипертония называется... А самосвалы как простаивали, так и простаивают: Дороги-то корытом... И ты, знаешь, не терзай себя понапрасну. Плетью обуха не перешибешь... Сколько раз я слыхал подобное! Видел похожее! Молчащие собрания. Остервенелые плевки: мол, ваши заботы нам до лампочки... В Ангарске, в Иркутске, на стройках Москвы. Но эта встреча на высокой бетонной плотине Братской ГЭС, на ударной стройке, ежедневно восславляемой газетными фанфарами как передний край борьбы за коммунизм, душу мне перевернула. Отзвуки древней темы России "Народ безмолвствует" ошеломили меня, поглотили все мое внимание, вытеснили все остальное, чтобы позднее излиться в своем противоборстве в романе "Ленинский проспект", за который я, вернувшись в Москву, и засел... Что же касается юдофобства.., Нет, наше расейское юдофобство никогда не поглощало всех моих дум, не было моим делом. Оно было моей болью, моей то заживающей, то вновь кровоточащей раной. "Материалы... Генезис... " Это уже серьезно. Я отправился в Ленинскую библиотеку и начал исследование примерно с той же точки, на которой остановился пятнадцать лет назад. С последних номеров погромного "Русского знамени". Библия русских черносотенцев -- не устарела ли она, наконец, в наши шестидесятые годы? Поначалу думал -- устарела. Слишком многое отпало. Не попользуешься. Две тысячи лет евреев убивали за то, что они Христа распяли. Теперь-то уж, думаю, это не пройдет. И в самом деле, облетело черносотенное древо. Почти все листья ободрало историческими ветрами, смело в мусор. Лучшие идеи -- на помойке. "Христа распяли". (Даже католический Вселенский Собор принял решение - на помойку. ) "Кровь невинных младенцев проливают! "Жиды -- ростовщики. Наживаются на христианах". "Евреи - отравители". Полным-полна помойка... Что же пока живет? Профессор Гудзий говорил: "Ищите да обрящете! " Да, вот этот лист, пожалуй, не облетел. Держится веками, обновленный, в частности, и императорским указом 1914 года: "Все лица иудейского вероисповедания выселяются из прифронтовой полосы как нелояльные граждане, которые могут вступить в контакт с неприятелем". "Могут... " Мой прадед, дед Гирш, в честь которого мне дали имя, был николаевским солдатом. Служил царю и Отечеству 25 лет. Его ранили еще во время первой обороны Севастополя. И вышвырнули из родного дома под Вильно вместе с сыновьями и внуками - "на основании указа", -- никакие заслуги перед царем и Отечеством не помогли. Вывезли на телегах - несчастных, плачущих, под конвоем казаков... "Могут вступить в контакт... " Сменились эпохи, режимы, знамена -- мне и моим товарищам-евреям, чудом вернувшимся после жестокой войны, снова пришлось, как и прадеду Гиршу, убедиться в своей "второсортности". "Могут... " Но ведь прошло сто лет. Взлетели на своей "этажерке" братья Райт... Медики покончили с эпидемией чумы... Народы покончили с царями... Закружили над землей спутники связи. Готовится экспедиция на Луну. Радио вещает о победе коммунизма с утра до ночи... Так что же? Появились новые теории? Идеи? Разработки? Какое! Мелькает лишь, как огни бегущей световой рекламы, площадная брань. Антипатриоты! Безродные космополиты! Ученый кагал! Агенты "Джойнта"! Разбойники пера! Наемники империализма! Беспачпортные бродяги! Враги народа! Пятая колонна! Сиониствующие! Идейно чуждые! Нелояльные! Словом, "могут... ". Естественно, все статьи, брошюры, фельетоны об иудейской религии воспринимаются в мелькании этих "огней" уж не иначе, как выступление против евреев. Они! Они! Они! Если требуется еще "научнее", на табло вспыхивает: Коренное население... ", "Некоренное население... ". В самые последние дни промелькнули новые слова. Только для посвященных: "Не выдвигать представителей народа, имеющего свою государственность за границей". То есть, скажем, англичан, немцев и... евреев... Не было Израиля - бей! Появился Израиль -- бей! То-то пьянчуги осмелели, моей матери сосед как напьется, так кричит истошно: - Израиль! Раньше кричал обычное, неоригинальное. А теперь перестроился. Израиль, и дело с концом. Понятно, что из души рвется, и... не придерешься. Как-то, совсем недавно, влиятельный писатель "из настоящих русских", как величают себя погромщики, снизошел до теоретического спора со мной. Об этом. Мы встретились неожиданно на научной конференции, и в перерыве он попросил, чтоб я посидел с ним за одним столом ("Если не брезгуешь", - сказал он настороженно-шутливо), налил себе стакан "Столичной" и сказал конфиденциально, шепотом, что лично он меня любит, есть во мне что-то широкое, раздольно-русское. Этакое -- пропадай моя телега! Все четыре колеса... " -- Лю-ублю!.. Затем он развил свою неумирающую идею о чужеродности секции переводчиков в Союзе писателей. ("Много там ваших... ") Обтер сальные губы и сказал вдруг громко, так, по обыкновению, запевают в сильном подпитии любимую песню: - ... Ка-ак ты ни крути, а Израилю они симпатизируют! А мы Израиль били, бьем и бить будем. Такова историческая реальность... Насчет реальности мне давно уж все известно. Не было Израиля - бей. Появился Израиль... Я сказал с усмешкой, что Компартией принята специальная резолюция по еврейскому вопросу. Она отвечает, в частности, на все вопросы наших доморощенных расистов. Мой собеседник вдруг посерел, отчего широкий, словно приплюснутый ударом, кончик носа его заалел катастрофически. На лбу выступила испарина. Передо мной было лицо банкрота. Человека, который потерял все свое состояние. Оттянув от горла тугой крахмальный воротничок, он переспросил напряженным шепотом: - Партийный документ? Ставит по-новому... о евреях? - Острый кадык у него заходил вверх-вниз. Я достал из бокового кармана брошюру, на которой было написано: "Political affairs, August 1966". - А-а, так это для заграницы... - протянул он понимающе, успокаиваясь.. И уж вовсе повеселел, задвигался на стуле освобожденно, когда узнал, что это резолюция по еврейскому вопросу XVHI съезда американской Коммунистической партии. ... В Атлантическом океане густые туманы. Как известно, сквозь густой туман трудно разобрать, что там у них, русских, происходит. И стоны наши не доносятся. Далеко... Так что американским коммунистам вот уже сколько лет приходится чаще всего утверждать, что русским евреям недостает главным образом молитвенников... А все остальные сведения о русском расизме -- это, конечно, пропаганда "желтой прессы"... ... "Истинно русский" собеседник вынес мое чтение только до слов о том, что русский антисемитизм помог зачинщикам "холодной войны" добиться успеха... Тут он поднялся и, нервно постучав пальцами по столу, сказал непререкаемо, что американская Компартия нам не указ. "Пусть она занимается своими чорножопыми". У нас свои дела! И свои формулировки. И верно. Свои... Самое широкое распространение, как известно, получила исконно русская формулировка "коренное население". Сейчас это... термин государственной и партийной практики. Разменная монета чиновничества. Она, пожалуй, более всего оскорбила меня, когда я вернулся с войны. Откуда он появился, этот глубоко внедрившийся термин? Кем разработан? Кто его автор? Может быть, действительно классики марксизма? Маркс? Энгельс?.. Ленин? Я отыскал его наконец в указе... Александра III: "... евреи-ремесленники своим существованием мешают развитию ремесленного труда среди коренного населения... " Евреи тем самым отлучались указом его императорского величества от коренного населения, даже если они жили в России тысячу лет... Отлучались тем самым от равноправия во всех сферах. Но нельзя же советскому правительству, думал я, хорониться... за царское отлучение. Ведь это же не шутка, когда на народы вешаются бирки, как на скот: "коренные"... "некоренные"... Не может быть, чтобы не появилась какая-то научная подоплека... За восемьдесят лет могли, в конце концов, что-либо придумать?.. Сколько лет, допустим, тот или иной народ должен прожить на земле, чтоб "пустить корни", получить охранную грамоту - коренной! Есть ли критерии? Судите сами... Указом Президиума Верховного Совета СССР сняты все тяжкие обвинения с немцев Поволжья... Но они на родные места не возвращены. Почему? "... Укоренились на новых местах". Позже указ Президиума Верховного Совета СССР снял обвинение и с крымско-татарского народа. Но поскольку о восстановлении Крымско-Татарской АССР речи нет, то в указе утверждается: "... татары, ранее проживавшие в Крыму, укоренились на территории Узбекистана и других союзных республик... " Какая диалектика!.. Укоренились на новой земле татары (за двадцать два года). Укоренились немцы Поволжья (за двадцать три года). Первые еврейские поселения на территории нынешнего Советского Союза относят, по историческим памятникам, к первому веку нашей эры. В Киеве при Владимире Мономахе существовала даже еврейская улица. Две тысячи лет живут евреи на земле России и - не укоренились. Не укоренились, и все тут!. .... Когда я пришел к Степану Злобину в Боткинскую больницу, он порылся в книжной стопе, которая громоздилась подле кровати на стуле, и протянул мне потрепанную, с пожелтевшими страницами книгу, написанную писателем Амфитеатровым в 1905 году, после одного из самых кровавых погромов. Отчеркнул своим длинным ногтем абзац. Я прочитал и... машинальным жестом нащупал табуретку, чтобы присесть. "Сейчас русские антисемиты утверждают, что русскую революцию делают евреи. Пройдет двадцать лет, и русские антисемиты будут утверждать, что евреи к русской революции никакого отношения не имеют... " Глава шестая "Хрущ провалился в подпол", -- радостно сообщила проводница скорого поезда, и весь вагон, казалось, сразу зашатался и застучал на стыках сильнее. В узком коридоре вагона чокались друг с другом, начисто расплескивая вино, знакомые и незнакомые; обнимались тучный багроволицый полковник из МГБ, похоже, отставник, и изможденная, с дрожащими руками, старая большевичка, которая полвека провела в царских и сталинских тюрьмах: Хрущев успел восстановить против себя как тех, так и других. Да права ли была она, освобожденная Хрущевым измученная старая большевичка, которая даже обнялась со своим тюремщиком? Или ближе к правде те мои друзья и знакомые, которые, как и Полина, узнали о крушении Хрущева без радости?. Хрущев на XX съезде говорил, как известно, о трагедии Сталина. Но ведь сталинские расстрелы и погромы - трагедия народа. И только народа. А не трагедия убийцы... Это противно человеческой совести - твердить о трагедии убийцы миллионов людей! Но вправе ли историки умолчать о трагедии самого Хрущева? Он первым, с мужицким упорством, стал рвать сталинские тенета лжи, опутавшие страну. Возможно, сам того не сознавая до конца, он пробудил от летаргии целые поколения, "пустил нам ежа под череп", как говаривала мне Полина. Из тюрем вышли тысячи и тысячи ни в чем не повинных людей, среди них Александр Солженицын и Евгения Гинзбург, и теперь уже стало гораздо труднее заваливать хламом исторические дороги России. Страна начала осознавать самое себя, как ни тормозили этот целительный процесс перепуганные насмерть сталинские выученики и среди них сам Хрущев, яростный враг Сталина в плотных сталинских шорах... Вы видели когда-нибудь шахтерского коня, который всю жизнь ходил в недрах земли по кругу, а когда его подняли наверх, к солнцу и прямым дорогам, уже не смог сойти с затверженной привычной колеи, вернулся на темные круги своя... Это подлинная трагедия - начать столь храбро и энергично, взорвать сталинские тюрьмы, возвести жилища, а кончить капризным самовластным болтуном, путаником, "Хрущом", иначе его уж и не называли. Весть "о Хруще" ненамного опередила другую. Умер Степан Злобин. Вылетев ночью в Москву, я успел на похороны, чтобы сказать у горестной стены Новодевичьего монастыря, кем был для меня и моих товарищей Степан. Он был ведущим; таким, как флаг-штурман Скнарев, таким, как летчик Сыромятников, которые сгорели над Баренцевым. Все море было тогда черным от дыма, который тянулся за обреченной машиной, и, хотя Сыро-мятникову и Скнареву оставалось жить минуты, командир вел юнцов в атаку на фашистский конвой, как отец переводит малышей через опасную улицу: - Не отставай!.. А ну, ножками-ножками... Давай! Когда торпеда была сброшена и Скнарев, которого, видно, обжег на крутом вираже черный огонь, выругался в отчаянии, Сыромятников произнес хрипло и наставительно, налегая, подобно своему земляку и учителю Валерию Чкалову, по-волжски на "о": - Спокойно, Саша, спокойно! Спо... И - все! Взрыв разметал самолет с красными звездами на крыльях. А молодые летчики вернулись. Невредимыми... Таким, как мои командиры, пожалуй, был лишь Степан Злобин. Есть у каждого святые места. Своя Мекка. Когда становится невмоготу, я прихожу на могилу Степана. Она у самого края Новодевичьего, где ветер сильнее и где грохочут над головой колеса тяжелых товарных составов; покоя нет даже здесь... Рядом с крутым, необузданным, как сама стихия, обломком скалы на могиле Степана -- его товарищВсеволод Иванов, под огромным. сглаженным разве что древним ледником валуном. Могучий Всеволод, пустивший некогда впереди себя "Бронепоезд 14-69" и потому, может быть, под охраной "Бронепоезда" сохранивший себя как писатель. Подле - гранитный колосс с надписью Nasim (Назым) и с незримой заповедью нам, оставшимся на земле, - развеять мрак. За ним -- озаренная словно бы внутренней усмешкой, круглая, как земной шар, гудзиевская голова. Из серого, твердой породы камня -- камень такой крепости идет на причалы. Неискоренимый индивидуалист Илья Эренбург и тут чуть поодаль. Лжи о нем наворочено со всех сторон -- лопатой не разгребешь. Сколько смелости, нет, подлинного героизма "смертника" Сыромятникоза потребовалось ему, чтобы одному, одному изо всех, демонстративно выйти в 1953 году из конференц-зала в "Правде", где по приказу Сталина собрали "государственных евреев" - одобрять выселение еврейского народа... Когда-нибудь я расскажу об этом подробно. ... Степан. Всеволод. Илья Эренбург. Гудзий. Если бы при жизни сходились так коротко, как после смерти!.. Если бы все вместе, плечо к плечу, отбрасывали, хоть пинками, ползучих тварей, которые шли в рост, достигали "степеней известных" порой лишь за то, что кусали их или всего лишь шипели на них. Вместе с бесстрашным Степаном я похоронил надежду на то, что на доморощенных российских черносотенцев подымет меч на глазах у всех кто-либо из старых и любимых всеми писателей. Русский мз русских... Отыщись он, я привез бы ему самосвал документов. Притащил бы ему их - хоть босой по стеклу. Даже ценой гибели своей. Горько писать об этом -- такой не отыскался... Меж тем близилось открытое общемосковское - в кои-то веки! - собрание советских писателей; и чем меньше оставалось до него дней, тем яснее становилось, что оно пройдет мимо, может быть, самого главного, что так тревожит людей, не потерявших стыда. Конечно, клокочущее перевыборное собрание - не место, где можно спокойно развернуть аргументацию; прервут, заорут хриплыми голосами бывшие хрущевские "автоматчики", которые ныне лихорадочно ищут, к кому бы пойти внаймы, "прислониться", как они говорят. Но хотя бы просто врезать в зубы этой черносотенной мафии, уверенной: все дозволено! - и вытащить, пусть одного из этих гадов, за ушко - да на солнышко. Чтоб хоть иногда озирались да вспоминали, что за окном -- не гитлеровский рейх... Утром я тщательно побрился, надел накрахмаленную праздничную сорочку и... сказал о своем решении Полинке. Ее серые глаза округлились. В них мелькнуло что-то от той краснощекой деревенской девчушки, которая лишь вчера приехала в Москву и готова поверить в кристальную доброту мира, стоит только нам пойти навстречу ему. А припухлые маленькие губы поджались как всегда, когда ей становилось страшно за сына... Она положила свою обветренную, обожженную реактивами руку химика на мое плечо, и мы так стояли недвижимо, щекой к щеке. Это был, пожалуй, самый длинный и молчаливый монолог в ее жизни: "Ты не забыл, конечно. Любку Мухину? Она стала убийцей, а ведь росли вместе. Лазали по деревьям, играли в лапту. Она казалась своей. А чиновных собак из министерства? Отборной породы... Эти стреляли бесшумно, с улыбкой, ведь убийство из бесшумного пистолета - не убийство. Кто слыхал? Свидетели есть? Те, кто будут слушать тебя... на многих из них тоже -- печать времени. Достучишься ты до них?.. Ты помнишь, как уличили в предательстве университетского профессора Эльсберга, специалиста по Щедрину и Достоевскому? Он гневно протестовал, палач, отправлявший в застенки невиновных: "Вы меня осуждаете по нынешним моральным нормам! Это неморально... " А издателя Николая Лесючевского? Который был "экспертом" по делу поэта Бориса Корнилова, и поэта расстреляли, а потом Лесючевский оправдывался точь-в-точь как прощелыга Генрих в пьесе Шварца: "Но позвольте! Если глубоко рассмотреть, то лично я ни в чем не виноват. Меня так учили... " И никто ведь не бросил ему в лицо. Kак Ланцелот Генриху: "Всех учили, но зачем ты оказался первым учеником, скотина такая! " Наивные вопросы задавали герои Достоевского: может ли человек на пути к светлому будущему переступить через кровь хотя бы одного младенца?.. Достучишься ты до них, специалистов по Достоевскому? Когда мы познакомились с тобой в университете, слово "гуманизм" употреблялось чаще всего с эпитетом "ложный". И звучало как брань. Как обвинение. Понятия нравственности, доброты, совести брались в кавычки. В конце концов даже слова "общежитейская честность" закавычили, как будто может быть честный перед народом человек, который лжет жене, детям, соседям... Сейчас кавычки убрали. Но -- не профессора Эльсберга, матерого предателя, который по-прежнему учит писателей нравственности. Не издателя Лесючевского, который вершит судьбами многих советских писателей. А Василий Смирнов, напротив, поднялся повыше. Чтоб его было отовсюду видно... Незаменимы, видно, кадры... гуманистов. До кого же ты достучишься, горячая голова? А твои маститые "прогрессисты"? Твоя надежда? С устойчивой репутацией людей со стерильными руками. Это же те, кто открещивались от тебя своими стерильными руками, как от черта. И закрывали своими стерильными ручками глаза на наши беды. На расстрелы. На шельмования... На высокоидейные кампании, низменность мотивов которых потрясет потомков. Они давно-давно убедили себя, что молчат не из трусости и своекорыстия, а потому что... смешон голос вопиющего в пустыне. Глупо биться головой о стенку. И прочее и тому подобное... Им хорошо, удобно сидится литературным Наполеонам, на пьедесталах из... самоуважения. Некоторые и так в страхе за свои подержанные, в трещинах, пьедесталы, а ты вдруг еще потрясешь... Уж тем, что осмелишься сказать (за них сказать! ), потрясешь! Поколеблешь покой их. Как же они тебя возненавидят! На кого ж ты надеешься? На таких, как ты? Попавших в облаву... На тех, кого никогда не подпустят к трибуне? На честных горемык, скрипящих зубами под подушкой? Чтоб соседи не услыхали... " Тревога сгущалась в Полинкиных глазах. Поблекшие щеки порозовели. И я понял, она именно это хотела мне сказать, трезвый и осмотрительный человек, взглянувший на мир с высоты Ингулецкого карьера. Но - не сказала... Губы ее вздрогнули, и она заметила задумчиво, с улыбкой, что всегда, когда она, Полинка, была на краю гибели, находился потрясающе хороший, человек, который приходил на помощь. Не вывелись же хорошие люди. - Конечно! -- не преминул весело подтвердить я: так не терпелось уйти от мрачных предчувствий. - Логическим завершением в цепи твоих хороших людей являюсь я... - Но мои слова были встречены таким нервным и саркастическим смешком, что более не настаивал. Полина дотронулась до моего локтя, и мы присели, как перед дорогой... Ночь она пролежала с открытыми глазами, а перед уходом на работу сказала: - Сходи к Гудзию. Плох он. Гудзий был действительно очень плох: лежал серовато-белый, высохший, изможденные руки поверх одеяла. Узнав о моей затее, поглядел на меня так, словно врачи не его, а меня приговорили к смерти. Он хотел что-то заметить, но ему трудно было говорить, и он показал жестом на книжную полку, где обычно стояли древнерусские летописи. Летописей не видно: полки заставлены теперь картинами на исторические сюжеты. Не в силах читать, неугомонный старик" лежа, разглядывал картины... Я достал из-за картины, на которой бились фрегаты, пыльный фолиант. Гудзий вяло полистал пожелтевшие страницы и, сказав: "Это запомни! " - ткнул пальцем в строки: "Боярин был прав, и обидчиков наказали. А боярина убили позже и за другую вину" Меня как ударило чем. Умирает самый крупный знаток Киевской Руси, академик. Благороднейший человек. Любимец студенчества. С чем уходит он?.. Вечером, как на грех, заглянула в гости старушка переводчица. Она знала меня с войны, на которой славилась храбростью. Она заламывала тонкие руки и требовала от Полины, чтобы та заперла своего мужа дома. Его схватят, едва он отойдет от трибуны. Приняв валидол, цитировала на память Щедрина: - Не вор, не убийца, а вольнодумец есть злодей настоящий и нераскаянный... Ограбь лучше банк, - требовала она дребезжащим голосом. - Организуй бордель. Недоплати партвзносы... Все простят... Но швырнуть им в морды, что социализм и юдофобство несовместимы? Забьют до смерти! Да они это и без тебя знают.... Черт с тобой, гордец, пропадай, но пожалей Полинку, сына! Им еще жить... Господи, что сделало ты, время, с хорошими, с прекрасными людьми. "Дырявые души, безрукие души, раздавленные души... " Полина проводила меня до метро. Ткнулась теплыми губами в щеку. А губы поджаты... Шепнула весело, мол, это, конечно, шутка: - Не трусь!.. В Союзе писателей с минуты на минуту ждали самого высокого гостя, который только мог прибыть, -- секретаря ЦК КПСС товарища Демичева. Несколько сутулых и тучных, в вечерних костюмах, писателей стояли полукругом у входных дверей, подобно колонии пингвинов, с удивлением взиравшей на первооткрывателей Антарктиды. Вытянутые по швам руки встречавших, которыми те быстро отмахивались от просителей и знакомых, не понимавших важности момента, вздрагивали, как черные недоразвитые крылышки. Бог весть почему нервничали встречавшие. Порядок перевыборного собрания был расписан с жесткостью праздничного парада. Список ораторов составлен неделю назад и "провентилирован". И вообще уж давно-давно известно, кому из писателей можно дать слово и даже, пока они говорят, уши заткнуть: все будет в норме! А кого нельзя к трибуне подпускать и на пушечный выстрел. Однако встречавшие нервничали... Парторг Московского горкома в Союзе писателей Виктор Тельпугов, узкоплечий, застенчиво-тихий писатель-природовед, "певец весны", как называли его друзья, занес меня в свой блокнот четвертым и даже листик показал, где был набросан список ораторов, - не веришь? Вот, четвертый... Но вот уже и четвертый оратор выступил, и шестой. Я понял: ко мне применяется все та же тактика "бесстыжих скачек" или "не торопись, милейший", когда председательствующий ведет себя как плутоватый жокей. Такие жокеи ловко манипулируют поводьями: какому коню вырваться вперед, а какому - с круга долой. Так много лет подряд, я не раз это видел, отбрасывали с "круга долой" разгневанных Степана Злобина и Константина Паустовского. Конечно, лестно попасть в хорошую компанию... Но все же... Сейчас объявят нового оратора, а потом скажут: следующим выступает секретарь ЦК КПСС товарищ Демичев- И - все! Тактика отработанная. С круга долой... Пришлось идти напрорыв. Если один писатель здесь ничего не значит, может быть, посчитаются с волей тысячи двухсот. Минут десять в зале стоял вокзальный грохот. Одни кричали: "Пускай! " -- другие: "Нечего! " Вырывался лишь пронзительный, на самых верхних нотах, голос главного редактора писательского издательства Карповой, которая подбежала к высокой сцене, где сидел Демичев, и кричала у ног Демичева, что это безобразие -- требовать слова, когда писатели пришли слушать речь секретаря ЦК КПСС товарища Демичева. Здорово испугалась, сердечная! Голосовали в шуме. И первые слова мои тонули в шуме, а потом ничего, успокоился народ. Благо писателей было в тот раз больше, чем тревожно озиравшихся по сторонам литчиновников. Первую половину речи я написал заранее. Если кто-либо попытается сбить, начнет улюлюкать, хулиганить, продолжу с той самой запятой, на которой остановился. Вторую часть -- ни к чему было записывать. Там уже меня не остановишь... Я позволю привести официальную стенограмму своего выступления на открытом партийном собрании писателей города Москвы, созванном 27 октября 1965 года. И назвать документом No 1. Ибо это, увы, не конец повествования. А лишь начало конца... Пусть читатель судит обо всем сам. Итак, документ No 1. "На всех собраниях, на которых я присутствовал в этом зале, руководители обычно начинали и кончали свой доклад словами: "Писатели не знают жизни". Это лейтмотив многих руководящих выступлений. В этой связи мне всегда вспоминаются слова мудрого, ныне покойного писателя, который, выйдя после очередного заседания, сказал, обращаясь к самому себе: "Изучайте, изучайте жизнь! Господи, если б можно было хотя бы половину пережитого забыть! " Мне кажется, словесная формула "незнания жизни" вызвана к жизни прежде всего тем, что писатели ставили и ставят самые острые, самые беспокоящие инертных руководителей вопросы современности... что они вплотную подходят к так называемым "запретным темам", "нежелательным" темам, а это, с точки зрения чиновников, действительно вопиющее незнание жизни... Запретные темы у нас -- нечто вроде задних комнат. В них царит мерзость запустения, и в них не пускают гостей. Но писатели -- не гости. Итак, о двух запретных темах. Первая, много лет "закрытая" тема... Тема воспитания общественного государственного мышления рядового человека. Это прямой и честный вопрос, как привлечь массы к управлению производством, привлечь молчальников, которые сидят в выборных органах "вместо мебели". И тех, кто вообще чурается всяких общественных забот. Как перейти от политической формулы к непосредственным шагам... В поездках по стране непрерывно сталкиваешься с широко распространенными фактами общественной пассивности рабочего человека. То и дело слышишь: "Говори не говори -- один черт", "Наше дело десятое", "Начальство - оно газеты читает, радио слушает - пусть оно и заботится". Равнодушие к общественным делам толкает к пьянству. 92% зарплаты уходит на водку в леспромхозе, где я побывал. А домино! Люди буквально сжигают свое свободное время, "убивая" время за домино. Да и футбол имеет свое значение. Англичане говорят: "Когда смотрят футбол -- не думают о политике... " Но самое главное, что пожилые рабочие приучают к водке массу молодежи, которую не приобщают к общественной жизни очень плохо, формально работающие комсомольские организации. Когда я был на Братской ГЭС и видел, как пьяные ребята, носясь по таежным дорогам на мотоциклах, как цирковые акробаты, срывались с обрыва, я спросил, почему их не привлекают к общественной работе? Мне ответили, что в клубе 300 мест, а строителей 30 тысяч. Крайне важная задача - практически привлечь рабочих к управлению, перейти от словесных формул к практическим шагам. Этому, по сути, посвящена и вся моя работа. Все мои статьи и книги. Но именно потому, что они посвящены идеологическим проблемам, я мытарюсь с ним и, "пробиваю" их -- от двух до двенадцати лет. Статью "Как воспитывается бездумье" окрестили в некоторых редакциях антипартийной, затем она, после двухлетних мытарств, была опубликована в журнале "Партийная жизнь". Роман "Ленинский проспект", который пресса после выхода в свет назвала актуальным и партийным, начал свое хождение по редакциям с того, что автора отдали под суд за то, что он написал клеветнический, антипартийный роман. И так каждая книга, каждая статья. Пока нет постановления ЦК по какой-нибудь проблеме, для редакторов нет самой проблемы. Занимаясь идеологическими вопросами, я живу с ощущением некрасовского крестьянина, который стоит у парадного подъезда и ждет, когда разрешат подать челобитную. В чем дело? Во многом - в кадрах редакторов-перестраховщиков, которые травмированы сталинскими временами, травмированы тем, что за каждую ошибку голову снимают; поэтому, естественно, лучше не напечатать, чем напечатать, тем более что материала в избытке; издательств у нас мало. Многие редакторы не замечают болезненных явлений нашей жизни, пока те не разрастутся в государственную опасность и не будут осуждены постановлениями ЦК. Такие редакторы обрекают и очерки и романы на иллюстративность, жвачку, на повторение того, что уже сказано. Я считаю, что редакторы-перестраховщики не субъективно, а объективно -- главная антипартийная сила в наших идеологических учреждениях (Аплодисменты. Возгласы с мест: "Правильно'") ... ибо они отбрасывают все самое смелое, самое актуальное. Все эти материалы лежат годами. Книги моих товарищей выходят после 8 - 10-12 лет ожидания.. * (С места: "И в издательствах такие сидят, в частности в Воениздате! ") (Смех в зале. ) Нужны люди смелые, которые бы не боялись ставить острые и больные вопросы, чтобы не загонять наши болезни внутрь, а изживать их. Нужны редакторы идейные, иначе у нас не будет хороших результатов. Я недавно взял верстки нескольких книг, вышедших за последнее время, о которых пресса единодушно сказала доброе слово -- это книги моих товарищей, - и проследил: что же перед самым выпуском книги вычеркивается, выбрасывается из нее? Я ужаснулся, потому что эти изъятия и вычерки имеют антисъездовскую направленность. То, что поддерживает антисталинские идеи XX и ХХ11 съездов партии, то, что говорит о них прямо и непосредственно, подвергается изъятию. Проблема смелых и идейных редакторов для организации литературного дела, по-видимому, проблема номер один. Я хочу спросить: товарищ Демичев, почему всю эту массу писателей, которая сидит здесь, в зале, отбрасывают от решений важнейшей проблемы подбора редакторских кадров?! Сейчас подбирается редактор "Литературной газеты". А почему бы не спросить всех сидящих здесь как относится масса писателей к тому или иному кандидату... (Аплодисменты. Возгласы с мест: "Правильно! ") ... Почему писатели отстранены от этого важнейшего для них вопроса? Почему их не спросят: пользуется ли данный кандидат авторите том или нет? А получается так, что попал тот или иной человек на номенклатурный эскалатор, и его переводят с этажа на этаж. Укреплять партийную демократию, боеспособность организации так укреплять. Если нас собрали для того, чтобы мы посидели, выслушали речи и потом разошлись, - никакого укрепления наших сил, нашей боеспособности не будет. Большая масса редакторов, которых я лично знаю, - люди честные. Они бьются за те книги, которые им нравятся, но они принижены, обезличены сейчас, как никогда, цензурой, получившей беспрецедентные, антиконституционные права. Цензуру называют ныне "особым совещанием" в литературе, и по праву. Дело Главлита -- охранять военную и государственную тайну, а не руководить литературным процессом, не вмешиваться в литературную ткань произведения... (Аплодисменты. Возгласы с мест: "Верно... Правильно... ") Это вмешательство достигло ныне геркулесовых столпов глупости. Любопытно, когда цензура получила право творить произвол. Тогда, когда готовилось празднование великого хрущевского десятилетия. Нужна была ложь - и была разогнана Московская партийная писательская организация-- по домоуправлениям и другим учреждениям, чтобы мытам изучали жизнь. (Аплодисменты. ) И - цензура получила право танцевать на писательских душах. Сказав "а", надо сказать и "б". Время великого потопа прошло, пусть цензура вернется в свои исконные берега и редактор станет редактором. Как говорится, редактору редакторово, Главлиту -- Главлитово. Мы преодолели культ личности. Пора кончать и с культом некомпетентности. (Аплодисменты. )" ... Пока аплодировали, кричали что-то одобрительно, я оглянулся: за спиной словно крутилась все время патефонная пластинка, у которой заело иголку; она мешала мне, твердя одно и то же, негромко, назойливо: - ... Я бы так не сказал!.. За спиной сидел, оказывается, один из самых подвижных и нервных секретарей Союза писателей СССР Александр Чаковский. Он подался узкими плечами вперед, губы его непрерывно шевелились: -- Я бы так не сказал!.. Я бы так не сказал!.. Чего это он? Сбить меня хотел, по своей охотничьей привычке - на лету? Как крякву. Одернуть вовремя: мол, опомнись? Или просто повторял нервно и машинально, не замечая, что говорит вслух? Я обернулся к президиуму, где взмокший, залоснившийся Виктор Тельпугов показывал мне и собранию ручные часы: мол, регламент, оборачиваясь к руководителям Союза писателей Федину и Симонову, сидевшим рядом, и одновременно косясь на Демичева... Я задержал взгляд на Константине Симонове. На Константине Федине. "Достучусь до них или нет?.. Осталось в них что-либо живое? " В желтоватых, цвета пламени, глазах Константина Симонова горел неистребимый интерес ученого, разглядевшего в микроскоп особь, которая ведет себя как-то не по описанию. Светлейшие глаза Константина Федина, высохшего, сгорбленного, казалось, оледенели. В них застыл ужас... - П-пожалуйста, -- наконец выдавил из себя Виктор Тельпугов, утихомиривая собрание и нервно поводя плечами. - ... Вторая "закрытая тема". Если по первой теме выходили все же статьи, романы, то вторая тема закрыта напрочь. ... Как-то шли по Осетии с группой альпинистов и туристов. В одном из селений подошел к нам старик и сказал: мы приглашаем вас на свадьбу. Вся деревня будет гулять; а ты, показал он на меня, не приходи. И вот я остался сторожить вещи группы. Сижу, читаю книжку и вдруг вижу: улица селения в пыли, словно конница Буденного мчится, меня хватают и тащат. Жених и невеста кричат: "Извини, дорогой! " Меня притаскивают на свадьбу, наливают осетинскую водку - арак в огромный рог и вливают в меня. Я спрашиваю моего друга, что произошло. Почему они меня раньше не пригласили, а сейчас потчуют как самого дорогого гостя? Оказывается, мой друг спросил несколько ранее старика, и тот объяснил гордо: "Мы грузинов не приглашаем! " Мой друг сказал, что я не грузин. Тогда старик закричал, что только что кровно оскорбил человека и он, этот человек, будет мстить. И вот вся свадьба, чтобы не было мести, сорвалась и - за мной... На другой день старик приходил узнать, простил ли я ему то, что он принял меня за грузина... Когда кончился маршрут, мы спустились в Тбилиси. Вечером вышли гулять. Подходят два подвыпивших гражданина и что-то говорят по-грузински. Я не понимаю. Тогда один размахивается и бьет меня в ухо. Я падаю. Кто-то в подъезде гостиницы кричит; "Наших бьют". Альпинисты выскакивают из гостиницы, и начинается потасовка. И вот мы в милиции. Идет разговор по-грузински. И вдруг бивший меня кидается к моему паспорту, лежащему на столе, изучает его и идет ко мне, говоря: "Извини меня, мы думали, что ты армяшка, из Еревана. Идем, будем гулять". Я едва от них отбился. В нашей группе альпинистов половина была из Прибалтики. Они прекрасные спортсмены. После того как все это произошло, мы сблизились. Но когда они о чем-то говорили и мы подходили -- они замолкали, а когда я спросил, в чем дело, мне ответили: "Ты же русский". Когда я приехал в Москву, узнал, что меня не утвердили в должности члена редколлегии литературного журнала, потому что я еврей... Так в мою жизнь входила тема борьбы с шовинизмом. Я пытался заняться ею. Но пришел к убеждению, что у нас нет действенной борьбы против великодержавного шовинизма. Более того, существует непонятное потакание великорусскому шовинизму. Например, обратимся к такой личности, как Василий Смирнов. Как вода - сырая, как снег - белый, так Василий Смирнов - великодержавный шовинист. Василий Смирнов, пожалуй, единственный шовинист, который не скрывает своих взглядов. Он до того себя скомпрометировал, что его даже вынуждены были вывести из Секретариата. Но через полгода он был назначен главным редактором журнала "Дружба народов". (Смех. ) Товарищи, мы же знаем, что не он один исповедует такие взгляды. У нас в Союзе писателей есть черная... нет, не сотня, вероятно, но -- черная десятка, и безнаказанность ее поразительна. Безнаказанность выпустивших погромное произведение Ивана Шевцова "Тля". Безнаказанность некоторых украинских деятелей... Я был в Киеве и просто поразился тому, как там распоясались. Быстрей, быстрей домой, подумал я, к своим родным погромщикам! Полная безнаказанность, повторяю, выпустивших такое произведение, как "Тля", и безнаказанность, к примеру, не выпустивших талантливое произведение И. Константиновского "Срок давности". Это антифашистское произведение было названо в отделе прозы издательства "Советский писатель" националистическим. В стенной газете издательства было даже написано, что проявлена бдительность в борьбе с сионизмом... Сейчас это произведение напечатано во многих странах и получило великолепный отзыв общественности. Нужно наказывать не только за выпуск плохих и вредных произведений, но и за то, что годами затаптываются хорошие произведения! В 1953 году я написал небольшую статью, которая называется "Вагон молчал". Пьяный дурак разглагольствовал, а вагон - молчал... Меня интересует не дурак-расист, а молчавший вагон: почему люди молчали? Я попытался сделать анализ этого. Но вот уже двенадцатый год не могу опубликовать эту статью. Я думаю, что этот факт сам по себе также свидетельствует о неблагополучии в этом вопросе... Когда с трибуны писательских собраний звучит критика в адрес руководства, безответственные личности (а в Союзе писателей есть безответственные личности, которые всегда готовы на чужой спине, на чужом промахе лезть в рай)... безответственные личности говорят, что писатели не хотят партийного руководства... Мы все вот уж какой год питаемся слухами, ибо они для наших редакторов - руководящие указания. Мы слышим: Егорычев сказал то-то, Демичев сказал то-то, Павлов шумел так-то. Это что -- партийное руководство?! Мы устали от дерганья и шараханья... (Аплодисменты. )" Я спустился вниз, в ревущий зал, который аплодировал мне дольше, чем я того заслужил. Демонстративно. В конце-концов, "смежил руки", как говаривал Галич, и властный президиум Аплодировали, строго говоря, не мне. Выздоровлению от немоты. От подлого страха. "Умирают в России страхи", -- пророчествовал Евтушенко. Увы, медленно. Ох, медленно! Я приткнулся тут же, у сцены, сбоку, на откидном стуле. Рядом со мной оказался НиколайКорнеевич Чуковский, благородный человек, талантливый переводчик и прозаик, сынКорнеяЧуковского, который сумел даже в самые страшные годы, подобно Шварцу, сказать людям правду... Сползая на самый край сиденья и загораживая меня так, чтоб из-за стола президиума не могли увидеть, Николай Чуковский трогательно, по-отечески гладил и гладил мою руку, лежавшую на подлокотнике, и повторял почти беззвучно: -- Что теперьДемичев скажет? Что теперьДемичев скажет? Что теперь Демичев скажет? А лицо его, обращенное к столу президиума, оставалось каменно-невозмутимым; от меня, соседа его, отрешенным. Наконец поднялся со своего места секретарь ЦК Демичев, гладколицый, малоподвижный, подтянутый, как офицер. Средних лет, такого возраста обычно секретари университетского парткома. "Инженер-химик", -- сказала Полина, это почему-то меня обнадежило. Он окинул острым взглядом недисциплинированную, все еще ревущую "галерку" и... сказал, что мы, коммунисты, и в самом деле рано прекратили борьбу с антисемитизмом. Антисемитизм еще гнездится... -- За юдофобство надо исключать из партии! - вскричал, стуча клюкой, старый большевик Ляндрес, издатель, некогда помощник Серго Орджоникидзе, сидевший, наверное, во всех российских тюрьмах. -- Правильно! -- негромко подтвердил секретарь ЦК партии, ответственный за идеологию Советской страны. - За антисемитизм надо исключать из партии... Хотя я пишу эти слова по памяти, но они точны; их слышали к тому же тысяча двести писателей Москвы, писатели всех поколений, трагики и юмористы, комедиографы и куплетисты, несколько прозаиков из Ленинграда и других городов -- все, прилетевшие на собрание... Секретарь ЦК говорил о необходимости борьбы с антисемитизмом долго и, казалось, страстно. Спустя неделю Демичев повторил это перед учеными и студентами Московского университета, затем еще в одном учреждении, и тогда разом прекратились пересуды наших доморощенных черносотенцев о том, что он "вынужден был это сказать"... За сценой стоял телефон. Едва Демичев кончил, я позвонил Полине, которая ждала моего звонка ни жива ни мертва. - Все в порядке! -- шептал я, прикрывая трубку рукой и принимая поздравления подходивших к телефону куда-то звонить инструкторов ЦК партии, корреспондентов "Правды". -- Все в порядке" Прошла неделя объятий и поздравлений. Старушка переводчица рыдала у нас дома, говоря, что Демичев меня спас. А. не то бы... Стояла поздняя осень. А солнце сияло так, что казалось: впереди не зима с русскими воющими метелями, а теплынь, время отпусков... - Господи, -- шептала Полинка, - неужели сына избавят от желтой звезды -- пятого пункта. Я верил -- да! Наступает новая эра... Глава седьмая. Неделю спустя меня вызвали в Московский горком КПСС Навстречу мне поднялась заведующая отделом культуры Соловьева, коренастая, с кудряшками, уютной домашней приветливости женщина. Улыбнулась, как дорогому гостю, поправила свой белый, из тонкого кружева воротничок. Сказала с улыбкой, мягко, как предлагают отведать пирог: - Признайтесь, что вы погорячились. - Что? - Ну... что ваша речь... Об антисемитизме... О Василии Смирнове... Все это... вы просто погорячились. А теперь одумались... Так и напишите: "погорячился" Лицо ее чем-то напоминало лицо Карповой, позднее понял: мягкой округлостью и вымуштрованной улыбчивостью чиновницы, которая каждый день вынуждена общаться с деятелями культуры, а их, пропади они пропадом, лучше не сердить. Приятное, с ядреным румянцем лицо источало радушие и готовность в конце концов простить: кто же не ошибался! Мужчина с непроницаемыми угольными глазами, молчавший в своем углу, сказал жестко, что у меня не было никаких оснований обвинять кого бы то ни было в антисемитизме, которого, как известно, у нас нет. Тем более русского писателя Василия Смирнова, который вот уже пять лет руководит интернациональным общесоюзным журналом "Дружба народов"... - Что же получается по-вашему? Кто у нас руководит? Добродушное лицо Соловьевой еще более подобрело; вот видите, говорило оно, что вы наделали, а мы от вас требуем всего только сказать: "Помилосердствуйте, братцы, погорячился... " Но, как ни странно, мягкое лицо Соловьевой вдруг вызвало в памяти самое жесткое, каменное лицо, которое я когда-либо видел. Горьковская Васса Железнова сует мужу зелье и требует: - Прими порошок. Прими порошок. У тебя дочери невесты. Не доводи до суда. Прими порошок.... Мужчина с непроницаемыми глазами сказал резко, что я произнес неправильную речь. Никому она не нужна. Более того, вредную речь. Она льет воду на мельницу... Чью мельницу, он не сказал: но всегда, когда говорят про мельницу, дело плохо. Сейчас начнут кричать. После мельницы всегда кричат... И я обратил свой взор к единственному человеку в этой комнате, которого я знал хорошо, к Виктору Тельпугову. Тельпугов относился ко мне с приязнью и как-то даже признался (ох эти застольные признания!, что он меня любит. Мы и в самом деле подружились после туристской поездки в Скандинавские страны, где я, по его выражению, спас честь русских писателей. Произошло это вначале в Осло, на встрече с норвежскими литераторам и, которых наши штатные ораторы привели своим пустословием в полное изнеможение, и мне пришлось встать и, нарушив программу, подойти к карте и рассказать, где и как погибли мои друзья-летчики, освобождавшие Норвегию от фашизма. И вторично -- в Хельсинки, где мы собрались в соседнем с отелем леске поговорить с профсоюзной прямотой о своих делах. Так сказать, на маевку. И вдруг на нас выскочил из зарослей смертельно пьяный финн. Огромный, руки до колен, на одной руке не хватает нескольких пальцев; видно, полный воспоминаний о русско-финской войне... С той поры Тельпугов называл меня своим другом, а однажды, когда горком долго раздумывал, пускать ли Свирского на встречу с престарелым каноником Киром, горячо сказал, что вполне можно пустить. И меня пустили. И я даже с Киром обнимался. И даже смог убедиться в том, что геройский мэр Дижона, несмотря на свои 94 года, абсолютно в здравом уме. Обнимался он со мной, а поцеловал молоденькую переводчицу "Интуриста"... Словом, поверил я, что Тельпугов если не мой друг-- так верный товарищ, и потому сейчас, в тесной комнатке Соловьевой, где для встречи со мной собралось зачем-то столько народу, глядел на него выжидательно. Но Тельпугов молчал: молчал, отведя от меня глаза, и тогда, когда заговорили, повышая тон, "про мельницу". Я принялся рассказывать о Полине, о себе, о Фиме... Но вскоре замолк, заметив на круглом и улыбчивом лице Соловьевой так хорошо знакомую мне напряженную, сводящую скулы, стыдливую зевоту Поликарпова: "Ах, евреев... " К тому же Соловьева куда-то заторопилась, -- шутка сказать, она ведь руководила всей культурной жизнью Москвы. Мы вышли с Тельпуговым на улицу, я спросил недоуменно, что произошло. Секретарь ЦК партии Демичев - подумать только! - секретарь ЦК КПСС по идеологии, второй человек после - чуть не вылетело из меня наше домашнее словечко: "бровастого", да спохватился во время, -- второй идеолог после Брежнева публично заявил одно, а улыбчивая чиновница Соловьева, которая находится на иерархической лестнице значительно ниже, совсем другое. Прямо противоположное. Дисциплинированная осторожная чиновница и... жаждет лавров гоголевской унтер-офицерской вдовы, которая сама себя высекла? Что стряслось? Тельпугов долго проверял ладонью, не накрапывает ли дождь, надел плащ, круглую шапочку, похожую на пасторскую, наконец ответил вяло, что опасаются пролить воду на мельницу... - На чью мельницу, черт возьми! - вскричал я так, что корректный милиционер, прохаживающийся возле горкома, кинул на меня изучающий взгляд. - ... На мельницу этих... - сказал Тельпугов, останавливая жестом такси, -- сионистских элементов. - И доверительно приблизив ко мне лицо: - Есть сигналы. Некоторые евреи хотят уехать... в... Израиль. Будто им тут плохо. Потом молодежь. Танцует у синагог. Демонстративно. Языки распускают, мол, их не берут... туда-сюда... Горком в опаске: твоя речь -- вода на мельницу... -- И, хлопнув дверью такси, сделал ладонью за стеклом круговой жест мельничного колеса. ... Каждого своего знакомого я просил теперь об одолжении: найти мне мельника, т. е. сиониста. Или просто еврейского националиста; пусть даже без всяких философских "измов". Хоть малограмотного. Но чтоб мечтал уехать в Израиль... Я хотел понять, кого это в горкоме так боятся. Весь народ СССР... все двести миллионов держат в напряжении. Может быть, в самом деле появилась какая-то серьезная опасность?.. Недавно я говорило с одной учительницей младших классов, которая исступленно доказывала, что даже в идейном грехопадении Луначарского виноватыевреи. Оно началось тогда, когда он женился наеврейкеРозенель. Я запомнил лицо этой учительницы, ее манеру говорить: давно не встречал зоологических антисемитов в химически чистом виде. Но ведь возможны антиподы? Нет, надо в конце концов самому руками пощупать. Что это за люди? Наконец один из моих знакомых примчался радостный. - Есть! Настоящий!.. АлександрВайнер. 29 лет. Техник по наружному освещению города. Разговаривал о нем с рабочими, которые ставят мачты. Когда о бабах разговор, краснеет. Прораб сказал:: "Какой он еврей? Еврей - это либо деляга, либо ученый, мудрец. А это что? Техник. Плащик выцветший. "На лапу" не берет. День-деньской на морозе. Таких евреев не бывает... " Но - неправда. Дома библиотека о евреях. Все мысли - об еврействе. Словом, националист по всей форме. Не пустят в Израиль, говорит, уйду через границу... Звать? У двери обернулся и, потоптавшись неловко, сказал: - Одно условие у него. Он будет предельно откровенен. Но чтоб никакой пропаганды. Перевоспитывать, уламывать -- чтоб этого не было... Появился парень, казалось, совсем юный, худющий, представился тихо: "Саша". Снял обвисавший на нем, как на вешалке, длинный плащ. Взглянув под ноги, на коврик, попросил тряпку. Тщательно вытер о сырую тряпку ботинки. Ботинки на нем серьезные, из грубой кожи, на толстой подошве из пластика, неизносимые, ботинки прораба, геолога, землепроходца, которому шагать и шагать. Неслышно прошел в комнату, сел на краешке стула, застенчивый, не знает, куда руки деть, то на колени положит, то локти ладонями обхватит, словно холодно ему; кисти рук узкие, пальцы узловатые, с обкусанными ногтями. Знакомый, который привел Сашу, сказал, уходя, что Саша с моим выступлением знаком. Потому и явился... -- Да, знаком, - подтвердил Саша; голос у него тоже тихий, чуть вибрирующий, как у юнца. - И - простите за то, что я так... возмущен вашей речью. Вы поступили... сгоряча. Дали волю чувствам. Никому это не нужно. Я как раскрыл рот от изумления, так и остался сидеть с раскрытым ртом. Вот тебе и ария мельника'..... "сгоряча... возмущен"... Он что, у Соловьевой работает? На полставке. Или.... противоположности сходятся?.. - Ч-черт возьми! - наконец я обрел дар речи. - Почему не одобряете? Вы, убежденный националист, каким вас представили. Можете сказать честно, открыто. Саша подобрал ноги под стул, побагровел, видно, деликатный человек, не собирался меня корить, изобличать. Но так уж пошел разговор... - Сеете иллюзии, -- помолчав, ответил он. - Даете людям надежду. Еще речь. Еще раз. Напряжемся. Эй, ухнем!.. И сошла Россия с мелиюдофобства. Зачем сеять иллюзии? Люди верят. Так хочется верить. А надежд нет. Дорог нет! Допустим, даже с одной мели стащите, тут же на другую сядем. Пути обмелели. Россию не стронешь. Сидит прочно... Я взглянул на его исступленное лицо. Черные курчавые волосы мелкими, почти негритянскими колечками спускались к подбородку редким кустистым"пейсообразием". Сейчас в городе немало бородатых юнцов. Борода на двадцатилетнем всегда кажется нарочитой. Порой противоестественной. А здесь она была, видно, принципиальной. "Я - еврей* - словно бы кричал он. -- Не нравится? И прекрасно". И слова были исступленно упрямые, негодующие. - Куда зовете?.. Зачем?.. Только себе вред. Вам сейчас так дадут, что вы будете всю жизнь раны зализывать. - Почему?! - История... - Он снова усмехнулся, и печаль проглянула в его жгуче-черных глазах, потерявших вдруг острый юношеский блеск, ставших глубокими и тускловатыми; поистине вековой печалью затуманились. - История вопроса. Я изучал ее. К примеру, крещеный еврей Григорий Перец (тоже, каквидите, Григорий) обсуждал с декабристомПестелем план разрешения еврейского вопроса. И былнемедля сослан в Сибирь. В рудники. За то, что обсуждал. Другой вины ему не вменяли... Еврей и обсуждал - этого достаточно... Николай 1, сослав ГригорияПереца, тут же ирешил еврейский вопрос. По-царски. Он "забрил лоб" евреям... равноправно, по 25 лет на брата; впрочем, у евреев, по сравнению с русскими, появились еще и преимущества: служба в малолетстве. Кантонистами. Ваш прадед был кантонистом?.. Вот видите. Помните, у Герцена... Жиденят ведут!.. Восьми-девяти лет от роду... Этапный офицер жалуется, что треть их осталась подороге, половина недойдет до назначения... мрут, как мухи. Чахлые, тщедушные, по десять часов принуждены месить грязь да есть сухари... Герцен на что не нагляделся, а тут чуть в обморок не упал. Ни одна черная кисть, говорит, не вызовет такого ужаса на холсте; мне хотелось рыдать; я чувствовал -- не удержусь... А дальше. Что ни год, то жидам подарок. 1876 год. Студенту СашеБиберталю дают пятнадцать лет каторжных работ. За что? Стоял у Казанского собора, внутри которого шла панихида. Навопрос председателя суда: "Как же это вас без всякого повода взяли? "-- Саша ответил: "Видите ли, у меня пальто потертое, и я с виду смахиваю на студента... " Еврею можно дать ни за что ни про что и пятнадцать лет каторги. Не стой у забора. В Киеве в 1879 году по настоянию военного прокурора Стрельникова казнили несовершеннолетнего студента Розовского. За что? Читал прокламацию и -- подумать только! -- не сказал, кто ему дал. Еврея можно и застрелить. Запросто. Даже мальчика. И лишь за то, что не наябедничал. Не продал. А еще не было даже специальныхзаконов о евреях. Пока что чистая самодеятельность чиновников. А вот когда явился Александр III -- благодетель... Язасмеялся, поблагодарил Сашу, сказал, что про Александра наслышан. Саша мрачно разглядывал свои ботинки. Сказал тихо, без улыбки: - Зачем же -- спрошу еще и еще! -- обманываете людей? Сеете надежду?.. "Преодолеем... " "Прорвемся, озарим кострами святую Русь... " Это все равно что голодной собаке на улице посвистеть, - она пойдетза тобой, а потом перед ее носом дверь захлопнуть... Куда вы зовете? Находить общий язык с этими сытыми жлобами? Сталинистами? Уголовниками? Христопродавцами?.. Чего ждать? Лицо его стало жестким, я поверил вдруг тому, что он пойдет через границу, на верную смерть, да он и сам заговорил об этом, видно, только тем и жил, может быть, лишь потому и пришел ко мне с тайной надеждой: - Как выбраться отсюда? Я бы в Израиле навоз убирал. Болота осушал. Но - равноправным. А?.. Я молчал, и он обмяк, теребя нервно кустистую бородку. - Конечно, пришел не по адресу. -- И вдруг вырвалось у него каким-то свистящим шепотом: - Но адреса-то нет!.. Нет! Блукаешь по городу, как письмо без адреса. Пока в мусор не кинут... Я спросил его о семье... Отец был большевиком, забрали в сталинские лагеря, Саша жил в нищете, с больной матерью, которая билась как рыба об лед. Мечтал стать юристом, готовился понять, почему при разработанной системесоцзаконности возможно полное и глухое беззаконие. Увы!.. - И теперь я -- еврей, и только еврей Так мне кричал когда-то мечтавший об академии летчик, которого, с оторванной рукой, увозили в госпиталь: -- Скажи ребятам, что теперь я - раненый, раненый!.. Саша усмехнулся желчно: - Равноправие... Представьте себе соревнование пловцов - на равной основе. Что бы вы сказали про такое равноправие? Одни плывут налегке, другим привязывают к ноге гирю, от двух килограммов до пуда, если они евреи, и вот заплыв. На равной основе. Осуществляют права, предоставленные Сталинской Конституцией. И жаловаться не велят. Жалобы, говорят, не принимаются Нет уж! С волками жить -- по-волчьи выть... Я торопливо поискал на полке Золя, нашел нужное место, прочитал, что осознавать себя толькоевреем, только немцем, только французом, только русским... это возвращение в леса... Атавизм. Недостойная XX века игра на первобытных страхах, мифологии, расовом чванстве... - ... Это... рефлекторный уровень, Саша, - жить лишь оскорблениями. От оскорбления до оскорбления. От столба до столба, в который ты, как начинающий велосипедист, врезаешься со всегоразмаху. Мир тогда неизбежно сужается, заслоненный столбами виселиц и газовыми печами, и ты сам не замечаешь, как оказываешься в глубоком колодце. Откуда и небо с овчинку... Об этом вся история кричит. Если уж изучать ее, так изучать. А вот... о твоих личных врагах, Саша! "Использовать народное негодование... натравливать обездоленных на евреев, как на представителей капитала, могут только лицемеры и лжецы, выдающие себя за социалистов, их надо изобличать и заклеймить позором... " Твой национализм, Саша, - это не мысль, не мировоззрение. Это -- синяк. Остается после сильного удара. - Простите, иэто - Золя? - спросил он с едва уловимой и недоброй усмешкой: мол, еще один теоретик на мою голову!.. Я отложил книгу, рассказал о своем дяде. Мой дядя работал сОрджоникидзе. КогдаОрджоникидзе застрелился, дядю арестовали, и Каганович объявилв Наркомтяжпроме: "Свирский - международный шпион. Он расстрелян". И вотв 1954 году дядя вернулся. Худ, в чем душа держится. В кургузом пиджаке. С "конским" паспортом в кармане, в котором сказано, куда можно ступить, куда нельзя. Сели мы с ним за стол. Вдвоем. По-родственному. На столе бутылка водки. Спрашиваю, что было самым трудным. "Главное - не озлобиться, сказал. Не потерять себя. С одной стороны, конвой огреет прикладом, с другой - уголовники глумятся: "Эй, советскийТебе, как советскому, приклад выбрали полегче?.. " Не озлобиться. Тем только и жили... Товарищ его по тюремному вагону, отец поэтаКарпеко кинул под колеса вагона во время посадки записку на папиросной коробке. Что написал жене? Какая была кровная забота? Может, в последние дни 5 жизни: "Молю, чтоб дети не выросли в злобе". - Прости, Саша, что я говорю тебе "ты". Отец твой, видно, был из той же породы революционеров. А ты? Кем ты стал? Мне вспомнился вдруг участковый на улице Энгельса, который заглядывал к нам в окно. "Евреев бьют чем нипопадя. Должны же они что-нибудь предпринять. Люди - не железо". И вот... полное осуществление программы. Парень готов рвануться на колючую проволоку, на выстрел... - Отцы- это другой век, - тихо возразил Саша. Я достал из стола фотографию Полины, какой она была лет десять назад. Красные деревенские щеки. Стрельчатые брови. На фотографии она моложе Саши. Показал емуфотографию. .. - У этой женщины- она почти твоего поколения... гитлеровцы убили всю семью. Отца, мать, брата. Стариков. Всех. Затем ее не брали в аспирантуру Московского университета, а потом на работуздесь, в Москве... по той же самой причине, по которой гитлеровцы убили всю ее семью... - А она? -- не спросил, скорее выдохнул Саша, подавшись всем телом вперед и широко раскинув ноги в своихтяжелых прорабских ботинках, словно готовясь на поиски ее. - ... Она сделала после этого для своей страны семнадцать открытий; работала для ее обороны в жутких условиях, порой в противогазе, хотя ее никто незаставлял... - Ну и что? Поздравьте ее, -- сказал он таким голосом, что у меня появилось желание оборвать его, проститься сухо... Посидел молча, успокаиваясь. Его уже все оттолкнули от себя. Не хватает, чтобеще и я... Кто-то из моих знакомых рассказывал недавно о том, что более всего национальные чувства развиваются в концлагере. Становятся там болезненно обостренными. Однажды в лагере абхазец-заключенный сказал моемузнакомому: "Брат твой приехал". Тот ответил, что у него нет братьев. - Как нет? - удивился абхазец. -- Ты еврей. и он еврей... Все абхазы для меня братья. - И он взглянул на моего знакомого с презрением: "Отбратьев отказываешься? " Увы, по-видимому, можно вывести закономерность: максимальный взрыв национальных чувствтам, где максимальное угнетение. -- Знаете, сколько у нас якутов? -- порывисто спросил Саша. -- 240 тысяч. У них 28 газет. Марийцев - 500 тысяч. У них-- 17 газет. Евреев около трех миллионов -- на всех один листик в Биробиджане... А Еврейский театр? - Допустим, Саша, его завтра откроют. Что было бы справедливым. Но туда не пойдешь. Ты не знаешь еврейского языка. -- Изучу! А не пойму - все равно буду на каждом спектакле сидеть. Принципиально. У меня отняли Родину. Вместо Родины мне подсунули мачеху, которая годы рвала мне уши, наконец пол-уха оторвала... А теперь злобно указывает на меня пальцем: "Смотрите, он корноухий! Корноухий... " Скоты!.. Уйду я! Хоть босой по снегу, а уйду.... Возмущаться? Требовать?.. -- Саша взглянул на меня как на несмышленыша. - У кого требовать? Чем возмущаться? В Тулузе до 1018 года господствовал обычай: в Пасху какой-либоеврей обязательно должен был получить публично пощечину... Потом это отменили. В XI веке. А в России? Отменили?.. Россия-- странанеупорядоченная, здесь бьют не по датам, в этом вся разница... А уважение к человеку? Правосознание? Мы отстали знаете на сколько? Лет на триста... Допустим даже невозможное: вы добьетесь равноправия, такого, как в Конституции, парламента, как в Конституции. А я договорюсь, и его, парламент этот, за пол-литра сожгут... Подходить к России с европейскими нормами - это, знаете, какой-то писательский сон. "На Западе - закон, в России -- благодать... " Кто у нас уважает закон? Покажите мне хоть одного человека, который уважает закон. Я - техник, прораб, я стою на земле и не виделза свою жизнь ни одного человека, который бы уважал закон. Так с кем же спорить?.. Может, с нашимиа громилами? Громила-шовинист -- это всегда задница, которая сидит на твоей голове, - резко и как-то заученно-быстро произнес он. Видно, нераз о том с кем-то спорил. -- Задницу можно лизать либо кусать. С задницей нельзя полемизировать. - Но Россия, извини, не задница. Не будьСталинграда, Роммель быстро бы проутюжил Ближний Восток танковыми гусеницами. И расстреливать-то было б некого... Говорят, в Палестине были общины, которые закупали уже цианистый калий... Я продолжаю горячо убеждать его и вдруг ловлю себя на том, что черпаю аргументы лишь из прошлого. Из того, что было... Но для Саши даже военные годы столь же давняя история, как, скажем, времена персидского царя Кира, когда, если верить историкам, к евреям относились как к людям. Евреи были равноправными. Сто пятьдесят лет подряд... Да мало ли что было когда-то. В двадцатые годы. В десятилетие зыбкого равноправия. Он-то сам не ощутил этого! Я ищу аргументы вокруг себя. Сегодняшние. Увы! И, как человек, которому не уйти от ударов, закрываю голову руками: упрекаю его, по сути, в том, что он молод; даже понятия не имеет о том, что такое равноправие. Я стыжу его напористо, гневно. Но в словах моих нет силы. Необоримой силы фактов. Мне нечего сказать пареньку, который до боли близок мне. И своей гордостью, и своим гневом. Я хочу только одного-- чтоб он не погиб. Не бросился на пограничную "колючку", как бросались отчаявшиеся евреи на колючую проволокуОсвенцима. Я-то ведь знаю, что такое, скажем, граница возле Батуми, "фальш-граница", в восемнадцати километрах от настоящей. Сколько такихсаш взяли там, когда они думали, что спасены... Саша слушал, покусывая ногти, затем резко поднялся, застегнул молнию на куртке, давая понять, что визит окончен. Сказал с иронической издевкой: - Ну что ж, клеймите, изобличайте! Вместе с Золя. Им нужен такой человек. Во имя будущего. А я живу во имя настоящего. Ибо после газовых печейнот будущего. Есть только пепел. Золя отравилиугарным газом. И никто не был виноват... С вами покончат иначе. Вот и вся разница... Я вскочил на ноги, намереваясь на прощанье изругать его, как мальчишку, который отчаялся раньше, чем сделал первый шаг. Самого себя предал, сопляк! "Надежды нет! Путей нет! " Я сказал жестко: - Значит, все?! Конец?! "Мне на плечи кидается век-волкодав... " Он поднял глаза, и мне показалось, что я увидел в них какое-то движение, возможность. доверия, разговора. Он спросил почему-то удивленно: - Вы любите Мандельштама?.. -- Да. А вы? Он засветился весь, стал похож на мальчугана, который удрал от взрослых на лесную опушку, закружилсяна солнце. Продекламировал весело, разведя руками: Это какая улица? Улица Мандельштама. Что за фамилия чертова? Как ее ни вывертывай, Криво звучит, а не прямо. Мало в нем было линейного. Нрава он был не лилейного, И потому эта улица, Или, верней, эта яма -- Так и зовется по имени Этого Мандельштама. Мы оба засмеялись. И почувствовали, - что наконец сблизились. Нашли общий язык. Теперь важно не потерять его... Мы наперебой декламировали Мандельштама. Но, отметил я про себя, разное декламировали. Я басил: Пора вам знать: я тоже современник -- Я человек эпохи Москвошвея, Смотрите, как на мне топорщится пиджак, Как я ступать и говорить умею! Попробуйте меня от века оторвать, - Ручаюсь вам, себе свернете шею! Он тихо читал, глядя на свои прорабские ботинки: Все перепуталось, и некому сказать, Что, постепенно холодея, Все перепуталось, и сладко повторять: Россия, Лета, Лорелея. Я перестал его перебивать, и то, что он читал, и его односложные замечания сказали мне о нем больше, чем все другое... -- Многое ли он требовал от жизни, Мандельштам?.. Не больше, чем я... Немного теплого куриного помета И бестолкового овечьего тепла; Я все отдам за жизнь - мне так нужна забота- И спичка серная меня б согреть могла. ... Тихонько гладить шерсть и ворошить солому, Как яблоня зимой, в рогоже голодать, Тянуться с нежностью бессмысленно к чужому И шарить в пустоте, и терпеливо ждать... Саша помолчал, взглянул на меня. -- Мандельштам не был так зол, как я. Предсмертные стихи его -- это же - просьбы, мольбы. Да он был готов все стерпеть, святой человек... -- Саша закрыл глаза, прочитал: Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма, За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда... Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима, Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда. И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый, Я - непризнанный брат, отщепенец в народной семье -- Обещаю построить такие дремучие срубы, Чтобы в них татарва опускала князей на бадье... Он махнул рукой, на глаза навернулись слезы. ... Долго молчал, отвернувшись; а когда снова взглянул на меня, глаза его были сухи и горестны. - А чем все кончилось?.. -- шепотом спросил он. - Пи-сате-ли... В еврейской истории были такие ученые - просвещенцы. Уповавшие на благородных правителей. Жили мечтой. Стихами-- надеждами. Речами - иллюзиями. Кричали: "Не хотим!.. " А тут кричи не кричи, достают из голенища сапожный ножик... И все!.. "... Воронеж - ворон - нож... " А ведь Мандельштам был для русской поэзии, может быть, больше, чем Левитан для русской живописи... И что?.. - Он сжал руку в кулак, шершавый прорабский кулак. - Анна Ахматова, помните, писала о воронежских ночах Мандельштама: "А в комнате опального поэта дежурят страх и Муза в свой черед... " - И ударив кулаком по колену: - А теперь где его книги? Что изменилось? Убили великого поэта, а потом живут в страхе перед ним всю жизнь. Уж почти все забыли об этом, а сами-то они помнят... Саша поднялся, видно, на этот раз уж окончательно. Спешил на работу. -- Хотите знать мое мнение? Никогда еще за все время существования России евреи не были так угнетены, как сейчас. Никогда! Даже при Александре III. Раньше можно было от отчаяния креститься. Сейчас - дудки. То есть - пожалуйста, но отецПаисий паспортами не ведает... Как в стихотворении "Еврей-священник... ". "Там царь преследовал за веру, а здесь биологически - за кровь... " Учет жесткий, как в гестапо. Отдельно евреи. Отдельно-- неевреи... Между прочим, система новых паспортов с их пунктами очень помогла гитлеровцам отсортировать евреев. Знаете это? Она способствовала тому, что евреи погибли все. Кого не выдали соседи, того выдавали паспорта. Но... креститься, бог c ним! Я неверующий. Танцевал-то у синагоги фрейлехс только, чтобы позлить чинуш... Нельзя ассимилироваться! - Но вы уже ассимилировались! -- вырвалось у меня... - Вы живете в русской культуре. Пушкин, Блок, Мандельштам. Здесь ваше сердце - Нельзя ассимилироваться! - жестко повторял он. - Я могу бредить Блоком, Пушкиным. Могу даже знаться с Лениным и свято поверить, что выход в ассимиляции. А меня палкой по ногам: "Жид! Жид! " Чтоб далеко не протопал... по шляху ассимиляции... Какой уж раз меня отбрасывают как чужеродное тело. Создают несовместимость тканей... При царе хоть была процентная норма. Евреи точно знали, сколько человек примут. А теперь мы полностью отданы на произвол местных антисемитов. Злобных тварей, которые как хотят, так и молотят. Не согласны?.. Ах, в этом согласны. Наконец, нельзя иметь своей культуры... Нет, нельзя. Не возражайте. Те крохи, то книжное убожество, которое время от времени желтеет, говорят, вверх ногами, в наших киосках, это не культура. Она никого не объединяет. Даже театра создать не решаются. Даже памятника в Бабьем Яру! Как бы памятник не объединил случайно уцелевших. Плачущих. И - венец полицейского творенья. Апофеоз. Всех под замок. Уехать, уйти от поруганья - ни-ни... А я хочу уехать! - вскричал он, воздев руки, как в молитве. - Зачем меня держат? Чтобы продолжать издевательства? Чтоб не было им конца? - Вы просили разрешения на выезд? - Нет! Хлопотали два моих товарища. Их тут же вышвырнули с работы. А на моих плечах мама. Больной, несчастный человек, без средств к существованию... Себя бы я обрек на голод, но маму?! И вот... вопреки всем конвенциям, вопреки здравому смыслу, сиди, связанный, не смей плюнуть в лицо тому, кто тебя истязает. Мышеловка! Но все равно. Найду выход. Я буду либо ходить по земле, либо лежать в земле. Ползать по земле я не буду. Он помолчал, резко повел плечами, словно ему заламывали руки, а он вырывался. - Извините, что я так-прямо... Но от ваших речей, пусть благородных, пусть искренних, вред. Оживляете надежды. "Ленин сказал... " Да плевать им на то, что Ленин сказал. С высоты Спасской башни. Вы что, сами этого не видите?! Что? Не всем плевать?.. Да вы, простите, вреднее самого заскорузлого раввина-ортодокса, который заклинает ждать Мессию. И не двигаться... Вы заклинаете ждать не Мессию. Равноправия. Ждать сколько тысяч лет?! Когда спасение - вот оно... Три часа полета, и тебе никто никогда не скажет "жидовская морда". Не крикнет: "Убирайся в свой Израиль! "Ты уже, слава богу, убрался... Впрочем, может быть, иы правы, когда-то будет судебный процесс эпохи, и на нем будут судить тех, кто превратил идеи интернационализма в писсуар, в который мочатся политические деятели, философы, писатели, газетчики, все, кому не лень... На этом процессе станут по всей справедливости судить Сталина, Хрущева. И всех прочих горкиных - егоркиных... Или... как их там? Егорычевых?.. Но когда это будет?! XX век - так сложилось - век национализма. В огне -- весь мир. Азия... даже смотреть страшно... вся кровью залита. Африка в корчах. Всякие чомбе рвут друг у друга власть, продаются ради этого кому угодно... Арабы стремятся заполнить Африку антисемитской литературой, чтобы натравить на евреев еще и черных. Россия тут, кстати, ни при чем?.. Немцев уважают. Считаются с ними. Когда они -- нация... А когда они -- немцы Поволжья?.. Национальное меньшинство... Пинком на баржу да вниз по матушке по Волге... Украинцам вольготно. Бандеровцами их не попрекают, и справедливо. Нация!.. Нация - не какие-то отщепенцы. А калмыки? Чеченцы? Ингуши? Обрусевшие греки и турки? Крымские татары? Курды? Национальные меньшинства... Потому, пожалуйста, в вагон. И -- адью!.. Мне смертельно надоело быть меньшим братом, у которого нос как раз на уровне чужих локтей. Кто ни двинет локтем, у меня нос в крови. Я хочу быть национальным большинством. Всего только! В век национализма - я хочу быть национальным большинством. Он сунул мне руку, жесткую руку рабочего, и ушел быстро, не оглядываясь... Я долго сидел один, недвижимый, в густеющем сумраке вечера, угнетенный этой встречей. Пришла Полина; чуть приоткрыв дверь, удивилась тому, что накурено, застучала на кухне дверцами шкафов. Почему не вошла, как обычно, не рассказала о своих опытах над митурином? Меня, занятого своими мыслями, это, увы, не насторожило. Не обеспокоило. Я не шелохнулся. Всю жизнь я писал о молодежи. Думал о молодежи... И вот жизнь столкнула лицом к лицу с молодежью, которая в страшной беде. В отчаянии... Что смогу сделать? Смогу ли кого спасти? Хотя бы Сашу? А ведь болезнь зашла далеко... Как у печеночника бывает во рту горьковатый привкус, как у язвенника, случается, металлический, как у сердечника вдруг отдает в лопатку, так и у человека, которого усиленно "заталкивают" в нацмены, оскорбляют как нацмена, порой лишают куска хлеба как нацмена, появляются свои симптомы, свой болезненный "глаз" на окружающих. - Не татарин? Не украинец? Не еврей? Не узбек? Но из наших? Был у нашего поколения такой взгляд? Хоть когда-либо?.. Я учился на самой окраине Москвы, где только что возвели "Шарикоподшипник". Моими школьными товарищами были дети станочниц и уборщиков -- вдохновленная учебой голытьба, -- да мы просто не знали, кто какой национальности!.. Лишь после войны, когда мне рассказывали о трагической судьбе одноклассников, я с удивлением узнавал, что один из них был, оказывается, наполовину немцем, другой -- поляком. Пожалуй, только о сумрачном Мише Ермишеве никто не забывал, что он не русский: у него были бицепсы борца и кавказский темперамент; как что -- Мишка мог темпераментно съездить по скуле... И ныне, когда я пишу эту книгу и мне надо сообщить для полноты картины, например, что - такой-то русский, а такой-то армянин или еврей, я каждый раз делаю усилие над собой, специально вспоминаю, кто по национальности мой друг или недруг: в нашей жизни водоразделом могли служить человеческие качества, политические взгляды, позиция в том или ином деле, что угодно, только не национальность. И так по сей день, даже после всего, что стряслось в нашей жизни; война с гитлеризмом, и... довоенное ребячье братство выработали стойкий иммунитет; мы глотнули в юности воздуха равноправия и тем крепки... А оказывается, может быть иначе. Совсем иначе. Что делают с еврейской молодежью?! С тем же Сашей Вайнером! Да почему, в самом деле, еврейской? А какой еще? Какой, если не еврейской? Еврейско-русской? Промежуточной? Межеумочной? Ни в городе Богдан, ни в селе Селифан? Западные ученые, исследуя подобные вопросы, ввели в свой обиход термин "маргинальная личность" (marginal man). Личность на грани различных национальных культур. У маргиналов свои сложности. Свои причины, свои предрассудки; вместе с тем знание не только лишь одной национальной культуры, как легко понять, не обедняет человека, а обогащает. Тут другой случай. Саша никакая не маргинальная личность. Большевистские призывы к ассимиляции в его семье, казалось бы, осуществились. И давно. То были споры дедов и прадедов. Ленина и бундовцев. Бунда и Жаботинского. А. Луначарского и Xаима-Нахмана Бялика. А не Саши. Саша не говорит по-еврейски. И о еврейской культуре он слышал главным образом лишь то, что ее стирали с лица земли. Он -- человек русской культуры. Влюбленный в русскую культуру; более того, знающий ее наверняка лучше наших литературных русопятов, как правило, невежд... Он, как и я, скорее всего, еврей не по национальности. Он, как и я, еврей по социальному положению. Пока что... Какие же удары надо принять на себя, сколько незримых кровоподтеков приобрести, в какую ярость прийти, чтобы повернуться лицом к незнакомому языку, незнакомой культуре, далекому и раскаленному небу... "Зов крови", - говорят в таких случаях националисты. Да, крови, если принять поправку гениального Юлиана Тувима: не той крови, которая течет в жилах, а той, что течет из жил... Загонять молодежь, у которой родной язык - русский, русскую из русских по традициям, образованию, культуре, по духу самому, загонять в "бездуховное гетто (бездуховное, ибо другого духовноrо мира, кроме русского, у большинства из них пока нет), гнать туда растлевающей души процентной нормой в вузах, введенной Александром III, ограничениями по службе, тычками в печати, жестокими сталинского почерка расправами, бездушием, насмешкой, просто пренебрежением, загонять ее, как клейменый скот, в племенные загоны - это не ошибка, не чиновничья тупость или чиновничье рвение -- это расизм. Расизм не перестает быть расизмом и в красной облатке... Впрочем, если еще есть на Руси молодежь, говорящая и думающая на идиш, хотя я почти не встречал такой, если она есть, то по какому праву ее держат под прицелом в Советской стране, где вот уже полвека прокламируется культура "национальная по форме и социалистическая по содержанию"? По какому праву и ее официально, отметкой в паспорте, загонять в племенные загоны? Да разве -- в загоны? Над загонами есть небо. Есть дали. А тут... Такого действительно никогда не было. Никогда! Сашу Вайнера и его товарищей, фигурально выражаясь, загнали в угол, как восставших матросов на броненосце "Потемкин", хотя ребята и не восставали вовсе, они только хотят жить, как люди, -- загнали в угол и, также как и матросов, накрыли брезентом, чтоб не видели неба, перспектив роста, будущего... У царей и гитлеров здесь обычно следовало: "Пли! " А сейчас "Пли! " сказать не решаются (а как же марксизм-ленинизм, а международное рабочее движение? ), так и держат под темным и душным брезентом дискриминации и унижения, пока люди не задохнутся, не начнут от удушья бредить - кто бегством, кто петлей. А кто и плюнет на все. На идеи, на людей. Попросит пощады. Один раз живешь... Тогда край брезента, пожалуй, приоткроют, покажут народу. Вот они какие. Эти Мойши Моисеевичи и Янкели Ароновичи. Обязательно так и напишут. Как никто и никогда их не зовет. Даже жены. Даже престарелые родители, окликающие своих детей на русский лад -- Мишами и Яшами. Пропишут точно, как в метрике. Чтоб не было сомнения, о ком речь. А как же! А одновременно (общественность обеспокоена! ) растут, как грибы, негласные, облеченные доверием высокие комиссии, которые озабоченно прикладывают к брезенту уши: под брезентом, видите ли, иные зубрят чужой язык иврит, а в праздникСимхестойра у синагог танцуют фрейлехс, хотя девяносто девять из ста не знают ни что такое Симхестойра, ни что такое фрейлехс... Почему танцуют? А? Озабочены власти. Ну просто так озабочены... Одновременно происходит и другое, до чего властям, естественно, нет дела. По меткому выражению социолога Дороти Фишер, американское общество ставит юношу-негра в психологической лаборатории в положение животного, у которого хотят вызвать невроз: его воспитывают в духе верности непререкаемым национальным идеалам и не дают возможности жить согласно им. Мы удивляемся психическим травмам и ранним инфарктам у наших знакомых с незримой желтойзвездой на груди; врачи покачивают головами, обнаруживая у них катастрофическую, не по возрасту, изношенность нервной системы и сосудов. А ученые, исследующие опустошающее воздействие расизма на людей, уж давно ничему не удивляются. Они знают, что нередко категорический отказ приобщить к равноправию, откровенный расистский мордобой плантатора переносятся человеком легче, чем половинчатое, полупрезрительное приобщение. Оскорбительное существование на положении гражданина второго сорта, предостерегают ученые всех континентов, вызывает у человека постоянное внутреннее беспокойство, порой чувство оторванност и от людей, отчужденности, тупика. "В своих крайних формах, - убеждает нас, в частности, крупнейший социолог Стоунквист, -- это ведет к душевному расстройству и самоубийству". Но кто в высоких комиссиях слыхал про Стоуиквиста и других серьезных социологов? Да и нужно ли их знать? Не евреи ли они? Да и когда это было, чтоб, постреливая в людей, думали об их здоровье? Это было бы противоестественным... Озабочены власти. Совсем иным озабочены. Морщат лбы члены комиссий. Хотя, казалось, чего проще: той же державной рукой, которой был наброшен некогда на юность - именем Сталина - позорный брезент и тем самым постепенно выжигалось на душах тавро пятого пункта, тавро второсортности, этой же самой державной рукой сорвать и отбросить прочь затмивший горизонты, вызывающий удушье брезент расизма. И расправить свои высокие государственные лбы... Нет, пузырится, "дышит" расистский, имени Сталина - Хрущева - Брежнева брезент над "последними среди равных", как с горьким юмором называют себя молодые обладатели пятого пункта. И высокие комиссии по-прежнему толкутся подле, прикладывают снова и снова к брезенту уши, исследуют, как устранить следствие, не устраняя причин... Ибо следствия болезненны, а причины -- какие тут могут быть сомнения! -- здоровые... И года не прошло -- мне позвонили: покончил жизнь самоубийствой Саша Вайнер. Чтоб не не пугать домашних, он ушел в парк культуры и там повесился на суку березы. Когда я приехал в морг, труп был накрыт простыней, виднелись только грубые, на толстой подошве ботинки -- ботинки геолога, строителя, землепроходца. Товарищи Саши показали мне тетрадку, в которой были торопливо записаны стихи, -- чьи-не знают, взял откуда-то Саша... Поэта Чичибабина, говорите? Русский, а его-то за что допекли? "Мне книгу зла читать невмоготу, а книга блага вся перелисталась... О, матерь Смерть, сними с меня усталость, покрой рядном худую наготу... " Саша, бредивший отъездом, в Израиль, был доведен до такого состояния, что даже старенькой и любимой маме своей оставил записку, в которой советовал, если ей будет невмоготу, последовать за ним... Товарищи Саши решили не показывать матери этот документ ужасающего, беспредельного отчаяния сына, но прокурор, разбиравший дело о самоубийстве, отдал ей. Закон есть закон. Вовсе не через год, а тотчас, едва за Сашей закрылась дверь нашей квартиры, прозвенел телефон. Механически звучный, как колокол, голос объявил, что завтра, в десять ноль-ноль, меня ждет партийный следователь. Я с силой бросил трубку на рычажки. Озабочены власти. Так озабочены... Глава восьмая. Все эти годы я жил в тревоге за Полину. Не случайно же ее пропустил часовой с автоматом в недра неведомого военного института в погромном пятьдесят первом, когда до этого ееотгоняли с бранью от бачка, в котором варилась вакса. Геббельс называл годы, когда евреев в Германии еще не уничтожали, а лишь бойкотировали, годами "холодного погрома" На улице бушевал тогда "холодный погром, " вот-вот должен был начаться, снова начаться, "горячий", а Полину взяли -- и куда? Я места себе не находил, узнав, что достаточно проработать за дверями этого института немногим более пяти лет - и пенсию станут выплачивать на десять лет раньше. Трудовому человеку ничего не дают даром. На десять лет сокращается время до пенсии. А на сколько сокращается жизнь? У меня появилось почти физическое ощущение, что я проводил Полину в какой-то "холодный" Освенцим, где уничтожают не мгновенно действующим "циклоном-Б", а другими ядами, которые убивают постепенно. - Ты можешь предложить иную работу? - деловито спросила Полина, когда я высказал свои опасения. - Лучше мы будем голодать! - взроптал я. Ответом меня не удостоили. Однажды я нашел на Полинином столе перевод статьи из швейцарского химического журнала. В статье приводились данные о новом полученном за границей веществе, четверти стакана которого достаточно, чтобы отравить целый океан. За статьей приходил какой-то желтый, с впалыми щеками, полковник. Он сказал мне, чтоб я берег жену; она сейчас представляет для обороны страны ценность, возможно, большую, чем несколько танковых армий. - Спасибо, несколько ошарашенно ответил я. - Наконец у меня будет стимул... Проводив его, я долго стоял у двери, охваченный горестными мыслями. Возможно, именно в те самые годы, когда наши газеты вопили о евреях отравителях, Полина вместе со своими товарищами спасала Родину от подлинных глобальных отравителей, готовивших химическую войну. Спасала, невзирая на ежедневную дозу дополнительной отравы, выплескиваемую в лицо "Правдой", "Известиями" и другими газетами, которые она, бегло проглядев и сморщив свой маленький нос, как от вони, стелила в клетки подопытным морским свинкам, так любившим свежую прессу. Мир, этот ослепленный Полифем, добивал Полину, как добил уже ее родных. Так врачи-психиатры, случается, лечат безумцев, которые бьют и кусают своих избавителей. Она спасала отравленный ложью, спятивший мир, не щадя себя. Мне позвонили, чтоб я приехал за женой. Немедля!.. Нет-нет, жива, но... Я долго ждал у подъезда, где стоял часовой с автоматом. Часовой, деревенский парнишка, узнав, кто я, взглянул на меня сочувственно. И даже устав нарушил, вступил со мной в разговор, чтоб легче было ждать. Полину вывели под руки. Лицо ее было раздуто, как шар, и покрыто у глаз и висков какой-то мелкой и черной, точно угольной, пылью. Она походила на горняка, которого откопали после обвала в шахте и подняли на поверхность. Чего больше всего страшился, произошло. Жестокое отравление. К счастью, сигнал тревоги бы дан немедля. Санитарная служба провела блестящую операцию по всем правилам спасения на войне. Прошло время, и Полина выкарабкалась из беды А мелкую пыль мы с сыном постепенно вышелушивали с ее поблекших щек и смывали каким-то раствором. Это была наша семейная воскресная операция; к ней допускались лишь те, к кому Полина была расположена больше всего. Мы добивались этой чести. Наконец щеки ее стали сияюще-атласными, как "в день свадьбы. И даже чуть розовыми. Мы потащили ее по такому случаю в ресторан "Прага", хотя она, по неискоренимой деревенской привычке, ресторанов не любила, готовила и пекла пироги и пышные "наполеоны" сама, по домашним рецептам, хранившимся как мамино завещание. Ей говорили, есть рецепты и лучше, но она делала по маминым. Только по маминым. Из военной химии, естественно, ушла. Слава тебе, господи' Она получала теперь вещества с поэтичным названием "мочевина". Искала гербицид, убивающий сорняки на хлопковых полях. Тут все было открыто для непосвященного взора, и даже я, напрягшись, понял, что же она делает. Я и до этого знал, что Полина человек, наукой пришибленный. Неизменно и желчно твердил ей это, когда она по вечерам, вместо того чтобы идти в театр или в гости, садилась за рабочий стол. Однако пока моя жена была от меня на девять десятых засекреченной, я и представить себе не мог степени этой пришибленности. И вдруг открылось! В первую же неделю работы с благоухающими мочевинами Полина выделила в чистом виде гербицид под названием "метурин", который выпалывал сорняки не только на хлопковых, но и на картофельных полях, оставаясь для человека совершенно безвредным. Почта, что ни год, стала приносить Полине глянцевитые, торжественные, как царские грамоты, авторские свидетельства Комитета по делам изобретений и открытий, с государственными сургучными печатями и цветными шелковыми ленточками. Все южные республики наши, многие страны запросили метурин. Для испытания. Международная компания "ЦИБА-ГЕЙГЕ" прислала положительный отзыв. Узбекистан слал письмо за письмом. Для него эффективный и безвредный для людей препарат был делом жизни и смерти. Как известно, узбеки пьют воду из арыков. Что на полях, то и в желудках. Однако метурин, как все новорожденное, еще лежал в люльке; он не был включен в высокие планы и согласован. За него никого не премировали, никого не увольняли, никого не мордовали. Министерства отбивались от изготовления опытных партий с отвагою былинных богатырей. Прибыль? Кому нужна прибыль не запланированнаяУзбеки? Передайте им привет! Дело откладывалось на годы... Тогда Полина надела свои резиновые ботики и отправилась в осеннюю распутицу за город, на Щелковский химзавод, и там, договорившись с руководителем завода и с энтузиастами- рабочими, стала получать опытную партию метурина. Она повезла свои инструменты, два пустых ведра и большую кухонную кастрюлю, чтобы переливать и сливать растворы, и в электричке колхозницы допытывались, что девка возит и почем продает. Она ездила в Щелково со своими друзьями и помощниками полгода. Три часа на дорогу в набитой до отказа электричке. Затем восемь часов работы, то и дело в противогазе, так как один из компонентов метурина поначалу слезоточив. Битва с чиновниками, жаждущими провала, -- словом, все, о чем могут рассказать живущие не хлебом единым. В Уфе, где на химзаводе первую опытную партию по недосмотру мастера сожгли, Полина чуть не убила главного инженера, обругала всех лежебоками и троглодитами, а потом села в сторонке и заплакала. Так и прилетела в Москву зареванной. Все началось снова. Кастрюли на матросском ремне. Набитая электричка в Щелково, противогаз, от которого горела раздраженная кожа лица. Возвратись домой, Полина падала на диван и тут же засыпала, а мы с сыном снимали с нее мокрые туфли. Она все же успела получить свой метурин к ранней весне, хотя заболела и тяжело проболела все лето. Опытные станции в республиках, страны СЭВ, Канада и другие страны, в которые был направлен метурин, прислали блестящие отзывы, и теперь наконец государственные мужи спохватились, запланировали строительство химических заводов, которые будут получать метурин... Господи Боже мой, сколько изобретений теряет Россия из-за своих чиновников, убивающих все живое как злая заразиха Тревога за Полину по-прежнему не покидает меня. То у них пожар в лаборатории, и она гасит его, опаляя руки. То взрыв. Вот и сейчас, когда я вышел из комнаты, обнаружил Полину в ванной у зеркала, где она прижигает спиртом и чем-то затирает порезы на подбородке от разорвавшейся колбы. Хотела, видно, успеть, чтоб я ничего не заметил. Потому и не заглянула. Вчера пришла с работы, поведала словно бы вскользь, что из райкома был звонок в институт, чтоб приглядывали за ней, Полиной: муж у нее писатель. Речи произносит. Об антисемитизме. Клеветнические, естественно: "У нас этого нет". Я собирался сказать ей, что о том же самом сообщили в школу, где учится наш маленький сын. Не решился. Зачем отравлять ей вечер?. - Получить бы гербицид на прополку земли от гадов, -- сказала вдруг Полина. -- Остались бы на земле хорошие люди. - Вздохнула: - Боже мой, какой бред! Останутся сироты. Дети-то при чем?! Тебе откуда звонили? - От партследователя. На рандеву зовут... В глазах Полины проглянуло изумление. Когда свершается или готовится низость, она прежде всего изумляется. Все еще изумляется. ... Под дверью партийного следователя, на которой была прибита стеклянная табличка"Гореванова", я сидел долго, -- видно, попал в перерыв. Мимо несли какие-то аккуратные пакеты и свертки из буфета. Статная, казалось, армейской выправки женщина проследовала нагруженная апельсинами и еще чем-то по коридору и остановилась у двери, возле которой я сидел. Бросив на меня внимательный взгляд, она отомкнула кабинет, скрылась за дверью, за которой долго шуршала пергаментная бумага, затем раздалось потрескивание телефонного диска, и сильный женский голос начал рассказывать о какой-то даче, о девочке, которой в этом году поступать и нужен хороший репетитор. Прошло минут двадцать, снова и снова потрескивал диск, и тот же голос заговорил о билетах в театр. Я постучал и, получив разрешение, вошел. Остановился у двери. Разговор по телефону продолжался, как если бы меня не было. Положив наконец трубку, Гореванова спросила с утвердительной интонацией: - Свирский?.. Вам нужно написать объяснение по делу... в связи с вашим обвинением главного редактора журнала "Дружба народов" Василия Смирнова в антисемитизме... -- Зазвонил телефон, партследовательГореванова взяла трубку, и снова начался разговор о том, что без репетитора девочка не поступит... "Наконец-то, -- радостно думал я. -- Вот что значит поддержка секретаря ЦК партии... Механизм заработал. В кои-то веки в нашей стране антисемит с партийным билетом будет наказан. Свершилось! " Я написал на листочке фамилии свидетелей, которые могли подтвердить, что Василий Смирнов шовинист и антисемит... Свидетелей, которых явспомнил тут же, набралось более тридцати. Слишком много!.. Я оставил в списке всю редакцию журнала "Дружба народов" во главе с парторгом редакции Владимиром Александровым, заведующим отделом очерка и публицистики. Кто лучше знает своего шефа? Добавил несколько писателей и поэтов, которым Василий Смирнов втолковывал свои идеи лично, - от поэтессы Юнны Мориц до поэта и прозаика Александра Яшина, автора гениального расска за "Рычаги", на которого Василий Смирнов кричал при всем честном народе: "Жидам продался! " Партследователь наконец положила трубку и уставилась на меня вопрошающе: кто-де такой? -- Свирский я, -- почти виновато вырвалось у меня: уж очень, видно, я был ей некстати... Партследователь наклонилась вперед и, помедлив, вдруг что есть силы грохнула кулаком по столу: -- Что наплели?! Я видел однажды, так пугали в милиции мальчишку-уголовника, пойманного на месте преступления. Чтоб понял, злодей-лиходей, -- церемониться не будут. Кулак у Горевановой стал красным, видно, отшибла, бедняжка. -- Сядьте, товарищ Гореванова, -- сказал я устало и понимающе. -- И подуйте на пальцы. Больно ведь.... Она взглянула на меня как-то диковато, почти в испуге, и опустилась на стул, неуверенно, боком, словно это она пришла на прием к партследователю... И продолжала уже вполне интеллигентно: - Напишите, пожалуйста, подробное объяснение... Как? Готово? И недели не прошло, как начался в моем доме телефонный трезвон. Звонили писатели, записанные мною в свидетели. Предупреждали меня, тут что-то нечисто. Гореванова ведет себя для следователя не совсем обычно. Еще не начав разговора с вызванным ею свидетелем, она прежде всего сообщает ему: "Имейте в виду, я не на стороне Свирского! " Объявлять, на чьей ты стороне, еще не начав следствия? Вот так следователь!.. Я немедля позвонил в горком и потребовал заменить партследователя, ведущего себя открыто пристрастно... Разбирались долго, пришлось подавать несколько бумаг, протестовать по телеграфу. Многочасовые "собеседования" продолжались шесть раз. Допрашивали теперь по двое. Один задавал вопросы, другой глядел в упор, прищурясь. Наконец Гореванову заменили другим следователем, пожилым, улыбчивым, осторожным. И,.. на другой день дома снова прозвенел тревожный звонок. Писатель, вызванный свидетелем, сообщил, что вначале его направили к Горевановой, которая хулиганит, как прежде, даже агрессивнее, а лишь затем допустили к новому следователю Иванову... "Твою Гореванову, как суженую, и на коне не объедешь... " Пришлось отправить еще одну телеграмму. Документ No 2 "11 марта 1966 года. 11. 00. Москва, ул. Куйбышева, горком партии. Председателю партийной комиссии МГК тов. Рыжухину. В заявлении на Ваше имя я отвел партследователя Гореванову, ипарткомиссия удовлетворила просьбу. Между тем стало известно, что вначале свидетели по-прежнему попадают к Горевановой, и лишь после соответствующей беседы она ведет их к тов. Иванову. Протестую против продолжающегося давления на свидетелей со стороны Горевановой. Требую полнейшего отстранения от расследования. Вызван ли свидетелем поэт ЭдуардМежелайтис, по поводу которого направил вам телеграмму? Настаиваю на его вызове. Григорий Свирский". Катилось следствие поначалу медленно, со скрежетом, как застоявшийся вагон, который выводят из тупика, а потом, словно вагон толкнули под гору, покатилось быстрее и, наконец, докатилось. Наступил Судный день. Меня и представителей Союза писателей вызвали на заседание парт-комиссии. И тут выяснилось, что не пришел ни один свидетель. Не только поэт Эдуард Межелайтис, который гостил в эти дни в Москве, а вообще-то житель Вильнюса, но даже москвичи. Партследоватоль Иванов заявил сугубо официально, не повышая тона, что он звонил таким-то, отправил телеграмму такому-то. Никто не откликнулся. Члены комиссии понимающе кивали головами. Это бывает. Еще у Ильфа и Петрова сказано: "Свидетели, записывайтесь! " "И перекресток обезлюдел... " На нет и суда нет. Не тянуть же людей за уши. Однако запущенный механизм дал осечку с первой же минуты. Открылась дверь, и девушка-секретарь сообщила обеспокоенно, что снизу звонит постовой; там стоит битый час какая-то Мориц, уверяет, что она свидетель, а ее не вызывают и не пропускают. Партследователь Иванов поглядел из-под кустистых бровей на партследователя Гореванову, которая тоже расположилась неподалеку. Как ни в чем не бывало. ЮннуМориц вызвал я. Иванов сказал мне вчера, что среди других писателей он пригласил на заседание и поэтессу Юнну Мориц, и я для верности продублировал его вызов телеграммой. Увы, только ей сообщил... Гореванова, услышав о некоей Мориц, привстала. Снова опустилась на стул. Лицо ее теперь то и дело менялось в окраске, словно она присела у жарко полыхавшего костра. А ведь, похоже, и в самом деле у костра. Если не вызван, вопреки обещанию, ни один свидетель, значит, никакого разбирательства и не предполагалось. Просто разожгли жаркий огонь. Сжигать еретика. Этакое уютное маленькое аутодафе. И вдруг это непредусмотренное грубое вмешательство постового! Воцарилась мертвая тишина. Лишь стульяскрипели, словно трещали на огне сучья. Кто-то заметил неуверенно: коли так, надо, по всей видимости, отложить. Все-таки опросить свидетелей. А то ведь что? Нарушение... А?.. Рыжухин поглядел куда-то поверх наших голов и, помедлив и сморщившись, не сказал -- выдавил из себя, что заседание откладывается. Месяц прошел, может быть более, и нас вызвали снова.