на ковре восточный мальчик в одних только черных трусах. Был он все так же хорош собой, краснел и вызывал приятные мысли. - Все, что прикажете... - пробормотал мальчик, но времени приказывать Софья уже не имела, она сгребла мальчика в охапку... и осталась им довольна. - Но в шесть тридцать у вас пресс-конференция, - сказал мальчик, снова очутившись на ковре. Пресс-конференцию вел Унион, временно объявивший себя пресс-секретарем великой княгини Софьи. Софья требовала, чтобы ее уже сейчас называли царицей, но негр уговорил ее повременить до коронации, чтобы потом упреков не было, - а то вот уже имеется пример лазания поперед батьки в пекло. То есть когда Кирилл Владимирович... Про Кирилла Софья как раз только что все узнала из газеты и решила, что умный ей негр попался, не голова у него, а настоящая хижина дяди Тома. К тому же Унион, настояв на временном неиспользовании обращения "ваше величество", строго потребовал обращения "ваше императорское высочество". Ни один корреспондент - а их набралось в холл романовского особняка до сотни - в знак протеста не ушел. Уже хорошо. Сперва Софья решила кое-что попридержать, но такое у нее хорошее настроение после восточного мальчика стало, что плюнула: чего мелочиться. Перед пресс-конференцией она предложила Униону зачитать некий документ, о котором до поры до времени помалкивала. Софья располагала подлинником отцовского дневника времен сорок первого, и дневник этот она считала главным доказательством своих наследных прав на российский престол. Поналегши на русский язык, Унион весь документ зачитал. В холле только изредка щелкали переключаемые кассетники, корреспонденты давно уже ничего не строчили в блокнотах. Унион читал "Завещание Федора Романова". Никакое это вообще-то было не завещание, а всего лишь кусок линованной тетради, извлеченный из-под корешка тридцать какого-то тома Брокгауза. Оглашала документ Софья неохотно - какой женщине приятно сообщать дату и обстоятельства своего рождения, но шило и мешок - две вещи несовместимые, как, наверное, выразился бы по этому вопросу филолог Унион, и Софья очень надеялась, что промежуток почти в четыре года, лежащий между написанием дневника и собственно рождением ее императорского высочества, особенного внимания не привлечет. "...пусть девочку. В конце концов, в нашем роду был уже случай передачи власти в стране через женщину, через Анну Петровну! - вдохновенно читал негр и сразу переводил на английский. - Боже, благослови! Не дай угаснуть роду! Дочь назову Софьей. Ни в какие приметы не верю, себя неудачником не считал и не считаю, хотя и Федор. Пробую успокоить мысли и записать их. Около тринадцати узнал о бомбардировке немцами Житомира, Киева, Севастополя. В четырнадцать двадцать повторили утреннюю речь Молотова. Напротив у булочной выстроилась очередь. Стоят очереди у керосиновых лавок и сберегательных касс. Бешено раскупаются водка и ювелирные изделия. Ходил на митинг. Возвращался по Никитской, видел несколько человек в противогазах. Чем поможет противогаз, если моя жена принадлежит к не нравящейся фюреру народности. Однако вряд ли будут сейчас раскапывать мое собственное происхождение. Вчера Вышинский, зампредсовнаркома, по верным сведениям, был в театре, на "Маскараде", сидел до конца. Значит, власти за четыре часа до нападения ничего не знали. Раня плачет и говорит, что нужно уезжать. Двадцать четвертого. Сегодня первый раз бомбили, что-то вроде фейерверка, ничего не понял. Раня все время плачет и твердит, что зря не послушались ее брата и не вернулись на Урал. Истерика, надеюсь, пройдет. Сложились бы обстоятельства иначе, так это я сейчас выступал бы по радио. Впрочем, тот, кто нынче на моем месте, даже не выступает. По сводке у противника - "небольшой тактический успех". Почему у противника, а не у хваленой Красной Армии? Из сберкассы выдают по двести рублей в месяц. Букинисты книг не покупают. Мне тридцать один, скоро призовут, думаю. Даже к лучшему: мне полагается быть на фронте. Это он пусть сидит в метро на закрытой станции. Или он уже на Урале? Впрочем, могут ведь и меня найти. Могу ведь понадобиться. Мало ли какие повороты в судьбе страны возможны. Дядя Никита пропал, больше в живых никого нет. На мне все оборвется. Раня должна родить ребенка, хоть и еврейка, все равно будет наследник. Иначе на мне все оборвется, всему конец, сто лет впустую. Двадцать пятого. Немцы сильно продвинулись. Очень плохая сводка. Видимо, скоро начнется война и на финской границе. Чего ждут? Нападали бы уж первые. Видимо, сил нет. Видимо, так. Видел возле Большого какие-то зенитные учения. Не поздно ли обучать... Тридцать первого. Живем на вулкане. По радио опять разговоры: создан "комитет обороны", Молотов и прочие, все те же. Денег нет. В скупочных громадные очереди, цены платят такие: грамм золота - 12 руб., тут же, кстати, продают его по 60 рублей на зубные коронки. Интересно, кто их себе сейчас вставляет. Грамм серебра - 30 коп. Серебряная столовая ложка идет за 5 руб., ровно столько стоит пачка папирос. Получил повестку, пошел в военный комиссариат. Полистали мои документы. Почему-то оказался не нужен, велели ждать. Неужто что-нибудь нашли? Тогда будут держать живым, в заложниках. Рано или поздно все это должно было случиться. Восемьдесят лет узурпации, потом четверть века сплошной ошибки, - должна когда-то и справедливость понадобиться. Чем еще можно сплотить русский народ, кроме необходимости встать на защиту царя и отечества? Сосчитал, сколько во мне русской крови. Во всяком случае, больше, чем в дедушке Петре Федоровиче, даже больше, чем в Елисавете Петровне, сестре бабушки Анны. Почему так долго забывали, что русским царям немножко русской крови нужно иметь? Первого. О вчерашней тревоге в газетах ни слова. Видимо - настоящая. Говорят, перехватили немецкие бомбардировщики за двести километров. У нас изъяли радиоприемник. Начато изъятие телефонов. Скоро будет настоящая цивилизация. Так сказала Раня. Она держится молодцом и тоже хочет ребенка. Но не рассказывать же ей, для чего и почему она его родить обязана. Пусть девочку. Слишком велик шанс погибнуть. Кто бы ни родился - нужен наследник. Назову Софьей". В этом месте Унион сделал паузу, чтобы представители прессы осознали - какое это важное место. Но пауза длилась недолго, не ровен час, спросят, собирался ли покойный родитель назвать Софьей ребенка даже в том случае, если родится мальчик, и продолжал: "Третьего. В семь утра говорил по радио Сталин. Волновался, дважды пил воду. Немцы, оказывается, бомбили Могилев и Смоленск. Раня плачет про свой родной Волковысск, а ведь почти его не помнит. В сводках уже бобруйское и борисовское направления. Граница империи насмарку. Неприятные заявления японских министров. Четвертого. В "Правде" - стишки Асеева. Умилен тем, что Сталин сказал "друзья мои", призывает во имя этого сплотиться! Во имя этого! Холуй проклятый. Так в два счета от страны ничего не останется. Меня пока никто не ищет. Подоходный налог увеличен на двести процентов, но денег и так нет. Десятого июля. Раня говорит, что, кажется, ждет ребенка. Боже, благослови! Баллоны заграждения на всех бульварах. Спасают Кремль, хоть это понимают. Из лавок исчез сахар. Двадцать четвертого июля. Завтра ухожу на фронт. Как жаль, что Раня ошиблась. Может быть, в этом месяце повезет. Шанса может больше не выпасть. Разбомблены Спиридоновка, Поварская, разбомблен дом Грибоедова, осталась цела только мемориальная доска с его удивленным лицом. Всюду, даже в комиссариате, бардак. В четырнадцатом году такого не было. На что младшие родственники были недоумки, а и то такого бы не допустили..." Негр все читал, мысли у Софьи мелькали привычные, она-то документ знала наизусть: где все-таки она еще слыхала про "дом Грибоедова"? Почему это ее мама, Рахиль Абрамовна, принадлежала к такой нации, которая не нравилась фюреру? Во всех газетах ясно наисано, Софья не помнила в каких, но где-то читала, что фюрер действовал в союзе с мировым сионизмом и вообще состоял у евреев на жаловании: они ему платили, чтобы он всех недовольных сионистской агитацией уничтожал. Что в этом неправдоподобного? А как точно назвал отец всех других Романовых - "недоумки"! Как точно: ну прямо братец Пашка! Софья стала отвечать на вопросы. Да, безусловно считает наследницей, да, только себя и еще раз только себя. Да, всех потомков императора Николая Павловича - узурпаторами, он и сам никаким императором не был, проиграл войну в Крыму и отравился, сын его быдло всякое освободил, так его же и убили, внук его вообще алкаш был, насчет правнуков даже отвечать не будет, российскому престолу все это седьмая вода на киселе. Последнее выражение негр перевел с особым вкусом, он любил русские идиомы, находил в них элементы колдовства. И никаких у нее чувств - ни кузенных, ни кузинных. Ну и что, что покойному Кириллу - пятиюродной кузиной? Тут Софью озарило: она гордо выпрямилась и заявила, что питает родственные чувства только к великому русскому народу, а дружеские - только к друзьям великого русского народа. С этого момента кое-кто из корреспондентов стал с пресс-конференции исчезать: эта фраза вполне годилась в качестве шапки-заголовка. Негр смягчал слова Софьи при переводе, но ее злобища буквально висела в воздухе и отбивала у возможной наследницы престола немало симпатизирующих. А тут еще кто-то вспомнил родную душу, лондонскую тетку Александру; тут мужчины в зале, особенно белые, совсем приувяли. Кажется, феминисток побаивались. Это вселило в Софью уверенность, и она повторила, что родственные чувства у нее только к русскому народу, а тетушка Александра наверняка их разделяет. - Княгиня Александра пока что заявляла лишь о любви к русским женщинам и ждет их помощи в борьбе с мужчинами... Ваши комментарии? - подал голос кто-то. Софья представила себе мерзкое мурло, муженька Виктора, потом ублюдка-братца Павла, других подонков и решительно ответила, что княгиня Александра совершенно права, что русские мужчины все, что могли, уже совершили, - потом вспомнила очаровательного восточного мальчика и добавила, что без русских мужчин можно обойтись и в делах государственных, и во всех прочих. В зале немедленно пошел шорох, число присутствующих убавилось еще раз. Софья так и не могла понять: есть в холле русские монархисты, или нет их вовсе, и понимают ли они всю пропасть, разделяющую гнилых дореволюционнных Романовых и настоящих, старших, которых она, Софья, возглавляет, и коих тетка Александра в Лондоне, похоже, является достойной представительницей. Софья осмотрела поредевшую аудиторию и с удовольствием констатировала, что женщин тут немало, хотя они и мужиковатые какие-то, Софья же во всех женщинах, кроме себя, ценила изящество. Конечно, задали Софье вопрос о том, как именно собирается она возвратить себе законный престол предков. Претендентка без размышлений отвечала, что у нее есть точный и продуманный план, которым не настало еще время делиться с прессой. Это опять впечатлило, это должно было уйти в печать - и еще раз сократило число присутствующих на конференции. И вопросы о будущем России Софья без ответа не оставляла - ни секунды не колеблясь, заявила она, что отныне, начиная с ее, Софьиного правления, и до скончания веков, останется Россия неограниченной монархией без всяких глупых конституций, которые людям только голову мутят. Демократией кое-кто в зале тоже был сыт по горло - слушателей убавилось еще раз. Представители солидных газет пытались дальше этого вопроса не идти, но тут монашествующий недоумок из "Оссерваторе Романо" поинтересовался, каковы перспективы на введение в России католичества, а потом другой недоумок из американской "Гей уорлд", на лацкане которого красовались изображение голого мужика в позе статуи Свободы, стал допытываться, чего именно может ждать в новой России представляемое им меньшинство, и пошло, и поехало, и посыпались вопросы о Ближнем Востоке и Крайнем Севере, о любимых звездах бейсбола и фаворитах скорпионьих бегов, о последнем "Мистере Антиное" и последней "Мисс Юнион", - и тут негр как-то сразу устал. Софья сослалась на сильную ограниченность во времени, и негр с ее благословения пресс-конференцию закрыл. Софья чувствовала себя как выжатый лимон, но корреспонденты этому лимону были явно благодарны за то, что из него вообще хоть что-то вытекло. Софья вернулась в спальню. У постели на столике возвышались папки с вырезками, мальчик, видимо, весь вечер их сюда таскал. Мальчик тактично отсутствовал, что сейчас Софье было приятно, она не могла придумать, как ему элегантней давать чаевые, валюту на них тратить было очень жалко. Слыхала она, что в Непале можно чаевые карандашами давать, но то ли возьмут здесь карандаш, как валюту, то ли нет, да и не прихватила она из России достаточно карандашей, не до того было. Сразу поразило Софью то, что папки были заготовлены лично для нее, притом очень давно: надписи на внутренней стороне каждой обложки ясно сообщали, что данный экземпляр подобран до востребования лично Софьей Федоровной Романовой, в морганатическом браке - Глущенко, и подбор материалов начат полтора года тому назад, то есть тогда, когда она еще и Брокгауза-то не распотрошила! Не жалея средств, неведомые доброжелатели вкладывали в папки даже не копии материалов, а подлинные вырезки. На обороте первой же из них Софья обнаружила цветное изображение значительной части некоей хорошо загорелой девицы, которая эту самую свою часть тела демонстрировала так, чтобы у зрителя и мысли не было о девственности. Софья, может быть, даже покраснела бы, но не умела. Вырезка была из журнала, издаваемого на немецком языке почему-то в Норвегии. Но обратная сторона загорелой девицы содержала не что иное, как давнее интервью с теткой Александрой, Софья слабо знала язык, толком ничего не поняла. Но приятно, что и старухе кто-то уделил внимание. Девять десятых вырезок было, увы, на непонятных языках, но по-русски читала Софья свободно, и французский тоже помнила. И видела Софья огромный интерес мировой печати к Романовым, то есть к своему крайне правому делу. Сперва Софья поискала: нет ли каких-нибудь специализированных изданий у русских монархистов. И сразу наткнулась на прихваченные скрепкой листки брюссельского, не очень типографского на вид журнальчика "Правофланговый". Здесь опять-таки с первых же строк немыслимыми помоями окатывался распреподлый масон Александр Первый, лицемерно вместе со своим прихвостнем Кутузовым делавший вид, что воюет с Наполеоном, а на деле употребивший все силы, чтобы корсиканскую падлу спасти: ведь всем известно, что к вящему посрамлению веры Христовой Наполеон собирался восстановить синедрион, объявить себя Мессией, собрать евреев и повести их на полное искоренение христианства. Александр не только затравил св. Фотия, в миру Павла Спасского, не только задушил дарование Аракчеева, но и пора вообще разобраться с его личностью, а был ли Александр в действительности Александром, а если был даже, то воистину ли Романовым? Ведь еще в 1776 году, за тринадцать месяцев до рождения Александра, государь Павел Первый произнес свои великие слова: "Я желаю быть лучше ненавидимым за правое дело, чем любимым за дело неправое" - и уехал от жены в Гатчину, и тринадцать месяцев с ней не виделся, так что отцом так называемого Александра Первого был, конечно, кто-либо из жидов, масонов, конюхов, либо всех сразу. Но вот уж зато что было совершенно точно известно рубакам из "Правофлангового", так это то, что весь 1795 год государь провел буквально не сходя с ложа государыни, ибо ждал с часу на час кончины матушки Екатерины. Ну, потом жена родила ему единственного законного сына, грядущего императора Николая Первого, ну, еще через четыре месяца августейшая мамаша приказала долго жить, царь Павел снова возжелал быть лучше ненавидимым за правое дело и на ложе к супруге более не восходил ни единого раза, так что самый младший сынок, Михаил, был опять-таки зачат при помощи цельной масонской ложи старошотландского обряда во главе с кем-то из гнусных просветителей-русегубителей. Вот посему-то и запретил государь Николай Первый, лишь взошел на престол в 1826 году, все масонство как таковое, чем и отметил пятидесятилетие исторического желания своего отца быть ненавидимым за правое дело. Следом за листиками из "Правофлангового" была приколота ксерокопия ответного письма американского, временно живущего на Гаити, ученого, профессора Освальда Вроблевского, - копия была даже заверена у нотариуса. Вроблевский популярно излагал брюссельским журналистам историю своих интимных отношений с их матерями, между тем отказываясь самих брюссельцев признавать своими детьми. Еще он приводил точные справки: в ночь с какого на какое число, - и не в ночь вовсе, а сразу после обеда, во время которого было подано немало соленых лимонов и ананасов на гарнир, был зачат государь император Александр Павлович его августейшими родителями, какие способы применялись для такового зачатия, и многое другое интимное, о чем прилагал Вроблевский показания семи очевидцев оного зачатия, заверенные у нотариуса. Далее была приколота крошечная вырезка из газеты "Новая русская мысль", извещавшая с глубоким сожалением, что брюссельский журнал "Правофланговый", стоявший на позициях умеренно-ортодоксального монархизма, прекращается в связи со скоропостижным инфарктом, постигшим редакцию. Софья не совсем поняла, почему нет продолжения, и стала перебирать другие вырезки. Южноамериканский литератор, которого солидный журнал рекомендовал как "лучшего среди лучших русских эссеистов Южного полушария", обращался прямо к будущей императрице Софье Второй, призывая немедленно ввести в России старое правописание, звательный падеж, официальное обращение "премноговозвышенный", а в дальнейшем глаголицу, двуперстие и ограниченное в правах новгородское вече. Напротив, третьеволновый литератор почему-то считал, что всякие попытки хулить живопись величайшего из русских художников Ильи Даргомыжского - святотатство по отношению к России, а уж если вспомнить, что Даргомыжский в своей фамилии твердого знака не ставит, то вообще всякая попытка реставрации старого правописания и Романовых исходит от жидомасонов и клеветников России. "Вестник Русского Студенческого Слова о полку Игореве" в ответ на всемирную дискуссию о Романовых печатал обширные выдержки из неизвестной статьи дореволюционного русского философа Василия Сеземова о пользе дремания во время ловли раков на острове Валаам - над этой публикацией потешался монреальский "Соглядатай" и в знак протеста против нее печатал полный, не подвергнутый цензуре текст канадского национального гимна. Голова Софьи распухла: русская зарубежная печать возмутила и обидела ее всем, чем могла обидеть, - Софья и без того умела обижаться на что угодно, а тут - тут и в самом деле было на что обидеться. К примеру, почему, если уж ее, Софью, кто-то и упоминал, то непременно сразу же начинал от нее чего-то требовать, признавал ее "при условии"? Она-то ведь никому условий не ставила. Ее-то права на русский престол были безусловными, это же ребенку ясно. Почему-то больше всего обидел Софью ее собственный портрет в журнале "Шпигель", снабженный корректной подписью: "Ее Императорское Величество Софья Вторая". Надпись такого содержания Софья по-немецки вполне разобрала, но какое право они, помещая этот портрет, имели вообще свой журнал печатать на немецком языке, а не на понятном русском, или, на худой конец, на французском? Софья не знала о том, как аккуратно вынуты из ее папок все листочки с малейшими упоминаниями имени Павла Романова, ее единокровного брата, ибо лично предиктор Клас дю Тойт грозил всеми казнями египетскими всему цивилизованному миру, если Софья Романова с подобными материалами познакомится раньше времени. Марсель-Бертран Унион нечаянно упустил только рисуночек геральдического щита с портретом Павла, но его Софья увидела до пресс-конференции, а после нее, слава Богу, эту мерзость начисто забыла. К часу ночи Софье все зарубежные журналы настолько надоели, что она решила заснуть, - но спать не хотелось. Она стала дергать за шнурок, чтобы дали снотворного, - появился восточный мальчик, снотворное принес, но оно не понадобилось, Софья обошлась мальчиком. Хорошо отоспалась, а наутро обнаружила возле своей постели поднос с горячим завтраком; на том же подносе лежал и билет на самолет до Лондона. Мальчик явился по первому звонку и сразу подтвердил, что и он в Лондон летит, и мэтр Унион, - больше подтвердить ничего не успел, он был изящен и ласков, Софья самое такое вот больше всего и любила, и она спешила хоть немного угасить свою жажду, сравнимую лишь с той, что мучит человека, заблудившегося в Сахаре. Мальчик не противился. Софья успела еще немного поспать, а когда проснулась, Унион доложил, что вещи уложены и можно ехать в аэропорт. На вопрос - где мальчик? - он только пожал плечами, видимо, мальчик в свиту Софьи не входил. Унион вообще обычно обходился своими силами, молодой Умералиев был удобен, исполнителен, но не более: в любой момент мог уйти как вода между пальцев, даже просто как водяной пар, в который он так любил превращаться, выворачивая трусы. Покуда выносили чемоданы, Софья еще успела слегка подправить ногти на руках. И ничуть не обратила внимания на то, как аккуратно собрал негр остриженные ею ногти в пакетик, как аккуратно убрал его в нагрудный карман. "Чистая работа", - подумал он о себе с похвалой. Ни от кого больше он похвалы не ждал. "Боинг" оторвался от взлетной полосы, и Софья вздохнула с облегчением, хотя все время инстинктивно ждала, что вот-вот загремят выстрелы и самолет угонят в Шереметьево, а оттуда - прямая дорога в неминучий Новодевичий монастырь. Черные тюрьмы Бенгази и Триполи ей не мерещились, она о них не знала, хотя шанс угодить именно в такую тюрьму прямо из "боинга" был побольше, чем на внутрисоветском рейсе. Смотреть в иллюминатор было не на что, одни облака. Не глядя никуда, она взяла из рук стюардессы фужер с минеральной водой и выпила, лишь потом сообразив, что вот так ее отравить легче легкого. С испугом она подняла глаза на стюардессу, прищурилась и осознала, что стоит перед ней, облаченный в фирменное платье, все тот же давешний восточный мальчик и делает губами "Тс-с". Настроение Софьи улучшилось, она и так предполагала, что никуда восточный красавчик от русской царицы не денется, но приятная неожиданность всегда неожиданно приятна. Самолет скоро пошел на посадку, рукой подать от Копенгагена до Лондона. Впереди маячила встреча с теткой Александрой Михайловной; не совсем было понятно, зачем нужна теперь эта встреча, если Запад признал Софью законной наследницей русского престола, вон даже жалкий "Шпигель", до того провинциальный, что русского языка не знает, и тот именует ее все-таки "Софья Вторая". Но принятых решений Софья никогда не отменяла. Принято решение повидаться с теткой Александрой - так быть же по сему. Софья выпила еще фужер минеральной воды и с сожалением проводила взглядом удаляющегося вдоль прохода мальчика в женской одежде. В Лондоне таможня Софью совершенно не потревожила, все хлопоты взял на себя Унион. Он же оказался за рулем большого автомобиля, черного, выбранного, наверное, в тон своей коже. Как-то странно, очень допотопно выглядел автомобиль, все на него оглядывались, кто с удивлением, кто с почтением, хотя автомобиль был не новый. Софья решила, что это, наверное, такой кадиллак типа лимузина, наверное, "мерседес", в марках машин она не разбиралась, не царское это дело. Ей мало что сказала бы подлинная марка машины - "альфа-ромео"; то, что год ее выпуска довоенный, - скорей обидело бы, чем обрадовало, потому что могли бы за ней и новую машину прислать, а то, что в Европе "на ходу" второго экземпляра той же марки того же года вообще нет, разве что приняла бы как должное, - она как-никак императрица. Но то, что автомобиль старый, ее все-таки удивило, тогда Унион напомнил ей, что бедная английская королева и вовсе едет в карете. "Дань традициям". Софья смирилась с императорской своей участью, и "альфа-ромео" пополз к Хайгейту, где в непосредственной близости от кладбища с Карлом Марксом запасливый Унион давно купил на свое имя недурной особняк, - все же в "Доминике" он зарабатывал очень прилично, скопил кое-что. По дороге, впрочем, появился эскорт, четыре бронированных машины торжественно окружили "альфа-ромео" и открыли по нему стрельбу. Унион не повел ухом, все эти террористы из Лиги борьбы с Романовыми давно были им перекуплены и стреляли именно так, чтобы ничего в императорской машине не повредить, да и жалко было машину. Унион быстро оторвался от преследователей, пусть там лондонская автоинспекция сама разбирается, и вырулил на стоянку перед хайгейтским особняком. Вещи Софьи он внес в дом сам, показал императрице спальню, приятно удивив ее: мебель там стояла из того же гарнитура, что и в копенгагенском доме. "Да, это не московские гостиницы!" Завоевать, что ли, эту Англию вместе с Данией? Бытовые удобства все-таки получше, чем в России. - Вам нужно отдохнуть, великая княгиня Александра Михайловна в двадцать один по Гринвичу делает доклад, - сказал восточный мальчик, выходя чуть ли не из зеркала. Софья только успела заметить, что мальчик покраснел, и сразу выбрала наиболее приятный способ отдыха. Унион деликатно переждал часок-другой, потом постучался к ней. Мальчик давно убрался в зеркало, а Софья лежала на софе и размышляла о наилучшем обустройстве государства Российского. Негр сразу извинился за инцидент со стрельбой, сообщил, что виновные уже пойманы и отправлены в Южную Америку. Зачем их туда отправлять - Софья как-то не усекла, она знала, что в Южную Америку спокон веку убегают от карающего правосудия немецкие фашисты. Что им так неймется, зачем они все время воюют с Романовыми, - об этом Софья знала еще из отцовского дневника, зачитанного в Копенгагене, - жили бы себе тихо, как все нормальные люди, под скипетром династии Романовых, не надо было бы убегать на край света, в Южную Америку. Она, Софья, может быть, даже Северную бы им выделила, в России места много, на всех хватит. Унион вручил Софье документ на право ношения незарегистрированного оружия, вручил и само это оружие, диковатый револьвер с пузырчатым стволом, и две пачки денег. В одной Софья опознала английские фунты, в другой ничего не опознала, видела она плохо и разглядела только надпись на верхней банкноте: "100 кортадо", все остальное уж больно мелкими буквами было там написано, а слева от цифры был нарисован какой-то дед в рясе, с баяном в руках: ничего не понять, но, видимо, деньги. Лишь позже, уже покидая Англию, когда с обидной быстротой растаяла толстая пачка фунтов, Софья эти загадочные кортадо оценила, бумажку ей сразу и разменять-то не смогли, а потом на сдачу, кроме бутерброда с мясом и томатной пастой, получила Софья пачку фунтов толще той, что была в ее распоряжении с самого начала. Софья тут же горько пожалела о разменянной банкноте, следующие отдавала буквально с сердечной болью, хотя так и не поняла, сколько десятков, не то сотен фунтов умещается в одном загадочном кортадо. Софья все принимала легко и по-царски, как должное: второй за неделю особняк, пачки валюты, револьвер, изящного мальчика, - она не сомневалась, что по первому требованию будет ей и третий особняк, и второй мальчик. Впрочем, пока что ей и этот не надоел. Теперь она ожидала получить в лучшем виде и тетку, она удивилась тому, сколь неказист на вид дом, у которого затормозил послушный негр, - как-то непохоже на резиденцию, в которой полагалось бы жить великой княгине в такой цивилизованной стране, как Англия. Полагалось бы держаться уровня повыше, неужто Лига службы Романовым, или как ее там, уделяет так мало внимания тетушке? Если так, то надо дать им указания. Пусть пришлют ей лакея-другого. С оговоркой, быстро сообразила Софья, чтобы среди них не было лиц азиатского происхождения. Азиатов нужно оставить исключительно для нужд престола. Особняк нуждался в ремонте: простой дом позапрошлого века, то ли еще старше. Вообще-то не очень Софья в этой архитектурной фигне разбиралась, да и не пыталась разобраться, императоры не обязаны. Поднимаясь по стертым ступенькам, Софья почему-то вспомнила аргументы Вроблевского в пользу Дома Старших Романовых: американец, идя "от противного", утверждал, что лишь прямые потомки Петра Первого Великого по мужской линии могли бы считаться более законными, - скажем, если бы имелись потомки его внука, Петра Второго Алексеевича, - нежели потомки его старшей дочери, Романовы-Голштинские, старшинство мужской линии у которых не нарушалось никогда. "Не выискались бы еще эти самые потомки внука", - подумала Софья, убедила себя, что никогда не выищутся, и вошла в услужливо приотворенную черным человеком тяжелую дверь. Негр тихо предупредил ее, что до окончания доклада ей лучше посидеть в первом ряду. - Какой такой доклад? - удивилась Софья. - Феминизм как смысл и сущность идеи феминизма. Наденьте наушники, там найдете переключатель синхронного перевода, повернете до упора, услышите все по-русски. Софья обозрела зал и тихо обомлела. Насколько виделось в неярком свете из-под потолка, все кресла были заполнены активистами феминистского движения. И все эти активисты, кажется, без исключения были мужчинами. Ближе всех сидела группа в пять-шесть сухих старичков с бородками "под Ленина" и усами "под д'Артаньяна"; все они жадно впивали ушами то, что лилось в их лысые головы из наушников. С другой стороны прохода сидела другая группа старичков, еще более ветхих, но безбородых, они тоже слушали. Куда ни глянь, везде были одни мужики, а с трибуны речь неслась громкая, английская, - все это было неуютно, чуждо Софье. Она солдатскими шагами ушла в первый ряд и громко села на единственное пустое кресло. Напялила наушники, русский язык в них был уже подан, голос в них звучал мужской, негритянский, вроде как у Элвиса Пресли, хотя тот вроде бы белый был и русского не знал, Софья точно не помнила. А на трибуне стояла пожилая, подтянутая женщина - неужели это и была великая княгиня Александра Михайловна? - ... Дневной заработок женщины-грузчика все еще не достиг уровня дневного заработка грузчика-мужчины ни в Бирмингеме, ни в Глазго, не говоря уже о позорных случаях на Ист-Энде, о которых я уже рассказал... Мало этого. Женщины-докеры в Ливерпуле, приготовившись к забастовке, вовсе не уверены сегодня, что их поддержат докеры-мужчины, по вине их жен, преступно изменивших делу феминизма! Женщины, стоящие ныне во главе только восьми правительств, завтра будут стоять во главе тридцати девяти, но не позорно ли, что и об этом мы все еще должны узнавать от предиктора-мужчины, пользующегося налоговыми льготами в своем государстве! А, - спросим мы, - каковы налоговые льготы, установленные британским правительством для предиктора-женщины? Могут мне возразить, что их в Британии нет, но кто поручится, что завтра в одной лишь Англии, не говоря о Шотландии и Ольстере, не появятся сотни миллионов женщин-предикторов, преданных идее феминизма? Но и среди самих женщин есть случаи безответственного поведения. Вот что сообщает владелец фирмы "Розовый треугольник" в том же Ливерпуле: спрос на противозачаточные средства среди транссексуалок поднялся в одну целую и три десятых раза. Может быть, это и свидетельствует о росте сознательности среди женщин, борющихся за равноправие, - ибо среди транссексуалов, по нашим данным, наблюдается аналогичный рост спроса, - но не используются ли эти средства на стороне, в целях личной наживы? Мы не знаем. Однако факт недопущения женщин в мужской туалет, запрет на пользование писсуаром - это ли не... Софья сняла наушники. В мужской туалет ее ничто не влекло. Взор докладчицы пылал, но говорила она по-английски, и сейчас Софья была рада тому, что языка почти не знает, и вообще не вполне была претендентка на престол уверена, что русская императрица должна быть предана идеям именно феминизма. От гнета мужского ига, то есть от мужской тяжести, она не особенно жаждала освобождаться: сорок-пятьдесят килограммов восточной плоти - вовсе не тяжесть. Если мужчина хорошо отдрессирован и умеет в нужный момент исчезать, то чего с ним бороться? Надоест - поменять. И всего-то. Всего-то... Очнулась немного задремавшая Софья оттого, что зал взорвался аплодисментами. Раскрасневшаяся докладчица держала над головой сцепленные руки и поворачивалась туда-сюда, благодаря слушателей. Зал аплодировал стоя, но Софья, двинув для приличия в ладоши раз-другой, вставать не думала, не императорское это дело. Докладчица что-то выкрикнула, указала на Софью. Зал вновь зааплодировал. Софья поняла: это ей лично. Кивнула. Зал зашаркал ногами, - видимо, официальная часть кончилась. Пожилая докладчица ринулась с трибуны к Софье и заключила ее в объятия. - Возлюбленная дочь и сестра, - проворковала тетушка с таким отвратительным английским "р", что у Софьи уши заболели, - какое счастье, что ты тоже поступила так феминистически, так трогательно! - тетушка взасос впилась Софье в подбородок, то есть в то место, до которого ей позволял дотянуться рост, потом подхватила ее под руку и потащила куда-то. Софья убедилась, что возле другого локтя находится верный Унион, и пошла без сопротивления. Привели ее в помещение с низким потолком, сильно прокуренное, что-то вроде молодежной столовой. За столиком четвертой оказалась девица лет двадцати пяти с чем-то или без чего-то, с длинным мундштуком в зубах, с дико блестящими глазами, - Софья по близорукости не поняла, что сверкают не зрачки, а контактные линзы. - Знакомься, душенька, это сестра Луиза, - все с тем же мерзким акцентом продолжила тетушка, - это вот мэтр Юньон, тоже пламенный борец за дело феминизма, я думаю, ты читала его книги. Книги? Софья очень удивилась. Негры, оказывается, еще и писать умеют. Старички с д'артаньяновскими бородками принесли блестящие чайнички, молочники, чашки, какое-то печенье, еще какую-то английскую ерунду, а Софья как раз очень была бы не против пожрать по-людски. Тетушка между тем продолжала ворковать. - Ты ведь у нас уже год как председательница русской секции! Мы тебя единогласно избрали. Ну, ты все помнишь, я тебе написала в... Екатеринбург. - Я письма не получала, - механически ответила Софья, совершенно забыв о том, сколько времени прошло с тех пор, как она покинула Свердловск; ей уже было скучно и хотелось домой, к любимым слугам, к привычному уюту хайгейтского особняка. - Это все советская почта! - лязгнула старуха. - Ну, ничего, теперь ты у нас займешь свой пост, включишься в борьбу за равноправие женщин, за наше правое феминистическое дело! Как насчет того, к примеру, чтобы возглавить редакционную коллегию справочника... - тетка что-то сказала по-английски, из чего вылавливалось более-менее понятное слово "квинз", - и еще ты должна войти в редакцию нашего литературного альманаха, мы ведь должны доказать миру не только свое равенство, но и превосходство, право быть всегда наверху... Софья подумала про оставленного дома восточного юношу и констатировала, что в словах тетки есть истина - порою можно быть и наверху. Но не всегда же. Всегда утомительно. Царица она или нет, чего это тетка раскомандовалась? А тетка продолжала: - Луиза у нас - председатель итальянской секции. А там - председатель датской секции, - тетка указала кофейной ложечкой на немолодого мужчину за соседним столом, - а вот наш глубокоуважаемый председатель американской секции. Унион с достоинством поклонился. Сколько ни оглядывалась Софья - ни единой женщины, кроме тетки и нервно курящей Луизы, сидели кругом одни только мужики, и все, по словам тетки, были председателями феминистских секций, редакторами боевых феминистских изданий, тренерами боевых феминистских формирований, историками всемирного феминистского движения, теоретиками феминистской науки и техники, а также авторами учебников по эротическому феминизму, - такой в соавторстве сочинили пятеро старичков с бородками "под Ленина", которых Софья видела еще в зале. Софья тихо дурела от табачного дыма, в глазах потемнело, уши заложило, сознание стало гаснуть. - Ах, дорогая, тебе дурно? - участливо спросила тетка, но Унион уже закатал рукава платья претендентки на престол и что-то вкатил ей в вену с помощью одноразового шприца. Софье сразу полегчало, и ни она, ни тетка, ни даже нервная Луиза не заметили, как негр положил в карман шприц, предварительно втянув в него полкубика венозной крови. Прядь Софьиных волос Унион заполучил еще в Дании с помощью молодого Умералиева, ничего больше жрецу-вудуисту не требовалось. Он убедительно порекомендовал великой княгине не настаивать на том, чтобы Софья подписала отречение от престола сегодня же. Пусть поживет в Лондоне, освоится. Неделю, другую - спешить не к чему. А пока что он отвезет ее высочество в резиденцию. "О да, да", - согласилась тетка, и негр, провожаемый сверкающим и пристальным взором Луизы Гаспарини, единственной женщины среди феминисток великой княгини Александры Михайловны, увез Софью в Хайгейт. Без особого труда он убедил ее, что обморок произошел от переутомления - самолет, психушка, копенгагенский особняк, потом снова самолет, потом Лондон, два нападения Лиги борьбы с Романовыми, доклад тетки - очень, очень всего много за такой короткий срок. Софья улеглась, а заглянувший к ней перед сном юный слуга окончательно убедил ее, что право поспать она заслужила. Глубокой ночью Унион, одетый в совсем неевропейский костюм, точней всего лишь в юбочку из тростниковых метелок, вошел в спальню к Софье. Он укрепил перед зеркалом толстую желтую свечу и зажег ее. Потом вытащил из боковой створки зеркала фотографию, укрепил ее лицом к зеркалу - так, чтобы отражение сквозь пламя свечи смотрело прямо на спящую Софью. На фотографии был изображен курносый старикан с ласковым, мутноватым взглядом. Негр что-то забормотал, позвякал свинцовыми перстнями левой руки о серебряные кольца правой. Потом сунул руку в створку зеркала и вытащил оттуда упиравшегося восточного юношу; тот, в чем мать родила, трижды обошел вокруг Софьиного ложа - по правилам, против часовой стрелки, но уже по собственной инициативе сглатывая неподдельные слезы. Потом жрец вновь затолкал его в зеркало, и понять, кто побывал в комнате - сам ли мальчик, его ли пленное отражение, - было невозможно. Из кармана юбочки Унион извлек частицы ногтей, волос и крови Софьи и, пристально глядя в лицо спящей претендентке на престол, забормотал бесконечное заклинание, всего из нескольких повторяющихся слов. По мере бормотания взгляд отраженной в зеркале фотографии ласкового старца осмысливался, как бы приценивался к Софье, самым бесстыдным образом одобряя все ее женские стати. Свеча догорела. Негр в темноте нашарил фотографию и спрятал ее на место, потом тихо вышел, не обернувшись, лишь тонкий запах плавленного воска недолгое время висел в воздухе. Потом исчез и он. Наутро Софьей овладело нестерпимое желание побывать в святых местах, на родине предков матери, в государстве Израиль, ей всюду мерещился какой-то немолодой, никогда прежде ею не виданный, но на диво обаятельный человек, даже в глазах вновь пришедшего к ней азиатского мальчика сиял этот назойливый, но такой влекущий образ. Негр дал ей исчерпывающий ответ, что да, конечно, сейчас она может позволить себе отдых, и поездка в Палестину ей ничем не может повредить: израильский закон о запрете на въезд для членов Лиги защиты Романовых ни в какой мере на самих Романовых не распространяется. Тем более, что членам Лиги борьбы с Романовыми въезд в Израиль тоже запрещен - во имя демократии и равноправия, как того требовал автор закона, депутат Ариель Кармон. Софья снова призвала верного азиатского юношу, чтобы помог ей уложить вещи. А Марсель-Бертран Унион съездил на телеграф и послал срочную весточку на Гаити, временно проживающему там американскому беллетристу Освальду Вроблевскому, где сообщал, что в Лондоне все его дела успешно закончены. 2 ...обрящется рука твоя всем врагом твоим, десница твоя обрящет вся ненавидящая тебе, яко положиши их яко пещь огненную во время царства твоего. ПОП ЛАЗАРЬ ЧЕЛОБИТНАЯ ЦАРЮ АЛЕКСЕЮ МИХАЙЛОВИЧУ "...лядя из Лондона. Ее вы можете... ать... ать... также... ать... ать..." - приемник кашлянул на коротких волнах что-то, и больше уже не кашлял. Опять - все. Последнюю радость отнимают. Вот. Сперва на чин понизили, это бы ладно. Был капитан, стал штабс-капитан. Никто ничего еще не понимает, чуть ли не все думают, что это повышение. А вот как придет ответ... Ведь подал же прошение на высочайшее имя! В месяц должны отвечать, в месяц! Хотя месяц - еще только через две недели. Может, учтут. Может, переведут. Учтут личную преданность лошадям и маршалу Буденному, переведут в кавалерию, тогда будет чин не штабс-капитан, а штаб-ротмистр. Прошел переаттестацию - и точка. Не понижали меня! Переарестовали, то есть переаресто... переаре... Фу. Даже мысленно не мог нынче Миша произнести такое мудреное слово, он седьмые сутки подряд переваливался из шестой алкогольной формы, в которой и Би-Би-Си хорошо слушается, и сайрой закусить можно, в седьмую алкогольную форму, в которой впору этими бибисями разве что закусывать, да и те назад пойдут, лучше спать. Не поглядели, гады орденоносные, на заслуги. Взяли, да и покумили. То есть превратили в кума. Предложили возглавить руководство спецлагерем номер какой-то, возле города Великая Тувта. Город, сволочи, тоже переименовали, чем плохо им было раньше Большая Тувта? Нет, надо все перепельменить навыворот, лишь бы не как при советской власти... Лагерь ему тоже достался не просто так. Ему спецлагерь поручили, такой, в который министр внутренних дел Всеволод Глущенко приказал швырять всех прежних милиционеров, не снимая формы, на срок от десяти и выше. Министр добился у императора, чтобы в лагере не создавать лишней судебной волокиты, организовать простую арифметическую систему автоматических зачетов: год за десять. Это значит: прослужил в милиции год - сиди десять лет. Прослужил пятнадцать лет - сиди сто пятьдесят. Хоть чемпионат устраивай. Самую длинную дистанцию схлопотал какой-то старый хрен из неведомого города Почепа, заработал за свои пятьдесят шесть выслуги - пятьсот шестьдесят соответственно. Даже странно, что ни у кого не оказалось, к примеру, стажа в восемьсот лет. Ах, ну да, тогда же еще милиции не было, тогда полиция была, тогда незаконный внебрачный царь был. Но жалко. Вот бы ходил на зоне один всего, а сроку у него - как у всего политбюро возраст! Восемьсот лет. Хотя зачем это?.. Забавина пустая, мент поганый он и есть мент поганый, он и десять не потянет, сайра ему не положена, потому что ни передач, ни писем, ни баб-свиданок, никаких поощрений. На работу их за зону не выводят, у них прямо тут работа: ведут подкоп из одного барака в другой. Проведут - запал туда, бабах, затоптали, долби теперь другой подкоп. Заметим, что в вечной мерзлоте. Кто не долбил, пусть подолбит. А каждый долб в сторону как побег рассматривается, только так. Мысль о побеге возвратила нетрезвого Михаила Макаровича Синельского к действительности. Действительность была отвратительная, потому что перестал работать радиоприемник. А это значило, что поломали антенну. Антенной для Мишиного знаменитого транзистора на лампах служил лагерный периметр из колючей проволоки, он, когда ток по нему пропущен, еще лучше принимает. А если антенна отказала, это значит перекусили где-то проволоку, поломали колючку. Значит, опять кто-то посушить рога захотел, то есть в бега рванул. "Интересно, сколько их в этот раз рвануло?" - подумал Миша очень отстраненно. Чтоб удрапать с зоны, нужна одежка, потому как если в шинелке кого хоть за двести километров от Великой Тувты поймают, тому сто империалов за живого, десять за мертвого. Ну, а словленному - наколку. На левую щеку - "бегун", на правую - "засратый", и обратно зона, только теперь срок пойдет вдвое. Автоматом, без пересуда. "А у меня какой срок?" - подумал Миша и пролил рюмку, а затем рассвирепел, потому что как радио замолчало, так больше и не хотело, подлое. Миша рванул из-за стола, больно ударяясь, выбежал из потайного радиочулана в приемную. Там, в уголке, свернув чужую шинель под голову, на свою беду тихо кемарил радист, старик Имант, сын латышских стрелков, каким-то непонятным образом затесавшийся в милиционерскую среду лагеря от прошлых постояльцев. Всех прежних вроде бы выпустили, а его оставили, потому что дела не нашли. Не сидело его тут никогда. Он, значит, просто жил в лагере, сам сюда переселился. И нет у него судимости. А выпустить его нельзя: во-первых... Ну, неважно во-первых, и даже в-пятых и в-десятых неважно. Важно то, что в-главных: второго радиста, способного соорудить приличный радиоприемник буквально из трех напильников, да еще использовав в качестве антенны родную колючку-периметр, что вокруг запретки восьмеркой проведена, такого мастера можно было не искать ни в каком лагере. А Миша Синельский, кум-богдыхан всея лагеря, без ежедневных бибисей и жить-то не хотел. Кум-богдыхан свирепо вышиб из-под головы латыша шинелку, а его самого выкинули за дверь, в сугроб. Бросился за ним и стал бить каблуком. Латыш привычно ввинчивался в снег, Миша скоро поскользнулся, чего избиваемый, кажется, и ожидал. Кум больно шмякнулся всей задницей, а Имант осторожно высунул голову из сугроба. - Ты не очень-то лютуй, начальник, - сказал он сочувственно, - это для здоровья вредно и опасно. Ты у меня седьмой. Ты, твое благородие, приходишь и уходишь, а я, - Имант выплюнул снег вместе со сгустком туберкулезной крови, - я - остаюсь. Миша хотел взреветь, но вместо рева изо рта изверглась непроглоченная сайра. Вслед за ней бурным потоком устремилась сайра проглоченная. Обессиленный Миша сидел на грязном снегу, пытаясь поймать хоть немного воздуха, но летающая рыба сайра этот воздух ему пока что застила. А Имант уже стоял на четвереньках и бодро поучал: - Ты, твое благородие, даже не дворянин. Даже не личный дворянин! Хотя был, хотя был. Из дворян тебя разжаловали. Ты даже не сын полка латышских стрелков! Ты давай беглых лови, а я антенну чинить пойду... Имант был в расконвойке, к тому же не в милицейской форме, - откуда бы она на нем? - а в телогрейке, убеги он из лагеря, так за него даже за живого никто бы ломаного империала не дал. Пусть чинит антенну. Миша кое-как вполз в свой родной радиочулан с бутылками, стал ждать, когда же из динамика родные жидомасоны забрешут. А ведь кто, как не он, всю жизнь был отпетым антикоммунистом, махровым монархистом, всегда был готов вступить в Союз Русского Народа, если б знал, где этот союз, он и в масоны бы пошел, пусть бы его научили!.. Миша не знал, сколько сил стоило его старому другу Джеймсу умолить императора сделать капитана Синельского кумом над мусорами, а не сажать на одни с ними нары. Император рассудил по-умному, что положение царя и бога над мусорным лагерем не особенно отличается от положения постояльца такого лагеря, и росчерком пера зафутболил Мишу за Урал. Милиционеры текли в лагерь рекой, не трогали лишь тех, кто по происхождению оказывался казаком. Таких выдавали кругу, круг их порол, а дальше грехи считались смытыми. Миша слыхал, что кое-кто из бывших донских ментов уже красовался в форме урядника. Мише казалось, что это офицерский чин, он в табелях о рангах слабо разбирался. Он слышал, что Шелковников теперь - "ваше высокопревосходительство". Иди знай, это выше, чем урядник, или ниже? К самому Мише обращались теперь, согласно циркулярному письму из белокаменной, "ваше благородие". Звучало благородно, но... не особенно. Слишком поблизости был расположен старинный русский город Великая Тувта. А из спиртного был один только медицинский спирт, подозрительно припахивавший эфиром. Переждав некоторое время, в дежурку перед приемной с холода вполз Имант: разрезанный провод он соединил, а что там на запретке натоптали, так то не его ума дело было. Он мог бы уйти в общий барак, там у него было место, на этом месте слишком часто развлекались соседи, если приходил с этапом какой-нибудь мусорок помоложе, белобрысенький, - уж тогда, пока его весь барак не отваляет, место считалось занятым. А несмотря на двадцать седьмой год отсидки, латыш сохранил еще кое-какое обоняние и предпочитал вялые тычки Мишиных сапог унылой барачной вони с попискиваниями очередного новичка, пущенного паханом Леонидом Ивановичем "под трамвай". Честно говоря, меньше всего стремился Имант к выходу не только в барак, но и вообще на свободу, он к ней уже не годился. Он родился вовсе не в лагере, родители его были два латышских стрелка, хворые и оттого не пострелянные, были у Иманта и молодые годы, даже, без преувеличения, золотые юные годы. Он родился в Москве в тридцатых годах, и с конца сороковых весь с ушами ушел в радиодело. Помнится, только сдаст зачет по научному... как его там... эксгибиционизму, сядет в автобус - и айда на Коптевский. Рай там был земной, а не рынок, жаль, закрыли этот рай еще в пятьдесят пятом. Где вы теперь, дорогие друзья-коптяри?.. По сей день в голове Иманта звучало, словно эхо юношеских грез: "Леща, леща, леща, леща..." "Промежутки, промежутки..." "Канды, канды, канды..." Ох, все они, канды, то есть, конечно, для непосвященных, конденсаторы. Потому что был он, Имант, в те годы натуральный кандер. Однажды толкнул два удачных чемодана, на третьем попался, были у него канды в чемоданах не простые, а танталовые, их простой человек раньше конца шестидесятых не нюхал, секретными они на Коптевском были. Вот и сел он за танталовые, обрек себя на танталовые муки. Это ж надо, на такой муре загреметь. Вон, сидит Васька-мусор, так за что? За... эти, рончики для аончиков. Но он на тринадцатом чемодане попался, солидно. Но Васька еще и за литики сел. За слюдяные. Во гад. Все тут люди как люди сидят, политические, он один, сволочь, литический. "Трансы, трансы... Выходники, силовики..." Эх, была жизнь на Коптевском! Мент имелся всего один, не как теперь, когда целый лагерь. А тогда мент стоял на Коптевском со стороны трамвайной линии, охраняя рынок с видом льва, стерегущего от чужаков свое личное стадо антилоп. Справа от входа была чайная, где сроду никто не видел чая, но каждому выдавали громадную щербатую тарелку раскаленной картошки и водку - стаканом. До краев! Картошка дымится, деньги в кармане, кандов еще до хрена... А напротив, или, к примеру, рядом, сидит при своей тарелке знаменитый Техничный Мужик. Кто он был? Родился, видать, в революцию, а где? Сам-то говорил, что из села на Брянщине. Вместо ругательства цедил иногда сквозь зубы: "Мать моя... Настасья!" Звучало злей любого мата. Был Техничный Мужик высок, сутул, небрит. К нему обращались тогда, когда уж вовсе ничего нельзя было достать, а нужно было позарез. Он шастал по трем точкам торговли трофейными радиодеталями: у Новослободской, возле комиссионки, еще у магазина ДОСААФ возле Петровских ворот, и еще у магазина на Кировской. В магазины не входил, всегда был в состоянии "не пьян, но водкою разит", по слухам, он мог построить "телефункен" по любой отдельно взятой детали. Это был великий учитель Иманта, хотя ничему он латыша не учил, но тот и сам смотреть умел. Сгинул он совсем безвестно. Последний раз видел его Имант совсем спившегося, держащегося за угол витрины, слава его померкла, из носа текла кровь... А теперь текла кровь из носа у самого Иманта. Приемник у кума в чулане включился, и радиотехник до следующего побега мог спокойно дремать на шинелке, привычно закинув голову, глотая кровь - скоро, он знал, остановится, этот кум - из хлипких. Как и вся нынешняя смена лагерных постояльцев. Всеволод Викторович Глущенко, нынешний министр, набивал ментами не один лагерь и не два, по слухам, таких лагерей были сотни. Но полной клеветой были другие слухи, о том, что строит он для бывших мусоров газовые камеры, и другие, мусоросжигательные. Нет! Глущенко ставил своей целью немногое: чтобы сидели бывшие менты всю жизнь, занимаясь идиотской работой, притом чтобы сами знали, что она идиотская, чтобы пайка у них была не больше как триста грамм, да и за ту бы друг друга казачили, и прочее, и прочее, словом, все то, чего он сам нахлебался в первые годы отсидки. Охрану лагерей Глущенко в основном поручил самим же заключенным: за право беспредела, за особую жестокость - поощрения, это последнее министр без большой изобретательности наименовал "проявлением бдительности". Вышвырнутые из лагерей старики-зеки с тридцатилетним стажем, уже никак не способные к жизни на воле, скулили с внешней стороны запретки, а приказом Глущенко каждый прорыв в зону карался накидкой десяти лет срока всем ВНУХРовцам, - так, вместо прежней ВОХРы, называлась внутренняя охрана. Над ВНУХРой стояли три-четыре императорских гвардейца, а еще кум-богдыхан из особо доверенных. В Тувлаге таким доверенным был Миша Синельский. Вся его жизнь теперь была сплошная угадайка-безответка: то ли он жребий горький-разнесчастный вынул, то ли миллион империалов в особую императорскую лотерею выиграл? А спирт все равно пованивал эфиром. Радио несло сейчас какую-то невозможную бредуху, но, поскольку вещал родной враг-бибись, ему можно было верить. Права на репортаж о коронации все, какие есть, купила американская корпорация "Си-Ай-Ай". Не прошло и трех дней, как корпорацию в полном составе похитили вместе со зданием, которое она имела неосторожность занимать в Ньюарке, штат Нью-Йорк. Просто прилетел дириозавр и унес все здание, переставил его в середку Сахары, а там его живо прибрали к рукам исламские фундаменталисты. Права на коронацию предъявила императорская правительственная корпорация "Мертвецкое". Но и ей пришлось умыться, погубили ее разные митинги против Романовых и в их защиту, надоели дириозавру эти митинги: прилетел, взял трансляционную башню вместе с крутящимся на ней рестораном, отнес в Персидский залив и там воткнул в самое неудобное для навигации место. И митингов не стало, а транслировать чем? В итоге всю коронацию прибрала к рукам, то есть к мохнатым лапам, никому не известная фирма из Латинской Америки, какие-то мариконьос, не то барбудос-пираньяс, иди упомни. Одно только хорошо, что вместо яиц дириозавр отложил на орбиту три десятка спутников связи, так что, вне зависимости от телестанций, уж как-нибудь коронацию покажут. Неудобно все-таки: Политбюро в полном составе несет корону, а народ не видит. Народ должен видеть свое Политбюро. Императора тоже. Жаль только, что такой хилый. И кто только распустил слух, что теперь для всей армии введут парики? Куда ни шло - для лысых... Радио говорило, говорило, даже давно уже перешло на другой язык, которого Миша не знал ни в трезвом бодрствующем виде, ни тем более в пьяном и, как сейчас, спящем. Он допил бутылку из горлышка, не разбавляя, и заснул возле радио, да и латыш-механик, придя с холода, тоже угрелся и заснул, а больше приемную кума нынче никто не стерег, все разбрелись по более важным делам. Дверь скрипнула, и в нее пролез, не постучавшись, молодой и противный зек, явно "опущенный", видимо, не очень и стремящийся к подъему. Лагерного срока судьба припаяла ему тридцать пять лет, ему же от рождения не было и тридцати, так что вообще-то, хоть и в конце жизненного пути, но ему, как очень немногим в лагере, светила свобода. Однако в силу того, что когда-то и где-то - жуть как давно, - звали его в родном Свердловске, то есть в Екатериносвердловске, Алексеем Щаповатым, именно поэтому ничего и нигде ему, вечному неудачнику, не светило. Всю жизнь он ошибался. Даже когда в менты шел, то думал, что морды теперь будет бить. А вышло так, что ему самому били морду все, кому не лень, притом не только на зоне, а еще на воле. Там ему однажды даже баба морду набила с приговорочкой: "По мордасам! По сусалам!" На зоне же прилепился к нему половой демократ с одним глазом и садистскими наклонностями, у которого на все случаи жизни было одно выражение: "Репу начищу!" Им он пользовался тогда, когда бил Алеше морду, когда звал к себе на шуршу, и его же он орал в тот миг, когда задышливо ловил главный кайф от этой самой чистки репы. Был одноглазый мент с Крайнего Севера, из поселка, не то города, с удивительным названием Красноселькуп. Тамошних ментов повязали всех разом, через их город призраки протопали из Европы в Азию, кого из призраков захомутали, а кто и под лед ушел. Глущенко захомутал всех красноселькупских ментов с особым удовольствием, они коммунистов-призраков упустили, но в лагерь отправили такой же, как и всех прочих: ему все равно было, кого, куда и за что, для него все были менты. Но одноглазому в Тувлаге самое место было, а за что ж Алеше, вечно недолеченному?.. Над Алешиными болезнями одноглазый ржал, лишь яростней чистил репу. С тоски стал Алеша играть в карты. Проигрывал. Особенно лихо проиграл он сахар до конца своего срока и готов был проиграть его еще за две-три тысячи лет, потому что все равно сахару в лагере никто не видел с одна тысяча наплевать какого, но дальше на сахар играть никто не соглашался. На части своего тела Алеша играть боялся, хотя заставляли, но влезал одноглазый и, защищая свою личную репу, чистил все прочие направо и налево. Но не пахан был одноглазый, не пахан. В паханах над бараком числился Гэбэ, с ударением в конце слова, это было сокращение от невероятной кликухи Главный Блудодей. Сроку тот Блудодей имел средне, двести шестьдесят, имелись в лагере паханы куда более тяжелые, тот же Леонид Иванович из соседнего барака, куда сейчас подкоп вели. Но знаменит был Гэбэ тем, что еще при советской власти имел приличную судимость по никому не известной пятьсот четвертой статье, такой и в кодексе нет. Но как-то раз Гэбэ сам сознался, что статья такая раньше была: людоедство. Это потом, когда новый кодекс под новую конституцию ладили, то статью изъяли из него за ненадобностью, потому что точно доказали: побеждено при советской власти людоедство. И малярии тоже не бывает. Хотели даже серию марок выпустить - про все, что Советским Союзом побеждено. Марку насчет малярии выпустили - десять лет как она в СССР побеждена, но тут главный почтальон свалился с приступом, и дальше серию печатать не стали из суеверия, ну как Главное Бюро впадет в приступ людоедства? Это, впрочем, не страшно, это бы и понять можно, но вдруг его само, Бюро, съест кто-нибудь? Бюро в блюда не хотело. И решили так: ни марки, ни уголовной статьи, ничего этого не бывает, все равно как призраков, бродящих по Европе. Но в картишки перекинуться по маленькой Гэбэ любил, даже в бридж умел, был когда-то чемпионом Эстонии по снятию бриджей, то есть по игре этой. Сейчас сидел он, как и все, без статьи, по указу нового министра за номером один через один. От того не легче. Играть в карты с пятьсотчетверотошником было всегда неуютно. Выход был один: играть с кем-нибудь другим, не таким жутко пятьсот четвертым. Играл Алеша в итоге со всеми подряд и больше всего ужасался, если выигрывал. Полагалось выигранное забирать. Спокойствия ради все выигранное Алеша, несмотря на протесты барака, переписывал на одноглазого, у которого любимое занятие было одно, хотя было это много занятий с одним названием. Играл Алеша, играл - и доигрался. Жуткой харе, которая раньше в Москве стерегла канадское посольство, проиграл Алеша... кума. Мог, ясное дело, выиграть, тоже было бы плохо, но проиграл. И предстояло теперь принести Канаде три куска кума. А Канада, видать, ими долг Гэбэ заплатит, чтобы тот разговеться мог. На исполнение имел Алеша трое суток. Много, обычно больше суток не полагается, но уже шли к концу третьи. Алеша представил, как Гэбэ ест его собственные кусочки, и его вывернуло. В желудке было пусто, так что вышел не блев, а один звук. Для исполнения тяжкого труда Алеша выбрал вынутый им из собственной шурши предмет, в лагере как будто невозможный - это было сапожное шило. Откуда здесь такое взялось, Алеша выяснять не стал, ибо шило могло пригодиться уж хотя бы потому, что у красноселькупского одноглазого был всего один глаз, не больше. "Хорошо, что не больше", - тупо думал Алеша, разворачивая шило в комнатушке, где орало непонятное радио, а на полу лежал кум-богдыхан Михаил Синельский, штабс-капитан, в восьмой алкогольной форме, она же полный отруб. "Кум на кону!" - весть не успела облететь лагерь, а кум был уже проигран. И перевести долг было нельзя - никто Алеше ничего не задолжал, зато за ним самим висел вагон сахару. А весь этот сахар, кто не дурак, тот перевел на Гэбэ, про которого такую жуть рассказывали, что не уснешь до утра: Ив-Монтана в подлиннике читает, когда служил, к бабьим туфлям-гвоздикам пристрастился, по размеру их себе заказал, бить этим гвоздиком сподручно, да еще тетя у него еврейка, и зубы меховые. Последнее никто даже понять не пытался, но страшней такого факта не придумывалось ничего. Убивать кума шилом! Еще куда бы ни шло, если куму... Мысли у Алеши в голове крутились фрейдистские, но он об этом не знал. С ужасающей ясностью понял Алеша, что ничего не знает о том, в какое место нужно шило воткнуть, чтобы не мучился бедняга и чтобы крика не было лишнего. В сердце? С какой оно стороны - с левой? Алеша посетовал в душе, что анатомию никогда не учил, даже в школе только про половые органы все хорошо знал, а больше ни про что. Он поглядел на себя: сердце, значит, с левой. Тогда у кума, как в зеркале - с правой. Алеша зажмурился и изо всех сил вонзил шило куму под правую лопатку. Раздался хрип, но отчего-то из-за Алешиной спины. Хрип перешел в кашель. Алеша в ужасе оглянулся: между ним и дверью стоял, кашляя, чахоточный радист Имант, держа в каждой руке по шаберу, то бишь по хорошо заточенному напильнику, - их латыш выдернул из радиоприемника. - Шило брось, - проперхал он, наступая, - не твое шило. - Мое!.. - не очень уверенно отпарировал Алеша, держа оружие двумя руками, будто оглоблю, - не па-а-д- хади! Имант пошел в обход: его не Алеша интересовал, а кум, который отчего-то даже не пикнул, когда Алеша пырнул его шилом в несмертельное, но болезненное место. Радист перевернул кума. Голова Миши моталась безвольно, такое с ним происходило каждый день, но кое-какой медицинский опыт человек за двадцать семь лет лагеря обычно приобретает. Имант похлопал Мишу по небритым щекам, заглянул в открытые глаза, посветил в них жужжащим фонариком. Зрачки не сокращались, уши были холодными. В воздухе нестерпимо пахло эфиром. Алеша тем временем подумал-подумал, потеребил шило - и опять воткнул его в Мишу. Попал он на этот раз в солнечное сплетение, удар вообще-то смертельный. Но и на него кум не отреагировал никак. Алеша выдернул шило и тяжко сел на пол. Рядом опустился грустный Имант. - Жалко кума, - сказал сын латышских стрелков, - зачем он пятую-то бутылку сожрал? Третий кум помирает на глазах, и все от спешки. Не умеет человек пить, даже русский. - Имант плюнул в сторону батареи бутылок из-под спирта, почти загораживавшей стеллаж с Марксом и остальными. Четыре пустых от сегодняшнего дня лежали на столе, пятая, такая же пустая, валялась возле головы кума. Из распахнутой двери сильно потянуло холодом. На пороге стоял в неизменном синем мундире личный спецпредст, по-простому говоря, специальный представитель министра внутренних дел в лагере Великая Тувта, майор Григорий Иванович Днепр. Взгляд его был подобен взгляду голодного вампира из американского кинофильма, притом из плохого, где играют актеры, а не настоящие упыри, тех приглашать дорого и опасно. Актеры безопасны, но злобны до ненатуральности. Спецпредст Днепр смотрел на мертвого Мишу и шевелил всеми десятью скрюченными пальцами: он дождался своего часа, он имел право применить санкции. Лихо насвистав два такта "Прощания славянки", он только спросил - у Иманта, потому что Алеша был в обмороке: - Мертв? - Мертвей не бывает, - ответил радист. - Де-ку-ма-ци-я, - прошипел Днепр, знаниям латыша он доверял. Пусть лепилы свидетельствуют, ему, спецпредсту, уже и так все ясно. Теперь он должен исполнить долг! Долг! Долг!.. - хотя Днепр бежал к своему офису по грязной снежной тропинке, в каждом шлепе собственных сапог о жижу слышалось колокольное звучание этого сладкого слова: долг! Вечный, священный, верховный долг перед державой - декумация! На покойного кума Днепру было глубоко плевать, но важен был факт его трупа. Через несколько секунд спецпредст уже висел на телефоне и отдавал приказания, заканчивая каждое из них таким сладким, отдающим классической филологией словом - декумация. "Стр-р-рашен тогда Днеп-р-р-р!" - полушепотом прорычал Днепр, швырнув трубку. Ждать исполнения приказаний было недолго, бригаду плотников выведут из шестнадцатого барака немедленно, обсосы из хозчасти кумач небось найдут, разве что Фивейскому бежать с другого конца зоны добрых полчаса. Вот только эти полчаса и отпустила судьба Григорию Ивановичу на окончательное обдумывание ситуации. Он знал, что ни случая другого, ни времени больше не будет. Григорий Иванович был филологом, и все его познания кипели в нем сейчас и булькали, как процитированная "Страшная месть": может, когда и был чуден Днепр, так ведь при тихой погоде, а ее Григорий Иванович только в книжках читал. "Днепр" было отнюдь не кликухой, а настоящей паспортной фамилией Григория Ивановича, а если быть точным, то воспринятым по наследству от партийного дедушки подпольным псевдонимом, которым тот накрыл свою неизящную, белогвардейским душком пропахшую Дунч-Духонич. В не такие уж давние годы отбухал он свои пять звонковых за наезд в трезвом виде на ногу нетрезвого, поперек Можайского шоссе лежавшего милиционера из ГАИ. Таких людей Глущенко ценил на вес платины, он превращал их в личных своих представителей при лагерях демилиционизации со всеми надбавками, какие мог выдумать, на этом он не экономил, да и вообще экономия была не в его стиле, Григорий Иванович Днепр был в своей Костроме, на исторической родине бояр Романовых тихо и небедно устроен, но возможность наступить на милицейскую ногу еще разок-другой, предварительно свой сапог подковав, пересилила в нем все личное. Он откликнулся на брошенный жертвам милицейского произвола клич, Бог с ним, с местом декана на филологическом факультете, и поехал в Москву на собеседование с министром, после двух минут разговора Всеволод Глущенко лично вписал в его анкеты: "паратый - 10", разъяснил, что это значит - в высшей степени паратый, и назначил Днепра спецпредстом в родной лагерь Великая Тувта. Даже видавший виды филолог Днепр вынужден был зайти в библиотеку, чтобы узнать, откуда такое слово - "паратый". В большом академическом словаре слово нашлось. С какой пересылки, из какого барака вынес Всеволод Глущенко термин, применяемый только к гончим собакам? Способность долго, быстро, с непрерывным лаем гнать зверя к охотнику как раз и называлась "паратостью". Григорий Иванович подумал-подумал - и одобрил. Да, он, Днепр - очень паратый. И с большим удовольствием проявит свою паратость во вверенном лагере. Получая к вечеру того же дня документы и билеты в секретариате министра, Днепр познакомился с другими паратыми, но ни одному из них не дал Всеволод Глущенко категорию "10". Типичными были шесть, много семь, ни одной девятки. Откуда было Днепру знать, что министр присвоил ему свою собственную категорию, и вверил свой собственный лагерь. И потек Григорий Иванович в путь, и на третьи сутки достиг Тувты, и воцарился. Хрен с ней, с филологией, Овидий может еще тысячу лет подождать. Днепр немедленно проявил инициативу: выделил в отдельный барак сотрудников ГАИ. Попасть туда было равносильно статье пятьдесят восьмой дробь террор, если считать по-старому. Вообще-то мечтал Днепр о том, чтобы лагерь укрупнили, завели прокзону, следзону, то есть следовательскую, прокурорскую и другие, но министр с ними почему-то пока миндальничал. Но и нынче висел Днепр над Тувлагом что твой Дамоклов меч, а смерть кума Синельского никакие лепилы не заставили бы спецпредста считать естественной, когда имел он такие шикарные директивы на случай смерти его насильственной. Ведь и вся идея-то изначальная была Днепровой, у Глущенко на нее образования бы не хватило. Григорий Иванович трудился над своей паратостью, тренировал ее, и нынче, надо думать, давно уже отвечал не отметке "десять" - ибо случилось невероятное: бодливой корове дал Бог рога. Примчался Николай Платонович фивейский, вообще-то тоже паратый, на пятерку, на второй день после собеседования с министром учинивший дебош в ресторане, отягченный изнасилованием шеф-повара, - в лагерь попал он уже просто как зек-членовредитель, хотя прежние его паратые заслуги учитывались и почти все права обсоса остались при нем. Днепру он был предан не очень, ему на гаишников плевать было, по-настоящему ненавидел он только спецназовцев, от которых претерпел в родном Петергофе за попытку увести льва из фонтана "Самсон". Однако пользу приносил явную, паханы зоны знали, что с Фивейским Днепр хотя бы разговаривает, для прочих у него только карцер и полосатая милицейская дубинка-"гаишница", в которую налил паратый начальник фунтов десять свинца. Днепр, полуприкрыв глаза, коротко изложил Фивейскому свой план. Николай Платонович успел отогреться и прийти в себя. - Вашими бы устами да яд пить, - ядовито проговорил он. - Нет уж, - отпарировал Днепр, - это вашими бы ушами да мед. Фивейский похлопал глазами, пытаясь представить, как это - ушами да мед, но филология никогда не была его сильной стороной. - Нет, вы ушами похлопайте, - ядовито добавил Днепр, - а у меня твердый приказ: за смерть кума - декумация. Силами ВНУХРа, и последите, чтобы само слово не просочилось, там есть с высшим образованием, и с двумя, латынь знают. Осведомитель Гирин... - Партугалска? - Да, Гирин... - поморщился Днепр, он кликух не любил, он ощутил ответственность как личный специальный преставитель министра, - тот вообще на латыни поэму в честь императора написал, послал и ждет, что помиловка будет. - И будет? - Улита едет, - Днепр похлопал по ящику стола, - здесь поэмка-то. Хреновая, скажу вам. Кухонная латынь, да еще с италийскими вульгаризмами... Фивейский на всякий случай замер, он не понимал ни слова. - Вот именно! - громыхнул Днепр, вставая. - Внухрить - это вам не вохрить! Это работа ответственная! "Ну да, - подумал Фивейский, выходя на холод, - счет, небось, не с тебя начнут. Да и вообще на весь лагерь в случае убийства кума только Днепр со своими гвардейцами от счета декумации освобожден. С кого счет начать?" - Молнией озарила сознание Фивейского мысль: "Ну, тогда - с меня! Вот и не буду десятый!" А в родном бараке Алеши Щаповатого царила литература. - В вафельное полотенце было завернуто десять тысяч сотенных бумажек. Андрей быстро сунул их в карман шинели, проверил свой верный "макаров"... - мелкий мент-семидесятник по кличке Партугалска вдохновенно тискал роман уже третий час, и все еще не выдыхался, так что даже "покушать" никто не предлагал, - Андрей вихрем вылетел на улицу, вскочил в служебный "мерседес", закурил трофейное "Мальборо", нюхнул любимого пятновыводителя и газанул к даче академика Сахарова... - Брешешь, Партугалска, - прогудел из своего угла Гэбэ, - у Сахарова вчера дачу Хруслов отобрал и там дочку свою трахнул. - На ту самую дачу, - Партугалска ничуть не смутился, даже паузы не сделал, - где на письменном столе еще лежали бумаги академика, а диван был уже запятнан кровью дочери Хруслова, Веры, ставшей женщиной накануне вечером. Хруслов уже уехал с дачи на служебном "мерседесе"... - Иди ты к ляду с "мерседесом"! - Уехал с дачи на собственном "роллс-ройсе", который подарила Сахарову английская королева вместе с нобелевской... Дверь барака распахнулась. На пороге стоял старый пахан соседнего седьмого барака, сельский человек Леонид Иванович. Четырехсотник или чуть больше того. Лица на старике не было в прямом смысле слова, узнавался он разве что по звездочкам на погонах. - Братья, - прохрипел бывший нижнеблагодатский милиционер, - Леха кума замочил! Кому чего Леха должен, простите долги, братья, его самого латыш, кажись, мочит, то ли уже помочил, сидит в кумарне на пороге с шабером и слезу точит... А по внухре на такой случай приказ - всей зоне раскумация! - Декумация? - с ужасом спросил излишне образованный Партугалска. - Во! Декумация! Спасибо, напомнил! Это что, по сто на брата, как на фронте, или чего добавят? - Добавят? - проверещал Партугалска, в ужасе подбирая ноги, он собирался спрыгнуть с верхней шурши, но раздумал. - Это - убавят! Это - каждому десятому голову рубить будут! - Я - первый, - не теряя бодрости духа, провозгласил Гэбэ, - второй - Мулында, третьего сами назначайте, - Гэбэ подложил кулаки под голову и стал с интересом смотреть на немую сцену в бараке. - Я! Я третий! - взвыл Партугалска, и тут же получил увесистую зуботычину от соседа, хорошо известного Канады, любителя "чистить репу". - Я, бля, третий, - деловито сказал Канада, - а ты, шестерка, четвертый, не то репу начищу. Десятым не будешь, не воняй, без тебя тискать некому. Но и третьим не будешь. Третьим я буду. - Партугалска сомлел, видимо от счастья, что он пусть и не третий, но все же четвертый, а не тот десятый, которого декумать сейчас будут. - Ну? Кто пятый? - грозно спросил Канада. Все секунду молчали. Вместо ответа послышался звук хлопнувшей двери: пахан Леонид Иванович пошел играть в считалочку со своим бараком. Из его седьмого барака сейчас как раз велся рабочий подкоп в особбарак ГАИ, безномерной. Всего в лагере бараков сейчас было семнадцать, Днепр собирался весной довести их число до тридцати, но требовались плотники, а откуда взять мусоров с высшим плотницким образованием? Лишь Гэбэ продолжал потирать друг о друга кулаки, - он разглядывал подвластное ему бакланье с таким аппетитом, что всем вспомнилась отсутствующая в нынешнем кодексе пятьсот четвертая статья. - Да параша это... - протянул кто-то в углу, и разом разрядил обстановку. Сколько раз их уже пугали. А Леха, между прочим, три куска кума так и не принес. Так что Леха сам теперь кандидат для Гэбэшной миски. А что там кумать, не кумать, так до утра еще много чего случиться может. Может, обойдется, может, раскумекается еще как-нибудь. Тем временем все то, что еще недавно называлось штабс-капитаном Михаилом Макаровичем Синельским, было бережно перенесено в лепилчасть, и главный патологоанатом Тувлага уже намеревался рассечь ему разные полости на предмет изъятия возможных внутренностей, свидетелем чему Имант решительно быть не хотел, хотя и оказался в санчасти вместе с прочими. Сквозь грязное окошко был виден ему освещенный прожекторами плац посреди бараков, где по приказу Днепра сколачивали неумелый помост. К мертвому куму не испытывал он никакого чувства, хотя видал на своем веку и куда как более злых. Поэтому жалел, что загнулся кум, а не сумасшедший спецпредст в синем мундире, вот таких полоумных даже Имант никогда не видел. Долго такой не протянет, это радист по опыту знал, но покуда дымом изойдет - еще всему лагерю душу запомоит. Помост сколачивали плохо и криво, но без лени: всем, кто трудился, раздали бирки с надписями: "пятый", "шестой", "седьмой". Кстати, всех жутко интересовало - рубить головы будут десятым, или просто отстреляют лишку, говорили об этом очень отстраненно, и собственную голову никто из пускавших сплетни в учет не брал, словно именно она ни в коем случае не отрубаема. А от расстрела так и давно всем по прививке сделали. Ничего никому не будет, кроме тех, кто на помосте. А кто попадет на помост - знал только Днепр. Начало светать, из хозчасти потащились со свертками: весь кумач, какой остался от советской власти, сейчас намечался к использованию, Днепр хорошо знал, что эшафот застилают красным и черным, но черные флаги анархистов в хозчасти заготовлены не были. Зато заранее заготовил Григорий Иванович метровые палки, снаружи деревянные, внутри свинцовые, и все - в черно-белую полоску, "гаишницы". Их он давно берег для казни, а теперь предстояло использовать. Часа в четыре утра, сторонясь прожекторных лучей, Григорий Иванович вышел к особбараку и навесил на него с четырех сторон по жестяному белому квадрату с черной цифрой "10". Прочие зеки могли спать спокойно, хотя недолго: казнить их он не собирался, но их присутствие предполагалось. Григорий Иванович Днепр плевать хотел на все считалочки. Он попросту собирался целиком казнить барак номер десять, барак ГАИ. Где-нибудь в Узбекистане, или, скажем, в Молдавии, - последнюю указом императора и Политбюро от двадцать второго переименовали в Заднестровье, - наверное, даже и не все фрукты еще с деревьев сняли, а над окрестностями Великой Тувты уже прочно властвовала зима, и те минус десять по Цельсию, что констатировал к утру внешний термометр санчасти, можно было считать оттепелью. Синие гвардейцы Днепра привели каких-то доходяг и заставили их утоптать дорожку от десятого барака к помосту, застеленному кумачом. Доходяг увели, гвардейцы, все как один паратые и злые, словно некормленные бультерьеры, остались; на помост кое-как втащили деревянную колоду, наподобие тех, на каких рубят мясо. Топоры Григорий Иванович Днепр не доверил никому, пошел в мастерские и лично их заточил. В пять тридцать из динамиков во всю мощь грянул над лагерем государственный гимн "Прощание славянки", вот уже десять дней как обязательный к исполнению перед всеми важными церемониями. Патологоанатом уже зашил безразличные останки кума, накрыл их оставшейся от времен культа личности простыней. Григорий Иванович вытащил из письменного стола открытку с изображением бюста государя Павла Первого работы скульптора Шубина, перекрестился на нее; изображения нынешнего императора до Великой Тувты еще не дошли, но портретное сходство двух Павлов вполне позволяло, не впадая в государственную ересь, заменить одного другим. Григорию Ивановичу очень нравилась идея, что теперь империя. Древний Рим тоже пятьсот лет дурью маялся республиканской, покуда сообразил, что без императора один бардак будет. Павел там или не Павел, а хорошо, что император. Моритури тебе салютант. Одну запись Григорий Иванович привез с собой. Была у него хорошая долгоиграющая пластинка для самодеятельных театров - барабанный бой. Правда, военный, а не тот, что для казни, там, кажется, надо бы немножко флейты, но какая ж флейта, когда положение сибирское, до Томска неполная тысяча километров, энцефалитные клещи в тайге, вечная мерзлота, дириозавры летают - тут не то что музыка разнообразная, тут хорошо, что барабан есть, в динамиках мощно звучит. В без четверти шесть Григорий Иванович пустил барабан в динамики. Имант Заславскис смотрел на долгую процедуру построения зеков вокруг эшафота - и скучал. Вот, говорят, шпиона одного живьем сожгли. А публичная казнь, это что ж за зрелище, за двадцать семь лет Имант его уже навидался: вешали, стреляли, один раз, когда кум был из Коканда приехавши, то какого-то гада впихнули в мешок с пчелами. Пчелы сдохли задолго до караемого, тот выждал ночи и сбежал, теперь, говорят, большим человеком в родном Коканде стал, на пасеке работает, миллионы валютой гребет, мед у него особый, валютноемкий. А сейчас чего будет? Все равно ничего интересного, раз костра не разложили. Ряды постепенно строились, и ужас над ними висел густым облаком, как смог над каким-нибудь Мехико. Осенняя темнота смешивалась с ним, лучи его перемещались, словно взбалтывая настой, которым Григорий Иванович Днепр намеревался опоить вверенный ему мусорный лагерь. Начало упаивания было назначено спецпредстом на шесть тридцать по великотувтинскому времени. Входы в личный бункер Днепра отворились, из всех четырех дверей бодрым шагом вышли по нескольку десятков дюжих молодцов в казачьей форме, широким строем обступая эшафот. Бедняги из десятого барака оказались сразу во многих кольцах: казачий круг - перекрестье прожекторных лучей - "недесятые" зеки в старых шинелях - ВНУХРа с автоматами - синие гвардейцы по углам. Палачом Днепр, кажется, назначил себя. Но ведь и казаков на помощь Григорий Иванович тоже кликнуть был готов, иначе зачем бы они тут очутились. Барабанный рев из динамиков становился все громче. Днепр показываться публике не спешил. Население бараков с первого по девятый и с одиннадцатого по последний тряслось все меньше, им откуда-то стало известно, что декумировать будут не каждого десятого, и десятый, "гаишный" барак считался обреченным. Поскольку барак этот Днепр заселил не меньше, чем двойной порцией ментов, имелась надежда, что из других бараков добавку брать не будут. Впрочем, это уж как рука раззудится у Днепра - молите вашего милицейского бога, мусора, если вообще умеете молиться, а не умеете, так не молите, ни хуже вам, ни лучше уже не будет, все уже решено. Кто-то, стараясь быть возможно более незаметным, поставил на край помоста ящик с тяжеленными полосатыми палками, - десятка три успел заготовить Днепр свинцовых "гаишниц", побаивался, что не хватит, поломаться могут они об милицейские черепа. За свою силушку Днепр не опасался. Да и помощники-казачки наличествовали. Если уж они нагайкой от плеча до паха грозятся человека разрубить, то "гаишница" сгодится на что-нибудь. Прямо хоть патент на нее оформляй. Взвыла сирена. Лепилчасть еще относительно далеко располагалась от эшафота, так что Имант всего лишь сглотнул от неожиданности. Казаки подняли нагайки и вытолкнули на эшафот первую порцию "гаишников", основательно ударив их под коленки, чтоб не думали по старому советскому рецепту умирать стоя. Кто-то вырывался, кто-то просто рухнул на кумач. Медленно, стараясь придать моменту значимость, на помост вышел Днепр. Имант отвернулся, видал он еще и не такое, а слышно, как он предполагал, не будет ничего: и далеко, и заморыши в десятом живут. Живут? Пожалуй, этот синий людоед с этим вопросом сейчас разберется, никого там живого очень скоро не останется. Краем глаза латыш все-таки на эшафот глянул. С помощью казаков Днепр устраивал там кровавую баню. Григорий Иванович явно не нуждался в заметной помощи, - ну, разве что остатки его трудов нужно было убирать, да новые партии выталкивать. Главный лепила протянул латышу мензурку, - как-никак в лагере они оба были чем-то вроде патриархов. Лепила в сторону эшафота не смотрел. - Голем... Ну, сущий голем... - пробормотал лепила, и свою мензурку выпил. Что такое голем, Имант не знал. Но ясно, что ничего хорошего врач иметь в виду не мог. Сирена продолжала выть, понемногу светало. Лепила уселся на подоконник, чтобы и самому не видеть, и другие не смотрели. Взгляд лепилы вдруг осмыслился: - А тебя что же не укумили? Алеша Щаповатый, к которому слова были обращены, выполз из-под стола с расчлененными останками кума. Имант вспомнил, что именно этот жалкий мент-щенок мог бы и должен бы за смерть кума ответить. Но не идти же с доносом теперь, когда синий людоед отомстил уже за все, за что только можно придумать. К тому же Алеша вряд ли после всех подобных событий мог остаться в своем уме. - Ну, я и сам управлюсь... - пробормотал лепила, набирая в шприц лиловатую жидкость. Имант резко ударил его по руке: еще не хватало психа убивать. Вон, псих лютует посредине лагеря, так за ним небось никто со шприцем не гоняется. Шприц отлетел в сторону, но лепила достал из автоклава другой. - У меня их пока много, выбить не пытайся, дай, психу-то глюкозу введу. Не гляди, что лиловая, я все в непонятные цвета крашу, не то спасу нет от бакланья мусорского. Имант в душе покраснел и помог лепиле закатать щаповатский рукав. Покуда медленные десять кубиков втекали в вену к Алеше, радист вгляделся в лицо лепилы. Был тот очень стар, но крепок, по неоспоримому врачебному праву носил жидковатую бороду. Сколько помнил Имант, за четверть века главлепила не переменился ничуть. И никуда его из Тувлага на пересуд не гоняли, - сколько ж он тут просидел? - Федор Кузьмич, - спросил Имант, - что ж это срок у тебя такой длинный? - Это не срок, - ответил лепила, - это жизнь такая. Длинная. Какую Бог послал, такая есть. И жить ее надо так, чтобы не было от нее противно. Тогда она длинная получается. Идею, самое главное, в душе беречь не надо, насчет счастья для внуков, или там внуков этих внуков. Сейчас жить надо, и не брать от жизни, а просто жить. Вот и будет не срок, а жизнь. Для Иманта, сына латышских стрелков, философия лепилы была слишком сложной, но и в его радиодетальную голову пришло, что и сам-то он тоже уже давно не сидит, а живет в лагере, так по документам выходит. Алеша приоткрыл глаза. - Никого ты не убивал, - тихо и строго сказал лепила, - когда ты на кума с шилом полез, он уже холодный был. Отравление эфиром. Ты себя не грызи, скоро буран, покемарь пока. - Лепила прикрыл Алешу краем чьей-то забытой, то ли собственной своей телогрейки. И вправду, лютый вой ветра стал заглушать даже барабанные грохоты, долетавшие с эшафота, где, похоже, все шло к концу. Снег повалил невиданными, с ладонь размером, хлопьями, словно пытаясь прикрыть собою все то позорище, которое учинил посреди Тувлага разбушевавшийся Днепр. Но, хотя барабаны все грохотали, что-то, видимо, было неладно на эшафоте, вопли оттуда доноситься перестали; Имант подумал, какой же нынче снег плотный, вот, даже синего людоеда за ним не слыхать. Дверь лепилчасти распахнулась, на пороге стояли казаки, их обмороженные до синевы лица служили неким цветовым переходом к синеве того ярко-лазурного предмета, который они тащили. Главлепила на этот предмет уставился с большим интересом. - Это кто ж его, болезного? Казаки смутились, потом из-за их спин вышел урядник, протянул руку. Лепила, видимо, на этот жест в жизни насмотрелся: в лапе урядника немедленно оказалась мензурка с лиловатым спиртом. Урядник дернул головой, - видать, выражал благодарность, - и одним глотком мензурку опрокинул в горло. - Это десятый кончился. Начальник все кумил, кумил, да барак-то не бездонный, кончился барак. А другие, не из десятого которые, не годятся ему. Он и рухнул. Лепила с интересом щупал пульс Днепра, разглядывал зрачки. Григорий Иванович Днепр лежал на растянутой казаками плащ-палатке, и был тих, как его омоним, описанный литератором Гоголем в замечательной повести "Страшная месть". Лепила размашисто перекрестился и указал казакам на пустой стол. - Все, ребятки. Этот - все. И никто в его смерти не виноват, и разводите прочих по баракам. Скажите - и куму песец, и надкумку синему тоже песец, пусть спать ложатся, завтра минус сорок девять, в зачет воскресенья пойдет. - Видя, что урядник сомневается, лепила выпрямился, оказавшись на полголовы выше любого из казаков. - Быстр-ра! Па-ба-ракам! Шагом м-марш! Эхо в прозекторской было необычное, оно повторило не конец команды, а середку: "...Ра-кам!..." Казаки послушно уложили утихшего Днепра на стол и, пятясь, вышли из санчасти. Главлепила с интересом подошел к Днепру. В окостеневшей правой руке бывший спецпредст держал измочаленную и окровавленную "гаишницу". - Вот и кончился у него срок, - сказал старец, обращаясь и к Иманту, и к полуожившему Алеше, - он не жизнь жил, а срок отбывал. А неправильно это. Очень вредно для здоровья. Снег валил и валил, и никакие прожекторы с ним уже не справлялись. Который идет час - было не понять, все циферблаты в хозяйстве главного лепилы раз и навсегда, похоже, остановились на одиннадцати с чем-то, кто хочет, пусть смотрит и верит, а ему, главному, на время уже давно и навсегда плевать. "А как же радио? - подумал Имант. - Не ровен час опять антенну порвет..." На подобный вопрос лепила только ухмыльнулся. Потом вытащил из-под стола с Днепром три пары валенок, две телогрейки; придирчиво оглядел своих мелковатых гостей, третью пару швырнул обратно. Потом стал деловито осматривать содержимое Днепровых карманов. В рюкзаки перекочевали два "макарова", один складной "толстопятов", полдюжины гранат "Ф-1". Из очередного кармана старик-лепила вывернул пачку документов, глянул на верхний - и замер. Имант заинтересовался - чем бы это таким покойник мог врача удивить, а увидев, удивился сам: в руках старец держал всего лишь черно-белую открытку с фотографией бюста императора Павла Первого. Но спрашивать латыш ничего не стал, что надо, то и так скажут, это он знал по лагерному опыту. Главлепила тем временем закончил сборы. - Все! Переодевайтесь. Мне еще это синее дерьмо вскрывать. Алеша от ужаса попытался уползти обратно под стол, Имант только вздохнул. Кто сейчас в лагере главное начальство? Лепила. И.о. кума, так сказать. Из собственного кармана тот уже выловил потрепанный бумажник, из него извлек карту местности и развернул ее на подоконнике. - Так вот: сюда, а потом сюда. Здесь десять верст по реке, встала уже, Чулвин река называется. Может, и двадцать верст, неважно. Дойдете до скалы по левую руку, рогатая такая, будто кто из земли два пальца высунул джеттатурой... ну, улиточьими рожками. Между них тропка, по ней уйдете. Ночевать, дурни, только вместе, не то выкопают вас через миллион лет как мороженого мамонта и в императорский музей... Старик говорил, говорил, ясно было, что Алеша не в силах не только ничего запомнить, но даже и понять, о чем идет речь. А сын латышских стрелков аккуратно все запоминал. Зима еще в полной силе, а царь уже настоящий. Самое время с лагеря рвать валенки, накочумался уж. - Здесь вам нельзя больше. Здесь вон пахан из его барака, - старик кивнул на Алешу, - Гэбэ, теперь хозяйничает. Ему-то что, накромсаю ему с этих двух придурков съедобных, как говорится, частей, дня четыре спокойный будет. А потом пойдет такая ас-са-мбле-я... - врач замер, глядя в быстро темнеющее окно, - снег за ним валил так, словно небеса кто-то чистил широкой лопатой и той же лопатой этот снег сбрасывал прямо на Тувлаг. - А про меня не думайте, - ответил лепила на незаданный вопрос, - я не такое видывал. Я пятьсотчетвертошников друг другу скормлю, последнего доской приморожу, накрою, вот пусть их в музее и выставляют. Словом, бери стебанутого, и - ходу! Чтобы не мудрить, Имант выбрал старую дорогу: ту, по которой неизвестно кто из Тувлага уже дал деру в вечер последнего в Мишиной жизни упоя. Лагерь он знал наощупь, вышел к тому самому месту, где накануне чинил периметр. Все тут было опять порвано, но не людьми: на проволоке, разомкнув колючую цепь, висела мертвая овчарка - лишь она одна в ночь побега пыталась исполнить свой долг, но никто ей не объяснил, что внухрить - это совсем не то что вохрить, а, стало быть, беглых народонаселение должно само ловить, ему за то империалы золотые платят - а к чему собаке империалы? Имант аккуратно снял тело собаки с проволоки и зарыл в снег: все как-то аккуратней. Потом, следуя совету лепилы, дошел до первой сосны и вынул из неприметного дупла моток грубой бечевки, обвязал ее вокруг пояса совершенно ничего не соображающего Алеши и повел его, как поводырь слепого, не спотыкаясь. Основательно, прямо в снег лицом, споткнулся он только метров через восемьсот. Высказав по поводу валяющегося под ногами предмета все то, что знал от отца по-латышски, радист разгреб сугроб, хотя вообще-то и сразу понял, обо что именно споткнулся. "Десять империалов пропадают", - подумал Имант равнодушно, глядя на безымянного милиционера в форме, из-за которого так недавно чинил лагерную антенну, чтобы тогдашний кум свои Би-Би-Си мог слушать. Алеша все равно шел с закрытыми глазами, а снег все падал и падал, завалив беглого за считанные минуты. Но в эти минуты Имант вместе с придурковатым своим спутником уже спускался к реке, чтобы топать и топать по льду, пока на берегу скала не покажется, та, что в форме улиточьих рогов. Тувлаг, в котором прожил Имант больше четверти века, уже исчезал из его памяти, словно и в мыслях у радиста нынче тоже был снегопад. 3 Нет смысла гладить по голове, когда надо дать по жопе. АРКАДИЙ ЛЬВОВ. ДВОР Ноябрьские снежинки аккуратно, по одной, редко по две, садились на оконное стекло, быстро превращались в водяные капельки и стекали вниз. Павел глядел на них, нимало не жалея об ухудшении видимости: смотреть за окном было совершенно не на что. Противоположная сторона улицы уже несколько дней пустовала, синие гвардейцы перерезали как Староконюшенный, так и примыкавший к нему Мертвый переулок. Никакой милиционер более не маячил напротив, канадское посольство переехало, к тому же отношения с Канадой портились прямо на глазах из-за яростной дружбы, которую Россия по инициативе царской семьи затеяла с агрессивной Гренландской Империей. Кажется, гвардейцы опустошили дома в радиусе полуверсты, а дальше понаставили "жимолости", таманских солдат на каких-то огромных солдатовозах, огневых точек понатыкали, - словом, даже давешнего премьера-маразматика так не охраняли. При желании Павел теперь мог бы выходить из особняка и гулять под окнами. Но в такую погоду и в условиях полного безлюдья среди неродного города не было у Павла желания гулять никакого. Коронация была на носу, смерть нынешнего премьера Шелковников откладывал с огромным трудом, для него персонально шили несколько мундиров, и ни один не был дошит окончательно. Плохо сидел на нем мундир генсека, вообще-то он в Политбюро не хотел бы, но простоты и законности ради полагалось этих маразматиков уломать, убедить в неизбежности поворота к социалистической монархии. Не очень хотелось уходить из армии, но без этого чин канцлера не получишь, - Шелковников торжественно выходил в отставку в чине "генерал-фельдмаршал в отставке". Вот уже три мундира, а еще нужен мундир московского дворянства, специальный коронационный - короче говоря, не меньше дюжины. Седьмое ноября было упущено, все пришлось переносить на второй четверг, но Шелковников утешал себя тем, что праздники как были октябрьскими, так и будут именоваться... ну, ноябрьскими, вводить старый стиль, как и старую орфографию ни Шелковников, ни Павел Второй Романов не захотели: первое неудобно, второе неудобно, по-старому ни канцлер, ни император писать не умели. В районе Октябрьского поля, которое уже переименовали в Ноябрьское, были сооружены временные склады, битком забитые дорогой импортной рыбой, из которой бравый мулат в недалеком будущем собирался сварить суп для всенародного пированьица. Сам Павел пребывал пока что почти в прострации, занимаясь, как казалось ему, делами несущественными: не получив еще в руки все бразды управления страной, он пока что любое дело, из числа тех, что случалось делать, считал безделкой. Так вот и сейчас, холодным ноябрьским утром слушая монотонный голос незаменимого Сухоплещенко, на чьих плечах со вчерашнего дня сверкало по три коньячных звездочки, император откровенно скучал. - Седьмыми в коронационной процессии проследуют выборные представители вашего императорского величества верноподданнейших сект! "Сект - шампанское..." - подумал Павел и перевел глаза на потолок, расписанный очень противными амурами. Сейчас он изучал французский язык, оказывается, Казимировна на этом наречии бойко болтала, и Тоня занятия иностранными языками весьма одобряла, хотя не любила Казимировну, - но Белла Яновна перед Тоней за ту замолвила слово, старухи стали последнее время буквально не разлей вода. "Сект". До Павла дошло, наконец, настоящее значение слова, и он подал свой монарший голос. - По названиям, полковник. И в чем сущность. - Есть. Первыми проследуют делегаты скопцов-субботников, они с некоторых пор проявляют редкостную добрую волю к сотрудничеству, например, к коронации, как сообщили из их кругов, они приготовились подарить вашему величеству сто пудов восковых фруктов. Никаких неприятных намеков, ваше величество... Восковые фрукты, по их верованиям, символизируют будущее райское блаженство. Они полагают, что рай на земле должен установиться в ваше царствование. - Пусть полагают... Положите фрукты в музей подарков. Дальше! Музей подарков к коронации уже существовал - под него оборудовали какой-то из бывших больших павильонов нынешней Выставки Достижений Его Императорского Величества Народнопользуемого Хозяйства. Много там уже лежало неожиданных вещей, ну, пусть и восковые фрукты там полежат, авось, не выгниют. - Вторыми среди сект проследуют тантра-баптисты. Люди мирные, всех-то у них верований, что Будда на самом деле Христос, ну, и наоборот, почитают ваше величество воплощением какого-то бодхисатвы... - Сухоплещенко помялся, - женского начала. - Прикажите им, чтобы почитали как бодхисатву мужского начала, и пусть идут. Дальше. - Затем делегация курдов-езидов, у каждого в руках по живому павлину, хан Корягин осматривал, говорит, с точки зрения орнитозов все чисто. Мы проследим, чтобы со всех прочих сторон тоже было чисто. - Да уж, проследите, чтоб не гадили, впереди поедут все-таки, а так пусть едут. Дальше! - Русские мандеи. Ничего особенного, почитают Иоанна Крестителя Христом, ничего больше. В обычных костюмах, без атрибутов. Дальше - братцы-трезвенники, эти еще тише. Голубчики. Это следующие. Тоже тихие. Подгорновцы. Проверим, но как будто тоже. Жидовствующие. Этих две семьи на всю империю, остальные уже уехали. - А эти что не едут? - Визы пока не дают... - Дать визу, пусть едут, потом могут вернуться как туристы и на коронацию посмотреть. Или на юбилей коронации. В общем, не нужно жидовствующих. - Есть! Скакуны. Взял подписку, что скакать не будут, а так люди как люди. Ползуны. Взял подписку. Воздыханцы. Подписки не брал, пусть воздыхают. Никому не заметно. Мормоны. - Это с гаремами? Откуда они в России? - Это русские мормоны, без гаремов... Они как раз ждали вашего пришествия. Их очень мало. - Сколько? - Девять душ на империю... - Всех включить! Как жалко, что без гаремов... Дальше! - Есть! Дунькино упование. - А? - Мощная кавказская секта. Собственно, сама Дунька давно уже в могиле, была такая Евдокия Парфенова. Откололись от уклеинцев. - А эти где? - Давно перешли в блудоборы, ваше величество, и вымерли сами собой. Панияшковцы. Очень неудобная секта, ваше величество, осмелюсь обратить внимание. - В чем дело? - задремывавший Павел мигом очнулся, как только Сухоплещенко зачитал справку о символе веры панияшковцев. - ...следует возможно дольше воздерживат