авыдка рванул по бездорожью в ту сторону, в какую указала Матрона, - но оказалось, что не он один служит во славу Кавелью, пришлось вернуться. Из-за пятитонки вышел ничем не примечательный человек: изрядного роста, с некоторым животиком, который у бывших спортсменов бывает, с лицом, беспощадным от врожденной интеллигентности, с чемоданчиком, потолще "дипломата", как раз два пулемета в разобранном виде в такой хорошо ложатся. Чтобы у присутствующих не было никаких сомнений, показал всем развернутую синюю книжечку: - Капитан-лейтенант Никита Стерх. Императорская служба безопасности. Можете звать меня батя Стерх. Меня так все зовут. Потом извлек из чемоданчика рясу, легко подпрыгнул и единым разом оказался в полном облачении журавлевского попа. Качнуло от удивления только Кавеля Адамовича: весной такой службы в следственных верхах еще не было! А если была - то с секретностью, наверное, в семь нулей впереди знака. Да нет, точно не было. Иначе он, Кавель, знал бы. Все-таки про журавлевский народ в научных публикациях есть кое-что, причем... причем... Да, точно! Был такой Стерх! Правда, научно-популярные книжки он писал под псевдонимом "Никифор Басов" - но чтобы тот был этот самый?.. Стало быть, и ему работу менять пришлось. Покуда Кавель-Аркавель вспоминал, что там ему вспоминалось из прежней московской жизни, в которой он давно уже не принимал никакого участия, покуда сообразил, что вообще-то его никто и на эту сцену не приглашал, он уже оказался на скоропостижном Богдановом венчании шафером, тем, который свечу держит в атласном кошельке. Свечу батя Стерх вручил ему свою, черными Богдановыми побрезговал, только велел потом остаток свечи вернуть, а кошель взять себе на память. Давыдку приспособили под аналой: ему на голову батя Стерх возложил свой чемоданчик, сверх же него поставил журавлевскую молясину. Дело было за Шейлой, пришлось Богдану самому ей звонить, дышать в мобильник, упрашивать, да еще понадобилась шафериня со стороны невесты - кто ж это мог оказаться, как не госпожа генерал-подполковник Стефания Степановна Басаргина-Переклеточникова. Тем временем Матрона Дегтябристовна ходила вокруг Богдана и рассматривала его, как барышник коня, разве что в зубы не заглядывала. Кажется, ей такой зять годился. Губы ее шевелились, но кроме как "третий рост, сорок восьмой размер" Кавель не сумел разобрать ничего. Ехать от Ржавца до Выползова на вездеходе было с полчаса, но приглашенные женщины, похоже, решили не появляться в затрапезе: мать-то она мать, да иди знай, а ну как не та, что ежедневно и всегда с каждым русским человеком на всех жизненных путях, - а и впрямь настоящая мать? Матрона использовала время с пользой: отыскала в пятитонке шарфы с золотыми журавлями и намотала их на шеи и на плечи всем присутствующим, кроме Давыдки (временно назначенного аналоем, предметом неодушевленным, стало быть, ни к чему ему шарф). Приплелся и Фортунат-бухгалтер - хотя рыбу никто не жарил и чудес от Фортуната не требовал. Козьмодемьяна ворошить не стали: алкоголичный толстяк за палением костей по вечернему времени уже, конечно, наотмечался. Старика Варсонофия позвали, но тому идти было далеко - так что ждать его приходилось еще позже, чем молодушку. Между тем Давыдка из-под молясины подал голос: - Богдан Арнольдович, а ведь у нас ихний журавлячий брат, Денис Давыдович, Тетерюк его фамилия, в санатории прохлаждается, строевую подготовку проходит! Его Шейла Егоровна от запоев почти уже излечила!.. Надо бы его тоже позвать, раз он из них, из журавлясей... - Я те дам журавлячих журавлясей! - Матрона кулаком врезала аналою по макушке, - Журавлиты мы! По крайности - журавлевцы! Кочевые... и... и... - Матрона махнула рукой, пошла копаться в кузове. А капитан-лейтенант Стерх в ожидании церемонии стал травить байки: видать, полагалось в журавлитской орде умение сказки сказывать. Раззявил портфель, знай списки заказов зачитывает от неведомого богатея-благодетеля, которому хрустальный подземный дворец марокеном обшить хочется. Мотается нынче батя Стерх от одной веси до другой - и нигде нет для него марокену. За марокен журавлитам разные льготы тот богатей выбить в Москве берется, а без марокену даже к Волге подходить нельзя: обер-тиуны того благодетеля уже гневаются, уже чинжалищами булатными позванивают... Чего-чего? До топтавшегося в сторонке экс-следователя дошло в ту же минуту, кажется, что и до жениха: кому-то очень требовался черный чертов марокен, а Богдану его вот уж третий месяц как девать было некуда, - деньги же, напротив, требовались очень, по специфике военного положения требовалось их больше, чем обычно. В мирное время Богдану денег-то как раз хватало, даже лишние водились. Но Кавель Адамович сообразил, что только одному человеку на Руси служили обер-тиуны. И что-то вдруг знакомым стал ему казаться голос капитан-лейтенанта Никиты Стерха. Ну, точно он его слышал, только как-то иначе этот голос звучал, совсем без древнерусской напевности... Однако память у Кавеля полностью еще не восстановилась. Тут Никита Стерх прервал монолог, нашел глазами Кавеля Адамовича и уважительным кивком безмолвно сказал "Здравствуйте". В этот миг Кавель и уразумел - откуда такая нужда в марокене. Потому как пятитонка Матроны, крытая торговая точка, обтянута была отнюдь не синей джинсовой парусиной. Он-то видал обои в Кремлевском дворце. Тут не ошибешься. Кавель посмотрел на чертовара. Тот усмехнулся. Значит, сам Богдан Арнольдович уже давно все понял. Но для него в такой диспозиции были сплошные преимущества. Государя, в отличие он Дикого Мужика Ильина, он почитал человеком серьезным. Если государю охота подарить невесте дворец с кожаными обоями - да за милую душу. Тем более, что в существование души, как и всего прочего, Богдан не верил. Из кустов послышалось мощное, контроктавное вступление к свадебному маршу Мендельсона. Марк Бехштейн бесцеремонно ввалился на поляну, а за ним последовали женщины: Шейла Егоровна, урожденная Макдуф, в скором времени, надо полагать, намеревающаяся стать Шейлой Егоровной Тертычной, чертоваршей, с ней же строевым шагом следовала генерал-подполковник Стефания Степановна Басаргина-Переклеточникова, при которой мелко семенила престарелая Васса Платоновна, по третьему и последнему пока что мужу Пустолай, расставшаяся с некрупным бесом-вешняком, годным разве что на ворвань, но так и не позволившая отнять у себя чудо-тыкву; наконец, сладкой парочкой замыкали шествие Майя Павловна Пинаева и Виринея Максимовна Трегуб, еще недавно младшие научные сотрудницы музея имени Ильи Даргомыжского, а ныне княгинюшкины сенные девушки-феминистки. Других баб на Ржавце нынче не оказалось, но батя Стерх, вероятно, и того не ожидал. Матушка Матрона стояла вся в слезах, кусая уголок спешно повязанного на голову синенького, очень скромного платочка. За сваху в этой команде определенно шагала генерал-подполковник. Чина журавлитского венчания тут не знал никто, разве что матушка Матрона да батя Стерх его помнили, но ежу понятна была некомплектность родителей, что Богдан, что Шейла обошлись без воспитывающих пап: Гурунг по имени Гурунг, национальность - гуркх, на другой манер опять-таки гурунг - вполне стоит сэра Джорджа Макдуфа, так и не поспевшего из родимого Глазго, хотя полдня у него на то было. Кавеля Модестовича на поляну, где стоял Кавель Адамович, не занесла бы сейчас самая полоумная "Джоита": не ровен час, захочет кто узнать, все-таки Кавель Кавеля... Или Кавель Кавеля... Так что Кавель Модестович остался в гамаке под присмотром Хосе Дворецкого, а Кавель Адамович, напротив, приготовился держать венчальную свечу в атласном, либо же золоченого бархату, кошельке, - как еще в "Домострое" добрым журавлитам предписано. Лишь Денис Давыдович Тетерюк, даром что честный журавлит, придти никак не мог: сегодня он был приставлен к ячьему навозу вместе с негром Леопольдом. Что-то навалили его нынче яки втрое супротив обычного. А навоз, как всякий на Руси знает - штука важная и ценная. И к деньгам, и к счастью. Марк тактично отступил в кусты. Матрона благостно, не хуже любой Народной артистки Императорских театров, плакала от счастья. Лепестки роз у нее за ушами блестели сотнями сюрикенов, - надо признаться, это и были сюрикены. Если быстренько такую розу разобрать, то каждый лепесточек в ней - метательная звездочка, которую нынешние сорокалетние тинэйджеры на Руси зовут именно красивым в своей непонятности, вроде бы впрямь японским словом "сюрикен". До невозможности красивое слово, - на сто первом километре Можайского шоссе однажды ресторан с таким названием кто-то открыл. Закрыть его не успели, и без того хватило хлопот: воронку от того ресторана полгода песком засыпали, а все стоит дыра просевшая, ну чисто вторая Поклонная гора... Осторожно, отвлекаться от темы опасно. Велосипедный звонок предательски тренькнул и затих, никто бы и ухом не повел, но у Матроны еще на зоне нюх на подобные лишние звуки имелся обостренный. И вовремя: прямо из седла казенного велосипеда на Кавеля Адамовича Глинского летела хорошо сгруппированная для полета живая бомба типа "Муза Пафнутьевна, письмоносица". Летела быстрее скорости звука, потому что выражаемое ее неполнозубым ртом "За Родину! За Ка..." - Матрона и услышать не успела, сама ничего не поняла, даже розу разобрать не озаботилась, а метнула весь букет сюрикенов, всю хорошо сбалансированную алую розу в ту точку, где вот-вот должна была перегруппироваться Муза, а через долю секунды, глядишь, могло и Начало Света приключиться, потому как Кавель Адамович Глинский "Истинный" не зря ж послал свою верную письмоносицу истребить поганого Кавеля Адамовича Глинского - нынче по паспорту "Аркавеля" Ржавецкого, но ведь Кавеля! Но ведь и Государь Всея Руси, получив предсказание от Предиктора Всея Руси, кое-что передал Кочевнику Всея Руси. Вот и была у Матроны - роза, алая притом. Свинца, вольфрама там - не меньше, чем в хорошей гантеле. Если б мало показалось, то и белая тоже была. Но мало не показалось. Еще только вскидывал обе руки Богдан, обнажая торчащие из-под локтей стволы, еще только хватался за рукоять своего любимого метательного револьвера капитан-лейтенант Никита Стерх, еще вообще ничего не сумел понять сам Кавель Адамович, которого и собиралась только что пришить от имени "Истинного" Кавеля письмоносица Муза Пафнутьевна, - а Матрона Дегтябристовна, грозно помахивая непочатой белой розой, поставила ногу на быстро холодеющие останки письмоносицы. Ее, Матрону, уже лопатили когда-то. С тех пор она многому научилась. Не успело еще прозвучать все-таки выкрикнутое изуверкой "...За Кавеля!" - а роза угодила изуверке в переносье. Вошла она в поганую морду вершка на два, так что извлекать ее было и боязно, и несколько противно. Выручил Богдан, который к подобным операциям имел повседневную привычку: останки одной рукой унес в чертог и забросил в пентаэдр, где они и повисли, как гроб Пророка, розу же чертовар прополоскал в бочке - и преподнес теще. Роза была по весу вроде свинцовой, но сверкала и переливалась в лучах заходящего солнца как новенькая. Матрона придирчиво ее осмотрела и заложила за свободное ухо. - Батя Стерх, уж венчай скорей! - сказал аналой. Вся сцена с покушением Музы заняла минут пять, но у Давыдки затекла шея, экземпляр "Наития зазвонного" был у Стерха тяжелый - берестяной, в дубовом переплете. Журавли такую тяжесть таскать с собой в Индию отказались, но зато книгу прямо из гамака благословил Кавель Модестович, верховный всея Руси Кочевник. Воздух над поляной потемнел: по знаку бати слетелись молясины. Одна спустилась и зависла прямо над "Наитием", батя же, за явным неимением алтарника, приготовился читать сам. Матрона сделала общий знак: мол, на колени. Сама она на колени становиться не стала, да и дочку от такого движения удержала - молодой княгинюшке не положено. Что же до Богдана, то он в жизни ни перед кем на коленях не стоял - и сейчас не собирался. Но ему заранее такой грех отпускался - общим, молчаливым согласием. Не могла бы встать - ни на колени, ни как-нибудь иначе - и покойная письмоносица Муза. Она вообще уже никак встать не могла, ибо висела в пентаэдре. Богдан заранее сделал в уме отметку - сразу в автоклав! И никаких шкварок. Хватит уже, совсем недавно собаки травились. Нечего животных мучить. - Да воссвидетельствуется брак сей - тигриной Катриной, Ириной, Мариной, доктриной, витриной, звериной периной, куриной уриной... - торжественно покачиваясь, начал чтение венчального чина журавлевский батя. Многие журавлевцы тут же зашевелили губами, им этот длинный чин был очень знаком, и они его любили - как вообще любили все свое, журавлевское. Они вообще любили венчаться, жарить ежей и разное другое, что остальным людям кажется необычным и не всегда необходимым. Кавель держал в руках венчальную свечу Богдана Тертычного, слушал рокотание совершенно непонятных, протославянских слов "Наития", сливавшееся с вечной песней кружащихся молясин - "...Когда сквозь вьюгу мчатся к югу подобно стае журавлиной" - и медленно соображал. Вообще-то следователь из него был неважный именно по причине медленности соображения. Зато экспертом его признавали все, даже враги. Но не надо забывать, что его признавали еще и Кавелем. Таковым он был от самого рождения - пьяным произволением давно покойного попа Язона, чью фамилию даже государево митрополитбюро позабыло. Сенные феминистки рыдали. Матрона Дегтябристовна умиленно держала в каждой руке по розе. На всякий случай. Не ровен час, еще какая сволочь налетит, весь обряд испортит. Рост и размер зятя она запомнила. Оставалось теперь надеяться, что и марокену ей теперь достанется достаточное количество. Шутка ли: две тысячи аршин! Это, ежели считать на империалы... Матрона шевелила губами, перемножая, и всем вокруг было видно, как трогательно, как истово молится эта могучая старая женщина. Чай, дочка у нее единственная, и замуж выходит не как-нибудь - а крепко подумавши. - Совет да любовь! - неожиданно вовремя раздался хриплый старческий голос Варсонофия. Идти ему было очень далеко, но он все-таки пришел. И убедился, что со свадьбой тут все в порядке. Вон, по дороге видел, цыгане эти новые ежей, дикобразов, репы, брюквы - от пуза нажарили!.. Из кустов опять загремел Мендельсон. Марк Бехштейн, большой знаток журавлевских ритуалов, поймал фразу - "Но Кавель Кавеля долбил, долбил, да не добил! " - и громко возвестил окончание венчания. Теперь у него было дел - по самые черные клавиши. Согласно предписанию Предиктора всея Руси и других ответственных лиц, ему полагалось бежать за новыми гостями. А они сейчас только-только выходили из далекой Киммерии - на другом конце Камаринской дороги. Отроду не видала Русь таких гостей. Уж по крайней мере никогда не бывал на ней ни единый киммерийский академик, не говоря о президентах киммерийских академических дисциплин. Она, Русь-матушка, и дисциплин-то таких вообразить не могла, ей даже просто с дисциплиной-то трудно было. Известного еще по Красноуфимской порке старца, напротив, Русь хорошо помнила - но все дивилась, как же это так, полтора, считай, столетия покойник - а все живой, и все ходит; о том, что таким людям положено жить триста лет, не больше и не меньше, Русь не знала, а кто бы ей сказал - не поверила бы. Наконец, третий гость был как раз из породы весьма знакомой, из богатырской, но и эту породу матушка Русь что-то давно позабыла. Сейчас всеми тундровыми, древесными и каменными глазами дивилась матушка Русь: вроде ничего и никого только что не было, а теперь в некотором роде вдруг как бы типа есть. Тем паче разве что в страшных снах видала Русь Вечного Странника, - дальше чем на две версты он от места работы никогда не удалялся. Теперь вот - пришлось: увидала его Русь, и сразу ей, Руси, от такого зрелища стало нехорошо, хотя зрелище было пока что в капюшоне - и не особо-то надолго. У компании этой была своя, великая нужда: приняв поручение от высокопоставленных людей, они шли искать пропавшего путешественника, гипофета Веденея, исчезнувшего где-то на Камаринской дороге. И помочь найти его мог разве что привычный к беганию по кустам рояль. Рояль по своим секретным каналам узнал, что нужно мчаться им навстречу. Прячась от всех присутствующих, он нервно закурил пахитоску "Золотая Суматра", подаренную кем-то из офеней. И - только закончился чин венчания - побежал. 11 Две тысячи лет назад неподалеку от этой земли жили киммерийцы. Главным их оружием были топоры. Потом примчались на своих лошадях скифы и оттеснили киммерийцев. Пирс Энтони. Волшебный коридор Мастерская у вывесочников была такая, какой быть ей полагалось: очень, очень длинная. Хозяева мастерской, супруги Орлушины, откупили ее у прогоревшей фирмы братьев Подхоромных, пытавшихся торговать в Арясине заводными игрушками, - да только ни одному заводному цыпленку завода не хватало здесь от стены до стены пройти, вот и прогорела торговля. Вывески же - штука часто очень длинная, и мастерам было удобно. Над собственной дверью висел у них недорого купленный в Дворовом Тверском собрании герб: долгополое прорезиненное пальто, а по его центру - старинная американская винтовка: стало быть - винчестер и макинтош. Этим супруги намекали, что электроника в их вывесочной мастерской - надежная, был слух, что как Иаков Древлянин благословил, так с тех пор ни разу ничего в ней не ломалось. А кто говорит, что при Иакове Древлянине электроники не было - просто язык об забор чешет. Как же не было, чем тогда "чертовы пальцы", они же громовники, для экспорта в Киммерию клеймили? Личный винчестер Иакова, правда, Москва давно отняла, в Оружейной палате хранила, если в Бруней по дружбе не продала. Чтоб неповадно было арясинцам воевать. Арясинцам-то давным-давно было неповадно, но Москва, конечно, предпочитала перестраховаться. Однако же клеймение громовников - штука тонкая, мало кто это дело благолепно делать умеет, на придирчивый киммерийский вкус. Это и был второй промысел Орлушиных. В иные годы даже более доходный, чем вывесочный. Но это уж как фишка ляжет, год на год не приходится. Но с некоторых пор всякий год был у Орлушиных похож на предыдущий. Похож как две капли недославльского первача, - там его из перегнившего лука гонят, цикорий добавят - и полный кайф недославльцам, потому как, кроме них, пить эту пакость уже никто и с большого похмелья не может, разве в полном безумии. Вот, похоже, и зародился в таком пойле загадочный недодемон Пурпуриу. Дементий Орлушин припоминал, что кто-то ему за вывеску четверть такого самогона всучил. Самогон благополучно все-таки выпили, бутыль кокнули ненароком, осколки выбросили в мусорное ведро, Пурпуриу там как раз очень понравилось - и выгнать его оказалось невозможно. Именно разговоры недодемона и были постоянным звуковым сопровождением трудов и дней Орлушиных, именно эти разговоры и были всегда одинаковы. Обитал Пурпуриу, однако, не только в мусорном ведре, он иногда переселялся в компьютер, был почему-то обозван раз и навсегда молдавским винно-водочным именем Пурпуриу, видимо, потому, что был рыжим и кому-то из гостей померещился "очен красивым рижым малдаванинам" - он на это имя не откликался, да и ни на какое другое. Обретался Пурпуриу все же в основном в мусорном ведре, носил из одежды только макинтош на голое и склизкое тело, разговаривал надменно, а что хуже всего - всегда подавал голос, когда не спрашивали, и по любому вопросу имел мнение. Не тянул видом ни на черта, ни на гремлина - но и человеческого в нем было немного. Из человеческого не чужды были ему тупость, наглость - и, как ни странно, кое-какой живописный талант. Работать Орлушиным он скорей помогал, чем наоборот, но зануден был феноменально. Труд вывесочника во всех старых русских городах всегда считался премудрым, дорогим, уважаемым, но - как и труд зубного врача - сулил горожанам неприятности, расходы и некую унизительную зависимость. Даже известный всему городу хороший характер вывесочников полностью от подобной репутации не защищал. А с тех пор, как Пурпуриу завелся в их мастерской - стало только хуже. Ибо норовил он при заказчиках высунуть рыжую голову из боковой, к примеру, стенки компьютера, и начать вещать такое, что подумаешь - а не поискать ли другого вывесочника? К счастью, другой подобной мастерской нигде, ближе Твери, не имелось, - а в Тверь еще и не каждый поехать мог. Не говоря уж про всякую Москву, где тебя без порток оставят, Брунейским салтаном обзовут и голым в Африку отправят. А там иди доказывай. Лучше уж этого пурпурного потерпеть. Числил себя недодемон Пурпуриу выдающимся пейзажистом, гостей обычно встречал одной и той же фразой: - А почему бы вам на своей вывеске не изобразить какую-нибудь, скажем, дорогу? Такую, чтобы уходила вдаль, а на переднем плане уже надпись, например, таким шрифтом гарамонд - "Деревня Гутенберг, вход воспрещен"?.. Именно эту фразу он изрек только что. А клиенты, припожаловавшие к Орлушиным в мастерскую с авансом и заказом, были особенные - чуть не всем семейством пришли нынче купцы Столбняковы, владельцы знаменитой лавки "Товары", где каждый родной покупатель мог за умеренные деньги - нет, не купить, кто же святыми-то вещами торгует? - выменять молясину любого толка. Столбняковым наиболее доверенные офени сдавали на обмен свой товар, принесенный из далекой и загадочной Киммерии. Никто тут ничего не покупал и не продавал - только в обмен. А для торговли была открыта со стороны фасада в том же доме чарочно-косушечная, чтобы свое звание купцов первой дворовой гильдии поддержать. Косушечная располагалась как раз на юго-восточном углу Копытовой и Жидославлевой, дом был высокий, трехэтажный - до Арясина Буяна семь домов, значит, и с Буяна вывеску должно быть видно. Раньше там Ленин лапкой козырял насчет "Верным путем". Россия пошла одним путем, а Ленин другим, при женщинах и не скажешь, каким. Памятник ему из Арясина вывезли, на Полупостроенном мосту в Волгу ненароком, согласно категорическим московским предсказаниям графа Аракеляна, аккуратненько обронили; Ильич не потонул, а поплыл себе традиционной дорогою Посвиста Окаянного в Каспийское море, благополучно переплыл его, а в Персии улегся в прибрежных камышах, и на Тегеран лапкой указал, намекая, что туда идти товарищам - это самый верный путь будет. Персы считали, что следовать таким указаниям - не к добру, и путем шли совсем другим. России же было все равно - ей на тысячу лет разных указываний хватило. Да и забыли нынешние россияне - кто он такой, этот Ильич. Даже в анекдотах Владимира Ильича все чаще Василь Иванычем называть стали, а то и Виктором Олеговичем. Помнил народ, что Вещий Олег какую-то змею по себе на память оставил, еще до того, как в Яике Анку-Персиянку с пьяных глаз утопил. Впрочем, это совсем другая история, о ней в другой книге читать надо, хотя она, кажется, еще и не написана даже. Косушка - доза исконно русская, четверть штофа, а по древлесоветски - чуть поболе трехсот граммов. Чарка, напротив - одна десятая штофа; можно, конечно, и полчарки спросить - но никаких мерзавчиков на вынос. Ариадна, умело двурушничная железной рукой, вела все дела двойной фирмы, она была вообще-то против торговли дозами меньше чарки - уж разве кто по слабости организма просил чарку надвое поделить, на два глотка. Бесплатно к чарке прилагался кусочек серого хлеба, а на нем по желанию - либо снеток накойский малосольный, либо ряпушка онежская копченая, либо килечка балтийская крутого маринования. И вино в чарочной было, конечно, свое, истинно зеленое, арясинского курения - никакой луковой пакости. В змеевиках Ариадны Пурпуриу не завелся бы. Но вывеска требовалась именно Столбняковым, и тут уж макинтошный недодемон собирался оттянуться по полной программе. - Так вот, дорога - значит, такая вот, вдаль уходящая, а там на горизонте, например, что-нибудь такое, чтобы как другая, например, дорога - и отражение в воде... Дементий не выдержал и отключил компьютер, от чего Пурпуриу немедленно перелетел в мусорное ведро. Оттуда вещать было уже не так солидно, недодемон обиженно зашуршал обрывками бумаги. Но надолго умолкнуть его никогда еще заставить не удалось. Ариадна Гораздовна, женщина обширная скорее телом, чем силою ума, ни в чем и никогда своему супругу Феагену Арисовичу не уступавшая, даром что тот был, наверное, единственным на всю Русь Вечно Трезвым Водопроводчиком, решила перейти к делу. Она развернула на рабочем столе начертанный старшей дочкой Глашей эскиз вывески. В уголке уже были проставлены визы - градоначальника, околоточного, генерального архитектора, главного санитара и прочего арясинского начальства, вплоть до архимандрита Амфилохия. Так что в текст вывески Орлушины вмешиваться не могли, да и в размер. А в остальном никто их и не ограничивал. Вешать же самоделку Ариадна Гораздовна никогда бы не позволила, она была арясинкой в таком древнем поколении, что одиннадцать колен родословной варяга Фрелафа из бессмертной оперы дворянина Верстовского "Аскольдова могила" показались бы тут только первыми тактами увертюры. Дворянства за предками Столбняковых не водилось, но фамилия их была древняя, исконная. Кого-то из татар, как говорила местная легенда, при виде благолепия семи дочерей основателя рода в тринадцатом веке, хватил столбняк. Дальше история стыдливо опустила занавес, но уберегла фамилию. И офени подтверждали хором: так оно и было. Сам Дуля Колобок... Но тут уже начиналась область офенских легенд, а в лавке "Товары" торговали отнюдь не легендами. - Чарочная и косушечная, распивочно и ни в каком чрезвычайном особом предварительном случае не на вынос. Семья Столбняковых всех приглашает и некоторых на свою голову угощает. Голодным и холодным первая чарка бесплатно со скидкой. Прием посуды на льготных условиях. Арясинские песни, зазывные хороводы и по необходимости щелбаны. По воскресеньям и по состоянию здоровья - виктрола-д'амор, у валика Арис Петрович Столбняков. Также и покраска шерстяных тканей, плетение лыка в особые кружева, устройство приключений на свою... - Больше не поместится, от Буяна видно не будет... - робко сказал Дементий. Ариадна смерила его уничтожающим взглядом - а то она сама не знала. Не все ж писать аршинными буквами! В дальнем углу началось шуршание. Дементий обреченно опустил голову. - А я считаю, что мы не должны идти на поводу у публики, - возвестил недодемон, выплывая на середину мастерской - Мы должны думать об искусстве. Живопись - она должна быть как музыка! Ни к чему давать на вывеску столько текста. Почему бы вместо этого не изобразить на ней, скажем... м-м... Какую-нибудь, например, дорогу? Уходящую, скажем, вдаль? Взять мадженты, а по центру - йеллоу, йеллоу, чтобы сразу ясно было - тут художественный салон, а не какая-нибудь там распивочная... Дементий запустил в недодемона мастихином. Тот воткнулся в ткань макинтоша по самую ручку, Пурпуриу явно продолжал бы дальнейший монолог, удобно держась за нее, но тут хозяйка мастерской, Флорида Орлушина, применила крайнее средство: схватила заранее припасенный пыльный мешок и хлопнула им недодемона по макушке. Пурпуриу сказал "Ой! " и временно исчез. После такого унижения он мог не показываться даже и полчаса, но ровно столько нужно было сейчас на переговоры. Феаген уже доставал кошелек с империалами, тяжко звякнувшими о рабочий стол. Бумажками Столбняковы не платили. В былые годы платили даже медной монетой, грузя ее на собственный ветхий ЗИП мешок за мешком. Но в городе не они одни были такие умные, с шестьдесят первого года, когда копейки вдруг в десять раз вздорожали, эта привычка сохранилась у многих. Бумажкам Арясин не верил и старался их закопать куда-нибудь с глаз подальше. Дементий уже набрасывал на экране эскиз вывески. Ариадна по близорукости на возникающий рисунок и смотреть не пыталась, Феагену, считавшему деньги, было не до того, но Глаша и ее знаменитый журналистскими способностями сын Степан, по сложному стечению обстоятельств записанный в еще не существующий паспорт как Степан-Мария, прилипли к экрану. Поскольку все необходимые визы у Столбняковых имелись, в левом верхнем углу будущей вывески уже красовался герб Арясина - золотой, а в данном случае просто красный журавль. В левом нижнем, соответственно эскизу, появился трехгорбый верблюд - вообще-то ферма таковых на Арясинщине имелась, но зачем она косушечникам понадобилась - Дементий спрашивать постеснялся. Он вообще от природы был робок. Пыльным мешком, когда было надо, с блеском орудовала Флорида. Именем своим она гордилась. Храм Местнопочитаемой Флориды Накойской в Арясине строили уже третий век. Но ведь и мост - ровно столько же. Там (в недостроенном храме, а не под мостом) Флорида Орлушина и получила имя. Ее святая покровительница некогда велела всей Руси варить меды. С тех пор ее очень почитали на Арясинщине, и девочкам давали имя в ее честь, а в Америке кто-то даже штат назвал. Между тем Флорида Накойская, как и Иаков Древлянин, были для Арясинщины единственными местными святыми, больше за тысячу лет ни одного тут как-то не просияло. Нынешний здешний всенародный кандидат в святые был настолько непробиваемым атеистом, что и на него надежды было мало. Тем усерднее блюлась в народе память Иакова и Флориды. В длинном и невразумительном для сторонних читателей житии Флориды имелось очень важное место, рассказ о том, как, впавши в некоторое особо неизбывное отчаяние, пошла святая топиться в Накой. И был ей там голос, чуть ли не сам князь Изя Малоимущий, тогда еще то ли живой, то ли уже новопреставленный, но свежий совсем, прорек ей с горних высот: "На кой, красна девица? На кой, на кой, на кой?" И стало Флориде ясно, что после Ледового побоища топиться в Накое никак нельзя - там Иван Копыто, например, бродит, схватит тебя за белу ноженьку, оторвет, железную на ее место приладит и на берег живую выкинет. Или другая страсть какая приключится, русалочий соблазн, например - а он куда как покруче будет, русалки все давно уже феминистки, а ты, положим, мужа своего при жизни в строгости не держала и скалкой не охаживала, словом, выйдет тебе такое наказание, что мало не покажется. Так что ежели хочет порядочная девушка топиться - вот тебе Волга, шесть верст всего, ступай да и топись в свое удовольствие. И послушалась Флорида, а по дороге к Волге ей Идолище Бродяче-Поганое повстречалось, и на честь ее девичью помелом своим да и покусись. Не стерпела того Флорида, поломала Идолищу помело, а его самого в Волге утопила, и плыл он до самой Астрахани, где с ним уже тамошние по свойски разделались (на дрова порубили, костер сложили, уху сварили и съели, а потом и забыли вовсе, зато потом из Идолищева кострища портной Ульянов Николай самозародился, родил кого смог, сына Илью, а дальше все как в прежнем учебнике истории). Охота топиться у самой Флориды пропала начисто, и с той поры никто в Накое никогда топиться не смел. Если есть в том уж очень большая, особая нужда - вот тебе Волга, мать русских рек. Топись в ней до упаду. Вода проточная. В память Флориды была в городе Упаде, что на московском берегу Волги, на правом, ростовчанами беглыми основан, отстроена для любителей большого питья белокаменная ковшно-ендовная "Флорида". Хотела ее когда-то Ариадна тоже прикупить, но потом рассудила, что ездить далеко и управляющий воровать все равно будет. Младшую свою дочь Неонилу, - которой первоначально Ариадна как раз предложить заведовать "Флоридой" и предполагала (по-мягкому, по-матернему), - оформила Ариадна у киммерийского консула в Москву на дорогое шпионское место, и волноваться перестала. И не вспоминала бы про ту "Флориду" сто лет, кабы не звали нынешнюю исполнительницу ее заказа на вывеску, мадам Орлушину - именно Флоридой. Зашумел ветер за окнами, мастерскую сильно тряхнуло, что-то с полок посыпалось. Дементий бросил яростный взгляд на мусорное ведро, не без оснований подозревая, что именно недодемон дурью мается: никаких землетрясений на Арясинщине даже деды дедов не помнили. Однако Пурпуриу, высунув из ведра полголовы, ошалело вертел ею во все стороны - он испугался ничуть не меньше хозяев и гостей. Сотрясание почвы к числу его умений не относилось. У Феагена из кошелька посыпались империалы, но это его не взволновало, как опытный водопроводчик, он знал, что толчки подобного рода повторяются. Это все ведь многократное, бомбардировка, землетрясение, цунами - хотя у Арясина и моря-то вроде бы никакого нет. И второй толчок не замедлил, со стены с треском рухнула картина Дементия "Князь Изяслав выступает на Кашин", багет дал несколько трещин. Пурпуриу забился в истерике, ведро опрокинулось и покатилось вместе с недодемоном в сени. Бледная Глаша пыталась ухватить Степана, которому - единственному - было, пожалуй, очень интересно: чего это такое вдруг земля берет и трясется. Все ждали третьего толчка. Но не дождались. Феаген отер лысину и стал собирать империалы. Ведро из сеней неведомой силой вернулось на прежнее место: Пурпуриу передвигался в нем, как баба Яга в ступе, помогая себе при этом малярной кистью вместо помела. - Б-блин... - прозвучало в мастерской театральным шепотом. - Степан! - одернула Глаша сына. Тот быстро изменил текст. - Б-б-б-бомарше! - произнес Степан. Из-за способности ловко избегать наказания в подобных ситуациях известный всему городу Внук Водопроводчика и носил забавное прозвище - "Степан Бомарше", которым иногда пользовался, как псевдонимом, посылая фоторепортажи в "Голос Арясина". Гонорары у Бомарше были небольшие, но - были. Дед-водопроводчик, будучи Вечным Трезвенником, очень гордился гонорарами внука, но боялся, что тот, мягко говоря, может начать их тратить не на мороженое. Степан, между тем, собирал и реставрировал звукозаписи теперь уже редко выступающего со своей виктролой прадеда, Ариса Петровича. Хотел деду к столетию компакт-диск выпустить. До столетия было еще порядочно, но Степан, как и все арясинцы, мыслил очень большими временными категориями. Из-за этой арясинской привычки имелась теория, что когда-то жили на Арясинщине неторопливые киммерийцы. Если не на самой Арясинщине, то рядом - в Кимрах, отсюда и название. Если б кто в Кимрах землю пахал, то, поди, не один киммерийский топор плугом бы из пашни выворотил. Но в Кимрах не пахали и не сеяли, там тачали обувь, а еще круто выпивали. Словом, темна древность и Арясинская, и Киммерийская - будто история мидян. А что касается ученых гипотез, то они трудового человека, мягко говоря, не трясут. Однако же мастерскую, вместе со всеми в ней пребывающими трудоголиками, сейчас все-таки трясло: третий, запоздавший толчок рассадил дверной косяк, империалы из кошелька Феагена раскатились по всему полу, один дишь Пурпуриу предусмотрительно плавал под потолком и делал вид, что его совсем нет и к землетрясению он никакого отношения не имеет, а так - мирное мусорное ведро под потолком плавает, никого в нем нет, ни демона, ни макинтоша, вообще ничего. - Примета плохая, - тихо сказал Дементий, - картина упала. Князь Изяслав... Да как же он умереть может, он уже давно умер, а и жив был бы - очень уж в преклонных был бы летах... Может, опять поход на Кашин будет? Или какая другая каша заварится? Да нет, суеверия это все... - Больше толчков не будет, ракеты кончились... пока что. - вдруг тоном не то заговорщицы, не то пророчицы изрекла Ариадна. Она это точно знала, она на слишком многих работала одновременно, чтоб ошибаться, - и ее знание передалось присутствующим, все перекретились в окно - на золотые кресты церкви Флориды Накойской. Если б Золотой Журавль, он же Красный, имел силу оторваться с городского герба и взмыть в небо над Арясинщиной, то взгляд его, конечно, упал бы на Выползово, где потревоженный воздух дрожал и волновался. Эпицентром подземных толчков, причинивших Арясину много мелкого ущерба, был Богданов Чертог. Там сейчас было неладно. Чертог, конечно, стоял целехонек, в его уязвимость Богдан не верил, но рядом зияла воронка: большой массив леса возле поляны, на которой давеча, трех дней не минуло, обвенчал Богдана с Шейлой журавлевский поп, просто перестал существовать. Разнесло и смежный с чертогом полуподземный покой, где в центре пентаэдра парил старинный, лазурный унитаз - для слива фракции АСТ-1, чистой эманации зла - туда, куда ее засасывало. Пентаэдр, понятно, был цел, и привычно парил в пыльном воздухе, но сам унитаз, фарфоровое чудо столетней давности, дал трещину. Похоже, главный удар пришелся по нему, и старинный итальянский фарфор не выдержал. Чертовар стоял у края воронки, сжимая и разжимая кулаки - не от растерянности, а от злости. Давыдка сидел у его ног на четвереньках и по-собачьи принюхивался. Другие персонажи спешили сюда же, но пока не собрались: разве что журавль с высоты разглядел бы, как торопится по тропке едва успевший натянуть портки маг-бухгалтер Фортунат, как заводит молоковоз возле усадьбы на Ржавце Савелий - иного транспорта не оказалось, а то, что бомбовый удар пришелся именно в Выползово, Шейла сразу зорким сердцем почуяла, - как, наконец, встревожено плещется среди наметанной с вечера икры водяной Фердинанд. Но востроглазого журавля в небе в тот час не оказалось, и кроме Богдана, кажется, еще никто ничего правильно не понимал. Богдан, разумеется, уже все понял, уже спланировал стократное отмщение - и, наверное, знал уже, где купить новый лазурный унитаз. - Трех боеголовок не пожалели, сволочи, - процедил он сквозь зубы - и сплюнул в воронку. Плевок зашипел, испаряясь: было в воронке еще очень горячо. - Это китайцы? - прошелестел потрясенный Давыдка. - Это нелюди! - ответил мастер. - Ну, они теперь получат. - Чертовар снова сплюнул. Плевок не зашипел - может быть, потому, что воронка быстро остывала, а может быть, потому, что ракетный удар по Выползову нанесли, конечно, нелюди, иначе говоря не люди - но отнюдь не китайцы. Чего не было, того не было. Не выступало войско фанзы "Гамыра" против полчищ Богдана Тертычного. Более того, даже захоти Василий Васильевич Ло такое войско собрать и построить, разве смог бы он обеспечить его флагами, барабанами, алебардами и доспехами? Разве обрел перед этим Василий Васильевич Ло некое вечное Дао несомненной победы? О нет, не обрел. Ряды его войска не отличались эмблемами, и они могли бы смешаться в полном беспорядке - будь у Василия Васильевича, конечно, вообще хоть какое-нибудь войско. А поскольку ни гонгов, ни барабанов ни на одной арясинской помойке несуществовавшее китайское войско найти не могло, то, само собой, не было оно побуждаемо к успеху в сражении и не подчинялось добродетели. Войско фанзы "Гамыра", даже существуй оно хоть в каком-то виде, не было разделено на среднюю, левую и правую части, не говоря уже о полном отсутствии части тыловой. Не были выставлены наблюдательные посты. И воины, которых не было, совершенно не боялись тяжелых наказаний за свои мельчайшие проступки: к примеру, им глубоко плевать было на все опознавательные знаки, - если, конечно, предположить, что тем, кого нет вовсе, есть все-таки чем плевать. Каким-то Дао, - надо полагать, неразглашаемым Дао мудрости Пунь Василий Васильевич Ло все-таки обладал. Это могло, в частности, привести к полному необладанию им столь важным предметом, как Дао войны. И привело. Поэтому он и не старался уберечься от поражения в битве, которую и не думал затевать. Он не занимал господствующих возвышенностей, их вовсе не было на Арясинщине, и не стремился устрашить врага - он и не знал, что должен делать что-то подобное. Барабаны, которых не было, не звучали, поэтому армия, которой никто не собирал, не продвигалась. Не звучали гонги, их тоже не было - поэтому армия, которая не существовала, не останавливалась. Для передачи никем не отданных приказов также никто не использовал колоколa, - их, кстати, все равно не было, как и всего прочего. А поскольку несуществующие войска вполне можно было, в соответствии с канонами военного искусства Китая, считать необычными войсками, то они неожиданно поступали именно так, как эти каноны велят поступать необычным войскам - они поступали наоборот. То есть вообще никак не поступали и никуда не выступали. И хуже того: поскольку такие войска не поступали никак - они, надо думать, были победоносны, ибо ничего не нарушали. В этом скрыта одна из глубочайших мудростей Тайной школы мудрецов Пунь: если ты не существуешь, то и глупостей не наделаешь. Хотя, конечно, дурак, совершающий глупости, поступает в полном согласии со своим природным предназначением, но дурак, которого не существует, все-таки еще лучше: он не поступает вообще никак, и тем его естественное предназначение оказывается исполнено никак не меньше, чем пятикратно. Конечно, согласно китайским представлениям о войне, победа в ней зависит от устрашающей силы. Но в войне, которой нет и быть не может - отчего зависит в ней победа? Даже глубоко умудренный протоколами пуньских мудрецов Василий Васильевич Ло этого не знал. А поскольку величайшее зло, которое может быть в управлении армией - это колебание, глава армии, которой не было, не мог испытать никакого вреда от этого величайшего зла. Посему, почуяв еще только первое дрожание почвы, собрал всех своих домочадцев во дворе фанзы, благословил их, себя тоже призвал к мужеству - и припустил куда глаза глядели и фэншуй-компас указал: на северо-восток, по мхам и болотам, по той самой дороге, которую пытался проложить некогда князь Изяслав, да вот не проложил, и осталось там одно сплошное бездорожье. Ко второму удару, тем более к третьему, обитатели "Гамыры" были уже весьма далеко. Так что в самое короткое время арясинский чайна-таун обезлюдел полностью. Солдаты несуществующей китайской армии не поступили согласно традиции: на вершине городской стены не были подняты знамена и флаги, никто не ударил в боевые барабаны, обманом внушая противнику, что будет защищать стены фанзы, - одним словом, еще очень много чего не произошло из того, что непременно произошло бы, если бы Малый Арясинский Китай следовал Семи Воинским Канонам китайского военного искусства - или, на худой конец, хоть одному из них, на выбор любому. Решительно ничего не произошло - только пятки, возможно, сверкнули у сбегающих в северо-восточные арясинские болота членов семейства Ло. Но и пяток никто не видел. Лишь озабоченный трясением почвы Вечно Трезвый Водопроводчик Феаген Арисович Столбняков, первым посетивший "Гамыру" - в свете неиссякающего давнего интереса к тамошним водопроводным и батарейным трубам - возможно, увидел еще кого-то из бегущих китайцев. Но он утверждал, что не видел. Увидел он в прихожей фанзы десятилитровую канистру с гаоляновой водкой, забытую китайцами при бегстве. Ее он принес в косушечную, поставил на верстак в подсобке, сел перед ней и стал думать - на что бы такое эту жидкость употребить? Решил, что ею хорошо будет что-нибудь помыть; все таки сильный растворитель. Ни единому человеку в России подобная мысль при созерцании водки в голову бы не пришла - кроме Феагена. Но Феаген был не совсем простой человек, он был редчайший архетип, да еще по ошибке воплотившийся в жизнь вместо литературы, - может быть, потому, что с таким персонажем ни один вменяемый писатель просто не знал бы, что делать. А тем временем сгустились тучи, грянул гром, все арясинские мужики перекрестились, и начался ливень. Обозленный Богдан сидел на веранде и соображал, как и с какой стороны начать операцию отмщения за побитый фарфор. Кавель составлял ему компанию, а поскольку к алкоголю был куда менее устойчив, то и соображал куда хуже. Арясин же, пережив три толчка земной коры, затаился до новых событий. Они, конечно, не замедлили. Ибо не делая ни шага с веранды, Богдан Арнольдович Тертычный вел свое расследование происшедшего: в частности, им было уже установлено, что поражен его чертог был ракетами класса "Родонит", типа "Озеро-озеро", запущенными при этом не из озера и не в озеро попавшими - что и снизило их бризантность не менее, чем в двенадцать раз. А поскольку совсем недавно имело место покушение Музы на Кавеля, логично было предположить, что эти ракеты - не акт отмщения, а очередное покушение, и к тому же почти наверняка на того же самого Кавеля. Лишь очень глупые изуверы, лишь "Истинные" кавелиты, приверженцы страшного ересиарха Кавеля Адамовича Глинского, не думая о последствиях, могли напасть на рабочий чертог Богдана. Кстати, прежде чем пустить покойную Музу в автоклав, Богдан взял из ее тела ряд проб на анализ, и результаты подтвердили его худшие подозрения. Биопсия сообщила о необратимом кавелитном перерождении тканей покойницы; к моменту своей гибели та уже почти не относилась к виду хомо сапиенс; с тем же успехом это существо можно было бы посчитать и живым эквивалентом пятисот граммов тротила, причем тротила совершенно не сапиенс, не мыслящего. Лишь роза Матроны вышибла из нее запал, самозародившуюся в мозгах письмоносицы анаконду мщения Кавеля за убитого Кавеля. А тучи сгустились окончательно, и над всей Тверской губернией полил настоящий тропический ливень, для тропического холодноватый, но столь же густой и яростный, как его сезонные родственники в тропиках. Описания дождей, даже самые вычурные, изобилующие такими исконно русскими, но вмертвую никем не употребляемыми словами как "бус" и "мжица", нередки в литературе, поэтому отсылаю желающих к любому из них: от того, где "несколько капель протекло по щеке (Варвары, например) - и нельзя было понять, слезы это или всего лишь начинающийся дождь" до бессмертного "дождь лил четыре года". Хотя ливень над Арясинщиной и не был столь долог, да и за капли слез эти падающие с неба тонны воды едва ли кто принял бы, в принципе можно считать любое корректное описание дождя - описанием дождя именно этого, того самого, воспоследовавшего на Арясинщине за троекратным трясением земли, разбитием голубого унитаза, бегством китайцев и еще одним событием, ради рассказа о коем оный дождь никак и не может быть оставлен в повествовании без упоминания. Случилось это потому, что водяной Фердинанд страдал в тот день недержанием икры. Сопровождалось таковое недержание сильными спазмами, а троекратный толчок, всколыхнувший в водоеме сразу всю воду и всю икру, едва не доконал беднягу. Фердинанд от природы был не только косноязычен, но и жалостлив, что водяным принципиально несвойственно. Хотя покойная Муза кованым каблуком отбила жабры именно ему - вряд ли кто пролил по ней более искреннюю, более дистиллированную слезу, чем арясинский икрометатель. Но слезы - штука жидкая, в икру же воду лить нельзя, можно только дорогое пиво, Фердинанд помнил это, и слезы по письмоносице стал с помощью разных болотных водорослей унимать. Унять не унял, а необратимое разжижение икры заработал. В итоге организм водяного к началу дождя был совершенно обезвожен, а сам дождь, после которого все икряные запасы водоема можно было спокойно спустить в канализацию, довел Фердинанда до истерики. Тащась обычной дорожкой к ручью по естественной нужде, Фердинанд походя бросил взгляд вверх - в сторону мельницы, над которой допотопная дамба сдерживала колоссальный объем воды, едва ли не настоящее водохранилище, то самое, на дне которого коротал чрезмерно долгую жизнь его дядя, лысый водяной с золотыми усами. Фердинанд похлопал глазами: третье, перепончатое веко в каждом глазу облегчало процесс глядения, не позволяя ни дождю, ни ливню, ни бусу, ни мжице, ни даже - будь на дворе не лето, а осень, и примешивайся к дождю снег - ни дряпне, ни чичеру, ни хиже застить обозреваемые просторы. Водяной глядел сквозь воду легко и привычно. Да и какой же русский водяной... Но тут приходится лирику оборвать, ибо увидел Фердинанд нечто неожиданное и страшное: впервые на его долгом веку водохранилище на Безымянном ручье грозило переполниться. Фердинанд с воплем воздел верхние лапы. Водяной слышал сквозь дождь, как тревожно перешептываются ольхи - они-то рухнут первыми, когда паводок проломит плотину, когда неумолимая масса воды обвалится на лес, разросшийся под мельницей, они первыми, вместе с пенистой, взбаламученной жижей достигнут Выползова и закружатся на том месте, где только что стояла символом неколебимости арясинская чертоварня мастера Богдана. Описывать душевные муки древнерусского водяного не взялся бы даже великий черногорский писатель Момчило Милорадович, чей предпоследний роман "Постоянная планка" давно поведал бы русским лешим истинную правду о русских леших, кабы те умели читать пусть не на черногорском, так вообще хоть на каком-нибудь другом языке - леший его знает, на какой там язык Милорадович не переведен, вроде бы уж на все, да только лешие не читают ни на каком. Но древнерусский водяной на самом деле избрал путь, подобный пути безымянного голландского мальчика, закрывшего дырочку в дамбе, и ценой безымянного пальчика гарантировавшего себе анонимное бессмертие в сердцах благодарных голландцев. Фердинанд был по меркам водяных сравнительно молод, но даже он помнил времена, когда на месте древнерусского Арясина еще был разбит временный лагерь китайских солдат, позже по большей части вернувшихся в Поднебесную, чтобы позволить там распилить себя деревянной пилой поштучно, по меньшей же части китайцы окаменели и ушли в подземье и забвение; а прежде китайцев, да и после них, были тут скифы, из-за чего хронология в памяти Фердинанда очень путалась. Помнил он, что еще до скифов были тут какие-то кочевые киммерийцы с топорами - пришли они оттуда, где солнце встает, много деревьев порубили, помнится, на молясины - а потом ушли туда, где солнце встает, там никому себя пилить пополам не дали, а основали город, да и поныне живут в нем, вроде бы хорошо живут и никому не мешают. В те времена, когда тут жили киммерийцы, Фердинанд был совсем юн, он, честно говоря, еще водил хороводы с другими водянятами, даже дядя его усатый был почти безус и вовсю ухлестывал за молодыми водянихами, которых так много было тогда на Арясинщине, а теперь вот и нет ни одной, почему-то бабий век короче мужичьего у водяных баб, - у сухопутных, говорят, как раз наоборот. С годами стал Фердинанд полноват и зеленоват, облысел, но это не мешало ему ни метать икру, ни мечтать о бабах. Мечтал о зеленых бабах он согласно своей природе, а икру метал по приказу, но с годами стал находить в этом занятии удовольствие. И полюбил своего повелителя, Богдана Арнольдовича, совершенно собачьей любовью. Крепче собачьей любви нет на свете ничего, даже клей, которым люди самолетам крылья приклеивают, далеко не так крепок. Но времени предупредить хозяина о том, что после землетруса грозит Выползову еще и потоп, у Фердинанда не было. Выход был один - спустить все водохранилище в сторону, противоположную Выползову, на север, в болото, известное как Потятая Хрень. Хрень была столь бездонна, что в ней никто не жил, разве что по пьяному делу кое-кто тонул - но и только. Если был бы Фердинанд человеком, он бы сейчас перекрестился - так хороший солдат, прежде чем взорвать под собой пороховой погреб, непременно и крестится и молится, дабы Господь благословил его дело, да уж заодно, может быть, отпустил бы грех самоубийства. Но водяной не был ни солдатом, ни христианином, даже и Анатоля Франса не читал он, поэтому не предполагал, что годится в христиане, а там, глядишь, и в святые, он даже и читать не умел, тем более по-человечьи: люди свои азбуки и правописания меняют чуть не каждый день, ну, каждый век, невелика разница, - есть о чем волноваться? Человеку не пристойно зубрить письмена бабочек-поденок, а водяному уж и вовсе никакие не вызубрить, ему бы икру научиться метать. Вот ведь есть на свете рыба пинагор: захочет - красную икру мечет, захочет - черную, и сама, говорят, засол ее умело осуществит. Вот бы как пинагор!... В мечтах о пинагоровом мастерстве икрометания, Фердинанд отрыл из донного ила старинный двуручный меч, добытый со дна Накоя от чистого любопытства, отряхнул с индийского булата и с бороды икринки, выполз на берег, потащился к дамбе. Ему предстояло удалиться почти на шесть громобоев в сторону мельницы, потом на два громобоя по дамбе - а там уже будет и начало Хрени. Найти место послабже, вскрыть дамбу - и спустить водохранилище в Хрень. В Хрени места много. Хрень бездонная. Дядя говорил, что бездонная. Что дна у нее нет. Совсем никакого дна... Никакого дна у нее нет, а то разве не поселился бы в этом омуте кто-нибудь... Всегда кто-нибудь в такой Хрени живет, а вот раз не живет - так, значит, и нету у Хрени дна... Поток сознания захлестывал Фердинанда так же густо и бессмысленно, как сделал он это на последних страницах романа "Анна Каренина" с одноименной героиней, отчего она, будучи не в себе, а в потоке сознания, бросилась под поезд - точней, под второй вагон поезда, потому что первый по рассеянности в оный поток сознания как-то упустила. Если б ливень лил еще сутки, то мельницу бы и впрямь опрокинуло в бучило, плотина бы лопнула, Выползово оказалось бы почти на полный громобой под водой - и то ли было бы у творческой и общественно очень полезной деятельности Богдана Арнольдовича продолжение, то ли нет: невозможно на русском языке рассказывать о событиях, которые то ли произошли бы, то ли нет, не впадая при этом в соблазн сослагательного наклонения. Именно этого наклонения пуще дурного щучьего глаза испокон веков боятся все русские водяные. Поэтому Фердинанд, выпучив глаза, как пинагор, мечущий икру нового цвета, все-таки одолел дорогу к плотине, а там вылез на нее и, держась за двуручный меч как за посох, потащился в сторону Хрени. Она уже была видна за краем плотины, ее низкая, черная гладь никак не реагировала на ливень, ни рябью, ни колыханием - она могла принять в себя еще не такое, и не зря сказывали старые деревья, что именно в нее, в Хрень, когда-то оттекли воды Всемирного Потопа, позволив ковчегу знаменитого Ноя пристать к армянской горе Арарат и потом заселить армянами весь белый свет. Куда-то же делась тогда вода? Если не в эту Хрень, то в другую, ей подобную, хотя навряд ли есть на свете вторая такая Хрень. Изнывая от преданности хозяину и еще от боли в суставах, Фердинанд вонзил накойский меч в трещинку меж двух камней, потому что больше вонзать было не во что. Плотина, заговоренная в доисторические времена от всякого человеческого покушения, подаваться мечу человечьей ковки не должны была бы, но держал-то меч в перепончатых лапах самый настоящий водяной, да еще местный, арясинский - от такого покушения, конечно, заговор не был предусмотрен, да и знал ли кто когда такой заговор, чтобы противостоял отчаянию простого русского водяного? Повозившись недолго, Фердинанд выворотил сперва один камень, потом второй - и оба разом столкнул в черную влагу Хрени. Даже не чавкнуло. Водяной продолжал работу. Ценой невероятных усилий, ценой порванных перепонок между пальцами и сорванных сухожилий под вторыми ложнолоктями на каждой руке, Фердинанд выломал в плотине такой кусок, что никакому динамиту бы не дался. Водохранилище держало в себе влагу уровнем саженей на десять выше, чем стоячая жидкость Потятой Хрени. Водяной ломал плотину с умом: так, чтобы не ложками лилась вниз вода от мельницы - а так, чтобы проломилась тонкая стеночка - да и ухнуло все сразу. Дело шло на удивление быстро - к водяному пришло второе дыхание - жаберное. К тому же дело шло к ночи. Обреченное водохранилище еще всасывало струйки неуемного дождя - но понимало свою обреченность. Лысый дядя Фердинанда вылез из придонного ила, повел усами вокруг - и наскоро кинулся в сторону Тощей Ряшки: через Безымянный ручей был еще шанс уйти в Накой и там отсидеться, отлежаться от грядущей беды. Мельница, хозяин которой вот уж пятый день как беспробудно пил на станции Решетниково, откуда он регулярно приезжал вместо Арясина в Конаково, ибо нынче был в своем доме лишним, - мельница тоже кренилась, обреченно скрипя жерновами. И в миг, когда на хуторе Ржавец противным голосом заорал черный петух, возвещая конец дня и начало ночи, веля Белым Зверям идти в загоны, а Черным выбегать в патруль, - в этот миг плотина не выдержала. Тонкая стенка, которую Фердинанд собирался проломить в последнее мгновение, не выдержала сама по себе, и миллионы пудов никому не нужной воды рухнули прямо в Потятую Хрень. Водяной успел только вскрикнуть, намертво вцепиться в накойский меч-кладенец - и рухнуть следом. В считанные мгновения водохранилище, плотина и водяной Фердинанд обвалились в черное болото, в низменную Потятую Хрень. Хрень довольно булькнула, приняла в себя очередной взнос цивилизации - и вновь сомкнулась на прежнем уровне. У нее и вправду не было дна, а то, что заменяло его, как мембрана, открылось и закрылось. Что были этой адской мембране куски плотины, обломки боеголовок, черепки унитаза, да и древний водяной со своим ножиком? Случилось невозможное, случилось такое, чего не помнили самые старые пни в Арясинских лесах: верный слуга Богдана Арнольдовича Тертычного, икрометный водяной Фердинанд, утонул в бездонном болоте, спасая своего хозяина, привычно спавшего на своей веранде под монотонное журчание дождевых потоков, устав от мстительных антикитайских мыслей. Лишь лысый дядя водяного, в последний миг перемахнувший в Безымянный ручей, был тому свидетелем. Он, старый бездельник, ничем не мог помочь своему племяннику. Однако и его тупого ума хватило на то, чтобы понять: в этот миг стало на Руси одним героем-мучеником больше. Смерть водяного Фердинанда произошла в миг, когда сменялись на небе знаки зодиака, и вступал в свои права величавый знак Льва. Небесный Лев вознес над миром свою грозную небесную лапу - и дал знать иным созвездиям, что он-то видел гибель героического водяного, он-то не даст памяти о нем стереться в веках. Он поискал Фердинанда в потустороннем мире, освободил от оков плоти, и вознес его к себе - крохотной звездочкой, обозначившей самый кончик своего львиного хвоста. Что и отмечено было обсерваториями, и новая зеленая звезда, получившая в реестрах имя "Фердинанд", осталась вовеки сиять в небесах точнехонько над Арясином. 12 Прости, Господи, за нежданное нашествие действительного причастия настоящего времени и страдательного причастия прошедшего времени. Юз Алешковский. Рука. А время-то идет, господа, и лето как будто на исходе, а у нас ничего не понятно - ни где мы, ни что мы, ни, извиняюсь, на хрена же мы? Тот есть как что за на хрена, вам еще и глагол нужен? Ничего, мы вам жечь сердца и без глагола можем, если будет надо, - к тому же есть у нас и то преимущество, что нам не надо. Ну, так где мы остановились, и в какую опять сказочно поганую дыру угодили со своим сюжетом? Ни стыда у автора, ни, извините, совести, не говоря про сюжет. Куда, скажем, девалась Киммерия, про которую целый том навалял и еще собирался. А-а, вот вы что. Будет вам Киммерия сейчас, хотя и на заднем плане, но будет. Так что задний план есть, и мысли такие же тоже есть, а к тому же за каждой, говорят, у меня еще и стоит... Что стоит? Если вы не знаете, чтo стоит, то вам это читать вообще рано. Или у вас другая ориентация. Срам сказать по-киммерийски, что про вас можно сказать, используя благодетельно-спосылательное наклонение. Но рыночного старокимерийского вы не знаете, так что и говорить мне вам ничего не надо, не поймете потому что, а если вдруг вы этот язык знаете, так уже просто опасно говорить - вы ведь и ответить можете. Так что лучше давайте уж без сложностей, без экивоков - просто конец света, просто начало света, просто бисквит поэта-кондитера Рагно из великой пьесы Ростана, который, к сожалению, давно и без нас съели. В дорогу бисквитов не напасешься, а таежная галета из кедрового ореха с ячменем - штука сытная, но не для всяких зубов. Нечего их на меня, кстати, скалить - я тоже умею. Нуте-с. Заходящее солнце светило в лица путникам, с трудом вскарабкавшимся на заросший гнилыми елками откос. Путников было трое: высокий, немолодой человек в широком плаще, с непокрытой крутолобой лысой головой, - но без какого-либо багажа; столь же высокий, но еще и какой-то инфернальный старик в натянутом на глаза капюшоне, с торбой за спиной и единственным предметом в руках - скрученной на маркшейдерский манер лозой, извергающей снопы искр вроде бенгальского огня, - а следом шел третий странник, несколько отставший от двух первых - молодой богатырь с плечами в киммерийскую косую сажень, однако увешанный таким количеством тюков из оленьей кожи, что сама фигура его исчезала среди них, равномерно покачивающихся в такт каждому шагу: тащил на себе молодой богатырь разного барахла полтонны, никак не меньше. Взгляд первого странника выражал глубокое внимание ко всему сущему в мире. Взгляд третьего был полон слезами юного страха, хотя ноша при этом, для нормального человека невозможная, просто словно бы и не существовала, - только сапоги в землю норовили уйти прямо до слоя вечной мерзлоты - вершка на три, стало быть. Взгляд старца был скрыт капюшоном, но едва ли выражал что-то, кроме напряжения: именно старец с помощью своей сыплющей искрами лозы искал в земле некое одному ему известное место. - Ну вот здесь же, здесь... - бормотал старец из-под капюшона, - ну вот здесь либо хвост, либо голова, а вообще-то и то и другое... Да нет, точно, тут они должны быть! Куда им деться? Он же древний, он же и не елозит почти... Земля внезапно дрогнула и вспучилась небольшим горбом. Старец с неожиданным проворством отпрыгнул, осыпая землю и гнилые елки потоком бенгальского огня. - Это что-то не-то, - сказал высокий и лысый, - Это, Мирон Павлович, слишком маленький бугор. Должен быть сразу три-четыре сажени, а тут и одной нет... Старец ответил что-то длинное, в одно слово - видимо, просто выругался по старокиммерийски. Лысый академик не смутился. - Вы, Мирон Павлович, хотели, наверное сказать - далее воспоследовало похожее, но чуть более длинное слово, - Согласитесь, что "туббале эбессу" означает "спрячь куда-либо для надежной сохранности"; вы же скорей имели в виду "засунь себе", а какая же в таком месте сохранность?.. Старик в ответ просто зашипел. Это почему-то возымело действие, и горб земли вырос сразу втрое, из него появилось нечто вроде гибкого древесного корня, яростно извивающегося в воздухе и старающегося хлестнуть лозоходца. Самый конец корня обвивался вокруг небольшого предмета, - свет заходящего солнца, сверкнув на хромированных частях того, чем размахивал корень, позволил неоспоримо опознать в этой вещице подзорную трубу цейссовского производства - старую, но отнюдь не музейную. - Хвост выплюнул... - в ужасе прошептал старик под капюшоном. - Истинно выплюнул, хвост истинно... Рядом с первым горбом земли выперло второй - сразу на две сажени, не менее; горб тут же лопнул - и появился из него в точности такой же чешуйчатый и толстый корень-хвост, как из первого. Нечего и угадывать: второй хвост концом обвивался вокруг еще одной подзорной трубы - разве что видом она была пошикарней: этакая адмиральская труба, может, лично господина адмирала Макарова, из-под Цусимы, или даже лично господина боярина Калашникова, упокой Кавель его мятежную и скорострельную душу. Покуда хвосты, извиваясь, отряхивались от земли, при этом явно примериваясь - то ли начать друг на друга в подзорные трубы грозно взглядывать, то ли поступить более естественно и подраться ими, как простыми дубинами, - тройка путников отступила по склону вниз. Где-то за их спинами в воздухе дрожали очертания старинного города, поставленного на сорока островах посреди великой реки в незапамятные времена. Однако солнце садилось, хотя, по летнему времени и приполярной широте, оно еще долго могло заниматься тем же самым без видимого успеха. - Мирон Павлович, как могло оказаться у Змея два хвоста? Он же ленточный, пастью вцепился в один свой природный - и вроде бы никак иначе? - Академик смотрел на старца-лозоходца с откровенным укором: словно тот скрыл от него какую-то важную часть истины, и вот из-за этого-то и не получается продолжение путешествия на запад, в Великое Герцогство Коми. Старик угрюмо сплюнул, не откидывая капюшона, и опустил лозу. - Поживи с мое, академик... Это не хвост вовсе! Это червеобразный... как его... ложнохвост-аппендикс, во как! И второй такой же. Они теперь друг на друга будут лучи испускать через трубы, надсмеются над нами, оборвут друг другу уши - а нас ни в какую не пропустят... Нет, в другой год идти придется - Змей-то в земле как сосал свой основной, так и сосет... Ой, не даст мне теперь кирия Александра ни жизни, ни деревянного масла - а про их сиятельство уж лучше помолчу... Между тем по откосу вскарабкался еще один старик. Этот был статен и высок, борода, тщательно расчесанная, шла ассирийской волной. Кроме двух небольших рюкзаков, по одному за каждым плечом, поклажи при нем не было никакой; большие пальцы рук держал он за широким поясом оленьей кожи. Еще не успел новый путник приблизиться, как младший в группе, истинный богатырь, спешно скинул наземь многочисленные тюки, а потом и плащ. Чистого весу в парнишке было за десять пудов, а бугры мышц выпирали из-под пестрой рубахи почти карикатурно. Не спрашивая разрешения, не обращая внимания на оклик из-за спины - "Варфоломей, куда?..." - парень бросился к затеявшим дуэль хвостам и схватил каждый, разводя в стороны - причем сперва хватка его была хвостам вроде как по барабану, потом хвосты одновременно дернулись - и стали расходиться. - Варфоломей, ремня на тебя нет!.. Варфоломей вошел в раж. Он скручивал ложные хвосты, стараясь вырвать их вовсе, понимая, что если выход из Киммерии не состоится, виноват будет именно он - потому что ни жена, ни пропавший где-то во Внешней Руси брат, никогда не поверят, что он со своей идиотской силушкой не смог уломать Змея. И сам он, младший гипофет Варфоломей Хладимирович Иммер, в это тоже не поверит. Он воровал каменные статуи, он таскал на руках лошадей и в одиночку ставил корабельные мачты из железного кедра, киммерийского дерева-эндемика, чья древесина тонет в воде - и чтоб он да остановился перед какими-то жалкими хвостами, похожими на клистирные трубки для слонов-переростков! Каждый хвост уже был скручен не менее чем на полный оборот, оба подзорных трубы нещадно молотили Варфооломея по голове - но он нутром чуял: не устоят против него, падлы. Западлo! Слабo! Слабo-о-о!.. Правый хвост был вырван с корнем и отброшен далеко за спину, - Федор Кузьмич и академик с интересом склонились над извивающейся трехарщинной змеей без головы. Академик с осторожностью подобрал подзорную трубу. Между тем второй хвост сопротивлялся сильнее: он обхватил плачи богатыря, сдавил их, неустанно молотя его по макушке свой подзорной трубой - не иначе, лично адмирала Калашникова, не иначе. Варфоломея это лишь приводило в дополнительную ярость: он медленно наворачивал себе на плечи неохотно выползающий из земли хвост, он сам себе служил рукоятью кабестана, и хвост, кажется, уже и рад был бы его отпустить - но в парне проснулся берсерк. Он зубами вцепился в сухую чешую под самой подзорной трубой, - однако схватке все не предвиделось конца. Выкликнув непонятное - и очень длинное - базарное ругательство, на помощь парню бросился старец в капюшоне, сотрясая лозой, источающей поток голубых искр. В этот миг хвост не выдержал и оторвался, - в нем было не меньше десяти саженей, и почти все они оказались намотаны на тело Варфоломея. Богатырь покатился вниз к реке, разматывая дергающееся щупальце, дико вращая глазами, зубами вцепившись в никель подзорной трубы. Последний из странников, величавый старец, подошел к парню и аккуратно разжал ему зубы с помощью заранее, видимо, приготовленного для таких случаев деревянного клина. Академик, понимая, что сейчас каждые руки на счету, быстро собирал раскиданную богатырем кладь. Богатырь постепенно приходил в себя. Старец-врачеватель одной рукой держал голову Варфоломея, другой вертел подзорную трубу. По ободу шла ясная чеканка: "Собственность сиятельного графа Пигасия Блудова". Наконец, человек в капюшоне добился своего; из земли вывернулась шестисаженна голова Великого Змея, с трудом выплюнула основной, навеки заглотанный хвост и проскрежетала на старокиммерийском: - Шпашибба... Палиппы удаллиллл... шавсем замущщилсса паллиппами.... Заккаввеллллираввалли воффсе... Голова змея, шипя, уходила все выше. Путь в о Внешнюю Русь, в Великое Герцогство Коми, снова, как и три года назад, был открыт. На этот раз Киммерию покидали трое: президент академии киммерийских наук господин Гаспар Шерош, младший гипофет Старой Сивиллы Варфоломей Хладимирович Иммер и почетный гость Киммериии, лекарь Федор Кузьмич Чулвин. Им требовалось выполнить наказ кирии Александры: отыскать пропавшего во Внешней Руси гипофета Веденея Иммера, а заодно понять умом эту самую Русь и рвущую ее на части Кавелеву ересь. Академик, лекарь и богатырь-гипофет спешно, следуя инструкции, подхватились и рванули прямиком на заходящее солнце, а Вергизов задержался возле Змея. Он скинул с плеча бурдючок с яшмовым маслом и обильно полил из него места с корнем удаленных полипов-кавелитов. Сильно зашипело, к небу поднялся густой и ароматный дым. Змею, очевидно, было больно, но он терпел и не дергался; дернись он сейчас - и Рифей-батюшка, того гляди, из берегов выплеснется. Шутка ли - две тысячи верст древнего тела за последние годы там и сям заросли двойными, вечно избивающими друг друга бородавками, которые Вергизов прозвал "Кавелитской плесенью", а как называл их сам Змей - боязно было спрашивать. Змей подхватил совершенно человеческую болезнь и теперь хворал, и лишь прямое удаление бородавок с помощью сока сектантской травы "чистозмей" и последующей обработки пораженного места вечнокипящим яшмовым маслом с Верхнего Рифея, помогало. Обходчик на все тысячи верст его тела был один - Вергизов, и нынче все его время уходило на выжигание этих бородавок. На этот раз старец, впрочем, чистозмейный сок сэкономил благодаря идиотски огромной силище Варфоломея. Сам Мирон был не хилого десятка, но такую гадость руками едва ли вырвал бы. - Откуда они все берут? - бормотал Вергизов, выбираясь из маслянистого облака и поспешая за учеными людьми к своей сторожке, - Откуда? Вот - две подзорных трубы... Ну понимаю: против Эритея они парой мамонтовых бивней бились. Возле Усынина Следа - парой кладенцов, видать, один Дубыни, другой как раз Усыни, да все одно труха и ржавчина. Против Левого Мебия на кедровых стволах дуэль устроили, против Криля Кракена - отрастили каждый по рачьей клешне, и давай лупцеваться. Но где ж они трубы-то подзорные спроворили? Ведь если одна - господина графа Пигасия Блудова, дай Змей ему много здоровья, так другая, вымолвить страшно - должна лично быть его сиятельства графа Сувора Палинского, а это ж скандал на весь Рифей, бобры засмеют... Мирон Павлович Вергизов, Древний среди Древних, с незапамятных пор нес тяжкую службу Змееблюстителя, хотя выполнял еще и множество менее важных обязанностей; в частности, один раз приблизительно в четыре двенадцатилетия требовалось разомкнуть с помощью гамма-излучающей лозы голову и хвост Великого Змея, дабы посланный во внешний мир киммериец, облеченный поручением архонта пойти и понять Внешнюю Русь умом, мог выйти на запад: возвращался такой бедняга обычно через год-другой по обычной офенской тропе через Лисью Нору, и до конца жизни уже ничего не делал, кроме как объяснял всем прочим киммерийцам - что есть новая, изменившаяся Русь. Сама Киммерия почти не менялась, две, три декады лет обычно все с объяснениями такого странника сходилось, а потом перемены накапливались, и все повторялось заново - приходилось слать нового познавателя Руси. Поскольку декадой в Киммерии называлось двенадцатилетие, то обязанность эта была у Мирона одна из самых необременительных: всего-то два раза в столетие. Однако на этот раз что-то случилось. Шел уже четвертый год с момента ухода во Внешнюю Русь гипофета Веденея Иммера, толкователя снов Старой Сивиллы, что на Витковских выселках, - а Веденей не только не возвращался, но и через офеней, единственную надежную связь Киммериона с внешним миром, узнать о нем ничего не удавалось. Архонт Киммерии, благороднейшая душой и телом величественная женщина кирия Александра Грек, решила пойти на экстраординарный шаг, в чем-то даже опасный: она послала на поиски Веденея во Внешнюю Русь новую, специальную экспедицию, состав которой читателям уже довелось узнать выше. Риск заключался в том, что Киммерион разом оставался и без единственного академика Киммерийских наук, и без последнего гипофета. Лекарь Федор Кузьмич вызвался идти сам, но за него, за самого хилого, почему-то не волновался никто: во-первых, он не был коренным киммерийцем, во-вторых, вот уж который раз неизменно как уходил, так и приходил, не старея и заметно не утомляясь. Посылать же за хитроумным Веденеем кого-то иноно, кроме как самого умного киммерийца, то есть академика Гаспара, под охраной самого сильного, гипофета Варфоломея - к тому же приходившегося Веденею младшим братом, просто не имело смысла. Если они не отыщут Веденея, то, интересно, кто иной?... К тому же понять умом требовалось не одну только Россию. Великий Ленточный Змей, свернувшийся вокруг Киммерии, определял скорость времени в Киммерии, замедляя и убыстряя таковое; обычно время шло с опережением на три месяца, не более, но сейчас положение неприятно изменилось. Змей, говоря по простому, запаршивел. Полипы брали сами себя на измор вечным вопросом: "Кавель - Кавеля?.. Кавель - Кавеля?.." Минуты и секунды застревали в ловушке вопроса, и лишь в краткое мгновение паузы могли проскользнуть обычным путем из будущего в прошлое, поэтому норовили сделать это как можно быстрей. В итоге там, где для Внешней Руси и прочего мира прошло менее шести месяцев, в Киммерии прошло почти пятьдесят. Но болезнь была не своя, не киммерийская, поэтому и лечить Змея и Время предстояло тем, кто окажется снаружи. Веденей пропал. Архиепископ Аполлос вновь благословил. Кирия Александра приказала. Мирон вывел. Путники пошли. В двух примерно верстах к западу от вечной границы Киммерии, которую своей спиной образовывал здесь, как и везде, Великий Змей, у Мирона была поставлена заветная избушка, где обычно инструктировал он уходящих во Внешнюю Русь познавателей, где порою давал он приют очень уж надорвавшимся на священной снабженческой службе офеням, где лежали у него запасы дров, непортящейся таежной снеди и где всегда имелось немного спиртного на крайний случай. Здесь же находили приют и немногие тайные друзья Мирона - к примеру, известный многим людям и не людям реликтовый, кустарниково-побегучий мыслящий рояль Марк Бахштейн; иной раз появлялся тут в полнолуние и знаменитый призрак по кличке Дикий Оскар, - был этот призрак некогда хорошим человеком и знатным писателем, а теперь прибился к Киммерии и выполнял по случаю самые неподъемные из поручений архонтов, особенно такие, которые касались призраков и разной другой призрачной, однако досаждающей небывальщины. Здесь, конечно же, был назначен и первый привал для отправленной во Внешнюю Русь нынешней спасательной экспедиции. Мирон Вергизов нагнал путников на крыльце: бедолаги не решались вскрыть запертую дверь, хотя ясно было, что Варфоломей снял бы ее с петель двумя пальцами. Вечный Странник достал шестивершковый ключ, вошел сам и пропустил всех внутрь; уже сильно стемнело, хотя приполярный день сменялся в августе на некое подобие ночи лишь очень коротко; видимо, сейчас дело шло к полночи. Мирон достал керосиновую лампу, влил немного яшмового масла, чиркнул о подошву спичкой и стал подравнивать фитили. Гости тем временем кое-как разместились, и жалобно, почти предсмертно задышала, затрещала лавка под каменной задницей богатыря. Загремели выкладываемые на стол термосы, каждый - истинное чудо киммерийской работы, полый мамонтовый бивень с выдутой по форме изгиба колбой, с притертой пробкой, вырезаемой традиционно из того же куска кости, что и сам термос. Застучали сухие галеты, зашуршала сухая мушмула из пакета, врученного Варфоломею женой при расставании. Вообще-то на сексуальной почве у Варфоломея в связи с неукротимой его силищей был каждый второй месяц с женою развод: баба его, не выдержав очередной поломанной кровати, сбегала к родителям. Но проходил еще месяц, огорчения забывались, и любящие супруги воссоединялись на Витковских Выселках. Стал разворачивать что-то, тоже от жены при расставании полученное, академик киммерийских наук Гаспар Пактониевич Шерош. Федор Кузьмич, холостой медик экспедиции, раскурил трубку. А сам Мирон Вергизов, заранее прибавив света в лампе, чтобы театральный эффект был сильней, откинул капюшон и впился в лица зрителей: он обожал это мгновение, обожал испуг и отвращение в глазах путников, представая им в истинном своем, опаленном огнями Верхнего Рифея, облике. Бывало, что и вскрикивали гости. И хуже тоже бывало, особенно в былые времена чувствительности и сентиментализма. Ничего, однако, не произошло: Федор Кузьмич вообще не глянул в сторону Вечного Странника, академик глянул, но всего лишь с интересом, а богатырь посмотрел на Вергизова с сожалением, что-то вроде "эк угораздило тя, болезного...". Сценический эффект пропал даром, и Вергизов обиделся. Булыжник за пазухой для ближнего на подобные случае у него всегда был тут как тут. - Рискованные вы люди, - начал он, - Самоуверенные, чтобы не сказать - жестоковыйные. Как осмелились вы оставить Киммерию без единого человека, который свободно говорил бы на родном языке? Ведь если и ваша экспедиция не вернется из Руси, то вся сумма знаний Киммерии, все творения великих киммерийских бардов, древних и новых, некому будет не то что оценить - их некому будет просто прочесть! Действительно: старинным, сложным, одновременно и громоздким и гибким старокиммерийским наречием, принесенным древними киммерийцами с исторической родины - из Крита ли, из Египта ли, а то и вовсе из Атлантиды, - владели в совершенстве во всем Киммерионе и окрестных весях лишь гипофеты, толкователи бреда, извергаемого малограмотными старухами-сивиллами, да академики киммерийских наук. Ныне Киммерию покидали последний гипофет и последний (вообще-то единственный) академик: древний город на сорока островах оставался без носителей родного языка, оба гипофета, и старший, Веденей, и младший, Варфоломей, не успели обзавестись сыновьями, стало быть, по традиции, прорицания дальше могли иметь место, но понять их стало бы - в случае гибели обоих - уже некому. А знавший язык лучше них всех, академик Гаспар Шерош, так тот и вовсе никого ничему и никогда не учил, только сам знай учился, учился, и еще раз всю жизнь учился. Вергизов победно обводил гостей глазами - уже в который раз, когда старец Федор Кузьмич выпустил облако душистого виргинского дыма, и со всей возможной вескостью ответил: - Это серьезное упущение, Мирон Павлович. Это значит, что лично вам придется в самом скором времени, не позднее чем, скажем, завтра, набрать группу учеников и заняться преподаванием им этого столь важного для Киммерии, столь драгоценного наречия. В самом деле, должны же киммерийцы читать киммерийских авторов в оригинале! Вергизов как-то в пылу ядовитой обиды забыл, что на упрощенных формах языка древнего Кеми в городе ругаются решительно все рыночные торговки, из которых с годами порой - в случае известных провинностей - получаются недурные сивиллы, - а уж о том, что на этом же самом языке с Великим Змеем не далее как нынче вечером беседовал он сам, не подумал вовсе. Мирон Вергизов отлично знал подлинные имя и фамилию Федора Кузьмича - и мог не сомневаться, что надлежащие инструкции по набору групп ускоренного изучения старокиммерийского языка, по его преподаванию и по многому такому, чего не видал он и в страшном сне, он в ближайшие дни, а то и часы, он от архонта кирии Александры Грек получит. И поди откажись. И начни доказывать, что ты не человек вовсе. Минойский кодекс для всех един, и подпадает неподчинение воле архонта под знаменитую трехсотую статью этого кодекса: "А ежели еще кто какое преступление учинит, тому смерть, либо же, по долгому размышлению, простить вовсе, но на тот случай никогда более не ссылаться"; все знали формулировку именно до этого места, но имелось ниже еще и продолжение самыми наимельчайшими буковками; "...а будет на то воля архонта - так изгнать преступника из Киммерии вовсе". Изгонять единственного в Киммерии пограничника за пределы страны - с кого такое станется? Увы, кирия Александра Грек - женщина властная, и с нее станется что угодно. Мирон взял вежливо протянутый академиком термос, отвинтил пробку и по-древнему, не касаясь краем сосуда губ, влил себе в горло полчашки жидкости. Ну конечно, всегда один и тот же напиток, но зато какой! Горячий клюквенный квас-теремник, густой от частичек болотной ягоды и от пряностей. Секрет этого напитка не сохранился нигде, кроме Киммерии, но уж зато Киммерия дует его круглый год и по любому случаю, хотя традиционно считается, что напиток этот особо хорош для бани и для долгой дороги. Мирон полагал, что он хорош когда угодно, и был в этом не просто киммерийцем, но человеком до мозга костей, - многое человеческое было ему не только не чуждо, но доставляло радость, хотя в точном смысле слова Мирон Павлович Вергизов человеком все-таки не был, он принадлежал к расе Вечных Странников. Небо над сторожкой Вергизова потемнело настолько, насколько это вообще возможно близ Северного Полярного круга в августе. Восточная, самая темная часть неба темна была вдвойне: там дремал хребет Киммерийский Камень, местная, очень высокая часть Уральских гор. Сейчас он был закрыт густой дымкой, и едва были видны шесть особенно высоких Камней - пять пустых вершин и одна двойная, по имени Палинский Камень, увенчанная замком его сиятельства графа Сувора Васильевича Палинского. Сам раскинувшийся на сорока островах посреди полноводного Рифея град Киммерион отсюда был невидим, его прочно скрывала магия Змея, и даже вечно алые огни самого западного из островов, банной и кладбищенской Земли Святого Витта, оставались незримы. Для внешнего наблюдателя Киммерия просто не существовала. А Великий Змей, облегший ее, к тому же был болен, и время в Киммерии необратимо обгоняло то, которое оставалось на Руси. Топот трех деревянных ног раздался с крыльца, одна из них загрохотала в дверь сторожки. У Вергизова отлегло от сердца: изо всех существ, связывавших Кимммерию и Русь, бродячий кустарниково-кабинетный рояль Марк Бехштейн был ему ближе и понятней прочих, ибо лишь он один Вергизова не боялся совершенно. Посылать к двери академика или старца Федора Кузьмича было невозможно, а Варфоломея опасно, под ним и без того лавка скрипела свою лебединую песню. Пришлось Мирону отворять дверь самому. Марк вломился шумно, положил две передние ножки на плечи Вергизова; так хороший пес приветствует хозяина, да только у пса сзади две ноги, а у Марка там была только одна, да и та, как и все прочие, деревянная и лакированная. Но зубам, точнее, оскаленным в улыбке клавишам Марка могли бы позавидовать даже Черные Звери чертовара Богдана Тертычного, не говоря о более мелких, не таинственных псах. В сторожке сразу стало невероятно тесно: три человека, Вечный Страннник и кустарниковый рояль заняли все свободное место. Мирон был хорошо знаком с пятым измерением и легко мог бы раздвинуть стены помещения - но и демонстрировать свои умения людям, пусть киммерийцам, не хотелось, а еще больше боялся Мирон просто осрамиться: ничего не стоило, скажем, раздвинуть стены, но ненароком забыть поднять потолок, - тут-то всю избу и перекорежит, а настоящий квадратурин, с помощью которого такие чудеса творят, нынче был ох как дорог, не укупишь даже у офеней. Словом, пришлось остаться в тесноте, да и в обиде тоже. Марку приглашения не требовались и угощение тоже, он был рояль вольный, - а то, что иной раз он пахитосы курил, никого не касалось. Не опуская крышки, от субконтроктавы и до самых верхов зашевелились клавиши: минорным, в соответствии с событиями, голосом рояль наскоро поведал последние кавелитские новости Внешней Руси, вплоть до венчания Богдана и Шейлы, вплоть до покушения Музы на Кавеля, - и дошел, наконец, до сути дела. Рояль знал, куда делся Веденей. - Богозаводск... - с трудом повторил за роялем Федор Кузьмич, человек наиболее искушенный в российской истории и в географии. - Мещанин Борис Черепегин. Учинил корабль, с помощью служащего ему диавола в образе суки-спаниельки разжился куском чертовой жилы и укрепил ею свое Колобковое упование. Пленил Веденея на большой дороге, ибо признал в лицо - и держит его теперь... в зиндане. Зиндан - это ведь каменный мешок, восточная тюрьма, не так ли, господин Шерош? - академик согласно кивнул, - Откуда на Вологодчине взяться восточной тюрьме?.. Ах, незаконные мигранты обучили... А что ж государь? Как терпит подобное? Рояль молчал. Он и сам понимал, что настучал сейчас на всех, на кого мог - но какой же честный рояль на его месте вытерпел бы такое? Молчание прервал, как обычно, академик. - Из всего вышеизложенного мы можем сделать по меньшей мере два отрадных вывода, - сказал киммериец, - во-первых, Веденей Хладимирович жив, а что сидит заложником, так это на Руси не первый случай. Во-вторых, время в Киммерии нарушилось сильнее, чем мы предполагали. Мы попали в довольно-таки давнее прошлое. Плохо для Киммерии... но хорошо для Веденея Хладимировича. Сколько он у этого... Черепегина... ни сидит, сидит он у него не очень долго. Ну, по крайней мере, ясно, куда идти, что делать и с кем воевать. Марк издал несколько робких нот. - То есть как Черепегин?.. Это что ж, тот самый Тюриков? Да, это был тот самый Тюриков, от которого столько всяческого зла претерпела Киммерия, от посягательств которого пришлось прятать царевича Павла Павловича к графу Сувору, - тот бывший офеня, который неведомым способом угробил не только обитателей монетного двора Римедиум, но который довел до безумия и позорной гибели золотую щуку госпожу Фиш!.. Каждый из присутствующих был зол на этого Черепегина по-своему. Каждый немного разъярился. Раздался дикий треск: лавка под заелозившим на ней младшим гипофетом Варфоломеем Иммером приказала долго жить. Юный богатырь начал свою месть, как всегда, с того, что сокрушил невинного - в данном случае старинную дубовую лавку. Однако у Мирона своих забот хватало, что с полипами, что с будущей преподавательской службой. - Ну вот и будешь на полу спать, богатырь, мать твою... Рояль издал мощный согласительный аккорд. Прочие тоже кивнули. И было ранее утро нового дня над Великим Герцогством Коми. Дождевые облака из далекого Тверского княжества двигались на восток, а киммерийской экспедиции по спасению гипофета предстояло идти на запад - в таинственный Богозаводск. 13 Предстал черт старый, гадкий, оборванный, изувеченный, грязный, отвратительный, со всклокоченными волосами, с одним выдолбленным глазом, с одним сломанным рогом, с когтями, как у гиены, с зубами без губ, как у трупа, и с большим пластырем, прилепленным сзади, пониже хвоста. Осип Сенковский. Большой выход у Сатаны Нечто, не имеющее ни вида, ни названия, ни стыда, ни совести, Нечто, могущее быть лишь отдаленно охарактеризовано выражением "какая-то туша", обреченно и отчаянно ломилось через кустарники, коими густо зарос Большой Оршинский Мох, главное приарясинское болото. За тушей гналось другое Нечто, множественное и, видимо, очень страшное - иначе не мчалось бы первое Нечто по болотам прямо на чертоварню к Богдану. Короче говоря, на чертоварню бежал черт: вроде бы как говядина неслась на мясокомбинат. Беглец с превеликим напряжением последних сил прыгнул из болота, едва не угодил в Потятую Хрень, из которой его уж точно никто не стал бы вытаскивать, перебежал топкую балку, вылетел на поляну перед чертогом и прямиком в него вломился. В чертоге висел невыносимый запах тухлой и одновременно сильно пригоревшей мойвы: Фортунат отдежурил накануне, целиком разделал водянистого и дряхлого летника, - и ушел, а Богдан еще на трудовую вахту не встал. В чертоге находился пока что один Давыдка, двумя руками записывавший в разные амбарные книги всевозможные мелкие детали, инструктаж по использованию второсортного материала, заготовленного за день дежурства бухгалтера Фортуната. Надо сказать, что дверь в чертог для существа, подобного нынешнему - поменьше слона, но побольше носорога - была тесна, и на обожженных кирпичах, покуда непрошеный гость с воем протискивался, оставались клочья рыжей шкуры и бурой жидкости, в которой Давыдка безошибочно распознал третьей группы ихор, качественный, ибо весьма вонючий. Происходило странное: по человеческой лестнице в чертог ломился черт. Давыдка не успел и заподозрить, с какой целью он сюда приперся, не успел испугаться возможного нападения - а гость, ревмя ревя, уже влез в пентаэдр, скрючился, развесил по бокам щупальца и понурил клюв. Если бы поднятый по тревоге Богдан сейчас примчался с веранды в чертог и присмотрелся внимательно, зрелище ему предстало бы такое: крупный, но совершенно рядовой черт с изрядно поврежденной шкурой и обломленным рогом, вопреки всякому смыслу сладко храпел прямо на месте грядущего своего забоя и разделки. Ничего другого с чертями в чертоге не случалось, тут было место их скорби. Однако нынешний черт, похоже, этим озабочен не был. Давыдка страшно заинтересовался. Никогда не видел он такого, чтобы черт в пентаэдре появлялся сам: всегда его откуда-то из магм вызывал хозяин, или в удачных случаях того же черта он приносил на руках и в пентаэдр самолично запихивал. То же самое, только дольше, неаккуратнее и с бoльшим усилием, делал бухгалтер. А тут черт сам прибежал. Во дела!... А ну как с выпоротком?. Летник все-таки, он покрепче вешняка будет, хотя, конечно, зимнику не чета - а все-таки. Вдруг да с выпоротком. - Ты говорить умеешь? - неожиданно для самого себя спросил Давыдка спящего черта. Тот приоткрыл один глаз и одну ноздрю, выкатил коровье око и уставился на Давыдку. Из ноздри выползла струйка дыма, вопреки законам природы ушла она не вверх, а вниз. - Слава... Богдану... Чертовару!.. - произнесла ноздря. Черт был клювастый, но двуснастный: выше клюва имелся у него крупный азербайджанский нос; с его помощью черт разговаривал. Кроме одного глаза и одной ноздри весь остальной незваный гость безусловно спал, храпя и присвистывая. - Слава мастеру, - бездумно ляпнул Давыдка первые пришедшие на ум слова. Откуда было ему знать, что ненароком он произнес правильный ответ на сокровенный пароль той самой организации, которую представлял гость. Глаз и ноздря очень оживились. Видимо, собрата по Единственно Истинной Вере он здесь чаял найти, но в подобную удачу изначально не слишком-то верил. - А ты кто? - спросил черт. По ошибке вопрос задал он не ноздрей, а глазом, но подмастерье понял. - А я Давыд Мордовкин, подмастерье чертовара Богдана Арнольдовича Тертычного! - гордо произнес Давыдка, потом покраснел и добавил: - Да ты меня, может, знаешь, меня, когда обидеть хотят, кличут - "Козел Допущенный". Я не обижаюсь. Я двумя руками писать умею и числа разные перемножаю. А ты скажи, ты с выпоротком? Неспящая часть черта, глаз и ноздря, явно смутились. Черт не знал, с выпоротком он - или нет. Кроме того, он вообще не знал - что это такое. - А я... - дальше черт выдал серию булькающих и щелкающих звуков, из которых, видимо, складывалось его имя, скорее всего тоже не подлинное, а прозвище. - По-вашему это будет... - последовала вторая серию невоспроизводимых звуков, для человеческого слуха ничем не хуже первой, но цвет глаза изменился; черт сознавался в чем-то достаточно тайном. - А это что значит такое? - чистосердечно спросил Давыдка, напрочь забыв, что беседовать с чертями мастер запретил ему под страхом вечного изгнания. Черт подумал, потом ответил. - Я пресвитер единой и неделимой церкви Бога Чертовара Богдана Арнольдовича Тертычного! Нет Чертовара, кроме Богдана, а я, недостойный и неразумный, пророк его и прах от праха стоп его! Конец самозваного титула черт выдохнул через ноздрю с такой скоростью, что для Давыдки слова слились в сплошную аллитерацию. Впрочем, тех же самых слов, произнесенных очень медленно и совсем разборчиво, он все равно не понял бы. Однако общий смысл до подмастерья дошел довольно точно: перед ним был не обычный черт, умеющий говорить. Перед ним был черт, умеющий с должным восхищением говорить о мастере Богдане, - а Давыдка Богдана именно боготворил. Это был не просто черт. Это был свой брат черт, отправлять его на разделку было никак нельзя. Давыдка, хоть и не соображал вовсе, решения умел принимать молниеносные. Нужно было этого черта спасти для пользы самого Мастера. Это ведь не каждый день черт просто говорить умеет - гурии там, не гурии, это все у них могут, а вот чтоб сказать доброе слово о барине из Выползова, об отце родном и мастере!.. - Слушай, ты сюда надолго?.. - Я сюда насовсем, - вздохнул черт, - меня свои же везде достали. Одна дорога осталась - к Богу Чертовару на чертоварню! Если свои не понимают, пусть лучше истинный бог чертей и бесов меня на части разберет и в дело использует. - Слушай, - деловито сказал Давыдка, бросив записи и привставая, - ты давай перестань так говорить красиво. Ты давай плохо-плохо говори, как водяной, тогда мастер тебя за черта не посчитает. Будешь нам икру метать... - О том, что случилось с водяным Фердинандом, на чертоварне знали, не все могли понять - но жалели его и сочувствовали ему. Шейла даже хотела Потятую Хрень переименовать в Хрень им. Икрометного Водяного Фердинанда, но Богдан запретил, чтоб соблазну меньше было. Ишь, обрушил всю запруду вместе с мельницей, так от жалоб мельника теперь продыху нет: лишили его средств к существованию. Хотел Богдан предложить мельнику идти в водоем икрометчиком, предложил мирно, как человеку, а тот возьми да заверещи, да помчись из Выползова на Арясин. Хотел там в электричку на Москву сесть, - так сколько раз садился, столько раз поезд у моста с рельс сходил. Запретили ему, - Арясин не выпускает, бывает такое, - предложили место, одно, потом другое, даже сторожем на китайское кладбище соглашались взять - а мельник ни в какую. Сидит в недославльском землячестве, дует луковую сивуху задарма, и жалуется, паскуда, на Богдана. Ох, дожалуется... - Я икру не смогу, - грустно сказал черт, - я ж настоящий... Давыдку прихватил приступ отчаяния. Он взлетел на верхнюю площадку лестницы. Он-то знал, куда и как жаловаться, кому челом бить. Он решил твердо: может он, Давыдка, и Козел Допущенный, может, и не знает столько слов, сколько индийский скворец - но такого, чтобы истинный почитатель таланта Великого Мастера Богдана пошел на мыло, допустить не имеет права. Мобильного телефона Давыдке по чину не полагалось, но таковой имелся в моторизованной кибитке Матроны Дегтябристовны, которая стояла в лесу сразу за Безымянным ручьем, - в общем, совсем близко. Туда Давыдка и рванул, причем преступным образом забыл закрыть надломленную дверь чертога. Утро между тем вступало в свои права, Богдан на веранде проснулся, втянул воздух, помянул всех раздолбаев-работников и задушевно и матерне, накинул рабочую куртку и пошел трудиться. Увидев сломанный косяк двери в чертог и саму дверь, повисшую на одной петле, чертовар пришел в ярость. Поддерживать порядок в чертоге после обстрела крылатыми ракетами было и без того трудно, а работать нормально - почти невозможно. Жизнь в деревне всегда немного затруднительна: хоть в любом сельпо и лежит сорок сортов колбасы, однако же за каждым стержнем для реактора приходится мотаться в Москву. Монокристаллические перчатки тоже на костопальне не произведешь. Чинить же косяк с помощью пасынка Савелия - себе дороже будет. Ну, и тому подобное, мелочь на мелочи - и нарастает снежный ком, готовый тебя убить. Бороться с таким делом можно деньгами, но только весьма большими, увы. Обычно у Богдана деньги были, только очень уж поиздержался чертовар на несостоявшуюся китайскую войну, а удар крылатыми ракетами по унитазному пентаэдру свел на нет всю тещину материальную поддержку. Неполадки, неустройства, неудобства были для Богдана вроде шила в некотором месте; перенести такой жизни чертовар не мог, и ходил целые дни раздраженный - не подступишься. Однако краем глаза Богдан заметил: плесень в пентаэдре уже заготовлена, хотя сортность с первого взгляда не определишь - но видно, что хоть крупная плесень. Фортунат оставил?.. Наверное. Другого объяснения Богдан даже искать не стал. Ему как-то по барабану было - с чего шкуру сдирать, на что натягивать. А хоть бы и на барабан. Но косяк-то поломан!.. Впервые в жизни ощутил Богдан неуют от нехватки рабочей силы. Прикинул в уме - кого лучше будет попросить доброхотно помочь. Нет, не Амфилохия - тот уже платил в этом году дважды. Не Петровку - с той расчет дрyгом детства, Кавелем, аж по конец декабря вышел. Не тещу - она и без того на приданое выложилась. Неужели безоар продать придется? У Богдана насчитывалось их теперь тринадцать, но расставаться даже с одним было непомерно жалко. Богдан удивился отсутствию Давыдки и пошел на веранду, где забыл мобильник. Сел к столу, набрал номер, попросил жену приехать вместе с парой наиболее мастерущих мужиков, кто в санатории есть, - можно, к примеру, на починке дверей еврейского акробата испытать, - заодно пусть Кашу привезет, пусть еще разок на работу посмотрит, раз ему это интересно, а заодно... Богдана осенило. Быстро свернув разговор с Шейлой, он позвонил Верховному Кочевнику: если уж и продавать безоар кому, то царю. А владыка Орды - все-таки как бы заместитель царя по кочевой части, как бы унтер-царь, если выражаться поточнее. Ответил по мобильнику, конечно, слуга-боливиец, но Богдан был не гордый и согласился поверить, что все передаст верный Хосе своему таинственному господину. Давыдка, рыдая, вполз на веранду. Ничего понять в его речи было нельзя, кроме того, что ему кого-то жалко. Не иначе как опять плесень просит пожалеть. Ну когда у дурня дурь пройдет? Богдан плохо знал "Протоколы мудрецов школы Пунь" и лишь подсознательно мог нащупать смысл таких истин, как, например, "Истинный лжец должен следить за тем, чтобы его вранье содержало возможно меньше брехни". Однако давно понял Богдан, что Давыдка есть орган дури, а дурь есть функция Давыдки. Ну,