И пирамидами винтовки поставил в темноте обоз. И, отгоняя горный морок, костер сложили мы один из лоз, из листьев, из подпорок, из обломившихся жердин; рыдая глухо, как с досады, на пламя ветер злобно дул, почти лизавшее приклады и достававшее до дул. Одну усталость чуя в теле, сейчас от родины вдали, уже не думать мы умели о горестях чужой земли, - мы грелись им, необходимым теплом обуглившихся лоз, и веки разъедало дымом, конечно, только им, до слез. НОЧЬ В ЛАГЕРЕ Часовой штыком колышет, с хрустом шествуя во мраке, нездоровьем вечер пышет, наползая на бараки. приближая час полночный, тени древние маячат; у канавы непроточной с голодухи крысы плачут. Полночь проволоку ржавит, шебурша ночным напилком, и патрульный не отравит жизни мошкам и кобылкам, - ну не странно ли, что травы зеленеют с нами рядом, там, где грозные державы позабыли счет снарядам! Слушай, как трещат семянки! Чтоб рука не горевала, тронь винтовку, и с изнанки проведи вдоль одеяла: чуток будь к земному чуду, - память о добре вчерашнем дорога равно повсюду и созвездиям, и пашням. ЛОШАДИ ПОД ДЕЛЛАХОМ У полка впереди - перевал, и пришлось избавляться в дороге от пушек тяжелых, - а купить фуража - на какие шиши? Интендант покумекал и стал за гроши продавать лошадей во встречавшихся селах. По конюшням крестьян началась теснота, ребра неуков терлись о дерево прясел, - но в зазимок поди, прокорми лошадей, - становились они что ни день, то худей, и глодали от голода краешки ясель. Позабыв о грядущих вот-вот холодах, воспрядали от сна оводов мириады, чуя пот лошадиный, и язву, и струп, и клубами слетались на храп и на круп, сладострастно впуская в паршу яйцеклады. На корчевку, на вспашку гоняли коней, - словом, жребий крестьянской скотины несладок. Но иные сбежали, - идет болтовня, мол, за Дравой, к исходу осеннего дня слышно ржание беглых, свободных лошадок. ХУДОЖНИК Прокорма не стало, обрыдли скандалы, ни денег, ни хлеба тебе, ни угля; покашлял художник, сложил причиндалы, и кисти, и краски, - и двинул в поля. Он всюду проделывал фокус нехитрый: пришедши к усадьбе, у всех на виду вставал у холста с разноцветной палитрой и тут же картину менял на еду. Он скоро добрел до гористого края и пастбище взял за гроши в кортому, повыскреб замерзший навоз из сарая, печурку сложил в обветшалом дому, потом, обеспечась харчами и кровом, на полном серьезе хозяйство развел: корма запасал отощавщим коровам и загодя все разузнал про отел. Порой, уморившись дневной суматохой, закат разглядев в отворенном окне, он смешивал известь с коровьей лепехой и, взяв мастихин, рисовал на стене: на ней возникали поля, перелески, песчаная дюна, пригорок, скирда - и начисто тут же выскабливал фрески, стараясь, чтоб не было даже следа. ВОЕННОПЛЕННЫЙ Он в горы с конвоем пришел, к сеноставу, в мундире еще, чтоб трудился, как все, покуда хозяин спасает державу - расчистил бы непашь к осенней росе, чтоб истово пни корчевал в непогоду, справлял бы в хозяйстве любую нужду, чтоб в зимние ночи, хозяйке в угоду, по залежи горестной вел борозду. Однако на фронте поставили точку, хозяин вернулся: такие дела. Хозяйка ему подарила сорочку и с грушами штрудель в дорогу спекла. Вот тут ему шкуру как раз да спасать бы, не место в хозяйском дому чужаку, - но год, проведенный средь горной усадьбы развеял по родине дальней тоску. В капустном листе - настоящее масло, по-щедрому, так, что не съешь за присест; однако горело в душе и не гасло прощанье, хозяйкин напутственный крест. И странную жизнь он себе предназначил: в единую нитку сливались года, он вместе с косцами по селам батрачил, однако домой не ушел никогда. ВЕРНУВШИЕСЯ ИЗ ПЛЕНА Разрешенье на жительство дал магистрат, и трава потемнела в лесу, как дерюга, - на окраину в эти весенние дни, взяв мотыги и заступы, вышли они, и от стука лопат загудела округа. Подрядившись, рубили строительный лес, сколотили на скорую руку заборы, - каша весело булькала в общем котле, и по склонам на грубой ничейной земле созревали бобы, огурцы, помидоры. Поселенцы возили на рынок салат, и угрюмо глядели навстречу прохожим - только голод в глазах пламенел, как клеймо, им никто не помог - лишь копилось дерьмо, все сильнее смердевшее в месте отхожем. В перелоге уныло чернели стручки, корешки раскисали меж прелого дерна, на опушке бурел облетающий бук, где-то в дальнем предместье ворочался плуг - но пропали без пользы упавшие зерна... И мороз наступил. В лесосеках опять подряжались они, чтоб остаться при деле, - пили вечером чай на древесном листу, и гармоника вздохи лила в темноту. Загнивали посевы, и гвозди ржавели. КОНТУЖЕННЫЙ Тот самый день, в который был контужен, настал в десятый раз; позвать врача - но таковой давно уже не нужен, навек остались дергаться плеча. Сходил в трактир с кувшином - и довольно, чтоб на часок угомонить хандру: хлебнешь немного - и вдыхать не больно сырой осенний воздух ввечеру. По окончаньи сумерек, однако, он пробирался в опустевший сад, и рыл окопы под защитой мрака совсем как много лет тому назад: все - как в натуре, ну, размеров кроме, зато без отступлений в остальном, и забывал лопату в черноземе, что пахнул черным хлебом и вином. Когда луна уже светила саду - за долг священный он считал залечь с винтовкою за бастион, в засаду, где судорога не сводила плеч; там он внимал далеким отголоскам, потом - надоедала вдруг игра, он бил винтовкой по загнившим доскам, бросал ее и плакал до утра. МАРТОВСКИЕ СМЕРТИ Когда межу затянут сорняки и вспыхнет зелень озими пшеничной - в деревне умирают старики, весенней смертью, тяжкой, но привычной. Сам воздух, будто некая рука орудует, в кого постарше целя, чтоб тот залег в могилу тюфяка, с которой встал-то без году неделя. Они лежат, одеты потеплей, и слушают - занятья нет приятней, - как треплет ветер кроны тополей, как шумный гурт прощается с гусятней. Взвар застывает коркой возле рта, без пользы стынет жирная похлебка; при них весь день дежуря, неспроста домашние покашливают робко. Еще успеют увидать они, как дерева проснутся от дремоты, - но чем светлей, чем радостнее дни - пономарю все более работы. ШАРМАНКА ИЗ ПЫЛИ От света и зноя земля горяча, трещат, рассыхаясь, скамьи, и ветер, желтеющий дерн щекоча, проходит сквозь пальцы мои. Итак, это, стало быть, день выходной для тех, кто ничтожен и нищ. Стучатся в ограду волна за волной шум улиц и гомон жилищ. Размеренно кружатся тучки вдали, листва выгорает дотла. С акаций летят лепестки, и в пыли блестят, словно капли стекла. И кажется - голос шарманки возник в неспешном кружении дня, вином и коврижкой лаская язык, кружа и листву, и меня. Шарманка незримая, ты наяву из пыли поешь мне, и впредь позволь позабыть, что на свете живу и ручку твою завертеть. С зубцами незримого вала сцепясь, комод и корзина с бельем поют, образуя высокую связь с набивкой в матрасе моем. Так будем щедры... Пусть всю жизнь напролет зазубренный крутится вал! И вот паровозный свисток запоет, трава зашумит возле шпал, уронит замазку рассохшийся паз, и вся эта пыль вразнобой посыплется в песню, и слезы из глаз покатятся сами собой. * * * Я думаю, мне было бы по силе уютный ресторанчике завести в таком предместье, где поменьше пыли, для клиентуры младше тридцати. С утра и днем все было б чин по чину, любой бы кушал то, что заказал, но к вечеру бы скидывал личину и наполнялся жизнью сад и зал. Клиенты без различия, без ранга с охотой стали бы наверняка вальсировать и приглашать на танго, хлебнув вина, а можно - молока. Не пачкались бы скатерти, салфетки, не преступало меры озорство, скандалы были б очень-очень редки, а может быть - совсем ни одного. И мне порой приятно было б тоже припомнить золотые времена: я выходил бы в залу к молодежи и вместе с нею пел бы допоздна. В ПОЛЕ На гравии блестя слегка, мерцают дальние огни. Еще острей от ветерка тяжелый аромат стерни. Темны пространства пустырей, струится сырость от земли, шуршат крапива и кипрей, и псы разлаялись вдали. Для мака время подошло дозреть, коробочки клоня, Твоей руке сейчас тепло: она касается меня. Движенья ветра так слабы, и вьются у моих висков одни лишь пенные клубы почти незримых мотыльков. Твой стон и сладостен, и слаб, и мне сегодня стоит он не больше, чем любой из жаб под норость выбранный затон. Струится вглубь тяжелый сок, миг длится, жизнь уходит прочь. Под пальцами опять песок, уже к концу подходит ночь. СТАРИК У РЕКИ Где город кончается и переходит в поля, где илом и гнилью прибрежной пропахла земля, замшелый рыбак доживает свой век, и вода течет с незапамятных лет сквозь его невода. В привычку - стряпня и починка сетей старику, из города носит и нитки, и шпиг, и муку; он дружбы не водит ни с кем, но со всеми вокруг знаком, и выходит к порогу на первый же стук. Бывает, зайдет поселенка, укупит леща, к нему плотогоны погреться бредут сообща, садятся к столу, коль погода снаружи дурит, и все умолкают, когда старикан говорит о мерном теченьи реки, о сетях на ветру, об илистых поймах, о рыбе, что мечет икру, и губы похожи его на сочащийся сот, на гриб-дождевик, от которого споры несет, - даются слова все трудней и трудней старику, не так уж и много рыбак повидал на веку, и за день устал, и давно задремать бы ему, и сплавщики тихо его покидают в дому. * * * Там, где копоть кроет подъездные ветки, что ведут до самых заводских ворот, ни пырей, ни вязель не хранят расцветки, щелочью и маслом вымаран осот. Там земля буреет, напрочь обесплодев, вар, лоскутья толя, словом, хлам любой уминают фуры тяжестью ободьев, так же, как известку и кирпичный бой. Сколь травы полоски ни грязны, ни узки, но полны рабочих в середине дня: смотрят, как шлагбаум весь дрожит при спуске, как шагает крана черная клешня. Здесь, когда не жарко, топчутся подростки, поиграть у рельсов тянет детвору, - ветхий мяч футбольный ударяет в доски, и скрипит штакетник пыльный на ветру. Угасают трубы по гудку, покорно прочь выходит смена, молча, по-мужски, медленно, как будто глины или дерна тащит на подошвах грубые куски. Газ на стены светит сумрачно и тяжко, ветер наползает, гулок и глубок, - только на коленях нищий старикашка спичечный в отбросах ищет коробок. УЛИЧНЫЕ ПЕВЦЫ Вот-вот от трясучки каюк одному, щербат и потаскан другой; в потемках поют возле входа в корчму, однако ж в нее - ни ногой. Гармонику, дрожью измотан вконец, терзает бедняк испитой, и такт отбивает щербатый певец по донцу кастрюли пустой. Плетутся сквозь город с утра до утра; от песни - один лишь куплет остался, - так редко в колодец двора летит хоть немного монет. От кухонь едой пригоревшей несет; подачки дождешься навряд; но все же у каждых дверей и ворот фальцетом, как могут, скрипят. Пьянея от горечи зимних годин, бредут по кварталам в тоске: о мыльной веревке мечтает один, другой - о холодной реке. * * * Опять акация в цвету. Одето небо серизной, струится отблеск фонарей вокруг антенн и вдоль дверей, шипит роса, густеет зной. Опять акация в цвету. Жара от стен ползет во тьму и в горло, как струя свинца. Коль денег - на стакан пивца и только, так сиди в дому. Опять акация в цвету. Сгущает небо духоту, которой без того с лихвой, Кто похотлив - тот чуть живой, а кто болтлив - тот весь в поту. Опять акация в цвету вскипает, сладостью дыша. Ночною болью обуян любой, кто трезв, любой, кто пьян, кто при деньгах, кто без гроша. Жара, дыханье затрудня, растет, лицо щетина жжет, спина в поту и высох рот - довольно, отпусти меня! Опять акация в цвету! ДЕСЯТЬ ЛЕТ АРЕНДЫ Возьми с собой корзинку и вино, иди и подожди в саду за домом; сентябрь настал, - безветрено, темно, и звезд не перечесть над окоемом. Попозже я приду, - разлей питье, - и парники, и астровые грядки - здесь все отныне больше не мое и завтра надо уносить манатки. Вот артишоки, - ты имей в виду, я сам испек их, так что уж попробуй. Я десять лет трудился здесь, в саду, здесь что ни листик - то предмет особый. Налей по новой. Десять лет труда! Зато - мои, зато хоть их не троньте. Я пережил подобное, когда лежал, в дерьмо затоптанный, на фронте. Страданье - не по мне: меня навряд возможно записать в число покорных, - но слишком мал доход с капустных гряд и ничего не скопишь с помидорных. Не знал я тех, кем брошен был в дерьмо, не знаю тех, кто гонит прочь от сада. Хлебнем: понятно по себе само, что верить хоть во что-нибудь да надо! Я верю в горечь красного вина, что день сентябрьский - летнего короче, что будет после осени - весна, и что на смену дням - приходят ночи; я верю ветру, спящему сейчас, я верю, что вкусил немного меда, что вещи слишком связывают нас, что из-за них нам хуже год от года. Куда пойду, - ты спросишь у меня, - и заночую на какой чужбине? Вьюнку ползти далеко ль от плетня, легко ли с грядки откатиться дыне? Шуршит во мраке лиственный навес, печаль растений видится воочью, - синеет в вышине шатер небес, и не вином я пьян сегодня ночью. ЗИМНЕЕ ПАЛЬТО В шалманчик за рынком приходит с утра безногий при помощи двух костылей; он мрачен, - крепленого выпить пора, - садится у печки, куда потеплей. Приплелся сюда через силу - зато сейчас помягчеет блуждающий взгляд: он ласково зимнее гладит пальто - его по часам отдает напрокат. Пальто - это вещь недурная весьма: и плечи на вате, и полы до пят, вдоль борта идет голубая тесьма, ну, правда, нагрудный карман плоховат, ну, правда, на швах и под воротником подкладочный светится войлок-злодей; дешевым пропахло пальто табаком и потом просительских очередей. В шалманчик к семи забежит человек, заплатит что надо - и вмиг за порог ныряет в пальто под начавшийся снег, - прокатчик покуда сыграет в тарок: он шлепает карты на стол тяжело, глядит на часы; наконец, доиграв: прокатное время, глядишь, истекло - уже не пора ли насчитывать штраф? СТОЧНЫЙ ЛЮК Измотан морозом и долгой ходьбой, старик огляделся вокруг, подвинул решетку над сточной трубой и медленно втиснулся в люк. Он выдолбил нишу тупым тесаком, спокойно улегся во тьме, то уголь, то хлеб он кусок за куском нашаривал в жидком дерьме. Почти не ворочался в нише старик, и видел одних только крыс, лишь поздний рассвет, наступая, на миг в решетку заглядывал вниз. И зренье, и слух отмирали в тиши, и холод как будто исчез, и дохли в одежде голодные вши, утратив к нему интерес. И был он безжалостно взят за грудки, и вынут наружу, дрожа, и тщетно пытался от грозной руки отбиться обтеском ножа. ПРИЕМ В ДОМ ДЛЯ ПРЕСТАРЕЛЫХ Отныне - вот постель твоя. Одежку в этот шкаф повесь. Следи, чтоб не было нытья: у нас оно не в моде здесь. Вот эти тапки забери. Клопов не бойся, нет почти. Крючок на фортке - изнутри. Запомни все, и все учти. Нас будет четверо: уснем, увидишь, легши по местам. Мы в коридор выходим днем, Курить, понятно, только там. Как видишь, койки широки: да ты лежал ли на такой? К покою склонны старики, так ты уж нас не беспокой. Здесь может разное бывать. Не делай удивленный вид, не лезь, коль кто начнет кивать и сам с собой заговорит. Ну, я пойду. Тебе - впервой. Подумай, полежи ничком. Когда черед настанет твой, то будь приветлив с новичком. ЖИТЕЛИ ВАГОНА Вагон, бесплатная квартира, стоит на рельсах тупика. Сюда доносится из мира далекий лязг товарняка, тут служит лестницей подножка, - каморка, может, и мала, а все же места есть немножко для колыбельки, для стола. Живущим здесь - не до уюта, здесь громыхают поезда, от трассы - тяжкий дух мазута и гарь, - а впрочем, не беда: и здесь судьба дает поблажки, жизнь хочет жить - и потому не могут не цвести ромашки, и все-таки цветут в дыму. Нам ни к чему людская жалость, возьмем лишь то, что даст земля: запрем вагон, побродим малость, вдоль рельсов наберем угля. Живем легко, не ждем напасти, мир, как вагон забытый, тих: видать, о нас не знают власти, а мы не жаждем знать о них. ПО ПОВОДУ НАСИЛЬСТВЕННОЙ СМЕРТИ ВЛАДЕЛЬЦА ТАБАЧНОГО КИОСКА Лавочник-табачник, из воды у плотины всплывший поутру, были губы у тебя худы и дрожали в холод и в жару. Вышла смерть тебе - последний сорт, да и жизнь - не шибко хороша: был ножной протез, как камень, тверд, и усы торчали, как парша. Жил один ты долгие года, тишина звенела в голове; ставню опускали ты, лишь когда улицы тонули в синеве. Но порой нырял ты в темноту, и тогда захватывало дух: у канала, на пустом мосту ты ловил подешевевших шлюх. И, над ними обретая власть, средь клопов, с отстегнутой ногой, ты желал повеселиться всласть, расплатившись кровною деньгой. Знал ты этой публики пошиб, и наутро звал себя ослом: потому, когда серьезно влип, понял, что имеешь поделом. Эту дочерь городского дна ты узнал, дрожащий, в тот же миг, как тебя окликнула она, мертвой хваткой взяв за воротник, - вынырнул босяк из темноты, вынул нож, - и был ты с босяком в миг последний так подумал ты - вроде как бы даже и знаком. И, умело спущенный в канал, даже без нательного белья, ты в воде про то уже не знал, как наличность плакала твоя, вся истаяв к утренним часам: оба руки вымыли в реке, а потом, как ты бы сделал сам, пили и дрожали в кабаке. ШАГИ Вцепившись в набитый соломой тюфяк, я медленно гибну во тьме. Светло в коридоре, но в камере - мрак, спокойно и тихо в тюрьме. Но кто-то не спит на втором этаже, и гулко звучат в тишине вперед - пять шагов, и в сторону - три, и пять - обратно к стене. Не медлят шаги, никуда не спешат, ни сбоя, ни паузы нет; был пуст по сегодняшний день каземат, в котором ты ходишь, сосед; лишь нынче решеный, ты после суда еще неспокоен, чужак, иль, может, навеки ты брошен сюда, и счета не ведает шаг? Вперед - пять шагов, и в сторону - три, и пять - обратно к стене. Мне ждать три недели - с зари до зари, двенадцать ушло, как во сне. Ну сделай же, сделай на миг перерыв, замри посреди темноты, - когда бы ты знал, как я стал терпелив, шагать и не вздумал бы ты. Но кто ты? Твой шаг превращается в гром, в мозгу воспаленном горя. Вскипает, рыдая, туман за окном, колеблется свет фонаря, и, вставши, я делаю вместе с тобой - иначе не выдержать мне! - вперед - пять шагов, и в сторону - три, и пять - обратно к стене. ВОЗЛЕ ГАННОВЕРА (ЛЕЙФЕРДЕ) Повыдохлось пламя, иссякло тепло, нас город не любит, нас гонит село, шагаем, шагаем - вот так-то. Мы все позабыли в дожде и в росе, мы дальше от жизни, чем думают все, кто может нас видеть у тракта. Желтеет пустырник и ежится дрок, мы ночью сидим у железных дорог, и пальцы грызем, чтоб согреться, и только блестит, как в слезах, колея, - провал разделяет - владельцев жилья и тех, кому некуда деться. Шлагбаум звенит, значит, близок экспресс. Видать, в пассажирах горит интерес к бродягам, столпившимся кучкой: нам машет из поезда множество рук, - ну, что же, пойдем на взаимность услуг: мы тоже вам сделаем ручкой! ПОСЛЕДНЕЕ УСИЛИЕ В лепрозории даже зимой не топили печей. Сторожа воровали дрова на глазах у врачей. Повар в миски протухшее пойло больным наливал, а они на соломе в бараках лежали вповал. Прокаженные тщетно скребли подсыхающий гной, на врачей не надеясь, которым что пень, что больной. Десять самых отчаянных ночью сломали барак, и, пожитки собрав, умотались в болота, во мрак. Тряпки гнойные бросили где-то, вздохнули легко. Стали в город крестьяне бояться возить молоко, хлеб и пшенную кашу для них оставляли в лесу, и, под вечер бредя, наготове держали косу. Поздней осенью, ночью, жандармы загнали в овраг обреченных, рискнувших пойти на отчаянный шаг. Так стояли, дрожа и друг к другу прижавшись спиной, только десять - одни перед целой враждебной страной. ЗАМ?РЗШЕЙ ПЬЯНЧУЖКЕ Пила беспробудно в мороз и в жару, и насмерть замерзла сегодня к утру. Тебя и садовники, и корчмари тут знали не год, и не два, и не три. Был чайник твой старый помят и убог, сходил за посуду любой черепок, глотка отстоявшейся пены пивной хватало для грезы о жизни иной. Свернувшись клубком, ты умела в былом согреться идущим от тленья теплом, и ночью минувшей, видать, не впервой хмельная, уснула под палой листвой. Любой подзаборник с тобой ночевал, и пеной не брезгал, и все допивал, и каждый к утру, недовольно бурча, давал поскорей от тебя стрекача. Лежишь закалелою грудой тряпья, подернута инеем блуза твоя, и кажется нам, что промерзло насквозь все то, в чем тепло на земле береглось. РОМАШКА Где, как клинья, лезут в поле тупиковые пути - из бугра да из овражка знай растет себе ромашка, ей плевать, на чем расти. Проползают паровозы, травы копотью черня; но ромашке - лишь бы лето, искры гаснут рядом где-то, ей ущерба не чиня. Если ты по мне скучаешь, то под вечер не тужи: в самом первом, легком мраке приходи за буераки, за пути, за гаражи. Миновав забор щербатый, ты придешь ко мне сюда: здесь откроется для взоров зелень дальних семафоров, да еще вверху - звезда. Ты прильнешь ко мне так тихо, станет виться мошкара. Ах, как сладко, ах, как тяжко, пахнешь ты во тьме, ромашка - и тебя сорвать пора. ВЕНА: ПРАЗДНИК ТЕЛА ХРИСТОВА. 1939 Вышло их на улицы так мало, совершавших ежегодный путь, - большинство осталось у портала, не посмев к процессии примкнуть. К ладану всплывающему липли ветки, обделенные листвой, и хористы обреченно хрипли, медленно бредя по мостовой. Жались горожане виновато, обнажали головы они, удивлялись, что хоть что-то свято все же остается в эти дни. Так и шли, сердца до боли тронув, шли среди всеобщей немоты - а над ними реяли с балконов флагов крючковатые кресты. *** И сгущается ночь и слетает листва и ничем не помочь и надежда жива и торчит часовой и никто никуда и хлебнули с лихвой и гудят провода. И могли бы добром и уж прямо враги и не действует бром и тупеют мозги и баланда жидка и бессмыслен скулеж и шептаться тоска и молчать невтерпеж. И над родиной тьма и не жизнь а дерьмо и сойти бы с ума и на каждом клеймо и не верим вестям и сжимает сердца и полгода к чертям и не видно конца. 10. 10 1940, о. Мэн, лагерь для интернированных *** Я сидел в прокуренном шалмане, где стучали кружки вразнобой. Хлеба взял, почал вино в стакане, и увидел смерть перед собой. Здесь приятно позабыть о мире, но уйти отсюда должен я, ибо радость выпивки в трактире не заменит смысла бытия. Жить, замуровав себя - жестоко, ибо кто подаст надежный знак, не известно ни числа, ни срока, давят одиночество и мрак, - радость и жестокость - что желанней? Горше и нужнее - что из них? Мера человеческих страданий превосходит меру сил людских. Надо чашу выпить без остатка, до осадка, что лежит на дне, ибо то, что горько, с тем, что сладко, непонятно смешано во мне. Я рожден, чтоб жить на этом свете, и не рваться из его оков, потому что все мы - Божьи дети от начала до конца веков. *** Когда вернусь я в мой зеленый дом, что ждет меня с терпеньем и стыдом, я там на стол собрать хочу давно орехи, хлеб и терпкое вино. Любимая, на трапезу приди, и ту, другую, тоже приведи, придите все - все будет прощено, пусть нас помирит терпкое вино. И ты приди, кто в чуждой стороне так дорог нынче оказался мне, - придите, - мне без вас не суждено разлить по кружкам терпкое вино. Цветите же, когда придет весна, акация, каштан и бузина, ломитесь ветками ко мне в окно и осыпайтесь в терпкое вино. Так соберитесь же в моем дому все те, кто дорог сердцу моему, - мы будем петь, о чем - не все ль равно - в дому, где ждет нас терпкое вино. РЕКВИЕМ ПО ОДНОМУ ФАШИСТУ Ты был из лучших, знаю, в этом сброде, и смерть твоя вдвойне печальна мне; ты радовался солнцу и свободе, как я, любил шататься по стране, - мне говорили, ты гнушался лязгом той зауми, что вызвала войну, - наперекор велеречивым дрязгам ты верил только в жизнь, в нее одну. Зачем ты встал с обманутыми рядом на безнадежном марше в никуда и в смерть позорным прошагал парадом? И вот лежишь, сраженный в день суда. Убить тебя - едва ли не отрада; ни у кого из нас терпенья нет дорогу разъяснять заблудшим стада - и я за смерть твою держу ответ. Пишу, исполнен чувств неизрекомых, и поминаю нынче ввечеру тебя медовым запахом черемух. и пением цикады на ветру. - вовек да не забудется позор твой, о сгинувший в неправедной борьбе, ты славе жизни да послужишь, мертвый, - мой бедный брат, я плачу о тебе. ТРАВНИЦА Где тропка петляет к ручью за деревней, где скалы крошатся опокою древней и держатся в скалах деревья с трудом - стоит покосившийся травницын дом. Хвосты сельдерея, фасоль и редиска еще говорят - человечество близко, но папорть, хозяйственным планам вразрез, под окна решительно выдвинул лес. Тот самый, что женщине в рваной одежке сморчки поставляет весной для кормежки, до осени - ягоду в горла корчаг ссыпает не скупо; зимою - сушняк для печки дает приношением щедрым, покуда метели гуляют по кедрам. Дремучим чащобам и дочь, и сестра, как зверь, нелюдима, и так же мудра, находит, почти что без помощи зренья, заветные зелья и злые коренья, и то, что лекарство, и то, что еда, и то, чем врачуется бабья нужда. Февраль, и доедена пшенка, и смальца в корчаге осталось едва на полпальца, но лес, обрядившийся в иней и наст, согреет, прокормит, в обиду не даст. ЙОЗЕФА Там, за деревней, где ряской канавы цветист, средь золотарников - поля неправильный кут. Хатка Йозефы за ним, в полминуте ходьбы. Прямо под дверью лежат на просушке грибы. Шпанские мушки да всякие зелья у ней, козочка тоже: Йозефа других не бедней. Вечером трижды, попробуй, в окно постучи - дверь приоткроется, звякнут в потемках ключи. Молча вдовец к ней приходит еще дотемна, молча - кабатчик, пусть лезет на стенку жена, молча - барышник с кольцом, только чтоб ни гу-гу, молча - бирюк-винокур, зашибивший деньгу. Горькой настойкой она угощает гостей, есть постоянный запасец домашних сластей, после - Йозефа постель приготовит свою. Ежели что - так заварит себе спорынью. Пышно цветут золотарник, татарник и дрок. Нет никого, кто Йозефе послал бы упрек. Дом и коза, и кусок полевого кута - совесть Йозефы пред всеми на свете чиста. ТОСТ НАД ВИНОМ ЭТОГО ГОДА Орех и персик - дерева; скамей привычный ряд, - я чую лишь едва-едва, что мне за пятьдесят. Вот рюмку луч пронзил мою, метнулся и погас, - я пью, хотя, быть может, пью уже в последний раз. Пушок, летящий вдоль стерни, листок, упавший в пруд, зерно и колос - все они по-своему поют. Жучок, ползущий по стеблю, полей седой окрас - люблю, - и, может быть, люблю уже в последний раз. Свет фонарей и плеск волны, - я знаю, - ночь пришла, стоит кольцо вокруг луны, и звездам нет числа; но, силу сохранив свою, как прежде, в этот час пою - и, может быть, пою уже в последний раз. ШЛЮХА ИЗ ПРЕДМЕСТЬЯ Дождик осенний начнет моросить еле-еле; выйду на улицу, и отыщу на панели гостя, уставшего после тяжелого дня - чтобы поплоше других, победнее меня. Тихо взберемся в мансарду, под самую кровлю, (за ночь вперед заплачу и ключи приготовлю), тихо открою скрипучую дверь наверху, пива поставлю, нарезанный хлеб, требуху. Крошки смахну со стола, уложу бедолагу, выключу тусклую лампу, разденусь и лягу. Буду ласкать его, семя покорно приму, - пусть он заплачет, и пусть полегчает ему. К сердцу прижму его, словно бы горя и нету, тихо заснет он, - а утром уйду я до свету, деньги в конверте оставлю ему на виду... Похолодало, - наверное, завтра пойду. ПРИВОКЗАЛЬНОЕ КАФЕ Ежели ты капиталец собьешь небольшой, знаешь, поженимся, - и с дорогою душой вместе оформим расчет, месяцок отдохнем, снимем кафе у вокзала, устроимся в нем. Будет открыта все время наружная дверь, вряд ли кто дважды зайдет между тем, уж поверь. Я - за хозяина, ты - при буфете, Мари; кофе, гляди, экономь да послабже вари. Сервировать побыстрей - это важный момент; в спешке - любые помои сглотает клиент, если сидит на иголках, торопится он, и по свистку на перрон выметается вон. Фарш - третьедневочный, с булок - вернейший доход - черствых тринадцать на дюжину пекарь дает; елкое масло - дохода другая статье; твердую прибыль тебе гарантирую я. В зеркало гляну - седеть начинают виски; груди дряблеют твои, - но пожить по-людски хоть напоследок мне хочется, так что смотри, ты уж копи поприлежней, старайся, Мари. В БОЛЬНИЧНОМ САДУ Куст у чугунных больничных ворот позднего полон огня. Я безнадежен, но доктор солжет чтоб успокоить меня. Впрочем, врачи сотворили добро, не колебались, увы, опухоль снова впихнули в нутро, ровно заштопали швы. Цвел бы да цвел бы подсолнух и мак, длилась бы теплая тишь. Как прилетел ты, воробышек, так, милый, назад улетишь. Сроки исполнятся - канешь но тьму. Грустно тебе, тяжело. Глуп человек: неизвестно к чему рвется, а время - ушло. Счастье, которое в мире цветет, видит ли тот, кто здоров? Очень коричнев гераневый плод, тиссовый - очень багров. Вижу, как кружатся краски земли в солнце, в дожде, на ветру, вижу курящийся город вдали: в этом году я умру. ПОЗДНЯЯ ПЕСНЬ Тропки осенние в росах, клонится год к забытью, глажу иззубренный посох, позднюю песню пою - знаю, что всеми покинут, так что в собратья беру угли, которые стынут, и дерева на ветру. Сорваны все оболочки, горьких утрат не сочту; там, где кончаются строчки, вижу одну пустоту. Ибо истают и сгинут - лишь доиграю игру - угли, которые стынут, и дерева на ветру. Родиной сброшен со счета, в чуждом забытый краю, все же пою для чего-то, все же кому-то пою: знаю, меня не отринут, знаю, послужат добру угли, которые стынут, и дерева на ветру. *** Осенние ветры уныло вздыхают, по сучьям хлеща, крошатся плоды чернобыла, взметаются споры хвоща, вращает затылком подсолнух в тяжелых натеках росы, и воздух разносит на волнах последнюю песню косы. Дрозды средь желтеющих листьев садятся на гроздья рябин, в проломах дорогу расчистив, ползут сорняки из лощин, молочною пеной туманов до края долина полна, в просторы воздушные канув, от кленов летят семена. Трещат пересохшие стручья, каштан осыпает плоды, дрожит шелковинка паучья над лужей стоячей воды, и в поле, пустом и просторном, в приливе осенней тоски, взрываются облачком черным набухшие дождевики. КУЗНЕЧИКУ Кроха-кузнечик, о чем на меже стрекот разносится твой? Не о подруге ли - той, что уже встретить не чаешь живой? Небо висит, как стеклянный колпак, ужас и тьма в вышине, - тайну открой: не от страха ли так громко стрекочешь в стерне? Кроха-кузнечик, как жизнь коротка! Видишь, пожухли ростки, видишь, дрожать начинает рука, видишь, седеют виски. Душу напевом своим не трави! Видимо, сроки пришли: о, погрузиться бы в лоно любви или же в лоно земли. Кроха-кузнечик, среди тишины не умолкай, стрекочи, небо и зной на двоих нам даны в этой огромной ночи. Полон особенной прелести мрак, сладко брести по жнивью. Может, услышит хоть кто-нибудь, как я напоследок пою. О ГОРЕЧИ Когда вино лакается беспроко, ни горла, ни души не горяча, и ты устал, и утро недалеко - тогда спасает склянка тирлича. В нем горечи пронзительная злоба, он оживляет, ибо ядовит: пусть к сладости уже оглохло небо, однако горечь все еще горчит. Когда, на женщин глядя, ты не в духе, и не настроен искушать судьбу - переночуй у распоследней шлюхи, накрашенной, как мумия в гробу. К утру подохнуть впору от озноба, и от клопов - хоть зареви навзрыд: пусть к сладости уже оглохло небо, однако горечь все еще горчит. Когда перед природой ты бессилен, и путь лежит в безвестье и туман - под вечер забреди в квартал дубилен и загляни в загаженный шалман. Обсиженная мухами трущоба, зловоние и нищий реквизит: пусть к сладости уже оглохло небо, однако горечь все еще горчит. О ПРЕБЫВАНИИ ОДИН НА ОДИН С каждым однажды такое случается: вдруг вещи как вещи внезапно исчезнут вокруг. Выпав из времени, все позабыв, как во сне, ты застываешь, с мгновением наедине. Наедине с перелеском, с тропинкой косой, с житом и куколем, сеном и старой косой, с грубой щетиной стерни, пожелтевшей в жару, с пылью, клубящейся на придорожном ветру. С волосом конским, что прет из обивки, шурша, с пьяницей, что до получки засел без гроша, с водкой в трактире, едва только шкалик почат, с пепельницей, из которой окурки торчат. К злу и добру в равной мере становишься глух, ты - и волнующий шум, и внимающий слух. Пусть через годы, но это придет из глубин: знай же тогда - ты со мною один на один. ВЫСЫЛКА Б*рбара Хлум, белошвейка, с пропиской в предместье, не регистрирована, без пальто, без чулок, в номере ночью с приезжим застигнута, вместе с тем, что при ней оказался пустой кошелек. Б*рбару Хлум осмотрели в участке, где вскоре с ней комиссар побеседовал начистоту и, по причине отсутствия признаков хвори, выслал виновную за городскую черту. Мелкий чиновник ее проводил до окраин и возвратился в управу, где ждали дела. Б*рбару Хлум приютил деревенский хозяин, все же для жатвы она слабовата была. Б*рбара Хлум, невзирая на страх и усталость, стала по улицам снова бродить дотемна, на остановках трамвайных подолгу топталась, очень боялась и очень была голодна. Вечер пришел, простираясь над всем околотком, пахла трава на газонах плохим коньяком, - Б*рбара Хлум, словно зверь, прижимаясь к решеткам, снова в родное кафе проскользнула тайком. Б*рбара Хлум, белошвейка, с пропиской в предместье, выслана с предупрежденьем, в опорках, в тряпье, сопротивленья не выказала при аресте, что и отмечено было в судебном досье. МАРТА ФЕРБЕР Марту Фербер стали гнать с панели - вышла, мол, в тираж, - и потому нанялась она, чтоб быть при деле, экономкой в местную тюрьму. Заключенные топтались тупо в камерах, и слышен этот звук был внизу, на кухне, где для супа Марта Фербер нарезала лук. Марта Фербер вдоволь надышалась смрада, что из всех отдушин тек, смешивая тошноту и жалость, дух опилок, пот немытых ног. В глубину крысиного подвала лазила с отравленным куском; суп, что коменданту подавала, скупо заправляла мышьяком. Марта Фербер дождалась, что рвотой комендант зашелся; разнесла рашпили по камерам: работай, распили решетку - все дела. Первый же, еще не веря фарту, оттолкнул ее, да наутек, - все, сбегая, костерили Марту, а последний сбил кухарку с ног. Марта Фербер с пола встать пыталась; воздух горек сделался и сух. Вспыхнул свет, прихлынула усталость, сквозняком ушел тюремный дух. И на скатерть в ядовитой рвоте лишь успела искоса взглянуть, прежде, чем в своей почуять плоти рашпиль, грубо распоровший грудь. РЫБА С КАРТОШКОЙ Горстка рыбы с картошкою, полный кулек на три пенса, - а чем не обед? Больше тратить никак на еду я не мог, уж таков был семейный бюджет. Я хрумкал со вкусом, с охоткой, и крошки старался поймать, покуда за перегородкой так тягостно кашляла мать. Горстку рыбы с картошкою, полный кулек, принесла ты в кармане своем, помню, тяжкий туман в переулках пролег, было некуда деться вдвоем. И, помню, в каком-то подъезде мы были с тобою в тот раз - дрожали рисунки созвездий и слезы катились из глаз. Горстка рыбы с картошкой в родимом краю - все, кто дорог мне, кто незнаком, съешьте рыбы с картошкою в память мою и, пожалуй, закрасьте пивком. Мне, жившему той же кормежкой, бояться ли судного дня? У Господа рыбы с картошкой найдется кулек для меня. ПУСТОШЬ В дни, когда высыхает растаявший снег, и друг другу леса шелестят по-старинке - выделяется пустошь средь пашен и нив, где лишь овцы порою пройдут, наследив на траве худосочной, на чахлом суглинке. Плуг на пашне ворочает комья земли, на холмах издалека видна суматоха, - но и пустошь еще не иссохла вконец, зной палит - и на ней расцветает багрец оперенного звездами чертополоха. По ночам здесь царит величавый осот, и толкаясь, топочет по глине отара, утром - посох пастуший гоняет гадюк, полдень сух и горяч, - лишь под вечер вокруг нераспаханный грунт остывает от жара. Только осенью пустошь привольно цветет: бук теряет листву, и взлетает в просторы клекот грифов, кузнечиков мерный напев, и на горной тропе дождевик, перезрев, рассыпает горячие черные споры. ПЕРЕД РЯБИНОЙ Остекляневших небес потолок, рдяная кисть у развилки дорог: мак дозревает и жатвина мокнет, только рябина горит и не блекнет. Ссохлась улитка, заснула пчела, изморозь мясо плодов проняла, ум над оградой тягуч, одинаков - шорохи гусениц, посвисты шпаков. Бьет паутинку осенний озноб, ищут покоя вьюнок и укроп, вот и рябина уходит далече, рдяные гроздья взваливши на плечи. Тихо коробочка мака жужжит. В смерти - рожденье. Вьюнок задрожит, ягоды вспыхнут, пшеница поляжет, все это знают, а кто-то расскажет. Возле развилки дорожной стою перед рябиной, на самом краю - короток век мой... Погибну ль напрасно, или же вспыхну рябиною красной? КЛАДБИЩЕ БЕЗЫМЯННЫХ Где на равнину свернула речная струя, где обросли тополями дороги края, бедное кладбище путник в лощине найдет: низкий забор, проржавелые створки ворот. Только кресты украшают могил бугорки, на перекладинах нет ни единой строки. Будто, нахлынув, все надписи смыла вода. Имя утратив, заснули они навсегда. Здесь и тщедушный, и сильный навеки затих. Бабы брюхатые, дети во чреве у них. Все, что тревожило, мучило или влекло - было что было, - на свете пришлось тяжело. В гальке у берега много косматой травы, доброй к живущим и ласковой к тем, кто мертвы; кладбище в зелень настойчиво прячет бурьян. Хрипло кричит на болотистой пойме баклан. Только крестьянин молитву порою прочтет, выждет минуту и снова свой плуг поведет. Места довольно для каждого, и в тишине светятся воды, и город на той стороне. ТРАКТИР У РЕКИ Над недвижным руслом старицы, куда затекла весною и цветет вода, у начала тракта, к насыпи впритир - деревянный, ветхий уцелел трактир. Выкрашена в зелень каждая доска, прямо под террасой - топкая река, к обомшелым сваям вот уж сколько лет тянется последним стеблем очерет. Здесь уху в охотку ест рыбачий люд, городские тоже ужинать идут, отдыхают, глядя на нехитрый скарб: не в урон карману запеченный карп. Задевая гравий, прочь ползет баржа, наплывает вечер, тишина свежа, и река струится между берегов, отделив собою город от лугов. О вине, быть может, белом и сухом кто-нибудь и скажет - мол, шибает мхом, - это - с непривычки: не сгубить вина зеленью и сладкой плотью сазана. Ты с рыбачьим краем слит сейчас в одно: старица, трактирщик, местное вино, женщина напротив, - только все белей полоса тумана от глухих полей. * * * Мы, разделившие с пылью летящей судьбу, мы, у которых начертана гибель на лбу, мы у которых и общего - разве что цель, все-таки многого алчем и жаждем досель: хлеба от хлеба, который без нас испекли, плоти от плоти (как мы стосковались вдали!), силы от силы, что стала добычею тьмы, места от места, с которого изгнаны мы. Мы, что все время сбивались с прямого пути, свято желая хоть что-то святое найти - окаменели сердцами, никто не припас времени на доброту и на мудрость для нас. Сделай же так, чтобы сгинула наша беда, минула горечь... Мы скоро уйдем в никуда: хлеба нам дай и вина, на тропу отведи, и, наконец, беспощадным судом не суди. АЛЬФРЕД ГОНГ (1920-1981) ЛЮБЯЩИЕ Сегодня у них - ни луны, ни балкона, им страшен в гардинах малейший шорох. Молча, в обнимку, лежат, ожидая полночной смерти на мягких рессорах. Лежат и зябнут, сцепивши руки, веки смежа, ничего не желая. (О как прежде сияла луна над постелью!..) Славься, матерь-земля, славься, мачеха злая! Под ливнем звезд разрастается громом цикад и лягушек оркестр вековечный. Лежат, обнявшись, молчат стесненно. Каждое сердце - молот кузнечный. Лежат, ожидая приезда смерти, все прочее слуху чуждо, и зренью. Последнее чувство живое - голод, навеянный вянущею сиренью. ТАК УМИРАЕТ ЧЕЛОВЕК Благо тому, кто легко умрет, благо тому, кто в постели умрет, сладко заснет, никогда не проснется. Благо мухе, погибшей в бокале крюшона. Не дойдя до постели, до седины не дожив, умирают, бывает, в воздухе, на воде, бесследно ушедших земля поглощает, и нет ни надгробия, ни эпитафии. Умирают на колесе и в печи, умирая, идут муравьям на прокорм, умирают в песке, в снегу; по именам даже ветер умерших не знает. Благо мухе, погибшей в бокале крюшона. Горе мухе, завязшей на липкой бумаге. Горе мухе, которой ребенок, играя, обрывает крылья и лапки, и потом забывает ее на окне. БОЭДРОМИОН Еще хоть однажды произнести: "Сентябрь" - вспоминая любой сентябрь из числа пережитых. Кувшин на пороге. От петли к косяку тянется паутина. Ступай домой и выстукивай знак: "Сентябрь". Уже пушинки парят над тлеющим терном. Скоро твоя перчатка сочтет пустые гнезда. Потом иди. Не прощаясь, иди дальше, вперед - и вернись. Кто в сентябре - сентября не избегнет, останется здесь на сто лет за решеткой. Вырвись. Брось. Сотри это сонное слово: "Сентябрь". АМЕРИКАНЦЫ Приходили они, приходили иная зелень в их краях, другой туман - приходили они, оставались: здесь была свобода молиться своему Богу, и свобода - деньгам. Приходили они, оставались, вносили в здешнюю тишину слово наших широт тащили мы, словно горбы, наши воспоминанья: октябрь - ты, охотничий рог в Уэльсе; крылья мельницы где-то под Бредой, мешочек кастильской земли, Священное Писание, - а на форзаце родословное древо: "Адам Дирлам зачал двое сыновья..." Мы грезили, мы оставались. В едином тигле плавилось преходящее. В едином тигле возникала разливка: народ, жесткий, несокрушимый как его мечта о свободе, о праве быть счастливым - весна в Калифорнии, ее смех, соль Атлантики в поцелуях, жемчуг манхаттанского неона в зрачках, мощь техасских ковбоев в ее кулаке, неисчерпаемая, как полоса Ниагары, - чело поднимается утру навстречу, слушает зов чужих созвездий. ИНГЕБОРГ БАХМАН (1925-1973) ОБ ОДНОЙ СТРАНЕ, ОБ ОДНОЙ РЕКЕ И О МНОГИХ ОЗ?РАХ I Следы того, кто шел изведать ужас, шел от страны, потока и озер подсчитываю, ибо их завьюжит, Бог ведает, в какой умчит простор. Я числю все этапы одиссеи, что всем иным скитаниям сродни, - но странник знает: близ отар овечьих недвижно волчьих глаз горят огни. Он навсегда с волной покончил счеты, которая пророчила беду, над морем колыбель его качая, - но все же видел он свою звезду. Он шел, впивая зрением и кожей шмелиный звон и всплески птичьих крыл, воскресный день был всех ему дороже, любой ушедший день - воскресным был. Он тяжко шел проселочной дорогой, на магистраль не выйдя никогда, он шел к озерам, и их первичной глади, где отвечала возгласам вода. Но семь камней семью хлебами стали; Он шел сквозь ночь, сомненьями томим, лишь осыпая на дорогу крошки, для тех, кто сгинул, следуя за ним. Опомнись! Ты бывал уже повсюду: на родину вернись при свете дня. О время, ты, которому не время!.. Забытое - тревожит вновь меня!.. II Колодец. Авансцена воскрешенья, обязан пастор проповедь прочесть. Курить нельзя, - грядущего спасенья достойны Тело, и Добро, и Честь. Стоит река, ракиты отражая, и "скипетры" цветут, ломясь в сады, - уже на стол обед обильный подан, и час молитв окончен для еды. Дела отложены; грядут, чаруя, часы послеобеденного сна, - легко звенит начищенная сбруя: лошадка нынче не утомлена. Хозяева лежат в покоях душных, в руке - Писанье, на устах - печать; их сыновья, к работницам, как ливень сходя, готовы сыновей зачать. Утолены желание и греза, тишь паутиной виснет по двору, и окна дышат запахом навоза, плывущим от околиц ввечеру. Вот сумерки: шумят, хохочут где-то; как роза, облетает тишина, безумит ветер красные корсеты, и кошки пробуждаются от сна. В туман уходят по двое, и тени скользят с холмов недальних по стране, и, землю обхватив, стерильный месяц проводит с нею ночь наедине. III У скал - руину каменного замка еще пока уберегла судьба, над аркою ворот сжимает коршун тяжелый щит державного герба. Там трое мертвых есть за бастионом: один власами овевает рвы, другой швыряет бешено каменья, еще у одного - две головы. Кого коснется долгий черный волос - убийцей станет; возожжет вражда пожар по их приказу - и погибнешь еще до песни черного дрозда. Босые духи бродят в зубьях башен, в темницах - тени: жертвы, палачи. Автографы туристы оставляют, но имена скрываются в ночи. Однако трое втайне строят планы: когда ледник в предел отступит свой, поставить насыпь над грядой моренной, пробить туннель сквозь камень меловой. Постройка замка - в прошлом: мир подлунный в те годы был еще горяч и юн, был высший низшим, но и низший высшим. Над синей трещиной висит валун. Мечту пески времен заносят снова, грядущее по-прежнему старо. И все же на околыш ты приколешь альпийской птицы белое перо. IV В других одеждах жили мы когда-то: я - в хорьих шкурках, в мехе лисьем - ты. Еще дотоле - жили мы в Тибете как мраморные снежные цветы. Стояли мы без времени, без света, кристаллами, - но в снеговой пыли, ответствуя ознобу жизни внешней; при первой же возможности - цвели. Мы шли сквозь чудо, новые одежды на смену старым покрывали нас, мы пили соки каждой новой почвы И знали, что приходит светлый час. Храбры мы становились, как дельфины как пух, легки, текучи, как вода, Мы были то мертвы, то снова живы, (но не были свободны никогда!) Мы расцветали в каждом новом теле, сулил нам счастье каждый новый плод. (Но о тебе с тобой не говорила я, ибо камень птицу не поймет). Меня любил ты. Я любила тоже прижаться телом к телу твоему, и ночь тебе отдать, не вопрошая. (Нет, ты не любишь! Зренье ни к чему). И мы вошли в страну, отныне нашу, судьбу связавши с ней и разделя. Твои ладони раковиной были, в которой умещалась вся земля. Откуда же границы вдруг возникли кто проволокой окружил леса? По дну ручья запальный шнур протянут, из чащи взрывом изгнана лиса. Кто знает, что в горах они искали? Слова? Но их не выдадут уста, они прекрасны на любом наречье, их погубить не сможет немота. Хлеб разделен у пункта пропускного, - лишь два шага - и ты уже вдали: граница жестко лечит ностальгию пригоршней неба и комком земли. Все это прежде было, в Вавилоне: на твой вопрос певучий - мой ответ звучал гортанно, - пусть конец раздору сулил пророк, покинув Назарет. Подавши знак - внимай ответным знакам, отыскивай предметам имена; едва ли снег - всего лишь прах небесный, снег это в той же мере тишина. Раздельность наша - общее несчастье, вдоль воздуха начертанный разрез. Листвы предел и воздуха границу стирает ветер на шатре небес. Границы между нами исчезают, пускай в словах еще живут пока - но всякому воздастся по заслугам, когда придет по родине тоска. VI Ножи с утра поют, прильнув к точилу, забой скота: утеха велика, и ветер гладит заскорузлый фартук готового к работе мясника. Веревка стянута - язык наружу, спадают хлопья пены с бычьих морд, сосед готовит соль, душистый перец, уж он-то видит: туша - высший сорт. Примета есть, что мертвецы легчают. Здесь жизни жизнь всерьез и не впервой - кто ныне взвешен, тот не защитится! - решительный удар наносит свой. И тотчас же, до трапезы дорвавшись, к кровавым лужам припадают псы, покуда те не станут черной коркой в ближайшие вечерние часы. И кровь тогда твои окрасит щеки, твой первый стыд, и мысли о судьбе: кровавый ливер ясно повествует о будущем твоем - тебе, тебе. Вот вырезка, вот кости мозговые, а вот ты сам: у вас удел один. Одежду предков на забытой прялке затягивают нити паутин. Глаза возводишь - прочь уходят годы, тускнеют быстро юных лиц черты, стоят в веночках из цветов поддельных над бойней деревянные кресты. VII С утра под праздник вся семья помылась, дом выскоблен снаружи и внутри, и от соломинок в руках детишек блестящие взлетают пузыри. Село танцует: веселятся маски, наряжены пшеничные снопы в знак завершенья сбора урожая, и музыка плывет поверх толпы. Гармоника губная дудке вторит. Ночь, как топор, обрушится вот-вот. Горбун дает свой горб на счастье тронуть любому, и мечтает идиот. Горит костер, труды и дни венчая: и семена, и искры сообща взлетают к звездам, к месяцу - с надеждой, вознагражденья в небесах ища. А в ельнике - стрельба; шальная пуля свистит, кому-то череп раскроя, и этот кто-то падает, и тело в себя приемлет рыхлая хвоя. Прощальный танец и жандармов топот окутаны густеющею тьмой, и скорбно через поросль можжевела бредет последний пьяница домой. Во мраке жутко плещутся гирлянды, бумажный шорох длится без конца, по опустевшим лавкам бродит ветер и шелестит оберткой леденца. VIII Не выдумала ль я озера эти и реку! С горным кряжем - кто знаком? Идущий семимильными шагами возьмет ли карлика проводником? Ты хочешь знать и материк, и адрес? Возьми упряжку лучшую свою, но, даже целый свет в слезах объехав, ты в этом не окажешься краю. Так что зовет нас, в жилах ужас множа, когда цветы цветут со всех сторон? Кровь тишиной наполнена - но грозно грохочет погребальный перезвон. Что нам слепые окна сел забытых, парша, овчина, выдел старику? Нам все, что чуждо, повстречать вплотную еще придется на своем веку. Что нам ночные лошади и волки, огонь в горах и рога трубный глас? Мы шли к иным, совсем несхожим целям, совсем иное убивало нас. И нам в конце концов, какое дело до звезд, до багровеющей луны? Покуда страны рушатся и гибнут, мы, как мечта, в себя обращены. Закон, порядок - есть ли в самом деле? И лист, и камень - в чьей найдем руке? Они сокрыты просто в нашей жизни и в языке...) IX Вот брат идет, боярышникоокий, в руках - птенцы: изловлены живьем. Вот черный дрозд летит, шныряя рядом, и стадо к дому гонит с ним вдвоем. Он вьет гнездо когда и где захочет, ему ничто в пути не тяжело, без разрешенья заночует в стойле и скакуна присмотрит под седло. Он клюв опустит в розовое масло, в его глазах порозовеет свет. Он запоет, послушный счастью жизни, Взметнувши в ночь пушистый силуэт. "Так спой же, птица, спой о днях далеких!" "Немного обожди - и я спою". "Запой, запой, сотки ковер из песен, И улетим на нем в страну твою. Используй миг, когда рокочут пчелы, Мир ангельский теперь открыт для глаз". "Спою, спою! Но время на исходе. Засни! Уже настал вечерний час". В долбленых тыквах свечки замерцали, слуга с кнутом выходит - и тогда внезапно, злобно настигает гибель уже запеть готового дрозда. Трепещущую плоть проколют вилы, и будут крылья срезаны косой, у спящего меж тем - до пробужденья зальется сердце розовой росой. Х В стране стрекоз, в стране озер глубоких, где годы исчерпались и ушли, он призовет явиться дух рассвета и лишь потом отыдет от земли. Он выкупает в травах взор прощальный, затем, готовясь к позднему пути, захочет он - и сможет невозбранно гармонику и сердце унести. Сбродилось в бочках яблочное сусло, и ласточки летят на юг, спеша. Осенний тост - за караваны птичьи, за то, что далью пленена душа. Закрыв часовню, мельницу и кузню, минуя кукурузные поля, он прочь идет, початки обивая - уже почти в разлуке с ним земля. Клянутся братья и клянутся сестры, что с ним союз навеки сохранят, венок с волос репейный каждый снимет, уставя в землю пристыженный взгляд. Вот птичьи гнезда опадают с веток, огонь в листве уже свое берет, и ангел-бортник безнадежно поздно разламывает в синем улье сот. О ангельская тишь осенних нитей, покоя беспредельного наплыв - где, скованный невидимою цепью, стоишь, у входа в лабиринт застыв. ИЗ НЕМЕЦКИХ ПОЭТОВ ЛЮКСЕМБУРГА ПОЛЬ ХЕНКЕС (1898-1984) ДЛЯ И. ФОН Т. Твой щит уже исчез в пучине мрака, твоей короны больше нет с тобой, однако блещет искрами Итака и лепестками пенятся прибой. О бронзовый прилив, о грандиозный расплесканного устья летний вал - о, как в твоей крови тяжелозвездной он что ни ночь томительно вставал! Блаженный остров угасает в дымке, Над стадом волн звучит осенний клик; поскуливают ветры-невидимки там, где пропал священный наш родник. Источник мертвых - помнишь ли, как сладко припасть устами было к роднику? Нас гонят волны в ярости припадка к закованному в лед материку. Твой щит во тьме, и холод все кристальней, твоя корона канула в снега, и лишь для нас блистает остров дальний, где взысканы богами берега. О бронзовый прилив, торящий тропы, о в пену облаченная тоска! Ты избираешь участь Пенелопы затем, что все еще сильна рука Из собственных волос неспешно, сиро ты ткешь пел*ны - и не жаль труда. Звереет шторм, на небе гаснет Лира, меж волн скользят иссохшие года. *** Сброд хихикает и зубоскалит и глаза сквозь щели масок пялит: что-то воздух слишком чист вокруг. Полубог, не вычистив конюшен, вдруг становится неравнодушен к. прялке женской - и ему каюк. Клык уже наточен вурдалачий, книги изувечены, тем паче что и время книг давно прошло! Сквозь ячейки полусгнивших мрежей рвут венок, еще покуда свежий, увенчавший мертвое чело. Живодерни, свалки - в лихорадке, чудеса, виденья - все в достатке, есть жратва для волка, для свиньи. Нет у мертвых на защиту силы, и они выходят из могилы, чтоб живым отдать кресты свои. *** В прошлом цель была у вас благая: жить, священный факел сберегая, где частица вечности цвела, но властитель, пьян своею силой, не прельстился искоркою хилой и огнище вытоптал дотла. Вы теперь - жрецы пустого храма, мнетесь у треножников, упрямо вороша остылую золу, на бокал пустой косясь несыто, слушая, как фавновы копыта пляску длят в ликующем пылу. Мчится праздник, всякий стыд отринув... Так лакайте из чужих кувшинов, дилетанты, уж в который раз - каплям уворованным, немногим радуйтесь - и дайте козлоногим в пляске показать высокий класс! Посягнув на творческие бездны, мните, что и вам небесполезны миги воспаренья к небесам, - зная пользу интересов шкурных, в гриме вы стоите на котурнах и бросаете подачки псам. Вы стоите, сладко завывая, плоть же ваша, некогда живая, делается деревом столпа - тумбой, чуть пониже, чуть повыше; и на вас расклеены афиши, коими любуется толпа. Не пытаясь вырваться из фальши, вы предполагаете и дальше сеять в мире лживую мечту - что ни день смелея и наглея, прикрывая при посредстве клея вашей нищей жизни наготу. *** Мак пылает средь небес, к сумраку готовясь, - ты венок прикинь на вес, он сплетен на совесть. Ночь пасет своих коней, в долы тени бросив, - голова твоя темней налитых колосьев. Мчит полевка от тропы, жизнь спасти не чает, - твой венок острит шипы, сохнет и легчает. *** Детство, пыльца неясных догадок... Плотная синь, что в эти часы первой тоски обрывает листву; остров, где запах горькой полыни одновременно тернов и сладок - радость огромна, короток срок... Мчится вершина фонтанной струи, звонко вонзаясь в пенный закраек; тесен мир и все же чудесен - счастлив, кто зреет с ним заодно... Копится сила сердца - в пучине, пробует грезу - на вкус, наяву; зелень ликует, взбираясь на дюны по изначальному плану творца, - чудо, чудо в каплях росы, нежно скользящих с ресниц богов... В небе - смотри - сверкающий рог медленно в круг превращается лунный, хмурит, как водится, брови свои, вот они, промельки будущих чаек, - сердце, о, как тебе много дано! Или же это - начало конца?.. Остров тоски, ты построен из песен, в робости первых, неловких шагов. *** Терпишь ты, чтоб человечья сволочь на тебя лила то яд, то щелочь - новый жрец у старых алтарей, - в тайных клеймах огненного знака ты, Земля, становишься, однако, только терпеливей и мудрей. Отдавать приказы - наше дело: вот машина тяжко загудела, сотворить, отштамповать, спеша, чашку, плошку, миску или блюдо - но иного, дивного сосуда втайне алчет жадная душа. Но следишь ты, чтоб железный коготь тайн твоих не смел вовеки трогать, ты караешь нерадивых слуг, в грубом коме проступает личность, глина признает души первичность, и покорствует гончарный круг. Мощь бойцов, чьей жизни песнь допета, слезы страсти, от начала света почву орошавшие твою, девушек тоскующие взоры - все вместится в контуры амфоры, дивно возвратится к бытию, чтобы даже нищие могли бы хлеба досыта вкусить и рыбы, и вина любви испить могли, чтоб святыней стал кувшин невзрачный, воссиял бы в лаврах полог брачный в миг слиянья неба и земли. *** От родословного древа бревно осталось в прокорм короедам. Замку былая слава давно кажется дурью и бредом. У поместья - мелко нарезанный вид: кредиторская юмореска. Мамона здесь безраздельно царит с Музой в виде довеска. Зал ресторанный, рояль, контрабас, скрипичная легкая пьеска; хозяин с бутылками с глазу на глаз беседует долго и веско. В башне разрушенной ветра фальцет мается песнью последней. Дров для камина, понятно, нет - там тлеет косяк из передней. Две мейсенских чашки, мертвый брегет, бархатная занавеска. Живет виденьями канувших лет безумная баронесска. Ей грезится первый ее менуэт - о, как волшебно, как смело она бы исполнила, сев за спинет, Моцарта, Паизьелло!.. *** Березовая, святая, звездная колыбель... Огней блуждающих стая, ограда - отсель досель. Крапива, жгущая грубо, кровь, будто капля росы, древоточец, в волокнах дуба тикающий, как часы. Вечных часов коромысло, ветвь - на запад, ветвь - на восток, чаша сердца взлетела, повисла - ах, обозначен срок, расчеты и сверки скоры - ты исчислен в общем ряду... Березы ствол среброкорый, наклонись, оброни звезду. *** Общее наше, последнее лето, улыбка - иней, предвестник мороза; ярь - медянкой подернута бронза дряхлого сердца; просверк зарницы над забралом янтарным, над высоким челом, способным ценить и предвидеть... Неизбежность прощания, звездный лик просвечивает сквозь арфу, песнь - заморожена... От весенних следов - лишь оттиски подошв на снегу возле дома, чей вход запечатан навеки. *** Проволока струны с колючками и под током: плотью обросший бред. Ужас и кровь, ряды штабелей... Дрова: двуногий чурбан. Труба: словно лестница к небосводу, не ее ли видал Иаков?.. Песня - "в труде обретаешь свободу"; голос кнутов одинаков, все черепа равны: в ряд по четыре, в трансе глубоком пляска смерти, мчи веселей!.. Рвет колючие струны маэстро - скелет, бьет в костяной барабан. ИЗ НЕМЕЦКИХ ПОЭТОВ РУМЫНИИ АЛЬФРЕД МАРГУЛ-ШПЕРБЕР (1898-1967) ОХОТНИЧИЙ РОГ Чей голос пел так горестно у взгорья, Спроси у леса: что стряслось, когда Он вдруг заплакал смолами подкорья, И листья полетели, как года? А голос пел, печальный и зовущий, Он был, как смерть любви, - тяжел и жгуч, Но ветер смолк, и тишь настала в пуще, И помутнел всегда прозрачный ключ. Стояла осень. Лес менял расцветки; Казалось бы - ведь каждый год в лесу Последний праздник отмечают ветки, Теряя листьев смертную красу. Но голос отзвучал, в просторы канув, Где сгинул - и узнаешь-то навряд. Чуть задрожали сучья великанов, И лес отбросил весь цветной наряд. Он обнажен. С ветвей свисает иней, До снегопада - времени в обрез; Придет молчанье, станет мир пустыней - Одним лишь темным сердцем плачет лес. ДВА ЗЕРКАЛА Два зеркала отражены друг в друге, Я - между них, у каждого во власти; Но нет ничьей вины, ничьей заслуги, Что каждым отражен я лишь отчасти. Я зеркалом одним в другое кинут, И вот уж в третьем пребываю ныне, - Скитания мои вовек не минут, Меж тем - стою недвижно посредине. Не жаждут стекла удержать живое, Делить меня - и лучшей нет отрады: Частями, расчленяемыми вдвое, Я заполняю обе анфилады. И вот однажды - кинусь на попятный, Мельчать не в силах, оборву дорогу: Да только разыщу ли путь возвратный, Как добреду к родимому порогу? Но если странник, смерти неминучей Не дав его пожрать, вернется даже И не найдет меня - на всякий случай Пусть помнит: я не нанимался в стражи. ЗВЕЗДА В ВИНЕ Памяти Йозефа Вайнхебера Здесь, во мраке у окна, От чужого скроюсь взгляда: Кубок темного вина - Поминальная отрада. Пусто в доме ввечеру, Шум - рассудка не тревожит. Кубок в руки я беру - Утешительный, быть может. Только я не пью и жду В тишине - чего же ради? Просто я узнал звезду На зеркальной винной глади. С ней играть не мудрено В утвержденье, в отрицанье: То ль опустится на дно, То ли будет плыть в мерцанье? Темнота чиста, легка, Звездный свет сияет хрупко: Ни единого глотка Я не сделаю из кубка! Пусть пока живет в вине Утешением для взора Счастье, выпавшее мне, - И простимся мы не скоро. МЕЛЬНИЦА Мельницу выдумал тот, Кто, провожая года, Слушал журчание вод И размышлял, как всегда: Сколько же дней и ночей Был я с тобою сам-друг, Так отчего же, ручей, Сердца замедлился стук? Скоро возвел он, поди, Мельницу в полной красе: Чтобы, как сердцу в груди, Биться воде в колесе. Мельница - сердцу сродни: Им неизвестен покой, Стук остановят они Лишь под хозяйской рукой. Думами их не заботь, Всех-то и дел на веку: Сердцу ли - муку молоть, Мельнице ль - просто муку. СЛОВА ДЛЯ МУЗЫКИ ДУШИ Ныне чужое - было чужим не всегда, Вдруг возвратилось, ведет со мною игру: Образ приходит, который стерли года, Прежняя песня опять звучит на ветру. Только узнать я не могу никак, Из которого это пришло тревожного сна, - Может быть, вспомню, когда рассеется мрак, О, если б не ночь, - она чересчур длинна. Шепот ли это, что помню едва-едва, Сердце ли темное, скрытое в глубине? Живы ль под пеплом пламенные слова И - средь ночной прохлады звучат во мне? Знаю, ах, знаю, что прячешься неспроста, Но объявись же, развей мое забытье, - О, расколдуй, распечатай мои уста - Сразу во тьму я выкликну имя твое! Но бесконечна и молчалива тьма, Комната полнится ею, тайну храня; Легкой руки прикасанье - сводит с ума, То, что сокрыто во мраке, - жаждет меня! Прежняя песня опять звучит на ветру, Образ приходит, который стерли года, - Пламя в глазах моих, сердце все длит игру, Но старость и одиночество - навсегда. МОЗЕС РОЗЕНКРАНЦ (1904 - ) СОКРАТ Вступает гость под своды каземата и слышит лиры трепетные струны здесь наставляет старого Сократа в искусстве новых песен ментор юный Сократ ну и нашел же ты работку умрешь ведь завтра а внимаешь вздору коль завтра мне чудак к Харону в лодку учиться нынче только-то и впору КЕНТАВР НА МОСТОВОЙ Он вызвал гнев богов с лесистых гор был изгнан к людям бросился тогда курчавилась под ветром борода он по асфальту мчал во весь опор Сигналам светофоров вопреки бежал он средь полдневной суеты покуда вновь из городской черты не выбежал под хохот и свистки В родную рощу нет пути ему копыта стихнут сгинет пламя глаз обвиснут кудри он в горчайший час подставит шею тяжкому ярму АСТАРТА Храню себя ты явишься во мгле и погребешь меня в твоих соблазнах тебя предслышу в крике безобразных зверей ненужных небу и земле Кабан с козлом в твоей упряжке ражей колеса змеи коим несть числа поводья в клюве красного орла а позади лишь крысы кровь да кражи Да буду принят к твоему двору хочу служить и не просить награды ты дашь нам больше мира и отрады чем та что ныне властвует в миру Ты жрица войн разврата и азарта но ты познала больше всех невзгод и золото в крови моей живет доколе жду тебя одну Астарта ГОЛУБЫЕ СЛИВЫ Он вход в свой рабочий кабинет и водружает на верстак Природу Он твердо говорит: да будет свет являет сушу отделяет воду В плодах растенья и луга в цвету открыта рыбам в океан дорога Он стаи птиц пускает в высоту коня творит он и единорога Свое подобье в глине создает затем свершает вздох неторопливый и человек в саду где только мед и молоко и голубые сливы В ЛЕСУ Здесь тишина берет меня в объятья вдыхая в сердце таинство наитья и здесь живут мои былые братья прощения пришел у них просить я Но птицы кликнуть норовят порою о том что зря я выбрал цель такую что зря мечты о примиренье строю что попусту доверия взыскую О милые чье тело волосато мохнаты лапы чьи пушисты лица неужто вы не признаете брата неужто пусть опять разлука длится Почтите же скитальца встречей поздней ко мне придите и не знайте дрожи пусть я двуног но да не станет розни ведь и меня охотник ищет тоже Возобновим же наш союз старинный любя друг друга и друг другу веря коль нас поймают цепью пусть единой скуют мое запястье с лапой зверя ДЕРЕВНЯ Сперва нарост трещит в угарной черноте болота и хруст корост в рогозах как мучительная нота А вот сейчас встают виденья на раскисших тинах бредовый пляс болотных баб и мужиков трясинных Эй веселей где как не здесь трястись да резвиться среди стеблей колеблются расплывчатые лица Тут все подряд как будто в пляс вовлечены навеки любовь творят неистовые недочеловеки Так было встарь и с давних пор все в том же танце кружит все дым все хмарь торфяник что живым еще послужит СМЕРТЬ КРЕСТЬЯНИНА Он вышел поступью угрюмой спокойно встретить Смерть она сказала даже смущена про хлеб да про детей подумай Он щедро сеял все едино ну что ж сломалось деревцо по имени он вспомнил сына добавив крепкое словцо Он распахнул земле объятья как женщине пред ним прошли все те кто жил с ним без изъятья здесь на клочке родной земли Другой из состраданья что ли его пристроил вверх лицом кто сыном был кто был отцом тот ныне серый камень в поле ВОСКРЕСЕНЬЕ Пусто в полях В каждом доме веник не оставил соринки нигде ни одной Приодеты крестьяне из деревенек столпились у церкви к службе дневной Парни и юноши входят в ограду становятся возле главной тропы матери следом свою отраду несут детишек будто снопы Старики собравшись в тени осокори обсуждают погоду на завтра с утра утренний ветер участвует в споре за околицей красками блещет гора Вот приходит поп со своей молодежью с хором и причтом обычай таков что не думает юность про волю Божью даже если и смотрит Он с облаков ДЕРЕВЕНСКАЯ ЛЮБОВЬ Любовь не обретают ненароком закон как мир незыблемый и древний окинув страны непредвзятым оком построй-ка дом в моей родной деревне Здесь девушкам неведом чуждый жребий они в садах черешни средь черешен стопами на земле челом на небе а ты скиталец будешь здесь утешен Здесь о любви не знают разговоров лишь плод ее жена тебе протянет смирил ты свой скитальца гордый норов но имя основаньем рода станет ВОСКРЕСНЫЙ ВЕЧЕР. КРЕСТЬЯНЕ В ГОРОДЕ Крестьяне вы плететесь в города вас гонят недород и холода чтоб умереть но мир узнать воочью. Потерянные овцы никуда не приходящие ни днем ни ночью. И лишь по воскресениям порой я вижу их не примиренных с миром на улице холодной и сырой они бредут замызганным трактиром влекомые он им твердит открой да пей! И вот вошли толпою робкой в бокалах плещется пунцовый хмель но самогон под самодельной пробкой вернее: все любимое досель придет на память вместе с первой стопкой а со второю дух родных земель а третья отведет к отцовским селам уже звучат старинные псалмы и что ни миг все более тяжелым становится питье: закон корчмы да пусть и спляшут таковы порядки для тех кто рвется в глубь исконной тьмы наутро же на городской брусчатке лежат они родной земли остатки РОДНОЙ ПЕЙЗАЖ Деревеньки дремлют как дворняги лижут раны маются от хвори а вокруг лишь топи да овраги темнота забвение и горе приползают годы по дороге да порою смерть пригонит дроги Зимние приходят ураганы вся природа будто неживая лишь лежат холодные курганы каждый словно келью прикрывая где ничто не может опечалить до весны не стает с кровель наледь Но весна придет без проволочек паводок примета жизни здешней хижины как ряд дырявых бочек снова станут гнить к погоде вешней лето их жарой вконец иссушит осень их чредою ливней душит Деревеньки дремлют как дворняги лижут раны маются от хвори а вокруг лишь топи да овраги темнота забвение и горе проползают годы по дороге да порою смерть пригонит дроги НОЧЬЮ ВОЗЛЕ ОКНА Отец гляжу в потемки не верю ничему лишь искры мы потомки способны зрить сквозь тьму А сумрак неспокойный хранит твои следы я слышу ветер знойный И шорох бороды МЕСТО РОЖДЕНИЯ Я родился ненужным чадом чужою мне была семья что вовсе лишний в доме я кормилица твердила взглядом Рожденный в деревенской хате я видел в ней не место мне я родился в такой стране где был решительно некстати И в мир где двери все закрыты я вышел чуть пришла пора и понял слушая ветра в непротивленье суть защиты БУХТА ЛУНЫ Смежаются любимой очеса нисходит ночь и падает роса покуда в пурпур облака одеты покрыты синью всхолмья и леса Но в вышине былого дня приметы там цапля одинокая видна тоска по родине! О где ты где ты А цаплю поглощает вышина заснут цветы и дети поневоле в ничем не омраченной бухте сна Чем сон не родина? И только в поле еще труды не кончены пока луна восходит ей не должно доле ни тропки охранять ни тайника мир воцарен лишь соловьиных трелей хор меж ветвей о как судьба легка для тех кто спит забыв чем жил доселе кто в подсознанье мир дневной убрал но колокол грохочет вся тяжеле чтоб каждый пробужденный обмирал чтоб добредал к святой воде в соборе они трепещут слушая хорал они сидят в гробах и копят горе лишь свет луны у них в померкшем взоре ЗАРЯ (I) Я рождена скалистым древним лоном меня вспоили горды Карпаты я влагой Черемоша мча по склонам упала прямо в Прут зеленоватый С дельфинами я пронеслась играя сквозь море Черное вспарила в тучи Евразию до северного края прошла спустившись в Енисей могучий Я дома вновь я туча дождевая здесь над страною скал ручьев и пашен кувшин и скрипка знайте я живая и только возвращенья миг мне страшен ЗАРЯ (II) Меж снов моих откуда взяться яви как смею записать хоть эти строчки немотствуя в космической державе где только мрак лишь звезды словно точки Лишенный мыслей знать могу откуда что строки мне покорны будто слуги они подобье хрупкого сосуда что возникает на гончарном круге Кому нужна росистая амфора зачем сады сознанья плодоносят нисходит ночь вечерняя Аврора склоняется и прочь сосуд уносит АРКТИЧЕСКИЙ ПЕЙЗАЖ Бреду по карте к берегу Сибири туда, где океан где белизна павлиний хвост сиянья в звездной шири и тундра только им освещена Из снега строит ветер цитадели которые не тают никогда лишь влага величайших рек до цели доходит под угрюмой коркой льда Здесь холод повелитель и хозяин всему живому должно омертветь лишь словно сам из глыбы льда изваян над айсбергом вздымается медведь На черном небе вымпелок маячит он призрачен и мнится здесь нелеп гусиной стаи клин но это значит что и сюда заглядывает Феб ПОЭТИЧЕСКАЯ СВОБОДА В толстенной енисейском льду рыбак закинул в лунку снасть оголодал на холоду рискнул к водице ртом припасть Поймал ли что на снасть свою о том не ведает рассказ однако знаю в том краю стоит зима и посейчас Вмерз человек лицом в дыру в вихрах то искорка то свет но подплывать к его вихру рыбешкам строгий дан запрет ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ЖИЗНИ Сапог на грудь и кляп потуже тюремный пыточный подвал там день и ночь фельдфебель дюжий меня со вкусом мордовал Как бесконечно нудно было лежать под спудом зная как по небу движется светило из мрака в свет и вновь во мрак Покуда братья драли глотки я мнил все муки позади когда палач на миг короткий сапог убрал с моей груди ПОВТОРЕНИЕ ПРОЙДЕННОГО Вновь сыновьям шагать далече опять на фронт опять под пули в четырнадцатом те же речи на гибель их отцов швырнули Как много в их глазах лазури как ясно им видна победа им навнушали прежней дури того же выспреннего бреда Ах выправка юнцов беспечных они чужды сомненьям страху меж тем как мастер дел заплечных ведет их прямиком на плаху ПОСЛЕДНИЙ ОТРЯД Куда б честней наняться волонтером а не судить про дружбу и вражду но не кольчугой я покрыт позором и только в этой книге бой веду Но вклад и этот никуда не канет пройдет война останутся архивы последним словом битвы книга станет отряд последний те кто духом живы НАДЕЖДА Я спать не смел среди ботинок старых когда звучал для камеры отбой тела народов разместясь на нарах храпели примиренные с судьбой А я писал беря листки пожестче я знал слова переживут меня дремал прижавшись к ним скулою тощей берег и от воды и от огня Я ждал пройдут столетий вереницы археология окончит труд потомки глянут в мертвые глазницы отбросят череп рукопись найдут АЛЬФРЕД КИТТНЕР (1906-1991) СТАРЫЙ ДОМ Когда я свет гашу в дому, То призраки приходят сразу: Они переполняют тьму, Почти невидимые глазу. Но желтые страницы книг Меня уводят в край забытый; Одни лишь рифмы в этот миг Бывают верною защитой. Нет, все же знаю: час ночной Покровом старых тайн колышет, Там кто-то за моей спиной Стоит - и мне в затылок дышит. Наверно, это потому, Что та же сонная истома Сходила к тем, кто жил в дому, Считай, со дня постройки дома. Дом покоряется судьбе, А ветер - все известку гложет. Здесь кто-то вены вскрыл себе Иль кто-то был убит, быть может? Там, где лежу, там, где стою, - Тот - счастлив был, а тот - обманут?.. А тени прямо в грудь мою Ладони ледяные тянут. ДОБРЫЕ ВЕСТНИКИ За рамой, не переставая, Всю ночь - легчайший стук в стекло: То ветвь, иль капля дождевая, Иль голубь просится в тепло? Полуразбиты доски ставней, Идет сквозняк по этажу. С поры, уже довольно давней, Я выселенью подлежу. Уже свою провижу участь; Чужой тропой, всего скорей, Плестись, оголодав, измучась, В компании нетопырей. Так у тропы однажды сяду, Окончу путь последний свой, Испив сладчайшую отраду Прохладной влаги дождевой. И голубь серебристоклювый Мне ветку в клюве принесет, Покой и мир предскажет скорый, - Таков да будет мой уход. СПУТНИКУ Мой товарищ, в этой страшной были Привыкай идти меж конвоиров; Знаю, всю семью твою убили, Видно, и могилы-то не вырыв. Почему же ты, лишенный дома, На штыки не бросишься солдатам, Чтобы в пласт чужого чернозема Кануть удобрением богатым? Что же, ведь и я живу, покуда Не помру от слабости, от боли, Но бреду, как не было бы худо, Утопая в гибели все боле. Нынче равный прочим бедолагам, Ждешь, когда пройдет пора лихая, И куда-нибудь походным шагом Ты пойдешь, шутя или вздыхая. Веришь ты, что гибель - не подарок, И твои надежды непреклонны. Молод ты и не видал овчарок, Что грызут отставших от колонны! ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ Лупи! Лупи! Уже мутится разум, Еще десяток. Нет, не дотяну. Вот-вот конец - и все исчезнет разом, Обвалится во тьму и в тишину. Крошатся зубы, иссыхает глотка, Кругом - остервененье вражьих рож, Одна отрада: если парню с плеткой Ты шепотом проклятие пошлешь. Лупи! К ударам я готов заранее, Таков уж век: безумье мчится вскачь. Все то, что должен я тебе, Германия, Мне в задницу впечатал твой палач. А он меня охаживает плетью, А он обучен множеству финтов: На голой коже кровяною сетью Для будущего счет уже готов. Что ж, полосуйте, бейте, сучьи дети Пусть я на брюхе - но еще упрям: И этот счет, и все счета на свете Я предъявить успею главарям! ПО ДОРОГЕ Едва нахлынула вода, Нас тут же сунул труповоз В конюшню: стало быть, сюда Впихнул и сено и навоз. Отнюдь не я тому виной, Что ты распластан надо мной, Что источаешь трупный смрад: Я и такой постели рад. У вшей отличное чутье, Их попечитель - труповоз: Для них покойник - не жилье, Так он еще меня привез: Полумертвец для вшей полезней! Вот и ползут, таща болезни, От коих, мой покойный друг, Тебе-то и пришел каюк. Ты умер, я живой пока, На это плюнет труповоз, Подохну ведь наверняка, Ну, так с него какой же спрос? И в общий ров для мертвецов Он кинет нас в конце концов, Поедет дальше - будь что будет, А Страшный суд - он всех рассудит. БАЛЛАДА О КГ"СОВСКОМ ЛЕСЕ Надсмотрщики не терпят возражений: Мы шли, в воде болотной по колени, А если кто сгибался - тут же, рядом, Конвойный возникал и бил прикладом. Так, утопая в жиже, плача кровью, Мы шли через болота к Приднестровью. С дороги сбиться было невозможно, Тут что ни шаг - то знак в грязи дорожной Куда мы шли - вопрос предельно глупый, Коль знаки вдоль дороги - трупы, трупы, Понятные любому дурню знаки: Мы видели, как их грызут собаки. И мы, и все нехитрые пожитки К утру бывали мокрыми до нитки От ливня, - то, что мы еще живые, Стрельбою подтверждали часовые, А дальше - гнали с воплями взахлеб До окаянных косовских чащоб. Нас по двое построив, как в насмешку, Назначили в дневную перебежку, И мы бежали к собственной кончине, И спотыкались мы на мертвечине, Когда темнело - верх брала усталость, Валились спать - в ком жизнь еще осталась. Мы так бы и лежали до восхода, Но вышла из чащобы шайка сброда, И пусть у нас пожитков было мало - Так с воплями и те поотнимала, - Что ни лежало в сумках за спиной - Все, все досталось братии лесной. Мы в темноте напрасно драли глотку, А нас бандиты грабили в охотку, - Защелкали жандармские затворы (Стреляли в нас, уцелевали воры), - Изъявши все, что было, подчистую, Бандиты в лес ушли, во тьму густую. Рассвет сквозь ветки пробивался скупо, Не отличишь в потемках труп от струпа; Погибших и не перечесть, пожалуй: Вошли толпой - а вышли горсткой малой. Погнали дальше нас. А шедшим следом Рассказ про эту ночь казался бредом. КЛАДБИЩЕ В ОБОДОВКЕ Гонять отсюда песью рать - Задача непростая. Готова вмиг тебя сожрать Наглеющая стая. Окоченевшую сестру Куснул вожак матерый. Где сын, что умер поутру? Растерзан всею сворой. Ты как живой: на холоду Откуда взяться гнили? Да упокоишься во льду, Пусть в общей, но в могиле. Покорствуя земной судьбе, Истлеть - не так уж худо. Любой завидует тебе, Кто средь живых покуда! ПОДОЛЬСКАЯ ЗЕМЛЯ Поля от пшеницы в золоте сплошь, Окоем глазами объемлю: Не зря, не зря урожай хорош, Столько трупов легло в эту землю! Оно, пожалуй, не мудрено - Кровь этой земле привычна, Здесь немало хозяйничал батька Махно, Петлюра бывал самолично. Земля милосердно давала приют Всем убитым, без спроса, кряду: Весною побеги, знала, взойдут, Мир будет подобен саду. Нас перегнали за берег Днестра - Палачей не возьмешь на жалость. Нас двести тысяч было вчера, Едва ли четверть осталась. Да и к нам, скорейшую гибель суля, Подступают отродья палачьи: Третьему Рейху нужна земля, Притом - возможно богаче. Привычен природы круговорот: Добьют не сдохших доныне, Уродится, конечно, и через год Пшеница на Украине. СТАРЫЙ КОЛОДЕЦ Я держусь подальше от колодца, Ибо он - дорога в глубь земную. Много знает он, как мне сдается, Про страну, которой не миную. Ну, а если я обязан все же Зачерпнуть воды из темной глуби - У меня идет мороз по коже, Чуть взгляну во тьму в замшелом срубе. Что-то дремлет там внизу и манит, Вечный мрак выходит из-под спуда, И в себя, в себя пришельца тянет, - Мнится: он зовет меня оттуда. Ну, еще одно мгновенье выстой, Легкий плеск - покой воды распорот, А затем ведерко влаги чистой Вытащу, свернувши цепь на ворот. Страх перебороть - всего дороже; Гляну в успокоенную бездну, Я себе оттуда строю рожи, Лишь уйду - так и внизу исчезну. Стоит ли трудов колодец древний? В нем один обман да холод мрачный. Прочь пойдем: у луга за деревней Бьет родник, холодный и прозрачный. ПРИЗНАНИЕ Коль жизнь игрой оказалась - Была тяжела игра. Когда приходит усталость, Это значит, что спать пора. Сон - попросту дань природе, Вечность - серьезный предмет. А я был рабом мелодий, До которых вам дела нет. Я знал: строка ли, напев ли - Все спрячу в себе - в аду. Найти ли защиту дешевле От тех, чьих мнений не жду? К вискам полночное чудо Прильнет луною и льном: Ничто не властно, покуда Ты в жертвы назначен сном. Но время скроет, утишит Звучание слов и от; До тех, кто все-таки слышит, Едва ли шепот дойдет. Значенья речь изменила, Бумага - в пятнах огня. Пусть пожелтели чернила, Но они спасали меня. Хранитесь там, в эликсире - Крик, поцелуй, звезда: Что мог, то сберег я в мире Отныне и навсегда. Игра навеки разбита, Но волною бегущих лет Золото будет отмыто. До прочего - дела нет. ИММАНУЭЛЬ ВАЙСГЛАС (1920-1979) ОН Мы роем воздух, чтоб в него вселиться, В могилу, - взяв с собой детей и жен. Нам должно рыть, плясать и веселиться: Пиликай, скрипка! Труд не завершен! Смычку повелевает дисциплина Скоблить кишки, и песнь играть одну - О смерти, это - мастер из Берлина, Туман, ползущий из страны в страну. И кровяной, вечернею порою, Когда уста разжать всего трудней, Я дом для всех в пластах воздушных рою: Просторней гроба, гибели тесней. Он и поэт, и цезарь стай гадючьих. Как в косы Гретхен, солнце в Рейн зашло. Просторна яма, вырытая в тучах: Берлинский мастер знает ремесло. ВОЗНЕСЕНИЕ Отъезжаем ли? Подъезжаем? Вправду ль ты нас везешь, вагон? Слишком многим мы угрожаем, Оттого так велик перегон. Между миром нижним и вышним Настает перемена судьбы. Но и в небе не будет лишним Вдоль дороги считать столбы. Хлыст в руке - не больно-то тяжко. Так что в путь, вперед и смелей! Заночует моя упряжка Посреди открытых полей. Хорошо отдохнуть от дороги, От тяжелой дремы былой: Там, откуда уносим ноги, Нам всегда грозили метлой. То ли смерти опять услужаем, То ли брюхо урчит вдогон? Отъезжаем ли, подъезжаем? Вправду ль ты везешь нас, вагон? ВОРОНЬ? Кто знает, доживем ли до ночлега? Но все-таки узнать хотел бы я, Неужто это Небо в хлопьях снега На нас швыряет стаи воронья? Их отчего-то нынче слишком много, - Посмотришь вверх и дрогнешь, ибо там, Как ни петляет по земле дорога, Они - всегда, упрямо, по пятам. А кто из нас устанет, занедужит И, легши навзничь, глянет в облака, Увидит лишь одно - как стая кружит, Хотя и не снижается пока. Да, мы грозим, но не даем отпора - Вцепляясь в воздух, где густеет мгла; И Смерть, как ворон, нас настигнет скоро Прикосновеньем черного крыла. ХАРОН НА ЮЖНОМ БУГЕ Охранников окутывает дрема. Облит луною властелин парома. Роса и слезы - вот и все, увы: Мы сами для себя копаем рвы. Уже готов приют последний наш, Одежду отбирает мрачный страж. Луна-Харон раскидывает сети: Не пропадать же душам в мутной Лете; Качает лодку мертвая волна, И в Южном Буге нам не встать со дна. ВАТАГА СМЕРТНИКОВ Дотянем до цели - едва ли. Ватага заране мертва. Беда в снеговом покрывале В обмерзшие входит хлева. Дома деревеньки продажной, Как елки, одеты огнем. В харчевне, в раю ли - не важно, Подохнем, зато отдохнем. Сжигаем амбары и хаты - Хозяин последний пришел. На мельницах смерти богатый Готов урожай на размол. Допетая песня - отрада, Покой, обретенный навек. Ватаге победы не надо: Пусть падает гибельный снег. ТРЕПАК Ветры в воздухе вздыбили Листолет, листопад. Кто из рыцарей гибели Вернется назад? Есть ли время блаженнее - Листобой, листоверть: Эти пляски осенние - Трепак или смерть? Краски радугой взвеяли Листохруст, листопляс; Самогон не пьянее ли Прекрасных глаз? Горький, неуспокоенный Листопад, листолет! Обреченные воины. Гиблый поход. ПРИЛИВ, ОТЛИВ Мы - пасынки пыли дорожной, Мы - гулкого ветра порыв, Прилив, неизменно тревожный, И следом грядущий отлив. Нас гонит угроза слепая, Велят барабаны: бегом; На тысячи миль обступая, Одна только гибель кругом. О, чьи не захлопнутся двери Пред нами в полуночной мгле? Мы - самые робкие звери, Что мчатся по спящей земле. Не станем просить о ночлеге, Осознана жизнь как запрет. Мы живы лишь в вечном побеге. Взгляните нам разве что вслед. ОТПРАВЛЕНИЕ В ПУТЬ Кому в суровый путь пора - Пусть верит в доблесть и ветра. Дросте-Хюльсхоф Бредем к невзгодам от невзгод, Сквозь мир, чужой и неуютный. Вперяя взоры в небосвод, Как масло тающее, мутный. Мы падаем, опять встаем, Ни в чем уже не ждем поблажки, - Лишь, озаряя окоем, Меняем страны, как рубашки. Вступаем в ночь, как в полынью, Вконец не ведая маршрута. Тот, кто забыл страну свою, В стране усопших ждет приюта. БРАТСКАЯ МОГИЛА Вонзаю лопату в песок и в гравий, Знаю - не вскрыть могилу - не вправе, Ибо что мне осталось, в конце концов, Кроме как видеть своих мертвецов? И мне ни шагу не сделать отсюда: Здесь виден отблеск былого чуда, Здесь - голос отца и ласковый взгляд, Здесь - материнских волос аромат, - Все это - в воздухе, а не в яме, И не должно умереть с сыновьями. Усопшие, дайте поверить мне, Что с вами встречусь там, в глубине, - Заранее жребий счастливый приемлю: Дорогу найти, и уйти под землю, - Последняя радость: в конце концов Успокоиться возле родных мертвецов. Покуда живу, останусь при деле: Чтобы даты стереться не смели, Чтоб хотя бы память была жива О тех, над кем разрослась трава. Радость единственной доброй вести: Вместе страдали, покоятся вместе, - Усопшие жмутся друг к другу, пока Бросаю комья земли и песка: Знаю, мертвым глина и гравий Станут отчизной, данной въяве, - Тем, кто вместе страдал, да будет дана Одна земля и смерть одна. ЛЮЦЕРНА Расцветет по весне, Лето, будто в огне, Осень седая - Петь так хочется мне, О, как хочется мне! - Убеждая. Страдая. Мы поем ввечеру, Песнь звенит на ветру Задушевно и верно. Так мы грезим, дремля. Над покровом - земля, А покровом - люцерна. ЭПИТАФИЯ ДЛЯ БРАТСКОЙ МОГИЛЫ Кто жил, страдал и здесь погиб когда-то? Где высечены имя или дата? Отдельной - ни о ком не сыщешь вести. Страдали вместе и почиют вместе. Да будет вам венцом небесной славы Вся эта ширь полей, ветра и травы. БАШНЯ И зорко, и ожесточенно Ты, башня, ждешь в дали степной - Меня, ватаги обреченной Бойца, забытого войной. Ты в милосердии сурова, Стоишь, как дольний мир, стара, И ты меня принять готова, И тьма твоя ко мне добра. Тебя не защищают рати, Кто умер - сам к тебе придет, Молчанье здесь взамен печати, Для верного распахнут вход. Переживут твои причалы Агонию тщеты мирской. И гость последний, запоздалый, Войдя в тебя, найдет покой. СМЕРТЬ В ПУСТЫНЕ Вдали посеяна судьбой Смерть над рекою голубой, И ястребы в лазурном поле - Ландскнехты смерти, и не боле; И месяц, проповедник старый, Спеша к воде, наводит чары; И сердце мается мое Как заржавелое копье: Там, в тростниках, клонясь ко сну, Воды иль пепла я глотну? ЧАС ПЕПЛА Израненный, усталый, слабый, В час пепла я сижу на пне, Внимая мудрый голос жабы - И утопаю в тишине. О нет, меня будить не надо! Мне с каждым мигом все слышней Трясины гулкая отрада, Последний сон последних дней. ОСЕННЕЕ РАВНОДЕНСТВИЕ С теплом давно пора проститься, Плащ осени то бур, то ал; Ветрами воет смерть, как псица, День равноденствия настал. Повсюду - лишь печаль и злоба, Дряхлеет плоть, душа болит. И осень, словно доску гроба, Туманами страну скоблит. В СТРАНЕ БЕСЦЕЛЬЯ В стране бесцелья, где мысль плетется Вкруг времени, то есть - вокруг колодца, Я питье подносил, подчиняясь закону, Порой - когорте, порой - легиону. И гунна, с коня безжалостно скинув, Я пить принуждал из тех же кувшинов, - В той стране, где не знали о времени люди, Пусть каплю его, но сберег я в сосуде. ДАКСКИЙ КУВШИН Обернись, коричневая глина, Круглым телом дакского кувшина, - На гончарном круге зреет чудо: В грубой персти - контуры сосуда. Жизнь и гибель в полость входят ныне: Гибнет мир, - жалеть ли о кувшине? Но хранит он, звонкий и нетленный, Тяготу и пустоту вселенной, - И в его глубины время вложит Все, что было, - все, что быть - не может. ЧЕРНАЯ ЦЕРКОВЬ Мастерку жестокому в угоду, Колокольня рвется к небосводу. Стрельчатые своды облегли Шпиль ее подобием петли, Ряд столпов, столетьям непокорный, Ввысь уносит кровлю Церкви Черной. Гром органа - и приемлет тьма Вечный свет единого псалма, - Глыба камня, грешная, благая, Дремлет, край родной оберегая. ДРЕВНИЕ МОНЕТЫ Горсть позеленевших медяков, Ты хранишь в себе следы веков: Лики Августов и Птоломеев, Идолов, пророков и злодеев, - И сверкает в неизменном свете Все, что начеканил царь столетий. Фениксы пылают на кострах, Но по краю - прозелень и прах, - Ценности, упавшие в цене: Ярь-медянке не лежать в казне. ЧЕРНОМОРСКИЕ РАКУШКИ Данники зноя и стужи, Влажные монастыри; Известь коростой - снаружи, Ветер и небо - внутри. Детища влаги бездонной, Гневом Нептуна больны, Согнуты в рог для тритона, В серп восходящей луны. Слух истомленной Вселенной Ваши изгибы хранят; Белый Спаситель на пенной Влаге - взнесен и распят. Синего, древнего дома Не позабыть никогда. Нежно прибоем несома, К берегу рвется звезда. РУКИ ДЮРЕРА Навек разъединились руки, Любовь пришла, любовь ушла, Остался пепел от разлуки, Но песней ожила зола. В наигорчайшей из агоний Сердца уходят в забытье, Лишь Дюрер вновь сведет ладони, Благословить чело твое. РОДНИК ЛУНЫ В реки, в пруды Лейся, пьяня: Кладезь воды; Кладезь огня. В море и в лес С черного дна Втуне с небес Льешься, луна. Минул закат Каплями рос - Звезды летят Каплями слез. Тягость беды Останови - Клятвой воды, Клятвой любви. ИЗ ПОЭТОВ ШВЕЦИИ ЭВЕРТ ТОБ (1890 - 1976) ВСТРЕЧА В МУССОНЕ Мы шла в муссоне вдоль Сомали, при полном фрахте, натяжеле, и бриг "Тайфун" увидали вдали: он шел из Ост-Индии к Капской земле. С желтым крестом лазурный стяг мы немедля вскинули над собой; выбросил, нам отвечая, чужак финский: на белом - крест голубой. Мы пары спустили, чужак - паруса, как можно ближе сошлись корабли: почту возьмем, постоим полчаса, - мы в шлюпке на веслах к финнам пошли. Мы подплыли; финны бросили трос, наш помощник четвертый отправился к ним. Вижу: на руслени - шведский матрос, Фритьоф Андерссон - сколько лет, сколько зим! Плаваешь - то муссон, то пассат, чаще тропики видишь, чем берег родной. Я удивлен и, конечно, рад, что старый приятель передо мной. - Я в Шанхае влип, я сидел без гроша, я заложником выкупа ждал много дней, но дочь у хунхуза была хороша, и, - сказал Фритьоф, - я женился на ней. Она в Сингапур мне сбежать помогла, я без паспорта вышел на рыночный торг, вдруг подходит ко мне - ну и дела! - шведский консул, Фредрик Адельборг! "Старина Фритьоф Андерссон, привет, ты зачем в Сингапуре?" - спросил Адельборг. "Я с Желтой реки, - отвечаю, - нет ни гроша у меня, хочу в Гетеборг!" Ну, одели меня - не прошло и дня, справили паспорт, дали взаймы, жена Адельборга поила меня чаем - и славно болтали мы! Тут палубным взяли меня как раз, было с фрахтом в Сиаме немало возни: львы, тигры, слоны - Гагенбеков заказ, в Гамбурге будешь, к нему загляни. Только в рейсе вовсе пришлось тяжело: южней Цейлона мы влипли в циклон, клетки звериные поразнесло, шторм, представляешь, а на палуб