Евгений Витковский. Павел II --------------------------------------------------------------- © Copyright Евгений Витковский Email: polydeuk@mtu-net.ru WWW: http://poesis.guru.ru/poeti-poezia/vitkovskij/biograph.htm ? http://poesis.guru.ru/poeti-poezia/vitkovskij/biograph.htm Date: 27 Nov 2001 ---------------------------------------------------------------  * ТОМ ПЕРВЫЙ. ПРОНЕСИ, ГОСПОДИ! *  ОТ АВТОРА Несколько слов от автора ничего к трехтомному роману уже не прибавят, но сказать кое-что необходимо. Ибо роман, двигавшийся от писателя к читателю двадцать лет, давно уже обрел собственную жизнь. Его несколько раз пришлось переписывать: ряд фантастических эпизодов стал за минувшие годы такой скучной действительностью, что автор сам начал казаться себе историческим писателем, - а на роль ясновидца автор менее всего претендует, - больно не хочется быть Кассандрой, которую первую же и бьют, когда предсказание сбывается. Перед читателем - фантастический роман, написанный, как считает автор, в принципиально новом жанре: в жанре реалистического реализма. Название это отнюдь не тавтологично: для того, чтобы изобразить окружающую нас действительность, традиционный реализм бессилен, простая запись происходящего выглядит непомерным преувеличением, бумага краснеет и готова загореться. Поэтому автор использует вполне последовательно метод "литотизации" - т. е. "преуменьшения", дабы описываемые события выглядели реалистически. Отсюда и название - РЕАЛИСТИЧЕСКИЙ РЕАЛИЗМ. Жанр не может быть полностью кристаллизован в своем первом образе. Пройдут столетия, на полках библиотек запылятся тысячи более или менее удачных произведений, лишь очень и очень нескоро должен возникнуть последний и главный шедевр, который обеспечит жанру бессмертие: кто-то создаст серьезную, весьма издевательскую пародию на него, и вот она-то и послужит в грядущих веках гарантом бессмертия реалистического реализма. Сомневающихся в этом предсказании могу лишь отослать к истории литературы: много ли читали мы рыцарских романов? Зато все читали "Дон-Кихота", а что такое "Дон-Кихот", как не итоговое, высшее достижение жанра - пародия, к тому же отчасти сочинения со скуки? Из нынешних времен, из темного прошлого, автор "Павла Второго" шлет в мрачное, отвратительное будущее автору грядущего, предположим, "Дон-Пабло" свой печальный привет. Жанр реалистического реализма подразумевает весьма фривольные отношения с действительностью, и действительность уже отомстила автору: она явилась его первым и главным плагиатором. Сравнительно давно написанные страницы пришлось при отправке в печать хоть немного, но подправлять, ибо вымысел стал сухим репортажем, а меньше всего автора тянуло в журналистику. Но к журналистике тяготела жизнь, и вот - налицо первый конфликт жанра и жизни: ничего нельзя придумать. Сочиняй не сочиняй - все сбудется. Поэтому, дорогой читатель, прежде чем начинать читать роман, не только перекрестись на икону в красном углу, но вежливо поклонись висящему, конечно, в твоей комнате портрету всероссийского венценосца. Впрочем, как ни определяй метод и жанр, роман уже написан. Пусть читатель рассматривает его как фотографию с натуры, как "фэнтези", как современный плутовской роман - автор на все согласен. В соответствии с требованиями реалистического реализма, автор настаивает на том, чтобы все намеки, ассоциации, аллюзии, заимствования и прочие элементы читатель считал намеренными и умышленными. Если за кем-то из персонажей возникает знакомый читателю прообраз - ну, значит, именно с него и писался герой. В этом романе все, все - как в жизни, только во много раз преуменьшено. Так что отнюдь не классическое "За мной, читатель!" предлагаю я. Я скромно отхожу на шаг в сторону и пропускаю читателя вперед, предлагая ему быть моим соавтором, домысливать все, что захочется. Дверь открыта, дорогой читатель. Милости прошу. ПУТЕВОДИТЕЛЬ ПО РОМАНУ "ПАВЕЛ II" ЧЛЕНЫ СЕМЬИ ДОМА "СТАРШИХ РОМАНОВЫХ" И ТЕ, КТО ИМЕЕТ К ЭТОМУ ДОМУ ОТНОШЕНИЕ: Федор Кузьмич, он же Александр Павлович Романов, в прошлом государь Александр I, в добровольной отставке, числится умершим, однако слуху этому ни в коем случае не следует верить, не прочитав хотя бы первые три тома романа. На всякий случай должен пояснить, что это не совсем тот Федор Кузьмич, который умер сперва в 1825 году, потом в 1864 году. Подробности смотри в романе! Алексей Александрович Романов, сын последнего от его супруги Анастасии Николаевны, в девичестве Скоробогатовой, ныне давно покойный. В романе отсутствует. Но может еще посмертно кое-что продемонстрировать. Елизавета Григорьевна Романова, в девичестве Свиблова, жена последнего. В романе отсутствует. Михаил Алексеевич Романов, сын предыдущего, погиб от рук большевиков при невыясненных обстоятельствах. В романе отсутствует, но для книги важен, ибо на его смерть отец главного героя оставил очень много откликов. Анна Вильгельмовна (девичья фамилия неизвестна) Романова, жена последнего. Известно, что происходило из необычайно знатного, хотя и немецкого рода. Нелегально эмигрировала вместе с дочерью Александрой в 1918 году. В романе отсутствует. Федор Михайлович Романов, сын М.А.Романова, преподаватель русской литературы в средней школе, умер только что, однако периодически дает о себе знать. Рахиль Абрамовна Романова, урожденная Керзон, первая жена последнего, умерла очень давно, в романе отсутствует. Валентина Романова (девичья фамилия неизвестна), вторая жена Ф.М.Романова, тоже умерла давно. В романе отсутствует, точно известно, что была знатного дворянского рода самое малое - числилась в Бархатной книге, - по крайней мере посмертно. Лариса Борисовна Коломиец, роду не знатного, добрачная возлюбленная последнего, что начисто отрицает (как и его отцовство по отношению к своему сыну, хотя анализы на генном уровне говорят обратное). В романе практически отсутствует. Павел Федорович Романов, сын Ф.М.Романова, преподаватель истории в средней школе, основной к началу романа претендент на российский престол, да и вообще - Павел II. Екатерина Васильевна (Власьевна, Вильгельмовна) Романова, урожденная Бахман, гражданская жена последнего, в будущем царица, но отнюдь не по тем причинам, по которым может ожидать читатель. Ее родня: Елизавета в Славгороде, тетка Марта, тетка Мария, тетка Гизелла (та, которая масло делает), все - Бахман, в романе практически отсутствуют, но часто упоминаются. Софья Федоровна Глущенко, урожденная Романова, старшая сестра Павла Романова (от первого брака отца). Желающие могут ознакомиться с ее внешностью на известной картине запрещенного художника Репина. Соломон Абрамович Керзон, знатный пушкинист, дядя Софьи Глущенко (Романовой). Автор знаменитой книги "Пушкин вокруг нас". Умирает по ходу романа. Вообще-то списан с одиннадцати реальных прототипов. Александра Михайловна Романова, младшая сестра Федора Михайловича Романова, увезена за границу в детстве. Лучше б ей в романе не появляться вовсе, но ничего не поделаешь: есть. Виктор Пантелеймонович Глущенко, директор автохозяйства, муж Софьи Романовой. Всю жизнь пытается опохмелиться, но очень уж здоровые у него гены. Всеволод Викторович Глущенко, сын последнего от первого брака (мать - знаменитая конькобежица). Человек о двух измерениях. Гелий Станиславович Ковальский (Романов), внебрачный сын Софьи Романовой. Собственно, лицо роду не совсем мужского... но спишем обстоятельства, ибо он фигура трагическая. Станислав Казимирович, отец последнего, сорок дней как покойный к моменту, когда мог бы понадобиться. Иван Павлович Романов, внебрачный сын Павла Федоровича Романова, фигура блеклая, но постепенно набирающая расцветку. Алевтина Туроверова, мать последнего, казачьего роду. Петр Федорович Коломиец, внебрачный сын Федора Михайловича Романова, в романе практически отсутствует, однако не следует думать, что он лишний: еще пригодится. Никита Алексеевич Романов, он же Громов, он же Лука Пантелеевич Радищев, младший брат Михаила Алексеевича Романова, сокрывшийся в 1918 году в Брянских лесах. Подарок для русской речи, ибо имеет особую профессию. Ярослав-Георгий Никитич Романов, законный сын последнего от венчаной жены Устиньи, ныне известен под именем Хорхе Романьос, - рецензенты романа иногда называют его "Третья сила". По-испански говорит без акцента. Георгий-Ярослав Никитич Романов, младший брат последнего, очень музыкален и знает семь мелодий для дудочки. Устинья, урожденная Зверева, в первом (нецерковном) браке Садко, жена князя Никиты, ужас чьей жизни она и составляет. Клавдия, дочь (старшая) последней от первого (гражданского) брака со Степаном Садко, женщина мощная, умелая гадалка. Множество незаконных детей, двойников, матерей, отцов, заметной роли в повествовании не играющих. СОТРУДНИКИ ИНСТИТУТА ФОРБСА И ОСТАЛЬНЫЕ С "ТОЙ" СТОРОНЫ: Артур Форбс, генерал, австралиец, директор Центра Паранормальной Реставрации Дома Романовых ("Колорадского центра"), мормоно-конфуцианец, телепат, но слабый. Работу свою не любит, но делает хорошо. Геррит ван Леннеп, голландец, предиктор. Бывший шахматист, что в его судьбе сыграло некоторую роль. Католик. Джереми Уоллас, американец, слепой предиктор, давно покойный. В романе отсутствует, хотя мелькает тенью. Инициатор создания Института Форбса. Квакер. Луиджи Бустаманте, итальянец, очень сильный маг, человек мстительный. Католик. Атон Джексон, индеец-чероки, телепат-нетрезвовик, отчего и трезв бывает нечасто, - да и зачем бы? Джузе Кремона, мальтиец, вампир, оборотень, мастер художественного свиста, см. также в разделе "живые трупы". Характер имеет легкий, "средиземноморский", отчего почти всеми любим. Мозес Янович Цукерман, еврей, маг, в прошлом советский майор. Тофаре Тутуила, самоанец, маг, чудеса творит редко, неохотно и не любит одеваться ни во что, кроме цветочных гирлянд. Эберхард Гаузер, австриец, мастер наваждения, чудо-алкоголик, асексуал. Герберт Киндзерски, Роджер, Роберт, Бригитта, Эрна, Лола (вместе с Гаузером известны как "Семеро пьяных"). Пригодились однажды умением свиней пасти. Господин Ямагути, японец, медиум, - нет слов, чтоб его описывать. Джеймс Карриган Найпл, уроженец Ямайки, незаконный сын знаменитого писателя-анонима, шпион, мастер своего дела во всех отношениях: претендует в романе на роль главного героя, но попадает оному всего лишь в лучшие друзья и молочные братья. Дионисиос Порфириос, грек, множественный оборотень, бывший руководитель сектора трансформации, ушедший на пенсию и непрерывно с нее возвращающийся: не в силах он бросить своих, необученных, на произвол судьбы. Жан-Морис Рампаль, француз, оборотень, тоже много чего большой мастер, до середины второго тома человек, дальше - нечто куда большее, он же - Дириозавр, в каковом облике описать его уже можно лдишь как нечто огромное, сумчатое, женского рода и вертикального взлета. Вацлав Аксентович, якобы поляк, глава сектора трансформации, на самом деле советский шпион генерал Артемий Хрященко, перебежчик, производель. Множество магов, телепортачей, шпионов, оборотней, референтов, руководителей, клерков, курьеров и прочих, заметной роли в повествовании не играющих. МИНИСТЕРСТВО БЕЗОПАСНОЙ ГОСУДАРСТВЕННОСТИ И ТЕ, КТО К НЕМУ ПРИМЫКАЕТ: Глеб Леонидович Углов, полковник, позднее сумасшедший проповедник учения Святого Зии Муртазова, позднее дипломат. Игорь Мовсесович Аракелян, подполковник, заместитель Углова, свояк своего прямого начальника и кулинар исключительный. Наталья Эдуардовна, урожденная Корягина, жена последнего. Некогда была полной русской женщиной. Елена Эдуардовна Шелковникова, старшая сестра последней, жена Георгия Шелковникова. Хоть и немолода, но очень хороша собой, главное же - предприимчива. Георгий Давыдович Шелковников, заместитель главы Организации, масон, Брат Червонец, позднее канцлер. Человек очень толстый, имеет два реальных прототипа. Ромео Игоревич Аракелян, старший из сыновей Игоря Аракеляна. Тимон, второй сын. Цезарь, третий сын. Гораций, четвертый сын. Эдуард Феликсович Корягин, отец Натальи и Елены, знатный специалист по разведению попугаев, врач с заграничным дипломом, стерый зек, в масонских делах - брат Лат. Зия Мамедович Муртазов, телепат-ударник, крымский татарин. Намертво прикован к постели. Зульфия, его жена. Нинель Зияевна, их дочь, пророчица. Доня, дочь Рампаля и Хрященко, некоторое время свинья, позже красивая девушка, даже, говорят, масонка. Михаил Макарович Синельский, офицер-оперативник, человек пьющий и исполнительный. Маргарита Степановна Булдышева, вдова, мать последнего. Валентин Гаврилович Цыбаков, врач-бальнеолог. В романе почти отсутствует, но знаменит как изобретатель искусственного инфаркта. Дмитрий Владимирович Сухоплещенко, сын директора сберкассы из Хохломы, быстро растущий в чинах офицер при Шелковникове, сперва капитан, потом все выше - до бригадира. Подполковник Заев, безнадежно убитый утратой Черной Магии. Погибает по ходу романа. Валериан Иванович Абрикосов, владелец служебной собаки, ирландского терьера по кличке Душенька, маг-предиктор, автор культовых книг "Нирвана" и "Павана", полковник. Антонина Евграфона Штан, по новым документам Барыкова, чаще Тонька, сотрудница Углова и Аракеляна; собственно, главная героиня романа, но читателю об этом временно рекомендуется не помнить. Татьяна Вайцякаускайте (урожденная Пивоварова), ее подруга по роли, чаше Танька, в будущем княгиня Ледовитая, по мужу - Романова. Винцас Вайцякаускас, литовец, летчик, муж последней, несчастный человек. Ыдрыс Эгембердыевич Умералиев, киргиз, газообразный оборотень, человек верный как хребты Тянь-Шаня. Мустафа Шакирович Ламаджанов, литературный негр; по ряду сведений - автор "Павла Второго" или какой-то части этой книги. Под своим именем известен как автор знаменитой военной песни "Тужурка". УПОМИНАНАЕМЫЕ ЧЛЕНЫ ПРАВИТЕЛЬСТВА, ВСЕ ЛИШНИЕ, НО ПЕРЕЧИСЛЕНЫ ЗДЕСЬ ИСТОРИЧЕСКОЙ СПРАВЕДЛИВОСТИ РАДИ: Илья Заобский, министр безопасной государственности. Юрий Иванович Сапрыкин, генерал-майор безопасной государственности, погибает в ходе романа. Ливерий Устинович Везлеев, маршал, министр обороны, очень старый, гордится тем, что у него тринадцать орденов Ленина. Устин Феофилович Кирпичников, министр культуры. Паисий Собачников, прежний министр культуры. Филат Супов, глава национальной политики. Марья Панфиловна, кто-то в правительстве. Миконий Филин, министр иностранных дел. Хруслов, главный по идеологи, во втором томе помер. Куропятников, тоже. Блудун, еще раньше. Дарий Шкипитарский, последний (чисто формальный) генсек. Танковое ведомство: Ивистал Максимович Дуликов, маршал бронетанковых войск, заместитель министра обороны, сын одного важного героя романа (о чем сам не знает) и отец другого, менее важного (об этом не знает тоже). Фадей Ивисталович Дуликов, его сын (мать - знаменитая конькобежица). Известен также под другим именем. Авдей Васильев, конюх, сальварсанский резидент. Горничные, истопники, садовники, повара и т.д. Василий Докуков, адмирал воздухоплавательных войск. Жители Свердловска: Петр Вениаминович Петров, работник винного магазина, фигура глубоко трагическая. Борис Борисович, инвалид-отморозок Финской кампании, пьет прямо желудком. Братья Ткачевы из соседнего двора, вроде бы непьющие. Леонид Робертович Берцов, хвостоволог. Степан Садко, бывший зек, ныне сумасшедший и псевдо-маньчжурский псевдо-шпион. Хуан Цзы-ю, он же Лхамжавын Гомбоев, китайский шпион. Люся, его сожительница и мать не менее чем троих его детей. Жители села Нижнеблагодатского (Зарядья-Благодатского): Настасья, она же почтальонша Алена Сухарева. Настасья, она же Полина Башкина. Настасья, она же Настасья Башкина. Настасья, она же Настасья Коробова. Настасья, она же Степанида, бабушка последней. Настасья, она же Дарья Телятникова. Настасья, она же старая дура Палмазеиха. Настасья, она же Дарья Батурина. Настасья, она же Клавдия Лутохина. Настасья, она же Настасья Баркасникова. Настасья, по фамилии Лучкина. Настасья, жена Антона-кровельшика. Настасья Небезызвестная, мастерица по растоптухам. Настасья, она же Бомбардычиха. Настасья, она же Феврония Кузьминична, в просторечии Хивря. Настасья, она же Мария Мохначева (см.волки), по мужу Волчек. Настасья Стравусиха, в прошлом Грязнуха, пропадает в Эгейском море, находится возле Кейптауна и там приходится к месту. Сокольник Ильич Хиврин, приблудный цыган. Николай Юрьевич, председатель колхоза, сын Натальи Баркасниковой и сношаря. Василий Филиппович, кузнец, "Бомбарда". Антон, кровельщик. Старик Матвей, разводящий индеек. Марфа Лукинична, дочь попа-непротивленца, пивоварша. Матрена Лукинична, сестра последней. Отец Викентий Мощеобрященский, сельский священик. Обитатели коммуналки на Молчановке и (позднее и не все) особняка в Староконюшенном: Белла Яновна Цукерман, из Бреста, сестра мага Цукермана. Испанский коммунист на стремянке, деверь Беллы Яновны. Его пасынок для игры в шашки. Абдулла, кухонный мужик. Мария Казимировна Ковальская, тоже из Бреста, - ее брат Мозес перебежал к американцам. Иуда Ивановна, дочь родителей-безбожников, машинистка-надомница, лицо очень эпизодическое и к особняку не особо относящееся. Клюль Джереми, псевдо-чукча, на самом деле алеут-сепаратист, шпион. Голубые: Аким Парагваев, знаменитый кинорежиссер, хозяин квартиры No 73. В романе отсутствует и ролей не играет. Милада Половецкий, старая, увядшая, но еще сохранившая свой аромат хризантема, лейтенант, потом выше. Масон - Брат Куна. Анатолий Маркович Ивнинг, в далеком будущем получит прозвиже Железный Хромец, а пока хромает и только. Сара (Владислав Арсенович), кинорежиссер, научник и попник. Каролина, Анжелика, Фатаморгана и прочая голубая массовка, которую читатель ворлен дополнять любыми именами (женскими), которые сумеет вспомнить или сочинить). Масоны: Владимир Герцевич Горобец, брат Стольник, верховный масон всех трех главных лож Москвы, данных о происхождении нет. Композитор Фердинанд Мелкумян, Брат Империал, генерал. Брат Четвертной, директор Мособлкниготорга. Брат Полтинник, в прошлом известный спортивный комментатор. Брат Пятиалтынный, директор одного из московских рынков. Бибисара Майрикеева, целительница, масонша, приуготовитель-Вредитель, Сестробрат Ужаса. Хамфри Иванов, экстрасенс-психопат, секретарь-вредитель. Баба Леля, ритор-вития Прохор Бенедиктович (хамит из ЦДЛ), личность вполне историческая, еврей, но православный. Граждане государства Сальварсан: Эрмано дель Пуэбло, по прозвищу Брат Народа, убит ледяным метеоритом. В романе отсутствует, но имеет сходство с реальным лицом. Доместико Долметчер, креол, ресторатор, посол Доминики в Сальварсане, а также посол Сальварсана в Российской империи, Югославии и других странах, масон, Брат Цехин; вообще-то автопортрет автора романа, но идеализированный. Марсель-Бертран Унион, жрец-вудуист, генерал. Бенито Фруктуосо Корнудо, диктатор, давно свергнут, в романе отсутствует, но имя у него красивое. Тонто де Капироте, верховный жрец Мускарито. Мария-Лусия, знаменитая бандерша. Мама Дельмира (Дельмира Ферреа), престарелая куроизобразительница. Умберто, пуморотень из племени ягуачо. Жители Виллы Пушечникова: Алексей Пушечников, русский писатель, лауреат Нобелевской премии. В Сальварсане никогда не был, но президент верит, что когда-нибудь приедет, ибо Пушечников удостоен звания Почетного гражданина Сальварсана. Мерлин (на самом деле - Эдмунд) Фейхоев, секретарь Пушечникова, борец за права советских негров. Жители независимой Гренландии: Эльмар Туле, экс-президент, впоследствии посол Сальварсана на Клиппертоне и Кергелене Сендре Упернавик, последний президент Гренландии. Никанор Безредных (Безродных, Безвредных), политический беженец, первый император Гренландской Империи Его жена, казачка. Первая дочь, алкоголичка. Вторая дочь, алкоголичка, коллекционирует малахитовые шкатулки. Третья дочь Дарья, алкоголичка, незамужняя до времени. Четвертая дочь,алкоголичка. Первый зять, мексиканец. Второй зять, Ванька из Вязников, дрессировщик стерлядей. Самый младший зять Али, негр, из какой страны - не помнит. Милиционеры и прибившиеся к ним: Леонид Иванович, милиционер из Нижнеблагодатского, человек пришлый, в лагере неожидаано - пахан барака. Гэбэ (Главный Блудодей), пахан в другом бараке, людоед, умеет играть в бридж. бывший чемпион Эстонии по оному. Алексей Трофимович Щаповатый, из Свердловска, в будущем Господин Московский. Григорий Иванович Днепр (Дунч-Духонич), спецпредст из Костромы. Имант Заславскис, чахоточный радист, в прошлом кандер, сын латышских стрелков. Партугалска (Гирин), осведомитель, латинист. Милиционер от Канадского посольства - любитель журналов и звезд. Милиционер от Канадского посольства - любитель хоккея и класть бабу на стол, он же Канада (сменщик предыдущего). Половой демократ с одним глазом (из Красноселькупа), ну никак не пахан, он же Мулында. Николай Платонович Фивейский, зам. Днепра. Техничный Мужик, сын Сношаря, присутствует только в воспоминаниях Иманта, но списан с натуры. Сотрудники Московского зоопарка: Юрий Арсеньевич Щенков (Свиблов), граф, смотритель броненосцев, друг Э.Ф.Корягина, что важно для романа. Истрат Натанович Мендоса, пресс-секретарь, почти что с натуры списан, но внесена одна поправка, о которой читатель может даже не гадать. Трое Львовичей (Лев, Арий, Серафим, - последний тот, что набил морду кобре, пьющий за девять Чинов Ангельских, - а к ним еще и некомплектный Рувим Львович и овцебык с той же кличкой Серафим). Белоспинный самец гориллы по кличке Роберт Фрост. Кондор Гуля. Бородавочник и прочие свиньи. Иные обитатели зоопарка, стыдливо в романе не упомянутые, но без них роман никогда не был бы написан. СОБАКИ: С/б (служебно-бродячий) Володя, старый кобель, но силу хранит немалую; сперва капитан, позже ара. С/б Витя, его внук (то ли внучатый племянник), музыкально одаренный пес. Русский спаниель Митька, любимый пес Павла Романова, съевший часть архива Ф.М.Романова; основную часть романа проводит в холодильнике, да и вообше заметной роли в книге не играет. Четверо мексиканских бесшерстых собак при Атоне Джексоне: все годые, горячие и неполнозубые. Заметной роли в книге не играют. Душенька, ирландская терьер, служебная сука, кормилица Абрикосова, некоторое время - подруга Володи. Волки (все - оборотни): Бабушка Серко. Тимур Волчек, неженатый. его двоюродные братья: Артем Волков, женатый на лисобабе. Тимофей Волков. Анфиса Макаровна, его жена, бухгалтер. Антип Волков. Пелагея, его жена. Антон Волков. Варвара, его жена. Кондрат Волков. Акулина, его жена. Еще четверо братьев-Волковых, непоименованных, их жены. Глафира, Ефросинья, Клавдия, Аксинья. При волках: Тюлька (Тюльпан), не волк вовсе, судомой. Степанида Патрикеевна (Стеша), жена Артема Волчека, лиса. Попугаи (все - гиацинтовые ара): Рыбуня (старший). Михася (сын последнего, рыночный образец). Пушиша (употребляем Тимоном Аракеляном как магнитофон). Беатрисса (старшая). Кунигунда. Розалинда. Лакс, попугай мисс Норман. Живые покойники: Олександр Олександрович Грибащук, первый секретарь Кировоградского обкома КПСС. Еремей Металлов, член КПСС с 1885 года, чистый душой коммунист. Хлыстовский, рецидивист с Шентарских островов. Безмымянный прах из кремлевской стены. Джузе Кремона - см. среди героев Института Форбса Писатели: Петр Подунин, умер только что, в романе отсутствует. Виталий Мухоль (Мухль), писатель-озаренец, упомянут случайно. Сидор Маркипанович (Исидор Дуппиус) Валовой, поэт-мутатор, метис по национальности. Дириозавр - см. Рампаль Жан-Морис В эпизодах: Хур Сигурдссон, знаменитый путешественник. Никита Глюк, колдун, владелец магазина "Кадуцейные товары". Жюль Бертье, бывший посол Люксембурга в СССР. Федор Фризин из Борисоглебска, попугайщик по линии жако. Аделаида ван Патмос, сотрудница "Голоса Америки". Альфред Хотинский, руководитель ансамбля коз-баянисток. Освальд Вроблевский, профессор Гарварда, автор книг "Федор Кузьмич: конец тайны" и "Анастасия", еще двадцати романов сериала "Старшие Романовы", американский писатель. Полковник Джанелидзе. В романе отсутствует. Сакариас Альварадо, диктатор Страны Великого Адмирала, из чужой книги, в романе отсутствует. Табата Да Муллонг, метательница молота из Нижней Зомбии. Абдул Абдурахманов, советолог, в романе почти отсутствует. Брат Грош, масон, секретарь предиктора Класа дю Тойта, в романе отсутствует. Хулио Спирохет, престарелый диктатор Очень Длинной Страны. Эрлик-Хан, алтайский дьявол. Макс Аронович Шипс, дирижер оркестра им.Александрова. Ицхок Бобринецкий, коммунист. Орест Непотребный, скульптор по надгробиям. Гавриил Назарович Бухтеев, полковник, начальник резервной авиабазы Троицкого испытательного аэродрома, масон. Эдмунд Никодимович Арманов, глава русских фашистов, неудачник. Исаак Матвеев, легендарный айсор-сыщик. Фотий, митрополит Опоньский и Китежский. Луиза Гаспарини, о которой лучше узнавать из романа, чем из аннотации. Вильгельм Ерофеевич Сбитнев, обер-блазонер России. Тадеуш Вардовский, миллиардер. Мисс Норман, гадальщица в Англии. Михаил Дерюжников, в прошлом завуч школы Павла, затем Тамбовский генерал-губернатор, позднее узник Эмалированная Маска, В романе отсутствует. Досифей Ставраки, обер-прокурор. Неизвестный молодой человек с топором (в Питере). А также: Милиционеры, ученые, медики, колдуны, артисты, посетители трактира "Гатчина", писатели, жители Аляски, рынды, скопцы-субботники, поручики, рыбоводы, жеребцы, скопцы, певцы, волки, лисы, дипломаты, креолы с Аляски, митрополиты, артисты, рыбы, куры, петухи, аисты и живые покойники. ...толковый и способный, со значком, возражая товарищам, которым казалось ни к чему знать такие грамматические тонкости, как сказуемое и подлежащее, сказал не без сердца: "Если мы свой родной язык не будем знать, то дойдем и до того, что потеряем и свою православную веру и крест снимем с шеи, какие же мы после этого коммунисты?" АЛЕКСЕЙ РЕМИЗОВ. ВЗВИХРЕННАЯ РУСЬ,1924 1 И не одно сокровище, быть может, Минуя внуков, к правнукам уйдет... О.МАНДЕЛЬШТАМ Отца похоронили в самом начале сентября. Умер он в больнице, говорили, что легко, во сне - сказалось больное сердце. Денег на похороны, особенно на поминки, ушло порядочно, но Павлу было не жалко, отца он любил; к тому же и Павел, и Софья унаследовали от него по солидному срочному вкладу, около восьми тысяч каждый. Скуповатый отец копил всю жизнь, и "все - вам - останется" в эти сентябрьские дни облеклось тощей плотью завещательной сберкнижки. На поминках много пили, долго и прочувствованно повторяли, что "Федор Михайлович всю жизнь был истинным педагогом - и этим все сказано", что "Федор Михайлович всю жизнь стоял на посту настоящего советского учителя", - разное другое в том же духе. Павел и его жена Катя мыли посуду после поминок, обсуждая возможность встать в очередь на "Ниву", - правда, еще дозанять надо немного, - но у Софьи просить было явно бесполезно, она мало того что посуду мыть не помогла, а слиняла с середины поминок с благоверным Виктором, - но до того успела проесть Павлу и Кате плешь за неэкономный мясной пирог с хреном, "испеченный в честь охотничьих страстей покойного", на который, по мнению Софьи, можно было бы поехать в Цхалтубо. Да и вообще Софья заявила прямо, что оставит деньги на срочном вкладе. Собственно, Павла и Софью теперь ничто не связывало. Она была его сестрой только по отцу; ее мать, первая жена отца, Рахиль Абрамовна, умерла через две недели после родов. Еще через шестнадцать месяцев вторая жена отца, Валентина, выйдя из роддома с маленьким Павлом, занялась воспитанием обоих детей. Секрета не получилось: с самого раннего детства Павел и Софья знали, что мамы у них разные. И очень рано затлел в душе Павла нехороший огонек - его мать тоже умерла, отец явно любил дочку больше, нежели сына, при этом Софья считала своего младшего брата сущим ничтожеством. Перед самым снятием кукурузного премьера Павел получил в школе аттестат, отслужил пакостную нестроевую, поступил в педагогический. Еле-еле окончил и пошел работать в ту же школу, что и отец, только тот преподавал литературу, а сын - историю. Павел женился, но детей как-то не намечалось, жили втроем - Федор Михайлович и сын с невесткой. Софья ушла замуж, когда Павел был еще в институте, и проживала с мужем - старше ее лет эдак на полтора десятка, Виктором Глущенко, директором автохозяйства. У нее детей - деликатно говоря, официальных - тоже не было, а сын Глущенко от первого брака, Всеволод, к моменту смерти Федора Михайловича отбывал одиннадцатый год исправительно-трудовых работ за некую ошибку юности, о которой слухи ходили самые разноречивые - не то он отделение милиции ограбил, не то группу милиционеров изнасиловал. Павел, во время совершения оных невероятных событий сдававший экзамены за четвертый курс, вовсе ни в чем разобраться не мог, но знал, что Глущенко публично от сына отрекся. Знал и то, что Глущенко панически боится возвращения сына, которому к отбытию полного срока должно было стукнуть неполных тридцать три года. Школьники старших классов, вот уже десять лет проходившие под руководством Федора Михайловича "Преступление и наказание" (до того Достоевский в программе отсутствовал вовсе), из поколения в поколение звали его безобидным прозвищем "Достоевич". Совпадение имени и отчества как бы перевешивало бесцветную фамилию, она отходила на задний план, в прозвища не просилась. Не то получилось с сыном. Преподаватель истории П.Ф. Романов скоро и единодушно был прозван "Павел Второй". Особой популярности прозвище не имело: изысканно чересчур и уму простого школьника недоступно. Злило только отчего-то отца. Отец копил деньги - ясное дело, не из учительского жалования. Все свободное от работы и охотничьих сезонов время он посвящал главной своей страсти - художественной резьбе по рисовому зерну. Выгравированные им на рисовом зернышке, а то и на восьмушке такового, тексты "Интернационала", Коммунистического Манифеста, статей Мичурина, Горького, Сталина, а позднее "Слова о полку Игореве", "Теркина на том свете", "Судьбы человека" и "Каштанки" приносили ему бесчисленные грамоты ВСХВ (позднее - ВДНХ) и разных других выставок. Скажем, трудно ли было народному умельцу-самоучке Федору Романову, прослышав, что во Фрунзе открывается республиканская выставка, послать ей в подарок какое-нибудь самое лучшее стихотворение великого акына Токтогула на языке оригинала, снабженное портретом автора, не очень, правда, похожим, - отец рисовал весьма средне, - на половинке там или на тридцатидвушке; за подарком неизменно следовала премия, а за премией - один-два хорошо оплачиваемых заказа. Вот от этих-то премий, а порою и от продажи своих шедевров и получал Федор Романов те деньги, которых хватило ему на покупку нового ружья, породистого щенка настоящего русского спаниеля, на второй микроскоп, главное же - на сберкнижку "все - вам - останется", точней на две сберкнижки, ибо не единожды доводилось Павлу слышать, что более всего на свете не хотел бы отец, чтобы дети перессорились после его смерти. Они, впрочем, перессорились гораздо раньше, а из-за чего - так верней всего из-за того, что "слово по слову - банником по столу", как выражался Виктор Глущенко, пускаясь затем в долгие объяснения, что такое банник. О раннем отрезке жизни отца Павел знал совсем мало. Из того, о чем родитель раз в год проговаривался, Павел уяснил, что родился папаша за несколько лет до революции, в семье сельского, что ли, учителя, что деда звали Михаил Алексеевич, и что погиб дед при каких-то темных обстоятельствах в 1918 году. Судя по плохо скрываемой злости, с какой отец произносил слово "погиб", Павел догадался, что деда, похоже, расстреляли. Дальше спрашивать было бесполезно, других же родственников у Романовых не имелось. Впрочем, года за три до кончины Федора Михайловича уверенность Павла в том, что никаких родственников у него больше нет, поколебалась. Почтальон вручил отцу необычной формы голубой конверт без фамилии адресата, но с их адресом - Восточная, 15. Внутри лежал плотный кусочек картона, и на нем стояла одна фраза по-русски, печатными буквами: "Сообщите, что известно о судьбе Михаила А. Романова и его сына Федора по адресу: Лондон..." Адрес Павел прочесть не успел, но заметил, что руки у Федора Михайловича задрожали. Отца он изучил хорошо, не задал ему ни единого вопроса. Через час отец не выдержал сам. - Помнишь письмо? - спросил он, когда Катя вышла в магазины. - Это тетка твоя объявилась, Александра. Я-то думал, ее на свете давно нет. Решил - отвечать не буду. Ты как? - Не отвечай, если не хочется, - сказал Павел с видом полного равнодушия, что и возымело свое действие; отец разговора не оборвал, как сделал бы в любой другой раз, а продолжил: - Она ведь с отцом вместе погибла. Я так думал. Говорили, что жива. Не верил. И с анкетами что теперь делать? Узнают ведь. - Насчет родственников за границей? Это была промашка, надо бы в разговоре с отцом ничего не понимать, сидеть пень пнем, тогда, глядишь, он о чем-нибудь и еще проговорился бы. Но отец, видимо, тут же принял какое-то решение, а стало быть - и обсуждать с сыном было больше нечего. Позже вел он себя так, словно ни письма, ни разговора не было. Приступил к новой работе: резал на рисовом зерне текст сохранившихся отрывков десятой, уничтоженной главы "Евгения Онегина". Казалось, работа не только всецело поглотила его, но в ней находил он силы справляться решительно со всем, даже с приступами стенокардии. Двух-трех минут возле столика с микроскопами хватало ему, чтобы сердце отпустило. Отчего-то строки Пушкина, которые сам Федор Михайлович называл не самыми сильными, стали его последним жизненным утешением. Рисовые занятия не принесли отцу семейного уважения. Давно покойная Валентина любила повторять о муже: "Велик в мелочах", добавляя, что вот как только о чем серьезном попросишь, так, мол, уже не особенно велик. Даже бесчисленные грамоты отца, которые он развешивал в кабинете и коридоре, вызывали у нее только кислую гримасу: "Пылища". Впрочем, мать Павла умерла слишком давно, а детям Федор Михайлович свою деятельность критиковать не дозволял категорически. Незадолго до смерти составил он каталог своих работ и положил его под стекло на микроскопном столике. "Твое наследство, Павел". Схоронив отца, Павел спросил Софью - хочет ли она узнать, что осталось от отца помимо сберкнижек: библиотека, охотничье снаряжение, микроскопы, спаниель. Софья немедленно заявила, что библиотеку заберет, а прочее брат может продать и деньги себе оставить: "У Митьки диплом, он, небось, большие деньги стоит". Сколько стоит русский спаниель с дипломом на двенадцатом году жизни, Павел примерно представлял, но книги отдал, лишь бы порвать поскорее последнюю ниточку, связывавшую Романовых и Глущенко. Таким образом, если не считать охотничьего снаряжения и Митьки, который на десятый день после смерти хозяина все же стал кое-что жрать - к великой радости любившей пса Кати, - Павел получил в наследство только две пухлые папки с грамотами отца, еще одну со всякими документами, два микроскопа, две дюжины коробочек с рисовыми шедеврами, банку с рисом, на коем отец собирался, видать, начертать еще не одну славную главу, - ну, и сберкнижку, конечно. Получалось так, что все семейные тайны, весьма интересовавшие романтически настроенного Павла, отец унес в могилу. Павел тщательно перебрал все бумаги и документы, перетряхнул книги, особенно те, что отдавались Софье, - ничего, ни малейшего следа истории семьи. Адрес лондонской тетки отец, конечно же, уничтожил. Письмо тоже. Через несколько дней, шестнадцатого, возвратившись с родительского собрания, мучась головной болью, разжевывая горькую таблетку, опустился Павел в отцовское кресло у "рисового" столика. Голова гудела нещадно. Тщетно попытавшись остудить лоб о поверхность положенного на стол оргстекла, Павел машинально включил подсветку под меньшим из микроскопов. Глянул в окуляр, настройка оказалась сбита, он покрутил колесико. На предметном столике лежало белое, чуть желтоватое, припорошенное уже пылью, рисовое зернышко. А на матовой его поверхности уверенным отцовским резцом было проставлено: ПАША И СОНЯ, НЕ МЕЧИТЕ РИС ПЕРЕД СВИНЬЯМИ. И больше - ни слова, хотя места на поверхности зернышка оставалось еще на пол-"Каштанки". Павел неловко взял пинцет из стаканчика, попробовал зернышко повернуть и уронил его на пол. Долго подбирал, снова водрузил на предметный столик вместе с клочьями пыли, - таковые под микроскопом приобрели хищный какой-то, чем-то даже тропический вид. Снова глянул. ПАША И СОНЯ, НЕ МЕЧИТЕ РИС ПЕРЕД СВИНЬЯМИ. Павел не сразу даже и заметил, что это другая надпись, сделанная как бы готической вязью на русский манер. Подобных сентенций отец не произносил никогда. Неужто писал не он? Павел поворошил зернышко, нашел прежнюю надпись - на другой стороне зерна. А уж заодно и еще две таких же надписи, двумя другими разновидностями шрифта. Отец очень хотел отчего-то, чтобы Соня и Паша вняли его требованию не метать рис. Рядом с микроскопом нашлась коробочка, а в ней пять зерен удлиненного, "мексиканского" риса. Павел сунул первое же на предметный столик. Никакого текста на зерне не было, только мелкая-мелкая сеточка как бы наштрихована. Павел догадался, что требуется дополнительное увеличение. На этот случай рядом стоял более мощный микроскоп, купленный на "мичуринские" деньги, отец им очень гордился. В самом деле, при помощи второго микроскопа дело пошло на лад. Необъятную поверхность зернышка покрывали тысячи и тысячи строк, но все - на неведомом Павлу французском языке. Впрочем, присмотревшись к тексту, Павел заметил несколько русских имен, написанных французскими буквами, и догадался, что перед ним перевод чего-то русского. Французский знала Катя, она его преподавала в той же школе. Но она уже легла, и Павел решил поискать чего-нибудь на понятном наречии. Павел оглядел стол, не замечая, что голова больше не болит. Стеклянная банка, аккуратно завинченная, стояла прямо перед ним, и в ней содержалось килограмма два с половиной рисовых зерен. И, может быть, все они были исписаны отцом. Павел вспомнил слова Федора Михайловича о том, что на выставки принимались исключительно произведения на русском языке и на языках союзных республик. Лишь много лет назад получил Федор Михайлович заказ на подарок алжирскому президенту Ахмеду Бен Белле: предстояло вырезать на четверти зерна текст "Песни о Соколе", но на арабском языке, - однако покуда искали текст для умельца, покуда шлифовали линзы для микроскопа, который предполагалось подарить с рисом вместе, Бен Беллу сняли с работы, заказ пропал, а Федор Михайлович работать на экспорт закаялся. Так что французские записи могли быть только его частным рукодельем. Несколько первых зерен в банке оказались пустыми. На седьмом по счету обнаружились стихи. Сверху шла какая-то волнистая черточка, потом вторая покороче, а ниже - стихи. И, хотя Павел преподавал историю, а не литературу, он понял, что это, всего вероятнее, собственные стихи отца. Уж больно они были плохи и написаны теми самыми выражениями, которыми рассказывал отец своим ученикам - в том числе и Павлу, - что, вот, мол, "погиб поэт, невольник чести". Только речь тут шла явно не о Пушкине. Народ, по глупости воспрянув, Тебя казнил в толпе тиранов, Глумились над тобой в тиши Китайцы, венгры, латыши. И дальше в том же духе. Верхние черточки, догадался Павел, читать полагалось в "мичуринский" микроскоп. Павел взмахнул пинцетом - ловкость пришла вместе с азартом поиска. "Памяти моего незабвенного отца, Михаила Алексеевича Романова, погибшего 7 июля 1918 года в Екатеринбурге, или 22 сентября того же года во Пскове, или 5 октября того же года во Пскове, но до 20 декабря того же года". "Вот это уже лишнее", - подумал Павел, однако любопытство разгорелось как никогда прежде: может быть, перед ним, Павлом, откроются сейчас сокровенные семейные тайны, желательно все. Различные тщеславные подозрения пересилили в нем страх перед отделом кадров и другими сходными институтами, и он стал лихорадочно раскапывать пинцетом верхние слои риса в банке. Почти все зерна, попадавшие на предметный столик, оказывались исписаны - в одном из двух масштабов. В случае, когда отец пользовался более крупным вариантом записи, на зернышке оказывались награвированы одна-две фразы, чаще всего это были короткие биографические справки и относились они по большей части к людям, Павлу совершенно неизвестным. ТАВЕРНЬЕ, Адольф Павлович. Род. 4.7.1775 в Марселе, ум. 10.11.1825 близ Мариуполя. СОЛОМКО, Сергей Сергеевич. Род. 1855 (близ Харькова?), ум. 1928 в Париже. СОЛОМКО (САЛОМКА), вагенмейстер, годы жизни не установлены. Видимо, дед придворного акварелиста. Сопровождал ЕГО туда, барона обратно. ВОЛКОНСКИЙ, Петр Михайлович, св. князь. Род. 1776, ум. 1865. РОМАНОВ, Михаил Николаевич. Род. 22.11.1878, расстрелян в Перми в ночь с 12 на 13.6.1918. ГРОМОВ, Никита Алексеевич (Романов). Род. 2.1.1902, пропал без вести в начале февраля 1918. СВИБЛОВ, Игнатий Михайлович (монах Иннокентий), граф. Род. 6.12.1810, ум. 25 дек. (ст. стиль) 1898 в Томске. ВИЛЛИЕ, Яков Васильевич. Род. 1765 в Эдинбурге, ум. 1854. РОМАНОВ, Александр Николаевич. Род. 17.4.1818, ум. 1.3.1881 г. в Петербурге. Трижды или четырежды попалось зернышко с одним и тем же текстом, повествовавшим, что РОМАНОВ Михаил Алексеевич. Род. 11.3.1881 в Томске, ум. между 7 июля и 20 декабря 1918 в Екатеринбурге, или Пскове, или Креславле, или Перми, или Алапаевске. На зернышках с более мелким текстом, как правило, умещались сотни и сотни фраз, чаще всего на французском, реже на немецком языке. Попалось и зернышко, целиком исписанное одними цифрами, только цифры, много тысяч цифр и между ними значки непонятные. Были и русские тексты, но чаще всего ими оказывались стихи, всегда плохие, всегда на одну тему, с тем же посвящением, - стихи, впрочем, были в разных стилях: одно с вовсе уж откровенным "Погубила безвинного родина светлая", другое отчего-то гекзаметром, третье начиналось: "Тишь да гладь. И я на сцену вылез" - в нем Павел ничего не понял, заподозрил, что это плагиат какой-то или перевод в крайнем случае. Потом попалось и такое зернышко: РОМАНОВ Павел Федорович. Род. 21.2.1946 в Екатеринбурге. Через час Катя вошла в кабинет свекра, ставший теперь комнатой Павла. "Чего спать-то не идешь", - застряло у нее в горле. Муж лихорадочно ковырял пинцетом в банке с рисом - и ее, Катю, не видел и не слышал. Катя вспомнила свекра, поняла, что демон рисовой каллиграфии переселился теперь в Павла, снова спать пошла. Павел же тем временем перебирал бесконечные биографические справки, в которых теперь стали попадаться и личности весьма известные - Аракчеев, архимандрит Фотий, министр Канкрин, канцлер Горчаков, вперемешку с какими-то князьями Бирюлевыми, Игнашками, сыновьями Михайловыми, беглыми бабами Настасьями и еще Господь разберет с кем. Встречались и личные записки отца, из них явствовало пока немногое, но и это немногое было для Павла откровением: скажем, он лишь сейчас узнал, что мать отца - его, Павла, стало быть, родную бабушку - звали Анной Вильгельмовной! Сроду не слыхал Павел ни про каких Вильгельмов-предков, всегда полагал себя чистокровным русским. Становилось ясно, что все сколько-нибудь важное доверял покойный Федор Михайлович только рису: как подумалось Павлу, "чтоб съесть было попроще, если надо будет". А тут еще на одном из зернышек обнаружилась такая надпись: РОМАНОВ Алексей Федорович (Александрович). Род. 1835, ум. 7.6.1904 в Дерпте. Сын Федора Кузьмича. И тогда Романова Павла Федоровича, преподавателя истории средней школы No 59 г. Свердловска, русского, беспартийного, женатого, бездетного, именно в силу того, что был он учителем истории, а не ботаники, прошиб холодный пот. Если раньше он искал неведомо что, секрет какой-нибудь семейный или там легенду, то теперь получалось, что прадед Павла был и в самом деле человеком необычайным. Еще бы, он был сыном Федора Кузьмича Романова! Сам Федор Кузьмич не замедлил объявиться на каком-то из очередных зерен, и даты его жизни подтвердили все, о чем Павел и так догадался: РОМАНОВ Александр Павлович. Род. в СПб 12 декабря 1777 года, умер 20 января 1864 года близ Томска под именем старца Федора Кузьмича. Каким образом от почти шестидесятилетнего старца в 1835 году родился прадед Павла - еще предстояло выяснить. Одно было несомненно: при всей романтичности этой истории, лично Павлу она ничего хорошего не сулила. О старце Федоре Кузьмиче Павел знал, конечно, не из педвузовского курса истории, а из научно-популярных статеек с вечно издевательской интонацией, иной раз мелькавших в советских журналах. Чтобы прояснить сей вопрос до конца, предстояло, видимо, перебрать еще очень много риса. Но на дворе была глухая ночь, и Павел внезапно почувствовал, что ему необходимо выпить водки. Он прошел на кухню и вытащил из холодильника початую, от поминок оставшуюся бутылку, стал пить прямо из горлышка. Не прошло и нескольких секунд, как потекли по всему телу тепло и спокойствие. Усталого Павла забрало, мысли постепенно пояснели, округлились, еще небольшое усилие - и Павел понял, что, буде не объявятся другие, пока неведомые факторы, на сегодняшний день его права на российский престол, вероятно, самые неоспоримые. Мысль о том, что в 1835 году престолонаследие стало совершенно незаконным и узурпаторским, явилась как-то сразу и показалась весьма любопытной. Как быть, - степенно рассуждал Павел в пустой кухне, отхлебнув еще разок. Большой ли профит обнаружить, что ты доводишься - Павел прикинул в уме - пятиюродным братом убиенному царевичу Алексею? Прежде всего, если узнают, ясное дело, могут расстрелять как недорасстрелянного. Но вряд ли. Времена другие. Посадют. Это - если не молчать. А если молчать? Тогда... не посадют. Как отец знал об этом всю жизнь, тихо радуясь, что он Романов, царь Федор не то второй, не то третий. И все записи вел так, чтобы ничего не бояться, чтобы в любую минуту кашу из них сварить. Страшное подозрение охватило Павла. Ему вспомнилась банка с рисом на отцовском столе такой, какой была всего недели три тому назад, - тогда она стояла почти полная. Теперь в ней было даже меньше двух третей. Павел бросился к спящей Кате. Та открыла один глаз и прежде всего обиделась: насчет того, что, во-первых, если он будит жену из-за рисовой каши и другого повода разбудить ее не имеет, то искал бы себе в жены рисовую кашу, и что, во-первых, она, слава Богу, в своем доме и не обязана давать отчет, и что, во-первых, должен же он понять, что Митька после смерти Федора Михайловича десять дней жрать ничего не хотел, а Федор Михайлович пса к рисовой каше приучил, а риса в магазине нет, а у нас весь кончился, а должна же собака поесть, вот она кашу и сварила, и всего-то один раз, а он совсем обнаглел... Павел в отчаянии вернулся к себе. Митька уютно и по-стариковски сопел на диване, задрав все четыре лапы. Павел поглядел на его брюхо и мысленно попрощался с какой-то частью семейных тайн, которые попали именно туда. Оставалось надеяться на то, что все самое важное отец записывал по нескольку раз. "Тоже нахлебник", - с грустью подумал Павел, снова присаживаясь к микроскопу. Заодно и отхлебнул еще разок - бутылку он взял с собой. Взгляд его упал на покоящийся под стеклом стола список "трудов" отца. Здесь были обозначены и "Слово о полку Игореве", на четырех рисовых зернах, переданных в дар Историческому музею в Москве, и статья "Головокружение от успехов", на одном рисовом зерне, дар музею в Гори, и еще много такого же. Никакого отношения к содержимому заветной банки список не имел. Зато первое же зернышко, сунутое после бесплодного изучения "списка" на предметный "мичуринский" столик, принесло разгадку - что же все-таки переводил отец с русского на французский, не поленившись испещрить бисерной вязью многие сотни зернышек. На этом же зерне отыскался как бы "титульный лист" - французского-то Павел не знал, но латинские буквы были понятны сами по себе. Опасаясь - обыска, что ли, - но, видимо, желая сохранить для себя текст полюбившегося произведения, перевел Федор Михайлович на французский язык роман Бориса Пастернака "Доктор Живаго". Отсюда и русские фамилии. Павел тихо выругался, сунул зерно в банку. Литература его интересовала мало, разве что детективная, о Пастернаке он знал только, что с этим романом связан какой-то большой государственный скандал эпохи его, Павлова, детства. Однако чего же только человек не сделает со страху. Рису в банке было много, Павел понимал, что прочитано только самое начало. Вдруг у старца Федора Кузьмича были и другие дети? Да и где окончательные доказательства того, что старец Федор Кузьмич - император Александр Первый? Сколько сестер и братьев было у деда? У прадеда? Да и вообще, с чего это вдруг заниматься своим происхождением? Денег это не принесет, счастья тоже, а жизнь себе очень даже запросто испортить можно. Были уже в России Лжедимитрии всякие, княжны Таракановы, прочих самозванцев, можно сказать, от пуза. У всех получалось очень плохо. Ночь наваливалась на Павла духотой, головной болью, предчувствиями. Потирая левый висок, сунул он на предметный столик очередное зернышко. На нем отец, видимо, пробовал новый резец, только одна надпись ясно просматривалась среди совершенно бессмысленных штрихов: Я БЫ ТВОЮ МАТЬ. В пятом часу утра Павлу стало плохо. Зверски ломило спину, и понял он, что на работу пойти не сможет, - а ведь уже в восемь тридцать предстояло восьмому "бе" что-то рассказывать про историческую неизбежность падения дома... получалось, своих же собственных предков? Да нет же, младшей ветви! Павел проникался ненавистью к просвещенному солдафону Николаю Первому, к освободившему всякое быдло Александру Второму, к алкоголику Александру Третьему, к погубителю России Николаю Второму. Все эти узурпаторы были ему мерзки и отвратительны без всяких оговорок, даже железные дороги Москва - Петербург и Великую Транссибирскую магистраль позабыл Павел в пылу ночного и не совсем трезвого гнева. Голова болела все сильнее, озноб начался. Тогда встал он через силу и пошел на кухню. Выпил от похмелья таблетку аспирина, потом вторую, третью. От кислого вкуса накатило на Павла некое наитие, и он стал есть таблетки одну за другой, покуда не съел все, что нашел, - две полоски лекарства, двадцать таблеток. А дальше пошел, бухнулся к Митьке на диван, ничего не помнил уже. Проснулся поздно, в пол-одиннадцатого. Было непривычно тихо, Катя давно ушла в школу, но звуки исчезли из мира Павла чуть ли не все, тишина была гуще, чем в деревне в полдень. Павел полежал немного, с трудом разделся и переполз в постель; температура, позже смеренная, оказалась 38° с длинным хвостиком, и живот начал болеть, килограмм же недочитанного риса манил, как сто томов "Библиотеки современного детектива", окажись таковая под рукой. С трудом набрал Павел номер поликлиники, вызвал врача, сказал адрес, никаких ответов не слыша. Опять заснул и сон увидел странный: будто в том самом ЗАГС'е, где он сколько-то лет назад с Катей расписывался, подводят к красному столу двух каких-то дюжих молодоженов с расплывчатыми лицами, и совершается над ними обряд социалистического венчания - именно так это называлось во сне и странным совсем не показалось. Дали в руки невесте здоровенный серп, - Павел не понял сперва - затем, что ли, чтобы в случае неверности мужниной покарать его было чем? - а жениху - молот, тоже здоровенный, чтоб, наверное, стучал лучше в эту, как ее, - стальную грудь, - и поставили перед красным столом, а стол сразу выше стал как-то, алтарней, что ли, - в позу знаменитой скульптурной группы Мухиной "Рабочий и колхозница", - так и оставили стоять. Дальше сон заволокло какими-то наплывами, рабочий от колхозницы так же, как и она от него, отодвигаться стали, повернулись лицом друг к другу и неожиданно заняли фехтовальные позиции. Колхозница сделала сначала резкий выпад в нижний кварт, норовя застигнуть того врасплох, но он был начеку и точным взмахом молота парировал удар, сам сделал прямой выпад, но лишь громыхнул о серп; звон стоял хотя и глухой, но непрестанный, и от звона этого Павел проснулся. Звонили, оказывается, в дверь, чтобы открыть ее, пришлось встать. Виктор Пантелеймонович Глущенко очень себя уважал. Женившись на властной Софье, разобравшись, что у той с братом большие контры, он старался демонстративно поддерживать с Павлом нечто вроде независимых добрососедских отношений. Он-то и обнаружился за дверью, когда похмельный, аспиринный и оглохший праправнук царя Александра Первого, держась двумя руками за косяк, открыл дверь ногой. Мир погрузился для Павла в тихую вату, в которой разносились разве что легкие жужжания. - Нездоров ты, Паша, но прости уж, я по делу, да и ненадолго вовсе. Брокгауза мы у тебя не всего забрали, дополнительные тома куда-то делись, четыре их должно быть. За ними вот пришел. Словарь Даля тоже взять забыли. Он, видать, у тебя заставлен куда-то, а он тебе ни к чему, ты ж историк, Ушакова взяли, что верно, то верно, спасибо не утаил ты его, и семнадцатитомному академическому тоже радуемся, а вот просит Софья узнать, был ли у отца четырехтомный малый? Ты уж скажи, либо себе оставил, тогда либо стоимость его... Маленькие ведь деньги, всего два номинала в магазине... Ничего этого Павел, конечно, не слышал. Полусидя на постели, глядел он на зятя, на седые его и прилизанные вихры, на дрожащие от собственной храбрости губы. Виктор очень себя уважал, но Романовых боялся, больше всех покойного Федора Михайловича, потом жену свою, Софью, и Павла тоже, и даже жену Павла - даром что Катя была урожденная Бахман. Но больше всех боялся он дяди своей жены, не Романова, кстати, а Керзона, знаменитого пушкиниста, но, увы, чистопородного иудея - об этом жутком дяде узнал он лишь года через два после женитьбы. Что мать у жены еврейка, то для директора автохозяйства полбеды бы, раз мамаша помре, а папаша Романов. Но живой, да еще знаменитый дядя-еврей навеки убедил Виктора Глущенко, что от Романовых любой подлости можно ждать - и дядю-жида, и тетю в Лондоне, о которой узнал, шаря у жены в секретере. Эта, впрочем, хоть в анкету не просилась, и вообще тетку Александру Михайловну Глущенко считал наваждением, навью, миражем, от коего вполне достаточно защититься чураниями. И между тем, хотя и боялся Глущенко всех своих нынешних родичей - а еще пуще них собственного сына Всеволода, горе-сидельца, - но права на словари собирался отстаивать до конца, несмотря на то, что Павел глядел на него взором совсем невидящим. - Как ты посмотришь, Виктор Пантелеймонович, ежели я Софью заточу... в ООН? Глущенко умолк и испуганно захлопал глазами. - За то, что в Италии со стрельцами против меня бунтовала. А ее бы в ООН и наводнением. А? Стой, это не ее... Глущенко утратил остатки храбрости: - Что ты, Паша, может, "скорую" вызвать? - и потянулся к телефону, но телефон стоял прямо у книжного шкафа, а в нем за стеклом тусклым золотом светились и четыре тома дополнительного Брокгауза, и четыре тома Даля. - Так можно я их возьму? - встрепенулся он, быстро, не глядя на Павла, выхватил книги из шкафа и исчез в прихожей, столкнувшись на пороге с вызванной Павлом врачихой из поликлиники, которая, почти не глянув на Павла, выписала бюллетень, велела Глущенко, раз уж он не родственник, вызвать с работы жену больного, потому что тот нуждается в уходе, а в больницу его класть некуда. Где-то на свете что-то происходило. Праправнук императора Александра Первого лежал и бредил; чистопородный русский спаниель с рыжими пятнами на ушах вылизывал праправнуку лицо длинным и нежным языком; перепуганная жена праправнука спешила с работы на помощь, отпросившись у завуча; директор автохозяйства с сознанием исполненного долга трусил домой к жене, праправнучке того же императора, в этот самый момент с отвращением мывшей кухонную раковину; некий горчайший алкоголик на другой стороне земного шара медленно засыпал после тяжелейшего перенапряжения, выпавшего на его долю в этот вечер; некий хорошо тренированный и относительно молодой человек с легкой проседью в волосах подписывался под длиннейшими инструкциями, получаемыми им в напутствие, каковые вручал ему сухой и рябой полковник, прозванный подчиненными "король-исполнитель"; а неведомый России законный ее, в бозе почивший царь спал вечным сном в земле захолустного свердловского кладбища. 2 Ищейки русской полиции обладают исключительным нюхом. МАРКИЗ ДЕ КЮСТИН. РОССИЯ В 1839 г. Вихри неслись со всех сторон на Скалистые горы. Кроме посторонних ветров, дул еще и какой-то свой - жесткий, игольчатый, горный; дул сверху вниз, с альпийских лугов, от которых до вершины Элберта уже рукой подать. И весь хребет Саватч, несмотря на взошедшее солнце, все более холодел. Холодел и великан Элберт, источенный, словно старый комод древоточцем, ходами и подземельями, в которых размещался наиболее значительный в мире центр прикладной магии. В подземельях этих, естественно, никакого холода не было, зато суета стояла нынче необычайная. Началась она еще вчера после полудня, когда, едва лишь прочитав записку референта, директор центра, всемогущий старец Артур Форбс, ни с кем не совещаясь, а лишь пуская в ход уже много лет назад выработанный план, привел в боевую готовность значительную часть подчиненных. В те ночные часы (по свердловскому времени, естественно; в Скалистых горах еще день стоял), когда Павел Романов на пустой кухне закусывал водку хлебом и кефиром, престолонаследные мысли его были расслышаны - невзирая на едва ли восемь тысяч миль расстояния от Свердловска до горы Элберт, языковой барьер и прочие обстоятельства. Даже те мысли, которые еще не оформились, а лишь зрели в подсознании Павла - о том, что весь рис надо быстро-быстро высыпать в помойку, что следует заявить свои права на российский престол, что отец был сукин сын, раз не поделился ничем при жизни, - все это немедленно становилось известно некоему горчайшему алкоголику, удобно засевшему в глубочайшем из бункеров в толще Скалистых гор. Быть может, человек этот был не совсем расово полноценен с точки зрения, к примеру, Ку-Клукс-Клана, Союза Русского Народа или даже организации "Черные пантеры". Но в своем деле он не имел равных, короче говоря, человеком этим был индеец Атон Джексон, величайший в мире телепат-нетрезвовик. Трезвое человеческое сознание оставалось для Джексона книгой за семью печатями, но стоило любому горемыке в любом краю земли хлопнуть сто граммов - книга открывалась, Атон все знал об этом человеке и при желании мог с ним разговаривать. Правда, лишь изредка и случайно начальство получало от него информацию действительно ценную, ибо единственный вопрос, который Джексон считал важным, охотно принимал к передаче и задавал по собственной инициативе, был - "Что пьете?" И обалделый повстанец в Никарагуа отвечал неведомо кому: "Ром", и столь же обалделый хуацяо в Маниле говорил в пространство: "Маотай", а председатель Кировоградского обкома сообщал ему доверительно: "Горилку", - но это было все, что могли узнать Пентагон и ЦРУ от лучшего своего телепата совершенно точно, в любое время суток, безотказно. Лишь очень и очень редко на Джексона что-то находило, рука его тянулась к переключателю магнитофона, и он диктовал мысли обследуемого в течение двадцати, тридцати, а то и больше минут, покуда из того не выветривался хмель, либо пока объект от дополнительного приема катализирующих веществ не вырубался начисто. На случай такого редкого события при Джексоне посменно дежурили секретари, в чьи обязанности входило поставить начальство в известность о том, что у индейца "дзен", - управляемый или нет. В случае неуправляемого наития после расшифровки и перевода пьяного телепатьего лепета на столы начальства чаще всего ложился полный отчет о том, какая стерва Луиза, какой негодяй Луиджи, он не дает выпивки в долг, а она вообще не дает... Но в этот раз "дзен" с индейцем приключился редчайший, управляемый, всплыло, видать, из хмельного подсознания старое-престарое приказание покойного Айка - а с ним индеец был в отношениях почти дружеских - приказание, от исполнения которого в недалеком будущем зависела, быть может, судьба всего западного мира, но выполнить каковое не представлялось возможным вот уже более четверти века. - Теряю... Теряю... - хрипел голос индейца с магнитофонной ленты, ибо сам индеец уже спал, а трое неутомимых референтов были заняты расшифровкой и переводом надиктованного, ведь на расшифровку оного генерал Форбс дал всего-то час. - Теряю... Нет, вот еще отхлебнул, вероятно, это простая русская водка однократной очистки с примесью, кажется, депрессанта - можно и не спрашивать... Так вот что: отец был сукин сын, а мать его звали Анна Вильгельмовна... Но это все было ночью, а сейчас, холодным горным утром, отчет с расшифровкой давно уже был размножен и разослан кому надо, референты в полном отпаде спали, не покинув кресел, а сам Атон Джексон, напротив, проснувшийся, желтыми пальцами скручивал пробку с бутылки "скотча". В эти минуты вход в его бункер был строжайше запрещен всем, даже четырем любимым кобелям бесшерстой мексиканской породы, трое из коих от рождения имели по четыре зуба в пасти, а один - шесть. Собаки спали вместе с Джексоном, но, чутко предвидя пробуждение хозяина, незадолго до такового, стуча когтями, уходили по винтовой лесенке. Ибо трезвый с похмелюги Атон потоками брани затмевал пророка Валаама, а репрессивными действиями - древнего императора Цинь Шихуана. После того, как он непочатой бутылкой виски убил курьера Конгресса, а бутылку, к счастью уцелевшую, опорожнил себе в желудок, - после этого сенаторская комиссия, ввиду чрезвычайной важности миссии, возложенной на Атона, от уголовного преследования отказалась, покойного Нарроуэя квалифицировала как национального героя, а для дальнейшего общения с Атоном разработала систему предохранительных мер. Поутру виски, - очень редко, по новолуниям, джин, - подавались ему конвейерным устройством, скудная закуска стояла целым сундуком рядом с креслом - Атон от рождения признавал из еды один пеммикан, иначе говоря, сушеное и размолотое мясо, больше ничего, и ни цинги, ни иных болезней при этом знать на знал. По опыту было известно, что страшное трезвое состояние Джексона дольше двадцати минут продержаться не может: скрутит старый чероки узловатыми пальцами горло бутылки, отхлебнет разом до половины, уставится в пространство прямо под ногами и непременно вслух - к вечеру заговорит уже про себя, а с утра только вслух - спросит, скажем, императора Бокассу - "Что пьете?" Император, у которого в силу географических причин белый день - давным-давно, и вообще империя сыплется, удивленно ответит в пространство: "Драй джин", а потом вернется к прерванному занятию - к дегустации шпиона какого-нибудь суданского, к примеру. И случается, что до самого вечера это и вся ценная информация, которую получат Пентагон и ЦРУ от лучшего своего телепата. Но сегодня об Атоне уже почти забыли. Стартовая капсула телепортации впервые за полгода готовилась к функциональному акту. Полгода простоя были вынужденными: после скандала с зараженными шлюхами. Случилось так, что три проститутки, предварительно зараженные различными смертельными болезнями, были телепортированы в личные апартаменты бородатого премьера соседней страны, но бациллы Хансена, бледные спирохеты и туберкулезные палочки состояния телепортации не выдержали, и проститутки прибыли в распоряжение премьера санированными до стерильности. А нынче - бледный, наскоро проинструктированный агент-телепортант, уроженец Ямайки, несмотря на это вполне белый и, как поговаривали, побочный сын одного знаменитого писателя, окопавшегося в тамошних краях, - Джеймс Карриган Найпл, тридцати семи лет от роду, ждал момента, когда кривой палец генерала Форбса ткнется в стартовую клавишу, и он, Джеймс, превратится в волновую дугу между Скалистыми горами и Кудринской площадью в Москве, через долю секунды после этого начнет нелегкое странствие по России в далекий Екатеринбург, дабы найти истинного, законного наконец-то претендента на российский престол, Павла Ф. Романова, заодно изничтожая всех других возможных претендентов на таковой, или, что лучше, добиваясь от них письменного отречения от престола. Целый сектор информации где-то в подошве Элберта восстановил за ночь список всех возможных родственников Павла Романова. Ведь все они могли при стечении обстоятельств оказаться претендентами на царский престол - ввиду отсутствия ясных законов, кто же в России является истинным престолонаследником, старший ли сын, младшая ли дочь, незаконный ли сын племянницы либо законный сын незаконной супруги, - сколько раз эти законы менялись, а вот теперь, впервые за шесть десятков лет сомнений, возникала возможность однозначно решить вопрос о "российском наследстве", предъявить миру своего, американского ставленника. Причины, по которым США такой претендент требовался больше, чем весь уран, вся нефть и все золото мира, скрывались настолько тщательно, что были известны лишь пяти-шести сотням человек, наиболее доверенным лицам в государстве и в институте Форбса. Другие секторы института одновременно запускали в печать давно уже подготовленные компрометирующие материалы биографий уцелевших наследников младшей линии Романовых: Владимира Кирилловича Романова в первую очередь, Никиты Александровича Романова во вторую очередь и очень многих более-менее заметных Романовых в третью очередь, а уж заодно и материалы против Милославских, Палеологов и Кантакузинов, в последнее время поднявших голову и заявивших свои претензии сразу и на константинопольский, и на российский престолы. Словом, заработал огромный механизм управляемой цепной реакции, в котором личность скромного свердловского учителя представлялась чем-то вроде роли уранового стержня в реакторе. Не один конгрессмен, не один сенатор нынче, узнав о неожиданной находке, переводил дух, отирал лоб, вот уж сколько лет покрытый испариной страха, мелко крестился - или не крестился, если был другого вероисповедания - и шептал "Слава Богу", - в отдельных случаях "Аллаху", "ангелу Моронию" и т.д. Вступал в действие спасительный для США проект "Остров Баратария". Если на свете можно было бы отыскать человека, которому в данный момент Джеймс Найпл завидовал больше всех, им явно оказался бы Атон Джексон. Ибо Атону по службе полагалось хлебнуть сейчас как можно больше чего душа захочет (а душа всегда хотела виски), ему же, Джеймсу, обмотанному датчиками и круглыми щетками, ничего такого до самого воплощения в Москве не полагалось. Сам изобретатель телепортационной камеры, Йован Абрамовитц, в прошлом партизан-герцеговинец, ныне же профессор парафизики из Хьюстона, дежурил возле недвижного Джеймса. Атон тем временем допивал в своей конуре вторую бутылку, ласково пинал наконец-то допущенных к нему собак, между делом допрашивал кого-то в Монголии - что тот пьет, и, получив интереснейший ответ - "гороховую водку", - немедленно требовал к прямому проводу президента США, вместо этого его соединяли с пресс-секретарем Белого дома, но Атон, забывший уже про горох и президента, просил всего лишь передать привет Айку, что и выполнялось немедленно с помощью медиума Ямагути, ибо любое желание Атона, согласно инструкциям Форбса, должно было исполняться немедленно, даже если влекло последующие поправки к конституции США. Курьер конгресса, младший брат убитого Нарроуэя, ворвался в помещение и протянул Абрамитовитцу телефонограмму. Тот распечатал, расплылся в сочной улыбке, передал листок Джеймсу. Это было напутствие президента, которым тот благословлял Джеймса на его миссию. Лежа Найпл выпрямился и попытался отдать честь, как совсем еще недавно делал в чине лейтенанта армии ГДР, - оборвал три-четыре контакта, получил от грубого американского еврея Абрамовитца по шее. Затем ощутил сунутый ему в правую руку дорожный чемоданчик, затем - тошноту телепортации. x x x ... Бабка стояла почти у самой стены метро "Краснопресненская", озирая дальнозорким взглядом все пространство до самой трамвайной остановки, до туалета, в который спешил зайти чуть ли не каждый второй, кто выходил из метро. Боковым зрением видела она и зоопарк, и не очень трезвого милиционера возле газетного стенда, и негра какого-то, и двух девок каких-то, и еще кого-то, и еще кого-то. Торговала бабка мороженым с лотка, торговала бойко, но обеденный перерыв ей тоже полагался, и было уже пора. Сильный толчок в спину бросил ее прямо на лоток. Бабка охнула и обернулась. Из-за ее спины вышел - не мог он оттуда выйти, там и места всего-то сантиметров десять было! - довольно высокий, довольно представительный, довольно молодой человек в теплом пальто не совсем по сезону, с маленьким чемоданчиком. - Простите, - сказал он с заметным владимирским акцентом и нырнул в толпу. Мороженщица ошалело смотрела ему вслед. Молодой человек подошел к газете, прочитал некролог-другой, самый длинный из таковых извещал о смерти Подунина, лауреата, члена, главного редактора - и ощутил прилив уверенности. Так и полагалось. Он неторопливо зашагал через площадь Восстания, или, как его учили, Кудринскую, к дому в начале улицы Герцена, она же Малая Никитская, - все эти названия должны были еще пригодиться в будущем. Собственно, дом был не в начале, а в конце, если считать от центра, но в центре - не в московском, а в том, который в штате Колорадо - ему втолковали, что телепортационный луч направлен точно в начало улицы Герцена. И потому выяснять, получилась ли погрешность в сотню-другую метров, если начало здесь, или же в добрую милю, если с другой стороны, сейчас было уже бесполезно. Скорей всего это вообще никогда не требовалось, замеры ментального поля по Москве производил некий левша из Новой Зеландии, давний-давний резидент, который пропал неясно куда месяца два тому назад, после того, как неудачно подал документы на выезд в Израиль - на том основании, что родился в Иерусалиме и имеет там родственников, но сам же, балда, написал, что хочет увидеть родную Вангануи. Соответственные органы проверили и обнаружили, что Иерусалим и впрямь стоит на реке Вангануи, но оба эти объекта расположены в Новой Зеландии, Нортленд, а евреям положено только в Израиль. Резидент был не еврей, а левша, и сидел теперь пыльным хвостом накрывшись, в какой-то северной глуши, и связи с ним ни у кого, кроме Джексона, не было. Между тем именно левше оказался обязан Джеймс Найпл почти точной телепортацией на улицу Герцена, ибо тот заверил, что ментальные поля в этом районе слабы донельзя, что поля умственных напряжений, создаваемые близостью бразильского, турецкого, египетского и даже новозеландского посольств слабы, незначительное отклонение может создать лишь близость зоопарка, но тут нужно смириться, ибо все посольства можно на крайний случай отозвать в американское на банкет, - что и было сделано, вопреки дипломатическому протоколу, еще московской ночью, - заодно отвлекши большие силы КГБ в сторону Калининского проспекта. Зоопарк в посольство пригласить было невозможно, оттого и пришлось Джеймсу топать через всю площадь туда, куда полагалось, - в московский Дом литераторов им. А.А. Фадеева. Перед дверями оного Дома два немолодых типа хамской внешности и без документов на допуск в Дом пытались доказать свою принадлежность к литературному миру, а равным образом право пить кофе и все другое вместе с остальным литературным Олимпом в стенах любимой обители. Третий человек, росту очень маленького и внешности не хамской, но хамитской, прыткий, с повязкой на рукаве, всем своим видом и руками выражал решимость никого не пускать. - Похороны, товарищи! Ответственные похороны! Мероприятие! Джеймс предъявил хамиту гостевой билет на вчерашнее число, - другого в Элберте из-за спешки подобрать не смогли. Войти в Дом литераторов Джеймсу было необходимо, там под условной плиткой кафеля в мужском туалете ждал его билет на самолет до Свердловска, кое-какие бактериальные препараты, не поддающиеся телепортации, адреса запасных явок, а главное - указание на явку, где надлежало провести нынешнюю ночь. Из соображений секретности даже сам Джеймс не знал, кто именно положил все это хозяйство в цедээльский сортир. Но что положил, то уж точно положил. - Прикрепленных не обслуживаем, товарищ! - сверкнул очами хамит. - Говорят же вам, мероприятие! Читать умеете? Вон объявление висит, по-русски написано! Этого только не хватало. Бесцельно прошел Джеймс по тротуару, поглядел на пыльные посольские ступени, - посольство было кипрское, выморочное, - и вернулся на площадь. Помимо неудачи с погребенным в литераторских подвалах шпионским хозяйством, ощущал Джеймс и еще какое-то неудобство чисто физического свойства, как если бы что-то забыл дома, без чего гулять неудобно: зонтика в дождь не взял, либо туалет не посетил, - но об этом задумываться времени пока не было. Он пересек Садовое кольцо, удаляясь от так называемого "дома Берии", - чего, впрочем, не знал, - и зашел в стеклянную забегаловку. Желание выпить, терзавшее его еще в недрах Элберта, усилилось после литераторской неудачи многократно. Ни джина, ни виски в забегаловке не продавали, не было даже русской водки, и странного вида и запаха угрюмо-красное вино не утолило бы жажду даже самого занюханного макаронника. Джеймс сел за очень грязный стол, - такого он даже в юности в Румынии не видел, - разместил перед собой бутылку с угрюмым якобы вином, тарелку с якобы мясом, блюдечко с мелко наструганным помидором. Ему, двадцать лет уже работавшему в американской разведке, случалось, конечно, бывать и в куда худшей ситуации. Но впервые в жизни его готовили в такой спешке. На сегодня в запасе, помимо Дома литераторов, который, так сказать, ухнул, имелась всего одна явка, а именно гостеприимный дом знаменитого кинорежиссера Акима Парагваева, автора нашумевшей картины "Ветви персика", куда он, Джеймс, мог отправиться ночевать, сославшись на "Шурика" и передав привет от "Милады". Но Парагваев был человек "не наш" (хотя более чем "не их"), просто было известно, что в его доме можно переночевать, произнеся подобную фразу. Однако же Джеймс был предупрежден, что ему, человеку с кинематографической внешностью и мускулатурой, могут оказать прием более чем горячий. Проще говоря, природному любителю женщин, каковым Джеймс был всегда, в этом доме грозила опасность попасть в ложное положение, а также в постель к хозяину. Но в крайнем случае - долг есть долг. Джеймс был готов к чему угодно. Ни одним глазом не моргнул он, когда полтора года назад, после небольшой офицерской вечеринки возле Виттенберге, ГДР, где исполнял некую миссию под видом лейтенанта Бруно Пошвица, обнаружил, что его прямой начальник, полковник Манфред Зауэр, стал проявлять к нему, Джеймсу, чувства, очень далекие от служебных и просто дружественных. "У меня триппер", - предельно страстно прошептал Джеймс, и полковника как ветром сдуло. В крайнем случае этот маневр годился и для Москвы, но - а ну как Парагваев, восточный человек, не испугается и ответит хрипатым шепотом: "У меня тоже". Такие грустные и какие-то лишние мысли долго одолевали Джеймса, красной жидкости в бутылке заметно убавилось, а в то же время за тем же столиком объявился безо всякого спросу еще кто-то. Джеймс ощутил на себе дружелюбный взгляд густославянской особи мужского пола, занявшей сиделище напротив. В глазах особи читалась скорбь, тоска, точнее, по запотевшей от холода, и на худой конец и тепловатой рюмке чего-нибудь нордически-крепкого, а на совсем худой конец не нордически, а просто крепкого, или даже средне крепкого... - У кого что горить - тому мы можем пособить! - как бы стихами обратился к Джеймсу визави, подмигнул довольно гнусно, но, слава Богу, без сексуального оттенка, и выудил из драного кожаного портфеля бутылку водки. - И будем здоровы. - Мигом уловив согласие во взгляде Джеймса, субъект разлил в два стакана остаток красной бормотухи и долил водкой почти всклянь. На сердце потеплело, через минуту Джеймс уже знал, что его благодетель тоже литератор, и тоже не член, и его тоже не пустили, - но, правда, цель у благодетеля была другая, он хотел попасть на похоронную закуску покойного Подунина. - Ах, какой человечище ушел, какая человечища ушла, вот беда, беда, - выдал хорошо обученный Джеймс приготовленную на такой случай фразу. - Человечище! Глыба! Сила! - мгновенно отреагировал визави и судорожно сгреб воздух в кулак. - На кого мы теперь? На кого? - Верно! Глыба! Сила! - отозвался Джеймс и сделал вид, что утирает нечто под правым глазом. - Помянем его, друг? - и, не дожидаясь ответа, налил по полстакана уже совсем светлой жидкости, лишь слегка порозовевшей от остатков прежнего напитка. Обнаружив, что закусить нечем, Джеймс отправился за новой порцией того, что здесь называли мясом. Вернувшись минут через пять, он увидел собутыльника уже совсем хорошим, - тот извлек из нагрудного кармана бычок и искал, где прикурить. Джеймс достал советскую зажигалку и щелкнул - но в тот же миг ощутил толчок в подсознании. Знакомый свистящий шепот телепата произнес сакраментальную фразу: "Что пьете?" "Водку", - без запинки ответил Джеймс. "Сообщение принято", - закончил Джексон и отключился. - Упокой, Господи, душу его! - произнес визави, опрокидывая стакан внутрь. - Упокой вместе с праведниками! К четвертой дозе Джеймс знал, что судьба послала ему в собутыльники Михаила Макаровича Синельского, литературного критика из Зарайска и даже члена Союза журналистов, специально приехавшего в Москву на похороны Подунина. На пятой порции бутылка иссякла, и было предложено продолжить - уже за счет Джеймса, или же Ромы Федулова, как назывался он согласно нынешним документам. Пошли в высотный гастроном, взяли и продолжили прямо в скверике из горлышка, еле удрали от милиционера. Допили и вторую. Джеймс незаметно глотал крошечные шарики стимулятора, алкоголь сгорал в организме сразу, но отчего-то водка так же умеренно действовала и на Синельского. Совершенно непонятно было, как этот рядовой - без сомнения - советский алкоголик, каким представлялся Синельский Джеймсу и к которому разведчик, разрабатывая вариант "С", собирался напроситься ночевать, с тем чтобы завтра послать его за билетами в сторону Свердловска, куда-нибудь поконспиративнее (сам идти за билетам он не имел права согласно инструкциям полковника Мэрчента), - так вот, оставалось загадкой, каким образом этот тип, испив дозу, уже летальную для европейца, не только держится на ногах, но и декламирует наизусть целые куски из бессмертного романа Петра Подунина "Себе дороже", да еще на разные голоса, за каждого героя. Взяли, чтобы помянуть великого писателя, и третью. Но ее пить в скверике Михаил, внезапно остепенившись, отказался. - К Тоньке пойдем. В двух шагах живет. - Синельский убежал к будке автомата, через минуту возвестил, что Тонька ждет с закуской, а подругу сообразит потом. В ответ на такое предложение Джеймс-Рома высказал мнение, что третьей одной не хватит, что нужно взять еще хотя бы две. Взяли, сложили в старенький портфельчик Миши, пошли куда-то по улице Воровского и в сторону. Пришли куда-то во двор, долго шли еще по каким-то задворкам, распугивая кошек и пролезая под развешанным поперек колодцеобразных дворов бельем, шли еще по черной лестнице, сперва вверх, потом вниз. Воспитанное в разведчике чувство ориентации говорило ему, что вот-вот они пройдут жилой массив насквозь, выйдут на большую магистраль, Калининский проспект, кажется. Но, как выяснилось во втором по счету дворе, вся эта прогулка по задворкам была вызвана отнюдь не серьезной невозможностью пройти к неведомой Тоньке быстрей, а только полным отсутствием общественных уборных в этом районе Москвы. Миша, нимало не смущаясь присутствием каких-то бабок, отправлял мелкие нужды своего организма там, где находил удобным. За компанию пришлось так же вести себя и Джеймсу. Наконец пришли. Вяло дзынькнул звонок коммунальной квартиры, длинно сперва и потом дважды коротко, отворилась дверь, за ней обнаружилась Тоня - лет тридцати пяти, с несомненными следами недавней красоты и сильного похмелья на лице, слишком крупная, на вкус Джеймса, женщина в ядовито-желтом балахоне, с головой, обвязанной махровым полотенчиком. - Я уж думала, вас менты за жопу взяли, - бросила Тоня и пошла в глубь квартиры, метя краем балахона пол коммунального коридора, в котором уборку, видимо, последний раз делали к Первому мая. Миша каким-то образом юркнул в дверь комнаты раньше хозяйки, она задержалась в проеме и грудь в грудь столкнулась с Джеймсом, быстро, как кинжалом, полоснув его сквозь одежду твердым соском левой груди, а заодно - ярко-голубым взглядом; последнее Джеймсу откровенно понравилось. Сели. Открыли. Выпили. Закусили морской капустой - ничего другого Тоня не выставила, даже воды холодной не принесла, а ее Джеймсу уже сильно хотелось, стимулятор приходилось разгрызать зубами, отчего водка приобретала вкус сильно окислившегося железа. Тоня, не вставая с лежбища, на котором изначально устроилась с ногами, дотянулась до проигрывателя. Пластинка лязгнула и запела разными голосами тридцатых годов: "Хау ду ю ду, мистер Браун". Отчего-то Джеймсу стало не себе: хотя он был не Браун, а Найпл, но все же это могло быть намеком на то, что он раскрыт. Выпили еще разок, опять закусили. "Сколько в него влезет?" - уже не с удивлением, а с уважением думал Джеймс, глядя на блаженствующего Михаила, которого пьянящее присутствие Тони избавило от последней скорби по писателю Подунину. Михаил был маленького роста, едва ли старше сорока, хотя на вид тянул на все пятьдесят: эти славяне рано старятся, но долго не становятся настоящими стариками. Его картофельный нос, маленькие глаза, плохо бритый подбородок ясно повествовали натренированному взору Джеймса все, что могло быть интересно: уровень интеллекта, профессию, склонность к взяточничеству. До такой степени было Джеймсу все ясно, что он даже не снизошел до телепатического обследования собутыльника. К тому же собутыльница была гораздо интересней. За окном понемногу стемнело, вторая бутылка тоже подошла к концу, обещанная Джеймсу подруга Тони так и не подала признаков жизни, Михаил, наконец-то выпивший более или менее столько, сколько требовал его организм, задремал под окном в кресле без подлокотников, а Тоня, каждый раз сперва меняя пластинку, третий раз пила с Джеймсом на брудершафт, повисая у него на губах на невообразимо долгий срок. Уже пропутешествовали руки разведчика через рукава Тониного балахона к мощным, не меньше шестого советского размера округлостям ее фигуры в верхней части тела, и пора было, согласно правилам хорошего тона, лезть дальше, верней ниже. Джеймс тем не менее медлил, ибо в его планы не входило раньше времени слиться в экстазе с этой могучей славянкой, а затем быть выпертым на промозглую московскую улицу. Нет, Джеймс желал здесь заночевать, и по возможности с удобствами, но плохо понимал, как это осуществить: Михаил возле окна спал так неукротимо, что Джеймс невольно подумал - а не предстоит ли ему еще и групповой секс ко всем неудачам в придачу. Ибо комната у Тони была одна, постель тоже, Джеймс утешался только мыслью, что в постели у Парагваева было бы, пожалуй, еще неуютнее. Но Тоне, видимо, надоело, она дождалась очередного путешествия нахальных Джеймсовых лап к себе под одежку, обеими руками прижала их, словно ловя на месте преступления и рывком распахнула свой балахон, оказавшийся халатом без пуговиц, на одной веревочке. Больше по запаху, чем зрительно - ибо стемнело, а свет не зажигали - Джеймс понял, что никакой другой одежды на Тоне нет, перекрестился мысленно и прикоснулся губами к ее животу пониже пупка, - ненамного, впрочем, пониже. Но такая невинная ласка подействовала на Тоню неожиданным образом, она вырвалась и запахнула халат, потом рявкнула театральным шепотом: - Без глупостей! Тоже мне нашелся! Я тебе не педерастка! - и добавила еще тише, опускаясь на постель: - Раздевайся быстро. Пути назад не было. Джеймс потянул брюки за молнию, вылез из пиджака, скинул ботинки - и внезапно понял причину того странного физического неудобства, которое не давало ему покоя от самого Дома литераторов. НА ЕГО ПРАВОЙ НОГЕ НЕ БЫЛО НОСКА, ботинок был надет прямо на голую ступню. Считанные доли секунды понадобились разведчику, чтобы понять весь ужас положения: телепортирован Джеймс был, несомненно, в обоих носках, а в Москву попал в одном, и это вполне могло означать, что русские уже располагают секретнейшим изобретением Абрамовитца - камерой перехвата телепортационных волн. Иначе говоря, сам Джеймс благополучно добрался до метро "Краснопресненская", а его потный от жары в стартовой камере носок с правой ноги сейчас был в руках КГБ и, быть может, лежал на столе самого министра безопасной государственности, или - что еще хуже - обнюхивался сотнями ищеек знаменитой советской породы "служебная бродячая", - да мало ли еще может примерещиться ужасов человеку, стоящему на одной ноге в темной комнате, где женщина ждет и жаждет, а посторонний человек храпит с присвистом, прислонясь к батарее. - Долго ты еще? - снова шепотом рявкнула Тоня. Джеймс сглотнул слюну и стал снимать трусы. Глубокой ночью, не переставая аккуратно храпеть, Михаил Синельский открыл глаза и осмотрелся: условные три глухих толчка, раздавшихся у него в голове, требовали дальнейших действий. Капитану Синельскому не впервые приходилось ночевать в комнате лейтенанта Барыковой-Штан во время выполнения ею оперативного задания по вступлению в контакт с агентом вражеской разведки, так что ее любовные вопли "Ой, разорву себя пополам", всегда с одной и той же интонацией, давно его не только не возбуждали, но скорей усыпляли. К этому времени Тоня, добросовестно умотав дюжего американца, с сознанием исполненного долга дрыхла, навалившись на шпиона всей своей знаменитой и безотказной фигурой. Сам американец, видимо, беды не чуя, тоже спал - тихо-тихо, как ребенок ("носоглотка у падлы здоровая"), иначе говоря, не притворялся, а именно спал. Совершенно бесшумно, однако продолжая, как и прежде, ровно похрапывать, встал Синельский с кресла и наклонился к ботинкам лже-Федулова. Единственный носок лежал в левом ("матерый, падла, знает куда в России носок положено класть, небось и часы на стул положил, мне бы его подготовку!"). Синельский выхватил его и юрко скользнул за дверь, заперся в туалете. Затем из глубокой запазухи извлек второй такой же носок и долго обнюхивал их попеременно: левый, с ноги шпиона, и правый, полученный от полковника Углова. Обоняние у капитана было что надо, и последние сомнения отпадали: впервые так быстро и по-стахановски проведенный перехват шпиона-телепортанта удался. Одна лишь беда - совершенно никому не были известны причины его засыла в СССР. И он, Михаил Синельский, обречен был служить этому шпиону бессменным спутником, собутыльником и, деликатно выражаясь, "молочным братом" - покуда темные цели одной засылки не высветлятся до степени понимания их начальством на Лубянке, покуда нельзя будет обрушить на загребущие лапы капиталиста меч советского правосудия. Капитан Синельский еще раз понюхал носки шпиона и, похрапывая, вернулся в комнату. 3 Это была женщина достойная и знатного рода. САГА ОБ ЭГИЛЕ, XIII ВЕК Пыль на антресоли обнаружилась неимоверная. Последний раз сюда наведывался, видимо, еще нынешний - одиннадцать лет уже - сиделец Всеволод, пасынок Софьи, ибо поперек антресоли торчали его (а чьи еще? - не Виктора же, тюфяка такого) лыжи, притом одна треснувшая. Кроме того, лежал на антресоли отломанный гитарный гриф, а больше ничего не было, только пыль одна. Софья с отвращением спустилась по стремянке вниз, взять тряпки и швабру. Решительно все дела по дому она делала с отвращением, но попытки найти домработницу даже не предпринимала, - все, надо сказать, очень немалые деньги тюфяка Виктора были к Софьиным услугам, но, во-первых, где ее найдешь в Свердловске, во-вторых, платить какой-то бабе за то, что она посуду вымоет, - до этого Софья Глущенко пока еще не дошла, слава Богу, свои руки не отвалятся. И с отвращением бралась она за домашние дела, и варила суп из немытого мяса, и наваливала его в мелкие тарелки, а Виктор молчал, а только бы пикнул. Антресоль понадобилась для размещения там наследства - отцовского Брокгауза, которого подлый Пашка присвоить хотел; Софье все эти восемьдесят с лишним томов тоже ни к чему были, считала она, что все эти бумажные кирпичи копейки стоят. Но сходила она тут к дяде своему, старику семьдесят стукнуло, поди не пойди, да и любила она своего еврейского родственника, что греха таить, - там брякнула ему, что Брокгауза у Павла бросить хочет, а старик ахнул и не думая предложил за него хоть сию минуту тысячу рублей - "тонну" по-нынешнему. Наутро выяснила Софья, что цена эта - дядина национальная и еще букинистическая, а серьезные русские люди при наличии четырех дополнительных томов дают больше чем вдвое. Такими деньгами шутить не полагалось, тем более ей сказали, что Брокгауз с каждым годом дорожает. Вот Софья и изъяла книги у тюхти-братца, вот и решила их положить на свою личную антресоль в коридоре. Заодно забрала с помощью благоверного и все другие словари, тоже, небось, на антресоли не прокиснут. А для сохранности - кто его знает, скоро ли черный день приспеет эти самые словари продавать, - решила она за корешки книг нафталину всыпать. С грехом пополам, больше превратив сухую пыль в мокрую грязь, вытерла Софья доски, выкинула лыжи проклятого Всеволода ко всем чертям, - надо будет их в подвальную кладовку отнести, выбрасывать все-таки жалко. Потом присела на перекладину стремянки и взяла первый попавшийся том. Ножом оттянула корешок, щедрой рукой сыпанула нафталину: после того, как моль съела чернобурку, она его не экономила. Взяла следующий том. Сыпанула. Взяла следующий. Сыпанула. И так далее. К пятидесятому тому спина заболела, а к семидесятому разболелась ужасно. Еще тома через три в поясницу выстрелило, да так, что от несоображения саданула Софья со всего размаху ножом себе по пальцу и по корешку тома. Корешок возьми да и отвались: тут-то все и случилось. Сначала Софья не поняла ничего - кровь из пальца хлещет, на книги не накапать бы; забинтовалась, как умела, ты поди без практики забинтуй левой рукой правую. Забинтовала-таки. Подобрала с пола упавший том с оторванным переплетом и, хоть видела неважно, а в тридцать шесть лет полагала надевать очки еще несвоевременным, - тогда и обнаружила: на полу лежало еще что-то - четыре тонких, веером разлетевшихся бумаженции, совершенно желтых при этом. И еще одна белая, папиросная, кажется, в которую эти четыре, видать, были завернуты. Несомненно: в книгу было что-то спрятано, едва ли деньги, но, может быть, что-то стуящее. Она подобрала бумажки и устроилась с ними у мужа на письменном столе. Развернула. Уж что-то, а французский язык она знала, это болвану Пашке отец ни одного языка в голову не втемяшил, а уж она-то и французский, и английский еще в школе знала так, что от зубов отлетало. При всей злобной дремучести Софьиной натуры - никто не посмел бы назвать ее темной бабой: она ходила на симфонические концерты, верней таскала на них Виктора, чтобы доказать глухому пню все его ничтожество; читала Мориака в оригинале, хотя дальше двух первых страниц не шла, а просто держала французскую книжку московского издательства "Прогресс" на видном месте, - мол, кумекаю; читала газеты и смотрела телевизор. Угловатая и крупная, никогда не была избалована она мужским вниманием, но тем не менее чуть кончила школу - поняла, что уложит к себе в постель любого мужика, одною силою воли, которой хватило бы у Софьи на целую "дикую дивизию". Пришло время - и уложила она туда лопуха Виктора с несчитанными автохозяйскими деньгами, только что овдовевшего. И в ЗАГС отвела наутро. Еще бы пикнул. Про пасынка некогда поразмышлялось ей немало, и вот теперь, когда до возвращения Всеволода оставалось два года, раздумывала - а не послать ли ей эдаких родственничков всех скопом куда подальше. ..."Мой друг, - писал неведомо кто неведомо кому неведомо когда, - впрочем, забегая вперед, увидела Софья дату под письмом - "1851", - поручаю Вам проследить за окончательным воспитанием и завершением образования моего единственного сына. Верю, что, будь жив отец Серафим, он отпустил бы мне грех, который совершил я на склоне дней моих, дабы зачать это дитя, верю, что, пребывая, - тут Софья не поняла, о каком Абраме речь идет, но смысл письма эта непонятина не затемняла, - ...отец Серафим молится за меня и за чадо мое, порожденное почти единственно из любви к отечеству, дабы не дать брату моему, поправшему все самое святое в отчизне, быть единственным корнем и опорой российского престола. Поручаю его Вам, отче Иннокентий, дабы под Вашим руководством прошел он не только должный курс наук (в наречиях иностранных он уже наставлен преизрядно), но и были бы даны ему недостающие навыки светской жизни, кои я и помощники мои, по духовному уединению нашему, преподать были ему не в силах; дабы имел он должные манеры и привычки, когда, Господь милостив, придется занять ему всероссийский престол. К тому же уповаю, что Господь пошлет Вам еще долгие и долгие годы жизни, в то время как мне, давно перешагнувшему в осьмое десятилетие жизни, давно пристало уже одно лишь помышление о жизни вечной; в родстве моем с чадом моим и вовсе смею ныне сознаться лишь наиближайшим друзьям, из коих числю Вас наипервейшим совместно с братом Вашим Димитрием. Да будет письмо это подлинным и наиглавнейшим документом, удостоверяющим, что я, император Всея Руси Александр, по франкмасонскому наущению сложивший с себя сан всероссийского монарха двадцать шесть лет тому назад и тайно принявший послух под именем Феодора, принятый в Саровскую обитель и удостоенный чести семь последующих лет услужать преподобному отцу Серафиму, после смерти оного, в 1833 году покинул Саровскую пустынь, почел для себя хотя отчасти искупленной невольную вину мою в гибели родителя моего, умерщвленного по наущению неверной Англии, а тако же ведая о кончине, давней уже притом, законной моей супруги Елисаветы Алексеевны, дочерей от коей, Марию и Елисавету, проводил я к вечному упокоению в их младенчестве, а несчастная девочка, плод моей греховной любви, о коей Вам ведомо, ныне также почила, - сложил с себя послух и обвенчался в церкви села Пономарева Красноуфимского уезда Пермской губернии с девицей Анастасией Николаевой Скоробогатовой, старинного дворянского рода, дочерью местного помещика Николая Васильева Скоробогатова, известного прапорщика и героя Бородинского сражения, принесшего в том бою на алтарь Отечества обе ноги вплоть до колена, и оттого поднесь безвыездно проживающего в своем родовом имении. Свидетелем перед людьми и Господом венчания нашего призываю быть Вас, отче Иннокентий, ибо сами Вы тогда и венчали нас с Анастасией, незабвенный образ коей сохраню в душе моей во веки веков. Через десять месяцев после венчания, 1 августа 1835 года, законная моя супруга подарила меня сыном, коего Вы же, отче Иннокентий, в святом крещении нарекли Алексием, и коего я, милостию Божией император Александр, объявляю и назначаю единственным законным наследником всероссийского престола, грядущим императором Алексием Вторым. Добавлю еще также, что через две недели после рождения сына супруга моя Анастасия почила в бозе от молочной горячки, чем повергла меня в состояние крайней скорби; вверив сына попечению присоветованной Вашим батюшкой кормилицы, предался я печали и уединению в стенах гостеприимного его дома, - однако же