шно подумать, к чему может привести такая операция. Ищет себе человек неведомо что, а изобретает, скажем, порох. Или пенициллин. Блуждания. Блуждай себе, значит, блуждай - да и наблуждаешь". - Аракелян принял решение. И сам же назвал будущую операцию - "Блуждающая почка". Первым же делом он вызвал в кабинет ответственного капитана Синельского. Тот не замедлил появиться, впрочем, в алкогольной форме No 6, а не No 4, как полагалось по служебному положению - но все еще вполне вменяемый. Кратко доложился: мол, вчера вечером посетил несколько ресторанов, вступал в контакты с иностранными туристами, в частности, заметил явно диверсионную группу из семи человек, видимо, заброшенную в СССР для растления населения путем склонения оного к занятиям групповым сексом. "Знаем, знаем, - отрезал Аракелян, - ты, конечно, присоединился к группе и принял на себя всю тяжесть первого удара. Тоже мне, Брестская крепость". - Синельский стал отрицать, но полковник не слушал, потом капитан попросил денег на представительство, потому что дотратился и вчера был вынужден пить исключительно за счет иностранных туристов. - "Тебе только того и надо, а им тоже так и надо",- парировал Аракелян, и Синельский, решив, что лучше вообще заткнуться, остался стоять по стойке "смирно". Словом, через час, когда ушибленный кирпичом в позвоночник Гена Селиверстов раскололся и выдал адрес Лены Лошаковой, а вся в синяках Лена, ревя в семь ручьев, исповедалась Аракеляну в своих руинных приключениях, когда выяснилось, что незнакомый мужчина чуть не наступил на них с Геной, а ведь и без того очень страшно было, потом же ведь все рухнуло, а потом он через забор перелез и больше она его не видела, нет, Гену видела, а мужчину не видела, да нет, Гена тоже мужчина, а не видела она того, который на них чуть не наступил, - когда все два десятка московских инвалидов были допрошены, и все до единого вспомнили, как в тот самый день брали билет именно этому самому человеку, - все, как сговорившись, из пяти предъявляемых им для опознания фотографий выбирали именно Джеймса, лицо его, видимо, хорошо им запомнилось, - до Брянска, Хабаровска, Оренбурга, Сыктывкара и даже порта Тикси, хотя туда, как известно, поезда не ходят, рельсов не проложено, - когда все это стало известно, инвалидов и Лену с Геной отпустили по домам, взяв подписки о невыезде и неразглашении (того, кто брал билет в Сыктывкар, пока заперли на Кузнецком - из Сыктывкара родом был Федулов), потом двадцать два агента были отправлены во все поименованные города искать шпиона и "то, не знаю что, словом, что важным сочтете, о том и докладывайте", - только тогда пришлось даже и запертого инвалида отпустить: как выяснил Аракелян - и дал за это немедленный, дикий разнос лаборантам, - инвалидам предъявляли для опознания не пять фотографий разных людей, а пять фотографий все того же Джеймса, целиком и по частям, так что засыл агентов в двадцать два города потерял смысл. Однако командировки были уже оформлены, а часть агентов и улетела уже по месту командировки. Но Аракелян уже смертельно устал, а до конца рабочего дня нужно было выполнить обещание, данное телепату, - поддерживать с Абрикосовым хорошие отношения следовало по самой сути событий. Нужно было прописать в Москве киргизенка. Для этого требовалось знать его отчество, и пришлось Аракеляну снова звонить. Тот отчества выговорить не мог, сослался на свою неполноценную челюстную чакру, - кто именно его по этой чакре обобрал, он не сказал, и Аракелян заподозрил, что армяне, - предложил прислать мальчика самого, тот как раз у него дома. Аракелян пригласил того приехать на Кузнецкий мост, в приспособленную для таких встреч якобы частную квартиру. В половине седьмого там и встретились. - Эгембердыевич, - медленно и четко выговорил тонкий и нервный мальчик, внешностью скорее дунганин или китаец, чем киргиз. ("Всего-то Бердыевич, а вот надо же, приходится тратить время на него - а время же, началось же все, а счет-то какой, когда еще узнаю?" - печально подумал полковник.) - Счет один ноль, на третьей минуте Полузайцев открыл, - тем же медленным и четким голосом выговорил мальчик. Аракелян опять имел дело с телепатом. - И не Эгем Бердыевич, вы бланк испортили, а Ыдрыс Эгембердыевич. Ваше отчество мне тоже не с первого раза далось, так что я не обижаюсь, - милостиво закончил мальчик. - Паспорт при вас? - Аракелян пропустил "необи-жание" мимо ушей. - Паспорт у меня во Фрунзе отобрали, чтоб я уехать не мог. - Как это так? - А мне пятнадцать суток, знаете ли, дали. Нас участковый на субботник собрал, а я ему сказал, чтоб он скорей домой бежал, ему там жена как раз первый раз изменить решила, а он разозлился, сказал, что у него медовый месяц и я не смею, и на пятнадцать как раз и сунул. Арыки копать. А я трусы наизнанку одел и сбежал в Москву. - А трусы тут при чем? - А не видно меня тогда. Невидимка я, товарищ начальник. - Так никому прямо и не видно? И Валериану Ивановичу не видно? - Ему видно. И еще троим. Но они все за границей. - Всего, значит, только четверым тебя в вывернутых трусах видно? - Четверым. - А другие трое где? - Там. - Где "там"? - Ну, один в Америке, другой в Африке. Третий неважно где, он на меня и смотреть не захочет. И на вас тоже. - А если тебя в камеру посадить? - Только если в очень герметическую. Или в силовое поле. Я ведь, товарищ начальник, когда трусы наизнанку выворачиваю, я в водяной пар превращаюсь. Меня не то что увидеть, меня и потрогать нельзя. - Так зачем тебе тогда в Москве прописка, раз ты всемогущий такой? - Арык копать очень не хочется. - Так ты не копай! Ты ж участковому небось внушить можешь. - Не могу я, товарищ полковник. Комсомолец я. На учете должен быть. - Сознательный, значит? - А как же иначе? Я же затем участковому и говорил... Аракелян полистал пустую бумагу в папке. - Мысли читать, значит, тоже умеешь? - Если надо или просят. Вот ваши Валериан Иванович меня читать специально попросил, чтобы вы мне какой-нибудь свиньи на лопате не подсунули. А я мусульманин, мне свинью никак нельзя. - Где же тебе квартиру давать? - Можно в Новоалексеевском переулке. Так Валериан Иванович сказал, и Бибисара там живет. В общем, недалеко чтобы. Через полчаса юный Ыдрыс, предварительно, правда, показав полковнику фокус с переодеванием трусов и исчезновением, - полковник даже и не пытался понять, каким образом он обратно человеком становится, чтобы водяной пар те же самые трусы еще раз вывернул, такого Аракелян и помыслить не мог, - помахивая ордером и свежим паспортом, которые полковник лично, не хуже князя Мышкина, заполнил разными почерками и чернилами, отправился к себе на квартиру на улицу Обуха. Под разговор, под торжественное вручение ключей заставил его полковник и бумажку о неразглашении подписать, и знаменитый документ о том, что обязуется Ыдрыс Умералиев добровольно сообщать органам обо всех известных ему правонарушениях и непорядках. За это брался полковник поставить его на учет в комсомольскую организацию МГУ, а также оформить его хозяином какой-нибудь рабочей суки, чтобы ни одна участковая собака его тунеядцем назвать не смела. Для полковника оставалось только не совсем ясным - понял киргизский телепат-невидимка, что подписанные им бумажки практически превращали его в штатного работника органов. Понял? Не понял? Но даже если и не понял - ведь подписал же! Аракелян тем временем вежливо отказался от "конспиративных блинчиков", которые по долгу службы принесла ему Мария Казимировна, работавшая на этой квартире "хозяйкой дома". Следовало бы ей выговор дать: блинчики полагалось предлагать на пятнадцатой минуте беседы с гостем, а она притащила их почти на тридцать восьмой, когда и гость-то уже ушел. Да к тому же и пахли они как-то не так, пригорели, что ли, или не на том масле пожарила, старая дура. Но гость был с точки зрения Казимировны несерьезный, - не разубеждать же ее! - да и вообще все рабочее настроение Аракеляна как-то улетучилось. Хотелось домой, к семье. И досмотреть хотя бы второй тайм тоже хотелось. Полковник сел в машину, на этот раз в свою собственную, и через десять минут запер ее уже у себя во дворе: он жил возле "Ударника", в "доме правительства", где правительства никакого особенного давно не было, где квартиры были неудобные, со стеклянными дверями, с идиотской планировкой, где жил он в пяти комнатах со своей русской женой, четырьмя сыновьями, прижитыми за шестнадцать лет супружества, - а также, увы, с отцом жены, человеком невыносимым, но невыселимым: по совместительству состоял дед не только тестем полковника, но и тестем прямого начальства, генерал-полковника Г.Д. Шелковникова. Жена Аракеляна, Наталия, в золотые молодые годы была полной русской женщиной из города Риги, - Наташенькины формы, умные беседы и хозяйственные наклонности в самый короткий срок склонили молодого лейтенанта из Армении к самозакланию на ЗАГСов-ском алтаре, ну, конечно, и то, что сестра жены замужем была за генерал-майором той же службы, что и сам Игорь, некоторую роль сыграло. Выйдя замуж за Аракеляна, Наталия со всем рвением взялась управляться с домашним хозяйством, через сестру и впрямь быстро повысила мужа в чине, перевела его в Москву, деловито, со средней частотой раз в два года, даря ему по черноволосому потомку. Но чем дальше, тем меньше времени уделяла она мужу и дому, тем больше гналась за крупицами уходящей молодости, - нет, не чувства мимолетные коллекционируя, не поклонников, - стала Наталия, как за сорок зашло, следить за собой. И оглянуться не успел вечно занятый полковник, как обнаружил, что женат отнюдь не на полной русской женщине, а на тощей, как жердь, сухой и спортивной даме, сидящей на диете и совершенно переставшей поэтому готовить, - любимую его армянскую еду, кстати, она вообще никогда готовить не умела. И домработница Ираида, которую завели теперь супруги, армянского тоже ничего состряпать не могла и не хотела: "Не буду я готовить, чего пробовать не могу, перец один, паскудство!" Так что помимо нехорошей перемены во внешности жены получил еще Аракелян и возможность готовить на всю семью - обязанность приятную, но хлопотную. Тем более, что шеф, генерал-полковник Г.Д. Шелковников, необычайной толщины и прожорливости мужчина, в "Москвич" не помещавшийся, минимум два раза в месяц приезжал к полковнику подхарчиться, ибо всерьез полагал, что лучше Аракеляна никто на всем белом свете ни долму, ни кюфту готовить не умеет. Так что кулинария превращалась в дело уже просто служебное. Занятая своим здоровьем и внешностью, передоверила Наталья мужу и воспитание четверых сыновей. А мужа то и дело дома не было. Так и доставались четыре сорванца на попечение тестю - жуткому, с точки зрения Аракеляна, бездельнику и вообще фрукту. Из-за него в квартире Аракеляна порядок решительно был ненаводим. Ибо разводил Эдуард Феликсович Корягин, как звали тестя, гиацинтовых ара, чудовищно дорогих попугаев, по полторы-две тысячи птичка. В доме жили одновременно шесть попугаев, не знавших притом, что такое закрытая клетка. Разводил их Корягин для души и на продажу, чуть ли не у него одного на всю Восточную Европу эти птицы неслись в неволе, птенцы вылуплялись и вырастали; человеком Корягин был очень известным, - но, впрочем, не только по попугайной линии. Каждую субботу и воскресенье брал дед птичку, заворачивал поплотнее и ехал на птичий рынок, где стоял от открытия до разгона. За птичку просил он две тысячи, и, самое удивительное, раз в три-четыре месяца находился остолоп, который ему эти две тысячи выкладывал. Так и получалось, что тесть-бездельник, считая пенсию его в сто двадцать рублей, зарабатывал едва ли не столько же, сколько сам полковник - ни хрена, по мнению полковника, при этом не делая. Деньги тесть тратил в основном на своих черноглазых и чернобровых внуков, у старшего, кстати, уже усы наметились, и боялся Аракелян, что вот-вот станет дедушкой. Была седая тестева борода для Аракеляна тайным оскорблением, торчала она над обеденным столом, возвещая не только дедову финансовую независимость, но и унижая его, Игорьмовсесовичево достоинство, ибо виделась полковнику в этой бороде не столько борода тестя собственного, сколько тестя начальственного, - а начальник в тесте, увы, души не чаял, благо жил не с ним и не с попугаями. А вонь от попугаев была хоть и небольшая, но для тонкого кулинарного обоняния неуместная. Полковник наскоро состряпал на кухне один-два баклажанных деликатеса из заготовленных с утра Ираидой материалов, одним глазом досматривая по телевизору огорчительный матч - ихние наклали нашим по первое число, особенно после того, как насмотревшийся на желтую карточку Полузайцев был удален с поля. Ихние выиграли со счетом четыре - один, от огорчения Аракелян чуть баклажаны не пережарил. А Наталия сидела тут же, в кухне, пила кофе с сухариком, с отвращением изредка поглядывала то на пышную сковородку с баклажанами, то на яркие майки на экране. И демонстративно есть ничего не стала, ушла к себе, не то массаж делать, не то маску - а ведь полной русской женщиной была когда-то, ох как только давно! Покормив всех, разогнав сыновей по постелям, - благо деду нынче нездоровилось, а то стали б они отца слушаться! - помыл полковник посуду, прибрал все и сел на кухне за столик - выправить заготовленные на завтра списки закупок для домработницы, которые жена без понятия до его прихода составила. Но кулинарные мысли в голову отчего-то не шли - все не давала покоя полковнику улыбка Абрикосова, когда тот говорил про необходимость уважения к Романовым. Что именно он имел в виду - Аракелян и представить-то боялся. Он мысленно пытался припомнить еще каких-нибудь Романовых, вспомнил конферансье пятидесятых годов, отмел его кандидатуру как несостоятельную, еще кого-то тоже отмел, и в конце концов перед его умственным взором повис жуткий образ серебряного рубля, царского, с бородатым профилем, именно такие рубли, по хронологии годов чеканки - что стоило деду Эдуарду немалых денег, - собирал старший сын Аракеляна, Ромео. Причем профили Александра III и Николая II вспоминались полковнику одновременно, одна борода наползала на другую, получалось очень похоже на Маркса, и, чтобы развеять наваждение, требовалось спешно заняться хозяйственными делами. "Картошка - 1 кг", - писала жена, тут Аракелян ничего от себя добавить не мог, он знал, что это не для еды, а для компрессов, не то для ингаляций. "Морковь - 2 кг", - Аракелян решительно приписал: СЛАДКУЮ! "Лук репчатый - 3 кг", - он приписал ниже: ФИОЛЕТОВЫЙ! "Баклажаны - 5 кг", - Аракелян почесал авторучкой висок, подумал, потом написал: В ПРОШЛЫЙ РАЗ БЫЛИ ВЯЛЫЕ! СЛЕДИТЬ! "Помидоры - 6 кг", - Аракелян нарисовал, какие помидоры должны быть, надеясь, что сорт "бычье сердце" спутать ни с чем нельзя. Но проклятая Ираида все раз от разу чаще приносила магазинную болгарскую гадость, экономила его же деньги. И ругать ее было нельзя, где другую домработницу нынче отыщешь? - и кушать тоже. "Сельдерей - 10", - Аракелян гневно прибавил: ЧЕГО ДЕСЯТЬ? ЕСЛИ КОРНЕЙ 10, ТО МАЛО, А ЕСЛИ КИЛОГРАММ ДЕСЯТЬ - ТО МНОГО!" - хотел съязвить насчет того, что жена уж и не знает, как сельдерей-то продают, поштучно или на вес, потом вспомнил, что список адресован не ей, а домработнице, все зачеркнул и написал: "3 кг". "Петрушка - 2, кинза - 10, тархун - 6...", - весь список трав полковник перечеркнул: и как она смелость-то на себя берет писать о том, сколько и каких трав покупать! Из того, что она написала, он не взялся бы сготовить даже горчичник, - а ведь начальство жрать хочет! "Языки говяжьи - 3", - полковник перечеркнул цифру "3" и аккуратно вывел: ВСЕ. Это означало, что Ираида должна быть на базаре ни свет ни заря, когда мясо только привозят, и скупить все языки, сколько их ни будет на рынке. Полковник знал, что все равно не хватит. Но все-таки. "Печенка куриная - 2 кг". - Тут полковник жену даже похвалил в душе: не забыла. И дописал для Ираиды: ХОТЬ ИЗ-ПОД ЗЕМЛИ! "Яблоки...", - Аракелян дописал: ЯБЛОК НЕ НАДО! "Орехи...", - полковник со злобой вывел: ГРЕЦКИЙ! ГРЕЦКИЙ! ГРЕЦКИЙ! Как ей объяснишь, что лесные орехи в кавказскую кухню не идут, по крайней мере, грецких ими не заменишь. "Чернослив...", - НЕ МОКРЫЙ! На этом список кончался. Полковник подумал чуть-чуть и дописал ниже: МАСЛО РЫНОЧНОЕ - 2 БАТОНА. СМЕТАНА - 3 ЛИТРОВЫХ БАНКИ. И добавил, распалясь: БУДЕТ ОПЯТЬ ГОРЬКАЯ - УВОЛЮ! Потом долго зачеркивал последнюю фразу, чтобы не прочла ее Ираида ни в коем случае. Приколол к списку скрепкой пять бумажек по пятьдесят рублей и положил все на холодильник. Поглядел на часы: только что перевалило за полночь. Но романовское наваждение не прошло даже за хозяйственными размышлениями. Рубль с Марксом так и стоял перед глазами, напоминая о загадке. Аракелян со вздохом потянулся к телефону и набрал номер Абрикосова. - Слушаю вас,- послышался голос йога. - Это Аракелян, Валериан Иванович, извините, что так поздно. Вы не могли бы, что ли... разъяснить мне чуть поподробнее тот совет об уважении, который вы мне дали? Может быть, не по телефону... - Отчего же, Игорь Мовсесович. Я вам отвечу и по телефону. Я бы настоятельно советовал вам утвердиться в худших своих подозрениях. А сейчас спокойной ночи, я, извините, на голове стою. Аракелян повесил трубку, вздохнул глубоко-глубоко и подвинул к себе другой список - тот, что был предназначен Ираиде для похода по магазинам. И сразу рассердился, потому что жена заказывала домработнице купить для нее две пачки диетических хлебцев. Потому что было ясно, что всю следующую неделю Наталия будет есть одни эти хлебцы и с отвращением наблюдать за его готовкой. Аракелян выругался по-армянски. Послал же Бог жену, полную русскую женщину! 10 И живи также в мире с соседским чертом! Иначе он будет посещать тебя. Ф.НИЦШЕ. ТАК ГОВОРИЛ ЗАРАТУСТРА - Не очень-то страшен черт, даже когда его малюют совсем уж страшно. Посмотрите на картины старых мастеров - ни у кого черт не получился страшным. У Босха - смешной. У Содомы - тоже смешной. Так чего бояться, даже если он и кажется вам страшнее черта? Чувства юмора не теряйте, генерал. Мне-то и вовсе бояться нечего. Сами видите, в подлинном облике перед вами сижу. Не Брижит Бардо, и не будет ему Брижит. Это его живые боятся, а я покойник. Только макаронник ваш пусть не следит и не присутствует, терпеть их не могу, это они меня прикончили во Вторую мировую, когда дуче неудачный десант на Мальте высаживал. Я его не трогаю. Пусть и он про меня забудет. Форбс медленно поднял глаза к потолку. Смотреть на собеседника было не то чтоб страшно, но как-то негигиенично: в истинном облике Джузе Кремона являл собою полуразложившийся труп, безгубый к тому же, и его изумительной белизны зубы, включая четыре вампирских клыка, были просверлены дырочками разных размеров: дань музыкальным склонностям вампира-оборотня. Под певучим псевдонимом "Тони Найтингейл", давши на обложку свою довоенную фотографию, периодически выпускал вампир в соседнем Пуэбло диски-гиганты с изумительными концертами художественного свиста. Их раскупали. На гонорар покупал Кремона в местном ларьке донорскую кровь, и для окружающих был совершенно безопасен. Отчего тихий мальтийский юноша, погибший во время высадки итальянского десанта, превратился в вампира, - сам Кремона помалкивал, а спрашивать не всякий бы решился. К тому же его очень ценил Форбс: это был единственный оборотень, находившийся в двойном административном подчинении, - с одной стороны, он, как оборотень, числился в треклятом секторе трансформации у псевдополяка, с другой, как бесспорный покойник, мог подчиняться только медиуму Ямагути и Форбсу, - двое последних очень дружили, настолько, насколько вообще возможна дружба японца с древним китайцем. Впрочем, всем было известно, что подчинение Кремоны медиуму - липовое, у того и отдела-то не было, а дух мальтийца обитал не на том свете, а прямо здесь, в бренных останках, шляющихся день и ночь по коридорам и пугающих лаборанток. Однако же вампир обладал легким характером, его шляние в природном облике было всего лишь мальтийской шуткой, - а ведь он замечательно умел превращаться в козу, в волка, в медведя, в Братца-Кролика, в Статую Свободы, в президента Гардинга (на что тот безумно обижался на том свете), в певца Синатру, в Красную Шапочку, еще кое в кого и кое во что. Форбс медленно опустил глаза. - Ходячий ты труп, - ласково сказал он. Вампир сидя щелкнул каблуками и просвистел два первых такта "Боевого гимна республики". Уже двадцать лет он был полноправным американским покойным гражданином. Плохо получалось, однако, что он и лучший маг Бустаманте терпеть не могли друг друга. Кремона ушел. Форбс расслабился: сейчас предстоял разговор куда более тяжелый, скорей не разговор, а поединок. Вчера Джексон неожиданно вышел на связь с Гербертом Киндзерски, когда тот лежал на полу без сна в задней комнате "Иверии". Так и стало известно, что группа Гаузера осталась в СССР почти немой. Конечно, Гаузер за его алкогольно-лингвистический дар, внезапно проявившийся в таких сложных обстоятельствах, заслуживал и поощрения, и повышения в чине. Но особой надежды на успех его миссии возлагать не приходилось, слишком много сил, видимо, уходило у группы на поддержание алкогольной кондиции Гаузера. Форбс уже и в документах именовал этих несчастных не иначе как "семеро пьяных". И теперь приходилось, черт побери, снова в обстановке крайней спешки слать на помощь Джеймсу агента, притом безотказного. Таковым мог быть только оборотень-профессионал. Или же - если выражаться на языке донесений Форбса Конгрессу - "трансформатор". О том, что Джеймс жив и, кажется, здоров, Форбс уже знал: Джексон изловил его, осознал, что тот в Свердловске, что пьет водку, - но, увы, на этом связь оборвалась, не хватило времени спросить, нашел Джеймс наследника престола или хотя бы финскую баню, нет, ворвался в пьяное сознание пьяного Джексона пьяный лепет какого-то советского дояра, не то доярки, и понес индеец что-то такое, что полночи потом целая лаборатория расшифровать не могла, а когда расшифровала - только и выяснилось, что чья-то мать была непорядочной женщиной. Но к Джеймсу это отношения, видимо, не имело: его мать держала на Ямайке в городке Монтего-бей дорогую гостиницу, фамилия у нее была совсем другая, кому до нее какое дело в России, да и вообще кто о ком что знать может, о бабах особенно... Чероки скоро уснул. Оборотней в институте Форбса ценили и берегли. Ушедший ныне на пенсию заведующий этим сектором Дионисиос Порфириос, сам обладающий редчайшей способностью превращаться в демонстрацию, десятилетиями подбирал сотрудников по всему миру, - выявляя, вербуя, обольщая, шантажируя, гипнотизируя и оборачиваясь. Порфириос, чье здоровье было подорвано многочисленными тысячемильными маршами протеста от побережья до побережья, оставил институту отлично укомплектованный штат из более чем пятидесяти оборотней-профессионалов. Каким же ударом стало для Форбса и для всего института, когда на освободившееся место президент внезапно назначил человека совершенно чужого, с некоторых пор известного под именем Вацлав Аксентович. В первый же день по водворении нового начальства в Элберт обнаружился конфуз: ни для Форбса, ни для прочих телепатов не составляло ни малейшей тайны, что человек этот не только не оборотень, но и не поляк даже. Под именем Аксентовича скрывался широко известный советский генерал-перебежчик Артемий Хрященко, человек уже немолодой, на родине еще при прежнем кукурузном премьере приговоренный к некоей мере высшего наказания. В былые времена, когда генерал еще состоял на советской службе и числился корсиканским графом, носил он клички "заместитель посольства" и "оборотень" - видимо, последнее прозвище и надоумило президента дать ему нынешний пост. До того как перебежать, Хрященко инспирировал и провел ряд государственных переворотов в южноевропейских и латиноамериканских странах, в результате которых там на какое-то время водворялись просоветские режимы, сразу влетавшие Советам в круглую сумму; впрочем, эти режимы долго никогда не держались. Дважды он довел правительство одной серьезной европейской державы до кризиса, вотума недоверия и до прихода нового правительства, относившегося к СССР уже с открытой злобой. Он годами не бывал на родине, не оставлял себе на личную жизнь ни часу, единственным его увлечением навсегда оставалась серьезная кинематография. Никто никогда не заставал его ни на порно-дешевке, ни на вестернах, ни на "звездных войнах", зато на каждом фестивале в Каннах он неизменно появлялся в виде степенного, короткошеего, по-наполеоновски лысоватого корсиканца. Хрященко знал, что рука Москвы близко, он чувствовал ее за спиной, знал, что в любую минуту может обернуться и эту самую руку пожать. Чины ему шли незаметно для западных специалистов, недра Лубянки поднимали его все выше и выше, и, когда лет пятнадцать тому назад он внезапно явился в американское консульство в Марселе, сдался и попросил политического убежища, его чин генерал-лейтенанта КГБ некоторых даже ошеломил, - из-за чего, быть может, о нем в дальнейшем столь неусыпно пеклись обе заинтересованные сверхдержавы. С тех пор поочередно президенты США, принимая при вступлении в должность бремя государственных тайн, получали в виде платного приложения и пресловутого Хрященко. От покушений болгарской - почему-то - разведки его не могли спасти ни бетонные стены, ни подводные бомбоубежища. Правительство США, гарантировав ему политическое убежище, взвалило на плечи налогоплательщиков немалую ношу: за истекшие годы обошлась охрана сверхшпиона каждому из них чуть ли не в недельное жалование. Наконец нынешний президент, окончательно запутавшись в международных делах, в угаре полономании объявил Хрященко почетным гражданином города Чикаго и почетным поляком: в конце концов, комплект к Папе Римскому и прочим. Сразу после этого почетный поляк был направлен в институт Форбса как в наименее доступное для болгар место, и, к несчастью, событие это совпало с уходом на пенсию главы сектора трансформации - вот и попал президентский ставленник на вакантное кресло. Ничего плохого президент сделать не хотел, он счел, что с какими-то там обязанностями главы чего-то там мелкого Хрященко уж как-нибудь да справится: справляется же он, президент, со своими, а ведь даже и не думал, что справится. Никогда и никого не интересовала личная жизнь бывшего лжекорсиканца, ныне лжеполяка, - ее просто не было, разве что снимал пенки с мирового кинематографа; ничего больше, быть может, потому он себе и не позволял, что нигде никогда не чувствовал себя в безопасности и ощущал готовую к пожатию руку слишком близко. Кто же мог знать, чем все это обернется? Знать мог предиктор. И теперь Форбс с горечью вспоминал, как в день появления Аксентовича-Хрященко в недрах Элберта он самолично вызвал голландца к прямому проводу и спросил: все ли, мол, будет в порядке. Предиктор улыбнулся в третий или четвертый раз за все годы работы в США и ответил, что повода для тревоги нет ни малейшего, что Аксентович - фигура некрупная, но еще очень пригодится. Выше предиктора в знании будущего стоял один Господь, а в Него Форбс не верил. И очень скоро улыбка предиктора получила разъяснение. Войдя в должность, Аксентович созвал сотрудников, опросил насчет индивидуальных склонностей и кинематографических пристрастий, в следующие сутки занимался писанием инструкций, а потом, как выразился невежливый Бустаманте, "сорвался с цепи", использовал служебное положение для компенсации десятилетий сублимации и киноложества вприглядку. 90% персонала, согласно приказу, вынуждены были превратиться в западных кинозвезд, 10% - в советскую секс-бомбу Целиковскую - в разных ролях, для этого пришлось смотреть занудные советские фильмы и выводить через премудрую формулу Горгулова-Меркадера новые методы переоборачивания. Аксентович в километровых недрах Элберта наконец-то ощутил себя в безопасности. Перебрав почти весь мировой экран, Аксентович остановился на основных образах, более всего заставлявших его чувствовать себя молодым и сильным, - Брижит Бардо и в меньшей степени - Мэрилин Монро. Почти все оборотни к моменту, когда положение представилось Форбсу нетерпимым, пребывали в шкуре двух этих кинозвезд, в различных возрастах - от двенадцати лет до пятидесяти пяти. Еще несколько унылых Целиковских бездельничали, Аксентович звал их к себе разве что вечером в воскресенье, а единственным, кто был освобожден от необходимости ублажать почетного поляка, был мальтиец Джузе Кремона: грешить с покойником генерал-перебежчик считал для себя, видимо, зазорным. Администрация нынешнего президента доживала последние месяцы, поднимать в Конгрессе скандал с сомнительными шансами на успех Форбс не стал, и поляк попал не под суд, а в стекло: звякнули протянувшиеся от потных пальцев бывшего венецианского стеклодува хрустальные нити, завертелись огромным радужным пузырем, очнулся же сомлевший зав. трансформ. сектором только в здоровенной, похожей на бутылочную тыкву, наглухо запаянной посудине. Вентиляцию оной, ассенизацию и кормление почетного поляка Бустаманте осуществлял в свободное время. Чисто механически почетный гражданин, оказавшийся секс-маньяком, был разлучен со своим гаремом и теперь глухо рычал от злобы, созерцая многочисленных Б.Б. и М.М. с Целиковскими сквозь стенки исполинского презерватива, и поделать не мог ничего: Форбс провел свои действия по меморандуму, согласно которому обязан был гарантировать полную безопасность Аксентовича "любой ценой". Теперь она и вправду была гарантирована, никакие болгары не проникли бы в заколдованную бутылку, и лжеполяк мог отомстить лишь одним способом, что и сделал немедленно: даже в бутылке он все же оставался начальником сектора, работу которого полностью парализовал, запретив всем сотрудникам изменять облик. Теперь, когда Форбсу до зарезу был необходим оборотень, это неизменно вело к безобразным сценам и торгу: за любую услугу Аксентович требовал чудовищных сексуальных взяток. Теперь все ждали смены президента, Аксентович, видимо, тоже, хотя он не верил ни в предсказания, ни в левитацию, ни в тавматургию, ни - тем более! - в оборотней, он полагал, что все, конечно, может быть и так, - а ну как если с другой стороны посмотреть, то все иначе и причины совсем другие? Из воздуха перед генералом возник новый референт, О'Хара, сменивший негра, по вине которого группа Гаузера осталась в СССР почти немой; после проведенного расследования негр оказался болгарским агентом, был понижен в звании до рядового и отправлен на полуостров Юкатан следить за НЛО. О'Хара дожидался этого места двенадцать лет, с самых чешских событий. Форбс ощупал его привычным взглядом - сперва снизу вверх, потом сверху вниз. Ирландец ему годился. - Аксентовича, - тихо сказал генерал, - и немедленно. Референт щелкнул каблуками, явное свидетельство того, что он, как и полагалось, внимательно следил за разговором с Кремоной. Форбсу это понравилось, недоброй памяти негр так не делал. Через несколько минут - генерал расслабился, мысленно созерцая какой-то из любимых сунских свитков - дверь кабинета отъехала вбок, дверной проем неясным образом раздвинулся, и сквозь него вплыла огромная бутылка на тележке, которую без видимых усилий толкал ирландец. В бутылке сидел опрятно одетый, при галстуке, хотя и скинувший обувь с ног, человек лет под шестьдесят, с горящими глазами, похожий сразу и на великого корсиканца, и на героя какой-то русской книги, которую Форбс видел однажды, такого старинного украинца с отвислыми усами. Форбс сдержанно поздоровался, а потом с места в карьер напал: - Не советую приглашать польских свидетелей, как, слышно мне, вы решили. Разговор не тот. Уверяю вас, что ваши поляки вам не помогут. Аксентович покачал головой, и крупная слеза поползла из его правого глаза, утонула в отвислой щетине уса, дотекла в нем до конца и повисла на волоске. - Курить охота, - сказал он, - трубку бы. Люльку. Тогда поговорим. - Генерал наклонился к селектору: - Луиджи, дай ему сигарету. Бутылку заволокло дымом: это Бустаманте переслал в нее уже раскуренный "Кент". - Слишком слабые... Трубку дайте! - Нету!.. Скажите, Аксентович, ведь вам уже шестьдесят, в конце концов, зачем вы... Постыдились бы... мм... вельможный пан, а? - Эх, генерал, генерал, вам бы мой тридцатилетний - как бы выразиться? - недобор, я бы, знаете, еще посмотрел... - Словом, к делу: есть пять минут. Нужен трансформатор. Работать придется в России. Аксентович затянулся и отвел глаза. - Не слышу ответа, - сказал Форбс. - А что слышать-то, - отозвался почетный поляк, - откуда мне взять-то его? Вон, вампир есть, его используйте. Другие все занятые. Кто на задании, кто готовится к заданию. Так что и говорить не о чем. Хорошо вас кормят, генерал, хорошо вас кормят, вот что я вам скажу. Экий вы, генерал, смешной. Откуда ж я возьму вам оборотня? После Нового года, тогда, может быть, и смогу выделить. А сейчас... Трубки тем более не даете. Да нет. Видимо, не смогу весь будущий год. - Будто неизвестно вам: что к январю вас здесь уже не будет. - Н-да, а если все-таки буду? - сказал зав. трансформацией и сам, кажется, испугался - сидеть столько времени в бутылке не хотелось ему даже ради удовлетворения врожденного чувства противоречия. Но он понял уже, что Форбсу оборотень нужен позарез, а дать или не дать - зависит от него, от почетного поляка. В принципе он готов был и на компромисс, но на выгодный, только на выгодный. - Можем поторговаться, а? - Я могу предложить вам отключить ассенизацию. - Меня дерьмом не испугаешь, генерал, я его хлебнул во! Отчего вас удивляет, когда, скажем, хорошая вещь стоит действительно дорого? Кстати, я хотел бы перекусить. И трубку все же найдите. Негоже мне без трубки. У нас в Польше без трубки разговоров о делах не ведут. - Кстати, о делах: глубокоуважаемый мистер Порфириос недавно побывал на родине, заехал в Болгарию, выявил двух прекрасных оборотней и вам предстоит принять их в ваш сектор. Близнецы, оба дипломаты, оба уже завербованы... Словом, примете сотрудников. Контракт подписан президентом. Магическое слово "Болгария" мигом сбило часть спеси с почетного поляка, но сдавать позиции он не собирался. Он требовал свободы, дотаций, трубку, грозил пожаловаться помощнику президента и Папе Римскому, соглашался вести переговоры только после совещания со всеми своими подчиненными поочередно, а генерал, в свою очередь, грозил посадить к нему под колпак жутких джексоновских кобелей, никакими способностями к трансформации не обладающих, отвратительно голых, горячих и неполнозубых. И все время расхваливал болгарских сотрудников, незаметно умножив их число сперва до трех, потом до четырех. Наконец, нашли где-то трубку для Аксентовича - если честно, то отобрали у Мэрчента, но полковник с начальством не спорил - Форбс отослал ее в бутылку аппетитно раскуренной и прибавил, что табак в ней очень высокого качества, болгарский. Зав. трансформацией трубку с полузатяжки в ужасе выронил, пяткой растоптал просыпавшиеся угольки, обжегся и рассвирепел вконец. Через час-другой черты общего соглашения все-таки начали намечаться: почетный поляк согласился выделить для нужд Форбса требуемого оборотня на весьма длительный срок, а Форбс соглашался предоставить ему для довольно длительного совещания совершенно новую советскую кинозвезду, как раз сейчас выступающую в Пуэбло, совсем не болгарку, это гарантировалось. Для давно покинувшего Россию экс-генерала новые советские звезды, особенно такие, которые поют, были весьма интересны. Он сам иногда на досуге напевал старинные казацкие песни. Поставляемых Форбсом кинозвезд изображал, понятное дело, Кремона, но насублимировавшийся Хрященко об этом знать не знал. Кремоне шли сверхурочные, он блаженствовал в ларьке института, выдувая литры "Консервированной Донорской No 1", и все норовил пригласить лаборантку-другую разделить с ним кайф. Все непривычные в ужасе разбегались, а Кремона только свистел им вслед, для него вопроса девичьей чести не существовало, он был гурман и шутник. В кабинет Форбса почти сразу вслед за исчезновением проклятой бутылки впорхнула, вбежала, влетела, сияя всей своей девятнадцатилетней юностью, безупречными губами, дивной парижской прической, какими-то необыкновенными чулками, фантастическим маникюром - сама Б.Б. влетела к генералу, как к долгожданному возлюбленному; подлинная Б.Б., кстати, никогда так скверно бы эту роль не сыграла. Древний китаец в душе генерала, впрочем, на весь этот спектакль не отреагировал никак, а сам генерал протянул кинозвезде маленький и грязный клочок бумаги за подписью поляка, отдававший данную Б.Б. в пользование генералу на длительный срок. Кинозвезда качнула бедрами, рухнула в кресло, закурила, затем яростно, с хрустом съела фирменную зажигалку - и вот уже на ее месте в кресле сидел небольшой, средних лет, почти вовсе облысевший француз с усиками, небритыми щеками и воспаленными глазами, потный и замученный. Это и был Жан-Морис Рампаль, герой вьетнамской войны, в свое время выменянный американским правительством у Северного Вьетнама на десять тысяч пленных, - и тот самый, который, узнав, что евреи дали Египту за своего Визенталя двадцать тысяч пленных, хотел застрелиться, столь было уязвлено его тщеславие. Рампаль хлопал глазами и почти рыдал. - О Господи, генерал, скорее выпить! - в изнеможении выпалил он, протянул было руку за стаканом виски, которое Форбс собственноручно и заблаговременно поставил на край стола, но тут же, вовсе не стесняясь присутствием посторонних, запустил ее себе за пояс, в чем-то убедился, покраснел и схватил виски. - Господи, генерал, почему вы не сделали этого раньше... Семь месяцев... и пять дней в этом борделе! Неужели я затем сменил гражданство, затем стал американским военным, а вы, генерал, выменивали меня на десять тысяч вьетконговцев, чтобы я больше полугода сидел в борделе тюремного типа! Я прошу об отставке! Я должен пройти врачебное освидетельствование! Я определенно чувствую, что со мной что-то не в порядке! Я слишком долго был женщиной! - Капитан, - сурово сказал Форбс, - возьмите себя в руки. Я выцарапал вас у этого подлеца не для того, чтобы вы истерику устраивали. Вы нужны для исполнения важнейшей миссии. - Но я прошу об отпуске! Хотя бы на неделю! На семьдесят два часа! О, вы никогда не были женщиной, генерал! - Вы правы, капитан. Никогда не был. - А я был не просто женщиной! Я сидел в гареме! А вы представить себе не можете, чем заполняют свой досуг эти бабы! Полсотни баб с лишним, и один этот выродок с усами, который ни черта не понимает в сексе, который и требовал-то нас к себе только по одной! - Опамятуйтесь, капитан, в вашем секторе нет ни единой женщины! - Нет! - взвизгнул Рампаль.- Женщин - нет! Но есть почти тридцать, теперь на одну меньше, Брижит Бардо в возрасте от двенадцати до пятидесяти с чем-то лет; больше двадцати Мэрилин Монро, одна Софи Лорен, ему нравится, и семь штук этой русской дуры... Словом, знаете, как у нас там. Разговоры только о тряпках, все в роль вжились, знаете, долг все-таки, а лесбийская любовь чего стоит? И безграмотная какая, даром, что на самом деле чистая педерастия! И я единственный француз! И я должен попасть к врачу, со мной определенно не в порядке что-то! - Вы мнительны, капитан. Вот вам еще виски, а потом вас ждет полковник Мэрчент и группа инструктажа, там и врачи есть. Вас ждет важнейшее задание, ваше имя может войти в историю Америки еще больше, чем уже вошло! - Неужели снова Вьетнам?- оживился Рампаль. - Это были золотые дни. - Нет, капитан. Россия. Во имя любви и... Капитан нарушил субординацию и перебил Форбса: - Нет уж, хватит с меня любви! Генерал, но и остальных вызволить надо! Вы не представляете, как мучится Оуэн, ведь ему в роль-трансформации всего двенадцать лет, а этот выродок все время требует от него невинности, а Оуэн даже старше мэтра Порфириоса, легко ли в девяносто лет по три раза невинности лишаться? А... Что это? Виски, виски я пью! Форбс наклонился к селектору: - Немедленно усыпите Джексона. x x x Два неопознанных летающих объекта пересекли в едва брезжущем осеннем рассвете советскую границу в районе Владимира-Волынского. Для советских станций слежения за девственностью воздушного пространства они не представляли интереса, были слишком незначительны по размерам, а если и производилось какое-то наблюдение, то сперва должна же быть проведена идентификация: не являются ли они, скажем, птицами. А эти два неопознанных летающих объекта как раз являлись не чем иным, как огромными лебедями-трубачами. Только двигались эти лебеди по осеннему времени явно не туда, куда полагалось, они летели на северо-восток. Несомненно, это были сумасшедшие лебеди. На спине каждого лежал небольшой тючок, намертво пристегнутый тонкими ремешками к спине. На левой лапе у каждого из лебедей красовались кольца, гравировка на коих сообщала, что окольцованы лебеди орнитологическим центром в подмосковном городке Хлебникове год назад. Вряд ли, даже попади эти кольца в руки пограничников, те сообразили бы, что лебедей под Москвой не кольцуют, ибо они туда вообще не летают. Но, возможно, этих сумасшедших лебедей окольцевали сумасшедшие орнитологи. Клюв одного из лебедей был просверлен в нескольких местах, и он все время насвистывал какую-то мелодию, неслышную из-за шума ветра и большой высоты. Другой лебедь просто все время стучал клювом: от холода. Впрочем, это могла быть и азбука Морзе. Кто их знает, лебедей сумасшедших. Спрятавшись от зорких земных глаз над небольшим облаком, лебеди сделали несколько кругов и убедились, что прямо под ними находится легендарное озеро Свитязь. Лебедь с просверленным клювом ловко отстегнул со своей спины тючок и перебросил товарищу. Товарищ пропустил в постромки лапы, потом крылья. Потом сглотнул что-то мелкое из лапы, перевернулся в воздухе, помахал на прощанье стремительно тающими крыльями и стал падать с восьмикилометровой высоты, на глазах увеличиваясь в размерах, теряя оперение и все более напоминая парашютиста, каковым и должен был стать невдалеке от земли. Прозрачный купол парашюта без остатка растворился бы в воде, опустись парашютист на подернутую свинцовой рябью гладь Свитязи. Парашютист с этого момента получал право, о котором каждый оборотень может только мечтать: быть кем хочет, кем умеет, но по своему разумению, по обстоятельствам, приказа не дожидаясь. Проводив ласковым взором товарища, лебедь с просверленным клювом повернул назад, на юго-запад. Вскоре, пересекая венгерскую границу, он почувствовал голод, сильно снизился, дернул окольцованной лапой и достал пристегнутый под брюхом пластмассовый туб, аккуратно открыл его и, урча от удовольствия, загребая крыльями, присосался к нему, на лету роняя крупные капли крови. - Попал я в него, далеко не улетит, - сказал венгерский браконьер внизу, опуская ружье. Он не знал, что на этого лебедя пуля ему понадобилась бы по меньшей мере серебряная. Последние метры Рампаль пролетел уже в своем природном облике. Грузно шлепнувшись в прибрежную тину Свитязи, он медленно встал и по пояс в воде смотрел, как быстро и неуловимо для глаза тают в мутной воде стропы его парашюта. Еле-еле светало, но Рампаль, как и все оборотни высокого класса, обычно пользовался кошачьим зрением. Сколько раз оно спасало его в джунглях Вьетнама! Довелось ему сидеть в плену в Ханое, - плен был, впрочем, довольно респектабельный, ибо находился тогда Рампаль в облике генерала Дженкинса, а пленных генералов берегли (впрочем, для правительства США теперь, в исторической перспективе, ценность такой подмены была сомнительной: сам генерал, того гляди, мог бы посидеть до конца проигранной войны, а вот лучшего оборотня пришлось выменивать со всей возможной сговорчивостью), - и тогда никтолопия выручала Рампаля не единожды. Спасла она Рампаля и теперь. Ибо к нему через полотно шоссе, видимо, окружающего Свитязь, бежал человек с двустволкой наперевес и кричал что-то. Рампаль соображал быстро и принял немедленные меры. Одним движением утопил он свой рюкзак под прибрежной корягой, затем яростно впился в свои наручные часы,- бывшее "хлебниковское" кольцо, - с хрустом разгрыз их и проглотил, почти не жуя, царапая пищевод, но вовсе этого не замечая. Шея Рампаля стремительно растолстела, торс также, ноги, напротив, укоротились, ступни исчезли вовсе, лицо преобразилось сперва в несусветную карнавальную маску, затем приобрело полную идентичность с мордой одного из известнейших представителей животного мира. Рампаль упал на четвереньки и полез на берег, прямо на остолбеневшего мужика с ружьем. Жан-Морис Рампаль стал свиньей. Уже выбираясь на берег, он почувствовал странную дурноту, но грозно хрюкнул и пошел прямо на мужика. Тот что-то крикнул, кажется, по-украински (этого языка Рампаль не понимал, он и русский только-только выучил) и пустился наутек, бросив двустволку. Рампаль без спешки подошел к двустволке, на всякий случай раздавил ее, наступив на магазинную часть левым передним копытцем и перенеся на эту ногу весь вес своей несомненно рекордистской туши. Тут дурнота стала совсем невыносимой, и оборотень повалился набок. Еще не понимая причин жуткой рези, пронзившей его утробу, он бессознательно уполз с дороги на обочину, под ивовые кусты, в канаву. Тут, с трудом устроившись на жухлой и мокрой осенней траве, скосил он глаза на свое брюхо, ставшее совсем чужим, и с ужасом увидел маленькое розовое существо, копошащееся между его задними ногами. Существо отчаянно верещало и ползло к первому из ряда крупных сосков, покрывающих брюхо Рампаля. Несомненно, капитан американской армии Жан-Морис Рампаль самым жутким и неестественным образом поросился под ракитовым кустом на берегу легендарной Свитязи. Дурнота на какое-то время отошла. Рампаль с трудом согнулся, мощная туша повиновалась ему очень плохо, к тому же, видимо, очередной поросенок был уже на подходе, - Рампаль слюняво хрюкнул, лизнул свое дитя и, чавкая, сожрал послед. Ему, как оборотню, в жизни приходилось глотать самые странные предметы, даже страшного морского ежа, - это поглощение имело следствием немедленное превращение в недоброй памяти президента Уганды Иди Амин Дада, и Рампаль был очень рад, когда этого президента уличили в людоедстве и свергли, очень уж ежа кушать больно было, - но рожал он впервые, поросился тем более, и вкус последа показался ему очень необычным. Никакого превращения не случилось, только судорога стала сильнее, и очень скоро второй поросенок, такой же писклявый, явился на свет, был облизан одуревшим родителем и прилип к очередному соску. Через несколько часов, когда совсем рассвело, вконец измотанный Рампаль лежал на пропитанной кровью траве, а двенадцать отпрысков, родитель не уследил даже, сколько которого пола, яростно дергали его двенадцать сосков, тогда как тринадцатый, к которому Рампаль испытывал что-то вроде нежности, ползал по тельцам братьев и сестер, пытаясь отбить и себе сосок. Сам Рампаль глядел в небо и обреченно похрюкивал. Как могло это произойти? Он десятки раз уже был в жизни свиньей, правда, всегда кабаном. И вообще - он с ужасом начинал осознавать, что нигде и никогда не принимал женского облика до тех пор, пока не попал под командование пресловутого почетного поляка, продержавшего его в женской шкуре столько месяцев. И от кого все эти поросята? Рампаль вытянул шею, сколько мог, и захрюкал совсем яростно, подумав при этом мимоходом, что, будь он не свиньей, а собакой, его вой разнесся бы до самой польской границы. Теперь Рампаль понимал причины странных недомоганий, терзавших его последние месяцы в образе Б.Б. Откуда он мог знать, что все это - проявления беременности? Кто-то остановился на обочине. До Рампаля донеслись звуки почти непонятной ему украинской речи: - Гляди, Петро, хавронья-то опоросилась. Не иначе, Микитенкова это, я ее еще в воскресенье видел, все собиралась. Ты поди, Петро, Микитенке скажи, чтоб пришел и забрал, с него за это литр причитается. Прибавление дай Бог каждому. И пожарит, и закоптит, и в Шацк на рынок отвезет. Рано только что-то она, наши все еще через месяц-полтора только пороситься будут. А ему, хрычу старому, счастье так и прет, видать... Рампаль собрался с силами, дотянулся тупым рылом до тринадцатого своего дитяти и резко ткнул его, отдав ему тем самым чей-то сосок. Поест пусть пока. Рампаль чувствовал, что с детьми ему предстоит скорейшая разлука. Внутренне он, конечно, оплакивал и их, и себя, но долг для него, для капитана американской армии, оставался превыше всего. Поросятки, наевшись, стали засыпать и отваливаться. Рампаль заботливо вылизывал их и устраивал поудобнее. Вот и тринадцатый тихо уснул. "Воистину дети греха", - патетически подумал оборотень, поднялся на нетвердые ноги и встряхнулся. Странно, но его произведшая на свет тринадцать потомков туша почти не похудела. В человеческом облике Рампаль очень ценил свою некоторую полноту, хотел бы даже растолстеть, но хлопотное ремесло разведчика-оборотня не давало для этого возможности, более того, полнеть было просто опасно. Несмотря на море разливанное отцовских, не то материнских чувств, затопивших душу Рампаля, долго оставаться в этом облике было нельзя. Рампаль бросил прощальный взгляд на поросяток и, семеня копытцами, потопал к берегу, где под корягой спрятан был заветный рюкзак. Плюхнулся в воду, с наслаждением почесал бок о корягу, вытащил из-под нее искомое. И услышал тонким слухом разведчика громкий и не совсем трезвый говор тех самых мужиков, что останавливались у его родовой, так сказать, постели, к которым примешивался голос третьего, незнакомый, визгливый до жути - явно голос того самого Микитенки. - Да говорю вам, не поросилась еще! Не поросилась! Чтоб у вас повылазило, не поросилась! Чтоб у меня повылазило! Не поросилась, покрыли ведь только! Рудычиху спроси! Коломийца спроси! Дома она, дома, как ей тут быть! Чтоб у нее повылазило! Второй мужик что-то ответил, но Рампалю слушать было некогда. Быстрым и длинным прыжком вылетел он из воды и помчался по шоссе, следом свернул в сторону, стараясь скорее пересечь сжатое поле и скрыться в маленьком лесу. Больше всего боялся он того, что, может быть, бежит в сторону польской границы. Эта страна была ему теперь ненавистна на всю жизнь. Что-то теперь будет с его поросятками. Лучше не думать. Рампаль слышал позади себя гомон что-то не в меру резвой погони. Превратиться же во что-нибудь более быстроногое не было времени, тем более тяжелый рюкзак мешал несказанно, а бросить его было никак нельзя. - Держи ее, она мой кожух украла, а у меня в нем кошелек!.. Оторвавшись от преследователей шагов на двадцать, Рампаль влетел в лесок. Непослушные копытца были сбиты в кровь. К тому же он чувствовал себя очень слабым после родов. Любой ценой требовалось превратиться во что-нибудь мужского пола, ибо, как догадывался оборотень, дурнота от родов тогда пройдет, они вообще станут для него невозможны. И Рампаль решился. Он выхватил пастью из рюкзака крупный желтый грейпфрут и, петляя между деревьями, чавкая и хрюкая, сожрал его. Быстро перехватил рюкзак в появившуюся руку, другой же заколотил себя в грудь и с ревом пошел на преследователей. Двухметровый самец-горилла произвел на них неотразимое впечатление: мужики с воплями бросились наутек. Но, ясное дело, ненадолго, собираясь вернуться со всякими берданками небось. Но главное было сделано: послеродовую дурноту как рукой сняло. Рук у Рампаля, кстати, сейчас оказалось четыре, это было неудобно. К тому же в свинском облике он холода не чувствовал, горилле же, существу тропическому, в свитезянских пущах было явно прохладно. Рампаль прошел километр-другой, выбрал укромный кусточек, сел под него, достал волосатыми пальцами из рюкзака пол-литровую бутылку, - кокандского розлива! - выпил, стал человеком. Сориентировался по уже взошедшему солнцу и, одевшись в советское, пошел в Шацк. Так, никем не замеченный особо, хотя и не говорил по-украински (а другой речи вокруг слышно не было, разве только когда он обратился по-русски, спрашивая цену на что-то съестное, чего, однако, купить не успел, несмотря на то, что стоило дешево, - подошел автобус), никем не замеченный, уехал в Луцк. Оттуда добраться до Москвы - проще простого. Рампаль должен был, начиная от Москвы, пройти той же дорогой, что и Джеймс, найти его, помочь ему, заодно и проверить, не превысил ли он полномочий, - впрочем, неограниченных, - и не использовал ли служебных способностей в личных целях. Но это уж так, для порядка: Рампаль знал Джеймса и очень его уважал. В московском поезде Рампаль хорошо отоспался. x x x - Знаешь, Гера,- анекдот есть такой - про женщину, которая дает?.. - опохмеленным уже и счастливым голосом распространялся собеседник Рампаля. - Так же, знаешь, как все, как все, хи, хи... - собеседник щурил маленькие глазки, морщил картофельный нос и всем своим видом выражал благодарность этому славному, опохмелившему его командировочному. Два капитана - Синельский, конечно же, и Рампаль (ясное дело - Герман Лобиков, командировочный из Могилева) задушевно пили первую бутылку и закусывали тоже пока еще в кафе "Олень". Рампаль пришел сюда по следам Джеймса, а Синельский последние дни почти не вылезал отсюда. Денег ему все не выдавали, уехать он не мог даже туда, куда был командирован, и он решил не тратить времени попусту, полагая, что если не сам Федулов, то уж кто-нибудь из его компании придет сюда, в "Олень". Сколько народу упоил он здесь на свои кровные, впрочем, составляя счет на будущее возмещение, - хотя знал по опыту, что если шпион появится, то первым глупым делом на свои угощать начнет. Но и сам Миша попадался на глупый свой крючок постоянно: глядишь, угощает он тебя, с грустью такой глядит, упаивает, а разберешься - так простой крупный растратчик оказывается перед посадкой, а шпиона никакого. Так что о поящих и непоящих Синельский даже и рапортов начальству не готовил. А уж об этом командировочном он и вовсе знал наперед: не поставит второй бутылки - все, конец, не шпион это никакой, а простой тюфяк из Могилева, очумевший от жизни московской, в кои-то веки увиданной. Первую он поставил к тому же початую, сроду шпионы таких не выставляли. А Рампаль, собственно говоря, и угощал этого случайного хмыря-обывателя лишь потому, что имелась в его неказистом рюкзачке недопитая бутылка водки, остаток того снадобья, с помощью которого он снова стал человеком в полесской роще. Человеком он стал, но водка в Скалистых горах оказалась хоть и советская, но очень жидкого кокандского розлива, и полной чистоты превращения в себя самого Рампаль не достиг: осталась в нем от обезьяньего облика совершенно излишняя и неприятная ему волосатость. Даже на спине волосы росли. Так что водку эту было что выпить, что вылить. Да к тому же водки Рампаль, вскормленный и вспоенный виноградниками родного Аркашона, вообще не пил. Он уже бывал в Москве, дважды, приезжал с визитами - сперва неофициальным, потом официальным, в образе президента Никсона, будь он неладен. Приходилось выпить литр кельнской воды. Русские люди, конечно, знать ничего не знали. Из их подарков Никсон выделил потом Рампалю шубу. А вторую бутылку Рампаль выставлять, кстати, не собирался: как все французы, он привык к экономии. Но что-то в его личности было Синельскому все же подозрительно. Едва ли не излишняя для русского человека волосистость, прямо как Татьяна говорит, "чтоб из рубашки торчало"; так тут торчало не только из рубашки, но даже, кажется, из ботинок. И все-таки так уж, для порядку, полагалось теперь его по обычной программе отвести к Тоньке. Хотя по степени волосистости - скорее к Таньке. А то пусть обе пользуются. Им обеим самый смак, что не молодой, и полковник за блядство в служебное время квартальную не снимет, - так, считай, пробное задание выполняли. Рампаль, оборотень, не был телепатом, не был даже в той степени, в какой был им Джеймс ("умел в крайнем случае"), - оттого, кстати, продолжал считать Аксентовича поляком и ни за что ни про что ненавидеть Польшу. Рампаль не сумел бы прочесть ни чьих мыслей даже в случае смертельной опасности, но интуиция по сей день не подвела его ни разу, и он сейчас, хотя поил неведомо кого, попавшегося ему на учуянных следах Джеймса, знал все-таки, что попал за его столик этот хмырь и алкаш неспроста. И он не собирался с ним особенно скоро расставаться. А Михаил тем временем побежал к телефону-автомату. Тот, кстати, не работал. Наконец, из четвертого по счету автомата Тонька расслышалась, хотя к разговору все время присоединялся человек, ультимативно требовавший у кого-то неслышимого, чтобы тот, неслышимый, задешево купил у него крест чугунный намогильный и еще большую гирю, тоже чугунную, но желтую. Тонька угрюмо буркнула: "Бутылку возьми, портвагена хотя бы, огнетушитель". Танька, кстати, уже сидела у нее. Полковнику о визите очередного гостя решили пока не докладывать. Взяли "огнетушитель" и пошли молчановскими переулками к Тоньке. Рампаль все тем же своим природным чутьем почти физически ощущал, что где-то здесь недавно прошел Джеймс. Пожалуй, даже метки какие-то свои оставил, только искать их недосуг. Наконец пришли. Тонька отворила дверь - мрачная и похмельная, вовсе без следов той красоты, что обольстила Джеймса. Пить у нее было совершенно нечего. Особо грустно было то, что в буфете в ряд стояли пять бутылок представительского коньяку, которые и пальцем тронуть нельзя без письменного потом за них отчета. Нечего было и думать распить хоть одну из них с этим лопухом-командировочным. Но, увидев под мышкой Михаила "огнетушитель", а у его лысенького и симпатичного спутника Геры - еще один, Тонька смягчилась. Даже свет зажгла в коридоре. Тусклая коридорная лампочка выхватила из темноты старого испанского коммуниста на стремянке - видимо, уже списав со счетчика цифры, он что-то подсчитывал в уме. Проигрыватель не работал: по словам Тоньки, какой-то Марик пролил на него бутылку ликера "Бехер". Однако невообразимо пьяная Татьяна, немедленно оценившая волосистость Рампаля - правда, с сожалением вздохнув о его лысине и маленьком росте, - стала требовать музыки и песен ("А цветов и любви?" - грозно спросила куда более трезвая Тонька, но Татьяна сказала, что цветов сейчас не надо, а любовь потом) и предложила исполнить любимую песню "Если долго мучиться - что-нибудь получится", даже что-то насчет "доли лучшей". Рампалю показалось странным услышать из уст этой пьяной девицы текст явно духовного содержания, но Тонька оборвала сей негритянский спиричуэл грубым и совершенно уже негритянским тычком под вздох, от которого Татьяна рухнула в приоконное кресло и как бы задремала, из-под век поглядывая на Рампаля и на открываемые бутылки. Рампаль выпил и вздрогнул: в России пить полагалось залпом, до дна стакана, в котором напиток сочетал в себе очень гармонично цвет мочи нефритного больного, вкус гашеной извести и запах несвежего скунса. Обнаружил он, что на языке москвичей напиток этот называется "ядреный портваген", а не "бормотуха", как было несколько лет назад, и запомнил это. Михаил и Тонька сидели на кровати, и Рампаль волей-неволей оказался кавалером Татьяны, да к тому же и виночерпием. Вторую бутылку прикончили махом, и, ясное дело, не хватило. Тонька предложила сходить в Смоленский, Михаил объяснил, что у него пусто, как во сне младенца, денег, то есть, нет, и раскошеливаться пришлось Рампалю, но сделал он это с такой искренней неохотой, что и тут никаких подозрений не возбудил. Идти пришлось Михаилу в единственном числе: Татьяна потребовала, чтобы Рампаль рассказывал анекдоты. Он и рассказал десятка полтора, не особо свежих, но смешных, особенно ржали над анекдотом про говорящую жопу, они его не знали, и, увы, надежды на казенный коньяк исчезали; никаким шпионом этот самый Гера быть не мог, чтоб такое знать, надо в СССР жить всю жизнь. На чем, кстати, угасли остатки сексуального интереса к нему со стороны Тоньки. Танькины же секс-интересы с политикой связаны не были, разве что начальство распорядилось бы. Она по должности значилась всего лишь "подругой", обязана была находиться в седьмой алкогольной форме и вообще не встревать без надобности. Что ее и устраивало. Она, кстати, имела бы право выписать из буфета одну бутылку коньяка для поддержания своей седьмой формы, но волосатость Рампаля помутила ее разум начисто. И вообще она портваген больше любила. Вернулся Михаил, злобно истративший из врученных Рампалем десяти рублей девять: в Смоленском перед закрытием ничего достойного, кроме белого крымского портвейна по четыре пятьдесят, не оказалось. Оставшийся рубль Рампаль с него стребовал, пришлось отдать; тут и последние Михайловы подозрения вовсе отпали - на что шпиону рубль? Выпили и эти две. Потом оказалось вдруг уже очень поздно, Рампаль заторопился к себе в гостиницу "Дом туриста". Татьяна сказала, что это к чертовой бабушке, а у нее в квартире тут внизу комната свободная есть и в ней койка. Рампаль согласился, от Татьяны шел слабый звериный запах, который почему-то его тревожил, видимо, остатки гориллы проявлялись в нем не одной только волосатостью. Попрощались, с трудом доползли к Татьяне. В коридоре было темно, брошенный посреди него детский велосипед слабо хрустнул под Татьяной, потом она сказала, что покатается утром и уволокла Рампаля к себе. Звериный запах по мере развития событий усиливался и тревожил Рампаля все больше. Бурный восторг Татьяны, наконец-то запустившей пальцы в волосяные дебри на пояснице и прочих местах Рампаля, подвигнул ее на добытие из буфета бутылки казенной водки, - по рангу ей ничего другого не причиталось, - хлопнули по полстакана, после чего Татьяна несколько поутратила интерес даже к волосьям, их после водки стало меньше, кстати, но она не заметила, а проявила его уже больше к конкретным действиям. Рампаль пошел ей навстречу. Не обманул ожиданий. Среди ночи события стали разворачиваться по второму разу, заодно и водку допили. С непривычки к водке Рампаль занятие затянул необычайно долго. Татьяна тихо рычала, Рампаль, впрочем, нутром чувствовал, что она не оборотень, но это ему тоже мешало, даже больше, чем водка. В коридоре раздался грохот, и чья-то громадная фигура возникла на пороге двери, которую, оказывается, Татьяна не заперла даже, так увлечена была волосьями. Фигура застыла, чуть покачиваясь, но Татьяна словно бы даже ничего и не заметила. Рампаль почувствовал вероятность, что сейчас будут бить, а в своем природном облике он большой силой не отличался. Сделав еще несколько движений он, не сходя с Татьяны, дотянулся зубами до стоявшего рядом стула, рванул с него будильник и яростно сожрал. Стремительный ветер возник в комнате, Татьяна вскрикнула, а бросившийся было в комнату Винцас во вспышке какого-то загробного, матового света увидел, как огромный лебедь сорвался с тела Татьяны, ухватил в лапу свой рюкзачок, крылом вышиб оконное стекло и растаял в ночном небе. - Дурак, - сказала голая и протрезвевшая Татьяна, зябко ища на стуле сигарету, - сам что ли не видишь, что лебедятня у меня тут теперь? Литовец мешком опустился на пол. 11 Значит, ты истратил столько времени и сил на дело, которое считаешь бесполезным? УМБЕРТО ЭКО. ИМЯ РОЗЫ Сознание еще не возвратилось к нему, Джеймс еще не проснулся. Но уже понял, что лежит в постели с женщиной - и все вспомнил. Все, что могло произойти между ним и этой женщиной - уже произошло ко взаимному удовольствию. Женщиной была Катя Романова, а часы показывали без четверти одиннадцать. Уже неделю Джеймс жил в доме Павла и Кати. Жил, не выходя на улицу, жил на деньги Павла, спал на раскладушке в его комнате, жил, ежечасно и ежеминутно перевоспитывая грядущего императора, инструктируя и обучая на все случаи жизни: учил хорошим манерам, дипломатическому протоколу, борьбе каратэ, основам прикладной телепатии и телекинеза, - последнее, впрочем, удавалось меньше всего, способности к телепатии обнаружились у Павла минимальные, дальше чтения общих эмоций дело не пошло. Павел же, понемногу увлекаясь предложенной ролью, в которую, правда, еще не до конца поверил, показывал Джеймсу записки отца - и на рисовых зернах, и уже расшифрованные, сложенные в толстую голубую папку с тесемками. Однако в ответ на прямые вопросы Павла - как же все-таки чисто практически откроется перед ним возможность взойти на российский престол - Джеймс замыкался и отказывался отвечать до тех пор, пока оба они находятся в Свердловске. Из этого явствовало, что в не очень отдаленном времени Джеймс Павла собирается из родного города увезти. И возникали совсем уж обычные советские вопросы: куда тогда деть квартиру, работу, Митьку, особенно Катю. Здесь Павел оказался непреклонен: на российский престол он желал взойти только рука об руку со своей женой Екатериной и никак иначе, пусть она и происходит от совсем незнатных прибалтийских переселенцев. Джеймс немедленно взялся гарантировать исполнение этого условия, хотя оно как-то отсутствовало в предварительных инструкциях, впрочем, немецкое происхождение, обычное для русских императриц, позволяло думать, что тут просто все само собой разумелось и введено в документацию поэтому не было. Во всех случаях лучше уж государь-семьянин, чем любой другой вариант. Все перечисленное, кроме занятий каратэ, происходило на глазах у ничего не понимающей Кати; каратэ начиналось, когда она уходила в школу. Павел не скрывал от жены, что томский краевед, Роман Денисович, приехал сюда пока еще только для составления сметы на покупку всех без исключения рисовых шедевров Федора Михайловича: сумма ведь требовалась очень и очень большая, краеведческий музей должен будет испросить ее у министерства культуры и даже лично у министра культуры Устина Кирпичникова,- хотя, конечно, предварительное согласие этой инстанции уже есть. Поэтому Роман Денисович Федулов и приехал пока только предварительно. Роман Денисович произвел на Катю впечатление откровенно хорошее: красивый и высокий, по-французски неплохо разговаривающий, только с сибирским каким-то акцентом, он напоминал ей покойного отца, по которому в свое время все девки в родном алтайском селе с ума сходили. Она даже отважилась подать голос вечером, когда они на кухне чай пили, на шести квадратных метрах. Роман Денисович увлеченно рассказывал как раз о жизни и деяниях легендарного томского врача Сибирцева, а она перебила и спросила, не немец ли он, не из меннонитов ли, как ее родители. Томич не удивился, а только с сожалением развел руками - нет, мол, увы, пять поколений его предков жило на берегах родной Ушайки, да и сам он старается даже не покидать родного города, так, мол, его любит - это все сплетни чистые, что жрать совсем нечего, кедровые орехи всегда есть, сибиряк при них ни в жисть с голоду не умрет, и рыбу на Томи иногда продают тоже, никуда он из Томска не ездит - так привык, но тут уж такое сокровище, микрографика умельца Федора Романова... Катя все никак в толк взять не могла, отчего это покойный Федор Михайлович интересовал именно томских краеведов, но деньги были обещаны большие, вел себя гость на редкость порядочно, да и Павел ему доверял, лучше уж не затрагивать неудобных вопросов, почему да кому... Присутствие гостя в доме принесло Кате еще одну приятность, весьма неожиданную. Гость ночевал на раскладушке в комнате Павла и во время сна выдающимся образом храпел. Это почти ежедневно выгоняло Павла в Катину комнату со своей подушкой. Коль скоро будущий император выразил желание, чтобы императрицей была Катя, Джеймс считал просто необходимым, чтобы Павел чаще посещал супружеское ложе. А Джеймс попросту ждал. Он использовал свободное время для обучения Павла. В одну из прошлых ночей он выпил залпом бутылку коньяку, купленную на последнюю десятку, выждал появления в его сознании Джексона со знаменитым вопросом и истерическим усилием воли заставил индейца выслушать краткий и сжатый, заранее продуманный монолог, в котором доложил Форбсу и центру управления в недрах Элберта об успешном завершении первой части операции, о полной готовности ко второй фазе, задерживаемой лишь безденежьем. Джексон тут же отключился. Отключился и Джеймс, коньяк был все-таки очень плохой, грузинский, три звездочки, бобруйского розлива, со ржавыми хлопьями по всему полулитровому объему. А сегодня утром Павел пошел к первым урокам, Катя же до второй смены была свободна. Джеймс проснулся и ощутил настоятельную потребность посетить туалет. Меньше всего ему хотелось бы разбудить Катю, не дай Бог остаться с ней наедине и снова до бесконечности плести томско-краеведческую байку. Поэтому Джеймс не стал вставать с постели, а вылетел из нее, проплыл под самым потолком в коридор, нырнул в туалет. И только собравшись скользнуть обратно, открыл дверь и увидал, что на пороге другой комнаты в ночной рубашке стоит Катя и смотрит на него расширенными от ужаса глазами. Несомненно, она все видела, Джеймс выдал себя самым позорным образом. Инструкция всепредусматривающего Мэрчента гласила на такой случай однозначно: женщина, ставшая свидетельницей любых паранормальных способностей разведчика, будь она хоть девяностолетней старухой, немедленно должна стать любовницей разведчика. Джеймс подумал, как редко беспрекословное исполнение инструкции может действительно доставить радость, - тем более, что Кате было еще далеко не девяносто! - и прыжком, не касаясь пола, бросился к Кате. Катя кинулась к себе в комнату, не вскрикнув и не успев запереть дверь. На изнасилование Джеймс разрешения не имел, все должно было происходить на его мужском обаянии, а при нарушении такового правила из его жалования начинались дикие вычеты. Но на обаянии все и устроилось. Тревога насчет возможного отказа во взаимности у разведчика прошла, едва только обхватил он будущую императрицу за плечи и закрыл ей рот поцелуем. Она и не думала сопротивляться, так что, наблюдай за этой сценой какой-нибудь инструктор-полковник, он бы и поцелуй-то записал как излишний. Ласки, лавиной рухнувшие на Катю, ошеломили ее и озадачили: Роман Денисович не повалил ее, не пытался сорвать рубашку, даже под подол не полез. Его сильные и жадные руки скользили поверх фланели, словно им и не требовалась нагота. Это продолжалось так долго, что Катя сдалась сама. Время распалось на короткие отрезки, запульсировало, стало горячим и вязким. В сердце Джеймса клокотал восторг - одновременно от хрустальной точности, с которой было исполнено распоряжение Мэрчента, от шелковой кожи Кати, и все время подступал еще и главный восторг человеческой жизни, который непрерывно приходилось сдерживать. И поэтому все кончилось очень внезапно, ибо не имел права Джеймс Найпл становиться отцом еще одного возможного наследника престола, хватало Форбсу и законных. Любовь перешла в сон. Павел, по счастью, раньше часа дня вернуться не мог. Поспать полчаса они вполне имели право. И поспали. Джеймс успел только на локте приподняться, когда в прихожей зазвенел звонок. Даже не чмокнув Катю, вылетел он из ее постели и скрылся за дверью бывшего кабинета Федора Михайловича. Перепуганная и недовольная Катя накинула халатик и пошла к двери. - Кто там? - спросила она необычайно низким голосом. - Дезинфекция! - ответил из-за двери мужчина. - Катя накинула на дверь цепочку и приоткрыла. За ней стоял средних лет человек с бакенбардами, очень бедно одетый, с чемоданчиком вроде балетного. Катя как будто видела его где-то раньше, да и выглядел он как-то безопасно. - Муравьи, тараканы черные, тараканы рыжие, клопы, блохи земляные, мухи, мыши, крысы, мокрицы, жучок мучной? Чем страдаете? - Тараканы есть, рыжие. Боракс не помогает, кстати, и нельзя, собака у нас, так что если безвредного чего, - так же на нижней октаве сообщила Катя и дверь все-таки открыла. - Роман Денисович, вы проводите товарища на кухню, он там отравы посыплет, я как раз в школу тороплюсь очень. - И нырнула за свою дверь. Джеймс выглянул. Человек, стоявший на пороге, был ему хорошо знаком. Счастью Джеймса не было предела, ликуя, он чуть пожал запястье незнакомца, провел его, слова не говоря, на кухню, взял из его рук чемоданчик, высыпал в угол полбанки муки и проводил незнакомца, ему столь знакомого, снова к выходу. Закрыв дверь, он, наконец, обратил внимание на Митьку, который у себя на подстилке не выл даже, а как-то стонал по-собачьи. Он и вообще-то рычал на любого гостя, а здесь вся шерсть встала на нем дыбом, ужас читался в его круглых спаниельных очах: он выл вослед дезинфектору. Удивляться не приходилось: поди успокой собаку в подобном случае. Этого и Бустаманте не сумеет. Павел сегодня освободился раньше и шел домой не к часу, а к половине двенадцатого. Класс, которому он должен был на последнем уроке первой смены рассказывать об исторической неизбежности падения семейства, с коим состоял в недальнем родстве, - класс этот директор экспроприировал на нужды демонстрации седьмого ноября и отправил клеить пудовые макеты книг "Капитал", "Нищета философии", "Материализм и эмпириокритицизм", "Целина", которые школьники понесут вместо - и помимо, впрочем,- красных знамен. Отбарабанив подряд утренние уроки, должен он был сегодня провести еще только один во второй смене, в половине четвертого, но и тот класс был тоже под угрозой картонажной экспроприации. Поднимаясь по лестнице к себе домой, мурлыкая все ту же прицепившуюся "Маэстру", повстречал он между вторым и третьим этажом кого-то, кто, невзирая на не юношеский возраст, прыгал навстречу через две ступеньки, заложив руки в карманы, тоже, как и Павел, легкомысленно мурлыча, хоть и не "Маэстру", но чуть ли не "Марсельезу". Через секунду, когда незнакомец скрылся за изгибом перил, Павел понял, что, кажется, переутомился до галлюцинаций: на лестнице повстречался ему в советском партикулярном платье, да еще поношенном, не кто иной, как родной прапрадедушка, император Александр Романов. Джеймс дожидался почти одетый, лежа на раскладушке, отчего-то самодовольный. Катя, похоже, только что выбравшаяся из постели, что-то жарила на кухне. Митька, не по возрасту оживленный, носился вокруг хозяина и пытался поведать ему какую-то важную историю, но Павел собачьего языка не понимал, хотя Митьку и любил. Очень, видимо, важная и страшная история это была, судя по интонации гавков, несколько зазывательных, необычных. Но перевести ее с собачьего на русский для Павла было некому. Самодовольный Джеймс, не вставая, пожал Павлу руку. - Вот, Павел Федорович, мы и можем наконец-то обсудить последние подробности сметы... - Павел, понимающе кивнув, выглянул в коридор, а на кухне у Кати сжалось сердце: неужто Роман Денисович, который, оказывается, такой замечательный, и летает тоже хорошо, уже уезжать собрался? В глубокой тревоге потянулась она за подсолнечным маслом. - Нет такого коньяка, дорогой Павел Федорович, которым мы могли бы отпраздновать сегодняшний день, - начал Джеймс, но Павел прервал его: - Коньяк я как раз сегодня купил... К седьмому ноября... Мертвое молчание повисло в кабинете. Джеймс крайне недоверчиво посмотрел на Павла. Тот очень смутился. - Ну да, сила привычки, понимаю вас, - усмехнулся наконец Джеймс. - Седьмого ноября мы ждать не будем, давайте бутылку. Бобруйский, наверное? Сойдет. И супругу, пожалуйста, тоже зовите. Скажите, что я получил из Москвы "добро" на покупку наследства Федора Михайловича. - Так уж прямо из Москвы, - буркнул Павел, но Катю позвал. Та пить отказалась, на уроки ей вот-вот, но внутренне успокоилась: раз мужчины выпивают, грозы, стало быть, не предвидится. Даже пообещала заскочить с работы взять вторую. Павлу тоже нужно было к трем опять в школу, но Джеймс сказал, что сегодня у Павла Федоровича будут уважительные причины на работу не выходить. Павел усомнился, что после коньяка сможет получить бюллетень, но Джеймс клятвенно заверил его, что все будет в порядке и бюллетень не понадобится. Катя принесла им, что пожарила, ушла, и мужчины выпили по сто. И повторили сразу. - Благодарю вас, государь, за гостеприимство, за хлеб-соль, - начал Джеймс. - Вы ведь поиздержались, меня-то откармливая. Примите уж в компенсацию. - Он достал из необъятного бокового кармана толстую пачку сторублевок и положил перед Павлом. - Самые настоящие, не волнуйтесь. И гораздо больше, чем у вас на сберкнижке. А надо будет, найдем еще. Эти лучше оставьте супруге на первое время. Павел весьма небрежно сгреб пачку и сунул в письменный стол. Джеймс невольно восхитился: если Павел начинал принимать такие вещи как должное, значит, царские гены уже взяли верх над советскими. Самый раз, стало быть, начать действовать согласно новым инструкциям. - Вы хотите меня увезти? А квартира? - Вот уже это вас как-то не должно заботить, государь. Купите другую, в крайнем случае. А насчет работы... - Джеймс вытащил из кармана, на этот раз нагрудного, бланк заверенной телеграммы, которым секретарь Кировоградского обкома тов. Грибащук О.О. удостоверивал подпись Романовой Екатерины Алексеевны, а последняя с глубоким прискорбием извещала о смерти своего незабвенного мужа Петра, последовавшей после тяжкой геморроидальной колики, и требовала присутствия внука Павла на похоронах. Павел в ужасе поглядел на Джеймса. - Вы думаете, меня в школе отпустят по такому документу? - Если засомневаются, пусть звонят в Кировоград Грибащуку. - И он подтвердит? - Хм... в некотором роде. Он уже полтора года лежит в реанимации, видите ли, секретари посоветуются с ним и подтвердят что угодно, лишь бы шефа в мертвости не заподозрили и с работы всю компанию не поперли. - Так он покойник, что ли? - Хм... в некотором роде. Но сердце работает! Искусственным образом, знаете ли, это теперь не фокус. Но давайте к делу. Ужас Павла достиг предела - и прошел разом. Он понял, что ехать придется, причем именно туда, куда велит Роман Денисович. Впервые за спиной Романа Денисовича начинала вырисовываться какая-то реальная сила. И то, что сила эта была советская, кировоградская, сильно успокаивало. А Джеймс разложил на столе маленькие листочки, - приглядевшись, Павел заметил, что все они исписаны клинописью, - разлил остаток по стаканам и приготовился к длинному монологу. Уши Павла словно бы заложило, такое случалось с ним не в первый раз с тех пор, как в памятную ночь обожрался он аспирином, и голос собеседника доносился к нему словно бы сквозь вату, будто бы ручейки бобруйского коньяка сочились и продирались по капиллярам к его закоченевшим, заждавшимся скипетра и державы всероссийских, пальцам. - Итак, государь Павел, настало время перейти к конкретным действиям. Рад сообщить вам, что в ближайшие недели в международном суде в Гааге будет возбуждено дело о размораживании в пользу законных наследников так называемых "карманных денег" Романовской династии. Банк Ротшильда, швейцарские банки и все другие уже получили извещения. Однако ставлю вас в известность, что данное дело будет проиграно не позднее первых чисел декабря, выполнив свою функцию, а именно, успев привлечь международное внимание... Затуманенное сознание Павла отфильтровало и осадило в песке забвения все многочисленные и совершенно астрономические цифры, которые перечислил Роман Денисович: ненужные и фантастические. - Вопрос о реабилитации дома Романовых путем общенародного референдума должен будет, таким образом, стать насущнейшей проблемой ближайшего будущего России, каковую идею всемерно поддержат политические и религиозные деятели как диссидентской оппозиции, так, хотя это на сегодняшний день факт более отдаленного будущего, и советского официоза до политбюро включительно. Не удивляйтесь, идея реставрации русской монархии пользуется немалой популярностью и в высших слоях советской партократии... Слух начал исчезать вовсе. Между тем Джеймсу было решительно все равно, воспринимает его будущий император или нет. Джеймс намеренно погружал Павла в состояние гипнообучения, информация шла сейчас от него прямо в подсознание Павла. В эти минуты он, Джеймс, малосильный маг, но зато разведчик высшего класса, выводил на сцену Павла: на сцену мировой истории, большой политики, красивой и настоящей жизни. Но приходилось предусмотреть многие трудности, неприятности, возможные осечки. - ... в первую очередь. И мы считаем своей обязанностью поставить вас в известность, что до самого последнего времени в качестве единственного законного претендента на российский престол рассматривался нами исключительно младший брат вашего деда, Никита Алексеевич Романов, он же в прошлом Громов, благополучно здравствующий по сей день. Однако ввиду крайнего отвращения, испытываемого этим вашим почтенным родственником ко всем формам государственной власти, возбуждать вопрос о возведении его на всероссийский престол не представлялось... Где-то в мире что-то происходило. Где-то в далекой Латинской Америке, в лучах палящего весеннего солнца, совсем недавно взошедшего, сравнительно молодой, но совершенно лысый человек с кривоватым носом задумчиво катал по зеркальной поверхности стола странный пятигранный предмет, рассеянно слушая сбивчивую речь посла совсем молодой и необычайно северной державы, смиренно ходатайствующего об амнистии хотя бы части из тех тысячи семисот беженцев, что разместились на фламбойянах во дворе его посольства, как из-за невозможности их прокормления, так и трещания ветвей под ними. Где-то в столь же далекой северной Америке другой президент, отлично заранее осведомленный о результатах уж совсем под самый нос подкативших выборов по бюллетеню проклятущего голландца, будучи тем не менее вернейшим патриотом своей великой родины, в этот последний свой час оставался на небоевом посту и спокойным голосом диктовал ознакомительную записку для своего врага-преемника, долженствующую ввести того в курс дела касательно теперь уже неизбежной реставрации Романовых в России и грядущего, вечного, лет на пятьдесят совершенно естественного, американско-русского союза, - ах, если бы не проклятый брат-алкоголик со своими грошовыми взятками от ливийцев, если бы не провал с дурацким освобождением заложников, которых и так выпустят через три месяца, в последний день его несчастного президентства. Где-то в Лондоне, в Гайд-парке, жуткого вида старуха-суфражистка перед немногочисленными слушателями, очень похожими друг на друга, не пытаясь даже прикрыть свою седую прическу от мелкого осеннего дождя, напропалую цитировала Ленина, Троцкого, Бертрана Рассела и Бенджамина Спока, смело призывая слушательниц к грядущему светлому будущему всеобщей обоюдоженской любви, которое грядет из Тибета в Россию, а из России, озаренной хоругвями тысячелетней лесбомонархии, обратно в Лхассу. Где-то в бездонном ущелье на севере штата Колорадо группа проверенных еще на безупречной работе в Дахау врачей-нацистов, напялив белые халаты и противогазы, залив уши звуконепроницаемым воском типа "Одиссей-3", следила на экранах приборов, похожих на одичавшие в джунглях осциллографы, за невинным занятием тщедушного человека, находившегося в миле от них, на берегу подземного озера: тот разувался и обувался, лишь изредка отрываясь, чтобы пощупать лежащую сумку, из которой торчала длинная палка твердокопченой колбасы, деревянная дудочка и скатанный в трубочку оранжевый вымпел. Где-то все в том же Свердловске седой и несчастный еврей с русской фамилией щурил полные старческих слез умиления глаза над страницами любимого поэта, с которых звучала для него истинная, подобная державинской, бронза кимвалов, и клялся отомстить тому, другому, так подло и небрежно втоптавшему в грязь и тину все это бесценное наследие, неподдельную славу и роскошь российской словесности, и рука старика нервно поглаживала приготовленную наперед, залитую краденным на почте сургучом, бутыль с дефицитной жидкостью. Где-то в Москве необъятно толстый человек в генеральском мундире, почетный член всероссийского общества по охране подлинности "Слова о полку Игореве", вырвавшись с заседания правления, садился с трудом на заднее сидение своего неудобного, словно фасад гостиницы "Москва", ЗИЛа и предвкушал совершенно невообразимые по деликатесным достоинствам маленькие голубцы в виноградных листьях, уже, небось, готовые к подаче на стол в тесной квартире родственника-подчиненного, которому сегодня было предписано таковых выдающихся голубцов ради покинуть боевой пост и хоть один-то день не ловить пусть он считает что померещившегося ему шпиона, которого, кстати, и ловить-то чистая поповщина, с одной стороны, и не дай Бог поймает, - с другой; подумывал заодно, платить или не платить, а если платить, то сколько платить и какими деньгами, за гиацинтового ару, которого генерал собирался у тестя забрать и подарить возвращающемуся из Кейптауна с операции ближайшему начальнику по случаю выздоровления. Где-то опять-таки очень далеко в штате Колорадо нервный и почти еще молодой человек, из-за маленьких усиков одновременно похожий на Мастрояни и на Гитлера, обходил садик, притулившийся к склону первозданно-невыветренного исполина, обходил, роняя с кончиков пальцев крошечные капли, радужные стеклянные шарики, разлетающиеся осколками, едва достигнув земли, заставляя при этом сухие и высокие папоротники, которыми садик был засажен, немедленно зацветать невероятными алыми цветами, светящимися в туманном воздухе и, как подсолнечники, поворачивающими свои благородные чашечки к лицу бродящего меж ними человека. Где-то в двух сотнях верст от Брянска кряжистый и жилистый старикан с лицом Сократа, сидя в продувном сарае, несмотря на весьма холодную погоду, одетый только в розовые, до колена, подштанники, перекладывал отборные куриные яйца из плетеной корзины в ящик, слегка пересыпал их опилками и шептал, шевеля губами: "семь тысяч девятьсот девяносто три, семь тысяч девятьсот девяносто четыре, семь тысяч девятьсот девяносто пять, семь тысяч... тьфу, проклятая, тухлое, накажу, на горох положу, семь тысяч...", - а ветер, врывающийся в щели постройки, шевелил волоски его кустистых и седых бровей. Где-то в северной части Москвы, в двух шагах от Бутырской тюрьмы, на полу в коридоре собственной квартиры, устремив взор на самодельную галошницу, в позе лотоса сидело тело бледного тантра-йога средних лет, в то время как душа его, связанная с телом лишь тонкой ниточкой, уныло слонялась по курдскому эгрегору в поисках бесхозных умений, и не находила решительно ничего, достойного внимания. Где-то под Малоярославцем старый, огромный, совершенно одинокий пес с мордой лайки и телом овчарки, остановившись передохнуть, вылизывал подушечки лап, потому что годы уже не те, пес от таких побежек отвык совершенно, - хотя не было на этом пути еще никаких следов, и не читал пес бюллетень ван Леннепа, ибо не только не умел читать ни по-русски, ни по-английски, но и не требовалось ему, потому что будущее он видел своими подслеповатыми старческими глазами не хуже голландца, правда в своем, специфически собачьем ракурсе, а потом, долизавшись, поднимался, чтобы бежать своей странной дорогой по еще не оставленным следам. - ... Итак, необходимый срок нашего совместного с вами, государь Павел, исчезновения от глаз общества не превысит восьми, самое большое - десяти месяцев. И эти месяцы не будут для нас, особенно для вас лично, месяцами бездействия! Мы будем следить за ходом событий, находиться, можно сказать, в незримом их эпицентре, и одновременно вы, ваше величество, не боюсь этого слова, будете готовиться к принятию бремени высшей всероссийской власти! - закончил Джеймс. - Выпьем же, государь! К вечеру Павел, сунув немалую взятку в билетной кассе, купил два билета в купейный вагон до Москвы, на ночной поезд. В тот же самый час, отстояв очередь к другой кассе, Катя приобрела два билета от Свердловска до Томска в плацкартный вагон. И, наконец, Джеймс, напялив бифокальные, к тому же солнцезащитные очки, - в которых мало что видел, но маскировка нужна, - и старую ушанку, в третьей кассе взял два билета до Семипалатинска, общим вагоном, пассажирским поездом. Если кто-нибудь захотел идти по их следам, пусть копается - кто и куда уехал. Катя помогла Павлу упаковать все рисовое хозяйство Федора Михайловича, даже резцы, - а микроскопы для музея, для томского, как ей было сказано, уже выделил тамошний университет: Томск-то ведь как-никак - сибирские Афины! Собрала Катя мужу чемоданчик со сменой белья и прочим, что на ту неделю, которую он в Томске проведет, нужно, - а в осенние каникулы поедут они оба, Павел и Катя, к сводной Катиной сестре Веточке, Елизавете то есть, в Славгород. Тем временем на темном и сыром берегу озера Шарташ Джеймс повстречался с очень бедно одетым дезинфектором в бакенбардах, который за истекшие часы стал лет на тридцать старше, то есть был уже не Александром Первым, а святым старцем Федором Кузьмичом: этот облик он приобрел совершенно неожиданно даже для самого себя, не прибегая к пресловутой формуле Горгулова-Меркадера, - он вкусил в свердловской пельменной настоящих сибирских пельменей с уксусом. Джеймс вручил святому старцу собственноручное письмо Павла для передачи Кате Романовой на шестой день после их отъезда и хотел дать еще тысячу-другую советских рублей лично от себя для нее же, но старец деньги брать отказался, сказав, что без крова и призора соломенная вдова не останется. Джеймс вспомнил о способностях собеседника, глухо возревновал без всякого на то повода и вернулся на Восточную в дом пятнадцать, где очень скоро выпили они с Павлом и Катей ту самую, заготовленную Катей бобруйскую бутылку, выпили совсем по-семейному, присели перед дальней дорогой, помолчали и уехали на вокзал, где Катя их покинула с поцелуями, а Павел и Джеймс, покурив за углом перонного туалета, в последнюю минуту нырнули в купейный вагон проходящего поезда на Москву. Проводник буркнул, чтоб шли в последнее купе, но Джеймс доверительно зашептал ему в седое ухо насчет того, что и проводникам жить надо, и водка дорожает, и мы же понимаем, как вам трудно, и вот, мол, тебе, отец, только не сажай ты к нам никого хотя бы до Перми, а если можно, то и дальше, но, отец, честное слово, больше не могу, свои, трудовые, кровные - и сунул в кулак проводнику четыре смятых трешки и рубль, тот руку в карман судорожно сунул и пробормотал, уходя в служебное купе: "Тогда в предпоследнее". Прошли в предпоследнее. Вещей у них было всего ничего, только чемоданчик у Джеймса и побольше у Павла. Джеймс отпер трехгранкой окно, в купе было душно, и опустил раму ладони на две, отчего из открывшейся щели сразу ворвался ветер, поздний, осенний, сырой, запах шпал, холода, шум колес. Проводник подозрительно быстро приволок им четыре стакана чаю, когда Павел попытался два вернуть, презрительно на него зыркнул и хлопнул дверью. Джеймс выставил на столик к чаю еще одну бутылку коньяку, на этот раз хорошего и дорогого. Молча выпили и стали укладываться на ночь. Свет погасили, оставили синюю лампочку. Павел увидел, как Джеймс закурил в темноте, сам курить не стал, отвернулся к стене, решил спать. А сон не шел никак, даже наоборот, от выпитого коньяку тревога какая-то возникла, нервная бодрость, неспокойствие. И куда это мы едем? - думал Павел. - Работа у меня приличная, жена хорошая, квартира лучше, чем у многих. Устроен я. На сберкнижке опять же восемь тысяч, деньги. И не хочу я ничего такого, ни корон, ни скипетров, ни дворцов, ничего не хочу. Но тут прапрадедовы гены взяли верх, "властитель слабый и лукавый", победитель Наполеона, святой старец Федор Кузьмич, шестом отталкиваясь, выплыл на плоскодонке из кровеносных недр и сурово вторгся в сознание праправнука. То есть как это ничего тебе не надо, - вопросил старец. Затем ли пять поколений тлел крошечный огонек истинного романовского рода, чтобы ты, боясь потерять восемь тысяч своих, на "Ниву" приготовленных, накрылся хвостом и лытал от престола, который я тебе, недоноску, завещал? Ты что, не видишь, ЧТО с твоей страной, да, да, не отворачивайся, с той самой землей русской, которой ты, а не кто-нибудь, ты, ты, настоящий хозяин? Ведь не потому в стране жрать нечего, что земля истощилась, даже не потому, что все негры-китайцы повымантачили, а потому что ты, хозяин! "Так уж прямо и я", - попробовал вяло отбрыкнуться от прапрадеда Павел, но понял, что защититься от собственной совести, оборотившейся этим самым старцем, которого он и портрета-то сроду не видал, решительно нечем. Однажды, пусть от страха, пусть только оттого, что пригрозили ему раскрытием его главной тайны перед заинтересованными и компетентными организациями - однажды признав себя наследником верховной российской власти, взвалил он на свои плечи чудовищную ношу, которую не то что человеку, никакому Атласу не под силу бы нести, - взвалил ответственность за судьбу четверти миллиарда людей, за их голод, обворованность физическую и духовную, нищету умственную и телесную, за чудовищно низкий уровень жизни, всенародный алкоголизм, бесплодие женщин и бессилие мужчин, за каждую каплю березовской нефти, по бесхозяйственности и безразличию утекающую в Ледовитый океан, за каждую каплю донорской крови, сворачивающейся без употребления, за каждую минуту детства, украденную у школьников уроками лживых и бесполезных предметов, за предсмертный вой студента МГУ, каждого десятого из тех, кто, не сдавши экзамен в третий раз, кидается с восемнадцатого этажа, ибо отчисление грозит потерей надежд на нормальную нищенскую советскую жизнь; за сотни тысяч эмигрантов, выгнанных с родины страхом и голодом, за срамную олимпиаду с распродажей апельсинов среди лета, за Нобелевскую премию, со страху перед ядерными боеголовками врученную шведской академией проспиртованному вору и дегенерату, да мало ли еще за что в конце-то концов, какому бы Атласу все это горе четверти миллиарда людей снести, когда в те времена, когда он, как дурак набитый, за Геркулесовыми столпами торчал, все население земли было во много раз меньше нынешнего населения России!.. Чем исчислишь людское горе, кроме как числом самих людей? И фер-то ке, как выражалась его любимая писательница? Ну, стану я императором, даже легитимным, как этот малопонятный и явно неслучайно попавшийся мне человек говорит, - ну, что я буду делать? Скажем, с колхозами? Куда деть всю эту нерентабельную, но тем не менее худо-бедно функционирующую систему, на воровстве главным образом основанную? Ведь ни образования у меня, ни планов ясных, вообще ничего! НЭП разве объявить, чтобы, как отец рассказывал, осетрина опять была? Так ведь она тоже краденая будет, а для того ли я страну в руки брать собрался, чтобы ее остатки тоже разворовали? А с партаппаратом этим самым что делать? Не истреблять же, не буду я у них эти методы брать, но ни черта же ведь не умеют делать, только блины с коньяком жрать в крымских санаториях, да друг друга подсиживать, да лекции по бумажке, да головою кивать! Что я, серый, им дам? Не возьму я их себе, хоть и преданными будут, как собаки последние, лишь бы им икру в пайке оставил! Не оставлю!.. А все-таки делать с ними... ке? Павел, очнувшись, открыл глаза и посмотрел на неслышимо спящего Джеймса. То, что он увидел, после всех ночных мыслей даже не испугало: разведчик, беспредельно утомленный трехнедельным напряжением, видимо, потерял контроль над собой, всплыл в воздух и висел сантиметрах в двадцати над койкой, свесив руку и тихонько пожевывая все еще горящую у него в зубах сигарету. "Надо бы забрать-погасить, загорится еще",- подумал Павел, но Джеймс не дался, повернулся на другой бок и сигарету не выпустил. Сверхъестественные способности спутника объяснял себе Павел причинами естественно-научными, в духе журнала "Огонек", в духе статей о знаменитой чуть ли не на весь мир Бибисаре Майрикеевой, у которой, говорят, правительство поголовно лечится. Нет уж - Павел вдруг ощутил внезапный прилив сил, - не буду я у нее лечиться! Только вот стану царем, как все это уничтожу, и магазины каштан-березковые, и закрытые блинно-коньячные санатории для партначальства, - а за все курортные сезоны-сафари в Африке для их детишек - папань отвечать заставлю, кто это там на советские, на русские деньги слонов в Кении поистреблял в свое удовольствие, никаких мне дворцов не нужно, напишу заявление, чтобы дали мне простую квартиру в две, ну, в три комнаты, портрета своего ни на рубле, ни на копейке чеканить не дам! Землю всю раздам и сам первый пахать пойду! - Впрочем, эта мысль Павла отрезвила, понял он, что пахать вряд ли будет. Но уж и привилегий он себе никаких не назначит. И мантию на коронацию наденет самую грубую, из сукна солдатского, что ли, из парусины синей, пусть думают, что хотят! Из общедоступной, короче, материи! И никаких чтоб в государстве безгодунедельных дворян!.. Впрочем, как же без дворян? На кого еще может опираться монархия, как не на дворян?.. Новых печь Павел категорически не собирался. А старых... старых, надо думать, всех перерезали. От этой мысли проснулась у Павла новая волна бешенства, даже заботу о разыскании дворян решил он оставить на потом. Нет, ничего больше и никому из этих мучителей России не будет! Никаким неграм, кстати, больше ни спичечной коробки!!! Хватит с нас албанцев, китайцев, румынов, югославов! Всех других тоже видали... в гробешнике! К чертовой бабушке все колонии, со своим дайте управиться, и так валюты ни гроша нет, все партаппарат проел, да и нефти-газа на себя еле-еле! Где ее, валюту, взять? Нет, точно начеканю золотых денег, не олимпийских жульнических, а полновесных, чтоб в любом сельпо звенели!.. А колонии можете себе забрать, расхлебывайте этот Афганистан сами! То, что Джеймс днем продиктовал его подсознанию, стало теперь собственными мыслями и убеждениями Павла. Отказ от колониальных претензий вне единых границ в нынешних границах, вечный и верный союз с Соединенными Штатами и отказ от мировой гегемонии и еще кое-что в том же духе - всем этим платила Россия и император Павел Второй за избавление от голода и политзанятий. Никто не требовал у него даже Восточную Пруссию. В институте Форбса отлично понимали, что бесполезно требовать подобные вещи у праправнука человека, который почти двести лет назад привел свои войска в Париж затем, чтобы посадить там на престол своего марионеточного правителя, Людовика Желанного. Пре