о пьяному делу вполне случайно проехал государь Петр Алексеевич. Как и всех иных юных, впервые пришедших в Киммерион без гасла, иначе говоря, не зная пароля, усадили его на Лисьем Хвосте под четырехстороннюю перекрестную беседу и допрашивали - как положено в таких случаях - таможенник, священник, мирянин и офеня; последний, как всегда, был избран просто - старший по возрасту из оказавшихся в Киммерионе в тот день. Допрос велся непрерывно и вголодную, трижды двенадцать часов, по истечении какового Борис и был единогласно опознан как настоящий новый офеня, получил из специально существующего для таких случаев резерва выплату киммерийскими деньгами за принесенную муку, и отпущен с миром: знакомиться с городом, закупать товар, отдыхать понемногу перед уходом во Внешнюю Русь с молясинами. И все было буднично, лишь одним удивил таможенников Борис, когда предъявил укупленное для досмотра. Он не взял не только молясин, не взял даже семги или лососины, не взял ни пушных товаров, ни даже точильного камня. Он набрал восемь пудов безделушек, как называли в Киммерионе эти товары, что годами пылились в лабазах на Елисеевом Поле и редко-редко расходились по очень низким ценам среди собственно киммерийцев. Нечего удивляться, что и Борису они достались за бесценок, хотя иные были сработаны декады три-четыре лет тому назад, да вот с тех пор так и не нашли покупателя. Но свод таможенных правил никак экспорт подобных товаров не ограничивал - столетиями выносили офени из Киммериона именно такое и такому подобное - задолго до того, как все было вытеснено молясинами. Стражники посоветовались с офенями, потом с резчиками и торговцами, и неожиданно бодро выдумку Бориса одобрили. Потому как нечего неходовому товару пылиться. Все одно из уже готовых вееров молясину не сделаешь, а сделаешь, так офени побрезгуют. А тут мамонтовая кость, рыбий зуб, кованое серебро. Пусть берет, пусть несет. Бориса проводили с наказом: непременно идти в город Арясин, да закупить там кружев. Мука - мукой (телевизоры тогда уже были, но далеко не японские - и моды на них особенной не имелось), а дочку замуж ведь и не отдашь без двух пудов арясинских кружев! А уж если к Мачехиным подход найдет, да у них кружева покупать станет - пусть тогда хоть все веера унесет из Киммерии, все бильярдные шары. В Киммерии прохладно и так, а шары по столу катать ни у кого времени нет. Как ни рассуждай, был Борис Тюриков настоящим офеней, а поскольку первые годы своих трудов посвятил он тому, что утаскивал у купцов по дешевке откровенно залежавшийся товар, то за спиной дали ему вполне безобидную кличку "Санитар". Желающих последовать его примеру за все тридцать лет больше не появлялось, простой офеня твердо знал: молясины в Россию носить и богоугодней, и доходней. Настолько доходней, что иной раз чуть не в каждую церковь Киммериона можно свечу в полпуда поставить, да и на монастырь Святого Давида Рифейского кое-что пожертвовать. А уж насчет богоугодней - простым же глазом видно, как мало молясин в России, как лихо распродаются самодельные - что уж говорить о настоящих киммерийских! Однако Борис был не так-то прост (хотя не будь он достаточно прост - не признали бы его в свое время офеней). После удачного похода он, конечно, ставил свечи, даже дорогие, подолгу молился и просил отпущения главного своего греха, греха стяжательства, но киммерийские батюшки, привыкшие, что все как один офени именно этот грех свой считают главным (надо-то вот ведь задаром бы ходить! да ног таскать не будешь!...) пропускали покаяние Бориса мимо ушей и без епитимьи все грехи ему отпускали. А кто-то из лабазников, заказывая на Бориса и Глеба молебен во здравие раба Божьего Бориса, с потрохами выдал себя коллегам, и те при очередном визите непростого офени старались его к себе тоже зазвать. Если Борис еще не загрузил свои четырехпудовые тюрики, а лабазник не ломил цену, как Собакевич за мертвую душу, лежалый товар немедленно менял владельца. С годами Борис даже мог не платить всех денег, ему верили в долг, ибо первое, что он делал при следующем приходе в Киммерию - это долги возвращал. Безукоризненная честность Бориса вошла в поговорку (нечестных офеней нет в природе, но простому того не втюхаешь, что возьмет Борис, простому подавай молясин, молясин, молясин и ничего больше); с него никогда не просили дорого: на дорогой товар Борис лишь грустно глядел и с четырьмя "о" выговаривал: "Дорогонько..." В итоге через какое-то время товар дешевел, Борис слезно благодарил купца за уступку в цене, и товар покидал Киммерию. Куда сбывает он веера и шахматы - никого не интересовало, как-то влез в Арясине Борис к семье Мачехиных в доверие, и таскал в Киммерион пудами именно их кружева. Пшеничную муку приносил. Вьетнамские вяленые бананы - первостатейный товар для дальнейшего обмена у бобров. Словом, деньгами Тюриков ворочал огромными, хотя русских с собой не имел обычно никаких, разве что копейки. А киммерийские, полученные за свой добротный товар, до осьмушки обола оставлял в Киммерии, весь неистраченный остаток неукоснительно жертвуя на церковь. Ангел с тюриками за спиной (вместо крыльев) был Борис, да и только. И никто, кроме лабазников, им не интересовался в Киммерии. Интересовался им только Гаспар Шерош, но по природной робости никогда не рискнул бы почетный академик (а также косторез, лодочник, мясник, банщик, бобер и многое другое) пойти с вопросами к совсем незнакомому ему офене. Да к тому же Борис всегда бывал такой занятой - не в пример академику, чаще посиживавшему в скверике и бисерным почерком записывавшему разные праздные мысли. Притом все, что касалось необычного офени, заносил Гаспар в записи при помощи минойской пиктографии, ее (да и то с трудом) могли бы прочесть лишь гипофеты. Словом, ничьего опасного внимания за все тридцать лет Борис Тюриков не привлек. Да и зачем бы? Офеня как офеня, их три тысячи. А что покупает не то, что все остальные - молодец, да и только. Впрочем, Гаспар так не считал. Давно в записной книжке у него значилось: "ТЮРИКОВ - офеня, который не хочет торговать молясинами. Оборот товара - вдвое выше обычного офенского. Покупает резную продукцию, приносит кружева и прочий дефицит. Если он в Киммерионе выполняет роль бактеориофага, то..." Дольше пока не было ничего: академик так ничего и не мог выяснить. Ни на грош не обладая даром ясновидения, Гаспар просто нутром чувствовал, что ЛИШНИЙ какой-то человек в Киммерии этот офеня, не вписывается он в общую картину древнего Рифейского Убежища, из какой-то другой истории это человек. Неправильный, неестественный офеня, место ему не здесь, а в какой-нибудь апокрифической литературе, где главный положительный герой - Иуда; сгодился бы и советский шпионский роман, даже южноамериканская новелла с подкопами под Вавилон, словом, где угодно, только не здесь. Офеня - всегда камаринский мужик (потому что всю жизнь ходит по Камаринской дороге). А Тюриков - мужик, но почему-то не камаринский. Впрочем, такие головоломки жизнь подсовывала Гаспару ежедневно, еженощно. Он весьма часто страдал бессонницей и бродил по безлюдному в ночное время, хорошо освещенному Киммериону, лишь он один мог увидеть, как некий достойный пристального внимания человек наносит визит в дом некоего другого человека, по каким-либо причинам достойного внимания. Только Гаспар мог пронаблюдать, как с полупустым мешком за левым плечом однажды вошел офеня Борис Тюриков на крыльцо к Илиану Магистрианычу, палачу-цветоводу. Увидев такое в третьем часу ночи, Гаспар сперва не захотел глазам верить, потом - захотел, но понял, что на роль топтуна под окнами президент академии наук никак не годится. Гаспар поскорей удалился с Земли Святого Эльма, ничего дожидаться не стал, хотя славная мудрость "крепче знаешь - меньше спишь" была в самый раз для него (он старался знать больше, как можно больше, оттого и спал с годами все меньше и меньше) - знать слишком много он не опасался. Поэтому, придя домой, увиденное все точно записал, на всякий случай использовав самый древний, даже гипофетам почти непонятный вариант минойской азбуки - клинописную вязь. Постороннему взгляду эти строки показались бы чередой кусающих друг друга за хвосты бегемотов. Или еще чем, но никак не буквами. В музее при Доме Петра один пергамент такой вязью был исписан, и никто, кроме Гаспара, целиком прочесть его не мог. Но даже он в этот пергамент не углублялся, это была всего лишь одна из довольно многочисленных копий Минойского Кодекса, который ни в оригинале, ни в каноническом переводе печатному станку предан не был. Древность начального свода киммерийских законов определению не поддавалась, лишь известно было то, что на берега Рифея киммерийцы пришли с уже весьма истрепанной копией допотопного оригинала. С тех пор в кодексе ничего не меняли, только перевели на современный язык, но и оригинал на всякий случай тоже хранили. Кодекс был невелик, всего триста уголовных преступлений без всяких подпунктов предусматривал руководящий документ Минойского судопроизводства. Притом над некоторыми статьями кодекса киммерийцы давно и в открытую потешались; статья 138 выглядела так: "А ежели какой мужик со своей овцой согрешит, выпороть того мужика примерно, овцу тож". Статья 139: "А ежели какой мужик со своей свиньей согрешит, выпороть того мужика примерно, свинью тож". Статья 140: "А ежели какой мужик со своей коровой согрешит, выпороть того мужика примерно, корову тож". Насчет коровы, заметим, статья имелась, бык был пропущен, зато статьи 141 и 142 радовали киммерийцев (особенно в минуты нетрезвого досуга) так: "А ежели кто с кобылой своей согрешит, тому наказания никакого, а кобыле задать овсу вдвое супротив обычного", - и соответственно: "А ежели кто с жеребцом своим согрешит, тому наказания никакого, да только покормить обоих досыта". Статей, предусматривающих совокупление с росомахой, рысью, медведем, куницей, соболем, горностаем и другой прочей чисто киммерийской живностью в кодексе не было, видать, не водилась эта живность в тех краях, где составлялся кодекс. Однако на все подобные случаи имелась грозная статья за номером 300: "А ежели кто еще какое преступление учинит, что выше не предусмотрено, тому смерть, либо же, по размышлению, простить того вовсе, но на оный случай впредь не ссылаться". Таким образом, минойское уголовное право не было прецедентарным и полностью сходилось в этом с обычным уголовным кодексом Российской Империи. Ни слова не было в Кодексе и об офенях. Их польза, даже необходимость в экономике Киммерии была самоочевидна, но неужто за тридцать восемь столетий, протекших между островами Киммериона, никогда не нарушали они писаную часть Минойского кодекса? Отчего же, нарушали. И по статье 35 (пьяная драка с членовредительством), и по статье 72 (повреждение общественной собственности), и по статье 155 (человекоубийство простое, неумышленное) - за долгие столетия все такое в истории Киммериона было, и всегда суд архонта находил возможность примирить Минойский кодекс с уголовным. В единственном известном истории случае, когда офеня убил киммерийца (попросил того пособить мешок с товарами поднять, не удержал, уронил восемь пудов товаров на немолодого приказчика, тот и отдай Богу душу), по-минойски его приговорили к штрафу, обязали уплатить в казну гильдии камнерезов ведро серебра, - тогда на Руси рубль с бакенбардистым царем густо ходил - да и простили по трехсотой минойской. Кажется, таково было самое серьезное преступление из числа известных среди офеней, и то помнили о нем больше потому, что офеня тот, оказавшись долгожителем, полвека сдавал все новые и новые ведра серебра в казну камнерезной гильдии, а помереть умудрился в Киммерионе, и хоронила гильдия человекоубивца с таким почетом, что не совсем прилично все это как-то вышло перед народом. А с другой стороны - какое право у Киммерии судить минойским кодексом хоть одного офеню, если среди них никогда не было и, видимо, не может быть ни одного киммерийца? Были случаи, что престарелый офеня просил разрешения дожить остаток дней в Киммерии. Всегда такое разрешение давали, монастырь Святого Давида Рифейского для них даже кельи в резерве держал. Но бывало это редко, чаще офеня заканчивал свой торговый путь на Камаринской дороге: останавливался, сбрасывал мешки, оборачивался на восток, к Уралу, осенял себя двойным офенским крестом - и падал навсегда, лицом в сторону Киммериона. Через какое-то время братья-офени находили его, тут же, у дороги хоронили и заравнивали место так, чтоб ни бугорка не оставалось, а товар из его мешков прибавляли к своему - так повелось уж, такой сложился обычай. За тридцать восемь столетий, если бы над каждым офеней оставляли хоть малый бугорок, обозначилась бы Камаринская дорога что твое шоссе. Офени были для Киммерии неким органом общения с внешним миром, рукой, - отпадет одна, отрастет другая. Но если б кто пустил слух, что намерены офени объединиться в гильдию, в Киммерии даже смеяться бы не стали: глупо, невозможно и... никогда этого не будет. Поэтому Почетным Бобром был Гаспар Шерош, а вот почетным офеней - нет. И почетным Палачом - тоже нет, ибо нет такой гильдии. Визит странного офени к обыкновенному палачу-цветоводу именно поэтому заслуживал внимания. Гаспар до утра придумывал - какой товар мог понадобиться офене у палача. Конечно, это могли быть засахаренные семена настурций, - но они шли только бобрам и никому больше, на этот счет имелся указ архонта, бобры имели право объявить забастовку... Едва ли. Очень уж тяжкое преступление. Мог ли офеня взять подобный грех на душу? Гаспар так ничего и не придумал. Иначе, чем за товаром, офеня к киммерийцу в дом не входил никогда. Случаев известных не было. Гаспар не выспался совершенно, с утра пошел на любимую скамеечку в скверик к монументу Евпатию и его Викториям. И продолжал думать. И все без пользы, хоть иди к Илиану да спрашивай напрямую. Но Гаспар был робок, и в конце концов принял обычное для сомневающегося киммерийца решение: сходить к Сивилле. Благо с нынешним молодым гипофетом отношения у него складывались вполне доверительные. И Витковские Выселки - недалеко. Сивилла сейчас при треножнике состояла на диво дряхлая, потрясающе сумасшедшая, известная всему городу еще по тем временам, когда держала в кулаке пусть маленький, но важный рынок на острове Волотов Пыжик; рынок, возле конского завода, обслуживал в основном лошадиные нужды, на чем его "мамаша" однажды и погорела - проклятые умники отдали на анализ колбасу! Приговор был короткий: "На декаду - в сивиллы!" Что самое скверное - очень бездарна была она поэтически, строку прорицания сложить не могла правильно, и уставал гипофет Веденей, ее пророчества не только толкуя, но и редактируя. Сейчас сивилла сидела в своем углу, похоже, подремывала, а гипофет писал что-то минойскими значками в амбарной книге. Когда Гаспар, наклонившись, чтобы не удариться о притолоку, вошел в помещение оракула, Веденей покраснел, вскочил и разве что не заорал "Ваше величество!.." К счастью (больше для Гаспара - тот просто умер бы от такого приветствия) - не заорал. Гипофет и академик пересели за кофейный столик, весь их разговор, как обычно, шел по-киммерийски, поэтому значительную его часть в русском переводе воспроизвести невозможно, увы, как было много раз уже сказано, нет в русском языке подозрительно-обаятельного наклонения никаких глаголов, даже модальных; нет псевдоимперативных форм настоящего времени, позволяющих заподозрить человека в самых грязных делах, ничуть его даже за глаза не обижая; нет виртуальной формы множественного числа для существительных неопределенно-травестийного рода, даже самого этого рода нет. Словом, много чего нет. Но оттого в обиходной речи киммерийский язык и не используется (кроме ругани), что в нем для простого человека слишком много чего есть. И приходится просить у читателя прощения уж в который раз. Мало к риллицы для выражения чувств души. Латиницы тоже мало. Даже иероглифы никакие не помогут. Интуиция нужна, лишь с ее помощью кое-что еще можно понять в воспроизводимом ниже переложении этого разговора на русский язык конца двадцатого века, не знающий даже "царственного императива". - Киммерион? - для вежливости осведомился Веденей. - Рифей. Бобры. Настурции. Офени. Великий Змей. Арясинские кружева, - ответил Гаспар. - Офеня. Настурции. Земля Святого Эльма. Римедиум Прекрасный. Граф Сувор Васильевич Палинский. Офеня. Золотой дождь. Мамонт... в посудной лавке. Веденей с сомнением покачал головой. - Киммерион... - пробормотал он. - Увы. Караморова сторона. Наследник престола. Необходимо помнить. История не простит. А предпринять ничего нельзя, не могу пока ничего придумать - две последние фразы академик произнес по-русски, с большой грустью. - Киммерион... - неизвестно на каком языке и совсем растерянно сказал Веденей. - Кроме вас, Веденей Хладимирович, мне подозрениями делиться не с кем, - ответил академик по-киммерийски всего двумя словами, по-русски звучащими совершенно неприлично. В своем углу заворочалась и издала ряд неопределенных вздохов дряхлая сивилла. - Наверное, следует вопросить... - с все растущей тревогой сказал гипофет. - За счет города. Имеется резерв на такой случай. А отчет только в конце июня. То есть почти через квартал. Да я и за свой счет... - Отчего же, я тоже могу... - Киммерион! - с пафосом возгласил гипофет, и академик не стал больше спорить. Гипофет расставил жертвенник, достал обычное: серу, кориандр. Дубинку отложил - не такой посетитель. Зато извлек порошок размолотых шляпок лилового мухомора, перышки гуся, сошедшего с ума на почве вожделения к яблокам (еще при жизни: самофарширование всегда считалось в Киммерии страшной приметой), семена лотоса, печень рифейского осьминога и - на кончике охотничьего ножа - махорку. Тут же возникло затруднение. Сивилла, сволочь старая, дышала таким перегаром, что сесть на жертвенник самостоятельно не могла. Гипофет и академик с трудом донесли ее туда и усадили, а для устойчивости Веденей еще пропустил у нее под мышками ремень, закрепленный в блоке у потолка, - не первый раз такое с дурой случалось. Веденей зажег серу и стал поочередно добавлять компоненты. Через самое короткое время сивилла заблевала все вокруг, академик засмущался, но Веденей его успокоил: это пророчество наружу рвется и путь расчищает. Заодно бросил сверху немного поташа. Не помогло. Добавил селитру, марганцовку, шлифовальный порошок "миусский бальзам". Сивилла все блевала. Гипофет отчаялся, достал банку с нашатырем и сунул ей прямо под нос. Сивилла закатила глаза, стала синеть. Потом заговорила. - Быстры как волны рифейские песни да пляски! Восемь бильярдных шаров - боль головная для вас. Ухо царево прочло... Запретить бы офеням вовеки нашу газету в куски для упаковки кромсать! Поздно. Учти, академик, живешь в интересное время! Будет чего записать!.. Изверги, дайте опохмелиться... Переломавши все законы элегического дистиха, сивилла окончательно сомлела. Веденей, забыв о ней, смотрел на академика. Губы его сжались в нитку. Так же выглядел и академик. - Киммерион!.. - сказал на этот раз именно он. Что в переводе на простой русский язык могло бы приблизительно означать: "Ну, что ж, теперь мы хотя бы предупреждены". И добавил по-русски: - Я, пожалуй, посещу архонта. А вам, Веденей Хладимирович, придется взять отгул. Вам нужно навестить брата. Непременно нужно.Варфоломей Хладимирович все-таки несовершеннолетний. А он, - академик грозно сверкнул очками, - кажется, вскоре собирается жениться. По минойским законам он не может этого делать без согласия старшего в семье. Статья двести пятая. - Дайте опохмелиться! - подозрительно ясным голосом заканючила сивилла. Академик и гипофет, не сговариваясь, синхронно плюнули на золу жертвенника. - Пусть попробует без моего согласия, - сказал Веденей. Я его... в сивиллы упеку. - Киммерион! - попробовал успокоить гипофета академик. Гипофет огорченно поворошил золу и грустно отозвался: - Киммерион. 14 Геракл преследовал их своими стрелами и убил целую массу. Остальные же покинули страну и больше никогда не возвращались в нее. Г.Шваб. Мифы классической древности - А паразиты иногда!.. - лязгнула европейская голова. Она нехорошо рассмеялась, показавши все восемьдесят зубов. Азиатская вместо зубов могла предъявить лишь черепашьи режущие пластины, и скорбно поджала кожу вокруг клюва. - Обижаешь. Пример младшим, а? Двухголовая птица тяжело качнула крыльями, оборачиваясь. Стая, кажется, не слышала их разговора. Все тридцать восемь птиц за медным хвостом главной стимфалиды исполняли свои обязанности, которых было немного: соответствовать и наблюдать. Кого карать, чего терзать, как рвать на части - это все решала главная двуглавая, железноклювая, медноперая гарпия. Впрочем, на слово "гарпия" птицы обижались, именно поэтому так чаще всего обзывала одна голова другую. Трехгранный клин древних чудовищ сейчас летел на север, строго над Уральским хребтом. Справа была Россия. Слева - тоже. Но слева была еще и Москва. А в Москве обитало Верховное Начальство Всех Стимфалид. Хотя, если честно, все стимфалиды стаю над Уралом как раз и составляли. Главный Начальник Начальства был отнюдь не Геракл, хотя человек во множестве отношений выдающийся. А по правую руку... тьфу, по каждое правое крыло простиралась Азия. В ней уже который год прятался Призрак, периодически забегавший в Европу и, пользуясь известной степенью безнаказанности, мутил разную воду, норовя перекроить границы, преимущественно на Балканах, - в других местах ему просто давали под тазовые кости сапогом. Призрак раздражал нормальных людей несказанно: ветхое его одеяние (и учение - тоже ветхое, мертвое, дурно пахнущее), нудное бормотание, маниакальная страсть "избрать президиум", воспоминания о судьбоносной конференции в неведомом году - и слезы, слезы, которыми он заливал Европу, требуя вернуть "паровозик", иногда "локомотивчик историйки", а чаще - "броневичок" и прочие игрушки маразматика. И находились другие маразматики, избирали президиум - и получалось в точности то, что сейчас отхаркнула над Уральским хребтом Главная Стимфалида: "А паразиты - иногда!" Пора было кончать эту "иногду". Официально Российская Империя лишить гражданства призрачную ублюдину не могла потому, что нельзя лишить того, чего никогда не было, того, что почти триста миллионов живых людей все-таки имеют. Предикторы от разговоров на эту тему отмахивались: тот, что жил в Америке, сообщал : "Предмет исчерпает себя быстрее, если ничего не делать". Тот, что жил в Южной Африке, предлагал собрать всех призракопоклонников на отдельно взятом острове Колгуеве и дать им возможность построить то, что они хотят построить в своей отдельно взятой партии. Тот предиктор, что обитал в России, бросал трубку со словами: "Не мешайте мне играть". Кажется, первый ответ стоил второго и оба уступали третьему. И тогда Большой Человек, ведающий Нервами Государевыми, призвал Человека Мощного, Повелевающего Самонаводящимися Крылатыми Стимфалидами. Повелеть один человек другому ничего не мог, но - попросил. Обещано было, что птицы Эту Гадость поищут и при случае расклюют к едрени матери. Но попросил на выполнение год. Больно велика Россия, больно мелка цель. Пришлось соглашаться. В документах стимфалиды именовались Особым Звеном Патрулирующих Истребителей. Умели они одно: патрулировать границу между Европой и Азией, их племя отрастило две головы (еще неизвестно, справился бы с ними Геракл теперь, - в тот раз у них по две головы не было), одна глядела в Азию, другая в Европу, и всегда двухголовым птицам было о чем поболтать самим собой, а то и поцапаться; был в их стае - давно, правда - даже один приступ евразийства. Ну, сдали птицу в металлолом, продали за границу, потом, на ней катаясь, одна экс-принцесса навернулась с летальным исходом. Стимфалиды это точно знали. Никуда нельзя вольной стимфалиде с границы Европы с Азией. Из Греции в Колхиду от лишнего шума улететь пришлось, потом с Кавказа - ну, и хватит. Шума стимфалиды не любили. Они с ним боролись. И сами старались лишний раз не шуметь. Впрочем, границу Европы и Азии они стерегли в основном в северной части, лишь изредка совершая пролеты над рекой Урал (бывший Яик, - говорят, скоро опять обратно переименуют) до Каспия - и вновь отбывали на север. Тот кусок, что расположен между Гирканским и Эвксинским Понтами птицы патрулировать не желали, покуда морям нормальные названия не вернут. Да и воспоминаний о Кавказе с эллинских времен птицы сохранили немало, все - скверные. Шумно там. То ли дело Урал. Слева... Справа... Словом, более-менее и там и там - тихо. Стимфалиды старались следить, чтобы здесь было еще тише. Особенно на самом севере, где горы кончаются и стеречь границу вовсе некому. Ну, и к югу от Чердыни. В промежутке... А в промежутке птицы резко набирали высоту: здесь возлежал вытянутым колечком их старший ровесник, исхудавший Великий Змей, и обнимал милую его сердцу речку, на берегах которой кто-то жил - но тихо жил, и стимфалиды туда не совались. Из области, вокруг которой обернулся змей, одиноко торчал двойной зубец, увенчанный старинным замком. Здесь было запрещено задерживаться, но глянуть туда четырьмя глазами каждая из тридцати девяти стимфалид страстно желала, ибо владелец замка, граф Сувор Палинский, долгожительством решил сравняться и со Змеем, и с ними, медноперыми птицами. Порою птицы видели сухонькую фигурку графа, прыгающую с обрыва вниз, в непроницаемый для зрения туман, - а иной раз удавалось увидеть, как та же фигурка появляется из тумана и бежит вверх, только кудри седые по ветру вьются. Приближения к себе даже на версту Змей не терпел, птицы понимали, что разинь он пасть, зевни - и летать им по кругу из его пасти да в желудок и дальше через выделительный орган обратно в пасть. Сколько неосторожно летающих существ и предметов отправилось в это вечное путешествие! От полярных сов и гусей - до современных пикирующих истребителей, даже до пары-другой перелетных молясин, которые секта кавелитов-стерховцев использует. И никто никогда не вылетел обратно. Стимфалиды терзались любопытством: почему? И каково там, внутри?.. Но беседовать с ними Змей отказывался. Где-то бродил по земле некий Вечный Странник, умеющий укрощать Змея. Но знакомиться со стимфалидами не желал и он. Впрочем, птицы этого Странника побаивались, хватит и тех хозяев, что есть. Но уж от этих никуда не денешься. Москва как-никак. Заглотала даже Великого Змея. И никаким пером ее не прошибешь. Про топор и говорить нечего - это ее собственное любимое оружие. А также письменная принадлежность. Питались птицы, как и в древности, сырой нефтью, которой с азиатской стороны Уральского хребта встречались местами целые озера, человеку то ли не нужные, то ли невидимые. Кое-где нефть была плохая, птицы, страдая метеоризмом, маялись неучитываемой в условиях нормального питания реактивной тягой, вовсе им лишней. Обработанную нефть их желудки не принимали вовсе. Мазут вызывал у них припадок гнездования, стимфалиды клали полные гнезда покрытых медными перьями яиц, но из яиц вылуплялись непонятные гады доэллинской мифологии, и вместо того, чтобы стремиться к небу, они зарывались под Уральский хребет, стараясь залезть под медные горы и устроиться там хозяевами и хозяйками. Свое земное червеподобное потомство вольные стимфалиды глубоко презирали и старались по возможности вообще не размножаться. Но, старайся не старайся, а иной раз и размножишься. Последний раз стимфалиды обильно размножались от безделья: на целый год пришлось уйти им в глубокие пещеры с азиатской стороны Заполярного Урала, и отсиживаться под многосаженной толщей малахита, что было особенно неприятно потому, что именно малахитом ходят под себя их незаконные дети - Хозяева и Хозяйки Медной Горы. Больше прятаться было некуда, небеса в то время безраздельно принадлежали летающему оборотню, монстру по имени Дириозавр, которого стая лишь единожды издалека увидела - и мигом нырнула в окаменевшее дерьмо собственных деток. Ходил страшный слух о том, что это не простой Дириозавр, а лично Зевс Хронович. Но потом Дириозавр куда-то убрался, и стая вернулась к патрулированию. Именно тогда Москва предложила стимфалидам штатную работу в обмен на неограниченное право пользоваться лучшими сортами сырой нефти, причем обязалась в тех местах, где нефти нет, ставить поилки. Великий московский колдун, Начальник Наиболее Сырой Нефти и Природного Газа, взял птиц на работу. Впервые с доэллинских времен стимфалиды пошли на службу. Отдельным пунктом Начальник гарантировал защиту от несанкционированных Гераклов. Совершенно не хотелось птицам с налетанного места из-за чьих-нибудь трещоток куда-нибудь уматывать. Хотя вообще-то были приглашения на Сверхдальний Север, туда, за Северный Полюс, где процветает нынче Гренландская империя... Ну да ладно, пока и тут неплохо. Люди изрыли Уральские горы, взяли все, что смогли увидеть, и почти ушли из этих краев, - не считая, конечно, того куска Рифейского Урала, который обернул своей ленточной тушей одряхлевший Великий Змей. Именно поэтому для древнейших чуд и гад земли здесь был истинный заповедник: живи в свое удовольствие, только носа (хобота, клюва и т.д.) наружу не показывай. Должен же быть на круглой земле угол, куда можно спокойно уползти/улететь/уйти на старости лет, пить нефть, кушать лазурит, размножаться в разумных количествах. И кое-кто из особо древних полагал, что другого места на свете, кроме захапанного Змеем Рифея, для древних на свете нет, - однако к Рифею змей почти никого не допускал, вот и толклись они вокруг него, пугая друг друга. Кто бы не испугался: выходишь поздно вечером на шоссе попутную машину поймать, а там уже стоит сторукий, половиной рук голосует. Или летит выше облаков, в стратосфере, взмокшая белая корова, за ней - огромный овод, оба куда-то исчезают почти сразу. Или выползает из дыры в земле престарелая богиня Эрида, специалистка по раздорам, начинает гнилой хурмой кидаться, думает, что это яблоко раздора. Побросает, побросает, обратно уползет, а хурму вороны поклюют и драка между ними начинается. Где-то в пещере под кайфом балдеет сверхдревний бог Гипнос, от которого даже богов в сон тянет, но его уже давно никто не видел: то ли белены объелся, то ли мухоморов, в России еще и не то есть, а может, враки это и нет ни бога, ни мухомора. Стимфалидам нужен был воздух и простор. И они его получили, в тех границах, в каких требовалось им, и как раз в тех, охрану которых совершенно некому было поручить Империи. Справедливо бы поинтересоваться - зачем Империя должна охранять свою середину. На этот вопрос у государя был ответ: "Я приказал, и надо выполнять". Государь, может быть, не знал, что слово в слово процитировал недоброй памяти Нестора Махно. Но об этих словах помнили разве что в городе Гуляй-Поле, где они были долотом высечены на пьедестале памятника. Памятник поставили на частные пожертвования в первый же год царствования нынешнего царя, теперь уже никто не помнил - чего ради. Примерно на таком же основании зачислили на нефтяное довольствие и медно-железную стаю. Пусть летает. Наверное, однажды пригодится. Стимфалидам такое положение вполне нравилось. Эти невероятные чудища были самодостаточны: поругаться всегда могла одна голова с другой, но при общении между собой (и в редчайших случаях - с посторонними) птицы говорили парой голов, хором. И вот настал такой день, когда дважды тридцать девять железных глоток единым хором вынуждены были гаркнуть: "Будет исполнено, ваше превосходительство!" Гаркнуть пришлось в ответ на предложение разыскать в Уральских горах хитротазого Призрака, норовящего пробраться в Европу и там бродить вопреки исторической необходимости. И в Москве, и в стае полагали, что искать его специально не надо: так и так попадется во время патрулирования. А дальше предполагался следующий сценарий: пусть подонок убирается куда хочет, но чтоб в Европу больше не совался. Наелась Европа призрачной каши до отвала, аж рыгать сил нет. Однако пока что Призрак не попадался. Возможно, что развалился на отдельные кости и зря на него охота идет, но еще возможней, что сидит он где-нибудь в болоте по макушку и новые козни выдумывает: замышляет стачку, стычку или стучалку всенародную. Между тем никто Призрака (в отличие от стимфалид) в штат не оформлял. Рано или поздно вылезет он из болот под Ханты-Мансийском, и обычным своим путем, через Уральское Междозубье в районе истоков Печоры попытается пройти в Европу. Тут его и взять за тазовую кость. В скалах над пропастью Междозубья имелись у стимфалид кое-какие неприметные ни сверху, ни снизу "гнезда" с некоторым запасом сладкой сырой нефти. Отсюда открывался широкий обзор троп из Европы в Азию; следуя привычке, Старшая Стимфалида улеглась на сторожевое место. Поскольку облюбованная пещера находилась в южном обрыве, лечь пришлось по-особому, переплетя шеи, ибо азиатской голове совершенно не хотелось смотреть в Европу, и наоборот. Настроение у птицы было ниже среднего; из-за сырости в воздухе перья быстро покрывались зеленью и крошились, оба железных клюва нуждались в заточке. Пользуясь случаем, птица положила обе головы на приготовленные московской прислугой бруски, вздохнула, ругнулась на ею же самой позабытом языке и стала елозить клювами по влажному от тающего снега камню. Несмотря на сытный запах нефти из глубины пещеры, аппетит у птицы так и не проснулся. Последнее время это случалось так часто, что поневоле в обе головы к ней закрадывалась мысль - уж не старость ли это? Она вылупилась из пернатого яйца в южной Греции в те годы, о которых можно сказать лишь то, что медный век был тогда на исходе и начинался железный, оттого и клюв ее был иным, чем оперение. Не очень прочно, зато легко затачивается. Точильного камня здесь, на Урале, вдоволь. Однако - холодно. Откуда взялось само слово Урал? Лет всего пятьсот прошло, как стали его употреблять. А до того говорили просто Камень. И все вокруг называлось похожими словами, включая тот кусок земли, где не утихала вулканическая деятельность, который обхватил мертвой хваткой Великий Змей: когда-то назывался он Кеми, теперь на греко-славянский манер - Киммерия. Стимфалида иной раз хотела бы нырнуть под ту скалу, с которой прыгал вниз граф Палинский, и поглядеть - что там творится. Тем более, что располагался замок совершенно незаконно, большая часть его находилась в Азии, но десять аршин главной, "ломберной" гостиной размещалось в Европе, ибо замок висел над обрывом. Змей в этом месте разместил свое тело в дыре, проходящей непосредственно под горой, и получалось, что в его владения вход сверху все-таки есть. Стимфалида знала, что есть в эти владения и подземный, подречный вход из Европы. Так что не очень-то строго оберегал Змей свои владения. Но снизу входили на эту территорию лишь коробейники, сверху - вовсе никто не входил, только граф здоровье закаливал и два-три раза в неделю туда упрыгивал. Любопытно, конечно, - но на всякий случай стимфалида убедила себя в том, что ничего интересного там, внизу, нет. Мог, конечно, там прятаться известный Призрак, тем более что Киммерия вся целиком располагалась в Европе. Но тогда было бы всем плевать на него в Москве - в высшей степени. Киммерия - место закрытое, бродить туда-сюда по нему, из него и вокруг него дано лишь Змееблюстителю. Он первый Призрака бы и прищучил. Раскрыл бы пасть Змею, Призрака туда бросил - броди, милый, по кругу. Но у Вечного Странника в Москве начальства не было. Нет пока на него, видать, штатной единицы. Где же Призрак-то? Может, переломал где в тайге кости, да гниет, бедолага, под корягой, болезный, гнида подколодная... Или вовсе угулял во льды? Ищи его теперь от Колгуева до Чугуева... Сволочь. Птица кончила точить клювы, сполоснула их свежим снегом и придвинулась к обрыву. Зрение у нее было всякое, любую движущуюся в Междозубье букашку она бы отследила... и вот только что отследила. Что-то. Где-то за версту под стимфалидой одинокая фигура топталась, словно исполняла ритуальный танец, или же вино из невидимых гроздьев клюквы выжимала. Это был никак не человек, не Вечный странник, не зверь, не птица, не рыба, не... Не мясо? Да нет, вроде бы мясо. С запахом рыбы. Притом - на такие вещи у стимфалиды нюх был настоящий - очень древнее это было мясо. Тысячи лет было этому мясу. И пахло оно совершенно неприлично. Такой запах стоит в комнате бардака, где много дней идет непрекращающийся трах, а белье не меняют, к этому надо прибавить запах еще другого чего-то подобного, но людей поменять на лошадей - словом, воняло на дне пещеры живое олицетворение случки. Стимфалида рывком упала с обрыва, более безопасная левая пасть перехватила вонючку поперек того, что с натяжкой могло у вонючки сойти за талию, и вернулась на карниз возле пещеры. Тварь почти не сопротивлялась и шлепнулась на условную задницу там, где была поставлена. За спиной стимфалиды послышалось шевеление: стая заинтересовалась. Но стаю немедленно отослали подальше, добыча никак не могла быть Призраком, ибо ни один призрак так не воняет. Впрочем, на очень глубокое знание всех мировых мифологий птица не претендовала, - а вдруг все-таки вонючие призраки бывают? - поэтому отпускать чудище без выяснения обстоятельств она не собиралась. Не принадлежи стимфалида к биомифологическому роду, от которого на всей-то Земле осталось тридцать девять особей, она решила бы, что таких существ не может быть. Верхняя половина тела у существа была с одной стороны человеческой, но с другой - это было тело крокодила, из-за такой розни с одной стороны у существа была человеческая рука, с другой - крокодилья лапа, а лицо и вовсе сочетало в себе черты человека и крокодила, и оттого было перекошено. Пасть была скорей человеческой, зубы - определенно крокодильими. Нижняя часть тела представляла собой уж и вовсе издевательство над эстетическими канонами: одна нога была петушиной, другая была... рукой, настоящей волосатой нижней рукой гориллы. У развилки этих конечностей находилось нечто вроде слоновьего хобота, приглядевшись, стимфалида поняла, что размеры роли не играют, но пойманное существо - это самец. Даже наверняка самец. Словом, изловлено: черт знает что. Особые приметы: самец и воняет. Попыток бегству не делает. Ну, и дальше что? Впрочем, четверть натуры у существа была птичьей, стимфалида прококотала на курином обычный вопрос: мол, сразу вижу молодца, да из какого ты яйца? Чудище пошевелило... ну, тем, что было у него вроде хобота, а потом скрипло ответило на современном русском: - Никогда! "Тоже мне ворон..." - зло подумала стимфалида. Но русский она знала получше, чем курий. - Даку-у-у-менты! Чудище пошевелило тем, чем, видимо, шевелило всегда, откашлялось (очень простужено) и изрекло: - Токолош. К вашим услугам. - Чего тут делаешь? Здесь закрытая для полетов зона! Токолош изумленно вскинул хобот. - Когда это я летал? Где? - Ты... четвертьпетух! Значит, покушаешься летать. Морда Токолоша приобрела очень человеческое выражение. - Совсем обалдела, да? Стимфалида смутилась. - А ты откуда знаешь, что я женщина? Хобот победно взлетел вверх. - Это-это-это... я чую! На то и Токолош! Занесен в ярко-красную книгу!.. В спецгруппу... - Кончай махать... аппаратурой. Приступим к допросу. Какого хрена ошиваешься в закрытом для ошивания районе? Сюда вход разрешен только древним, либо с разрешения Москвы. - Я? Я-таки древний! Человечество в Африке на свет вылупилось, а я тамошний. Я даже человек на четверть. Бабушка у меня была человечиха. Дедушка крокодил ее догнал. И получилась моя матушка. А дедушка-петух догнал бабушку-гориллу. Получился мой батюшка. А потом батюшка догнал матушку. Ну, и получился Токолош. Мне теперь все равно кого догонять - лишь бы шевелилось. Но в Африке стреляют... и жарко. Теперь все сюда ползут. Мы по дедушке-крокодилу с Великим Змеем пресмыкающиеся родственники. Хочу к нему проситься. Сексуального убежища прошу. Стимфалида задумалась. Токолош забыл, что по дедушке-петуху он приходится родней и ей, вольной стимфалиде. Получалось, что через этого вонючего она, да и вся ее стая, приходились свойственницами Великому Змею. Интересная новость. Вообще-то и Палинский что-то дольше живет, чем простые люди, со скалы на две версты не прыгающие. И Кракен, древний десятиногий, говорят, где-то в Карском море лежит, в речку Кару втискивается. Притягательны здешние места для древних. И ведь это только те, кого Змей внутрь захапанной им территории явно пускать не хочет! Бродил тут где-то последний Василиск, змееподобный гад, от взгляда которого должны бы все каменеть, но уже давно вот не каменеют: Вечный Странник, говорят, поймал его и неделю держал в зеркальной комнате, тот на себя нагляделся, не то, чтоб околел или там окаменел, но подагру теперь имеет страшную. Австралийский чудо-юдий Баньйип, громадина полупрозрачная, тоже сюда приперся, но этот как холодно - так впадает в спячку, лежит небось в луже где-нибудь и ждет Великого Парникового эффекта, - а дождется, того гляди, Ледникового периода. Словом, все древние тут, некуда им податься, кроме как под бок к Змею. Призрак (тот, что по Европе раньше ходил, воздух портил), значит, тоже тут. Не зря Москва предупреждала, чтобы не путали с Призраком ходячего языческого идола Посвиста (безвредного, кажется), и еще кто-то, вроде на "Э" его фамилия - ну да, Франкенштейн... - Ты чего делаешь!.. - взвизгнула стимфалида на вонючего, но он свое дело знал туго и убирать хобот оттуда, куда единожды влез, не был намерен. - Я делаю... природе соответственно. Я... ы... я... ы... о!.. Ну, летай дальше... Возмущенная стимфалида резким движением азиатской головы скинула Токолоша с карниза: внизу больше версты, по другому разу нагличать не будет. Стимфалида не заметила, как ловко развернул он за спиной одинокое петушиное крыло, как изящно спланировал на противоположный карниз, совершенно неприлично облизнулся - и стал спускаться. А стимфалиду обуяла обида. И жажда. Она протянула обе шеи в пещеру и поискала бочку. Сунула обе головы в нее и хорошо отхлебнула. И тут же обе головы вытащила назад. В бочке был чистый мазут. Опять, черт возьми, придется размножаться. Опять пойдут Хозяйки медной горы плодиться с писателями Бажовыми... Яйца пернатые тоже класть больно... Это только Дириозавр мог позволить себе яйцами-болтунами города бомбить. А тут - вишь, Токолоша подослали, мазут подсунули. А Призрака кто ловить будет? Токолошу между тем было плохо. Если после этого дела нет возможности сразу в теплый ил зарыться - лихорадка начинается. Простуда. Пневмония может начаться. Простатит. Стимфалидит инфекционный подхватить можно, а эта болезнь не зря называется еще по-другому- железный триппер. Чем лечить его? Кто лечить будет? Кому на Урале есть дело до старого, доброго, ласкового, африканского Токолоша?.. Токолош плакал крокодильим глазом. Человечий его глаз горел ненавистью. Обезьянья нога-рука дрожала. Лишь петушиная лапа держала Токолоша как надо. Надо искать общий язык с Великим змеем. Иначе - писец Токолошу. Голубой, последний. Где ты, где ты, где ты, Великий Змей?.. 15 Проклятая немогузнайка! Намека, загадка, лживка, лукавка, краснословка, краткомолвка, двуличка, вежливка, безтолковка.<...>От немогузнайки много беды! А.В.Суворов. Три воинские искусства Азбуку мальчик выучил сам - по географическому атласу киммерийского издания, по размещенной на первых четырех страницах подробной карте Киммерии, а также по занимавшему весь следующий разворот плану города Киммериона. Буквы ему все сказала мать, души в нем не чаявшая, а на бесконечные вопросы о родном городе (на них Антонина ответов не знала) самым подробным образом отвечал дядя Варя, из всех Павликовых дядь самый наилюбимейший дядя. Другие дяди были тоже любимые: дядя Поля и дядя Ведя, последний отличался тем, что приносил больше всех подарков. Тети у Павлика были тоже ничего: тетя Глаша, тетя Доня и тетя Нина. Были еще дедушки: дедушка Ромаша и дедушка Федя. И все они в маленьком мире Павлика образовывали (с мамой, конечно) девять планет, крутившихся вокруг него, солнышка ненаглядного по имени Павел Павлович, пяти лет от роду. Все, кроме дяди Веди, жили в одном доме с Павликом, и было у них в жизни одно-единственное важное дело: вокруг Павлика танцевать с утра до ночи. Павлик их всех ужасно любил, потому что все они были очень послушные и вели себя почти всегда хорошо. Павлик за это водил их гулять: и по набережной, и в Рощу Марьи, и на бульвар через мост, и в разные другие места, которых они еще не видели и которые нужно было им непременно показать - а то сидят весь день дома, ничего на свете не видят кроме телевизора да кухни. А воздухом дышать надо, а то не вырастешь такой большой и умный, как дядя Варя. Павлику шел шестой годик, он уже умел не только читать, но и считать до сорока восьми. Мама пыталась его учить считать как-то иначе, по пальцам, но этому Павлик обучиться пока не мог. Он даже умножать умел: если трех теть умножить на двух дедушек, получалась половина дюжины. А если прибавить еще трех дядь, маму и два телевизора, день и ночь не выключавшихся в доме - то как раз выходила целая дюжина. И при чем тут пальцы? Да и другие считают только на дюжины. Это Павлик точно знал, всегда и все считали на дюжины и на рынке Петрова Дома, и на маленьком рынке на Пыжике, - на другие рынки старшим было гулять еще рано. И плавать на лодке Павлик им еще тоже не разрешал: рано. На трамвае, когда лето - это пожалуйста. С наступлением теплого времени трамвай превращался для подопечных взрослых, да и для самого Павлика, в развлечение. Целых два часа ехал трамвай на север, на Рифейскую стрелку - и обратно, до остановки "Гостиный двор" на Елисеевом поле. В другую сторону, на юг, Павлик ездить не хотел. Толкотня там, бобров слишком много. А их с любого места на Саксонской и так видать. Ну, рыжие. Зубы у них красные. Каштаны любят и бананы. Так их только дурак не любит. Хотя как-нибудь на досуге Павлик туда, на юг, этим летом собирался наведаться. И к дяде Веде на работу тоже: у него там, правда, дыма много, но все равно маме нужно показать, как правильно отвечать, если спрашиваешь про что завтра будет. А то она все "не знаю" да "не знаю"! Откуда у нее такие привычки взялись? Вот тетю Нину спросишь - она всегда все точно знает. Только тетя Нина косоглазая. Павлик еще не решил, любит он косоглазых или нет. Не решил, любит он, когда холодная вода за шиворот льется - или наоборот, не любит. Не решил, какими дровами он больше любит когда печку топят: кедровыми или березовыми. Но точно решил, что карту Киммерии из всех карт в атласе он любит больше других. Куда до нее встралии, например! Там и рек-то нет настоящих. А чтоб город стоял на одних только островах - совсем такого в атласе нигде Павлик не нашел. И дедушка Федя подтвердил, что нигде в мире нет такого замечательного города, как Киммерион. Павлик вырастал законченным киммерийским патриотом - чтоб не сказать хуже. Рука у него была обыкновенная, русская - ничего страшного. У киммерийцев тоже не у всех пальцы длинные. Смотря какую работу делаешь. Тетя Нина сказала как-то, что Павлику, когда он вырастет, пальцы сгодятся любые. А тетя Нина знает, что говорит. С этим даже мама согласна, а она такая упрямая: почти никогда и почти ни с чем не согласна. Вон, рабы живут в подполе, а рабам полагается раз в неделю баня и порка. Всегда так было заведено, дядя Ведя сказал, дедушка Роман тоже сказал. Почему их не порют? Надо их пороть. Приглашать порольщика и пороть. Интересно же! Сами бы посмотрели, другим бы рассказали. Когда он, Павлик, большой вырастет, и у него рабы будут, - много рабов! - то он еще других рабов заведет, специальных, чтобы первых пороли. Много и часто. И больно. И долго. Никакой жестокости между тем в характере Павлика не было, основной чертой его, очень радовавшей Федора Кузьмича, была гипертрофированная хозяйственность. Только-только научившись класть нос на парапет Саксонской набережной, он высказал неудовольствие: вон сколько всего по реке плавает, а где регулировщик, почему светофор не висит? Почему бобры и лодки плавают вдоль и поперек, а не как на улице, держась правой стороны? Почему дядя Астерий - лодочник, и еще другие дяди есть, которые лодочники, а одеты все по-разному? Надо их в одну форму одеть. Гликерия умилилась, и - как всегда - сдуру проболталась об таком трогательном высказывании киммерийца Павлика кому-то из соседей. Уже через неделю пара гнедых кляч доставила на дом Астерию новую униформу, сшитую из прорезиненной мешковины - и клеенчатую фуражку с острым верхом. На спине лодочника теперь красовалось что-то, похожее на пронзенную стрелой грушу, - это было стилизованное изображение знаменитой статуи "Дедушка с веслом", - статую гильдия лодочников присвоить не могла, но никто не мог ей запретить пользоваться "Дедушкой" как эмблемой. Разговоров об униформе для лодочников "Вечернему Киммериону" хватило на три воскресных номера. Другие гильдии не захотели отставать, появились сперва формы у камнерезов, затем у евреев - и пошло-поехало. Гильдия портных, понятно, очень сильно разбогатела, но в уважаемые все равно не вышла. Потому как не имела собственной униформы, не было у нее времени (да и ткани), чтобы себя обслуживать. "Вечерний Киммерион" между тем приметил, что идея внедрения униформ для гильдий, в одночасье прижившаяся в Киммерии, принадлежит довольно знаменитому мальчику с Саксонской набережной. Газета выступила с инициативой: присудить мальчику за эту идею Минойскую премию. Идея понравилась, ибо за всю последнюю декаду премию присуждать было решительно некому и не за что; в прошлый раз (ровно декаду назад) ее получил Гаспар Шерош за первое издание своей "Занимательной Киммерии" - первой книгой, которую вундеркинд с Саксонской набережной прочел самостоятельно, была как раз эта, - что, конечно, символично. В архонтсовете закипели дебаты, как всегда, глава гильдии сборщиков Назар Эрекци и глава гильдии мытарей Давид Лажава вцепились друг другу в горло, хотя - когда дело дошло до голосования - каждый из них назло другому проголосовал ЗА присуждение Минойской премии юному Павлу Чулвину, будучи уверен, что противник на то и противник, чтобы голосовать ПРОТИВ. В итоге лауреатом Минойской премии за год от основания Киммериона три тысячи семьсот девяносто пятый стал именно юный Павлик. Тут возникла некоторая неувязка. Обычная сумма минойской премии составляла семьдесят два мамонтовых бивня. Декаду лет назад Гаспар Шерош эти бивни как принял, так и сложил у себя на дворе в подобие башни-беседки, иногда летом надевал старый красный халат и уходил туда занимательные мысли записывать. Промысловики-бивеньщики, с риском для жизни добывавшие драгоценную кость на неистощимом кладбище мамонтов, отысканном в незапамятные времена в северо-восточной Киммерии, Гаспара за это не уважали: резчикам молясин нужна была кость для резьбы, иногда на рынке цена товара взлетала под небеса, когда очередной раз проносился грозный слух, что "мамонты кончаются" - а Гаспар свою башню продавать не хотел ни в какую, ему в ней хорошо думалось и работалось. А ведь премия складывалась из тех шести бивней в год, что платила гильдия в казну за право пользования кладбищем! Теперь такая же башня должна была воздвигнуться во дворе дома на Саксонской набережной, рядом с поленницей. Семьдесят два термоса! Сырье для шести сотен молясин! Косторезы, хоть и состояли в одной гильдии со старцем Романом, камнерезом, но в пределах подгильдии не могли даже просить о продаже столь драгоценного материала именно им, а не термосникам, чья главная контора на острове Банная Земля обслуживала преимущественно Землю Святого Витта да лавки свадебных подарков в Гостином Ряду на Елисеевом Поле. Однако решение мог принять лишь опекун мальчика, известный Федор Кузьмич Чулвин, - а тот сказал, что у Павлика своя голова есть. Павлик посоветовался с мамой (которая советовала свалившееся богатство приберечь на черный день) и, не особенно размышляя, дал поручение тете Нине: все бивни продать по одному, тому, кто больше даст. И не продавать больше одного в день. "Вечерний Киммерион", узнав о такой новости, истек типографской краской необычайно яркого, синего, как волны Рифея, цвета: "Истинный киммериец! Простое - всегда гениально!" Ошибку заметили, и на следующие день поместили вариант заголовка: "Истинная коммерция: гениальное - всегда просто!" На Саксонской разницы, напротив, не заметили: там теперь утро начиналось как обычно, а в полдень Павлик объявлял аукцион. Время было летнее, в школу мальчику предстояло идти лишь на будущий год, толкотня приказчиков у парадного подъезда быстро вошла в привычку, и немедленно родился слух, что мамонтовой костью теперь будут торговать только на Саксонской, что будет там особый рынок... Сплетни доносились до редакции газеты, потом разносились по всей Киммерии, потом, как и положено сплетням, гасли, уступая место новым слухам. А ими Киммерион всегда полнился. Аукцион открывал и проводил всегда Гендер в парадном белом халате с воротником-жабо: такую униформу утвердила для себя гильдия наймитов. Но молотком, специально купленным для такого случая, ударял по железному листу (чтоб громче было) именно Павлик. В иные дни победа бывала за термосниками, но чаще - за косторезами. Один бивень - темно-розовый - купили часовщики, переплатили вдвое, но сказали, что им теперь на год материала хватит. Павлик в честь такого события стукнул по железу целых двенадцать раз. Гильдия обещала, как только мальчик достигнет совершеннолетия (а это по-киммерийски две декады лет) - его сразу примут в почетные часовщики. Быть почетным часовщиком очень почетно. Это Гаспар Шерош сказал. А его умную книгу "Занимательная Киммерия" Павлик собирался снова прочесть, когда нынешние книги, в доме Подселенцева найденные, чтением окончит. О, это были замечательные книги! Книг была дюжина с четвертью, а если по-маминому считать, то пятнадцать, впрочем, у одной было оторвано начало, из-за этого на обороте обложки кто-то написал гусиным пером: "Книга акефалическая", Павлик сперва думал, что это название, но дедушка Федя объяснил, что это просто значит - нет у книги начала. По такому случаю книгу эту отложил Павлик до тех пор, пока это начало не отыщется. А пока читал другие. Иногда он заявлялся к старшим и требовал разъяснения, что это значит: "Аще будет Рождество Христово в середу - зима велика и тепла, весна дождева, жатва добра, пшеници помалу, вина много, женам мор, старым погуба". Это он вычитал из огромного тома "Записка о днях и часах добрых и злых", и Варфоломей с грехом пополам растолковывал мальчику, что пшеница в Киммерии - это ячмень, вино - это красивая бокряниковая настойка, которую тетя Глаша делает и которую детям пить нельзя, что мор - старинное название рифейского неперелетного аиста, специалиста по приносу детей, а погуба - старинное название рифейской зубатки, рыбы для пирога. Павлик с трудом соглашался во все это верить, но уже через час вылетал в гостиную, требуя телевизор вместе с неинтересной Варварой выключить, а ему немедленно объяснить, что будет, "аще бровь ошую потрепещет, да к тому ж во ухо десное пошумит, бысть на седмый день велику женонеистовству с мужем, муженеиствству со женою" - это как все понимать? Все это, оказывается, возвещено в толстенной книге "Трепетник" И были это еще не худшие из вопросов, ибо все почти книги в доме Романа, по наследству ему от прадедов доставшиеся, имели гадальный характер: "Громник" давал предзнаменования по месяцам о состоянии погоды, будущих болезнях, урожаях и ратях; "Молнияник" точно сообщал, что и в какой день месяца и недели предвещает удар молнии (а главное - какой именно удар!); имелись также книги "Сносудец", "Зелейник", "Разумник", "Куроглашенник" и прочие, столь же мудрые. Надо бы их вовремя от отрока спрятать, да вот... не спрятали, как говорил великий писатель Лесков, "не спопашились". Павлик любил задавать вопросы и не переносил случаев, когда ответа не получал. Откуда и куда течет Рифей, где Москва, где Канберра, где Ново-Архангельск, где Старо-Сейшельск, почему Россия одна, Германий две, Армений три - это он и по карте разобраться мог. Но вот почему нет живых мамонтов - даже мама не знала. Даже дедушка Федя! А сколько и чего можно купить, если все бивни продать? Ну, если не все, то один? Антонину на большее не хватило, как брякнуть: "Ну, маме - шубу..." Соболья шуба Антонине была немедленно куплена. Павлик походил по ней босыми ногами и пришел в восторг. Всем тетям - собольи шубы! Всем дядям! Всем дедушкам! К концу второй недели собольи шубы стали униформой дома на Саксонской. А потом было воскресенье, и Коварди стали проситься к Подселенцеву во двор: порисовать собольи шубы, развешенные на мамонтовых растопыренных бивнях. Когда еще такое невероятие увидишь! Согласие было дано, художники пришли и долго рисовали - углем, темперой, цветными карандашами. Павлик от художников не отходил, смотрел, как зачарованный на то, что у них получается. Вечером стал приставать к маме, тетям и всем прочим в доме с одним вопросом: "А как рисуют?" На этот неожиданно простой вопрос ответа он получить не мог, покуда тетя Нина не нашлась: "Они рисуют, ты у них и спроси!" Павлик утешился ответом, но проснулся в пять утра и стал требовать, чтобы Коварди немедленно шли к ним во двор, рисовали бивни и шубы и все ему объяснили - как это такое вот берут да и рисуют. Он такое тоже хотел вот так просто брать и рисовать. Мамонтов, шубы, маму, тетю Нину, Канберру и Ново-Архангельск. И Царь-колокол. И Хрустальный Звон. Характерами супруги-художники были ангелы: через час они уже сидели во дворе у Подселенцева и рисовали, непрерывно отвечая на многие сотни вопросов Павлика. Федор Кузьмич вышел послушать их разговор, через некоторое время отвернулся, возвел очи горe, тайком перекрестился обыкновенным троеперстием - и ушел в свои покои. Тоня глядела на сына в окошко и радовалась. Доня что-то стирала в углу двора, прислушивалась к разговорам художников с малышом и очень огорчалась, что ничего не понимает. Сам малыш то ли не огорчался, то ли все понимал. К полудню он, впрочем, устал, потребовал, чтобы художники ели кашу вместе с ним (они согласились), после этого сам, по доброй воле, отправился спать - с тем, чтобы ближе к вечеру, идти в гости к Коварди в мастерскую. В мастерскую с Павликом пошел Варфоломей. Парню недавно исполнилось девятнадцать, заматерел он так, что временами смотреть было страшно: в одиночку перетаскал с казенной подводы всю Минойскую премию за четверть часа, потом поднял пустую подводу вместе с охреневшим представителем архонта и так сфотографировался на фоне Земли Святого Витта для газеты. Ходил слух, что Конан-варвар потому больше не появляется на Саксонской в виде привидения, что Варфоломеевой силы боится. Однако умом оставался дядя Варя сущим дитем, регулярно что-нибудь воровал, регулярно тетя Нина спасала его от наказания. Впрочем, ничего не брать в мастерской у Коварди она приказала ему отдельно и трижды. Потому как дураком считать будут круглым. Почему-то эта угроза на Варфоломея действовала. Дом Коварди стоял на той же Саксонской, сразу за домом лодочной Гильдии, где раньше проживал Дой Доич, а теперь - Астерий Миноич. Боковым окном огромная мастерская Коварди, почти весь дом занимавшая, выходила на улицу с названием Четыре Ступеньки, - в мастерской долгими летними днями было светло чуть не круглые сутки. И вся мастерская была увешана готовыми, но не купленными работами - "обманками". Первое, что сделал Павлик, войдя к ним в мастерскую, это завопил "Ой, персик!" - и, не знавши за всю жизнь ни единого отказа, попробовал персик схватить. Тот не дался. Ни со второго раза, ни с третьего. Тогда Павел Павлович поступил наконец-то как настоящий ребенок: шлепнулся на пол и заревел в голос. Впрочем, упаковка вяленых вьетнамских бананов, врученная Варфоломеем, его не сразу, но утешила. - Тетя Вера, - спросил Павлик у Коварди, когда банан дожевал, от мечты о персике временно отказался и решил перейти к делам государственного масштаба, - а ты косоглазых любишь? Басилей, муж Веры, немножко косил, но это мало кто замечал. - Обожаю, Павлик! - провозгласила Вера, - Косоглазые - очень хорошие люди! - на всякий случай, впрочем, она добавила: - А еще я очень люблю таких, которые не косоглазые. Даже не знаю, кого больше обожаю. Павлик засомневался. - А комаров ты тоже рисуешь? - Я специалист по тараканам, - подал голос Басилей и вытащил небольшую обманку. На картине была изображена другая картина, и на ее золотой рамке сидел слева внизу таракан. Хватать его рукой Павлик не стал, напротив, возмутился: - Косоглазый... а тараканов зачем рисуешь? - А кого рисовать надо? - смутился Басилей. - Мамонтов! - восторженно заорал Павлик, - Великих огромных мамонтов! Много-много-много!.. - Сейчас будут мамонты, - невозмутимо сказал Басилей, ставя маленький загрунтованный холст на подрамник. - Сейчас будет много-много настоящих мамонтов. Павлику дали высокую табуретку, вместо спинки позади нее разместился обширный дядя Варя. В ближайшие полчаса Павлик только вздыхал и вскрикивал, наблюдая, как невероятно быстрыми штрихами набрасывает Басилей цепочку задравших уши и хоботы, бегущих друг за дружкой кругами и зигзагами мохнатых мамонтов. Размером они были не больше таракана с золотой рамки, но точно так же казалось: протяни руку - схватишь мамонта в кулак. Потом Павлик освоился и стал считать мамонтов. Он заранее заявил Басилею, чтобы больше сорока восьми тот не рисовал, потому что дальше его считать еще не научили. Вера вела себя тише мышки. от своего мольберта поглядывала на мужа и на гостей, и что-то свое рисовала на квадратике картона. - Ой, здорово... - наконец произнес Павлик. Ровно сорок восемь мамонтов взбирались на какую-то невозможную гору, самый передний держал в поднятом хоботе молоток, такой, какой был у самого Павлика для аукционов, - Я скажу тете Нине, чтобы вам обоим шубы подарили! Чтобы зимой вам тепло было. А эта картинка дорогая? - мальчик взял строго деловой тон. - А эта картинка твоя, - ответил Басилей. - Это последние настоящие огромные сорок восемь мамонтов, и ты их владелец. - Точно последние? - подозрительно спросил Павлик - Никому рисовать больше не будешь? - Точно - последние! - Басилей перекрестился - Не будет больше мамонтов! - А если я попрошу? - вконец обнаглел Павлик. - Тогда... Тогда будут мамонты! Но только твои, только столько, сколько ты скажешь! - в Басилее, похоже, кроме художника жил еще и незаурядный артист. - Ну тогда ладно, - успокоено сказал Павлик - наконец-то все понятно. А то мама глупая совсем, никак объяснить мне не могла - где мамонты. А мамонты, оказывается - все тут, и все мои. Это очень хорошо. Я очень люблю мамонтов. Моих. И тебя, дядя... Бася. Шубу тебе завтра купят. Басилей покрыл картину тонким слоем лака и вызвался сам ее отнести в дом к Подселенцеву. Так они и двинулись вдоль набережной: впереди - курносый мальчик неполных шести лет, за ним - сорокалетний бородатый киммериец, в чьих длинных пальцах картинка со стадом мамонтов казалась совсем маленькой, замыкал шествие юноша пудов эдак в семь-восемь весом, гора мышц, и все притом - железные. Вера осталась дома: дорисовывать начатую картинку. Хорошо, что мальчик на эту картинку не взглянул, не то прибрал бы к рукам и ее. С фотографической точностью запечатлела Вера мужа за мольбертом, мальчика с горящим взором на высокой табуретке и могучего телохранителя мальчика. Удивляло Веру то, что со старшим братом, известным всему городу гипофетом Веденеем, у телохранителя было лишь едва заметное сходство - в профиле, в разрезе глаз. Но выражение глаз было совершенно одинаковое, эти глаза говорили всему миру: "День пройдет - станет вчерашним - и новый день тоже пройдет - зачем, люди, вы хотите знать будущее - вы же в нем живете!" Варфоломей на тройном портрете глазами говорил именно это. Часть подобных мыслей читалась и на лице мальчика. На лице Басилея же читалась одна-единственная, вечная его мысль: "А вот я сейчас как нарисую!.." Не окончив портрета, Вера завесила его и вышла на набережную: поискать, куда муж делся. Миновав угрюмого Астерия, восседавшего на крыльце казенного жилища с бутылкой в руках, постучалась она к Подселенцевым. С первой же секунды, как отворили ей дверь, поняла: упустила!.. И вправду - голос Басилея доносился из гостиной: - Ну, разве уж только бокряниковой... Да не надо, не надо, я дома заем... Ну, только на посошок... С рыбой? У меня жена знатно с рыбой печет... - Нести его домой ты будешь, - тихо сказала Вера Варфоломею, когда Доня пропустила ее в гостиную. Мальчик и коротышка в белом халате бегали из комнаты в комнату, разыскивая гвозди нужного размера, аукционный молоток уже был взят наизготовку. Картине с сорока восьмью мамонтами предстояло висеть отныне в ногах над кроваткой юного Павлика. Когда картинку все-таки повесили, явился поглядеть на нее и хозяин дома. Он сгибался в пояснице и приседал на корточки, цокал языком и щурился, все искал нужный ракурс, кривился, менял одни очки на другие, наконец, шевеля губами, подробно пересчитал мамонтов. И остался доволен. Именно таких мамонтов, как он помнил по годам далекой своей юности, иногда находят на самом севере Киммерии, когда отмерзает кусок заполярной земли. Ну точь в точь таких. Правда, никогда не видел Роман Подселенцев, чтоб держал мамонт в хоботе молоток. Но это - считал Роман - допустимая вольность. В остальном все мамонты - как живые. Хорошая картинка. Воспитательная. Молодец Басилей. Потом старец ушел, и в воздухе повисло ощущение чего-то недосказанного. - Стареет дед, - со вздохом сказала Гликерия, но тут Роман вернулся. Поглядев на Варфоломея, в могучих руках которого уже сладко спал принявший свою дозу автор картины, а потом на саму картину, Роман торжественно произнес: - Я считаю... Я считаю, что вот эта картина... она будет историческая. Она уже историческая. - Слава тебе, Господи! - не удержалась Гликерия. Но Роман молча удалился к себе. - Мама, хочешь, я тебе мамонта куплю? - спросил Павлик. - А ну давай, кто кашу есть будет? - грозно ответила ему тетя Нина, входя с тарелкой, притом сильно ею размахивая: чтоб скорей остыло. Павлик горестно вздохнул. Тут его власть кончалась. Вечерняя каша была штукой посильней всех мамонтов. Федор Кузьмич вышел в гостиную, посмотрел в окно - Варфоломей бережно нес бесчувственного Басилея, Вера торопливо старалась держаться рядом. За протокой вовсю дымили бани Земли Святого Витта. Киммерийское время шло своим ходом. 16 ...потом свинью за бобра купили, да собаку за волка убили, потом лапти растеряли, да по дворам искали: было лаптей шесть, а сыскали семь; потом рака с колокольным звоном встречали, потом Щуку с яиц согнали <...>. Но ничего не вышло. Щука опять на яйца села <...>. М.Е.Салтыков-Щедрин. История одного города Циферблат не светился. Радиоприемник молчал как еретик под пыткой. От пейджера остались мелкие кусочки, он с самого начала был лишний. Компас еще работал, но необычно: стрелка его вращалась против часовой стрелки со скоростью четыре оборота в минуту - приблизительно. Борис помнил откуда-то, что если не очень быстро сказать "двадцать один" - то за это время как раз проходит секунда. Так что из механизмов в его распоряжении были сейчас только незаряженный револьвер и ополоумевший компас. - Двадцать один, - пробормотал Борис, - двадцать один, двадцать один, двадцать один. Четыре секунды. Ну и что мне толку от четырех секунд? И вправду: ни четыре секунды, ни рехнувшийся компас, ни банка с хлороформом, ни шприц с раствором пентонала чего-то там умного не могли вывести Бориса из Лабиринта, чье нынешнее состояние было сильно отягчено колючими змеями. Можно было эту проволоку в любом месте перекусить, оборвать, но тогда и последняя надежда выйти из Лабиринта исчезала. Борису было уже не до добычи, ради которой он сюда полез. Не до жестокого сообщника-цветовода, не до щедрого, хотя коварного заказчика. И с каждым произносимым "двадцать один" становилось только хуже. - Двадцать один! - громко сказал Борис и сел на пыльный, покатый пол Лабиринта. Где-то впереди, далеко внизу, сильно и неприятно звучал чавк. Проволока туда не вела. Неизвестно почему испоганивший древние пещеры садист на эту часть Лабиринта колючек пожалел. Борис еще раз проклял Бога, Царя, Отечество и другие, менее значительные предметы, немного успокоился и стал размышлять над возможными перспективами своего дальнейшего блуждания в этих неуютных пещерах. Ему ли было бояться пещер! Тридцативерстный путь через Лисью нору, традиционная офенская дорога в Киммерию, был пройден им чуть ли не тысячу раз. И ведь ни разу не только что не заблудился там - с шагу не сбился! Как войдешь из Руси в Нору - там семь тысяч шагов с малым гаком все вниз, вниз и чуть влево, покуда в углекислую кислоту не уйдешь до пупка, там еще три сотни шагов, входишь в Полугарную пещеру. Там посредине пупырь есть, на нем посидеть можно и сухарей пожевать. Молодые офени, конечно, не жуют, хорохорятся, сразу во второй переход, к Заветной Дырке топают, четыре с гаком тысячи шагов, там пупыря нет, но и углекислота кончается. Там - сталактиты, сталагмиты на мысли неприличные наводят. Вольготно там. Не то, что тут. Там не чавкают хотя бы. Там знаменитые пещеры есть, но в них не всегда заходить можно, потому как обычно с товаром торопишься, бежишь галопом. Но в другой раз так ноги собьешь, либо так спину наломаешь, необходимый товар таща, что позволишь себе краткий отдых, уйдешь на триста шагов влево, идучи в Киммерион (или вправо - если из него), тогда попадешь в знаменитый Миллион Белых Коз; старые офени говорят, что пещера эта размером в миллион Больших Театров. Нигде, кроме как по телевизору, ни Борис, ни старшие офени Большого Театра не видывали и видывать не могли, ибо по древним заветам нет офеням на Москву пути. Говорят, плохо бывает тому офене, который к Москве пойдет. Говорят, Наполеон был самый что ни на есть корсиканский офеня, зов услышал, да истолковал неправильно, вместо Киммерии пошел на кимбров и кимров, а дальше путь его получился через Москву, - что потом вышло, то все у писателей Лермонтова и Льва Толстого до малых подробностей описано и нет смысла пересказывать. Пересказывать интересно только незаписанное. Офенские сказки, например, которые офени, изредка встречаясь, друг другу сказывают - и никому больше. Сидят, бывает, двое-трое в Миллионе Белых Коз - и друг другу сказывают. Как, например, и откуда перевелись на Руси богатыри, а пошли вместо них молясины. Как услышала одна девочка в душе зов, поняла его неправильно, ей бы к врачу да в мальчика переделаться, потом за мукою пшеничною да помогай Бог ноги в Киммерию, - а она, дурища, возьми да в милиционеры пойди, потом за Ахмед-пашу замуж выйди да и сиди шахиней всю жизнь в Ахмедии своей, кукуй с тоски по Киммерии, на роду написанной. Как пошел по Камаринской дороге рак в лаптях... Эх, много сказок у офеней есть, и пещер много в Лисьей Норе, да только здесь, в Лабиринте, не Лисья Нора. Сюда полез офеня Борис Тюриков не по зову, а по жадности. Трижды девяти киммерийским батюшкам исповедался Борис, что грех стяжательства его тяготит. И почему-то всегда слышал: "Не грех это вовсе, иди с миром, чадо, служи людям". И уверовал Борис, что жадность в себе копить не надо, а надо дать ей выход. Сам отыскал близ городка Богозаводска, который почти у самой Камаринской стоит, представителя Государевой Разведуправы, и спросил: нет ли для честного офени хорошо оплачиваемой службы, - такой, конечно, чтоб душу не погубить, но и такой, чтобы родному карману не обидно. Тут же арестован был Борис, долго и скучно бит, брошен в узилище, но ненадолго. Прилетел из Москвы главный начальник, который сколько уж лет самые лучшие Борисовы шары по бильярду катает, и купил тело Борисово вместе с потрохами и душой. Ласковой речью, горячим кофием, большими деньгами купил. Был Борис по рождению архангелогородец, потому не чай уважал, как иные русские офени, а кофий. Кофий, наилучшая японская "арабика", как раз и нашел путь и к душе Бориса. Вспомнив про кофий, Борис произнес в сердце своем что-то такое пятиэтажное, что никогда по офенской стыдливости не попало бы к нему на язык. Фляжку-термос с кофием он брать в Лабиринт не стал: заранее глянув на то, как близко, всего через переулок, стоят на Саксонской набережной дома, принадлежащие соответственно камнерезной и лодочной гильдиям, решил Борис, что и подземный путь - как бы ни был он запутан - тоже слишком долог не будет. Теперь-то, вот уже сколько тысяч раз пробормотав "двадцать один", не мог он отделаться от образа большого клубка ниток, притом с узелками, с железными, в который свернут распроклятый, никуда не ведущий Лабиринт. Никуда? А как же заверения в том, что у Лабиринта есть вход в доме лодочника Астерия, и есть выход в доме камнереза Романа, всего-то трудов, что пройти от входа до выхода, подняться в дом Романа, забрать там спящего по ночному времени мальчика, вкатить ему снотворное, потом вынести мальчика опять через Лабиринт и отнести к цветоводу Илиану Магистриановичу, проживающему на дальнем Острове Святого Эльма. Клятва была дана Борису страшная, что ничего плохого с мальчиком не случится: просто украден этот мальчик у родного отца, а тот с ним увидеться хочет, воспитать его, дать хорошее образование, выучить его на большого начальника либо же на главного архиерея, там уж как сын с отцом условятся. Дело обычное, не хочет мать жить с отцом, умыкнула дитю. А оно, дите, еще несмышленое было, сказать не умело, как отца любит, как только с ним с одним свою грядущую карьеру строить собирается. В том, что это сын того самого отца, которому будет мальчик в итоге передан живым и здоровым, клялись Борису все трое известных тайным людям нынешних будущевидцев, - и Клас, и Геррит, и Гораций. Сам Борис с ними не говорил, но в подлинности их слов было ему дано девять страшных клятв. По три на нос. Борис поверил. Ибо чист был душой офеня, страдал только грехом стяжательства, а этот грех был ему многократно и запросто отпущаем киммерийскими батюшками, коих офени почитали почти святыми. В дом Астерия Борис проник без проблем - когда лодочник на дежурстве был; дверь с печатью тоже открыл легко, а колючая проволока не только не мешала - она вела его по Лабиринту не хуже, чем индейская веревка с узелковыми письменами вела бы североамериканского индейца к заветному скальпу. Сперва Борис даже напевал любимый офенский распев про родную Камаринскую дороженьку. Потом обнаружил, что остановились часы. Погас фонарик. Испортился компас. К третьей-пятой-восьмой (иди знай, какой) версте пути Борис уже знал, что ни один прибор в этом клубке коридоров, уходящих вверх и вниз и во все мыслимые стороны, не работает. Борис встревожился и решил вернуться, но поскользнулся. А встав на ноги и вновь ухватив колючую проволоку, не смог вспомнить - где "вперед", где "назад". Лабиринт в высшей степени точно выполнил свое предназначение: он заблудил в себе незваного гостя, вора как в старинном, так и в новейшем значении этого слова. И только доносился снизу, из коридоров, в которые проволока вовсе не вела, гнусный протяжный чавк. Петь Борису больше не хотелось. Ему вдруг вспомнился родной Архангельск. Лет тридцать не вспоминался - а тут вдруг... "Не хватало еще "Мама!" заорать", - одернул себя офеня. Не из таких переделок выпутывался. От роты солдат, накурившейся анаши и бросившейся насиловать все, что шевелится, посохом да мешком отбился однажды. Мачехиных уломал, чтоб ему одному, только ему сбывали темные "бальтазаровые кружева", уж целую декаду на них монополию держал! Из зыбучих песков даже выплыл однажды! Чавка ли после этого бояться? Лабиринта ли? "Чавка и Лабиринта. Бояться. Именно" - эхом ответил ему внутренний голос. Здешнее многократное эхо пробиралось и в подсознание. И тут, повинуясь не то чьему-то непроизнесенному приказу, не то наитию, Борис отпустил проволоку и сделал шаг в коридор, никакой проволокой не отмеченный - прямо навстречу сытному и страшному чавку. "Съедят" - равнодушно подумал офеня - и пошел вниз, отбросив малейшие сомнения. Коридор вел вниз под все более крутым углом, приходилось тормозить носками сапог и придерживаться за стену. По счастью, спуск оказался недолог, словосочетание "двадцать один", отвязаться от которого Борис все еще не мог, произнес он не более тысячи раз, когда спуск резко закончился. Чавк звучал теперь громко и близко. Кроме того, тянуло холодом от близкой воды. Ледяной рукой Борис полез за пазуху. Там лежала у него, припрятанная для самого черного мига, пачка непромокающих спичек. В России таких нет давно, в Киммерии, при Офенском Дворе, в лавке всегда есть, и недорого. В пачке - двадцать четыре спички. Всего два обола. Одна беда - ни обо что, кроме точильного камня, не зажигаются. Впрочем, в Лабиринте это роли не играло, весь Лабиринт как раз в точильном камне и был выдолблен. Борис выудил спичку из пакетика, чиркнул об стену. Вспыхнула она как бенгальский огонь, и озарила черную, смоляную воду, у самого края которой стоял Борис. В сажени или двух от "берега" в этой воде что-то ворочалось. Не будь Борис офеней, он бы обмочился. Но он был офеней, уже тридцать лет как был. - Опять кто-то приперся, - сказал низкий женский голос, - Проходной двор, а не Лабиринт. Орут. Поют. Даром что ко мне и дороги-то нет, одна вентиляция - нa тебе, все равно приперся. Ну, выкладывай желания. Девять, не больше! - Скажите, куда я попал? - спросил Борис, роняя догоревшую спичку. Сотни офенских легенд зашевелились в его голове. Что-то такое он когда-то слышал... - Выполняю первое желание, отвечаю. Ты, дурак Борис, приперся ко мне в Лабиринт, на самое дно. Я - Щука Золотая, тут на яйцах сижу. Кто меня в покое оставит, тот живым от меня уйдет и девять желаний тому исполнится. Одно уже исполнила, в кредит, потому что если меня в покое не оставишь, то живым тебе не быть. Думай над остальными восемью. Если хочешь, там слева от тебя куча костей есть. Можешь на ней посидеть, подумать. Там костей уже большая куча, так что садись аккуратно. Тронешь яйца мои... - Не трону! - взвизгнул Борис, чиркая новой спичкой. Из озерца, противоположный берег которого оказался совсем близко, сверкая потемневшей чешуей, торчала огромная щучья пасть. - Я сюда не попрошайничать пришел! - Ишь, карась-материалист, - смягчилась Щука, - а я тебя не спрашиваю. Первые девять твоих желаний, где и когда ты их ни выскажи, я очень точно выполню. Если меня на яйцах оставишь в покое. Заклятие на тебя я уже... наклала. Знаю, твоя бы воля - ты бы меня в томатном соусе да в собственном соку, да только, любезный - моя, моя сейчас воля. Так что хочешь - говори, хочешь - подожди, подумай, вон тебе куча костей... Может, свет тебе зажечь? - Ты мне его зажжешь и за желание засчитаешь? - сообразил офеня. В торговле с киммерийскими лабазниками он сам такими фокусами неплохо пользовался. - Ишь ты! Засчитаю, конечно. Но не захочешь света - сиди в темноте. Мне глаза щурить и на спички твои противно. - Ничего, я в темноте постою... - офеня понял, что держит птицу счастья, точней, рыбку мечты, непосредственно за хвост. Рыбка, однако, попалась очень скользкая, и терять на фуфу ни единого желания Борис Тюриков не желал. Ни единого вопроса задать было нельзя: отвечая, Щука немедля зачтет ответ за желание. А также назойливо исполнит все следующие восемь его желаний - в частности, наверное, любит она больше других исполнять пожелания типа "Чтоб мне провалиться" и всякие извращенства, которые получаются при буквальном истолковании некоторых заковыристых ругательств. Борис уже взял себя в руки: офеня на то и офеня, чтобы готовым быть ко всему. Многие ли своим плывом из зыбучих песков, скажите, выплывают? А вот он, офеня Борис Тюриков, выплыл. - Мир, щукочка, мир, - сказал Борис, зажигая третью спичку и прикусывая язык: он чуть не сказал "Ты не волнуйся", а ведь эта шагреневая Щука могла зачесть исполнение и такого желания! Борис, как обычно делал в лабазах, перешел на торговую скороговорку: - Я офеня мирный, съел пирог сырный, тем, чем все офени, торгую боле-мене... - Ты мне... яйца не морочь! - гаркнула Щука - Я Щука древняя, не таких умников слыхала! Говори скорее! - А мне чего ж торопиться, я офеня мирный... Ну, ладно. Расскажу я тебе, Щука, сказку за минутку, добавлю прибаутку, желания штука хитрая, их так вот просто не нажелаешь. Знаю, Щука, что ты за штука... - Не можешь ты знать! Я вдова честная! Все неправда! Сижу на яйцах, как уговорено! И не смей меня... щукочкой!.. - в голосе Щуки появились слезы. - Хам сухопутный! Клевету на сироту, на вдову! Выкладывай желания! Сию минуту выкладывай! Нам, древним, и без твоих прибауток которую эпоху плохо! Борис Тюриков лихорадочно соображал: что-то нужно было срочно просить, не то Щука вовсе озвереет и милость сменит на гнев, а что такое ее гнев - вон, костей сколько, экспертиза не требуется. В первую очередь нужно было сматываться из Лабиринта. Щука тем временем еще раз шумно всхлипнула и произрекла. Все тем же красивым контральто. - Ну вот что, офеня: осто... осто... даже не знаю, осто-что-ты-мне! Нужны мне твои шутки-баутки как зайцу пропеллер, я на яйцах сижу! Получи-ка ты, милок, одно желание бесплатно, не в общий счет: по моему хотению, то есть по Щуки Золотой велению иди - откуда - пришел! Последняя спичка вырвалась из руки Бориса, и куда-то он полетел, в темноту и вверх. Почему-то примерещился ему заснеженный Архангельск, не виданный с отрочества, подумалось, что окажется он сразу там, и не так уж это будет плохо... Но действительность к мечтам Бориса оказалась глуха. Он стоял на коленях, и за обе плеча его держали пальцы очень знакомого образца. Латные рукавицы Киммерионских стражников Борис Тюриков узнал сразу. Раскрыв глаза, он обнаружил то самое, чего ждал в худшем случае: Щука выбросила его на Саксонскую перед домом Астерия. Стражники столпились вокруг в количестве, явно превышающем обычный городской отряд. Дверь дома Астерия была распахнута настежь, и в нее был виден такой же распахнутый настежь вход в Лабиринт. Щука сдала его властям с потрохами, на месте преступления. Выход оставался единственный. - Всем разойтись! Хочу... в Миллион Белых Коз! "Два желания долой!" - раздался у него в ушах оперный щучий хохот. Опять его понесло куда-то, и очнулся он от сильного удара седалищем об сидение. Сидением оказался знакомый надпиленный сталагмит - точно - в пещере Миллион Белых Коз. Было тут почти совсем темно... и очень холодно. В руке же Бориса ничего, кроме пакета со спичками, не наличествовало. Но даже и спички были бесполезны: в этой пещере не было ни куска точильного камня. "Так все девять желаний разойдутся на фуфу..." Борис подтянул ноги на сталагмит: в пещере было почти морозно. До выхода в Большую Русь он, конечно, по пояс в углекислоте дойдет, только... только там ночевать придется на голой земле, да и вообще - что он теперь такое: беглый офеня? Таких в истории не было. Все, что он теперь может - это идти в Киммерию и каяться, проситься в монастырь Святого Давида Рифейского... Даже если предположить, что двадцать верст до Лисьего Хвоста он каким-либо образом пройдет, то судить-то его будут не за похищение мальчика, а за умышление похищения, это наказание в Минойском кодексе удваивает, и ничего, наверное, кроме смертной казни, там на такой случай не прописано. Однако ж - есть шесть желаний. Можно, во-первых, одним махом попасть на Лисий Хвост, другим махом истребовать, чтобы судьи тебя простили и к прежней работе разрешили вернуться, - стерва-Щука зачтет это за три желания, но еще три остаются. А как работать по-прежнему, если заказ Внешней Руси не выполнен? Значит, нужно еще и получить мальчика. Остается два - уйдут на то, чтобы мальчика сдать верному цветоводу на Святом Эльме и спокойно к прежним делам вернуться. А?.. За каким тогда, Господи прости, пропеллером он в это дело ввязался? За те же деньги можно было ни в какой Богозаводск не ходить и никаких поручений не брать, торговать шахматами, бильярдными шарами и всем прочим ценным, что в Киммерии есть - а то и на молясины перейти, как все. Но это с одной стороны. А с другой все ж таки шесть желаний еще есть, и мало ли что на них еще можно вытворить. Чертова Щука, вот ведь ввела в соблазн простого русского офеню! Холодно... И ничего вслух не скажешь теперь - все станет желанием. Впрочем, а если начать о себе говорить в третьем лице? А, была не была! - Лучшие представители человечества... были бы удовлетворены, если бы офеня Борис Тюриков сейчас же предстал перед снисходительным судом Киммериона! - провозгласил Борис и зажмурился от собственной наглости. И ничего не произошло. Может быть, стало еще холодней. Ну, по крайней мере ясно, что от имени лучших представителей человечества можно теперь говорить что угодно. Впрочем, их мнение не интересно не только Щуке - оно вообще никому не интересно. Борис сидел на сталагмите и терзался бесплодными, так легко и так дорого исполнимыми желаниями. Одним из них, весьма навязчивым, было пожелание Щуке подавиться собственным хвостом. Но Борис помнил, что и бесплатными желаниями Щука тоже умеет оделять. Что, интересно, она тогда засунет в горло самому Борису? Он думал - что, и ему не хватало фантазии. Он любил офенский труд, но венцом и апофеозом этого труда считал все-таки деньги. В Арясине, на углу Калашникова и Копытовой, в банке "Иван Копыто" лежала у него очень круглая сумма в золотых империалах. Но совсем не такая круглая, как хотелось Борису. Еще много раз предстояло ему - по давнему замыслу - ходить в Киммерию, закупать у лабазников заваль, приносить на Русь, продавать... ну, хорошо продавать, дальше брать кружева и муку, и топать в Киммерию, где деньги сами со себе появятся, да и другие они, во Внешней Руси хождения не имеют. Впрочем, киммерийское серебро, переплавить... Нет. Овчинка выделки не стоит, тяжелое оно, серебро, а стоит дешевле биллиардных шаров. Офеня на то и офеня, чтобы жить как перекати-поле, дома своего не иметь, только деньги пересчитывать. Молясинный вариант Борис отверг сразу. Просто потому, что не разбирался он в этом товаре. Чего ради вот уж полную киммерийскую декаду декад, полтора столетия по-русски, киммерийские мастера на экспорт ничего опричь молясин не работают - такими сложными вопросами он не задавался, он видел, что выгодный это товар, но скупать по бросовой цене шахматы, шары, чесалки для спин и прочее - того супротив не в пример выгодней, и никому об этом знать не надо. Россия хоть и рехнулась на Кавелевой ереси ("Кавель Кавеля любил, Кавель Кавеля убил...") - но и в шахматишки тоже поигрывала. И спину почесывала. И солонку на стол хотела резную, и перечницу - помидорчики там, огурчики в резной костяной вместильнице под водочку подать особенно привлекательно... Борис сам себя навел на застольные мысли и понял, что сейчас попросит у Щуки бутерброд. Или хуже - фаршированную Щуку... Борис поплотней обхватил себя руками, больше закутаться ему было не во что. Желать нужно было немедленно. Можно так: прямо в Богозаводск, мальчика в одном мешке, пуд брильянтов в другом... Можно представить, что Щука прибавит бесплатно. Нет. Хотелось: во первых, тепла и безопасности, ненаказанности за все прежние грехи, чтобы все они были списаны, если не прощены, все равно. Надо надеяться, что это одно желание, а не два. И второе: максимальной близости к большим деньгам вместе с полной свободой ими распоряжаться. А все остальное он уж как-нибудь сам себе устроит. Четыре желания Тюриков при этом оставлял в заначке. - Щука, рыба ты недобродетельная! - крикнул он на всю пещеру, - Хочу быть в безопасности, где чтобы все мои грехи списаны были! И несметно денег - самых больших, какие здесь есть - чтобы я с ними волен был делать что мне угодно! Некоторое время ничего не происходило. Борис чувствовал себя сразу как два пушкинских персонажа из сказки о рыбаке и рыбке: во-первых, как старик, во-вторых, как старуха. Неужто отправит к разбитому корыту? Вроде не имеет права, не такой уговор сама предложила. Ну? Ну? Бориса сильно тряхнуло и ударило всем, что у человека расположено сзади - от затылка до пяток - о что-то жесткое. Борис очутился в лежачем положении, при этом руки и ноги его были мягко, но очень прочно опутаны и связаны, рот - заткнут. Весь он, включая лицо, был прикрыт чем-то вроде рогожи. И то, на чем он лежал, покачивалось. Как лодка. Что-то сволочная Щука опять ему подсунула. Где в Киммерии больше всего денег? Борис думал еще в пещере, что у еврейских менял или в казне у архонта, но везли его едва ли к архонту, совсем невероятно, чтоб к евреям. Что-то он опять попросил неправильно. Может, надо было просить место российского императора? Ну уж нетушки, во всех сказках в придачу к этому делу станешь царем, так тебе бесплатно добавляют и цареубийцу, очень удачливого. Или проказу там с болезнью бешеного Якобса... Так что же эта распроклятая кандидатка на кошерный стол ему подсунула? - Не трепыхайся. Дотрепыхался. Все тобою дотрепыхано, теперь иным трепыханиям учись. Не боись, не боись, и в Римедиуме люди живут. Он, Римедиум, у нас - Прекрасный. Земля в нем - Киммерийская. Незнакомый голос, так получается, принадлежал Черному Лодочнику, перевозчику-инкассатору, доставлявшему в Римедиум - преступников, из Римедиума - свеженачеканенные деньги. Кто-то говорил, что он немой - но, выходит, с кем надо этот немой говорить умел. Левым боком Борис ощутил второго связанного. Значит, в Римедиум везли не его одного. Похоже, к Щуке еще кто-то заходил. То самое место, которым в Киммерии пугали детей, должно было стать отныне местом прозябания экс-офени Бориса Тюрикова. Тепло, безопасно, денег... горы. Единственное, что утешало - это что еще четыре... или три... или два, но не меньше двух! - неиспользованных желаний у него оставалось. Сосед трепыхнулся. Грозный, незнакомый голос продолжил: - И ты, Илианка, не рыпайся. Кончены твои настурции, отцвели твои кнутовища. Монету чеканить будешь, намного больше пользы от тебя будет теперь. Ты потерпи, берег скоро. Сгружу - беги хоть на все три стороны. Кроме как в воду. Теперь тебе на родной город только через реку смотреть. Не боись. Борис успокоился. Он из зыбучих песков выплыл. Отсюда тоже как-нибудь уплывет. И со Щукой, долги получивши, тоже разочтется. Может, что и неправильно он сделал, ну, да выправится все как-нибудь. Не затем двадцать семь батюшек отпустили ему грех стяжательства, чтобы сгинул он ни за осьмушку обола, на куче денег сидя. Борис стал молиться святому Давиду Рифейскому. Если кто не знает, так именно этот святой - покровитель офеней, лабазников, скорняков, лудильщиков и чертожильников, а также кружевниц, которых в Киммерионе сроду не было и быть им тут незачем. Знать бы еще, что-нибудь насчет того, помогает ли он офеням бывшим!.. Разжалованным! Приговоренным к смертной казни, которую заменили на пожизненную ссылку в Римедиум! Иного пути попасть в Римедиум нет. Значит, Щука все это над ним уже проделала. Ну, Щука, погоди!.. 17 Таким образом, соловьи обладают стоимостью рабов и стоят даже дороже той цены, по которой некогда приобретали оруженосца. Я знаю, что белый соловей был продан за 6000 сестерциев. Плиний Старший. Естественная история, Х - Приговор окончательный, обжалованию не подлежит, в силу этого приведен в исполнение: оба преступника, в соответствии со статьей трехсотой Минойского кодекса, за умышление к похищению ребенка приговорены к смертной казни, она же заменена ссылкой в Римедиум Прекрасный на каторжные работы до скончания времен. Это я прочел. Понятно. Когда ж это все случилось? Федор Кузьмич отобрал у Пола газету, поискал в ней, потом ткнул пальцем в низ колонки и сказал: - Выходит, что все это уж неделю с лишним случилось, притом неделю киммерийскую, тому назад. Значит, судили их как-то очень по-тихому. Киммерия осталась без палача, бобры - без настурций, да и с офенями первый раз за всю историю города конфуз. Офеня-преступник у вас, кажется, даже в сказках не фигурирует. Но вы вот еще это почитайте, коллега, почитайте. Боюсь, нам придется принимать меры. Гендер послушно пробежал глазами заметку о том, что старейший офеня, - значит, старший по возрасту среди тех, что сейчас в Киммерии оказались, - некий Василиск Заквасов, пользуясь неписанными офенскими установлениями, объявил оного Бориса Тюрикова присногреховным, а значит, никогда офенского чина не имевшим, пергамент же о признании его четырьмя свидетелями за истого офеню считать вымышленным, никогда не оформленным и, следовательно, мифическим. Вторая статья, рядом, в несколько менее бредовых терминах, трактовала палача-цветочника Илиана Магистриановича, как растленного деньгомана, лишь потому доселе не уличенного, что не состоял Илиан никогда ни в какой гильдии, и высказывалось предложение: в будущем палачей в какую-либо гильдию определить; в косторезы, мясники, наймиты, либо же евреи или бобры, - решение же о том, в какую именно гильдию взять палачей, передать совету Почетных Членов каждой гильдии. Поскольку в каждой гильдии как-никак имелся Почетный Член. Вот они пусть соберутся, малость посовещаются, да решат, кто есть палач: Мясник, Врач, Еврей, Чертожильник, Скорняк, Наймит, либо же там, хотя и вряд ли, Бобер. Пол в некотором одурении не заметил, что обе статьи дочитал и углубился в третью, с неожиданным названием "Сколько рек в Киммерионе". Сколько рек в городе, построенном посреди одной-единственной великой реки, сосчитать на клешнях сумел бы даже миусский рак, подняв одну клешню. Однако автор статьи, скрывшийся под очень "бобриным" псевдонимом "Ф.Касторский" считал иначе. Что он считал, осталось Полу неизвестным, потому что Федор Кузьмич газету у него отобрал. - Коллега, я ведь не в избу-читальню вас пригласил. Павел Павлович сейчас, как обычно, изволят гулять? - В сопровождении Варфоломея Хладимировича, сегодня аукциона нет, бивней осталось сорок восемь, мальчик их хочет считать сегодня... - Не "мальчик", а Павел Павлович. Именно его, насколько вы понимаете, собирался похитить этот самый пойманный офеня. Гендер разинул рот. - Не падайте в обморок и не спрашивайте, почему я так думаю. Сейчас придет Веденей Хладимирович, он приведет кого-то, кому доверяет. Нина Зияевна тоже с нами посидит. Тонечку потом пригласим, когда что-нибудь решим. Наконец, видимо, и с хозяином дома мы тоже должны будем говорить. Давайте считать, коллега, что проводим консилиум. Вас я попрошу побыть с Тоней и с мальчиком, когда он с прогулки придет. Наш... консилиум - не секрет от вас, но сейчас вы будете нужней... там. Так что с Богом, коллега. Вот, кстати, и Нина Зияевна. Ниночка, садись. Авдотья Артемьевна там гостей пропустит, как? - Пропустит, Федор Кузьмич... - Гендер, не обижаясь, вышел. Наймит всегда наймит, он должен знать свое место и ничего зазорного в этом нет. Нинель, которую все давно уже звали по имени-отчеству, вошла в комнату старца. Это были, собственно говоря, две комнаты, однако дверь между ними сняли, проем - расширили, лишь занавесили гардиной: туда, за гардину, старец уходил спать, закончив дневные дела, преимущественно медицинские, а кроме них - пасьянсы. Жизнь его в Киммерионе длилась уже почти шесть лет, никаких признаков старения на морщинистом лице, по крайней мере новых, она не прибавила. Едва ли была Киммерия самым тихим и спокойным местом на свете, по крайней мере если судить по "Вечернему Киммериону", так куда ей до Парагвая или штата Вермонт, где никогда и ничего не происходит вовсе. В Киммерии происходило многое, прежде всего - что ни месяц, один-два раза землю города и воды Реки прилично встряхивало припадком вулканической активности, ворочался Великий Змей; приходили неприятные известия с острова Криль Кракена, где не прекращались выпадения тревожных дождей то из дождевых червей, то из каменных статуй; в самом городе творилось недовольство архонтом, засидевшимся на должности; отыскивались древние артефакты, никакими установлениями не предусмотренные, тот же Лабиринт, к примеру; теперь вот некие преступники уличены были в покушении на попытку умышления с целью похищения Павлика. Нинель давно говорила, что такое будет, и защищаться не надо, что само это дело рассосется, но вот потом как раз будет время принимать меры. Вот и выходило, что сейчас - именно такое время. Федор Кузьмич решил собрать военный совет, даже повязку черную на правый глаз навязал: когда-то в давние времена на военном совете одноглазость помогла, чего б ей не помочь и еще раз. Все умные и знающие люди, на помощь которых Федор Кузьмич рассчитывал, вот-вот должны были подойти. И они подошли. В длинном плаще с капюшоном на случай дождя вошел один посетитель, за ним другой - в старом пальтишке и в кашне шириной в детскую ладошку. Первого в доме давно знали, как-никак родной брат Варфоломея, всему городу известный гипофет. Второй в доме на Саксонской появился впервые, но его тоже все хорошо знали - как-никак единственный в Киммерии академик, президент Академии Киммерийских наук. Кроме хозяина дома, к которому без готового решения соваться не стоило (все одно он его утвердит, поскольку - историческое), все оказались в сборе. Разговор, при всем несовершенстве русского языка, мог идти только на нем, иначе Федор Кузьмич не понял бы и половины, Нинель - трех четвертей, не считая ругательств. Но ругань нынче могла не помочь, если только ею обойтись. Решения предстояло принимать нелегкие. Потому что - как говорит Подселенцев - исторические. А все ли скажешь по-русски?.. - Древнерусская традиция, с нее начнем, такова, - начал Федор Кузьмич, пока что ни на кого специально не глядя. - Царевича до пятнадцати лет не должен видеть никто, ни дворянство, ни народ. А когда пятнадцать лет ему исполняется, его перед народом являют; несут его лучшие люди на плечах и ставят на Лобное место. Для предохранения от самозванцев, которых на Руси всегда много было и нет оснований думать, что станет меньше. Такая вот... традиция. Федор Кузьмич надолго умолк. Всем все было ясно. - Значит, еще девять лет. Сходится с