ься от пищи и питья, не умываться, не скидывать с себя грязного белья, не чесать голову, не мыть посуду, - с каменным лицом декламировал новоиспеченный полковник. - Целью жизни ставят изгнание беса из собственного тела, в чем родственны западноевропейским мельхиоритам. Согласно учению Алексея Гавришова, он же Панияшка, считается, что громкое испускание газов из желудка есть именно удаление беса из человеческого тела. После еды каждый панияшковец производит нескромный звук, потом плюет на пол, растирает плевок ногой и говорит: "Вот, прикорил проклятого беса!" То же самое они должны делать во время молитвы и после нее. Неисполнение этого требования влечет за собою бичевание... - Сухоплещенко сделал паузу и добавил убитым голосом, он не любил, когда что-либо срывалось. - Увы, дать подписку о неизгнании из себя бесов отказались. "Это ж не продохнуть будет!" - Павел окончательно вышел из полудремы и гаркнул: - Всех гнать в шею! Словом, полковник, хватит с сектами, довольно и этих, если других важных нет. Если есть - полагаюсь на вас, но за испорченный воздух и прочее дерьмо типа навоза ответите собственной шкурой! - Есть! Тогда с сектами все. Восьмыми в процессии проследуют лица, члены КПРИ - полковник четко выговорил новое, еще официально не утвержденное сокращение от "Коммунистической Партии Российской Империи", - давшие партийные рекомендации вашему величеству. Это сотрудники ликероводочного... ликероконьячного магазина номер двести тридцать один города Екатериносвердловска. - Дальше! - Девятой имеет проследовать депутация екатериносвердловского обкома... Десятой проследует объединенная депутация брянского обкома и старогрешенского райкома... Одиннадцатыми проследуют представители особо родовитого дворянства... "Наплодились", - подумал Павел и вспомнил свои не столь уж давние сомнения на тот счет, откуда взять дворянство. На поверку получалось, что дворянскими и боярскими родами на Руси просто пруд пруди, и большинство готово свое дворянское достоинство доказать документально. "Где вы были до пятьдесят третьего года?" - Тогда это бы очень много кого заинтересовало. Сухоплещенко между тем галопом несся дальше вдоль процессии. - Затем проследует депутация вашего императорского величества законопослушнейших и верноподданнейших иудеев. Следующим номером значится лично обер-шенк вашего императорского величества, кок-адмирал кулинарной службы Аракелян. Затем, в силу обстоятельств, снова следует размещение группы из шестидесяти вооруженных лакеев. Затем проследует делегация вашего императорского величества верноподданнейших придворных палестинских арапов. За ними - ансамбль скрипачей вашего императорского величества Большого театра, ансамбль русских народных инструментов и прочие музыкальные роты, они проследуют с исполнением излюбленных маршей царствующего императорского дома. Программа музыкальной части здесь. - Сухоплещенко протянул что-то вроде ресторанного меню на глянцевой бумаге, но Павел догадался, что там опять одно сплошное "Прощание славянки", махнул рукой и смотреть не стал. - Далее предполагаются два коронационных обер-церемониймейстера с жезлами... Номером тридцать вторым в процессии размещался, как выяснилось, обер-гофмаршал высочайшего двора, маршал от воздушной кавалерии, генеральный секретарь КПРИ Георгий Давыдович Шелковников. "Во званий нахапал! - подумал Павел, - это при живом-то генсеке уже генсек!" Ему представился Шелковников в ночном пеньюаре, разметавшийся на пуховой перине, изменяющий еще живому мужу с новым своим избранником, - и царя затошнило. Сухоплещенко быстро подал ему разрезанный лимон. - ...Затем следует эскадрон лейб-гвардии конного полка, следом же - ваше императорское величество на белом коне. - Я? На коне? - искренне удивился Павел. - А нельзя без коня? Все люди как люди, а я, значит, на коне. Сухоплещенко молчал, давая понять, что он, конечно, человек маленький, но императору на коронацию полагается в Кремль въезжать на коне, и уж непременно на белом. - Канцлер, - Павел осекся, вспомнив, что этого звания пока Шелковникову решил не давать, пусть сперва из армии уйдет, - то есть, я сказать хотел, обер-гофмаршал Шелковников, он тоже на коне? - Теперь Шелковников примерещился Павлу все в той же пеньюарной оболочке, но верхом на владимирском тяжеловозе. Это было менее противно, но все так же странно. Сухоплещенко смутился. Царь не хотел садиться на лошадь, но он, полковник, еще менее хотел садиться в галошу. - Осмелюсь доложить, вес обер-гофмаршала не позволяет ему сесть на лошадь, предполагается, что его высокопревосходительство проследует на коронацию в открытом фаэтоне... "Запряженном четверкой слонов", - докончил Павел про себя, удовлетворенно эту картину себе представляя. Зрелище получалось внушительное, но, увы, совершенно недопустимое на коронации. - Фаэтоном вы называете открытый ЗИП? - Разумеется, ваше величество, только ЗИП. - Вот и мне ЗИП. И великий князь Никита Алексеевич тоже на лошадь наверняка садиться не захочет. Охрана ему не позволит. Вот и мне мои подданные, - Павел глянул на стену, за которой Тоня что-то шила на ручной машинке, - не разрешат. Быть по сему. Сухоплещенко твердой рукой поставил на чем-то в своих записях косой крест. Он продолжал чтение порядка процессии, но Павел явно перестал его слушать, лишь на пункте сороковом, когда была упомянута "следующая в открытом фаэтоне распорядитель главной императорской квартиры, обер-церемониймейстер Антонина Барыкова-Штан", Павел как бы "поднял ухо", да и то ничего не сказал, а когда, под номером семидесятым, прозвучали долгожданные - ибо последние - слова "вашего императорского величества Таманская ордена князя Кантемира дивизия", царь уже перестал считать полковника предметом, реально существующим в его родном салоне-приемной с пальмой-латанией у окна. Сухоплещенко закрыл досье, встал и откланялся. Неслышно вошла Тоня. Павел, не глядя, ухватил ее ногу и притянул к себе. "Поймал", - сказал он одними губами, но Тоня сверкнула глазами на одну дверь, потом на другую: обе были полуоткрыты. - Посетители, Павлик. Просители. Примешь или как? Абдулла и Клюль их уже перещупали, оружия нет. На рентген отправлять? "Должен, в конце концов, монарх иметь кроху смелости или не должен?" - подумал Павел, а вслух сказал: - Проси так. По одному. Много не приму - двоих, от силы троих. День занятой, и кушать хочется, Тонечка. Тоня мигом испарилась на кухню. У нее тоже были заботы, причем свои. С тех пор, как очутилась она в нынешнем своем положении, слухи о ее повышении в обществе необъяснимым образом стали просачиваться в самые неожиданные, порою нежеланные места. Никаких родственников у Тони никогда не было, отец ее погиб в сорок третьем, а она, сиротинушка, родилась в сорок пятом: тут-то и были все корни нелюбви к ней со стороны старших братьев. Теперь, по распоряжению канцелярии, ведавшей кадрами, - в ней хозяйничал неприятный пухлый человечек со старинной боярской фамилией Половецкий, - оба брата были объявлены к всеимперскому розыску. Старший, Владимир, скоро был пойман в родном Ростове Великом, привезен в Москву, закован в железа, помещен в изолятор, в Лефортово; средний, Дмитрий, разыскан, напротив, не был вовсе, вообще пропал начисто, но тем не менее был заочно тоже приговорен к чему-то столь же неприятному. Сестра Тони нашлась сама, очень рвалась к Тоне в Москву, но Тоня помнила, сколько она от этой гадины в детстве натерпелась и чего наслушалась. Тоня приказала ни под каким видом сестру в Москву не допускать, переоформить документы о ее рождении так, чтобы она уж точно падалицей подзаборной, а не дочерью родного отца получилась. Еще Тоня злобно послала сестре двадцать рублей. Под сердцем у Тони уже третий месяц билась новая жизнь, и Тоне стоило немалых усилий скрыть этот факт и от Павла, и от прочего окружения: беременность есть беременность. Скрыть это явление невозможно оказалось лишь от наметанного на такие вещи взора Яновны, но та, когда было нужно, умела молчать как могила; даже неразлучной Казимировне, вместе с которой не меньше стопки опрокидывала ежедневно, сказала бы Яновна про что угодно, даже про собственную беременность - но не про Тонькину. А чтобы не проболтаться, на всякий случай открыла она Казимировне тайну-другую из числа тех, что выдавали советским властям с потрохами ее зятя-испанца, бывшего, как следовало из прямых и косвенных улик, доверенным лицом сразу трех разведок. Донос явно подействовал, зять-испанец через неделю получил прибавку к пенсии и орден "Знак Почета". Тоня полезла в морозильную камеру за осетриной, подумав уже который с утра раз, что скоро отсюда уезжать, что тесно тут. Мысль эта сверлила ее голову десятки раз на дню, Тонька знала, что Павел твердо решил жить в Кремле, хотя там и нет пристойного помещения для жизни; знала, что на коронации будет присутствовать гражданская жена Павла, Екатерина, но царь велел в один автомобиль с ней - напоказ всей России - посадить шпиона Рому, того самого. Тоня уже не припоминала, было ли у нее самой с этим Ромой что-нибудь, или не было, какая, в общем-то разница. Само собою, венчаться на царство будет пока что один Павел, без императрицы: по разработанному плану первую часть венчания проводило Политбюро, вторую - коллегия митрополитов во главе с митрополитом Опоньским и Китежским Фотием. С патриаршим престолом отношения у новой власти определенно не складывались: всего и был-то на Руси какой-то десяток патриархов, а как помер в тысяча семисотом Адриан, только тем и занимавшийся, что мешал государю Петру Великому, то государь это лишнее мероприятие, то бишь патриаршество, для России упразднил. Стефан Яворский потом походил-походил в местоблюстителях, но и он так себе оказался. Тогда устроил государь Петр Алексеевич, прямой предок Павлиньки, Святейший Синод, и двести лет всем хорошо было. В общем, пока что все эти вопросы решили не поднимать, но Павел ясно дал знать, что Старшие Романовы никакого патриархата-матриархата при себе держать не будут. Пусть будет Синод, или там Митрополитбюро, как им название лучше глянется, но никакой советской власти у церкви не будет, хватит того, что патриарх есть в Константинополе. Тоня прекрасно знала, что всю эту свару с церковниками пришлось затевать из-за нее, из-за Тони. Павел объявил, что хочет жениться на ней, и только на ней, и ломает голову над тем, как это сделать без глупых скандалов с заточениями прежних жен в монастыри, или, еще хуже, с гражданским разводом, и так далее, и чем далее, тем позорнее. Похоже было, что дожидается император от Кати "доброй воли", иначе говоря, чтобы она сама развода попросила. Но Катя, видимо, сама ничего понять не могла, с Павлом не виделась, вот и приходилось временно терпеть ее в качестве... как это? - фатаморганной? - нет, не так... во! - маргинальной жены Павлиньки. Места в Тониных мыслях Катя не занимала почти никакого, думалось ей только о себе и о будущем ребенке, для которого она хотела нормального человеческого счастья, обыкновенной жизни, а совсем не борьбы за власть. Видела она тут старшего сына Павла, Ванечку. Пришла в ужас от того, что этот придурок может оказаться врагом ее будущему сыну. Видела она и кошмарного племянника Гелия. Хотелось ей взять Павлиньку в охапку и убежать в темный лес, чтоб не нашел никто. Ни к чему были ей все эти фокусы с престолонаследованием: про него только и разговоров в последнее время, даром, что императора еще и не короновали, и лет ему, слава Богу, немного - а уже только и трепа, что насчет того, кто следующий. Даже Клюль, и тот уже анекдоты про чукчей травить не хочет, а все насчет престолонаследия. Вот ведь жизнь у заложницы... тьфу, наложницы русского царя! - думала Тоня, отбирая звенья осетрины. По многим признакам Тоня знала, что будет у нее мальчик. Если отказаться от престола для него, так Павел и ей голову оторвет, и сына отнимет. А если не отказываться, так другие царевичи подрастут и как пить дать маленького изведут. Делать-то тебе чего, Тоня, коза ты недоенная, дурища? Неуютные мысли наползали одна на другую, и почему-то все время вставало в памяти видение татарского лица, лица той самой женщины, которая без спросу пришла в особняк, когда про смерть Юры Сапрыкина стало известно и Павлику все никак не давали нормально поужинать. Женщину ту Сухоплещенко сразу тогда поселил на какую-то дачу вместе с ее ручной свиньей. Ничего про эту женщину точно известно не было, но Сухоплещенко навел справки и объявил, что, по имеющимся сведениям, ее беречь надо на будущее. Свинью или женщину - никто не понял, но с Сухоплещенко по мелочам не спорили, решил он кого-то "задачить", а не "держать особняком" - ну, так тому и быть, ему виднее, кондитеру начинку не диктуют. Только почему все время вспоминалось лицо татарки Тоне, стоило ей хоть чуть-чуть отвлечься от многочисленных забот по хозяйству? Впрочем, лицо так же быстро исчезало. Ничего плохого в этом Тоня не чуяла, и никому об этом не рассказывала. Павел получил, наконец, вожделенную осетрину, сжевал ее с тем самым лимоном, который ему Сухоплещенко от тошноты сунул, и решил, что можно принять сколько-нибудь посетителей. Никого из непосвященных к императору не допускали, но порой приходили люди с просьбами столь фантастическими, что Павел от ворот поворот велел давать не всем, а только скучным. Дежуривший нынче по аудиенциям Половецкий знал, что первым лучше запускать к царю такого посетителя, которому он не откажет. Милада дождался, чтобы царь откушал, чтобы гостиную очистили посторонние натуралки, и очень церемонным тоном доложил: - Военно-вдовьего звания, Российской Советской Социалистической Империи гражданка, госпожа Булдышева Маргарита Степановна! Вдова рухнула на колени еще за дверью, на них же вползла в гостиную. Павел уже много чего навидался, и поэтому просто ждал продолжения. Вдова заломила руки над головой, потом ударила лбом в паркет. Потом все так же молча, на коленях проползла к латании, оказавшись в непосредственной близости от Павла, обхватила кадку обеими руками и зарыдала. Рыдания ее были беззвучны, но неистовы; Павел даже подвинулся вместе с креслом, чтобы лучше их видеть. Похоже было, что вдова своего занятия оставлять не собирается. Прошло три минуты, пять - вдова все рыдала. - Регламент, - очень тихо подал знак Половецкий. - Время аудиенции строго ограничено. Вдова мигом перестала рыдать, но с колен не встала, а села на пятки. - Разве это не будет прекрасно, ваше величество? - спросила она грудным, хорошо поставленным голосом. - Что? Вдова извлекла из сумочки свернутый в трубку рисунок. Павел взял его в руки и увидел изображение бронзового бюста на пьедестале, а пьедестал обнимала женщина, - тоже, вероятно, бронзовая, - в той самой позе, в которой госпожа Булдышева только что обнимала кадку с латанией. "Мне-то до этого какое дело?" - только и успел подумать Павел, и сразу вспомнил, что императору в его империи дело есть решительно до всего. Вдова подала голос. - Ваше величество, мне не дозволяют оформить окончательную композицию памятника моему покойному мужу, одному из лучших летчиков вашего императорского военно-воздушного флота! Злые люди препятствуют исполнению его последней воли! - А я что могу сделать? - О-о! Всего лишь дозволить мне обнимать пьедестал его памятника... За мой, за мой счет обнимать! Всего лишь начертайте дозволение в уголке сверху, или уж откажите, тогда мне прямо в Москву-реку, тут близенько, я уж и место выбрала... Либо дозвольте! Я ведь за свой счет! Павел достал шариковую авторучку и лениво начертал в левом верхнем углу вдовьего рисунка: "Быть по сему. Павел". Потом подумал, добавил: "За свой счет!" Вдова прочла надпись. - Конечно, за свой! Государь, век молиться буду! За свой счет! Семь лет билась как рыба об лед, и вот: в одну секунду... - Вдова вновь обхватила латанию и только собиралась разрыдаться, как вмешался Половецкий: вдову с трудом отодрали от пальмы и увели, сквозь слезы она самым наглым образом посылала императору воздушные поцелуи. "Еще не то увидим..." - меланхолически подумал Павел, подавая знак допустить следующего. Следующий самостоятельно войти не мог, его ввели под руки два молодых ротмистра. Лицо вошедшего, ветхого-преветхого старичка в адмиральском мундире, показалось Павлу знакомым. Ну да, ну конечно, перед императором предстал лично тот самый пресловутый адмирал Докуков, которого впервые Павел увидал на экране телевизора в тот самый исторический, впервые проведенный вместе с Тоней вечер. Павлу уже докладывали, что адмирал каждую неделю подает то одну, то другую петицию, все чего-нибудь просит. Просто послать его подальше было бы неловко: Шелковников сознался, что с помощью этого адмирала и его штаба удалось справиться с очень опасной группировкой военных, которая собиралась помешать Павлу взойти на престол. Ну, и возраст адмирала тоже полагалось уважать, хотя был этот самый возраст вообще-то не известен точно никому. Был даже слух, что он адмирал с дореволюционным стажем. Свидетельство о рождении у него было утрачено, кто-то в военно-морском ведомстве все документы на служащих старше тысяча девятисотого по преступному недомыслию сдал в макулатуру, и вместо личного дела Докукова, когда за ним полезли по приказу министра Везлеева, было обнаружено свеженькое издание "Графини Монсоро" в глянцевом переплете. На всякий случай Павел решил этого посетителя перетерпеть, Бог даст, хоть не очень уж скучную просьбу вознесет. Из уважения к возрасту адмирала Павел было мысленно даже встал, но потом вспомнил, что не по чину ему стоять перед всякими адмиралишками. Даже из уважения к их маразму. Но сделал знак, чтобы Докукову подали стул. - Хем-хем-хем... - проговорил адмирал, кому-то подражая. - Славное это дело, славное - монархия. Я вот тоже, когда вовсе молодой был, помнится, говорил государю, что славное это дело - монархия. Он меня за это морскому делу учиться послал, в Роттердам... - Докуков повертел глазами, остановил их взор на Павле и продолжил: - Ни-ни, государь. Не пьян. Пил, пил в молодости, было дело, было. Только мне государь запретил. Двух адмиралов, говорит, уже потерял через пьянство, хватит, третьего терять не хочу. С тех пор не пью. Разве только к любви приверженность имею, и способности тоже, но этого мне дедушка твой не запрещал! Очень я, это, люблю... предаваться утехам любви. Адмирал замолк, переводя дыхание. "Ну и предавался бы, я-то чем могу помочь? Начертать "Быть по сему!" - так вроде бы и начертать не на чем", - мысли у Павла текли без раздражения, единственное чувство, связанное с этим стариканом, было у Павла положительным: "ту" телепередачу он помнил очень хорошо, как вообще сильно влюбившийся мужчина хорошо запоминает подробности тех мгновений, когда любимая женщина впервые перешла в его обладание, и даже несущественные мелочи потом кажутся чем-то хорошим. Тем более что лопотал адмирал об утехах любви, императору же вспоминались сейчас именно они. - Хочу я, государь, твоей монаршей милости. Снизойди, батюшка... Из глаз адмирала выползла пара слез. "Ничего себе батюшка, ему же не то двести лет, не то все триста, в Роттердам-то его, видимо, Петр Алексеевич отправлял..." - Проси, - выдавил из себя император. - Облобызай! - адмирал яростно захлопал себя ладошкой по лысине. - Запечатлей лобзание монаршее, не то никогда в могилу спокойным не сойду! Совсем не сойду в могилу! Павел подумал немного: целовать адмиральскую лысину было противно, но и перспектива, что адмирал откажется когда бы то ни было умирать, так и будет жить, так и будет осаждать его, Павловых, потомков требованиями милостей, тоже была гадкая. Но тут Павел сообразил, что вообще-то лобзать адмиральскую лысину - это вовсе не единственный способ избавиться от этого зануды. Змей-Горынычей вовсе не обязательно откармливать юными девственницами. - Палача сюда. Быстро! - приказал Павел. Половецкий дернул за какой-то шнур, из-за гардины почти сразу вышел Клюль. - Двести бамбуковых палок по пяткам, десять раз кнутом по заднице, потом... - Павел задохнулся, другие способы порки что-то не припоминались, но Половецкий, видать, и за порку тоже отвечал, и тихонько сказал: - Можно еще плетей... - Вот! И двадцать плетей, и чтоб духу этой вонючки не было! Павел еще не успел договорить, не успел допить стакан воды со льдом, сунутый прибежавшей на крик Тоней, - а Докукова как не бывало, лишь из коридора донеслось какое-то уютное урчание Клюля, что вот он-де сейчас возьмет пекуль... Психанувший Павел даже не нашел в себе силы напомнить, что он про пекуль ничего не говорил. Лучше уж пусть ни одного адмирала на империю, чем такая шваль. Обойдемся без них! На рассвирепевшего Павла иной управы, нежели Тонин тихий голос, наука Российской Империи покуда не изобрела. Тоня суетилась вокруг любимого человека, ворковала, расправляла помятые вдовой листья латании, все более и более переключая его внимание на свои коленные чашечки и прочее, все более откровенно демонстрируемое. В гостиной, правда, присутствовал еще и Половецкий, но Тоня давно просекла, что этого типа никакие женщины не интересуют. Тоня чистосердечно заблуждалась. Если женщины - "натуралки" - были глубоко неприятны однополой натуре Милады, то приказание подвести подкоп под Тонину монополию на Павла он получил давно, только иди найди кандидатку, которая увлекла бы императора, если тот в одночасье из подмастерья-сношаря, готового, казалось бы, полигамного отца-производителя, превратился в чокнутого однолюба. Что именно увлекло Павла в этой женщине, Милада и понять не пытался, он прямиком двинул с этим вопросом к сексопатологу, чью нелегальную практику на улице Грановского правительство с отвращением терпело, ибо в ней сильно и часто нуждалось. Полностью седой, наглухо невыездной еврей долго расспрашивал Миладу о Тоне, о Павле, изучал их фотографии вместе и порознь, проявляя, с точки зрения визитера, преступно мало внимания к тем снимкам, где был в более чем интимной ситуации сфотографирован Павел, - сам-то Милада в Павла был безнадежно влюблен, но скрывал это даже от себя, понимая, что любовь эта наверняка будет стоить ему головы. Зато сексопатолог занудно мусолил карточки Антонины, Екатерины, Алевтины и еще некоей Анастасии, о которой было известно, что у Павла с ней в Нижнеблагодатском имел место гремучий роман. Потом еврей откинулся в кресле, все карточки от себя отбросил, раскурил трубку и надолго замолчал. Милада уже ждал картавого "ничем не могу помочь", но врач вдруг заговорил. И такого наговорил, что Милада проклял все свое полоумное начальство, а заодно и этого, сексопархатого. Врач требовал, чтобы Милада подобрал Павлу... вторую Тоню. Не лучше, не моложе, не стройней, не полней, просто вот еще одну Тоню - и все, на другое больной не клюнет. Милада молчал, приходя в отчаяние, еврей курил, но потом что-то щелкнуло в его седой голове, и он сказал: - Совет за те же деньги. Проведите фоторобот этой вашей Антонины через компьютерную картотеку, ту, что в эмведэ. Отберите десяток, а потом примеряйте. Шансы у вас фифти-фифти. В моей науке гарантий не бывает. - А что бывает? - тупо спросил Милада, которому общение со знаменитой картотекой вовсе не улыбалось. - Бывает так: или у клиента стоит, или нет. - Так ведь она ж... с судимостью окажется... - попробовал отвертеться Милада. - Молодой человек, вам нужно то, что у женщины под юбкой, или то, что в анкете? "Мне - ничего не нужно!" - угрюмо подумал Милада, заплатил очень большие деньги - слава Богу, казенные, - попрощался и ушел искать вторую Тоню. На Петровке Половецкого не переносили, от одной его жирной хари так и несло сто двадцать первой статьей уголовного кодекса, но это бы эмведэшники запросто стерпели, они видывали и по три десятка статей на одной харе, и ничего, терпели, но Милада был "смежником", сотрудником соседнего, значительно более могущественного ведомства, хозяин которого посадил к ним на голову такого Глущенко, такого Всеволода Викторовича, что теперь ни один честный сотрудник их ведомства, ложась вечером в постель, не был уверен, что ночью не придется ему пройти процедуру мытья, скажем, в Бутырских банях. А вызывать недовольство Половецкого, удостоверение которого ясно указывало, из чьей он шайки, - означало уж совсем верное мытье, и хорошо, если в Бутырке, а не в судебном морге. Так что обслужили господина Половецкого вне очереди, с повышенным вниманием и довольно быстро - за полдня всего. С Петровки унес Милада конверты с данными на десять возможных кандидаток. Не то чтобы рылом-бюстом-филейной частью были эти бабы как две капли воды, но похожи были очень. Число кандидаток требовалось ограничить двумя, много тремя. Милада пересмотрел личные дела всех десяти. Все же схалтурили на Петровке, поторопились: одна кандидатка отпала без обсуждения, ибо уже третий год была замужем за мексиканским миллиардером. Еще три бабы проиграли на том, что имели больше одной судимости, рецидивисток Милада боялся, хотя на всякий случай их анкеты припрятал - а ну как императору тем смачней, чем рецидивистей? Еще одну кандидатку погубила приверженность к лицам кавказской национальности и сопряженным с ними наркотикам. Осталось пять. Милада задумчиво перебрал дела, дошел до конца алфавита - и не поверил глазам. Перед ним лежала копия дела Антонины Штан из города Ростова Великого, завербованной в эмведэ лично полковником Сапрыкиным, - перед Миладой лежало дело самой Тони! Милада хотел разозлиться, но вместо этого расхохотался. Во исполнительность-то! Во в штаны накладут, чуть порог переступлю! "Ах я увядшая, но еще сохранившая свой аромат хризантема! - привычно подумал о себе Милада, - обойдусь, мол, даже и без аромата, если менты, чуть меня увидят, по стойке смирно в штаны накладывают!" Четырех оставшихся кандидаток Милада взял под наблюдение. Не очень юные, умеренно блядствующие, в законном браке не состоящие, в темном переулке встретишь, так за десять шагов точно с Антониной перепутаешь. Ну, и какую выбрать? Милада первый раз в жизни пожалел, что в женщинах не разбирается. Брать ответственность на себя не стал, и снова поехал на Грановского, к хитрому сексопатологу, своя личная голова дороже даже таких казенных денег, которые можно бы беззаботно прикарманить. Еврей курил трубку, мусолил фотографии и анкеты, словом, терзал Миладины нервы. А потом резко отбросил три дела в сторону, а четвертое толкнул посетителю под нос. - Эта. Милада и смотреть не стал, которая "эта", щедро расплатился и смотался поскорей - все равно ни к чему понимать, почему "эта", а не "та", нужно было б мужика выбрать - он бы и без еврея разобрался. Врач прописал подсунуть Павлу женщину, в которой необыкновенным могло показаться разве что имя: звали ее Иуда Ивановна. Несусветное имя дали ей в сороковые годы родители-атеисты, пламенно боровшиеся с религиозными предрассудками и лживыми легендами. В картотеку на Петровке влетела Иуда почти случайно: с голодухи - ибо работала машинисткой-надомницей, а у таких всегда денег то густо, то пусто - украла она у соседей по коммунальной квартире палку финской твердокопченой колбасы, вот на нее дело участковый и завел, и готовился в суд передать. Но тут Иуда внезапно разбогатела, подарил ей очередной заказчик-любовник штук тридцать серебряных советских полтинников, которые она тут же отнесла в скупку и продала как лом. Вырученной суммы хватило и на колбасу, которую Иуда соседям честно возвратила, и на бутылку-другую-третью, каковые она с соседями честно распила, - ну, они дело-то, иск свой, назад забрали. А вот карточка Иудина в компьютере на Петровке осталась. Ну, пила Иуда, было дело, чуть в ЛТП не угодила однажды, подшивали ее дважды от пьянства, но это все мелочи, ведь и Тонька, покуда под императора не въехала, тоже не намного лучше имела биографию. Контакт с ней оказалось завести куда как просто: Милада лично заявился к ней и заказал перепечатку чего под руку попалось, - а в квартире Парагваева, где проводил Милада свободное время, под руку попались парагваевские сценарии. Иуда была польщена, что такой знаменитый режиссер, пусть даже через секретаря, к ней с заказом обратился. Сделала работу быстро и чисто, содрала, правда, дорого, но и эти деньги у Милады были казенные. Сама того не ведая, попала Иуда Ивановна на Его Императорскому Величеству заготовленный крючок. Словом, всем была Иуда хороша, только пила многовато, а из музыки любила только ре-минорную фугу Баха и французского певца Джо Дассена. Но до музыки у императора с этой бабой, как надеялся Милада, дело дойдет не сразу. Тоня проследила, чтобы Павлинька успокоился и заснул, погладила его по лысеющему темени и ушла в соседнюю комнату к швейной машинке, собираясь и к Яновне тоже заглянуть. Павел поспал, но недолго, поворочался с боку на бок, зажег свет. Что-то он сегодня думал. Что-то он хотел сделать. Вот. Вспомнил. Надо к Роману заглянуть: совсем спивается, бедняга, говорили, что Катя уже Абдулле глазки строит. Непорядок, приставлен Роман к Кате, так пусть дело делает, а не коньяком наливается с утра до ночи. Надо к ним сходить. Ну, нарежусь на Катю, в крайнем случае, так мне же с ней... не детей крестить? Фу, неудачно как-то подумалось. Павел напялил домашнюю куртку-венгерку, чтобы не простудиться в коридорах особняка, и побрел через сложные переходы во флигель, где в трех комнатах размещалась Катя, а еще в одной - Джеймс, которого император по привычке называл Романом. Катя, к счастью, отсутствовала, зато Джеймс присутствовал прямо посредине своей комнатки, на полу, с двумя початыми бутылками трехзвездочного грузинского - в каждой руке по бутылке. Он был не то чтобы пьян в дымину, но как-то по-плохому нетрезв, так пьянеют люди либо от низкого качества питья, либо от сопутствующего питью горя. Поскольку первое в императорском особняке исключалось, даже во флигеле, Павел с порога заподозрил второе. Он вошел и плотно закрыл за собой дверь. Джеймс, не вставая с пола, протянул ему обе руки с бутылками: пей из любой. Павел вообще-то уж и не помнил, когда в рот спиртное брал, но обижать друга никак не мог, взял одну бутылку, сел рядом с Джеймсом на пол, хорошо отхлебнул. Коньяк как коньяк. Значит, другое. - Что стряслось? - спросил Павел. Джеймс с трудом собрал мысли воедино и сильно заплетающимся языком сообщил, что молочного брата вот потерял. Раньше с ним через индейца перекликнуться можно было, а теперь вот - только через японца, а там, куда глядит японец, уже ни капли спиртного никому не перепадет, там все, как бы выразиться... другое. Павел ничего не понял, но догадался, что кто-то из братьев Романа, кажется, попросту помер. Насчет индейцев-японцев - это, видать, из кино. Катя, говорят, полдня фильмы всякие по видику смотрит. Но если беда у друга - так ведь она, эта беда, всегда и твоя немножко. Павел обхватил бутылку пятерней, и вот так, пальцами об пальцы, чтобы звона не было, об Джеймсову бутылку чокнулся: кто-то его научил, что так за упокой пьют, - у армян, что ли? Павел мощно отхлебнул. После событий сегодняшнего дня, омраченного длинным докладом Сухоплещенко и адмиральским маразмом, вышло совсем неплохо. Но говорить с Джеймсом было почти невозможно, лыка он определенно не вязал, всюду мерещились ему индейцы, японцы, австралийские генералы и даже какой-то приставучий унтер-офицер румынской армии. "Во насмотрелся-то со скуки!" - подумал Павел, в охотку допивая бутылку. Джеймсово горе по поводу потери молочного брата как-то передавалось Павлу, но не очень: кто-то умер, о ком Павел сроду знать не знал, ну, так и пусть земля будет ему пухом, хотя Роман говорит, что земля там заполярная, с вечной мерзлотой, она никому пухом не бывает. Плохо, конечно, что на том свете выпивки нет, но - вспомнил Павел не столь уж далекое прошлое - она и на этом свете тоже не всегда есть, не все же здесь императоры, сношари, президенты и так далее, и так далее... Далее бутылка кончилась, Джеймс с готовностью полез за новой, но Павел решил, что хватит. Опираясь на голову Джеймса, встал и запечатлел на челе друга монарший поцелуй. "Кого хочу - того целую", - подумал император, вспомнив адмиральские домогательства. А что пьет Роман, так пусть пока пьет. Прикажу только, чтобы никакого Абдуллу к Кате на порог не пускали, а Клюля тем более. Кому приказывать? Старухам разве, эти молодцы у меня... Павел вышел от Джеймса и куда-то повернул. Наткнулся на лестницу в три ступеньки, поднялся, пошел дальше, опять свернул наугад. Еще раз поднялся по каким-то ступенькам. Подумал, что можно бы и еще грамм сто у Романа принять, но возвращаться... Павел огляделся. Он стоял в пустом и плохо освещенном коридоре своего особняка и совершенно не знал, куда идти дальше. Император самым позорным образом надрался с другом-конфидентом, а после того еще и заблудился в собственном доме. Он толкнулся в первую попавшуюся дверь - оказалось не заперто, но дверь вела еще в один коридор. "Была не была", - подумал Павел и вошел неведомо куда. Дорога в никуда оказалась на диво короткой, она уперлась в новую дверь. Эту Павел открыл с большим трудом, было за ней совсем темно. Павел двинулся наощупь, и скоро больно ушибся коленкой об унитаз. Кажется, он попал в одну из ванных комнат. Вспомнив какой-то старинный, у Марка Твена, что ли, вычитанный совет о том, как выходить из темного помещения, он отошел к стене, приложил к ней левую руку, и медленно-медленно стал двигаться вперед: авось, дверь да появится снова. Вместо двери Павел нащупал крюк, и не сразу понял, что на нем висит полотенце. Павел ухватился за крюк, и долго отдыхал, но потом не смог вспомнить, правую он руку клал на стену или левую. Решил, по старой памяти, что нужно класть левую. Двинулся дальше. И скоро нащупал что-то вроде двери, Павел открыл ее - и попал в стенной шкаф с вениками, швабрами и какими-то ячеистыми решетками. Оставаться в шкафу императору не захотелось - не по чину. Павел с трудом вылез, снова двинулся влево, через сколько-то километров ему опять попалась дверь, но запертая. Павел разозлился: темно, как в кишечнике у дириозавра, да еще дверей понатыкали дурацких, одна в сортир, другая в шкаф, третью вообще заперли. Павел приналег плечом и дверь все-таки отжал. За ней опять шел коридор, пришлось двинуться по нему, больше было некуда. Павел уже сильно устал, опять толкнулся в первую попавшуюся дверь, обрадовался, что прямо против нее, в комнате, есть диван, направился к нему и улегся. Как человек улегся, даже ботинки с ног сбросил и курткой-венгеркой укрылся. Тоня засиделась со старухами, а когда спохватилась, в спальне Павла не обнаружила. Рванула к дежурному, к Абдулле, Клюль сегодня, намаявшись экзекуцией, спал без задних ног прямо в дежурке. Абдулла доложил, что император особняка не покидал, охрана сообщила то же самое, стали проверять часовых, и шестой по счету, тот, что возле флигеля, доложил, что только что осматривал объект, император в комнате у друга Екатерины Васильевны, и все в порядке. Тоня успокоилась и пошла подремать в ожидании Павла, устала она за день, да еще выпила со старухами. Шестой часовой доложил то, что ему велел начальник. Начальник этот, побагровевший от усердия Милада Половецкий, весь вечер системой скрытых камер отслеживал путь императора, уже предвкушая плечами новую звездочку на погонах, а то и нововведенный орден "За служебное рвение", который уже утвердили, но никому пока еще не дали. Вот бы славно стать кавалером этого ордена номер один!.. Стоило Миладе обнаружить по системе слежения, что император ушел к приятелю и выпивает там, на полу сидя, он немедленно выслал машину-"мигалку" за Иудой Ивановной, машинисткой-надомницей, и ту через сорок минут доставили к нему ни живую ни мертвую. Милада сидел в полной форме, и машинистка сразу поняла, что попала отнюдь не на киностудию к знаменитому Парагваеву, хотя боялась именно этого, она-то знала, что не просто перепечатала парагваевские сценарии, а во многих местах изрядно их подредактировала по своему вкусу. А Половецкий оказался вовсе не просто голубой, хотя это, конечно, тоже, а синий, даже темно-синий. Синий голубой мигом влил в Иуду полстакана коньяка и приказал готовиться к исполнению правительственного поручения. У машинистки-надомницы сильно отлегло от сердца, она-то готовилась к тому, что предложат дать объяснения, а это вещь куда более грозная, чем исполнять что угодно. К исполнению Иуда стала совсем готова, когда Половецкий добавил ей еще полстакана. Затем он мягко разъяснил ей, что в определенной комнате на определенном диване прикорнул сейчас молодой и приятный человек, вот ей халат, вот тапочки, вот рюмки, вот бутылка, уже открытая, ее задача - человеку этому, его Павел зовут, понравиться, а ванная комната, когда понадобится - следующая дверь по коридору, там все современное и очень простое, педаль для подогрева справа, душ висит над унитазом. И дверь вон там, ну, еще на донышке, во дура, да, переодеться в халат здесь. Милада отвернулся сам, боясь, что об этом не попросят: на голых баб он смотреть как-то брезговал. Павлу снилась Тоня, но спал он тяжело, все время выныривая на поверхность сна, тогда он протягивал руку, убеждался, что Тоня рядом, на месте, значит, все в порядке, можно спать дальше. Но Тоня вела себя как-то необычно настойчиво, словно хотела провести инспекцию всего императорского тела, от головы до пят. Павел как всегда был не против, но явно с непривычки перегрузился у Джеймса. Все-таки он сделал попытку ответить Тоне, что-то предпринял, ни черта не вышло, с чего бы это, и опять не вышло - тут Павел что-то расщупал. У Тони размер лифчика был большой, но тут отчего бы - еще более большой. Тьфу! - Ты кто? - заорал Павел. - Я - Иуда. Ответ повис в воздухе, словно гроб Магомета. Павел успокоился, запахнул венгерку, все равно сил идти никуда не было, и устроился на диване снова. - Не моя ты деревня. Не моя, - убежденно сказал он, засыпая. Голая Иуда Ивановна выскочила из разомкнувшихся императорских объятий, при этом она была оскорблена в лучших чувствах. Чтоб ее да не захотели? Чтоб ее восьмой номер да не?.. Да и вообще, кто смеет ей приказывать? Ее что, купили? Где тут ванная, всю эту гадость отмыть с себя? Машинистка-надомница декоративным образом набросила халат на плечи, вырвалась из комнаты и влетела в ванную. В ту самую, из которой с таким трудом выбрался, не зажигая света, пройдя ее насквозь, через две двери, Павел. Именно об этой ванной Иуде рассказывал голубой офицер. Зажечь свет не удалось, но все равно. От омерзения ей тут же пришлось искать унитаз, она обняла его с любовным пылом, и оставила в нем и съеденный вечером кефир с батоном, и Миладин коньяк - все, что не успело перевариться. Полегчало. Иуда Ивановна вслепую нашарила край ванной, вспомнила слова, что педаль для подогрева справа, нашла ее и нажала. Кран как-то не нашелся, Иуда откинула зачем-то наброшенный на ванну полиэтилен, обнаружила, что емкость полна, и не просто водой, а с какой-то густой добавкой, вроде давно забытого "бадусана", скинула неудобный, не по ее восьмому номеру халатик - и ласточкой погрузилась в пока еще холодную жидкость, которая быстро теплела, повинуясь воздействию столь точно указанной Половецким нагревательной педали. Тоня очнулась от дикого страха - Павла не было не только в постели, но и в комнате. Его нигде не было! Что-то набросив на себя, Тоня рванула в гостиную - пусто! В дежурку - нет, не пусто, но Абдулла там мирно спал, и его храп-тенор звучал ровно на октаву ниже, чем Клюлев контртенор. Тоня сообразила, что есть еще диспетчерская, где сидит синемундирный Милослав Половецкий, рванула туда. Увы, Милада не только спал на дежурстве, но, убаюканный поначалу так гладко шедшей процедурой, он не отключил ни один из пылающих перед ним инфракрасных экранов. На одном Тоня быстро высмотрела Павла, точней, его венгерскую куртку, под которой он прикорнул в угловой комнатке эркера. А на другом увидела клубы пара, шипящие даже в немом исполнении. С трудом поняв, что видит она на экране изображение большой ванной комнаты, где для Павлиньки с вечера старухи полную мраморную посудину желтков накокали, Тоня рванула туда, только и успела, что дать Миладе по затылку. Тоня расположение комнат в особняке выучила прекрасно, это она, а не вшивые часовые, стерегла покой императора Павла Второго! Милада очнулся, пискнул, потрусил следом, но ему ли было угнаться за разъяренной женщиной - что-то случилось с Павлинькиными желтками, кто ответит?.. С порога было ясно, что тут баба: халатик валяется, и в биде наблевано. А над желтковой ванной висел пар, жидкость в ней скворчала и пахла яичницей. Из нее только торчали выпученные, раскрытые в немом вопле глаза Иуды Ивановны, сама ванна была раскалена, яичница по краям нагло подрумянивалась. Тоне было плевать на любую бабу, которая сюда влезла, Павлиньку-то никакая баба у нее не отнимет - но желтки! В тщетной попытке спасти работу старух Тонька ухватила Иуду Ивановну за волосы. Тяжелая, тяжелей самой Антонины, очень похожая на нее внешне, но вся в клочьях недожаренной яичницы, вывалилась Иуда Ивановна из старинной ванны господина Вардовского, который поставил ее тут в начале века для своих эстетских нужд. Антонина поняла, что желтки все равно пропали, и решила спасти хотя бы эту жареную дуру. Она сунула Иуду головой в биде и включила самую сильную струю. Волосы у Иуды были длинные, желток в них запекся полностью - по особняку пополз такой яростно-съедобный запах, что правнук эс-бе Володи, эс-бе Витя, сидевший в дежурке возле спящего гвардейца, не утерпел и покинул пост. Он неслышно пробежал коридорами особняка в Староконюшенном и, проливая слюну, потому что был с примесью боксера, достиг ванной комнаты. Блюющий вой Иуды Ивановны был в басовых тонах, яростный рев ограбленной Тони - в баритональных. Безумное лопотанье Абдуллы попадало, как всегда, в тенор, а чукотский голос Клюля - в контр-тенор. Глубоким дискантом заливался потерявший надежды на орден за первым номером Милада, а вот приличного сопрано не было. Хотя партия у Вити была в принципе другая, но он, предчувствуя немалую порцию приличной жратвы, решил включиться в общий хор - и завыл на высокой-высокой ноте. Долго выть Витя оказался не в силах. С Тониной руки отлетел кусок яичницы эдак на полкило, извлеченный из каких-то интимных глубин печеной Иуды. Витя сглотнул его на лету. Все же вот какая подлость, вот что люди-то едят! А часто ли перепадает яичница из чистых желтков заслуженному служебно-бродячему кобелю? Он ее, чтоб вы знали, годами даже не нюхает. 4 Был в это время при нашем дворе собака <...> не пойму каким образом возвысившийся из телохранителей, мы же <...> сравняли его с вельможами, надеясь на верную службу. ИВАН ГРОЗНЫЙ ПЕРВОЕ ПОСЛАНИЕ КНЯЗЮ АНДРЕЮ КУРБСКОМУ Небеса понемногу сизели. Точней не опишешь. Впрочем, какого цвета считаются баклажаны по-русски, Аракелян не знал, и название-то у овоща, похоже, турецкое, но, помнится, где-то на юге, кажется, в Одессе, их называют синенькими. А помидоры - красненькими. Усталый ректор Военно-Кулинарной академии переводил взгляд со своего белого, наброшенного поверх униформы халата, на красную, ярко подсвеченную прожектором внутреннюю часть Кремлевской стены, что виднелась за окном, а потом выше - на сизое, ну, скажем, условно-синее небо. В левом верхнем углу окна реял флаг из полосок трех очень похожих расцветок, сообщая фактом своего реяния, что кончилось время похабно-румяное, пришло время имперски-трехцветное. Но непослушный взгляд ректора скользил дальше, и в поле зрения оказывалась груда самых настоящих баклажанов на разделочном столике у окна. И вот эти-то овощи цветом своим в точности повторяли ноябрьское сырое небо в три часа утра: именно столько пробили недавно куранты на Спасской башне. Было ясно, что проклятый свояк опять загнал Аракеляна в цейтнот. Потому что заставил ректора провести весь вечер, ставя семьдесят четыре подписи разными почерками. Под поздравительно-коронационным адресом императору от верноподданнейших губернаторов; но ладно бы просто поставить подписи, а то ведь еще только пятеро назначены на свое место в действительности, прочие даже не подобраны. Аракелян злорадно вспомнил, что семь раз, разными почерками, поставил фамилию "Никифоров". Вот пусть теперь у Георгия ноет его толстая башка, пусть подбирает семь человек с такой фамилией. Придется брать людей из картотеки, хоть из своей, хоть из той, что у Глущенко. Вообще-то так, конечно, надежней, когда и губернатор, и компромат на него - сразу комплектом. Это ладно. А вот отнять весь вечер накануне коронации у ректора Военно-Кулинарной - это как? Баклажаны кому поручить можно? Помощников много, у всех руки золотые, да только растут из задницы. Даже почистить не сумеют. Аракелян посчитал на пальцах, сколько блюд еще не готово. Пальцев не хватило, но в этот момент подозрительно запахло с края главной плиты, и ректор кинулся спасать монументальное едиво, разлегшееся на каменной сковороде. Шел четвертый час утра, хотя до часов ли было нынче? Сколько блюд, сколько блюд! Первым делом позаботился Аракелян о сохранности собственной шкуры, а именно о том, чтобы остался доволен его стряпней на коронационном обеде великий князь Никита Алексеевич. Князь-сношарь заказал для себя в качестве главного блюда мысли с подливою. Способность удивляться у Аракеляна давно атрофировалась, он сверился с книгами, узнал, смиренно попросил проведать у князя: говяжьи мысли, бараньи либо же свиные. Настасья-вестовая мигом слетала в деревню, разузнала, вернулась, отрапортовала натуральным голосом князя: "Свинячьи воняют, говяжьи сам лопай". Стало быть, годились только бараньи мысли. На деликатном поварском языке мыслями именовались бараньи тестикулы, то бишь яйца. Аракелян это блюдо в жизни стряпал не однажды, когда мысли бывали, и недурно стряпал, надо отметить, хотя вот подлива эта - дело новое и сложное. Так что в целом за княжьи мысли полковник был спокоен, как и за бастурму, на которую шли освобожденные от мыслей ягнята. С ней весь день возился вчера третий сын полковника, Цезарь, умаялся мальчик до полоумия, даже выйти к императорскому столу прислуживать не сможет. Но зато по линии бастурмы порядок. Зарик просто не способен испортить бастурму. С осетриной более или менее тоже надежно, стерлядь привезли импортную, едва ли плохую, но ее готовить - прямо перед подачей. Только негр все ходит по кухням, нюхает, нюхает, ни слова не говорит. Впрочем, по крайней мере он же, негр, сам за суп и отвечает. А за дроздов печеных отвечать кто будет? Аракелян не понимал, как со всем успеет управиться - особенно с баклажанами. Аракелян помчался к другой сковороде, холодной, заранее отставленной на подоконник возле телевизора; в нее он час назад плеснул ананасового уксуса, а теперь вспомнил: давно ж вынимать пора!.. - Же т'атан... - промурлыкал Аракелян любимый такт французского шансона, хватая сковородку. Ананасным духом так и шибануло. - Я не знал, что вы знаете французский, - прозвучал голос за спиной. Ректор обернулся: посреди кухни, по-птичьи наклонив голову к плечу, стоял в смокинге посол-ресторатор Доместико Долметчер. - Это не французский, - с достоинством парировал Аракелян, - это армянин поет! Долметчер перебросил голову к другому плечу. - Армянин? - он с сомнением разглядывал ректора. - Да, армянин... - добавил он с рассеянной интонацией, потому что вспомнил национальность Азнавура, с которым давно не виделся, хотя обедал певец в Сан-Сальварсане только в "Доминике". Для Долметчера Азнавур был посетителем номер два по степени почетности, после президента. Но если Павел заглянет - придется Азнавуру стать посетителем номер три. Первое и второе будут делить император с президентом. А если Спирохет припожалует? Ну нет, уж пусть удовольствуется четвертой ступенью почетности. Азнавур поет неплохо, хотя и фальшивит... Нет, это Аракелян фальшивит. Потому что ему телевизор мешает. Долметчер глянул на баклажаны, потом в окно, на стену и на небо. Он сам приметил, как схож цвет овощей и небес, и тоже мельком подумал: "Очень по-одесски, баклажаны с помидорами". Интересно, кто заказал к коронационному обеду баклажанную икру? Меню целиком он читать не стал, его интересовали только те блюда, кои подадут в Грановитую палату. Еще его интересовало мнение одного знаменитого старика-кулинара, которого по настоянию посла-ресторатора пригласили за главный стол: Долметчера - слаб человек! - очень интересовало мнение великого старца о его собственной стряпне. Об ухе. Посреди всех московских стадионов уже стояли котлы с готовой императорской ухой, саморазогревающиеся; для развоза на воздушных шарах уху приготовили в Сальварсане, так и привезли готовую. Для Грановитой палаты Долметчер готовился варить свежую, до десяти утра ему поэтому делать было нечего. Пока что посол бродил по бескрайним боярским поварням, отдавая должное организаторскому таланту ректора, - думалось, что голодных нынче не будет. Долметчер отвернулся от окна, достал из кисета кусочек сухой сливы ткемали и разжевал его. Ему нравился вкус ткемали. Он полагал, что в Сальварсане высоко оценят реконструированные им древние латиноамериканские рецепты с использованием этой восхитительно кислой сливы. Она, впрочем, требовала еще мыслей, мыслей. Телевизор гремел неизбежным "Прощанием славянки" и мыслям мешал. В нескольких километрах от Кремля он мешал еще больше, работать под эту "Славянку" было совершенно невозможно. Рука Мустафы потянулась и убавила звук, не совсем, но так, чтоб чуть слышно. Литератор-негр немного подождал, покуда голова придет в порядок. Потом вздохнул и с налета вдарил по клавишам. " - Шестьдесят семь килограммов гвоздей, - после долгого молчания промолвил дядя Исаак, - и, сколько там, девяносто косячков. Все на правую ногу, на левую не надо. Майор Сент-Джеймс внутренне охнул. Такой цены Исаак Матвеев не заламывал еще с памятного дела "Браганца", с истории о похищении главного бриллианта португальского королевского дома: тот был по рекомендациям дяди-айсора найден, подвергся экспертизе и, как дядя и предупреждал, оказался топазом. Неужели жизнь этого полуцветного миллионера, убитого в Кейптауне во время карнавала, стоила шестьдесят семь килограммов гвоздей и почти сто косячков, что равно одному хоть и липовому, но все же бриллианту португальской короны? Но дядя Исаак цену и не думал снижать. Он сидел на своем прирожденном месте в будке, обеими волосатыми лапами держа свежую бархотку, коей полировал правый ботинок Сент-Джеймса. Майор заранее слышал скрип зубов интерполового начальства: за гвозди-то деньги дяде полагалось получить немедленно, но микрофон-то из будки проведен прямо на Лубянку, кто ж не знает, что богато инкрустированный кочедык, укрепленный на задней стенке..." Мустафа засомневался и полез в словарь. Ну, опять, ясное дело, проврался, кочедык - это для лаптей, а откуда на Ярославском вокзале лапти? Приключения сюрр-сыщика Исаака Матвеева, работающего на Интерпол по лицензии от КГБ, не покидая поста в будке на вокзале, пока еще увлекали самого Мустафу. Законом работы дяди Исаака было то, что область преступления самому чистильщику с его начальным образованием и ассирийским акцентом непременно оказывалась тем ясней, чем была неизвестней. Чем бредовей был мотив преступления, чем экзотичней страна - тем более наверняка дядя Исаак раскрывал преступление. Из-за природного дефекта речи - он сильно шепелявил, немного картавил и иногда заикался, если было выгодно, - айсор ни одной фамилии правильно не выговаривал, однако приметы давал верные: скажем, указывал, что убийца имеет на копчике родинку в виде серпа, либо же шрам от удара молотом. Дальше начиналась работа Интерпола, а КГБ сдирал с этой невинной международной организации миллион зеленых за каждый Исааков килограмм, своего рода комиссионные; Мустафа знал, что о каком-нибудь таком доходе Шелковников как раз мечтает. Мустафа сочинял то ли повесть, то ли роман - он еще не решил, сколько времени будет водить за нос читателя, а заодно издателя, Брауна: сюжет попался богатый. Во время карнавала капских клубов в Кейптауне убит белый миллионер, который, оказывается, был не очень белым, мама у него была цветная, но такой уж светлокожий уродился, что выдавал себя за белого, жил в Ораньезихте, квартале богатых белых, к тому же и миллионером только прикидывался, а был миллиардером - и так далее, в чужих детективах материала про Южную Африку отыскивалось до фига и больше. Ну, а живущий на другой стороне планеты айсор-чистильщик, понятно, не только не знал всей этой специфики, он вряд ли вообще отличал Южную Африку от Северной. Вот тут-то и должна была проявить себя неповторимая ассирийская интуиция. Ламаджанов знал, что и при новой власти его никуда шеф не отпустит, и будет Евсей Бенц издавать свои регулярные две книги в год, однако Мустафе было все равно. Смена власти означала для него только смену литературного героя. Помнится, после известия о дате коронации он налил себе фужер крымского хереса, провозгласил своему отражению в зеркале: "Ильич умер - да здравствует Исаак!" - и... Надо полагать, просто выпил. Что еще сделаешь! Первые два небольшие романа Мустафа загнал под одну обложку: "Дядя Исаак Беспощадный" и "Проклятие дяди Исаака". Третью книгу хотел назвать "Дядя Исаак разбушевался", но потом вспомнил, что пишет не про Фантомаса, книгу переименовал - стало "Гвозди дяди Исаака", - но первый вариант не забыл и решил сочинить что-нибудь под названием "Дядя Исаак против Фантомаса". Раз пошло такое дело - нечего церемониться, в кино потеха выйдет, Жак Морель в синей кожуре и Кичман-заде в майке, с усами и татуировкой на Ярославском. Пусть попробует Фантомас, пусть только на Каланчевку сунется, там как раз татары живут, хоть и не крымские. А пока что нужно эту дописать, про шестьдесят семь килограммов гвоздей. Цифру эту Мустафа вовсе не с потолка взял, хотя смотрел на него часто и подолгу. Шестьдесят семь килограммов весил нынче с утра он сам, Мустафа Шакирович Ламаджанов: проснулся и сразу взвесился. Интересно, а сколько нынче на самом деле стоит килограмм настоящих сапожных айсорских гвоздей? Власть теперь другая, цену не Моссовет назначает. Объявим от балды какие-нибудь двенадцать долларов за килограмм. Это, кажется, по нынешнему курсу - меньше империала, перчик давно уже дороже бакса. Однако дядя Исаак никогда не запрашивает лишнего. Кстати, отчего это империал, то бишь пятнадцатирублевую монету, называют нынче "перчик"? Ах да, "имперчик". Интересно, пишет кто-нибудь сейчас роман про нынешнее время? Так чтобы все, как есть, про нового царя? Вряд ли. Но если кто пишет - тот сам это все и придумал. Больше никто в этой каше не разберется. Так что лучше уж сочинять про дядю Исаака. Об Ильиче Мустафа не жалел. Ильича отменил шеф: неудобно как-то ворошить наконец-то втихую похороненного в родовом Кокушкине дворянина. Об этом никто пока не знал, мавзолей числился на профилактическом ремонте. Шеф отменил прежнего героя, впрочем, по другой причине: последний, ламанчский роман режиссер еле-еле согласился ставить, бурчал, что очень дорого стоит Ленин на роль Дон-Кихота. Браун готов издавать и дальше, но без кино для шефа получалось невыгодно, вот и пустил он Ильича на мыло. Деньги еще сильнее растолстевшему шефу требовались куда более солидные, чем прежде. Нет, совсем не на мундиры, по мундиру на каждое звание у него уже есть, а, дико сказать, на выплату карточных долгов. Не своих. Шелковников даже в детстве питал к азартным играм отвращение. И не Павловы это были долги: в прежние годы нынешний царь мог проиграть разве что пятерку в преферанс, а теперь кто с ним играть осмелится?.. Тем более не стал бы Шелковников - а уж и подавно Павел - платить ни за советский картеж, ни за продутое "младшей ветвью". Но долги были. Лично Дмитрий Владимирович привез Мустафе записку императора. "Любезный Георгий, прими к сведению такую мысль Артура Шопенгауэра: есть только один долг, который должен быть непременно уплачен, - долг карточный, называемый долгом чести; остальные долги можно вовсе не платить - рыцарская честь от этого не пострадает". А наш августейший прапрапрапрапрадедушка изволил наоставлять таковых несколько более той суммы, которую дозволила бы забывчивость без вреда рыцарской чести. Проверьте, не восстановлен ли этот долг, упаси Господи. Все нужно заплатить, деньги возьмите где-нибудь, но не из казны. Павел". Не из казны! Для Шелковникова это означало - из собственного канцлерского кармана. Мустафа разобрался, что "восстановленным" долг бывает тогда, когда не возвращен в срок, - и поэтому возникает снова, хоть и отдан. Мустафа вздохнул, посчитал "пра-пра" и обнаружил, что Павел имеет в виду долги Петра Великого. Когда же царь-плотник умудрился наделать долгов, да и кому? Мустафа запросил документы и наутро получил пачку ксерокопий. Отношения у Петра Первого к картам было какое-то неясное. Еще в 1696 году, до всех поездок во всякие Голландии, сделал царь игрокам подарочек: приказал всех обыскивать, кто заподозрен в желании играть, и "у кого карты вынут, бить кнутом". В 1717 году играть на деньги не просто запретил - приравнял это дело к государственному преступлению. Неспроста!.. Мустафа еще копнул и узнал, что в 1693 году, в Архангельске, Петр кому-то действительно продулся и, видимо, долгов не заплатил. Накануне 1717 года их с него, надо думать, потребовали: видимо, потому, что кредитор помер, а долг перешел по наследству. Мустафа засел за машинку и состряпал запрос в Институт изучения величия Петра Великого, - если нет такого института, пусть создадут, - кому там государь продулся, в какую игру и на какую сумму, и сколько это нынче со всеми процентами и коэффициентами. Институт спешно основали, но ковырялись с запросом целых две недели. Подлинного имени банкомета не установили, но прозвище этого норвежского шкипера по сей день помнили на Соломбале: Пер Длинный. Имелся, увы, ряд свидетельств, что как раз такое прозвище норвежские моряки дали самому Петру Алексеевичу. Но ведь играл же Петр с кем-то, кому-то проиграл? Или он сам с собой в "пьяницу" дулся? Из Норвегии пришло подтверждение, что наследник капитана с таким прозвищем взорвался вместе с кораблем и все его деньжата ухнули в казну, а нынче попали в фонд Нобелевской премии мира. Немалые бабки задолжал нынешний император, коль скоро своего прадеда признал - можно сказать, удедил. А платить будет как раз Шелковников, раз уж он из армии подал в отставку, чтобы занять статский пост канцлера. И то ведь звучит: генерал-фельдмаршал в отставке, канцлер Георгий Шелковников. За такое звание надо платить. А платить, как следовало из глубокой мысли Шопенгауэра... Вот именно. Ну, и усадил шеф Мустафу за производство коммерческой прозы. Самое ходовое-коммерческое, что есть на свете, Евсей Бенц писать не мог - он не мог сочинять задушевные дамские романы "за любовь", кто стал бы читать о любви Евсея Бенца? Да и не переплюнул бы Мустафа "Заметенных поземкой". И к тому же очень длинные книги писать вообще невыгодно. Фантастика - товар стабильный, но тогда писать надо сразу по-английски, иначе никто в твой талант не поверит, а Мустафа не умел. Оставался старый добрый детектив. Нужно было лишь придумать сыщика для сериала, но здесь Мустафа был как щука в реке. У него буквально выросли крылья, то есть плавники. Он сочинил дядю Исаака. Впрочем, не столько сочинил, сколько приплел к имени подлинного айсора приключения, которые в одночасье произвели на Западе фурор, и знаменитый киноактер Айзек Мэтьюз мгновенно получил "Оскара". Вот и все перемены в жизни Мустафы. Выходить из дома шеф так и не разрешил. Да и не хотелось никуда, очень уютно в доме, за пишущей машинкой. Мустафа от машинки оторвался, несмотря на очень ранний утренний час, пошлепал на кухню: съесть принудительный коронационный завтрак. Сегодня еще дважды полагалось хлебать уху, привезенную накануне; Мустафа попробовал ее тогда же. Ничего, хорошая уха, особенно если под коньяк. Однако пока что нельзя, хотя бы до одиннадцати нужно лудить дядю Исаака. Мустафа принципиально не желал перебираться за компьютер, года его не те, облучение, вообще вся электроника гнусность, даже телевизор, который хоть и тихонько со своей славянкой прощается, но сколько ж тянуть с этим делом можно. То ли дело, когда стучишь по клавишам, русское слово собственной рукой чувствуешь. Любил, любил Мустафа свой природный второй родной русский язык, плевать он хотел на древнюю татарскую книжную премудрость, он и без ее уловок скормил самиздату и мировому кинозрителю семь романов об Ильиче. Но с Ильичом покончено. Во всех смыслах. Книги Бенца в букинистических теперь меньше чем по три империала не водятся, а Ильича настоящего, сколько хотел, закупил музей в Кокушкине и больше не принимает. Надо писать, притом хорошо писать, иначе вся жизнь неизвестно зачем прожита. Пусть ставит шеф под этими творениями хоть свою фамилию, хоть псевдоним, хоть вообще яйцом это дело подпишет, пусть гребет за это Нобелевские премии каждый год, но именно он, Мустафа, будет писать, будет творить свое абсолютное благо: писать о плохом - плохое, но хорошо писать. Вдруг да что интересное будет. Ходынка, или там какое-нибудь торжественное покушение, словом, все, что для сюжетной пользы дела пригодится. Мустафа прошаркал к телевизору и хотел переключить программу. Но тут оркестр скоропостижно допрощался со своей славянкой, экран на мгновение стал синим, а потом возникла надпись: художественный фильм. В ту же минут фильм пошел, и Мустафа рухнул в кресло. В титрах ясно значилось, что сейчас покажут американскую комедию "Ильич в Ламанче", в главной роли Амур Жираф, режиссер тот же, что и всегда, по одноименному роману Е. Бенца... А сизое небо вовсе еще не светлело, потому как второй четверг ноября темен в Москве даже тогда, когда уже давно в метро пускают. Но утро неутолимо заявляло свои права на весь простор столицы всеобщей родины, столицы Российской Советской Социалистической Империи. Еще не застыли в синий камень, но уже выстроились вдоль всего Петербургского шоссе и Тверской улицы многоверстные шеренги имперской гвардии, десятки тысяч бравых парней истинно славянского вида и образа мыслей. Закончили доить коров бабы центростоличного села Зарядье-Благодатское и пошли ставить тесто на грядущие пироги в честь праздника, тем более что сношарь-батюшка обедать будет не дома, а в Кремле, так вернется-то, поди, не накушавшись? Бабам сейчас было определенно не до сизых небес. С них где-то над северной окраиной города рискнул пойти снег, но убоялся благостного величия первопрестольной, скоренько убрался назад, в облака. Да и те мало-помалу стали разбредаться, боясь, видать, возможных для себя неприятностей в небесах над Кремлем: там толклось неслыханное с начала столетия количество черного и белого духовенства. Представители основных неглавных для России конфессий были допущены в коронационный кортеж, сейчас формировавшийся в районе бывшей Военно-воздушной академии, ныне же вновь Петровского дворца, где среди костюмов и гримеров с вечера восседал осоловевший самодержец. Шутка ли сказать - коронация! Но все конфессии тихо молились, чтобы эта, первая в столетии коронация, была для Москвы последней. Царь-то молодой, не на четыре его года, как у американцев, не на семь лет, как у французов: мы его по древнему православному обычаю коронуем пожизненно! Доколе хватит живота его! А доколе? "Кто наследник?.." - летело по толпе из уст в уста, порождая самые невероятные предположения, тут же превращавшиеся в точно известные факты: у императора, сказывают, есть жена, так что вполне еще может родиться цесаревич, но сын этот будет непременно квелый, хилый, больной, поэтому престолонаследие в аккурат перейдет к старшей дочери. Есть ли у государя дочь - никто не спрашивал, само собой разумелось, что наверняка есть, а если нету, так это ничего еще не значит. "Ну и что?" - вопрошала себя Москва в таких случаях, пожимала плечами и полагала, что ответ этот остроумный и окончательный. А ко всему же ведь и братья, и сестры императора тоже имели какие-то права на престолонаследие; откуда-то все знали, что сестру императора зовут Софья, и многие сожалели, что не успела коронация к тридцатому сентября, то-то был бы двойной повод выпить. Хватало, впрочем, и не удвоенного повода. Москва была пьяна в дымину с утра шестого числа, когда всех с работы отпустили и утешили, что праздники переходят на понедельник-вторник, а в среду чтоб все готовились навскидку. Москва - и далеко не одна - была этим очень довольна, ей давно такая лафа не выпадала, Москва с пьяных глаз даже не обращала внимания на то, как заполняют ее улицы и переулки синие, одинаковые, словно мультиплицированные мундиры. Москва была пьяна, перманентно пьяна, и неустанно опохмелялась во славу царя и отечества, хотя цен на водяру никто не снижал, напротив, имелся точно проверенный слух, что через три дня ее повысят, поэтому надо сейчас же выпить как можно больше по старой цене. Москва ликовала, по мере умения это делать в непривычное число: не первое, не седьмое, не восьмое. Если быть точным - Москва истово училась ликовать, да так, чтобы умения на тысячу лет хватило. В местах предполагаемого скопления народа заранее были установлены колоссальные телемониторы, чтобы те, кто не остался дома, у родных экранов, могли видеть во всех деталях торжественную коронацию императора Павла Федоровича. Две тысячи продолговатых воздушных шаров, окрашенных в дружественный национальный цвет шаровой молнии, ждали сигнала из Кремлевской Военно-Кулинарной академии, чтобы сняться с якорей и неторопливо поплыть над Москвой, время от времени опускаясь к счастливым толпам, дабы оделить императорской ухой всех тех, кто не доберется до котлов на стадионах. Утро было еще сизым, но Москва - уже синей. Мундиры императорской гвардии, только что сшитые московской фабрикой "Его Императорского Величества Верноподданнейшая Большевичка", блистали на десятках тысяч прапорщиков и корнетов, ибо рядовых в гвардии пока не имелось, можно ли быть рядовым в такой торжественный и незабываемый день!.. Вдоль всей кольцевой автомобильной дороги, у постов новонавербованной ИАИ - Императорской Автоинспекции - рядом с полосатыми шлагбаумами стояли котлы-термосы, подлежащие освобождению от пломб в шесть утра, когда коронационная процессия двинется от Петровского дворца в Кремль; ну, а как все будет происходить - можно посмотреть на размещенном поблизости передвижном телемониторе. Телебашня в Москве была старенькая, - новую дириозавр унес и выбросил, - но работала спутниковая связь; Москву заставила своими экранами и камерами американская корпорация, за дикие деньги перекупившая у сальварсанского эс-ти-ви право исключительного показа коронации. Кто-то в Сальварсане, заключив сделку, облегченно вздохнул и добавил подарков кузену, направил два десятка грузовых самолетов с мороженой пирайей, чтобы императорской ухой могли насладиться не только в Москве, но и в Санкт-Петербурге, и в Ревеле, и в Вильне, и в Тифлисе, и в Эривани, и даже в Паульбурге, бывшем Калининграде. Преступность в Москве за последнюю неделю почти вовсе сошла на нет, ибо все профессиональные уголовники были заранее изолированы и усажены на валдайских просторах за столы с императорской ухой в том варианте, который рецептурно именовался "доппель-скоромный", то есть в нее перед подачей на стол вливали половник водки на миску, блюдо это грешники лопали с утра шестого, поэтому валдайским хлебателям ухи было сейчас ни до коронации, ни до поножовщины, вообще ни до чего. Между их скамей ходили служебно-бродячие и периодически вытаскивали одного-другого падшего элемента из-за стола в сторонку, чтобы тот поспал под навесом. Угоны машин в Москве стали просто невозможны: ни по одной улице нельзя было проехать; стрекотали вертолеты, но их пока что не угоняли. По другим преступлениям сводки не было, поэтому - так считалось официально - этих преступлений нет вовсе. Москва ждала своего царя, Москва расставляла бутылки и сажала в духовки свои пироги с пирайевой, пайковой вязигой. И по всей Москве мерцали телеэкраны, на которых гениальный Амур Жираф что-то орал с лопасти кастильской мельницы, прилаженной к бронекарете, а бедный Феликс пытался поймать его брыкающуюся штанину. Часы, личные Его Императорского Величества куранты, пробили на Спасской башне шесть раз. И не как-нибудь, а именно по их повелению, когда прозвучали первые три такта временного гимна, в Москве настало утро, - хотя светлей от этого не стало, но коронация началась. Император, маленький и прямой, сошел со ступеней дворца и шагнул в открытый ЗИП. В такие же ЗИПы сели: Антонина в сопровождении свиты старух, канцлер Шелковников в сопровождении тоже очень толстого Половецкого, маргинальная жена императора Екатерина, а с нею Джеймс, и еще немногие счастливцы. ЗИП царя был дивной чагравой, то бишь темно-пепельной масти, прочие машины были караковые, каурые, гнедые, чалые, мухортые и чубарые, но уж никак не чагравые, эту масть решено было закрепить за царем, раз уж белый цвет лошадей - одна подделка, ибо под белой шерстью у таких жеребцов-кобылок кроется черная кожа. Впрочем, тем, кому ЗИП был не по чину, садиться пришлось на настоящих лошадей без особого внимания к масти, лишь для представителей верноподданных сект подобрали что-то такое в яблоках. Рязанский конный завод и без того встал на уши, чтобы доставить в Москву нужное количество смирных кобыл: лошадь не ЗИП, ее не только перекрашивать вредно, ее даже переименовать трудно. В сторонке от кортежа, во главе которого восседал на могучем тяжеловозе московский обер-полицмейстер, генерал-полковник Алтуфьев-Деревлев, стоял Сухоплещенко. Сегодня был последний его армейский день, уходил бывший слуга двух господ в статские, меняя свой два дня тому назад полученный чин бригадира на звание статского советника: без повышения, конечно, но не в чинах счастье, а счастье все-таки в деньгах, конечно, если деньги очень большие. Сухоплещенко уже оформил на свое подставное лицо останкинский молочный комбинат, но какое ж это имущество? Вот пройдет коронация как надо - тогда и прикинут кошель-другой с императорского плеча, тогда и развернется он, Д. В. Сухоплещенко, во всю свою денежную силу. "Четвертыми, - бормотал бригадир почти одними губами, - сотня лейб-гвардии почетных казаков... Потом депутаты азиятских, это муллы, они на осликах, хорошо, что про попоны вспомнил. Выехали уже. Буддийская советская община как раз трогается, потом - секты". За этих бригадир побаивался, вдруг кто лишнее взохнет, засопит, а то и нагадит? Но по нынешней погоде, по тому черному киселю, который растекался вдоль асфальта, никто не разглядит даже и навоз. Только вот запах... Ну, это уж неизбежно, кобыл терпеть не заставишь. Император еще удивился - почему одни кобылы. Зеленый он, царь Павел, не знает, куда жеребец рванет, если кобылу в соку почует. Это только Юрия Долгорукого напротив покойного Моссовета долбороб-скульптор на жеребца усадил. Сухоплещенко даже предлагал этот памятник снять, но напоролся на неумолимо развивающуюся в императоре бережливость, уже сейчас граничащую со скупостью. Павел просто приказал, и Юрия, и буревестника без гагары, и поэта, того, что по старым водопроводам специализировался, задрапировать, - ну, а Пушкина просто отставить на его историческое место. Сухоплещенко их задрапировал и переставил, но с тревогой думал насчет Дзержинского, Маркса и прочих неудобных, заистуканенных прежней властью. Их полагалось бережно отвезти на Его Императорского всякого там хозяйства выставку и расставить возле памятника Мичурину, так оно по чину будет. На это времени не хватило; всех, конечно, задрапировали, накрыли то есть. Но было неспокойно. Проехал Брянский обком, потом иудеи. Где-то между ними была депутация родовитого дворянства, но ее бригадир не разглядел, да и Бог с ними - эти сами знают, когда возникать, когда прятаться. Затем - шестьдесят вооруженных, в бронежилетах на куньем меху лакеев. Проехали очень лихо. Напротив, Его Императорского Величества палестинские арапы подкачали, с ночи нарезались, на кобылах еле держатся. Гнать их всех на историческую родину! Потом, неустанно играя на влагоустойчивых инструментах, проехал на чалых лошадках ансамбль скрипачей Его Императорского Величества Большого Театра, а следом, почти наступая скрипачам на копыта, двинулся Его Императорского Величества хор имени Пятницкого, поющий что-то неслышимое за топотом и лязгом. Номером двадцатым в процессии значился верховный церемониймейстер с жезлом, то есть сам Сухоплещенко. Но куда ж ему было с этим самым жезлом соваться, не отследив весь порядок? Его место пустовало, на почтительном расстоянии за девятнадцатыми, за парой двухметровых зам.верховных церемониймейстеров с большими дубинками, ехали двадцать первые: камер-юнкеры, две дюжины в ряд. А следом - очень важные лица. Двадцать вторыми ехали члены Политбюро КПРИ, а следом секретари ЦК. Невзирая на все слезы, Павел заставил их рассесться по кобылам, под угрозой строгача с занесением и отправки на пенсию; только и разрешил, чтобы при каждом шло два лакея: один лошадь ведет, другой члена придерживает, не ровен час, падет глава партии рожей в навоз, вон сколько лошадей, верблюдов и павлинов впереди. Ничего, пока что никто не шлепнулся. Но не верил Сухоплещенко, что так вот все бюро до Успенского собора благополучно и доедет, дай-то Бог, половина останется на дистанции. Прочие сами виноваты, что так рано родились, не смогли встретить утро коронации в расцвете сил. Да хрен с ними. И с дипкорпусом тоже хрен, сами знают, когда и в каком месте ехать, и кто у них дуайен, старый дурак из Народно-Демократической, как ее, забыл название, пусть сам вспоминает. Потом опять лакеи, а вот номер тридцать второй - это важно поглядеть. Сухоплещенко вытянул шею и увидел, как двинулся в путь мухортый ЗИП с застывшим на переднем сиденье канцлером, над которым, точно сзади пристроившись, держал огромный зонтик Милада Половецкий. А дальше - опять лакеи в синем, с семиствольными "толстопятовыми" наперевес. Заряды - боевые. Не боится император своей гвардии. Лакей - он только тогда настоящий лакей, когда он лакей верный и хозяин ему доверяет. И царь доверяет. К примеру - ему, Сухоплещенко. И нет ничего зазорного в том, чтобы служить лакеем великому человеку. Следом - кавалергарды, эти быстро, потому что элита. А дальше верблюдогвардейцы. Эскадрон двугорбых верблюдов - да видала ли такое старушка-Москва? Если не видала, то теперь увидала, если не лично, то по телевизору. Ах, как хороши эти синие с золотом погоны! Какие кивера! Ментики! Прочая упряжь, всякая униформа, которую по названиям разве что портные и шорники помнят!.. Верблюды ушли быстро. И тогда неторопливо, как приличествует масштабам империи и торжественности происходящего, стартовал от Петровского дворца чагравый ЗИП с государем. Зрелище, конечно, далеко до верблюда. Однако же царь!!! Позади царя на удивительно спокойном жеребце ехал человек, почти никому не известно откуда взявшийся. Это был Авдей Васильев, а жеребец Воробышек, чалый, шел нехотя, и лишь одно его утешало, то, что в поводу Авдей вел его давнего приятеля, белого жеребца Гобоя. Не нужно было иметь семь пядей во лбу, чтобы догадаться: захочет царь из ЗИПа на белого коня - вот он, конь. Но Сухоплещенко знал, что Павел себе не враг и на лошадь не полезет. Тем более на жеребца. За то, что он полезет на коня, не поставил бы Сухоплещенко даже ломаной золотой копейки. Со вчерашнего дня все копейки в империи имели хождение только золотом. То есть золотой двухкопеечник. Были в России когда-нибудь золотые копейки? Вот пускай теперь нумизматы и стонут. Потом еще кое-что проехало, а потом - ЗИП с Тонькой и старухами. По рангу Тонька числилась обер-шенком, но вряд ли об этом знала. На заднем сидении притулились две старухи, насчет которых в народе сразу возникла легенда, что, мол, это великие княжны от прошлого раза. Княжны так княжны. Сухоплещенко интересовали номера сороковой, сорок первый, сорок второй, сорок третий. Важные позиции. Главная из них - ЗИП с крытым верхом, потому что их высочество князь Никита Алексеевич решительно не желал простудиться, утверждал, что у него вечером еще срочная работа, а все Зарядье-Благодатское, как одна баба, стояло на его стороне. Пришлось уступить, хотя даже Павел на закрытый ЗИП согласие дал нехотя: не по-русски как-то, не по-православному, чтобы в такой праздник да в закрытом ЗИПе. С князем ехала небольшая женская охрана, ну, и фланкировали его машину тоже еще два десятка баб на лошадях. Баб этих было много больше, чем требовалось для охраны сношаря, поэтому они, чтобы как-то отработать свое участие в коронации, стерегли заодно еще и каурый ЗИП, стыдливо приткнувшийся в процессии номером следующим. Там подремывал на подушках великий князь Ромео Игоревич, уложив голову на лохматые и липкие от плеснутого в них вчера шерри волосы великого князя Гелия Станиславовича; прочие места в машине были плотно заняты отечными скопцами, даже шофер был из их числа. Этот ЗИП спокойствия ради ехал с поднятым верхом, да и стекла в нем, что греха таить, были пуленепробиваемые. Голубые. Народ тут же пустил на этот счет ехидную шуточку, содержавшую, как обычно, чистую правду, но именно поэтому кто ж в нее поверит? На это Сухоплещенко и рассчитывал, он знал, что иезуитский закон Лойолы - "Клевещите, клевещите, что-нибудь да останется" - сущее вранье, ибо если говорить правду - только тогда уж точно ничего не останется. В следующем ЗИПе, открытом, торчали двое великих князей: один был тощий, очень молодой, это появился на людях впервые незаконный сынок царя Иоанн Павлович. За ним ехал еще более тощий, хотя не такой молодой, великий князь Георгий Никитович Романов-Гренландский, - а между ними притулилась уж очень опохмеленная гражданская жена Георгия, урожденная Безвредных Дарья Витольдовна, почти уже Романова. Еще две бабы торчали на средних сидениях, личности их были пока что секретны. На переднем сидении восседал ражий охранник с "толстопятовым" наперевес; не поймешь, баба, мужик, скопец, - словом, эдакая куча голливудского мяса с семью стволами. В следующем ряду ехал ЗИП с остервеневшим от злости по поводу неудачно подсунутого титула ханом Бахчисарайским, компанию коему составлял неутешно рыдающий граф Свиблов. Сюда же хан забрал и четных внуков, нечетные были сейчас не в его ведении: старший женился, третий без задних ног отсыпался в Кремле, в личных покоях посмертно разжалованного и столь же посмертно высланного в родовое Кокушкино вождя. Цезарь уже носил погоны лейтенанта КС и получил эту квартирку просто для близости к месту жарения бастурмы, по которой готовился защитить диссертацию, - и не ведал, что за много-много лет был первым человеком, официально прописанным в Кремле! Ну, следом за ханским автомобилем на верблюдах протопал Его Императорского Величества Московский зоопарк: то ли верблюды на коронацию пошли, то ли погонщики на верблюдах поскакали?.. Ну, потом иностранные князья и главы правительств, вооруженные лакеи обоего пола, батальон охотников с противотанковыми ружьями, словом, недурная охрана. А следом, в неприятном постороннему взору одиночестве, тащилась гнедая машина с маргинальной, то бишь невенчанной и не особо нужной супругой императора - Екатериной Васильевно-Власьевно-Вильгельмовной, в сопровождении безымянного телохранителя-фаворита-друга, а проще - Джеймса. Следом на разных транспортах двигались дружественные гренландцы, сальварсанцы, атапаски с Аляски и прочие дружественные явные яванцы. Потом толпой валили Настасьи; хоть и числились они выборными, но тут были все, кто не суетился в хате при блинах и курниках. Много этих Настасий стало в Москве, ох, много, поговаривали, что уже тайком на рынках появляются, сметану продают, а на них лица восточного вида так и падают, а они этих лиц сторонятся и правильно делают. За Настасьями ехали теоретические губернаторы, но, увы, всех пришлось набрать в театре оперетты и на массовках в Мосфильме, Никифоровых с вечера не нашли, мерзавец ректор, мог бы и попроще фамилию подсунуть. Но он теперь лицо - лицо важное, ему выговор не вставишь. За него - долма горой! И, опять-таки, кюфта тоже... Ну, потом правители лимитрофных предприятий, эскадрон лейб-гвардии Гусарского полка, а потом - гордость армии: Его Императорского Величества личная имени князя Антиоха Кантемира мотострелковая дивизия. Ну, а за ней, за тихо проехавшим Клюлем Джереми, алеутом, все еще чукотствующим, хотя и давно разоблаченным, подъехал открытый ЗИП любимой сухоплещенской масти, караковой. Шофер выметнулся и отдал честь. Его место занял сам бригадир - и весь кортеж сформировался. И тронулся. В честь такого события на дальних заставах ухнули прямо в небо парадные "римские свечи", намекая, что Третий Рим своего звания и теперь никому не уступит. По Третьему Риму невозможно было проехать, весь он был запружен синими мундирами, трехцветными бэтээрами и ликующими толпами, вовсю хлебающими императорскую уху; поговаривали, впрочем, что наша стерлядь куда как наваристей будет, но толпа всегда толпа, схлебает что дадут. Однако ж пробежать по Москве было все-таки можно, особенно если быть росточку небольшого, а передвигаться на четырех лапах. Можно и на двух, но это уж только с помощью колдовства и шаманства. Именно так двигался сейчас от Кузнецкого Моста к Петровским воротам молодой человек с окладистой бородой, держа в обеих руках хозяйственную сумку. Из сумки торчал голенищем вверх огромный валенок, эдак шестидесятого размера, черный, и парный валенок был на него голенищем вниз надет. Человек с трудом удерживал эту конструкцию в руках, она норовила качнуться, вырваться - проявляла все черты живого существа, но человек ее из рук все-таки не выпускал и успешно шел по Петровке. На человеке тоже были валенки, притом неподшитые, но сразу было видно, что они не промокают, несмотря на всю московскую грязно-снежную раскислость. Человек шел от центра прочь, коронацией нимало не интересуясь; в жизни его звали обычно - Никита Глюк. Возле парадно реконструированного Петровского пассажа он ненароком наступил на что-то, пробормотал какую-то фразу и пошел дальше. Следивший за ним из-за оголенных осенним ветром кустов рыжий пес с мордой лайки и телом овчарки даже присел, когда это увидел. Да, понятно, кто-то съел продающееся рядом в длинной очереди турецкое мясное лакомство "шаурма", да с пьяных глаз обронил лепешку, но колдун с занятыми руками хлеб мог бы и не топтать, хлеб мог бы и обойти-то. Лепешка совсем не поганая, свежая она, мясным духом пропитанная, бараньим. Пес уронил слюну, обнажил желтые клыки - резцы он по старости давно утратил - и рванул к лепешке, чтоб никакой кавалер своим валенком нашу родную русскую лепешку не топтал, чтоб не пропадало наше кровное, русское, хоть из канадской пшеницы, хоть в соку турецкого барана, но!.. Одним глотком эс-бе отправил хлеб к себе в желудок и вернулся в закустовье, к дальнейшему несению бродячей службы. Но через кусты продраться не смог, отчего-то передние лапы запутались в ветках. Володя зарычал, но вместо собачьего рыка издал лишь какое-то рассерженное птичье щелканье с намеком на рык. Володя глянул на свои непослушные лапы и обомлел. Они стремительно, словно небо над Средиземным морем на рассвете в ясный день, покрывались лазурью. И шерсть удлинялась на них, и не шерсть это уже вовсе была, а перья. И рычать Володя пытался не пастью, а изогнутым клювом. Володя с возмущением рванулся из кустов, обломав в прыжке ветки, - но из прыжка так и не вышел. Ибо повис в воздухе, загребая его огромными синими крыльями, отчего взлетал все выше и выше. Молодой, могучий самец-попугай, всемирно известный гиацинтовый ара, взмыл с Петровки, и сейчас птичьими глазами взирал на крышу Центрального банка. Сколько раз Володя бегал вокруг этой твердыни советского кармана, а вот видел ее сверху впервые. С высоты попугайного полета. Старый-старый пес, уже отметивший свой шестнадцатый день рождения, по меркам попугаев, живущих дольше человека, был не только не стар, он был юн и даже девствен, ибо сроду не общался ни с одной самкой своего попугайного племени. Володя с трудом соображал, что произошло, потому что и собачий радикулит, и беззубость, и слабеющий нюх - все это покинуло его вместе с личиной собаки. Впрочем, попугаю было холодно, он бессознательно стремился согреться движением, а двигаясь - летел все дальше и дальше к Сретенке, к Спасской, к трем вокзалам, к Яузе, бессознательно избирая привычный маршрут от помойки к помойке, но уже не обращая на них никакого внимания. Попугай летел невысоко, но плавно, полетом напоминая более всего светлой памяти кондора Гулю, списанного из московского зоопарка вместе с прежним директором. Лефортовская тюрьма, парк в Кузьминках с конями скульптора Клодта на берегу пруда, спальные кварталы - все оставалось где-то внизу, Володя уже и думать забыл, что его место на Петровке, он понимал, что валенок Никиты и турецкая лепешка распечатали в его дряхлом собачьем теле способности оборотня, а значит - жизнь хороша и только начинается, хоть и придется ее, эту новую и прекрасную жизнь, просидеть, то есть пролетать, сидя на диете, не то превратишься сам не узнаешь потом во что. Как ни странно, с земли Володю почти никто не заметил, разве что гвардеец у ворот тюрьмы, зевая от бессонного дежурства, набожно перекрестил рот и глянул на небо, там увидел синюю птицу цвета собственного мундира, сравнил их окраску, то есть перевел глаза с птицы на свой рукав, а когда снова глянул на небо - там ничего не было, там было лишь само серо-сизое ноябрьское небо, заложенное плотными, хотя и высокими облаками. Гвардеец тряхнул головой, наваждение пропало, а точней - сам гвардеец пропал, истаял наваждением со страниц этой книги и российской истории, исчез из того великого дня, когда кортеж его императорского величества, двигаясь в направлении московского Кремля, достиг Тверской заставы, где со всеми подобающими почестями был встречен московским генерал-губернатором, светлейшим князем Егором Ливериевичем Дорогомиловским, коего сопровождали офицеры и адъютанты. Конские и верблюжьи копыта, сверкающие бронзой шины караковых, каурых, гнедых, чалых, мухортых, чубарых ЗИПов, не считая дивного императорского, того, что был чагравой масти, - все они продолжали неукротимое движение к центру первопрестольной столицы, и в районе Старых Триумфальных ворот, близ наспех задрапированного памятника водопроводному поэту, были столь же торжественно встречены московским городским головой светлейшим князем Устином Кузьмичом Бибиревым-Ясеневым, а также гласными Государственной Думы, членами управы, секретарями райкомов, представителями купеческой, мещанской и ремесленной управ, а также с трудом допущенным сюда Биржевым комитетом во главе с действительным статским советником Гавриилом Назаровичем Бухтеевым, на котором дворянский мундир сидел хуже, чем на корове верблюжье седло, ибо в статском этот еще вчера военный человек показался на людях впервые, для куражу принял три четвертушки и жаждал дополнить их хотя бы еще одной, даст Бог, не последней в такой замечательный праздничный день. Качаясь на послушном мерине, Бухтеев присоединился к хвосту кортежа, голова коего уже находилась в районе спешно восстанавливаемого на бывшей площади Пушкина Страстного монастыря, где ее, голову кортежа, а с ней, разумеется, и императора лично, приветствовал председатель Московской земской управы Харлампий Илларионович Крылатский-Отрадный и прочие члены этой управы, которая в кои-то веки нашлась на Моссовет, ныне ликвидированный, посмертно осужденный и расформированный по важным государственным ведомствам. Крылатский-Отрадный с удивлением искоса глянул на Бибирева-Ясенева, про которого точно знал, что еще полгода тому назад тот написал на него, тогда еще тоже отнюдь не князя, а освобожденного первого секретаря, донос по поводу развращения им и растления комсомольского бюро обоего пола. Но потом вспомнил Крылатский-Отрадный, что тогда и у него самого фамилия была другая, и решил зла не таить, хотя бы ради такого светлого праздника. Праздника светлейшего, как данный ему давеча княжеский титул; просто княжьи государь изволил почти все экспроприировать в личное пользование, как некогда его пятиколенный дедушка, ибо отличие князя светлейшего от просто князя такое же, как отличие государя милостивого от... Вот именно. А у дома генерал-губернатора, то бишь покойного Моссовета, уже встречал царя, поставив с пьяных глаз на каравай не солонку, а стопку зеленой тархунной водки, предводитель дворянства Московской губернии князь Иван Иванович Петровско-Разумовский, с отборным племенным той же губернии дворянством. Хвост кортежа еще мотался у Бульварного кольца, а голова втискивалась в Воскресенские ворота, между Городской думой имени В.И. Ленина и личным Его Императорского Величества Историческим музеем ордена Трудового Красного Знамени. Там кортеж тоже встречали, там топтался московский губернатор, которого в спешке забыли возвести в древнее дворянское достоинство, отчего он нынче не знал даже собственной фамилии, он толокся среди чинов губернских административных и судебных учреждений, тоже в спешке и халатности безымянных, хотя уже давно и капитально нетрезвых. Всем им хотелось глянуть на императора, но видели они в основном синие спины гвардейского оцепления, и лишь изредка мелькали поверх них то наглая верблюжья морда, то ствол лакейской базуки, то ярко раскрывшийся в руках верноподданого курда-езида павлиний хвост. Увы, никакой часовни здесь еще не было, поэтому чин нарушался, Его Величество никуда не мог войти и удовольствовался полученным через борт благословением, которое в надлежащий миг и с должным почтением дал ему совершенно трезвый и невообразимо злой епископ Аделийский Архипеллагий, коего за иностранное происхождение не допустили в Кремль на таинство миропомазания. Со зла он окропил императора куда более обильно, чем того требовали правила, но в сыром воздухе ноябрьского четверга излишка влаги не заметил никто. На Красной площади кортеж сделал передышку. Мавзолей снесен не был, его тактично прикрывало панно с нарисованными голубыми, светлей обычного мундира, елочками, зато на Лобном месте, как на исторически-естественной трибуне, стояло возвышение, и на нее были устремлены все допущенные к показу торжества телекамеры. Сюда по чуть заметному мановению канцлера торжественно поднесли на высоко поднятых носилках тестя, то есть его вассальное величество хана Корягина Эдуарда Феликсовича. Он, и никто другой, должен был напутствовать главу империи прежде, чем тот вступит на священную землю Кремля. Хан, облаченный в жаркую лисью шубу и такую же шапку, слез с носилок и поднялся на Лобное место. Его борода торчком и его мрачные глаза возникли крупным планом на экранах миллиарда телевизоров, а сам хан безмолвно шевелил губами, чем очень смутил глухонемых у себя в родной Латвии, ибо там, и только там, умели прочесть по губам и понять все то, что истинно думал в это мгновение хан. Думал он о своем титуле. Тут их величество изволили впрямь допустить изрядный ляп. Да, настоящие крымские ханы в лице Шагин Гирея, конечно, отреклись от престола почти двести лет тому назад, но их род не пресекся, Гиреи имелись нынче и на Востоке и на Западе и даже просто в Крыму и претендовали не только на Крымский престол, но и на Константинопольский, ибо по древнему уложению им, и никому другому, в случае исчезновения Османов, как династии во главе Османской империи, трон их переходил именно к Гиреям. Дед Эдуард был вовсе не Гиреем, а Корягиным, и менее всего мусульманином. Казань и Бахчисарай представлял он себе не иначе как старинные русские поселения - при чем тут татары? Розалинда на яйцах, пятеро по жердочкам, внуки тоже расфасованы, тут бы и жить как человеку, так нет же, ввязывайся в монаршие дела с ханским титулом, да еще приветствуй царя от имени всех мусульманских подданных, стоя на Лобном месте. Горящим взором хан напоминал сейчас известного стрельца с известной картины Сурикова, только тот держал в руке зажженную свечу, а Эдуард Феликсович в руке не держал ничего. Все заученные накануне слова вылетели у него из головы. Корягин долго мусолил микрофон, потом прокашлялся и проговорил: - Мучительно прожитые годы... - мир замер, а хан почуял в своих словах что-то неладное, решил начать с другого места. - О необходимости которых так дол... - Гоу-га-га-гав-гав! - раздалось из миллиарда телевизоров. В ту же секунду образ суриковского стрельца обрел полноту. На руке хана увесисто восседал мощный лазурный самец, привычный корягинским рукам гиацинтовый ара, отчего-то яростно пытающийся залаять в микрофон. Оставив до времени вопрос, откуда в Москве берутся по осени перелетные попугаи нужной породы, хан в привычном обществе приободрился и закончил в микрофон: - Государь наш батюшка! Государь ты наш Павел Федорович! Все живущие на Руси приветствуют тебя! Хан приободрился окончательно и пересадил попугая к себе на плечо. Площадь, а с нею вся процессия, вся Москва и все телевизоры земного шара разразились громовым "ура": государь медленно проехал по Красной площади к Спасским воротам, где уже отвешивал ему почти земной поклон комендант Москвы, его превосходительство генерал-лейтенант Богдан Афанасьевич Гальяно-Выхинский, оставленный временно без княжеского титула; отвешивать поклоны ему было легко, а поднимали его верные офицеры. Государь на коменданта не глянул, лишь поднял очи к курантам, подумал, что все-таки зря утвердили "Прощание славянки" государственным гимном, еще раз о том, как, однако же, Спасская башня похожа на себя, и въехал в Кремль. Ударили колокола Кремля, и не только Кремля, канцлер Шелковников мелко, но так, чтоб подчиненным заметно было, перекрестился, Тонька стиснула зубы, - впрочем, старухи синхронно похлопали ее по плечам, - Катя почувствовала, как Джеймс крепко сжал ее локоть, Дмитрий Сухоплещенко причмокнул от удовольствия. Время летело неприметно, шел двенадцатый час, уже и перекусить пора бы, а вот еще сам церковный чин, Святейший Синод и Политбюро - на ступеньках главного собора, епископы главные всяких церквей - на ступенях же срочно восстановленного Красного Крыльца, дожидаясь выхода венценосца от таинства к трапезе, застыл без выражения на лице верховный маршал коронации, граф Петр Лианозов-Теплостанский, лично оскорбленный и раздробленностью родовых поместий, из-за которой власти у него оказалась едва ли горстка, несмотря на красивую фамилию, и самой фамилией он был тоже оскорблен, потому что от рождения он был Палин из села Палина Паленского уезда. Хлеб-соль ему держать не дозволили: и дождь пойти может, и от алкоголизма сперва вылечись. В Успенский мало кого пустили, даже телевидения только самую малость. Чин венчания должен был занять часа два, но народ был взволнован: не случится ли во время коронации какой-нибудь вещей приметы, вот, когда Николая Второго Незаконного венчали, то не только Ходынка приключилась, а еще прямо у плащаницы на царе порвалась сапфировая цепь. На Павла тоже надели цепь тяжелых синих камней, и накануне он распорядился, чтобы ее на много ниток особой прочности вздели. И с утра еще проверил. Не должна порваться. Пошлый сестрин дядя, помнится, насчет пушкинского кольца проверял: не падало оно во время венчания! Но береженого царя не только Бог бережет, его еще пуще народ любит. Среди кремлевских гвардейцев пробегал шепоток: "Не порвалась?" А от врат собора ответной волной набегал ответный, успокаивающий шепот: "Нет, цела, цела, цела! Даст-то Господь, не порвется!" Митрополит-местоблюститель неторопливо читал молитвы, коленопреклоненные дворяне и кинооператоры делали свое дело, а Павел уже давно нестерпимо устал, да к тому же зверски хотел есть. Он помнил, что в три часа начало коронационной трапезы и салюта, даже меню заранее знал наизусть, и сейчас, в духоте ладана и телесофитов, мечтал об одном - не потерять сознания. Хрен с ними, с сапфирами. Но вот уж если царь сам рухнет в алтаре на коронации - все, тогда можно обратным назадом ехать в Свердловск преподавать в школе. Да какое там - еще и на работу обратно не оформят... Или навесят нагрузку, вести кружок по истории Дома Романовых... - Да прославится!.. - мощным бас-профундо ревел народный артист Империи, на нынешний день временно возведенный в архидиаконы, и хор почти столь же народных отвечал с клироса: - Воистину!.. - да так, что в телекамерах лопались объективы, а контр-теноры с противоположного клироса тоже пели что-то. Цепь не рвалась. И, наконец-то, к Павлу пришло второе дыхание: митрополит, поддерживаемый за локотки Шелковниковым и каким-то очень семитским старцем, возложил на голову Павла тяжелый, специально для такого случая отлитый венец. Миропомазание совершилось. Колокола грянули так, что Павел испугался за перепонки в ушах. Медленно сошел новый император с солеи, выдержал долгое осыпание золотыми империалами с собственным профильным портретом, сунул пригоршню в карман - и, по ритуалу, двинулся в крестный ход. Его качало от голода, но был он отныне уже настоящий, совершенно законно коронованный император Всея Руси Павел Второй. Путь в Грановитую, с заходом на Красное крыльцо, был выстелен трехцветными ковровыми дорожками. Павел с наслаждением вдохнул чистый кремлевский воздух, широко перекрестился на Ивана Великого и куда быстрей, чем того требовал этикет, прошел на Красное Крыльцо. Оттуда полагалось отвесить народу троекратный поясной поклон. Из колоколов не звонил, кажется, только Царь-Колокол. "Надо будет отдать в переливку, пусть звонит за государево здравие", - подумал Павел, откланялся и поспешил в Грановитую палату, где, как он надеялся, все-таки дадут императору пожрать. Для начала обязательно горячего супа. Иначе непременно будет простуда. У входа в Грановитую аккуратной толпой стояли дипломаты, из их рядов вышагнул сухой старик и с поклоном протянул царю большой сверток на подносе. С удивлением признал Павел невинно дрыхнущего в его, хозяйском при