щество", томный поэт, Дети в расцвете младенческих лет. Темень, как демон, легла на просторы, В поезде газовый свет засиял,- Тр*татат*, затрещали рессоры, Заверещал запоздалый сигнал,- Тр*татат*, увидать за углом бы Смерть, что стоит возле тлеющей бомбы! Стойстойстойстойстойстойстойстойстойстой- В поезд врезается поезд другой. Утром на рельсах - осколки, обрывки, Кости, раздробленные на куски, Акции, шпоры, щипцы для завивки, Зонтики, шляпы, часы, кошельки, Деньги, поэма "Небесные звуки", Кольца, симфония "Нежные муки", Кукла, в упряжке из тонких ремней Маленький ослик, пристегнутый к ней. НОВАЯ ЖЕЛЕЗНАЯ ДОРОГА Взывает череп: "Я посол, барон, И я содействовал переговорам Меж Нидерландами и датским троном. Кто сотрясает стены саркофага? Кто взламывает крышку? Страшный суд? Вульгарный сброд, отродья крепостные, С меня срывают голубую ленту, Срывают ленту ордена Слона! Портрет миниатюрный, Фридрих Пятый, Законный мой король и господин Написан кистью по слоновой кости - Портрет монархом лично мне подарен! Разбой! Грабеж! Мерзавцы! Подлецы!" Железную дорогу землекопы Сооружают, и могильный склеп, Конечно, подлежит уничтоженью. Рабочие над черепом хохочут. Один из них отнес портрет в подарок Рябой и рыжей девке из барака, Которая торгует скверным шнапсом, Которая заявится на танцы, Портрет, как украшенье, нацепив. Взывает череп: "Я посол, барон, И я содействовал переговорам Меж Нидерландами и датским троном!" Не помогает. Полупьяный парень Его забросил в кузов вагонетки, Которая катается по рельсам. Потом его швыряют, словно меч. Взывает череп: "Я посол, барон, И я содействовал переговорам Меж Нидерландами и датским троном!" Не помогает. Бросили его, Намаявшись, к подохшей кошке в мусор. Бушует череп: "Я посол, барон, И я содействовал переговорам Меж Нидерландами и датским троном!" Не помогло. Его перекричал, Спеша по рельсам, первый паровоз. НА ВОКЗАЛЕ По городу огромному блуждая, На отдаленный маленький вокзал Я выбрался. В соседний городок Людей везут отсюда поезда - Мужчин, весь день стоявших за прилавком, Трудившихся в конторах - и теперь Мечтающих в кругу семьи стряхнуть На время пыль своих дневных трудов. Заканчивался знойный летний день. Уже смеркалось. Месяц молодой, Прокравшись боком, встал, как запятая, Как раз меж двух нагруженных вагонов. На западе вечерний небосклон Еще бледнел в молочно-желтых красках. На фоне неба четко выделялись Громады фабрик, заслонивших свет. Из труб валил густой, тяжелый дым - Всходя сначала прямо вверх, затем, Как будто сломленный, куда-то вправо, Поддавшись ветру, плыл горизонтально. В разрывах дыма, словно очаги, Пылавшие спокойно, не мерцая, Виднелись клочья синего покрова. Из города летел далекий ропот, Такой знакомый с той поры, когда Мы, немцы, залегли вокруг Парижа, В котором клокотал пожар Коммуны, И слушали такой же точно гул. Мне вспомнился тот день - и, как тогда, Опять возник на дымных небесах Сверкающий надраенной латунью Юпитер - высоко над шумным миром. И нынче, как тогда: на небесах Стоял Юпитер - он один из всех Светил небесных виден был, взиравший На вечную земную суету. И, словно бы невольно, про себя Я прошептал: "Двадцатое столетье". И стихло все в душе. Последний поезд Уже стоял готовый, ожидая Последних утомленных пассажиров. И железнодорожник в красной шапке Сигнал к отправке дал, промчавшись мимо, И все. На небесах стоял Юпитер, Горели тускло синие огни, И смутный гул из города летел. КРИСТИАН МОРГЕНШТЕРН (1871-1914) ВОРОНКИ бредут по лесу ночью две воронки и луч луны как паутина тонкий струится сквозь отверстия утробные легко и тихо и т п БАШЕННЫЕ ЧАСЫ Часы на башнях бьют по очереди, иначе друг друга они перебьют. Христианский порядок, настоящий уют. И приходит мне в голову - в час досуга - отчего же народы не друг за другом бьют, а друг друга? Это был бы гнев воистину благой - сперва бьет один, а потом другой. Но, разумеется, подобная игра ума при воздействии на политику бесполезна весьма. КУСОК НОГИ Идет-бредет из края в край один кусок ноги. Не дерево и не сарай - один кусок ноги. На фронте вдоль и поперек устрелян был солдат. Кусок ноги остался цел - как если был бы свят. С тех пор бредет из края в край один кусок ноги. Не дерево и не сарай - один кусок ноги. ЧЕРЕЧЕРЕПАХА Мне много сотен тысяч дней. Они длинны и гулки. Один из готских королей растил меня в шкатулке. Века шагали - шарк да шарк, Им не было конца. Я украшаю зоопарк хейльброннского купца. Пускай судьба моя слепа, я не дрожу от страха: я черепа-, я черепа-, я черечерепаха. СТАРУШКА С ПРЯЛКОЙ Луна по небесам во тьму спешит походкой валкою. На севере, в большом дому, живет старушка с прялкою. Прядет, прядет... А что прядет? Она прядет и прядает... Как пряжа, бел ее капот - старушку это радует. Луна по небесам во тьму спешит походкой валкою. На севере, в большом дому, живет старушка с прялкою. ИЗ ОБРАЩЕННОГО КО ХРИСТУ От Матфея, 4;8 Смотрел с горы высокой Иисус, И рек, - был мыслей ход Его таков: Весь мир Мне ляжет перстью под стопы, Коль Я средь меньших меньшим стать решусь, Коль стану сорняком средь сорняков, Коль стану человеком средь толпы. Зрю дом и пашню, женщину, дитя, Добротворения высокий дар, И жизнь, и смерть проходят предо Мной; А ныне день Мой мечется, летя Пожаром, чтобы вновь зажечь пожар, Чтоб воспылал в конце весь круг земной - Ты, подлинно объемля Небеса, Не будь к мольбе о разъясненьи глух, Я - это Ты; кто даст надежный знак, Что Ты и Я - одно, что это так: Открой Мои земные очеса, На все, что суть Отец, и Сын, и Дух! Отец, и Сын, и Дух! И все - одно! Ты - человек, Ты равен всем иным? Но это значит - Ты и червь, и дым, И не Творец Ты, но земная тварь: Нет, царство Неба не Тебе дано, И разве что среди людей - Ты царь! О дай свободу Мне, Я слишком слаб, Творенью не сули неторный путь: И алчу Я, и жажду отдохнуть От бремени, что на меня легло... Пусть послужу как человек, как раб, Пусть буду человеком... Тяжело Пал Иисус, зарывшись головой В сухие терния, и так лежал Как в судороге, и терзал траву, А сумрак наплывал, и приближал Грядущий день, являя наяву Дня мирового холод мировой - И остужал чело... Он встал с земли, С лица морщины горькие сошли, Глаза светлее стали. И тогда, Стерпеть не в силах детского стыда, Вздохнул, смеясь и плача наконец: Прости Меня, мой Сын и мой Отец! ГОТФРИД БЕНН (1886 - 1956) ЛЕТОМ Лучи голубизну вот-вот расплавят, но этому случиться не дано. Неужто никогда тебя не давит тот факт, что ты и мир не суть одно? Ты, отвечавший эрам и эонам всегда стихом, всегда дрожаньем уст - "О, как ты слаб - по собственным законам...", "О, как ты светел - потому что пуст..." Ничтожества, урвав клочок от лавра, своих заслуг прикидывают вес: ты, жалкое подобие кентавра, что смыслишь в тяжкой синеве небес? *** Существуешь ли ты? Позабыто начало, середину - промчало, дальше - край темноты. Зачем стремиться к экстазу, зачем ликовать гурьбой, внимать заморскому джазу, если вечер ни разу не остался с тобой? Преодоленье испуга, рывок, достиженье вершин, или просто - часы досуга, плоскость гончарного круга, глина,- быть может, кувшин? В глине да будет сразу тебе предвидеть дано - кувшин ли, урну ли, вазу, розу, масло, вино. ПРОЩАНИЕ Я полн тобою, словно кровью рана, ты, прибывая, бьешь через края, как полночь, ты становишься пространна, луга дневные тьмою напоя, ты - тяжкое цветенье розы каждой, ты - старости осадок и отстой, ты - пресыщенье утоленной жаждой, что слишком долго пробыла мечтой. Решив, что мир - клубок причуды вздорной, что он не твой, а значит, и ничей, не в силах слиться с жизнью иллюзорной, с неумолимой властью мелочей, глядишь в себя, туда, где мгла слепая, где гаснет всякий знак, любой вопрос - и молча ты решаешься, вступая в тоску, и в ночь, и в запах поздних роз. Не можешь вспомнить - было так иль эдак, что памятно? что встречено впервой? Взялись откуда - спросишь напоследок - твои слова и отсвет горний твой? Мои слова, моя былая участь, мои слова - да, все пошло на слом,- кто это пережил - живи, не мучась, и более не думай о былом. Последний день: края небес в пожарах, бежит вода, все дальше цель твоя, высокий свет сквозит в деревьях старых, лишь самого себя в тенях двоя; плоды, колосья - все отныне мнимо, ничто уже не важно в этот час; лишь свет струится и живет - помимо воспоминаний,- вот и весь рассказ. ДНИ-ПЕРВЕНЦЫ Дни-первенцы, осенние восходы над морем, там, где холод голубой, свет над богатством вызревшей природы, все старое заполнивший собой, избыток далей, толп людских излишек, далекий рог и песня тростника, мелодия среди ольховых шишек - ты человечна, смертна и легка. Дни-первенцы, осенние раздолья, как жадно в детстве ждешь такого дня, дни Руфи, сбора колосков у всполья, когда уже очищена стерня - ах, да пойму ли, чем я нынче занят, ах, что так властно явлено вблизи, - и даже астры запахом дурманят сквозь голубые планки жалюзи. Предел, иль переходная преграда, иль океан, иль боги этих дней: на чреслах - розы, гроздья винограда; возврат древнейшей из земных теней. Дни-первенцы, к осеннему простору и к старому - низводят благодать, плоды падут, восстанут тени: впору все то, что есть, грядущему отдать. ДНИ ОСЕНИ Дни осени, по всем приметам, впускают в кровь твою ростки: пора кончать расчеты с летом, смести с дорожек лепестки; фонарь китайский на террасе успел потухнуть и облезть, и мысли о последнем часе, задребезжа, внушает жесть, - строфа, оборванная немо, листва, летящая, шурша... Ты, мягких рычагов система, ответствуй, где твоя душа? САДЫ И НОЧИ Сады и ночи - в глубоком хмеле древнейших вод, проглоченные потоком артериальных темнот; дыханье знойного ложа равнинной, влажной страны встает, печаль уничтожа последней, пустой луны. Лепестковым, розовым слоем мир от сознанья закрыт: пусть достанется он героям, тем, кто спасает и мстит - Зигфриду, Хагену; сонно вспомни: всего лишь одна капля крови дракона - и смерть сразит колдуна. Ночь антрацитных пиний, полный пустот ярем, влажных магнолий, глициний развратный гарем, бесстыдно трудятся оры, ворохами - цветы, трава. Усыпают подарки Флоры шкуру немейского льва. Древний, влажный, огромный наклоняется лик; видишь: за пустошью темной - луг и родник; мысли, дела - все короче. Лишние речи - долой. Только сады и ночи сохраняют образ былой. *** Видишь - морем полны и светом звездные невода; песни пастушьи при этом движутся, а куда? И ты - исполнись терпеньем, путь - издревле ничей; спустись по немым ступеням за вестниками ночей. Миф исчерпан, и слово, а потому - иди, но пантеона иного да не *зришь ты впереди; не сделай к Евфрату ни шагу, туда, где трон в алтарь, в темень хмельную влагу лей, мирмидонский царь! Заране часы известны страдания, слез; и вот цветение в погреб тесный к ночному вину придет; эоны текут бестревожно, почти не видать берегов, - дай вестникам все, что можно: корону, грезу, богов. ПЯТОЕ СТОЛЕТИЕ I "Аттический лекиф: на белом фоне, живое царству грезы приобща, миф о Плутоне и о Персефоне среди сплетений мирта и плюща. Ветвь кипариса - над привычной дверцей, где столько роз в минувшем доцвело. Венок из белых чабрецов и сверций в последний раз возложен на чело. Вкусите. Воскурите и возлейте. Гробницу скроет лиственный навес. Пусть о Цикладах долго плакать флейте, а мне - идти туда, где ждет Гадеса". II Оливы серебристые в долине, магнолии - безмерной белизны, цветут, как мрамор, в чуть заметный иней молчанием судьбы погружены. Поля пожухлы, овцы исхудалы, никак Деметре Кору не найти, но есть Элевсис, - там чернеют скалы, там двух богинь скрещаются пути. И ты идешь, причастен общей вере, в процессии, встречающей рассвет, горишь, - неполноправный жрец мистерий, - в себя вбирая кровь минувших лет. III О, Левка, белый остров твой, Ахилл! Далекий зов пеанов монотонных! Здесь тишину, застывшую в колоннах, одни тревожат взмахи влажных крыл. Приплыв, уснешь под пологом небес, и он приходит, ничего не ждущий, махнет рукой из кипарисной пущи: в священной роще властвует Гадес. Плыви, пока не опустилась мгла! Лишь голуби слетаются к Елене; не слушай, нет, того, что шепчут тени: "Да, яблоко, Парисова стрела..." TRISTESSE Не только над лугами асфоделей блуждают тени прошлого: взгляни - на грани сна и яви, у постели, порою появляются они. Так что такое плоть? Шипы и розы. Так что такое грудь? Атлас, парча. Как ослабела власть метаморфозы, воспламенявшей бедра и плеча! Былое: слишком ранние подруги. Еще былое: память старика. Вернется все, как водится, на круги, любовного не слушай шепотка. И вот - ноябрь; печальная погода, отшельничество боли и судьбы, лишь холод неба, лишь печаль ухода, лишь кипарисов черные столбы. ГЕРМАН КАЗАК (1896 - 1966) ГРОБНИЦА ВОЛЮМНИЕВ Множит солнце красоту Холмов умбрийских и сада. Всюду лоза в серебристом цвету Будущего винограда. Кипарисов темный креп Миру - контраст печальный. Предо мной - дорога в склеп, Тропка в толще скальной. С гладких, красноватых плит Льется холод жесткий; Факел пламенем шевелит, На стене - силуэт громоздкий. Как всем пришлецам, уместно и мне Почтение к древней вере. Близость ли смерти сейчас в глубине Пульсирующих артерий? И я иду в чертог под скалой, Вниз, по лестнице узкой, И вдыхаю дух былой Древности этрусской. Прежние боги блюдут в тишине Прежние законы: Над саркофагами, на стене - Голова Горгоны. Но не отогнать беду Мгле тысячелетней. Ныне к пращурам иду Я, их сын последний. Лавроносцу - смерти страх Здесь грозней и гуще. Прах ты был и станешь прах, Как любой живущий. Смело выигравший бой - В топь забвенья канет. Каждый, взысканный судьбой, Взыскан смертью станет. Должен дух новейших дней, Демонов потомок, Здесь кружить среди теней, В тишине потемок. Но и здесь, во тьме сырой, Жизнь тревожит души: Доносящейся порой Флейтою пастушьей. А приход или уход Знаменуют смену: Только смерть и придает Бренной жизни цену. ИТОГ Неуютностью мирскою Мир пронизан по-людски. Время тянется к покою, Заплетаясь в узелки. Все, что красками дышало, Затянула пелена. Как пергамент, обветшала Никчемушная луна. Звездный блеск на небосклоне, Свет галактик - все ясней. Наши нищие ладони Просят хлеба у теней. ГЕОРГ ГЕЙМ (1887-1912) ЛЕТУЧИЙ ГОЛЛАНДЕЦ I Как молниями, полон океан Печалью черной. Из бурлящей мглы Вскипают с юга темные валы; Как исполин рыдает ураган. Не птица ль вырывается вперед? Пылает мрачный нимб вокруг чела, И уместилось в грозные крыла Немерянное клокотанье вод. Мелькни, Китай, где желтая вода Драконьими оскалами пестрит, Где фейерверк по вечерам горит, Где в рамах гонг не молкнет никогда. Но не от капель скудного дождя В грозе его одежда тяжела, А за его спиной скрипит шагла, С собою время в вечность уводя. Его лицо, как будто коркой льда, Чудовищной покрыто пустотой; Он весь - как обгорелый сухостой, И, словно пыль, уходят прочь года. Но все же скарпель тягостных веков Морщинами прошелся вдоль чела, Вся шевелюра, словно снег, бела, И пламенем горит вокруг висков. Матросы, будто мумии, в пыли, Ждут на скамьях бессчетные лета; Впились их руки в сгнившие борта, И, словно корни, в них давно вросли. У каждого косица, как берет, Намотана вкруг кости черепной. На шее, тонкой, как тростник речной, Болтается ненужный амулет. Пусть капитан кричит, но каждый глух: Зеленоват колышащийся мох. Который стар, который сам иссох, Которым осень им закрыла слух. II Поэт приветствует тебя, фантом. Ты тень любви влечешь во тьму ночей, Чтоб очутиться с ней в соборе том, Где бурей разожжен огонь свечей. Там жертвенник куриться перестал, И родники печали там больны И смерть близка, и почернел металл. Как цепи тяжелы и как длинны. Пылает алый свет среди могил. Стоит служитель возле алтаря. В груди - кинжалы. Из последних сил Живет любовь, то тлея, то горя. А призрак через черный коридор Спешит за черною толпой теней. Луна ко лбу его склоняет взор И голоса бредущих все слышней, Дорога их темна и глубока, Шаги неспешны. Словно водопад, О стены плещет горькая тоска, И за каскадом рушится каскад. Вот - факельщики входят во врата, За ними следом - вносят саркофаг; И музыкою штольня залита, Печальной, ускользающей во мрак. Кто опочил? Кого уносят прочь? Здесь только флейты зову одному Дано затихнуть, - и ложится ночь Там, где сейчас прошел кортеж во тьму. Седую полночь желтая свеча Расталкивает: слышен волчий вой - Так стонет ветер, одиноко мча Во склеп, к могиле, к пыли гробовой. Безмерная печаль. Впотьмах бредет По плитам странник, молчалив и хмур,- Над ним созвездья покрывают свод Подобьями магических фигур. КАРЛ ЦУКМАЙЕР (1896 - 1976) ВРЕМЯ ИСПОЛНЕНИЯ До половины прожитое лето; Встает богатство мира в полный рост. По небесам грохочут до рассвета Рои бессчетных августовских звезд. Ни клеверов на нивах, ни колосьев, С черешен снят отрадный груз плодов; Цветы, на ветер лепестки отбросив, Роняют семя прежде холодов. Как пряно пахнет флокс порой вечерней! День, словно шлемник - темно-голубой. Возможно ль чувствам быть в душе безмерней, Чем в их высокий нынешний прибой? О полнота, о время исполнений, Ночей беззвездных дальновидный страж! Я знаю: роскошь тишины осенней - Лишь то, что ты на бедность ей отдашь. ФЕНИКС Подписи к *Шести веерам* Оскара Кокошки Чудесные, немыслимые твари, Как сплетены изящно, без усилий Черты обличий, линии воскрылий В необозримом, яростном пожаре! О тирсы, рыбы, змеи, о Микены, О ужасом не тронутая ночь - Объяло пламя лодку, в ней - сирены: "Это наша заводь - Хочешь здесь поплавать?* Ты не бежишь? Ты, кажется, не прочь?.. Повозки долго тащатся вдоль суши, Коней багряных цокают подковы - Они до Мыса Бурь идти готовы. Волков, драконов гонит крик петуший. Пред королевой паж порой вечерней, Блестит копье, безжалостно и немо. Она склонилась под венец из терний, Но звездами сверкает диадема. Распахан луг - и кости забелели; Там дети нерожденные земли Растут в росе кровавой - асфодели, Которые почти уже взошли. И в каждом доме Есть мертвецы. Но мы в миру - Как под пилонами, где ночью, на ветру, При свете факелов ты отдаешься дреме. ЗАБЛУДИВШИЕСЯ РЫЦАРИ Не нас ли ангел вел в страну тумана, Для нас орел не реял ли во мгле, В которую звала фата-моргана, Не пел ли ветер, как труба органа, Рождая ликованье на земле? Мы с каждым шагом были все суровей, Презрев ночное волхованье звезд, Но, чуя в жилах ток веселой крови, Мы неизменно были наготове Идти на штурм, в прорыв, наперехлест. Как знамя, было небо распростерто, Был розами увенчан каждый щит, - И, не страшась ни гибели, ни черта, По трупам шла железная когорта, Не думая - кто жив, а кто убит. Рвались кольчуги, факелы горели, Во вражьих шлемах пенилось вино, - Без страха шли мы, пусть не зная цели - Лишь стены устоявшей цитадели Нам не заметить было мудрено. Но мы величья ждали, ждали дела! Доспехи сбросив, мы могли в прибой Войти нагими весело и смело, И море, потрясенное, немело Пред нашею военною трубой. Но время с нами обошлось по-свойски: Обрушилась чреда глухих годин; Мы гибли все подряд, не по-геройски, - Сплошные мертвецы - в огромном войске, А тот, кто жив - тот попросту один. БУХТА В КАМЫШАХ В больших озерах топкие заливы Обводит плотных плавней полоса, - Как бы восходят, тягостно-сонливы, Из влажных лон древнейшие леса, - Колеблет ветер, ласково шурша, Метелки ситника и камыша. Над лодкой, наготу твою обтрогав, Любовник-солнце ластится в поту, И комариные следы ожогов Стрекало страсти множит на лету, - И лишь глядит на вас исподтишка Нахохленная голова нырка. Шуршанью, плеску - ни конца, ни края; Подрагивают крылышки стрекоз; Вдоль флейты пальцами перебирая, Сатир стоит, раздвинувши рогоз, - Идут часы, и каждый жаркий миг Течет, как капля крови, на язык. КЛЕНОВЫЙ ЛИСТ В ЛЕСНОМ РУЧЬЕ Я женщине мешок с листвой в чащобе Нести помог, - ореховым прутом Она меня ударила потом Из благодарности, а не по злобе. Боль остывала медленно, однако Почти ушла в пучину забытья, В тот миг, когда совсем нежданно я Увидел на поверхности ручья Как бы замену памятного знака: Пятизубцовый одинокий лист, В предсмертном волшебстве пурпурно-пылок, Пронизан сеткой кровяных прожилок, Испятнан ржавчиной и все же чист На фоне золотом, у валуна Он задержался, трепеща слегка, Пока его не сорвала волна, Как некая незримая рука, - И сразу прочь, в лощины и в овраги Умчался лист, кружением влеком; Лишь след от черешка скользнул по влаге, Как промельк рыбки над речным песком. Но я смотрел на смутную межу, Я долго медлил, в страхе обмирая: И мне казалось - я стою у края Разверстой бездны и в нее гляжу. БЕРТОЛЬТ БРЕХТ (1898 - 1956) КОРАБЛЬ 1 Я в морях болтался, не грустя по грузу: Сдал акулам лишнюю обузу, Странствую с луною алою вдвоем. Свищет ветер, снасти обрывая, Сгнил бушприт и бечева береговая, Цель моя все дальше, и бледнее окоем. 2 С той поры, как я лишился цели - На меня сомнения насели: Не пора ли, господа, тонуть? Я постиг, что никому не нужен, Порешил, что мною променад заслужен, И пустился в бесполезный путь. 3 И, покуда я вгрызался в воду, По пути, не виданная сроду, Заводилась у меня родня: Даром, что обшивка не в порядке - Сквозь нее вплывали акулятки И селились в трюме у меня. 4 Вот - четвертый месяц на исходе. Я уже к метаморфозе вроде Был к очередной вполне готов: Мох на мне разросся, как чащоба! Я волок, страдая не особо, Груз луны, травы, акул, китов. 5 Но, сентиментальность резко спрятав, Корморанов разных и фрегатов Упреждаю: скоро потону! Восемь месяцев плыву, но даже Знать не знаю - наконец когда же Как положено, пойду ко дну! Рыбаки о чем заводят речь-то? Мол, плывет себе такое Нечто - Остров, то ли остов корабля? Уплывает с полным безразличьем, С водорослями, с пометом птичьим, К горизонту, без ветрила, без руля. БАЛЛАДА НА МНОГИХ КОРАБЛЯХ 1 В прибрежном рассоле, буром и жидком, Пухнут убогих шлюпов тела. Как рубаха, замызгана парусина, Гниет на любом кривая щагла. Их прибирает к рукам водянка, - Так на ветру, при свете луны, Лежат на волнах, развесив снасти, Жалкие чаячьи гальюны. 2 Кто бросил их здесь? Сосчитать попробуй. Коносаменты для них не указ. Однако приходит однажды некий, Кому посудина в самый раз. Он гол, и бос, и, ясно, без шляпы, У него не лицо, а комплект морщин. Посудина видит его ухмылку - Ох, лучше не знать бы таких мужчин. 3 Он плыть решает - и вот перед портом Почетный строится караул, При нем акулы плывут эскортом: Да-да, он держит личных акул! Вот и пришел соблазнитель последний - Уставясь в полдневную синеву, Посудина тащится - та, что решилась Еще маленько побыть на плаву. 4 Он выкроит куртку из парусины, За обедом рыбу сжует сырьем; В трюмной воде пополощет ноги, Коротая часы с кораблем вдвоем. Порою глянет в молочное небо, Чаек приметит - его не учи, Сам их изловит силком нехитрым, Кинет акулам: пожалте харчи. 5 О эта дорога в пассате восточном! Он, бывает, поет, выходя на ют. Заплутавший угорь, а с ним акулы Рассуждают: ну что ж, и под пыткой поют. Но вот в октябре наступит однажды На палубе жуткая тишина, Он на корму выходит, бормочет. А что бормочет? "Завтра - хана". 6 При свете луны он все там же, на юте, По привычке мирно спит до утра, Но чует: другой корабль бесхозяйный Стоит на расстояньи багра. Он ухмыльнется, решится разом; Причешется; медлит короткий миг, Прощаясь: жаль, но любовница эта Была похуже, чем он привык. 7 Ничего. Он стоит, за поручень взявшись, Смотрит, решению вопреки, Как тонет корабль, что был ему домом, Как блещут его акул плавники... 8 Так и живет он, скитаясь вечно На кораблишках-последний-сорт, - Следит за луною, не забывая Вовремя выкинуться за борт. Он гол и без шляпы, зато при акулах, Он помнит свой мир и предвидит путь. Он знает радость: тонуть все время, И другую радость: не потонуть. БАЛЛАДА О МАЗЕПЕ 1 Своих - стреножили; пленника туго Спиной привязали к спине коня, Жеребец от боли и от испуга Заржал и рванулся к излету дня. 2 Привязали - не дернешься и натужась: Что ни движение - то волдырь. Он видел лишь небо, в котором ужас Впотьмах разрастался и вглубь и вширь. 3 Конь от погони поклажу ловко Уносил верней и нежней, чем жена, А травля шла, и была веревка Черной кровью увлажнена. 4 Под вечер темнели небесные шири, Воронье налетало и коршунье: Над скачкой беззвучно плывя в эфире, Глазело внимательно на нее. 5 Три дна - без цели и без предела, Бежало мясо, мчалась еда,- Небо темнело, небо светлело И было огромно, как никогда. 6 Три дна - затравленно, остервенело, Три вечности продолжалась езда, Небо темнело, небо светлело И было огромно, как никогда. 7 Три дня мечты о жизни загробной, О смерти - меж небом и травой. Коршуны в небе кружились злобно Над убегающей жратвой. 8 Три дня, покуда веревка держала Под небом зеленым, над бурой травой, И уже воронье с коршуньем дрожало Над жратвой, пока что еще живой. 9 Он от боли орал, они - от счастья, Они обгоняли его галоп, Солнце и звезды крылами застя, Грядущий пир обсуждая взахлеб. 10 Три дня получил он жестокой форы, Но хочет земля получить свое. Подъехал один из ловчих, который Разом избавил от травли, от своры: Остались небо и коршунье. 11 Три дня - через темень и через ясность, Чтобы порвать с суетой мирской, Обрести великую безопасность, Устало ввалиться в вечный покой. БАЛЛАДА О ВДОВЕ И СОЛДАТАХ Стреляют стрелки, и колют клинки, И грозит река перекатом. Вас не выдержит лед, и собьют вас влет - Сказала вдова солдатам. Но у солдата мушкет заряжен, И в привычку ему переть на рожон, Вояка молодцеватый Идет по приказу на север, на юг, Ужо не отпустит кинжал из рук! - Сказали вдове солдаты. Кто забыл про сирот, тех возьмут в оборот, Легко грозить супостатам, Да не прыгнуть, увы, сверх своей головы! - Сказала вдова солдатам. Но у солдата наточен кинжал, В лицо вдове он просто заржал: Только брод перейдем распроклятый, Только встанет над крышей луна, над коньком, Мы придем, вдова, к тебе прямиком - Сказали вдове солдаты. Вы пройдете, как дым: бойцам молодым Людей не понять женатых. Как торопится дым! Сжалься, Боже, над ним! - Сказала вдова о солдатах. Сплюнул солдат, взял мушкет и кинжал, И к броду речному свой путь держал, Вот - река, а вот - перекаты: Луна взошла, подошли холода, Солдату не всплыть из-под корки льда: Что скажут вдове солдаты? Он прошел, словно дым - погиб молодым. Разуменья нет в неженатых. Кто забыл про сирот - тех возьмут в оборот: Сказала вдова о солдатах. ФРИДРИХ ГЕОРГ ЮНГЕР (1898 - 1977) МАВРИТАНКА (Из цикла *Восточный город*) Розами и падалью пропитан, Светом залит город глинобитный. Остров средь пустыни первобытной, Меж полей нарциссов чутко спит он. Мавританка, паранджу откинув, Выйдет в дворик - в подлинном обличье. Круглые глаза, как яйца птичьи, Черно-белы. Стоны муэдзинов Ломятся в рассудок издалека. Дохлые собаки - часть пейзажа. Вкруг мечети мерно ходит стража, Охраняя заповедь Пророка. Вьются мухи тучею зеленой. Азраил выходит на прогулку. Черный маг спешит по переулку, Схожему с жаровней раскаленной. Словно мельница, руками плещет Мавританка - парой черных крыльев: Что с тобою?.. Напрочь обессилев, Город в смертной духоте трепещет. Танец твой для чужеземца страшен, А твоя душа - летит, хохочет, Вздрагивают груди, и топочет Пара ног подобьем черных башен. Только тень твоим движеньям вторит. Голуби взмывают в купол синий. Тишина - один лишь крик павлиний, Будто нож, ее порой распорет. СОБАКИ (Из цикла "Восточный город") Сплошные кости, кожа да короста; Как дети, робки и боятся палок. Они живут в гниющих недрах свалок, Куда вползать и мерзко, и непросто. Там есть прокорм - куски гнилья и рвани, И можно скрыться от людей недобрых; Испробуешь булыжника на ребрах - Начнешь бояться человечьей брани. Когда луна висит вверху, во мраке, И купола мечетей над пустынным Песком подобны яйцам страусиным, На небо начинают выть собаки. Воздеты головы собак бродячих Туда, где только звезд толпа седая; Псы до рассвета воют, ожидая Услышать вой небесных стай собачьих. Но счастье дверь пред ними не закрыло: Известен страстный трепет - им, которым Затем дано, таясь по смрадным норам, Вылизывать щенков слепые рыла. Терпенье! Дастся каждому по вере: Молящийся, помысли о собаке, О звездах глаз ее: в грязи, в клоаке Живут и жизни радуются звери. ЭЛИЗАБЕТ ЛАНГЕССЕР (1899 - 1950) СВЕТЛЫЙ ДЕНЬ ПЕРЕД ВЕСНОЙ Не сраженья ли духов грядут, при которых в облака ударяет воздушный прибой? Прошлогодние алые листья в просторах закружились, как ткани, - и множится шорох, и полуденный свет, словно кровь под стопой. Не фламинго ль крыла распластал в небосводе, иль предчувствие розы растет вперехлест? Снежноягодник, горка стеклянных соплодий, открывается ветру - и вот, на свободе, разлетаются чашечки крошечных звезд. Шелестит золотарник - шуршит панихидой семенам, унесенным в простор синевы. Даже пугало шепчется с кариатидой,- тайну, вестница Леты, немедленно выдай, ту, что спит в глубине прошлогодней листвы. Это гальки над берегом блеск глянцевитый, Иль раздвинулась прорезь в небесном жабо? Там стоят, темно-серой одеждой прикрыты, две фигуры: достоинству шведской Бригитты соответствует благость китайца Ли Бо. И все шире лазурь, все живей сердцевина - синевы заколдованной вешний разлив. Как синица над желобом, дрогнет пучина, и, прозрачней слезы, теневая картина растрепещется, в зренье поэта вступив. СКАЗАНО В ПОЛДЕНЬ Сад в полудреме. Покой низошел полднем долгим, сонливым. Скоро ли яблокам падать в подол, грушам и круглым сливам? Все дозревает: колени расставь для терна и мирабели. Сладостью, магией взвихрена явь. Спелость почти на пределе. Наполняют чашу до ободка плоды, благодарные зною, лежат, мерцая, как облака, желтизною, голубизною. Паданки - ливнем. Во что перейдет взятый от целого выдел? Все - нараспашку. Несорванный плод сгинул и жизни не видел. Шорох в беседке: с утра до утра там наседка сидит - притомилась. Время, куда ты? В Заморье, пора... Где же ты, сладость? Твоя кожура желта ли, багрова? Ты жизнь иль игра? Ответом доносится: милость! ДОЖДЛИВОЕ ЛЕТО I Мак, облетай,- к чему хранить дождинок тяжких зерна; и ящерку легко сманить во тьму корней - туда, где нить прядет вторая Норна: выводок юный - в гнездах чижата; пишутся руны коротко, сжато; роза давно лепестки обронила, иглы татарник топорщит уныло - цвел ведь, убогий, когда-то. Он сделать силится рывок - собой заполнить поле. Там пугало, как поплавок, под ним - цветочный островок средь зарослей фасоли. Куколь со снытью скручены твердо; стянуты нитью кросна и берда, - голос Гермеса из вечного мрака: "Куколка, вызрей в коробочке мака, бабочкой вылупись гордо!" Уток погоды дождевой струится по станине, мгновенья мчат через навой, и духотою дождевой пропитан плат полыни. Пасти мочажин - в гнили и в прели; шорох протяжен; тыквы созрели. Умер снегирь, птицелов одурачен... Отсвет над папертью все еще мрачен, но не обманет у цели. II Споры от папорти - крылья сандалий. О Гермес, не твоя ли работа? Вскрыты семянки, и в дальние дали сами подошвы тропу угадали - но смотри, не попасть бы в тенета! Вспомни Клингзора: волшебник могучий мне роднею доводится дальней. Вызнала я, на неведомый случай, жабника тайну, и мыши летучей - ты не сделаешь путь мой печальней. Лета взбухает- и пенится дико Унструт, речка подлунного мира. Двух этих рек божество, Эвридика, заточена в берегах: безъязыка и безмолвна Орфеева лира. III Лепесток опасть спешит; мак в коробочке шуршит тяжкий, темнокровный. Знай, что Норна ткет мечту, подрубая на лету. Спи, мой цвет шиповный. Спи для Норны, что тебе уготовила в судьбе трудный путь, греховный. Не серпом и не мечом, знай, полынь с тропы ссечем. Спи, мой цвет шиповный. Спи, под шорох с вышины. Для бессмертных не важны звенья родословной. Мчатся ветры, шелестя. Знай, Орфей - твое дитя. Спи, мой цвет шиповный. УХОД СЕМЯН Сентябрь - хозяин хмурый: поспели времена. Походкою понурой в обувке жесткой, бурой уходят семена. Босые кармелиты бредут в туман, во тьму, для всех ветров открыты, и ливнями облиты, и мучены в дыму. Султаны, камилавки плывут сквозь белый свет - ни отдохнуть на лавке, ни добрести до травки у них надежды нет. Стоят подобья пагод - салатная гряда. Пучки, устав от тягот, обвянут, в землю лягут, лишь грянут холода. Из древних лет несмело бредет жрецов толпа: для орфиков приспело мгновенье смены тела, священна их тропа. Пусть имя - лишь обнова, но неизменна суть. Пусть гаснет свет былого, в семянке - скрыто Слово, и мир не стар ничуть. МАРТИН КЕССЕЛЬ (1901 - 1990) *** Нет, мир земли не столь убог, чтоб не почуять рост корней, чей путь и долог, и глубок, но ввысь приводит тем верней; Во всем живом - росток такой являет смысл и естество,- он есть в любой душе людской, и попросту - на дне всего. Нет, мир земли не столь убог, чтоб отказаться наотрез от перепутий и дорог, снегов и синевы небес; от счастья тайного, когда тела сливаются в одно, и блещет багрецом вода, преображенная в вино. Нет, мир земли не столь убог, чтоб не были ему даны права - не подводить итог, не раздувать пожар войны; жизнь говорит: держись, поэт! Так не впадай же в забытье, и в час, когда надежды нет, есть малый отсвет от нее. Нет, мир земли не столь убог, чтоб не постичь болезнь свою, - его закон и прям, и строг, он верного найдет судью, чтоб тот, былое обозрев и меру зла установя, обрушил справедливый гнев на вредоносного червя. Нет, мир земли не столь убог, чтоб я утратил интерес к нему, растящему залог несметных будущих чудес; и я обязан жизнь пройти, частицу Истины храня, чтоб даровала мне пути Земля, носящая меня. ДРУГОЙ Короткий шаг вперед, такой же беглый взгляд- и ты уже не тот, что миг тому назад, Зажегся новый миг, ты молвишь - "ты и я*, но изменились лик и сущность бытия. Быть может, это снег над кровлею мечты; себя к числу калек не причисляешь ты. Ты сам ли так хотел, иль недостало сил? Снегирь ли пролетел и сердце погасил? ХОРСТ ЛАНГЕ (1904 - 1971) АНГЕЛУ, СБРОШЕННОМУ ВЗРЫВОМ БОМБЫ Тяжко, тяжко рухнувший с колонны, больше не причастный небесам, падший, состраданьем обойденный тех, кого спасти не в силах сам, утерявший право благодати, сгинувший боец верховной рати. Скорбно, скорбно сверженный с портала, прежде - небо видевший вблизи, но, когда земля вострепетала, к ней слетевший, - чтобы лечь в грязи, в пропасти печали безграничной - с ветвью миротворною, масличной. ПОТОК Памяти Георга Гейма Великий ловчий, Орион, забудь свою дремоту, Иль нынче свора звезд не зоркая, не злая? На синегривых лошадях начни парфорсную охоту И гончих бури отпусти, - давно не слышно лая. Ночь рушится на горизонт и дышит тяжело, Ушло светило, и на мир туманный плат наволокло. Взрастает исподволь мороз и забирается в леса, Загривок в снежном серебре, шерстистая гиена Кинжальные клыки вонзает древеса, И плачет янтарем во всю длину распоротая вена. Вот лопается лед, в потоке вскрыта рана: И разомкнулись челюсти капкана. Там корабли вдоль берегов, отряд чудовищ древний, Лежат, как мокрые костры, во льды неколебимо втаяв, И неуклюжие указывают штевни Туда, где вдаль сугробы мчат, как стая горностаев. Из черных прорубей, что днем топор понарубил во льду, Рыдание глубин звучит на холоду. О смерть, ледовый призрак, что в снегах скрывается тяжелых, Ты рыба жирная, ты шлепаешь губой, Ты гибель чахлая, хрипящая в прибрежьях, на пустых раздолах, Огромный водянистый склеп реки, плывун, влекущий на убой. Поэт, чьей волею потустороннее заговорило по-людски, Как птица на манок, спешит в капкан от мертвых берегов реки. Большие крылья на плечах приращивает вихрь поэту, Чтоб он зловещей радости парения вкусил; Поэт не знает той руки, что жизнь его, словно фальшивую монету, Стремится гнусно разменять и, торопясь, вконец лишает сил. Он - реющий фантом, а сталь речного льда топорщится, грозя, И в трещину ведет жестокая стезя. Его еще слыхали рыбаки на хмурых берегах, в фонарном свете, Как звонок голос был, но оборвался он во тьме сырой, - Потом они пошли на зов, неся багры и сети, Однако полынью закрыть успело свежей белой кожурой. Еще звучала песнь, не внятная живым, - реке и гибели назло. Ни с чем осталась смерть, зато пришел покой, бессмертие пришло. КОМАРИНАЯ ПЕСНЬ Никнет блеклая завеса, Сырость без конца От реки ползет, от леса И сливает запах кресса С духом чабреца. Птицы в небе ни единой, Все поля пусты, - Лишь звенит над луговиной Зуммер песни комариной С малой высоты. Воздух полон зыбкой дрожи, - Словно облака Вьются, прикасаясь к коже, К волосам, в движеньи схожи С лаской ветерка. Пруд - в кольце из краснотала: Если б глянул я В воду - ты бы мне предстала, Словно в глубине кристалла, В дымке комарья. Гляну в зелень тьмы глубинной, Вижу в тот же миг: Там стоит живой картиной, Тростником одет и тиной, Странный мой двойник. Рыба в озере взыграла, - Отвернись, молчи, комариного хорала вечный слушатель в устало Медлящей ночи. ГЮНТЕР АЙХ (1907 - 1972) ВЕСТИ ДОЖДЯ Вести, что адресованы мне, отстукиваются дождями на шиферных, на черепичных кровлях, приходят без спросу - словно болезнь, как контрабанда, подброшенная тому, кто не хочет и слышать о ней. Жестяной подоконник гремит за оконным стеклом - звучащие литеры, из которых слагаются фразы, и дождь говорит на языке, возможно, никому не понятном, кроме меня. Ошеломленный, я слышу вести отчаянья, вести нужды, вести-упреки. Мне больно, что они адресованы мне, потому что не знаю вины за собой. И я говорю в полный голос: я не боюсь ни дождя, ни его обвинений, не боюсь и того, кто его насылает, ибо настанет время, и я выйду, чтобы ответить ему. ДНИ СОЕК Сойка не бросила мне голубого пера. Катятся в утреннем сумраке, словно желуди, крики сойки. Горькие зерна - пища на целый день. В красной листве весь день долбит она клювом темную ночь из веток и диких плодов - нехитрый покров надо мной. Ее полет - как биение сердца. Где она спит и что ей снится? Незамеченное, лежит в темноте возле моего ботинка голубое перо. ЗИМНЯЯ МИНИАТЮРА Над декабрьской зеленой озимью на склоне тополь, как памятник, ветви простер. Медлительные крылья вороньи по небу чертят непонятный узор. Наполнен знаками влажный воздух: напряженно звенит холодная высь. Чернеет солома в гнездах. Грибы на опушке размякли в слизь. Лежит намокшей страницей нива. На лужах трещит застывающий лед. И туча, брюхатая снегом, неторопливо над горькой азбукой поля ползет. ХАНС ЭТОН ХОЛЬТХУЗЕН (р. 1913) С РОЗАМИ В РАРОНЕ Роза, о ты, благодатная крайне, ручей, сон драгоценный - чистая радость каждому и никому. (Надпись на надгробье Рильке). К мрамору плиты надгробной, Под которой спит поэт, На иное неспособный, Только роз кладу букет. Кожа девичья заране Обретает смуглый цвет. Разговор ведут крестьяне. Дети молвят "да" и "нет". Мир себя нашел в поэте, Им спасен и обогрет. И любой вопрос на свете Превращается в ответ. Спит, уйдя во тьму, в глубины, Сердце-роза много лет. Роза с сердцем - двуедины, Тленью смерти дан запрет. На поэта и на лиру Лег молчания обет, Но поэт оставил миру Камень-розу, вечный след. Роза, спящая влюбленно, Пентаграмма и секрет: Рот и рана, луч и лоно, В персти персть, и в свете свет. КОНЕЦ СЕНТЯБРЯ Стремянка ждет под яблонею каждой - Бела и ясно в сумерках видна. Наполнен мир неутоленной жаждой: О мед небес, о синева руна! Воспоминанья в ежевичной дымке, Рассвет неспешный, утренний озноб - Сбродилось лето, вынуты отжимки, В корчагах - сусло, масло и сироп. Пора для встречи с тою, что любима - Где нет любимой - там горит земля! - А дальше - время пусть проходит мимо, Двоим тела и души веселя. О лососинно-красная листва, Глаза в глаза, в тени кровавых буков, - И жизнь сегодня только тем жива, Чтоб умирать, друг друга убаюкав. Случайности сошедшихся примет, Печаль и радость райского расцвета,- О совершенство лета! Впрочем, нет: Незримый миг оконченного лета. ОТСУТСТВИЕ Прогноз погоды для нас одинаков, Хоть в мире мы - по разным местам. "Здесь" и "там" - чем не формулы тайных знаков? О мир, поделенный на Здесь и Там! Место, где держит меня нужда, Место, в котором томишься ты. Любовь ничем не сыта никогда: Ярость разлуки, зло пустоты. Любовь и пища - так ведь немного. Пространство и время - в одном кругу. Но если к тебе и ведет дорога, По ней до неба дойти не могу. Семикратным счастьем ты отблистала. Прекрасней, чем в грезе, чем наяву: Смерть уступила - и сердце стало Стрелою, легшей на тетиву. Жажда моя пылает пожаром - Кто погасить бы его захотел, Утишить сумел бы? Чахнет задаром Яростный зов слияния тел! Страшная сладость губит гурмана, Стекая пламенем вдоль хребта. Ржавый клинок, раскрытая рана, Горькое ложе, скорбь, темнота. Ничто и нечто, и ночь навеки, Последнего меда скудный отстой. Тело не спит, распахнуты веки. Пустые руки полны пустотой. TABULA RASA Заканчивать. И начинать сначала. Неслыханное - все-таки грядет. Опять считает человечий род, Что пролил слез и крови слишком мало. Мы стали неотъемлемою частью Лавины, массы, общности любой. И Цезарь, снова наделенный властью, Нас отправляет в бой и на убой. Бездарный демон, ждущий в эпилоге Того, чтоб нас единый залп скосил! Мы гибнем, мы собой мостим дороги Из года в год. Пустая трата сил. Мосты сжигаем, без раздумий рушим Все на пути. По крышам - цепь огня! Мы будущего ждем - и к нашим душам Крадется ужас завтрашнего дня. Нам не до рифм, и к прочим тонким граням Мы безразличны. Больше не взрасти Цветам над болью. Только руки тянем. Зажать пытаясь пустоту в горсти. Молчим, страдая. Впрочем, вывод быстр: К чему слова ограбленных и сирых? Обломкам мира нужен ли регистр, И должно ли копаться в черных дырах? Кто в сердце шепчет нашем? Почему Мы ждем, что он, склонясь над горькой чашей, Уронит каплю вечности во тьму Вихреворота скорой смерти нашей? ОРИГЕН Смерть медлила, а он стоял на страже, Готовый. Отрицал любую тьму. Тянулись караваны и миражи: О, как же много грезилось ему! Он пламенел, зрелея неуклонно, И, лишь томя подобием стыда, На чувства и на рукопись Платона Рабыня тень бросала иногда. Зачем же смерть, когда толпой предерзкой И мертвой духом - полон дольний край? При чем здесь ангел, если страстью мерзкой Вводим любой, кто хочет, в гнусный рай? О мир, Египет, тяжкие гробницы - Колени сдвинь, фантом отвратный скрой! Сквозь бедра Логос виден, сквозь ресницы: Все - ложь, и первый Рим, и Рим второй! Он рвался духом к высшему пределу, Но плоть коснела. Он постиг врага. Железо взял, и полоснул по телу, И бросил ядра в пламя очага. СТЕФАН ХЕРМЛИН (1915 - 1997) ОБМАНЧИВОСТЬ МИРА (По мотивам Питера Брейгеля) Всюду я вижу тебя: на фламандском поле. Возле римских колодцев, манящих в полуденный час, - Сердце холодом сжато, и ощутишь поневоле: Всюду - трагический призрак, тревожащий нас. Ты понимаешь, ты видишь - от терний не сыщешь защиты, С ужасов полной тропы никуда не свернуть. Невыразимо покинутый, всеми забытый, Ты одиноко под северным небом держишь свой путь. Кобольд идет за тобой. Плечи плащом закутай. Путь твой все шире и шире. Распахивается окоем. Все исчезает, становится мраком и смутой Дымом, туманом тают озера во взоре твоем. ГАСНУЩИЙ ДЕНЬ (По мотивам Питера Брейгеля) Разве когда-нибудь были столь горестны там, в отдаленье, Жесты горных отрогов и так нас тревожить могли? Зноем пылает даль. Даже самые малые тени Изгнаны прочь из сердца этой земли, Этой страны, что в величье отчаялась. Как безнадежно устали Ветви твои, опаленный страданием бор! О, Ниобея! Оттуда, из нарисованной дали, Странным, базальтовым светом лучится простор, - Над горизонтом - ты видишь - пылает светило. И одинокая поступь гремит по земле, Словно людское тебя навсегда отпустило. Но не навеки же ты запечатан в стекле Этого ветра, - и тишью великой тебя охватило Там, в угасающем свете, на корабле... ТЕРРАСЫ В АЛЬБИ У древнего моста, у бастиона Хохочет Бахус. Что ему стена! Он обезумел. Он бежит со склона К реке, чтоб рыскать в поисках челна, Чтоб от собора прочь уплыть в ущелье, К себе, в леса, в чудовищную даль, Где властвует великое веселье И меж стволов проносится мистраль. Он захмелел, он бредит от испуга. Пророчество, предчувствие, тоска Чужих сердец. Давно ли птицы к югу Летели?.. Будь спокойною, река, Дай перейти себя! В ночной простор Немыслимый вонзается собор. ИОГАННЕС БОБРОВСКИЙ (1917-1965) ПАМЯТНЫЙ ЛИСТОК Годы как паутина, годы. Паучье время. Цыгане брели с лошадьми по глинистым тропам. Старый цыган шел с кнутом; цыганки останавливались у калиток, гадали, держа в ладонях полные пригоршни счастья. Потом они исчезли. За ними пришли душегубы с каменным взглядом. Как-то раз старуха, выйдя из тесной каморки, удивилась, куда пропали цыгане. Слушай, как дождь шумит над косогором: идут те, кто невидимы больше, по глинистой древней тропе, залитой мутной водой. Ветер в кронах чужбины колышет пряди черных волос. ТОМСКАЯ ДОРОГА Как ни кричи, не прорываться сквозь ветер, бьющий по канатам арфы - жилам звериным, на сучья березы накрученным. Холмистые цепи, слышу арфу за насыпью, однако не вижу дороги. Елизавета сказала когда-то: Вдоль Томской дороги крестьяне ставят на окна квас и хлеб к ночи, чужестранец проходит, мимо шагает, никто не назовет его "узником", а только *несчастным*, у него была сотня имен, каждый мог его окликнуть. Дорога, говорила Елизавета, тянулась, как летнее небо в пене цветенья, огромные деревья подпирали небо, но выпал снег, пришла Елизавета годы спустя, братья стояли на берегу, вышел внук на дорогу, удочку бросил в траву. ЮНАЯ МАРФА В травах забытья, в змеиных гнездах застывает желтая жара, прочь ступает зыбкая, как воздух, Марфа, истомленная сестра. Тайну до сих пор скрывая в лоне, память о ночах хранит она, старину поет. На небосклоне, на земле заткала все луна. В полном мраке, над заросшей кручей падает на камни узких троп. О, когда ты в лес придешь дремучий разыскать, рыдая, Марфы гроб? ДОМ 1 Скользит над кровлей свет за черной птицей вслед. Стирает ветвь бузины черты руки со стены. Шпорник на клумбе к саду не слышит, как я иду. Дождь пишет, кровлю тревожа: мне здесь приготовлено ложе. 2 У стены беседу тени ведут: как оденемся мы сегодня. В волосы воткнем дрожащий цветок; над глазами приклеим усик зеленый; трилистник на груди. Тени, ступайте вперед. Ведь свет вначале шагает так робко, укажите ему дорогу. По склону вниз, при крике петуха, над крышами зарю зовущем, к речам звериным, скачками по песку двора. Тени, уйдите от двери. Тени, уйдите от окон. Выступите под крышей, дрожащие усиков тени, тени лоз виноградных, тени, скажите: тебе здесь суждено остаться. ОЗЕРО ИЛЬМЕНЬ Тут все - иное. Самообманами прельстилось сердце, стало заботиться о мнимостях - взалкало много, но лишь себя наконец узрело. Вот постепенно вечер кончается, расплывчат контур низкого берега, до самых облаков пространство чистым становится, разрастаясь. Огни рыбачьей лодки далекие видны, а парус прочь удаляется, и птицы прядают в полете, влаги озерной касаясь быстро. Потом луна всплывает, как колокол, звонить к вечерне - но колоколенка молчит во мраке: ибо церковь изорвана - птицам гнездиться негде. Ночь ниспадает, волны о волны бьют, шепчась в камнях прибрежных. Порою здесь твое привет расслышит сердце: он - ледяной от дыханья далей. НОВГОРОД В 1941 ГОДУ МОНАСТЫРСКАЯ ЦЕРКОВЬ Зачем идешь ты этою лестницей, где каждый шаг тем глуше под сводами, чем выше ты по ней восходишь, - ты замедляешь стопы в смятенье. Что ни стена - то лики старинные, их взор суровый просто ли выдержать? Нет, сотни взоров! Так беги же или смотри на одни ступени. И вот, пройдя сквозь сумерки вязкие, где стены, мнится, сомкнуты наглухо, ты взгляд подымешь - и увидишь: лучик спасительный бьет сквозь купол. КРЕМЛЬ Несокрушимый холм над рекой взнесен, несущей воды тяжкие в озеро,- а так безжалостно блистает злато крестов, куполов и кровель. Не зрит слепой, как тени надвинулись, колокола глухому неслышимы, он и молитвам внять не может, что уносились веками в дали. Но все затихло. Голосом бронзовым звучит угроза из-за реки порой да ночью видится сиянье горних лампад, что людьми забыты. ВЕЧЕР Прошу вас нынче, строфы Алкеевы, подать мне меру - ибо уста мои речей взыскуют,- близок вечер, требуя слов беспредельно ясных. Но где найти их? День завершается, клоня чело в потемки багровые; здесь - грань для взора. Полыханье огненных стен, что встают в закате. Где сердце ныне? Где обрести уста? Смогу ль услышать песню ответную? Лиши купола огнем объяты, словно молитвы, кресты пылают. НОВГОРОД В 1943 ГОДУ ПАМЯТЬ Выс*ко стал над озером Новгород. Я знаю все, и сердце сжимается; И все же здесь, среди развалин, Мир и спокойствие затаились. Всему есть имя! В доме разрушенном Во сне приходят воспоминания - Они, как чайки над рекою, Крики бросают в ничто, на ветер. Еще на башнях тяжкие купола Венчают город, песня возносится Среди руин, и только небо Все собирает в единый образ. МОНАСТЫРСКАЯ ЦЕРКОВЬ О Троица! Взыскуют троичности абсиды три. В четверосогласии апостольски восходят главы, чтобы увенчаться крестом срединным. Столпа четыре высятся, будто им всю тяжесть мира должно поддерживать,- их не соединяют дуги, но средокрестье меж ними зримо. Провалы окон, двери - в зияниях, нет крыши; клонится колоколенка; стоит, одним дождем омытый, древний сосуд благодати Божьей. ВЕЧЕР Подобен берег лестнице взорванной; развалин груды к влаге спускаются, пылая белым, красным. Башня. Зелень разбитой церковной кровли. Кустарник буйный - как предсказание своей же смерти. Вот и седой поток вступает в озеро, как море, - столь же зовущее взор скитальца. Туда, где взгляд не скован границами, где ночь молчит - и в день превращается, где сердцу место есть. Лишь месяц мерзнет серпом над равниной хладной. НА РЕКЕ ВЕЛИКОЙ Вдали паромщик виден расплывчато, голубоватой далью оправленный - как бы в театре. Цвет медовый под облаками течет по краю. Так нежен пламень под синевой небес. Все вдаль уходит, ветками тальника надежно скрыто. Лишь во мраке черпает ведрами воду кто-то. И сквозь листву подлеска вздымается луны огромный шар, ярко-огненный, пугливый. На ветру усталом резко и долго кричат вороны. ВРЕМЯ ОЖИДАНИЯ Тишина объемлет красоту в движениях бедер Дианы; в горной Грузии; в острие плавника плеснувшей акулы; в луне над Владимиром, над обрывами берега Клязьмы; в пастушке, пришедшей к колодцу; в веренице летящих цапель. Скоро ль придешь ты, чтобы мог я сказать: это было; или - будь по-другому - зажатым в зубах все равно принесешь ты ответ: как вошла тишина в наше молчанье, когда мы надолго заснули друг у друга во сне. ЛЕСНОЙ БОГ Щербатая пасть, ветвистые лапы, глаза обросли камышом, дрожит голова над горбатой спиной - через папоротники сюда топает он, обдирает березы, сминает ветви ольшаника, над вороньими гнездами будит он ветер. Но, не зная покоя, люди за ним бредут - он убивает их внезапно, в минуты, когда они счастливы. Чу! В тумане шатается он, пьяный мякотью ягод. Ласточка, на его крик прилети, моя птица печали. СТАРАЯ ПЕСНЯ Далек мой шумящий сон ночной, мой снег. Пробужденье - словно крик! Твое эхо - зов голубиный. Вот пришел я: дверь под висячей кровлей, плетень на песке. Давным-давно на зеленом острове побывал я на севере, где в изголовье моем были волшебники - Диармуд и еще другие - с красными лицами. Я говорю о том, о чем умолчал. Там на берегу обрывается полет ласточек. Лишь серебряные флюгера кричат сквозь ветер. ДВОЙНАЯ ФЛЕЙТА В краю пастушьем флейты послышались, с потоком ветра в полдень воспрянули два голоса-взаимоборца, в зыбком сиянье взлетевших. Первый стремится мимо веток шиповника, другой - прыжками следом проносится но склонам, по заросшем скалам, вздыбленным, свергнутым, округленным. Тревожишь, Марсий, реку фригийскую, пока ночная рыба заплещется: в глубинах зашумит, застонет там, в тростнике, где зверье уснуло. КРЕЩЕНИЕ ПЕРУНА Киев, 988 год Деревянного злобного бога, который летает вместе с грозой, коварный серебряный лик, - так Владимир сказал, - сбросьте с шторм, сбросьте в Днепр, пусть привяжут к хвосту кобылы его, пусть волочат его по песку, - так Владимир сказал. Тогда пришли с железными шестами мужи, двенадцать Владимировых мужей, били его, и он не возопил, так бросили они его в реку. Огненный бог, плыви. Он плывет. С гневом кидает он перед тем свой жезл на деревянный мост. В испуге стоят пришлецы, монахи длинноволосые, Владимир стоит на мосту, он видит: дети бегут, бежит голытьба к берегу. Восстань из воды, кричат они, громовержец, выдь на свой брег, люди кричат, оседлай свою землю, как лошадь. По стремнинам порогов летит к узкому брегу Перун. Там, где река рождается вширь, где холмы выступают из леса, в зарослях диких, падает ветер, на песчаную отмель несет он плачущий серебряный лик. Там остался он, огненный. За днепровскими порогами в сумерках поднялся громовержец, именем новым, Илья, наслал грозу, молния поразила идола, жезл разбила: растоптал громовержец новый Перунов костер. Вечно длится теперь на мосту борьба. Голытьба слышит порой деревянного идола. Бейтесь, речет он, бейтесь, дети мои, я не вернусь. ЖЕРТВЕННЫЙ КАМЕНЬ Я слышу струи, шумно бегущие в страну теней, но в отблесках пламени они дрожат. Над берегами - неба червленое оперенье. Лети же с ветром встречным, о ястреб мой, взмахни крылами, взвейся над капищем - в тени совиной дремлет черный камень в неверном дыму болота. Обвит покровом чуждым ползучих трав, к земле припавших, - зоркая птица, глаз твой видит черный камень - старца, вставшего гордо над водопадом. Он числит сумрак, но не столетия, но не снега, не луны, не сполохи, он скажет ястребу: останься, лебедю скажет: лети, мой белый. ХАЙНЦ ПИОНТЕК (р. 1925) ОСЕННИЙ ВЫГОН Гулко топочет разномастное конское стадо. Ощущаю всей кожей наступленье поры листопада. Можжевельник темнеет у покосившихся прясел, вести свои до лета в траур окрасил. Октябрьские лошади - посмотри на галоп табуна! Изморось пота на гривах летящих видна. Разбежится табун, вновь сольется, соединится. Знаю, что скоро он станет мне сниться. Вновь жеребцы затеют галоп одичалый: гнедой, каурый, соловый, чалый. УТРОМ "Начало" - слово; слог за слог, а суть - совсем темна. Я чувствую щетину щек и не припомню сна. Хлеб со сгущенкой - мой припас. Попью и пожую. Сосед поет. Кто там сейчас стучится в дверь мою? Настало время дележа отпущенных часов. Водопроводами визжа день отомкнул засов. ВСПОМНИВШИЙСЯ ПЕЙЗАЖ Курится летняя дорога, в пыли оттиснут каждый след, и пахнет липою немного, уже успевшей сбросить цвет. Ворота выгона, где злится и в прясла бьется кобылица. Играю с полем в чет и нечет, и гном люпиновой гряды меня от мыслей не излечит, коль, вылезши из борозды, в меня пыльцою желтой кинет: воспоминанье не отхлынет. Я вовсе не ищу трофея - Земля да солнце средь небес. Чего я жду среди шалфея в пейзаже, что давно исчез, в том дне, затерянном в начале, в секундах, что давно промчали?! ОКТЯБРЬ ПО БРЕЙГЕЛЮ Проходит стадо: ряд голов, направлены домой покорно. Встал на колени птицелов и ввысь глядит сквозь ветки терна. Пастух с дубиной, деловит, прогнал коров через распадок; жаль, губы холодом кривит: пусть воздух прян, да вот не сладок. Там - всадник, дальше - батраки ступают шагом напряженным: им поскорей бы в кабаки иль, даже лучше, прямо к женам. Уйдут, и миру - грош цена. И я пойду, следя в просторах, как даль светла, как холодна, и стану слушать листьев шорох, и, желудь подобрав рукой, класть прямо в шляпу - в кучку, в груду, и наконец найду покой и все, что рассказал, забуду. ПЕРЕМЕНА МЕСТ Словно тучки пролетают, только миг - и нет, но за ними, вместе с ними я шагаю вслед, между дверью и доверьем мечутся листы - в блеске ночи воробьиной, место, где же ты? Место, это значит - время. В тропках между скал, в пригородах, на скамейках место я искал; я ложился спать порою прямо в тростнике, о, неслыханное счастье - быть на островке! Здесь и там: струится время - значит, переезд. Ни движения, ни цели - только смена мест. Драгоценнейший подарок бытию в миру: счастье выдоха и вдоха на сыром ветру. ПОМЕТКИ ПАВОДКОВ Поодиночке - днем, в ночи - вдвоем. Нам кажется необычайно важным измерить в море чистый окоем, вести подсчет порывам ветра влажным; отметить, как легко жужжит пчела, насколько звезды ярче временами, как много бед, и нежности, и зла - все мчится мимо нас и вместе с нами. О паводок немыслимый! Пока мы думаем, что расставаться рано - успеть увидеть, как из пустяка растет незаживающая рана. Погасшего желанья не вернуть - на то у жизни веские причины,- мне встретятся девичий взгляд и грудь, тебе - покой в объятиях мужчины. Прилив лютует: рвущейся волной предельного подъема достигая, он метит стену меткой кровяной, там - позже - метка явится другая. Поодиночке - днем, вдвоем - всю ночь Пометки тускнут - тайный знак усталым. Бушует время, море мчится прочь. Вступление становится финалом. ПРУССКАЯ ЛАЗУРЬ Не от горных рейнских богов, не от полуденной тени их золотых подошв на песке прячусь. Не очень стараясь, вода и воздух слагают повесть: плеск весла, звон струны, женские пальцы над гладью пруда, в башне замка - серьезный мужчина, чье счастье - перо и бумага. Но взгляд и мундир Фридриха в клинке отражались моем - я, оловянный солдатик, рубил воздух и повелевал барабанами. О, эта лазурь! Мертвые смерти не знают, не упал ни единый штандарт, меж колосьев усатых - голова, словно в лаврах. Колосья склонялись к следам лафетных колес, обещая немыслимые урожаи. Ты, страна детворы и капралов, - ты погибнешь в единую зиму! Король превращается в призрак щербатый на истертом серебряном пфенниге. Ледоход - никаких урожаев. Волки от голода бродят возле заборов и мельниц. Огнем, выхватившим двенадцать штандартов, иней на ранах не растопить. Мертвецы мертвы. Но ты, мечтатель, все же встаешь, при факельном свете ищешь перчатку, венец, грудь нараспашку - о, дерзость во сне! Вырыта принцу могила, однако пуста. Мы все же держимся в рамках, бросая на чаши весов наш долг неоплатный. Лишь тебе - фанфары и слава, и стихи, звенящие, как кираса... Крыльями плещут драконы над полем битвы. ВОЛЬФГАНГ БЕХЛЕР (р. 1925) БОЛОТО Облака ползут над почвой топкой, на ветру танцует березняк. Я иду чуть видной, узкой тропкой, оступаюсь в воду, что ни шаг. Гать почти сгнила поверх мочажин, но другого не ищу пути: жалкий дерн так безнадежно влажен, что его спокойней обойти. Там, в конце, быть может, брезжит что-то - но невнятна цель и далека. Лишь стоит стеной вокруг болота белый частокол березняка. ЦИСТЕРНА В ночи прозрачной - кипарисный строй, как некий ряд протуберанцев черных, застыл, в подземных тиглях или горнах рожденный темной мощью и жарой. В лучах луны они стоят вокруг давно забытой каменной цистерны, лишь звездный свод - ее хранитель верный, да бесполезно цепь свисает в люк. Но я спокойно подойду к нему, и цепью закреплю свою баклагу, и зачерпну из гулкой бездны влагу, и не спеша наружу подниму. ВЫСОКИЕ ПРИЛИВЫ Обломки статуй у ступеней храма. Лимоны. Средиземная волна. Табун вдоль горизонта мчит упрямо. Огромная гора, всего одна, лазурь простора держит на весу. Лучи светила знойны, торопливы, спешат испить последнюю росу из желтых роз. Высокие приливы швыряют с солью смешанный песок в глаза и в губы нам, простоволосым. Чернеют пинии: вблизи лесок - штриховка над белеющим утесом. Оливы и миндаль. Пусть я приемлю раздельность нашу - с горечью, с обидой: уговори богов, сойди на землю и мраморную пыль из легких выдуй! ХОРСТ БИНЕК (1930 - 1990) ОТЧ?Т Пурга - это смерть павлину, розе и солнцу, Флейте и разговорам с самим собой, Одиночеству, что обступает в бараках. Быстрая смерть павлину, розе и солнцу. Пурга - это синяя пыль вместо питья - Пыль тишины, что хрустит на зубах, Пыль тишины - только слышен скулеж подыхающей суки. Пурга - это синяя пыль вместо питья. Пурга угрожает оленям, волкам и песцам, Которые ждут - не придут ли дожди из тайги, Покуда железные травы звенят, как ножи, Олени, песцы и волки боятся пурги. Пурга - это смерть, величайшая из смертей. Об этом событии следует дать отчет: Ведь поезд, где зэков везут, попадает в нее, В ледовую смерть, величайшую из смертей. Что пропало - найдется, едва лишь растает снег. Сорок зэков и с ними восемь конвойных солдат, Как братья, обнявшиеся перед вступлением в смерть. Их, конечно, отыщут, едва лишь растает снег. ДЕНЬ Грузовые вагоны бараки рыбное хлебово под конвоем к острогу а шинели солдат говорят: хлеб и труд говорят: наказание возмездие говорят: смерть и тундра говорят и говорят: колючая проволока и снег и боль и пурга и все говорят говорят. В ТЮРЬМАХ I Нечем и незачем мерить минуты в тюрьме. Нет перемен, если нет ни труда, ни досуга; Люди, предметы - сливаются гущей во тьме, Черный склероз, как последняя степень недуга. Всех-то и мыслей во мраке: не прямо ль сейчас Смерть паутину затянет,- так будь наготове. Месяц проходит иль год - безразлично для нас, Если во рту ничего, кроме пота и крови. Нечем и незачем мерить минуты в тюрьме. Даже звериная чуткость ничем не поможет. Дождь или ветер случайно представишь в уме - Образ далекий в душе ничего не встревожит. День или ночь на дворе - не всегда и поймешь, Темень со светом сплелась, замерев и застынув. Летнее солнце в малиннике - выдумка, ложь, Так же, как море, так же, как гибель дельфинов. Нечем и незачем мерить минуты в тюрьме. Утром кормежка, но вечером в точности та же. Кончено лето, готовишься к вечной зиме, Хмель отбродил, и тягучие мысли все глаже. Время с пространством, истаяв, ушли в пустоту, Лишь иногда, в забытьи эйфорически-сонном, Мы уплываем куда-то в былое, в мечту - И поглощаемся древним, бездонным затоном. В ТЮРЬМАХ II В тюрьмах одни лишь мечты не отнять вертухаям. Только мечты - словно тропки в минувшие дни, В них мы уходим к деревьям, в лесах отдыхаем, Резко на пляже оттиснется очерк ступни. Там, где мечты,- там и детство, конечно же, вправе Вновь обступить нас - кто памяти жить воспретит? Знак для приятеля - прыгает брошенный гравий... Боль - пробуждает. И губы молитва желтит. В тюрьмах одни лишь мечты не отнять вертухаям. Льются мечты, словно семя, дразня и пьяня. Кровь мятежа на платочке с изгрызенным краем, Вот он отброшен, как выхваченный из огня. Наши тела раздирает желанье на части, Вдохи и выдохи теменью жгучей полны - Только мечты здесь превыше усталости, страсти, Мужества, боли, немого сознанья вины. В тюрьмах одни лишь мечты не отнять вертухаям, Чувства в мысли, упрятанные в тайники. Грохот в пространстве - и горестен, и несмолкаем, В затхлом пространстве - и ночь заплывает в зрачки. Время смещается, гаснут огней вереницы, Темень и тишь полновластно вступают в права. Мы исчезаем; стираются, гибнут границы, И, удивленно горя, облетает листва. ИЗ ПОЭТОВ АВСТРИИ РАЙНЕР МАРИЯ РИЛЬКЕ (1875-1926) БЛАГОВЕЩЕНИЕ Слова ангела Ты к Господу не ближе нас, Он ото всех далек. Но лишь тебя в чудесный час благословляет Бог: ведь так ни у одной из жен не светятся персты. Я - день, я - влагой напоен, но древо только ты. Я утомлен, путь долог мой, прости, не я сказал, что Тот, кто в ризе золотой, как солнце, восседал, послал тебе, мечтающей, виденье с высоты: смотри: я - возвещавший, но древо только ты. Развернуты мои крыла над кровлею жилья: так одинока не была ты никогда - ведь я чуть виден в комнате твоей, мои слова просты: я - дуновенье меж ветвей, но древо только ты. Все ангелы в волнении летят по небесам; великое смятение и ликованье там. Быть может, скорбь средь суеты в судьбу твою войдет, - для этого созрела ты, и ты несешь свой плод. Ты вход, великий и святой, твой день определен. Мой голос, будто шум лесной, в тебе исчез, окончив твой тысяча первый сон. Иду. Так упоителен напев твоей мечты. Бог ждет; Он ослепителен... Но древо только ты. ТРИ ВОЛХВА Легенда В краю, где ветер и песок, Господь явился нам; так жатвы наступает срок налившимся хлебам,- и чудо было: там велел идти в дорогу Бог звезде и трем волхвам. И с трех сторон в пути сойдясь, на небо посмотрев, так с трех сторон пошли, смирясь, и справа князь, и слева князь в далекий тихий хлев. Но что с дарами их влекло в убогий Вифлеем? Сияло всадника чело, и было бархатным седло, и драгоценным - шлем. Был правый, словно фараон, богат, и левый был озолочен, осеребрен, - и блеск, и звон со всех сторон,- и возжигал куренья он в сосуде, что под небосклон душистый дым струил. С улыбкой вещая звезда вела вперед князей и, над Марией встав, тогда сказала тайно ей: Смотри, вот всадники пришли, которых я вела, - цари языческой земли - их ноша тяжела,- из тьмы дары они несли, но ты не бойся зла. У них двенадцать дочерей и только сына нет, - одна молитва у царей: для тронов их, для их очей твой Сын - надежды свет. Но верь и жди других дорог, твой Сын в язычниках княжить не будет, знает Бог. Запомни, путь далек. Цари пришли тебе служить, меж тем их царства, может быть, лежат у чьих-то ног. От бычьих морд идет тепло, и царь в хлеву согрет, но власти время истекло, и крова больше нет. Улыбкой кроткой озари заблудших пришлецов, пусть взглянут на дитя цари, сними с него покров. Смотри, у входа грудами лежат, ясней слезы, рубины с изумрудами и капли бирюзы. ЦАРИ I То были дни, когда в огне и дыме сходились горы; водами живыми река гремела, в берега бия,- два странника призвали Божье имя, и, хворость одолевши, перед ними встал богатырь из Мурома, Илья. Состарились родители, дотоле от пней и камня расчищая луг, - но взрослый сын воспрянул, вышел в поле и в борозду вогнал тяжелый плуг. Он вырывал деревья, что грознее бойцов стояли твердо сотни лет, и тяжесть поднимал, смеясь над нею, и корни извивались, точно змеи, впервые видящие свет. Испив росы, отцовская кобыла по-богатырски сделалась крепка и звонким ржаньем словно говорила, что радуется мощи седока, - постигли оба: сказочная сила зовет их, и дорога нелегка. И скачут... может быть, тысячелетье. Кто время сосчитать хоть раз сумел - (а сколько лет он сиднем просидел?), где колдовство - не различить на свете. Природой меры миру не дано, тысячелетьям нет числа... Пойдут вперед те, кто дремал давно в краю, где сумерки и мгла. II Еще повсюду стерегли драконы волшебные леса, дыша огнем, но дети подрастали день за днем, но шли, благословившись у иконы, мужи на битву с хищных Соловьем - Разбойником, как волчья стая, злобным, который свил на девяти дубах гнездо, и воплем жутким и утробным и светопреставлению подобным ночь напролет в округе сеял страх; весенний мрак, неведомое чудо - немыслимей, ужаснее всего; ничто не угрожает ниоткуда, но все вокруг - обман и колдовство, - так шли мужи, пути не разбирая, всем телом содрогаясь меж теней, за шагом шаг в глухую тьму ступая и, словно челн, захлебываясь в ней. И лишь сильнейшие остались живы, встречая дикий свист, без перерыва из этой глотки, как из-под земли, несущийся, но все же шли и шли они в леса, взрослея понемногу, одолевая робость и тревогу, - и так со многим справиться смогли их руки крепкие. И дни настали, когда они, бесстрашные, вставали и стены возводили в твердой вере. И, наконец, из чащи вышли звери, покинув ненавистные берлоги, и двинулись, куда вели дороги, устало рыская от двери к двери, - пристыжены, бессильны и убоги, - чтоб тихо лечь собратьям старшим в ноги. III Его слуги кормились ночью и днем мешаниной невнятных слухов, - слухи были о нем, и только о нем. Перед ним холопы валились ничком. Женщины, кидая тревожные взгляды, сговаривались в покоях своих, а он в потемках подслушивал их, и служанки шептали ему про яды. Ни ларя у стены, ни лавки, ни скрыни, и убийцы, прячась в монашьей личине, справляли кровавое торжество. И ничто не защищало его, кроме взгляда, кроме шагов украдкой в тишине по лестнице шаткой, кроме гладкой стали жезла. Ничего, кроме рясы, что плечи жгла, (и озноб сквозь нее, словно когтями, исходя от сводов, впивался в монаха), ничего, что было бы призвано им, ничего, кроме страха днями, ночами, ничего, кроме все охватившего страха, что гнал его вдоль этих гонимых, вдоль этих темных и недвижимых и, быть может, виновных лиц. Любого, кто мешкал рухнуть ниц, он убийцей считал, и, озлоблен и мрачен, рвал одежды на нем своею рукой, а затем, у окна забывшись, с тоской думал: Кто и зачем это нынче схвачен? Кто я такой? Кто он такой? IV Вот час, когда в тщеславном ослепленьи держава смотрит в зеркала свои. Последний отпрыск царственной семьи, монарх безвольный, грезит в забытьи, ждет почестей на троне; и в смятеньи откинувшись и уронивши длани дрожащие на пурпурные ткани, один в неверном бытии. Вокруг него склоняются бояре, одетые в сверкающие латы,- царь словно обречен жестокой каре князей, что нетерпением объяты. Подобострастия полны палаты. Все помнят о почившем государе, который часто, буйствуя в угаре безумия, их бил о камни лбом. И думы думают они о том, что старый государь, садясь на трон, плотней поблекший бархат подминал. Был мрачной мерой власти он, и из бояр никто не замечал, что алые подушки закрывал наряд тяжелый, золотом горя. И думают, что мантия царя померкнет на преемнике больном. Хотя пылают факелы, но даже жемчужины не светятся огнем, что в семь рядов на шее, словно стража; и оторочка из рубинов та же - светилась, как вино, - теперь, на нем черна, как сажа... Память их не спит. Они тесней толпятся возле трона, но все бледнее царская корона безвольного монарха, - свысока на них глядит он грустно и смущенно; все ближе, раболепнее поклоны, и мнится - в зале слышен звон клинка. V Не сгинет от меча и от коварства монарх, тоской нездешней охранен, он принимает торжество и царство, и за него душой болеет он. К окну в Кремле подходит царь безвольный, и видит город - белый и престольный - в тот час, когда ушла ночная мгла, и в первый день весны звонят по гулким, березою пропахшим переулкам к заутрене колокола. Колокола, чья песня так прекрасна, - вот первые цари его державы, его отцы, что с дней татар со славой - из гнева, кротости, борьбы, забавы, легенд и крови возникали властно. Он чувствует их царственное право его душой овладевать порой, таинственно входить в его глубины, - тишайшего на царстве властелина, всегда, теперь и прежде, на вершины благочестивой звать мечтой. И царь благодарит их всей душой за то, что к жизни щедрым и огромным порывом, жаждой одарен. Перед богатством предков силен он, их житие таинственным и темным мерещится на фреске золотой. Как серебро, вплетаясь в ткань парчи - в делах минувших сам себе он мнится, что было свершено - опять свершится, в его державе тихой повторится, в которой меркнут яркие лучи. VI Сапфиры в темном серебре оправы чуть светятся девичьими очами; и лозы свились гибкими ветвями, как звери в брачный час среди дубравы; и жемчуг держит стражу величаво, в узорах дивных сберегая пламя, рожденное и скрытое тенями. Венец, покров и серебро страны - они в движение вовлечены, как зерна на ветру, как ключ в долине, - все светится в мерцаньи со стены. Темнеют три овала посредине: лик Матери, и с двух сторон узки, как две миндалины, в уставном чине над серебром воздеты две руки. И темные ладони в тишине пророчат царство в образе старинном, что зреет до поры плодом невинным и наводнится ручейком единым, единосущным, вечно светлым Сыном в невиданной голубизне. Так говорил ладоней взлет, но лик ее - уже открытый вход, в тепло вечерних сумерек ведущий. И свет улыбки, на устах живущей, в неверной мгле блуждая, угасал. В земном поклоне царь сказал тогда: Неужто ты не слышишь крик, идущий из глубины сердец, и страх гнетущий,- мы ждем твоей любви; скажи, куда ушел зовущий лик; куда зовущий? С великими святыми ты всегда. В своей одежде жесткой царь продрог, он в одиночестве познать не мог, как близок он ее благословенью и как ото всего вокруг далек. Безвольный царь раздумием объят, и пряди редкие волос висят, скрывая в прошлое ушедший взгляд, и лик царя, как тот, в златом овале, ушел в широкий золотой наряд. (Чтоб встретить Богоматери явленье). Две ризы золотых мерцали в зале в прояснялись в отблесках лампад. КАРЛ XII ШВЕДСКИЙ ТЕРПИТ ПОРАЖЕНИЕ НА УКРАЙНЕ Короли минувших династий- суть горы над морем пристрастий, людских надежд и несчастий. Недоступны для бурь, для ненастий, грядут, под бременем власти ни на миг не сгибая плеча. От одетых во злато пястей никому не отъять меча. *** Юный король, родную страну покинув, дошел до Украйны. Глубоко ненавидел он и весну, и женского сердца тайны. На скакуне суровом он был, как булат, суров, к стопам ни девушек, ни жен он не швырял даров. Ни об одной не видел грез - лишь, если гневен был всерьез и злобою несыт- то рвал с девических волос очелья маргарит. Ему бывало по нутру еще иначе гнать хандру: возьмет девица на миру кольцо взамен кольца,- вступает и король в игру: стравить борзым юнца. Он грозно шел издалека, презревши север свой, чтоб гасли скука и тоска в пучине боевой, он твердо меч держал - пока не высохла его рука: не в силах удержать клинка, войны не доиграв, жестоко уязвлен судьбой, но все же, созерцая бой, он мог потешить нрав: смотрел с коня поверх голов, впивая каждый миг - со всех концов, из всех углов, звучал металл булатных слов, и возникал колоколов серебряный язык. Знамена с яростью борьбы рвал ветер в этот час, как тигр, вставая на дыбы, когда в атаку вел трубы победоносный глас. Но, споря с ветром и трубой, взрывался барабанный бой: был четок шаг пажа - не отвлекаемый стрельбой, он сердце нес перед собой, до гибели служа. Здесь магм земных густел замес, вставали горы до небес, эпохе вопреки,- противнику наперерез, с оружием наперевес, колеблясь, как вечерний лес, ломились в бой полки. Все было в дым обличено, и не по времени темно бывало иногда - но падало еще одно огнем объятое бревно, взрастал пожар горой, вставал чужих мундиров строй - войска неведомых губерний; сталь в хохоте рвалась порой, и правил битвою вечерней одетый в серебро герой. Полощут радостные стяги, и в битву выплеснут сполна избыток власти и отваги, и чертят вдалеке зигзаги над зданиями пламена... И ночь была. И битва вскоре утихла. Так, когда пришел отлива час, выносит море тела, и каждый труп тяжел. Сурово серый конь ступал (не зря в сраженьи он не пал), тропу средь мертвецов нащупав, и перешел на черный луг, и всадник видел, что вокруг блестит роса в одеждах трупов, еще недавно - верных слуг. В кирасах кровь стоит до края, измяты шлемы и мечи, и кто-то машет, умирая, кровавым лоскутом парчи... И он был слеп. В самообмане скакал вперед, навстречу брани, с лицом, пылающим в тумане, с глазами, полными любви... ФРАГМЕНТЫ ПОТЕРЯННЫХ ДНЕЙ Как птицы, позабывшие полет, давно отяжелевшие в бессилье, которым стали бесполезны крылья, и выпито из них земною пылью все светлое, чем дарит небосвод; они хотят, почти как листопад, к земле приникнуть, - как ростки, едва взошедшие, в болезнетворной дреме и мягко и безжизненно лежат, перегнивая в рыхлом черноземе, - как дети в темноте, - как мутный взгляд покойника, - как радостные руки, бокал поднявшие, дрожат от муки и прошлое далекое зовут, - как крики тонущего, что замрут под гул колоколов в ночном тумане, - как сохнущие в комнатах герани, - как улицы, погрязшие в обмане, - как локон, заслонивший изумруд, - как солнечный апрель, когда, толпясь у окон лазарета, больные смотрят на потоки света, которыми уже с утра одеты все улицы, что им в окно видны; больные видят только блеск весны, смех юности, гонящий тени прочь, не постигая, что уже всю ночь жестокий шторм завесы в небе рвет, жестокий шторм с морей, одетых в лед, жестокий шторм шумит над городком, легко на воздух поднимая весь бренный груз земли, что гнев и ярость за окном, вдали, что там, вдали, могучим кулаком была бы сметена толпа больная, чья вера в солнце лишена сомнений ... Как ночи долгие в листве осенней, летящей по земле холодным дымом так далеко, что здесь ни с кем любимым для слез уже не отыскать приюта, - как девушки нагой шаги по кручам, - как выпивший вина в лесу дремучем, - как слов пустых бессмысленная смута, которая упрямо входит в уши, и глубже, в мозг, пронизывая душу, овладевая телом, мысли скомкав, - как старики, проклявшие потомков пред самой смертью, так что целый род от муки роковой не ускользнет, как роза, взросшая в теплице, под свод, к отдушине в стекле стремится и, вырвавшись на волю из темницы, под рыхлым снегом гибель обретет, - как шар земной, под гнетом мертвых тел остановившись, начинает стынуть, - как человек, пошедший под расстрел, в могиле корни силится раздвинуть, - как погибают маки полевые лишь потому, что прикоснутся вдруг их корни к древней бирюзе браслета внизу, в могиле, - и среда расцвета со смертью встретится впервые луг... И часто дни бывали таковы. Как будто некто слепок головы моей пронзал стальной иглой зловеще. Я чувствовал азарт его жестокий, как будто на меня лились потоки дождя, в котором искажались вещи. ЗИМНИЕ СТАНСЫ Теперь обречены мы дни за днями спасаться от мороза в тесной шкуре, всегда настороже, чтобы над нами не взяли верх разгневанные бури. В ночи мерцает лампы кроткой пламя, и веришь свету ты, глаза прищуря. Утешься: там, под снеговым покровом уже растет стремленье к чувствам новым. Ты насладился ли минувшим летом цветеньем роз? Припомни блеск былого: часы отдохновенья пред рассветом, шаги среди молчания лесного. Уйди в себя, зови веселье снова, встряхнись - источник радости лишь в этом. И ты поймешь: веселье не пропало. Будь радостен, и все начни сначала. Припомни крыльев голубя сверканье, круженье в облаках, тревожный клин, - все мимолетное, - благоуханье цветка, предчувствие в закатный миг. Божественным увидит мирозданье тот, кто в творенье божества возник. Кто внутренне сумел постичь природу, тот отдал ей сполна свою свободу. Тот отдал ей себя всего без меры и без надежды ощутить иное. Тот отдал ей себя всего без меры, без мысли, что утратил остальное. Тот отдал ей себя всего без меры, и в вихре чувств, не мысля о покое, он поражен, что сердце охватила трепещущая, радостная сила. *** Нас не лишить ни гения, ни страсти. Граф Карл Ланцкоронский "Нас не лишить ни гения, ни страсти": одно другим по воле вечной власти должны мы множить, - но не всем дано в борьбе до высшей чистоты подняться, лишь избранные к знанию стремятся, - рука и труд сливаются в одно. Чуть слышное от них не смеет скрыться, они должны успеть поднять ресницы, когда мелькнет мельчайший мотылек, - одновременно не спуская взора с дрожащей стрелки на шкале прибора, и чувствовать, как чувствует цветок. Хотя они слабы, как все созданья, но долг велит (иного нет призванья) от самых сильных не отстать в борьбе. Где для других - тоска и катастрофы, они должны найти размер и строфы и твердость камня чувствовать в себе. Должны стоять, как пастырь возле стада; он словно спит, но присмотреться надо к нему, и ты поймешь - не дремлет он. Как пастырем ход вечных звезд измерен, так час и путь избранникам доверен созвездий, бороздящих небосклон. И даже в снах они стоят, как стражи: улыбки, плач, реальность и миражи глаголют им... Но вот в итоге плен; жизнь или смерть колени им сломила, и миру этим новое мерило дано в прямом изломе их колен. ЙОЗЕФ ВАЙНХЕБЕР (1892-1945) ИЮЛЬ О златой разлив, о простор морской, блещешь, просквозив смутною строкой - о, простор какой! По лугам спеша, ринуться в покой, сердце отреша - сердце отреша, дав мечтам полет,- и скорбит душа, и душа поет. И скорбя, душа блещет, словно клад, чувства всполоша, словно темный взгляд - словно темный взгляд, словно ветра всхлип,- тяжкий аромат от цветущих лип... ОКРАИНА Домишки здесь, у края, стоят, дремля, здесь город, отмирая, глядит в поля; газоны палисадов больны вконец, и от летучих ядов мертва земля. И дети, и подростки больны вокруг, и застарело жестки мозоли рук, набросан в каждый угол забытый сор, молчат толпою пугал ряды лачуг. Почти что по привычке приходят в парк девицы-лунатички,- вороний карк,- и жадно ловят взор твой, и прочь бредут, сквозь мглу и воздух мертвый, все шарк да шарк. Обличья, как облатки, смывает мглой, фонарные лампадки - во тьме гнилой. С погоста ветер пыльный, таясь, ползет, приносит дух могильный и праха слой. Но лишь остынет воздух, падет роса - опять в отборных звездах все небеса, и птицы, что застыли средь вышины - парят в закатном штиле, как паруса. ПЕРЕУЛОК В НЕАПОЛЕ Гирляндам тыквенным, а также дынным, нет счета на балконах. Очень ловко мамаша оттирает керосином с дитяти вшей. Под бельевой веревкой еще другая - грудь дает ребенку с романскою свободой и сноровкой. Ревет осел, притом во всю силенку, разносчик вторит собственным наречьем. Ни пяди нет, чтоб отойти в сторонку. Здесь обонянью защититься нечем: здесь чистят рыбу, помидоры варят, воняет сыром, видимо, овечьим. Торговец, как пират, глядит на скаред, и, кажется, мечтает с голодухи, как в воскресенье мяса кус поджарит. И тучами висят и вьются мухи. РИМСКАЯ ОСТЕРИЯ Увиты стены виноградом сплошь, ряды столов и хромоногих кресел. Здесь отдыха не будет ни на грош, но чад тебя от Рима занавесил, от мух жужжащих, от багровых рож, - довольно: погулял, покуролесил. Но красное зазря в охотку пьешь - становишься скорее туп, чем весел. Два кельнера не движутся с постов, как цезари: меж тем отряд котов на свежие обглодки налетает. Дурман, скандал и вонь: однако вдруг от ближней церкви колокола звук, тяжел, как вечность - прогремит и тает. ТЕОДОР КРАМЕР (1897-1958) ХЛЕБА В МАРХФЕЛЬДЕ В дни, когда понатакыно пугал в хлеба и окучена вся свекловица в бороздах, убираются грабли и тачки с полей, и безлюдное море зеленых стеблей оставляется впитывать влагу и воздух. И волнуется хлеб от межи до межи, - только в эти часы убеждаешься толком, как деревни малы, как они далеки, и трепещут колючей листвой бодяки, лубенея на пыльном ветру за проселком. Постепенно в пшенице твердеет стебло, избавляются зерна от млечного сока, - А над ровным простором один верболоз невысокие кроны вдоль русел вознес, отражаясь в серебряной глади потока. Только хлеб в тишине шелестит на ветр, да кузнечик звенит, - вся земля опочила, лишь под вечер, предвидя потребу косьбы, деревушки, в прозрачной дали голубы, на часок оглашаются пеньем точила. ПОСЛЕДНЯЯ УЛИЦА Эта улица, где громыхает трамвай по булыжнику, словно плетется спросонок, прочь из города, мимо столбов и собак, мимо хода в ломбард, мимо двери в кабак, мимо пыльных акаций и жалких лавчонок. Мимо рынка и мимо солдатских казарм, прочь, туда, где кончаются камни бордюра, далеко за последний квартал, за пустырь, где прибой катафалков, раздавшийся вширь, гроб за гробом несет тяжело и понуро. И в конце, на последнем участке пути, вдруг сужается, чтобы застыть утомленно у ворот, за которыми годы легки, где надгробия и восковые венки принимают прибывших в единое лоно. *** Если хочет богадельщик наскрести на выпивон, то, стащивши из кладовки инструменты и веревки, на пустырь выходит он. Там, где падаль зарывают - можно выкопать крота. Воронье орет нещадно, и, хотя уже прохладно, голубеет высота. Богадельщик в землю тычет то лопатой, то кайлой. Он владельца шкурки гладкой зашибает рукояткой, чтобы сразу дух долой. Опекун скандалить станет - нализались, подлецы! С кротолова взятки гладки: лишь винцо шибает в пятки хмелем затхлой кислецы. ПЕСНЯ ПО ЧАСАМ К восьми над рынком - тишь, теплынь; как сода, день истаял в синь; в навозе тонут воробьи, сидит громила в забытьи у стойки. Сойдется в десять цвет пивнух, в гортань ползет коньячный дух. Товар панельный в сборе весь, но за деньгой в карман не лезь: обчистят. Вот полночь: наползает мрак, кто мерзнет - нюхает табак. Наизготовку - сталь ножа, от жалости к себе дрожа, раскиснешь. Горчинка - два часа утра. Для шлюх - последняя пора. Вконец пустеет тротуар. Плати: додешевел товар до точки. Четыре: день недалеко, хлеб вынут, скисло молоко, бредет домушник и, журча, течет пьянчужечья моча: о Боже. О ВЕЛИКОМ ХОЛОДЕ НАКАНУНЕ НОВОГО 1929 ГОДА На Святого Стефана* пришли снегопады, завалило распадки, дома, палисады, и над плавнями, белый настил распуша, стекленела и стыла стена камыша. Встала стужа, колодцы до дна проморозив, у саней отставала оковка полозье, старики говорили, что, мол, никогда не случалось такие видать холода. Ветер льдисто хрустел в человеческом горле, батраки простужались и наскоро мерли, задубевший, обглоданный труп оленька отыскался у самых дверей кабака. Звезды, вестники долгой морозной погоды, озирали озимых убитые всходы, виноградники, сгинувшие в холоду, и озерную гладь, что лежала во льду. В полыньях, не умея добраться до суши, били крыльями и примерзали крякуши, и любой, кто решался дойти по снежку, их легко набирал по мешку. * 26 декабря ЗИМНЯЯ ОТТЕПЕЛЬ Выдается тепло в середине зимы: застилается все пеленой дождевою, оживают ручьи этой странной порой, и топорщится жнива стернею сырой, и гуденье идет сквозь еловую хвою. Отступают снега, и увидеть легко, как под паром покоятся мрачные зяби, как на старых покосах гниют клевера, как погрызена зайцами в рощах кора, ибо дочиста съелись остатки кольраби. Сучья, стужей отбитые, наземь летят, свекловица, что на поле сложена с лета, раскисает и пенится, бурт за буртом, чтобы смрадлм горячим окутать потом чуть обсохшие ветви кустов бересклета. Что ни день, то хозяйству разор да урон; мокнут ветошь и пакля под черной соломой; от села до села - непролазная грязь, и в тумане плывет, все мрачней становясь, солнца, странно разбухшего, шар невесомый. МАЙСКИЕ КОСТРЫ Приходит май, и в час ночной чисты под кряжем небеса; но ударяют холода, и вот - кристалликами льда впотьмах становится роса. Протяжно рогу вторит рог, тревогою звучат они: спешат на склоны сторожа, и разгораются, дрожа, вкруг виноградников огни. Затем в долины дым ползет, отходит холод в высоту; огонь мужает, - вот уже теплеет от межи к меже, где дремлют дерева в цвету. Туманя кипень лепестков высоких, озаренных крон, спасенье гроздьям молодым приносит сладковатый дым, струящийся со всех сторон. ЛЕТНИЕ ТУЧИ В самый жар, в тишине разомлевшего дня, на мгновение солнце закатится в тучи, - и мрачнеют луга и, во мгле возлежа, долговязой крапивой трепещет межа, и ознобом исходят окрестные кручи. Обрывается в роще долбежка желны, колокольцы отары молчат виновато, лишь ракитовый куст зашумит невзначай, да протянется к небу сухой молочай, увязающий комлем в земле кисловатой. Выступает тягучими каплями сок на репейниках в каждой забытой ложбине; все дряблее межа, бузина все мертвей, как чешуйки, жучки опадают с ветвей и, запутавшись, мухи жужжат в паутине. Даже осенью почва куда как жива по сравнению с этой минутой в июле: прогибаются тучи, и видно тогда, как в забытом пруду загнивает вода, где на ряске стрекозы от зноя уснули. * * * Угрюмо сорняком обсажен черным, дремал в долине переложный луг, неспешно заволакивался дерном, и с голоду над нам орал канюк. Дотаял снег и обнажил суглинки - все борозды, что некому полоть, - Как жалкий ворс, топорщились травинки, а воздух все светлел, до мая вплоть, пока не приключился день дождливый, - для сорняков настала благодать: понаросло полыни и крапивы, да так, что даже почвы не видать; цвела пастушья сумка, стебли спутав, грубел чертополох, и без конца висел над логом крик сорокопутов, расклевывавших заросли горца. В осиных гнездах умножались соты, неукротимо крепли сорняки, - и местности обычный дух дремоты навеивали только сосняки, - осотом щеголял любой пригорок, кружили семена и мошкара, - и диковато, как полночный морок, смотрели из лощинок хутора. * * * Трясинами встречала нас Волынь, пузырчатыми топями; куда ни ткни лопатой, взгляд куда ни кинь - везде сплошная цвелая вода. Порою тяжко ухал миномет, тогда вставал кочкарник на дыбы; из глубины разбуженных болот вздымались к небу пенные столбы. Угрюмый профиль вязовой гряды стволами оголенными темнел у нас в тылу, и черный блеск воды орудиям чужим сбивал прицел. Позиция была почти ясна; грязь - по колено; яростно дрожа, сжирала черной пастью глубина все робкие начатки дренажа. В нее, как в прорву, падали мешки, набитые песком, и отступил, покуда кровь стучала нам в виски, кавалерийский полк в глубокий тыл. Мы пролежали до утра плашмя, держась над черной топью навесу, и до утра, волнуя и томя, пел ветер в изувеченном лесу. ВИНТОВКИ В ДЫМУ В конце дневного перехода по склону вышли мы к селу; на виноградню с небосвода ночную нагоняло мглу. Зачем не провести ночевки средь шелковиц и старых лоз?