оне: бобер, не подверженный колдовству покойной госпожи Фиш, прибыл на двор мещанина Черепегина верхом на лодке "Кандибобер", на серебряном запасе Киммерии и на Борисе. И теперь - каждое утро - первым желанием Бориса было: скорей скинуть бобра с головы, даже если это шуба - скорей, а то ведь и задохнуться недолго! Но второй мыслью было: вовсе нет никакого бобра, нет по крайней мере здесь и теперь, никого не нужно скидывать с головы. И сразу, будто первый удар утреннего колокола, низким басом вступала в мозги Бориса песня легендарного офени Дули Колобка - "Я от дедушки трах-бах, я от бабушки трах-бах..." Это было уже свое, хоть и не очень успокоительное - с какой стороны посмотреть. Борис Черепегин ныне полагал себя провозвестником новой истинной веры, короче - религии. Такой, которая единственная подлинная. Впрочем, Дуля Колобок ее, конечно, предвидел... но не провозвестил. Он был предтечей. Он не осмелился. Зато у Бориса теперь была куча золота, и он собирался в скором времени возгласить миру свое "Колобковое Упование" - такое он выбрал для своего большого духовного корабля имя. Дунстан Мак-Грегор, в просторечии Дунька, силком увезенный из Киммерии на "Кандибобере" бобер, спал где-то рядом, в той же горнице, но вел себя не по-киммерийски тихо и робко. Прошедший все ступени унижения - от бритого затылка, римедиумской тюрьмы и до положения младшего бобра на черепегинской свинарне, обладатель молью траченной драгоценной шубы старался никому не быть обузой. Имелись, видать, за ним кой-какие прежние грешки, иначе не выдали б его родичи обритой головой на поругание, кнутобитие и Римедиум. От наглости, присущей киммерийским бобрам, Дунстан излечился давным-давно. А ведь была и у него, у Дуньки, когда-то нормальная жизнь, числился он в лучших на Мебиях зубопротезистах: делал собратьям съемные челюсти, вставлял мосты и коронки. Но попался на контрабанде моржового клыка, притом в масштабах клыка особо крупного. И был выдан людям в Римедиум на побитие, побритие и прочий позор. Клан отрекся от него, выдал нeбобри, людям то есть: но это Дуньку и спасло, когда проклятие Щуки и Бориса погубило в Римедиуме всех людей, - он-то человеком не был, вот и выжил, только перепугался. Хорошо оказалось не быть человеком - на этот раз, несмотря на гадкую манеру кормильца-поильца и всей его семьи просыпаться в пять утра. Что там стряслось, в Римедиуме - Дунька до конца не понимал, да и хозяин тоже не понимал, но стряслось там нечто серьезное. Похоже, никого из людей в живых не оставил временно полоумный экс-офеня, загрузил лодку серебряными деньгами, да и рванул посуху сквозь темную нору - в далекие края Внешней Руси, а потом грозно въехал на большой двор, где первый пяток свиней передавил сразу же. А потом, опамятовавшись, принялся командовать владельцем скотного двора. Заодно принял он и командование Дунькой, поскольку чудо-бобер, свистам послушный, для хозяина двора был свидетельством чудесных способностей Бориса. Где, в чьей вотчине обреталось свинственное хозяйство Черепегина - Дунька не вникал, порожним хрюком для него было слово "Вологодчина". Хуже того, что уже наприключалось, все равно быть не могло. Черепегиным Борис стал через неделю после приезда на свинарню. Невозможно ему было дальше оставаться с фамилией Тюриков: с этой фамилией он был к смертной казни через Римедиум приговорен, да еще он в самом Римедиуме, не меняя докyментов, по щучьему веленью все человеческое общество порешил (увезенные деньги после таких дел уже не в счет, да и какие это деньги - серебро, не более того). Однако хозяин свинарни, увидевший седого офеню, вылезающего из лодки с серебром да с бобром - от ужаса бухнулся гостю в ноги: понял он, что приплыла за ним страшная черная лодка. Когда-то его в детстве таковой пугали. Свиньи визжат, бобры свистят, оба взрослых сыночка пьяные по лавкам, снохи в доме ни одной (все уже четвертый месяц как разбежамшись по разным причинам, малых детей с собою поразобрамши). А у Тюрикова громовой голос прорезался. И не только голос, а кое-какие способности деликатного, что уж там таить, попросту колдовского свойства, но этими Борис брезговал, оставлял до крайней нужды. Можно ведь и просто стребовать с человечества, что тебе полагается! И вот потребовал он у своего банкира, нынче хозяина - немедленного усыновления, мало того - устаршенствления. Дабы и фамилию сменить без проблем, и первородство на всякий случай получить - ежели пьяные детки, протрезвев, чего-нибудь потребуют. Впрочем, потребовали они только опохмела. И было им дано по вере и желанию: каждому по четверти двойной перегонки и по банке малосольных венгерских огурчиков. Больше им ничего дано не было - ибо не просили они. А вот Борис обрел первородство. Договорившись с хозяином, наскоро продал часть образовавшейся передавленной свинины, заодно продал как лом немного диковинного серебра, а чтоб ювелир лишних вопросов не задавал, у него же прикупил царского золота. Уверовал Борис, что и в самом деле он и от щукочки трах-бах, и все прочее, - то, о чем пелось в заветной песне легендарного Дули Колобка, - он в полной мере трах-бах. Оформили они с приемным отцом новую фирму: АОЗТ "Черепегин и сыновья", с ограниченной ответственностью производившее лечебную свинину, с добавкой апельсиновой кислоты, а на заказ так и лечебную поросятину с различными степенями гарантированной диетичности. Сами же, попривыкнув к неизбежности совместного проживания, стали каждые сутки в пять утра служить домашние молебны - примерно о такой судьбе Борис и мечтал, еще в молодые годы, еще всего лишь сирым офеней топая вдоль по Камаринской. Однако приключилось с Борисом и нечто такое, чего вовсе бывший офеня не ждал: он, природный блондин, в одночасье стал сед, волосы его, прежде прямые, теперь напоминали откованную лучшим среброкузнецом благолепную шевелюру какого-нибудь древнего святого; так, бывает, седеют брюнеты, редко-редко рыжие, а Борис был от рождения светловолосым арийцем. Отчего это приключилось - быть может, знала безумная госпожа Фиш, но ее бывший офеня старался не вспоминать. Ни про какую госпожу Фиш он никогда не слышал, ибо, как и упомянутая госпожа, имя сменил. И вообще видел Борис нынче щук только в ночных кошмарах. Зато себя видел в ближайшем будущем очень значительной персоной. Бывший Тюриков прибрал к рукам просторную гостиную во флигеле Черепегина, и заложил в ней для своего Колобкова Упования радельню. "Я от Кавеля ушел, но я до Кавеля дошел!" шептал он нынче, входя в нее и тяжело бухаясь на пол перед обширным вращающимся крyгом, напоминавшим что-то вроде арены с бегающими по краю превеселыми колобками: серебряными, ручного литья. Не до конца осознавая, что именно он творит, уйдя от торговли с киммерийцами, Борис превратился в законченного кавелита - более того, он изобрел свой собственный толк ожидания Начала Света. Он-то знал, что таких молясин, как у него получилась, даже в Киммерионе никто не делает. Поэтому в правоте своего толка никаких сомнений он не имел. Да к тому же младшие его, сводные братья-близнецы Черепегины, похожи были друг на друга как два бильярдных шара. Впрочем, как два очень пьяных шара. По приказу Бориса они впрягались в лямки невиданной молясины - и начинали бег по кругу, строго соблюдая между собой половинную дистанцию окружности. Борис начинал гудеть низким басом: "Я от Кавеля ушел...", а близнецы присоединялись хриплыми, пропитыми дискантами. Старший Черепегин тоже подпевал. Дунстан только посматривал из угла. Чтоб люди такой дурью маялись - он раньше не видел. Бобры - другое дело. Борис в озарении, пришедшем к нему в "Кандибобере" одной вспышкой, понял: учение, которое он принесет миру, будет бессмертно - ибо сам он, тогда еще Тюриков, смертен. Лишь идея, которая переживет своего смертного создателя, достойна бессмертия. Дуля Колобок заботился о спасении своей души, о ее уютном бессмертии - и поэтому оброненная им искра Истины так и осталась всего лишь искрой. Столетия протлев в немудрящей песенке - а больше от Колобка ничего достоверного не осталось - та же искра зажгла в уме Бориса мысль подарить миру огонь "Колобкового упования". То, что у Черепегина оказались одинаковые дети (чем не Кавели), осознал Борис как дополнительное знамение, окончательное подтверждение мысли: "Я от Кавеля ушел, но я до Кавеля дошел!" Ну, а сложить идею двух бильярдных шаров-колобков с идеей Всеобъемлющей Молясины было уж совсем просто. Когда-то случилось отстоять Борису полную службу в епископальном соборе Лукерьи Киммерийской, вот тогда и врезались ему в память неведомо по какому поводу произнесенные слова архимандрита: "Доказательства не нужны, если есть вера". Борис обрел веру в свою правоту. Поэтому все доказательства истинности своей веры лично для себя посчитал лишними: у кого веры нет, тот пусть отслеживает факты. А фактов полным-полно: и то, что на Щуку набрел именно тот, кто не торговал молясинами, и то, что лишь истратив все желания до конца, Борис получил все желаемое (и духовное озарение в придачу), словом, все, вплоть до дивно звучащего название новопросиявшего в своей святости города Богозаводска. Но в мыслях Бориса это все никакого места не занимало. Его волновало то, что побегав полдня, близнецы с ног валились. И голос у них пропадал. А рычаги и оси в молясине слишком часто ломались, лямки - рвались. Для укрепления молясины, как знал Борис, нужна чертова жила, а ее тайным образом производил лишь один кустарь под Арясиным. Связи у Бориса в тех краях были, но сунуться туда лично он пока не рисковал. Он знал, что кустарь жилу эту продает не всем, и есть опасность прийти к кустарю за товаром, а назад не придти вовсе. Или в таком виде прийти, что станет тебе не до жилы. Набирать в свой корабль новых мореходов Борис не торопился. Истина приверженцев не ищет, они сами к ней придут. В средствах он тоже стеснен не был; и жизненную цель, и средства к ее достижению он теперь обрел. Получалось, что более других его заботит мелкий на первый взгляд пункт: прочность колобковой молясины. В вечерних медитациях обкатывал Борис этот вопрос и так, и эдак, и получалось все одно: правдами ли, неправдами, но нужно было достать хотя бы два аршина чертовой жилы. Дабы первая, начальная богозаводская молясина не ломалась в ближайшие годы. Способ добыть жилу придумался единственный: именно тут, в Богозаводске, подрядился некогда Борис выкрасть из Киммерии наследника престола. Наследника он предоставить властям не мог, но мог предоставить бесценные данные о его местонахождении. Вот пусть царю это доложат, а царь сам решает: стоят ли такие сведения двух аршин чертовой жилы. Можно было, конечно, нарезаться и на вариант пыточной камеры с вздергиваем на куске чертовой жилы в финале, но торговый опыт был у Бориса уж настолько-то обширен, чтобы купить все, что надо - впрочем, заплатив полную цену. Он-то собирался отдать царю не что-нибудь, а всю Киммерию, весь полноводный Рифей, все сорок каменных островов, Великого Змея, зачарованную улицу Подъемный Спуск, клюквенные болота, кладбища мамонтов, огни Святого Эльма над Землей Святого Эльма, наконец, пляску Святого Витта в банях и на кладбищах Земли Святого Витта - а в обмен просил только два аршина особо прочного шнура. И уж как наладить обмен, чтобы голова на плечах цела осталась - знал хорошо. Опыт влезания в доверие к семье кружевниц Мачехиных, правильное ведение переговоров с Золотой Щукой, ликвидация римедиумского гнезда антигосдарственных элементов - все это было проведено Борисом совершенно филигранно. Он верил в свое мастерство. Он полагал, что и нынче на пустяке дело не сорвется. За целую Киммерию он просил, честное слово, недорого. Что-то маленькое шевельнулось в углу радельни, тихо свистнуло: Дунстан отрабатывал скудные харчи и предупреждал: молясина опять вот-вот развалится. Борис вывел крещендо: "...до Кавеля доше-о-о-ол!", смолк, близнецы рухнули там, где оказались, но тут же заскулили насчет бутылки с огурцом. Да, таких на переговоры с властью не пошлешь. Дунстана - тем более. Черепегина-папашу послать - то же самое, что написать государю просьбу о помещении Бориса Черепегина в самый глубокий застенок; государь же, сказывают, великий охотник такие прошения удовлетворять вне очереди. Ну, кто тут храбрый? Борис колдовать не любил, хотя выучился по мелким надобностям, словом - ничего не поделаешь. Пришлось щелкнуть пальцами. Потемнело. Под крышей флигеля распахнулись две створки, никуда, кроме как на чердак, не способные привести - однако же хлынул из них поток неприятного белого света, более яркого, чем дневной, и колоссальная голова довольно омерзительного вида опустилась оттуда в радельню. Брема никто из присутствующих не читал, а если б читал, то понял бы, что голова принадлежит верблюду, однако же старому, слезливому, добродушному - вопреки тому, каким полагалось бы явиться демону. Печальный ронял капли слюны, видимо, пережевывая разные человеческие наречия, и наконец проревел: - Che vuoi? "Начитанный..." - со скукой, но и с уважением подумал бобер. Радио он, как и многие бобры, послушать любил. Высоко ценя талант знаменитого Мордоворотти, он понял, что обратился зверь к Борису по-итальянски. Тот, как любой торговец, знал много языков, - видать и этот тоже. Хотя зачем офене итальянский язык? - Не твое дело, чего я хочу, - басом прогудел Борис, - Ты будешь служить мне. Получишь полную инструкцию о Камаринской дороге и всем прочем. Сейчас и отсюда путь твой - прямо к русскому царю. Он должен мне два аршина чертовой жилы, взамен может делать с Киммерией и всем в ней содержащимся что угодно. А ты принесешь мне жилу. Царь ее тебе даст. Принесешь мне в таком саквояжике, с каким врачи ходят. Никакой чтобы торбы! Потом ты свободен и можешь проваливать... к своей матери. Верблюд к окне вздохнул. Потом протянул Борису нечто среднее между рукой и копытом: залитая в черный сургуч стопка бумаги, вот уже недели две как приготовленная Борисом, была как-то этим копытом схвачена и втянута под потолок. - А какие гарантии? - спросил верблюд, пожевывая губами и так же роняя слюну. - А никаких, - пробасил Борис, - слово даю, не принесешьжилу - я из тебя тогда твою вытяну. Не такая крепкая, как надо бы, но послужит. Ты давай ногами в Москву! Сам там разберешься, какой путь наверх короче. В тебе веры нет. Стало быть, обречен ты послушанию. Прикинь, самый я худший хозяин - или бывают еще хуже. Верблюд вздохнул еще раз и убрался, лишь из окошка тихо долетело: - Точно так, хуже бывают, гораздо хуже... Борис отмахнулся от закрывшихся створок и предельно низким голосом начал вечернюю литургию: - Я, кавелитель кавелительный, кавелеваю: ша-а-гом!.. Вконец отупевшие братья-колобки поднялись с полу, впряглись в лямки и повлекли круг молясины. Дунстан-Дунька покрутил мордой. Ничего, конечно, неожиданного: самое место в богозаводских краях развестись чертям, - однако же и силушку забрал бывший офеня, торговец веерами и резными шахматами! К шести приустал даже Борис. Отбив что-то вроде поклона, больше похожего на кивок, дал понять: радение окончено. Дальше он собирался, как обычно, ужинать и смотреть телевизор, непременно чтобы не пропустить ежедневные новости, передаваемые каналом РДТ - Российского Державствующего Телевидения, негласным главным редактором каковых новостей, по слухам, был сам царь. За одним столом с собой Борис позволял сидеть только отцу, даром что приемному: притом сажал его на главное, отовсюду в доме приметное, хорошо простреливаемое место, - сам садился напротив, так, чтоб видеть сразу и телевизор, и иконы над отцовской головой. Реклама по РДТ была строго запрещена, и в девятнадцать без всяких минут зазвучал Царь-колокол. Перед новостями промелькнула двуглавая заставка. Царь опять издал какой-то указ. Обычно никакого отношения к богозаводским делам указы не имели, но иди знай - возьмет да и прикажет городу быть деревней. Такое уже случалось, да и хуже - тоже. Указ медленно проплывал по экрану золотыми церковнославянскими литерами, а голос знаменитого народного дьяка Либермана столь же медленно его зачитывал. Указ был важный: несмотря на давность лет, несмотря на смягчающие обстоятельства, внук Ивана Великого, царь Иван Васильевич, прозванный неизвестно по какому счету четвертым, вовеки веков лишался почетного звания "Грозный", и дальнейшее упоминание о нем совокупно с этим незаконно самозахваченным титулом, будет караемо по всей строгости имеющего быть в ближайшие дни изданным закона. Ибо титулы - как и любая другая естественная монополия - находились в Российской империи в личном ведении императора. Само собой, ограничения в титулах, наложенные незаконной, младшей ветвью Романовых, силы не имели: скажем, введенное так называемым Николаем Вторым ограничение на титул великого князя как могущий быть переданным не далее второго колена, даже не нужно было упразднять: в силах оставалось основное уложение государя Павла Первого с поправками, внесенными его законным прямым и притом старшим потомком - императором Павлом Вторым. Либерман закончил чтение указа. Его лицо на экране никогда не появлялось, он был памятью об эпохе радиоточек и черных радиотарелок, когда ни синагогальный его нос, ни лысина, переходящая в пейсы, раздражения у высших лиц в армии, или, скажем, у иерархов Державствующей церкви, вызвать не могли. После нового удара Царь-колокола на экране появился любимый диктор царя, по ряду примет ехидно прозванный в народе "Царь-пушка". И определенное выражение на лице "Царь-пушки" сразу сообщило человечеству: кто-то дал дуба. Иначе брови диктора не были бы скорбно сведены к яфетической переносице, а были бы раскинуты в стороны, словно крылья некоей давно запрещенной в Российской империи птицы. - Российскую Империю постигла тяжелая утрата. В результате воздушной катастрофы, произошедшей сегодня в десять сорок пять по московскому времени, взорвался при снижении к Южно-Сейшельску самолет "Ермак-144", на борту которого находился Его Благолепие митрополит Котлинский и Опоньский Фотий, направлявшийся в Сейшельскую епархию с пасторским визитом. Никто из пребывавших на борту самолета не спасся. Ведется расследование причин авиакатастрофы. Вместе с преподобным Фотием на борту самолета находились: епископ Змеиноостровский и Шикотанский Кукша, епископ Карпогорский и Холмогорский Галатиан... Слушая этот перечень, Борис уже дочитал молитвы, благословил трапезу, налил отцу и себе по стакану домашнего очищенного и выпил, мысленно прося Дулю Колобка и всех праведников Колобкового Упования простить новопреставленным служителям культа их умственное непросвещение, и уж как-нибудь, на любых посмертных условиях, принять их души на Лоно Колобково. Потом Борис выпил свой стакан на треть, оставшиеся две трети вылил в щи, размешал и принялся хлебать. Ложка в его руке была деревянной, круглой - как бы в память о Колобке. И миска была такой же. И щи в миске тоже были круглыми. Дунстан, он же для людей Дунька, тоже закусывал: кто-то верховный послал ему нынче на обед корней молодой липы и миску прошлогодней - еще, впрочем, крепкой - морковки. Дунька грыз и гадал, отчего ему все время дают заячью еду. Не то, чтоб невкусно, но странно. Наверное, человек бы тоже удивился, если бы бобры у себя на Мебиях кормили его исключительно капустным листом. Мяса бобер не ел от природы; по его наблюдениям, именно вегетерианская сущность сделала его рифейских сородичей столь кровожадными, когда дело доходило до судебного разбирательства. Сам Дунстан этого пристрастия киммерийских бобров не одобрял (видимо, потому, что с детства любил лососину), отчего и попал в козлы, как говорят люди, отпущения, когда общине бобров потребовалось по делу ненавистного (плевать, что невиновного) Астерия Коровина выдать киммерийским властям какого-нибудь, все равно какого, бобра-преступника. Ведь те, кто выдавал его на неизбежное побитие и побритие, все как один сверкали именно его зубами: им, Дунстаном, вручную выгрызенными... то есть взубную вырезанными... ну, в общем, ясно... Порадели, называется... родственнику-свойственнику. Дунстан доел морковку. Ничего, в Римедиуме и не такое есть приходилось, иной раз ничего, кроме гнилых свай, неделями не перепадало. А здесь, хоть изверг Борис, и нeбобрь, даже отчасти и нeлюдь - но хоть не скупердяй. И потому, чуял Дунька, далеко Борис пойдет. На глазах у Дунстана происходило зарождение нового кавелитского толка, как всегда, единственно правильного, как всегда, восходящего началами к сотворению мира, как всегда, ожидающего Начала Света. Как бобер, Дунстан понимал в этом много больше людей, живших в Киммерии: те знай себе клепали молясины на продажу, а чтo за дело творят - никогда ведь и не задумались. Нет, еще предстоит им эту кашу расхлебывать, хотя защищены они, конечно, куда сильней, чем думает нынче бывший офеня Борис Тюриков. Да, не так-то прост оказался офеня Борис Тюриков. Только вот обрел он веру. Чудеса теперь творит. А что люди, что бобры чудесами давно сыты по горло. Кто бы сделал так, чтобы чудес поменьше? Впрочем, такую мечту нельзя мечтать даже мысленно, и не то, что человеку, не то, что бобру - даже рифейскому раку лучше бы на такие темы не задумываться. Никогда не зови ветер перемен! Это кто сказал? Не иначе, как Дуля Колобок. 27 Садится бобр вести свою войну. Данте. Божественная комедия. Ад, Песнь XVII Хоронили старого бобра Кармоди. Покойник был не из богатых, да и не из очень уж почитаемых: не зажился на свете настолько, чтобы стать архипатриархом, но и не оказался настолько молод, чтобы посмертно зачислиться в безвременные-несбывшиеся надежды бобровой общины - даже в собственном клане считали его за семя крапивное. Так что при жизни он был неведомо кем. Однако на похоронах, чтобы не заносились всякие Мак-Грегоры и особенно озерные О'Брайены, он оказался, конечно, самым любимым, самым дражайшим покойником. И место на кладбище Третий Мебий ему определили достойное: в пятидесяти девяти могилах от славного Кастора Фибера. Прежде чем хоронить усопшего бобра, близкие проводят возле тела покойного ночь: сидят, грызут прутики-стружки, и тихо пересвистываются о том, каким славным бобром был усопший бобер. И какими нехорошими бобрами были все недоброжелатели усопшего. Бобров из других кланов ругать на таких поминках можно, а людей нельзя: тут же начнется стук в архонтсовет. Кстати, называется весь этот обычай посиделок при покойном, если переводить со свиста, "фин-ахан". Никто его смысла не понимает, но все соблюдают, потому как принято. Предки блюли и нам велели, и мы помрем, и над нами тоже будут пересвистываться, слегка рядышком с нами, бездыханными, закусывать, и злословить, как мы злословили. Любимая тема разговора на таких поминках - захиревший, почти вымерший, но все до конца не исчезающий род Равид-и-Мутон. "Никогда такого не было, чтобы честный бобер в чужую шубу влезал. А этот неподобник, Великобобрче прости, получил шубу из белых соболей, сказал спасибо - и тут же шубу в ломбард на Срамную понес: мол, там в холодильнике сохраннее будет. Десять империалов огреб! А ведь потом, как срок выйдет, еще доплату получит..." - мечтательно просвистел Бух Макгрегор. Тут же вспомнилось ему, что не только сплетничать, но и о покойнике нужно говорить все время, и добавил: "Никогда бы покойный на такое не пошел! Никогда не принял бы меховую шубу в подарок: соболя звери неразумные, но как-никак наши братья по..." - Пэрч замешкался, соображая, по чему же такому могут быть братьями соболя с бобрами. Ехидный Пэрч, пятиюродный племянник покойного, за свистом в хатку никогда не лез, и тут же продолжил: "Наши братья по Рифею. Никогда покойник не принял бы такого дара! Честный бобер вообще ничего у людей не берет в подарок, - только покупает. В подарок только у своих можно. Вот есть честные бобры - им в подарок, бывало, друзья даже новые зубы дарили... Эх, не те пошли времена, никто теперь зубов тебе не подарит!" - Пэрч приметил, что переходит на скользкую и больную для жителей всех трех дачных Мебиев тему, на отсутствие приличного зубопротезиста, и быстро засвистел о другом. "А мне на Обрате говорили, что главный у людей, называется он император, который на империале, новую графу в паспорт ввел: "подробная национальность". Я не понял ничего сперва, а мне этот еврей-меняла объясняет, что раньше были люди в Киммерионе русские, а теперь - киммерийские русские. Он тоже теперь - киммерийский еврей. Национальность редкая, и он этим горд, как только киммерийскому еврею и можно гордиться. Так чем плохо, спрашиваю. Потому что если бы он всем доволен был, то рассказывать бы не стал, характер у него подлючий, человечий, и наглый тоже весь из себя эдакий. Он мне и говорит: вот был ты, Пэрчик, по национальности - бобер. А теперь ты - киммерийский бобер. И так тебе в паспорте и запишут. А откуда у меня паспорт?..." "Покойный Кармоди не раз мне говорил: не миновать нам паспортизации, раз мы с людьми на биоценоз пошли..." - тактично свистнул Бух, напоминая, что никакие рассказы без упоминания положительных качеств покойного во время фин-ахана неуместны. "Непромокаемые, поди, нам-то дадут, в корочках..." "Да... паспортные корочки - это ж прелесть..." - не удержался Укс, родной брат покойного. "Помню, как дождь на Криле был из корочек, я пять штук съел. Не сытно, но вкусно, вкусно... Хорошо тогда погрыз, пожевал..." - Укс тут же опомнился; "И покойник, помню, корочки ел и нахваливал очень, свистел, ароматные корочки, от партбилетов особенно - тайгой пахнут, лесоповалом, колониальным товаром, бакалеей всяческой, бананами сушеными, всякой сублимацией, другой вкуснотой... Знатный вкус был у покойного - первостатейнейший! Одиннадцать жен похоронил, и все как одна такие превеликие мастерицы были - и нагрызть, и подпилить, и вычистить, и опохмелить, - и красавицы к тому же, как сезон для красоты придет..." "Великобобрче, да это я что, с паспортом плавать буду?" - возмутился Бух, - "А если я лопать захочу, я ж не удержусь, корочку съем и бумагу с ней - будь она сто раз немокнущая!" "Бумага, - да чтоб мне Пэрчем никогда не называться! - обещана в новых паспортах вечная: не горящая, не мокнущая, неугрызимая. Еврей говорил! Да и не бумага это будет, а вф... вф... фафф... Ваффр... Вольфрамовый сплав какой-то!" - договорил Пэрч, не обращая внимания на ехидные взгляды и свистки: сочетание "в" и "ф" всегда плохо высвистывалось, если зубы - не от мастера Дунстана. А где он, мастер Дунстан? Сами его в Римедиум со зла друг на друга сдали, сами теперь без зубов и остались; в Римедиуме у людей какая-то чумка случилась. Секрет вытачивания запасных, новых, съемных зубов пропал вместе с Дунстаном Мак-Грегором, и у кого еще сохранился старый протез - тот берег его пуще родного толстого хвоста. А новые мастера, братья из фирмы "Мебий и мать", не владея великим искусством загубленного Дунстана, на свою монопольную до поры до времени продукцию подняли цены втрое. Не по карману простому бобру протез в четыре железных ствола ценой, а он, протез подлый, года не пройдет, как об корешок елочный переломится. Впрочем, все трое братьев на фин-ахан плыть отказались, пожаловавшись на невозможность оторваться от работы: день и ночь грызут они рыбий зуб, чтоб другие бобры могли нормально питаться. То ли дело был старик Дунстан! Пэрч вдруг вспомнил о покойном Кармоди что-то и вправду хорошее, и ринулся свистеть свою мысль на всех обертонах. "А помните, бобры добрые, как покойник с Дунстаном Мак-Грегором душа в душу жили! Как ни хоронит покойник жену - так все хлопоты на себя Дунстан берет, всех сам на фин-ахан созывает, по хозяйству хлопочет, покуда покойник плачет-убивается! Всегда угощение мелко-мелко сам нагрызет, по хатке расставит - любо-дорого, и вкусно так! Грызешь, помню, грызешь на поминках - не нагрызешься! Стружку ясеневую готовил особенную, так не ясень был у него, а чистый каштан-банан! Так и ждешь - когда ж покойничек снова женится!.." У торца лотка, наполненного сладкой ольховой стружкой, сидел скандально знаменитый журналист Икт Мак-Грегор по прозвищу "желтобревенщик" - и вовсю хрустел. Икт грызся, это по-бобрьи значит печатался, на всех бревнах, по секрету от людей издаваемых для своих нужд и на Правом Мебии, и на Левом. И на ежедневных стволах появлялись нагрызенные им признания скандалиста, и на еженедельных, разве что на Левых он грыз "колонку диффаматора", а на правых с таким же усердием вел "дневник грызуна". На фин-ахан Икт, как всегда, явился уже под изрядным духом пьяной ивовой коры, вовсю рыгал, но грыз яростней прочих, посверкивая направо-налево глазами и усами, выбирая очередную жертву. "Желтые" бревна, нагрызаемые для удовлетворения самых низменных инстинктов бобриного подонства, постоянных журналистов не имели. За вычетом одного - Икта. Этот нагрызал по полбревна в любом из таких изданий. Наиболее известным желтым изданием была ежедекадная "Дребезда", почетно именовавшая Икта "наш Золотой Зуб". Люди бы сказали "золотое перо", но бобры спокон веков пишут зубами по бревнам - и при этом кругами. Людям кажется, что это просто обед. Ну и пусть кажется. Икт покуда помалкивал, но, понятно, рано или поздно должен был засвистеть. Пока что свистел преимущественно Пэрч. Свистел Пэрч с пастью, полной стружки, потому свистел невнятно, но слушали его с сочувствием как раз из-за этого: значит, враки, что у Пэрча протез от Дунстана, значит, как у всех - дорогая штамповка от Мебиев и от матери их, склочной старухи, которую некогда лодочник Астерий на Селезни, что между человечьих Нежностей, веслом по затылку до крови скомпрометировал - жаль, что вовсе не зашиб: крутится старая перечница и знай подгрызает сыновей лютым пoдгрызом, что мало, ма-ло, ма-ла-ва-то берут они за свои знаменитые протезы, без которых почти все бобры давно бы сидели на опилочной диете, а такая диета вон какая бобрам вредная - даже люди в телевизоре признают, что неполезная. Старый Харк О'Брайен сморщил морду. Двух его дочерей похоронил покойник. И нельзя о покойнике сейчас плохое свистеть... но что ж о нем свистнешь хорошего, сколько теперь дочек ни хвали: покойницы, - ну, впрочем и сам Кармоди тоже покойник. Никакую жену больше со света не сживет. Устроил покойник, что называется, два подарка для господина Харка, - но об этом сегодня нельзя, потому что главного подарка господин Харк все же дождался: пережил он этого синезубого волокиту. И никакой пудости не подкладывал ему, просто не захотел Рифей-батюшка на себе такую сволочь носить. А ведь был соблазн послать ему сладких кедровых орешков, младшая дочка - самая младшая из тех двадцати двух, что замуж за Кармоди из озера не поплыли - мастерица такие орешки готовить, жаль, что скрывать приходится эдакий великий талант. Ужо-то она хорошего мужа себе выберет. Вся в покойную мать, та тоже мастерица была - как знать, сидел бы нынче Харк на фин-ахане по Кармоди или не сидел бы, грыз бы сладкую стружку или не грыз бы, если б вовремя не догадался старухе, Великобобрче прости, в ее ночную закуску-заначку малость стрихнину для защиты от рифейских мышей насыпать, - подводных, конечно, мышей, таких не бывает пока что, конечно, но вдруг да будут - все-таки здесь хоть и Мебии, а Киммерия как-никак. Впрочем, это он ей преимущественно за то стрихнин подсунул, что она ему рога с нынешним покойником наставляла. Однако же все они, вышеприпомненные, давно покойники, мир праху их, да и сам Харк - уже очень не юноша. Дай ему теперь арбалет - так промажет с десяти плывков. А когда-то, было время, бил в глаз эфу, змею гремучую, с полуверсты - и господину Тараху в Триед к столу относил. Очень господин Тарах бывали довольны, прямо у пристани иногда змею съедали, потому как эфа в Киммерии и очень гремучая, и очень ядовитая, а господин Тарах ядовитость всегда весьма высоко ценил. За такую змею бывали озерной страже О'Брайенов объявляемы с пристани благодарности, и даже переходящий вымпел "Медный Змий", случалось, им на декаду-другую в любование переходил. Харк давно был на пенсии, с озера выехал, жил у старшей дочери на всем готовом в хорошем районе правого Мебия и родное Мyрло даже забывать стал. Хотя не очень-то забудешь отвесную скалу над озером, хатку с запечатанной в нее Европой - под скалой, и самого господина графа Палинского, падучей звездой летящего с горы в середину озера. О'Брайенов тут, на Мебиях, раз-два и обчелся, род их небогатый, но уважения добившийся, ибо все-таки они единственные бобры-воины, кто из других родов, тот и винт в арбалете крутить не сумеет. Ну, Кармоди - помимо прочего - гордятся тем, что они лучшие Рифейские лоцманы. Мак-Грегорам гордиться ничем не нужно: всех бобров, сколько ни есть в Рифее от Горячих Верхов до Рачьего Холуя - две трети Мак-Грегоры. По последней переписи, что проводилась велением архонта Александры Грек. Большую волю баба-человечица забрала над Киммерией. У бобров такое сплошь да рядом - ту же вдову Мебия, старуху Кармоди, веслом недопобитую вспомнить можно - а у людей, кажется, бабья власть немалая редкость. Да и черт водяной этих людей поймет. Живут, молясины делают на продажу, а нет чтобы самим порадеть о главном: Боббер Боббера погрыз, либо же Боббер Боббера. Сам Харк считал, что правилен первый ответ, но почти никто с ним не соглашался; кто считал, что наоборот, а большинство полагало, что ответа нет вовсе, потому как только найдется ответ воистину правильный - тогда-то все самое главное и начнется, а все, что до сих пор было - то так, прозябание рачье. Человечьей работы молясины бобры для себя не брали: Боббер-то, да и Боббер тоже - бобры как-никак были, дети Первобоббера, образом и подобием сотворенного по Великобобру точь в точь, из донного ила да из Великобобрьей мечты. Говорили Харку: стареет он, раз с утра до ночи только и думает про то - Боббер Боббера, либо же Боббер Боббера. А что плохого? Вовсе о главном нынче перестала думать молодежь. Молодежь, она простая: осинку обглодал, плотинку заложил, да айда за юной бобрихой потолще. Нет в нынешней молодежи духовности. "Боббер Боббера бесил - Боббер Боббера кусил!" - тихонько пробормотал Харк общепринятую фразу. Хотя на бобриный тонкий слух его бормотальный свист всем участникам фин-ахана был, конечно, слышен, но никто старика не одернул; все-таки дважды тесть покойного, да и кто ж не понимает, что старик о пользе дела радеет. Да и просто радеет, как любой киммерийский бобер с колыбели. Но Укс Кармоди как ближайший родственник покойника, решил вернуть беседе благопристойное направление. "А что, господин Харк, мальчик тот, которого к графу Палинскому на Камень отвели, еще в озеро не прыгает? Если, конечно, это не тайна клана..." Какая там тайна клана, хам краснозубый! Словно не знает, что Харк уже четверть декады лет как на пенсии. Словно не передают ему каждый свист, что дочери из озерца засылают по доброте душевной. Ну, пусть получит... "Нет, благородный Укс, еще не прыгает. Говорят, его к Палинскому наверх увели не от убивцев-людей, а для постижения наук, искусств и спокойствия. Говорят, его там засахаренными каштанами и вялеными бананами кормят, чтобы он нашу, бобриную мудрость превзошел. И учат его там стрелять из арбалета: по-нашему, по о'брайеновски. Каждые утро всходит он на вершину главной башни, арбалет берет, стрелу в восходящее солнце пускает - на восток, значит, нам поэтому и не видно, скала заслоняет. А из-под солнца выныривает Боббер окаянный, стрелу перехватывает, и к себе в камыши прячется, до вечера под хвостом тою стрелою чешет. Потому как на роду ему, Бобберу окаянному, проклятие лежит: железной стрелой в подхвостье ковыряться. А Палинский новую стрелу велит камердинеру точить - чтобы завтра наутро мальчик опять стрелять мог. И вот как наточит стрелу такую быструю, что Боббер ее поймать не сможет, так, значит, угодит стрела в солнце, потаенный пупырь на нем лопнет и вся тайна наружу выйдет. Но вы, благородный Укс, в том правы, что прыгать он, мальчик то есть, конечно, будет когда-нибудь. Еще покойный мне говорил, - Харк вспомнил об обычае поминать покойного, - что человек, он когда в полную зрелость войдет, начинает непременно со скалы скакать, бегать вверх и кричать петухом. Если не прыгает и не кричит - он, значит, еще незрелый. Вот как наши все людишки в Киммерионе. Кого ни возьми - все наглые, все незрелые". Молодой племянник Харка, Уэк О'Брайен тоже решил вставить свое слово, он тоже знал озерные сплетни: "А говорят, мальчик особенный этот - как и сам граф. Говорят, на лошадь сядет - и с горы на гору скачет. Потому как будущий царь. И очки ему граф прописал особенные: Палинский их на ночь ему проволокой прикрутит, на замочек замкнет, а ключ к себе в тайное место кладет. Мальчик ночью спит, очки он снять никак не может, и во сне все, что ни творится на свете, сразу как есть видит. И про все заговоры и ковы, на него наковываемые, таким значит, образом, знает заранее. То есть его убить нельзя вообще никогда и никому". "Да, это они умеют..." - неожиданно свистнул сквозь жвачку Икт. - "Как хотят, так и делают. У...уюшки! Убить нельзя, видите ли... Сенаторы-конгрессмены..." "Ох уж эти люди!" - подхватил Пэрч. - "Выдумщики страшные на пустое дело, а еще склочники. Как где какая заваруха - так везде они. Покойник, помню, очень их не одобрял за склочность ихнюю, за мелочность, за суетливость и сутяжничество. Монархический строй..." - Пэрч вспомнил, что стукачей и среди своих полно, и добавил - "Покойник монархистом был истинным. Но только чтобы царь был киммерийского роду, вегетарианец и бобровой шубы не носил". "А он и не носит!" - подал свист Мнух Мак-Грегор, вечный участник любых посиделок, где стружка бесплатная на закуску есть. "Свистят, нынешний император колошарство скоро запретит и карболкой под мостами всю мерзость равид-мутонскую вымыть велит, с последующей ссылкой на Миусы раков пасти. И не только колошарей сошлет, а и вдов со Срамной набережной, потому как они сообщники гнуснякам этим. Пусть раков пасут, пусть Миусы заново заселяют. В левом Миусе вдовы жить будут, в правом - Равид-Мутоны, а пайка им будет самая что ни на есть препоганая. Выродка же этого, Фи, вовсе на цепь посадят, как рака прикуют, да мальчику-царю в воспитательных целях по тайному телевизору показывать будут, чтобы не очень-то по горам прыгал..." - Мнух заврался и ткнулся носом в опилки, наверстывая упущенное: сухость в горле от длинного трепа полагалось угасить хорошей порцией закуски. "Фи!" - подхватил старый Харк, - "И рода-то Мутонского всего тринадцать рыл, баб не считая, осталось, так надо же, чтоб среди них колошарь выродился, собой торгует, статью бобрьей, и поди ж ты - уже и не в бедных плавает, уже и счет в Устричном банке, уже и пластиковая карточка за щекой! Рожу наел - смотреть противно!" Харк потянул лапу за новой горстью сладких стружек, но тут же оцепенел: лапа уперлась во что-то небольшое и твердое. Харк понял: кто-то обронил в общее кушанье свою слюнявую искусственную челюсть. Харк медленно поднял ее и показал присутствующим. По правилам фин-ахана поминальный вечер был осквернен. Потому что поганая это примета: если примерять на человеческие суеверия, то это примерно как если бы кто-нибудь на похоронах стал бить зеркала кислыми яблоками, подобрав для этого тринадцатое число, пятницу, солнечное затмение - да еще в квашню бы при всех нагадил. Для бобров челюсть вставная - предмет в высшей степени личный и деликатный. Хотя жить без него редко кто может, но разговоры на эту тему - и те вести полагается приватно. А чтоб в публичное кушанье да свою слюнявую!.. Запахло скандалом. И самосудом. Кто-то свистнул, с очень вопросительной интонацией. Кто-то глухо захлопал хвостом по полу. Кто-то мелко-мелко застучал зубами и стал уползать прочь от стола. Зато поднял усы от своего лотка со стружкой знаменитый Икт-Желтобревенщик, покрутил мордой и обнажил длинные, красные, собственные - а не протезные - резцы. Потом подпрыгнул и выбросил вперед правую заднюю лапу, переворачивая лоток. - Наших бьют! - не выдержал Укс Кармоди, но договорить ему не дали; вместо этого его оглушили небольшим, на десерт припрятанным, стволом рябины. Ствол оказался в лапах болтливого Буха, Икт, визжа, как зарезанный, пошел на него прямо по столу. Пэрч, пытаясь спасти родственника, схватил Икта за хвост, получил по зубам, - и с ужасом понял, что у него в пасти драгоценный протез разделяется надвое. Но в следующий миг Пэрч осознал, что терять уже нечего, сплюнул куски протеза, заорал не хуже, чем журналист - и бросился ему на спину. Желтобревенщик не дошел до конца стола и под тяжестью Пэрчевой туши рухнул прямо на покойника, попытался удержаться, однако не смог, и единым клубком вместе с Пэрчем и трупом обвалился на престарелого Харка, и без того уже оравшего почти по-человечьи. Бух, развивая достигнутый успех, пошел махать рябиновым бревном во все стороны. Потянуло имеющей вот-вот пролиться кровью. Раздался дикий вой: так бобры не орут, так орут бобрихи. Немногие уползшие к стенам участники фин-ахана могли наблюдать, как древняя седая бобриха, невесть откуда появившись, пробралась на то место, где только что лежал покойник, и с гордостью продемонстрировала оторванный от ее черепа шкуряной лоскут; лоскут тянулся через череп к уху и там, кажется, все-таки прикреплялся ко всему остальному; из-под лоскута, однако, кровь хлестала на стружки, и на покойника, из-под которого наконец-то выбрался Икт, тут же бросившись бить старуху, чьей кровью был заляпан от носа до хвоста. В это время из кладовки вылезла новая морда; Дуайрес Кармоди, родной по сестре племянник покойного и главный наследник его небогатого имущества, с утра обожрался ивы и на первую половину фин-ахана лег поспать. Поняв, что дошло до драки и его собственные, кровные стружки осквернены, он деловито подпрыгнул и горизонтально влетел в центр побоища, свистя при этом на совершенно ультразвуковых частотах. Как на грех, старуха, известная больше как "распроклятая вдова Мебия", все еще не закончила демонстрировать свою боевую травму (лоскут шкуры, отодранный от черепа). Дуайрес не видел, что за углом стола, возле штабеля с непочатыми стружечными лотками, страшной силищи бобер Пэнн Мак-Грегор смертным боем бьет почетного гостя Харка, и того гляди приготовит гостя к новому фин-ахану; Дуайрес не видел рыдающих жен у стен, не вполне уверенных - жены они еще или уже вдовы, он видел лишь наглого Икта, грозящего кровавыми зубами, да торжествующую старуху, которую с похмельных глаз не признал вовсе - и бросился на обоих сразу, приняв за виновных. Между тем в числе виновных мог быть кто угодно, но не они: Икт по сей день носил свои собственные, не вставные зубы, а вдова Мебия Кармоди, единовластная владычица фирмы "Мебий и мать", с тех времен, как зубная монополия перешла к ее семье от свергнутого Дунстана, ходила на бобровых променадах вовсе без зубов, демонстрируя, что у нее, с одной стороны, нищета в доме, с другой - что неблагодарные сыновья не имеют ни совести, ни времени сделать протез родной матери. Чего ради она заявилась на фин-ахан к малоуважаемому покойнику - она бы и сама не объяснила, но, похоже, ее заранее притягивал дух скандала. На всяком скандале она была первой. Ее всегда били - но при этом даже тот, кто сам бил, вплоть до следующей драки, непременно трогательно за ней ухаживал и приносил извинительные подарки, уж если не каштаны и бананы, то хоть коробочку начищенных заранее кедровых орешков - уж по самой малости. Может быть, именно поэтому Дуайрес бросился сперва бить ее, а не Икта; с другой стороны, Икт решил придти на помощь наследнику покойного, и бросился лупить старуху с не меньшей силой, - будучи авансом уже залит ее же кровью. Чудовищной силы свист сотряс трапезную хатки, и все как-то замерли. На пороге стоял начальник сил бобриного самоуправства Финн Кармоди, держа в отставленной лапе символ своей власти - ультразвуковой свисток, когда-то оброненный камердинером Палинского в озеро. Издавал свисток звук-команду "Товсь!". Ну, и кто этот свисток слышал - готовился. Ни к чему хорошему. Увы, почти любой фин-ахан так и заканчивался, менялись только действующие лица и, так сказать, исполнители, - хотя пострадавшие почему-то были чаще всего одни и те же.. Но в этот раз как-то драка превзошла обычные масштабы. Матриархов даже на пьяных посиделках все-таки редко бьют. А побитой оказалась сама госпожа вдова Мебия! А ее и так уже который раз... под укоризну подводят!.. Она ведь и от людей... страдание приняла! Финн был настроен серьезно - и не собирался спускать никому и ничего. Разве что шкуру. Хотя бы фигурально. Из-под стола высунул голову вдребезги пьяный Мнух. "А ишшо свисс-тят... что на постоянный выезд в место жительство старик Израиль с Лисьего хвоста издаст большое запрещение..." "Этого - сразу в вытрезвитель", - скомандовал Финн, и обстановка сильно разрядилась. Дюжие силы самоуправства быстро раскидали кучи побитых на тех, которых в больницу, на тех, которых в КПЗ и на тех, которых на кладбище. Даже как-то странно, что в эту последнюю категорию попал один-единственный покойный Кармоди, на чей фин-ахан перепившиеся и передравшиеся гости изначально собрались. Финн велел собрать традиционных двенадцать свидетелей того, что покойный был вполне покоен еще до драки, проследил, чтобы старуху вдову направили в больницу первой, первым же в КПЗ был отправлен, как обычно, Икт - выпустят через двое суток, ну и смеху будет в репортажах... Несостоявшиеся вдовы сквозь слезы, сортируя мужей, заранее хихикали над любимым чтивом. Только покойника никто трогать не торопился. У дальнего конца стола, не причисленный ни к одной из трех печальных категорий, сидел весь избитый и ничего не понимающий Дуайрес. Передний зуб, свой, природный, красный, ему в драке кто-то высадил-таки. Держа этот несчастный зуб в одной лапе, Дуайрес бессмысленно переводил глаза с него на половинку драгоценного протеза работы мастера Дунстана - из-за которого вся драка и случилась. Протез был поломан только что, но принадлежал - горе ты, горе! - покойному Кармоди, чей фин-ахан так похабно осквернило обнаружение этой полудрагоценной вещи в лотке с ясеневой стружкой. Полудрагоценной потому, что протез был разломлен точно пополам. Тут горестные размышления Дуайреса были прерваны: кто-то дергал его под столом за шерсть на ноге. Дуайрес, которому внезапно все стало как-то безразлично, помог вылезти оттуда чудом уцелевшему в драке господину Харку О'Брайену. Тот отряхнулся, забрал у Дуайреса обе половинки протеза, покачал ими в воздухе, ударил друг о друга. В глазах старика зажглись огоньки, он пошел крутить половинками протеза в воздухе. Тихое присвистывание его раздавалось на всю опустевшую хатку: - Боббер, Боббер, где ж ты был? Боббер Боббера... добыл! Отчего-то Дуайресу показалось, что покойник в такт О'Брайенову радению шевельнул хвостом и тоже что-то забормотал. И лишь тогда низошло на него блаженное забвение, и он рухнул под стол, откуда только что вытащил дважды тестя покойного Кармоди. А господина Харка от радения, впервые, быть может, осуществляемого с помощью расколотого пополам зубного протеза, - оторвать уже ничто не могло. Он-то знал, что именно Боббер - Боббера. И в рожу плюнуть тому, кто скажет, что наоборот. 28 И он понял, что это был сон пальмы, о которую он опирался. Она видела во сне воду. Милорад Павич. Хазарский словарь. Зеленая книга. Странная погода стояла нынешним летом в Киммерии: ни жарко, ни холодно, ни дождя, ни сухости, ни ветра, ни безветрия, - и так уже четвертый месяц. А между тем и телевидение, и захожие офени единым гласом повествовали, что на Внешней Руси во всех ее нынешних несусветных границах стоит свирепая жара, засуха угрожает лесам и полям, народ даже ропщет: отчего государь такую погоду вообще допустил. Лишь над Киммерией - вероятно, обычными стараниями Великого Змея - лежал плотный, хоть и нетолстый облачный слой. Посевы ячменя вроде вымахали как обычно. Бокряника на левом берегу Рифея налилась соками и почти уже готова была к сбору: тоже как обычно. Да и раки на Миусах - хотя месяц все еще был с буквой "ю" - выглядели соблазнительно, - по крайней мере так сообщал "Вечерний Киммерион", под страхом превращения в еженедельник дутых сенсаций со времен водворения в архонты Александры Грек более не устраивавший. Говорили, что жара даже на Аляске, а хорошая погода - кроме Киммерии - только и есть, что в одном каком-то отдельно взятом латиноамериканском государстве, название которого произносить - язык сломаешь, не то Кетцалькоатль, не то Сальварсан, в общем - в одном только. В государстве этом с помощью патагонских гастарбайтеров спешно выжигали тамошнюю колючую степь, что называется каатинга, и засевали гречихой - чтобы было что послать в виде безвозмездного дара гражданам Российской империи. Гречку (и ядрицу, и продел), да и мед, и воск, и прополис: все это нынешним годом в России не уродилось, - а в Киммерии не росло отроду, да и пчел в заводе мало было. Офени очень дешево таскали в город не только особо необходимую в иные праздники гречку, но и зело потребный сахар-песок, а где они его брали - кто ж спросит. Известно, впрочем, что пользователи молясин во Внешней Руси - все до единого сладкоежки. Ну, видать, избытки у них, либо еще что: словом, какая разница, лишь бы сахар не пропадал, шоколад тоже, а всего важней - вяленые бананы да засахаренные каштаны. Гликерия, превратившаяся в очень уважаемую городом даму с тех пор, как дедушка Роман прежнего архонта поверг - а это уж когда-а-а было! - "Вечерний Киммерион", как и раньше, читала от строчки до строчки, надеясь найти хоть какие-нибудь сообщения о Саксонской набережной, глядишь, и про их дом напишут что-нибудь, а ведь возможно и такое, что напишут даже лично про нее, - ну, хотя бы упомянут, например, так: "...и другие уважаемые граждане". Ясно же, что это про нее, про Гликерию Касьяновну Подселенцеву. Деда Романа, благополучно доживавшего девятую киммерийскую декаду, поминали в газете часто. Преимущественно как образец гражданского мужества, - но иной раз и как выдающегося мастера, резчика-родонитчика, равных которому не рождается и в декаду декад: ежели по заумному говорить, то в гросс лет, а ежели по-древлесоветски, то в двенадцатью двенадцать, стало быть, в сто сорок четыре года. Царь в нынешнем году, от коронации начисляя, правил тоже ровно киммерийскую декаду лет, - но это еще до ноября дожить надо, тогда и отпразднуем. Другого деда, Федора Кузьмича, не поминали вовсе (иначе как в форме "другие уважаемые лица") - он специально с новым архонтом договорился, чтоб не было этого баловства. Других жильцов - кого как. Да что-то и мало их нынче стало, не считая почти уж досидевших свой срок в подвале рабов. Три некиммерийских женщины, регулярно заходивший в дом академик, гипофет Веденей, да все время сбегавший от сбежавшей жены его младший брат, первый по силе на весь Киммерион молодой богатырь Варфоломей, еще соседи-художники - вот и все, кого могли в "Вечернем Киммерионе" поименовать "другими уважаемыми лицами", сообщая что-нибудь о том, например, какая великая новость случилась на Саксонской: старец Роман Подселенцев, много лет раскладывавший в четыре руки пасьянсы со своим старинным другом (никогда не называемым по имени), сменил, оказывается жанр: теперь они с другом день и ночь режутся в "гусарика", в преферанс на двоих - и не только очень этим своим занятием довольны, но и другим весьма это самое занятие в ветхие годы рекомендуют. "Другие уважаемые лица", проживающие в доме на Саксонской, ничего не имеют против. Ну ясно же, что речь идет в первую очередь о Гликерии Касьяновне! "На сладкое" Гликерия оставляла себе разделы городской хроники - и объявления. "Закончился двухмесячный конкурс на соискание почетного звания мастера-гирудопастуха, Как и в прошлом квартале, все соискатели потерпели сокрушительное фиаско". "Справажен на почетный покой еще один заслуженный офеня. Известный в нашем городе и по всей Камаринской до Кимр и Арясина офеня Алешка Беспамятный в присутствии Малого Офенского Схода поставил по данному обету пудовые свечи ко всем семи киммерийским церквям Параскевы-Пятницы, после чего упомянутый Алешка навеки удалился в монастырь Святого Давида Рифейского". "Еженедельная драка, имевшая место на Петров Доме в минувшую субботу между мастером-банщиком, мозолистом высшей квалификации Филимоном Шкандыбой и небезызвестной вдовой Перепетуей Землянико при участии небезызвестной вдовы Анастасии Артезианской, также действительной членшей гильдии вдов, в очередной раз завершилась бегством мастера Шкандыбы на Витковские Выселки. По ходу погони на этот раз А.Артезианской, впрочем, удалось срезать мозолисту обе подметки. П.Землянико лишила мастера некоторой части его выходной прически. Мастер - в свою очередь - достиг Витковских Выселок с тремя рукавами в рюшах и одною серебряною серьгою, каковые и возложил в воскресенье на Земле Святого Витта к могиле своего пращура, известного Шкандыбы Препотешного". Эту новость Гликерия читала уже в тысячный, наверное, раз. Бежал с поля боя каждый раз именно Шкандыба, но предметы обдирались друг с друга разные - и потому было интересно. Хроника кончалась, и со вздохом Гликерия начинала читать объявления. "Позавчера в девятнадцать часов двадцать три минуты в районе Открытопереломного проезда утеряна шляпа: женская, в мелкую зеленую и желтую клетку с двумя белыми перьями и белою же подкладкой. Нашедшего убедительная просьба сообщить за вознаграждение местонахождение перьев." Гликерия задумалась, потому как до Открытопереломного от Саксонской - ста аршин не будет. Уж не съела ли эта шляпу коза Охромеишна Младшая, сменившая на дворе Подселенцева Охромеишну Старшую, Пророчицу? Долго прожила старуха, однако, и день смерти своей точно предблеяла. Жаль, по-козьи никто, даже Нинель, не понимал ни бе ни ме. А то бы знал про все заранее. Даже про перья. А нынешняя Охромеишна дурой была. И хотя росла у нее борода, как у козла, жесткая и противная, хотя пахло от нее именно козлом, хотя один ее рог завивался направо, а другой налево, и даже Нинель, присмотревшись, увидела, что три копыта у этой Охромеишны женские, а четвертое - мужское, хотя питалась она одною лишь рифейскою чечевицей с югославской приправой "вегета", и больше есть ничего не могла, - все равно будущего предсказывать не умела. Обязанностей по дому, кроме добровольных, у Гликерии давно никаких не было. Доня с Нинухой управлялись и с бабьими делами, и за стариками присматривали, а что из мужских дел - так то либо рабы в подполе делали, либо Басилей-художник заходил и помогал. Дела у супругов давно и очень резко пошли в гору; на очереди за "обманками" хоть кисти Басилея, хоть кисти Веры стоял весь состоятельный Киммерион; в гостиных теперь непременно висела хоть одна, хоть маленькая их картинка: лимон, к примеру, на початой колоде игральных карт, притом и лимон тоже початый, чистить его начали, и на краю корочки - муха небольшая. Или же портрет хозяина в древнекиммерийском костюме, у которого воротник эдакими зубчиками. Или пейзаж с Земли Святого Витта. Все, конечно, недешево - но и никак не дорого, потому что дорого супруги брать не соглашались. Оттого к ним очередь и стояла. А еще часть картин откупала Киммерийская государственная картинная галерея имени царствующего государя. Галерея была при Киммерийской академии наук, на острове Петров Дом, и пожизненным ее директором состоял президент Академии, академик Гаспар Шерош. День был июльский и при этом пасмурный. Мельком глянув в окно на набережную, Гликерия заметила, что у парапета стоит и смотрит на Землю Святого Витта человек, которого вся Киммерия узнавала за версту: вот именно этот самый единственный на всю Киммерию академик. Человек хороший, пусть себе стоит, чистым речным воздухом дышит. Хотя с Земли, бывает, и банно-прачечные запахи долетают, но чаще пахнет просто речной водой. Поглядела Гликерия на спину академика и пошла к телевизору. Каналов нынче вон сколько, можно выбрать себе для созерцания. Гаспар стоял, положив на парапет пачку авторских экземпляров, полученных в типографии на острове Зачинная Кемь, в сотне саженей от епископального собора Лукерьи Киммерийской. "Занимательная Киммерия" вышла на этот раз седьмым, очень сильно расширенным изданием, с цветными вклейками и в твердом переплете, что, конечно, весьма замедлило ее выпуск: типография, согласно решению кого-то из архонтов конца девятнадцатого века, работала без помощи электричества, как мельница - на лошадиной тяге. Два пары угрюмых меринов киммерийской породы безнадежно ходили по кругу, круг вращался - и через привод давал силу допотопным печатным станкам, типографию оснащавшим. Если не считать типографской краски и кое-каких переплетных материалов, книги в Киммерии печатались совершенно чистые экологически. Слава Лукерье, чей собор был в двух шагах от типографии, что епископ Аполлос хотя бы освещение разрешил печатникам провести электрическое, хотя нынешними белыми ночами было это не столь и важно. А все-таки грело сердце Гаспара, что в традиционной двенадцатой корректуре книги не смог он найти не единой опечатки, - не считая того, что его имя на титульном листе было написано через "о". Забавно: в Киммерии слова растягивают, говорят напевно и долго - а тут присадили ему в имя говор "володимирский". В позапрошлом году Гаспар отпраздновал свои пять декад - с этого дня, по общероссийским законам, пошла ему какая-то пенсия, вне зависимости от того, работал он или нет. Пенсию забирала жена, и дальнейшая судьба этих небольших денег была Гаспару совершенно неизвестна и неинтересна. Он как был Президентом Академии Киммерийских наук - так и остался, и жалованье при нем прежнее. Впрочем, жалованье забирала жена, и дальнейшая судьба этих довольно больших денег тоже находилась целиком под ее контролем. Гаспару нужны были только карманные деньги на трамвай и случайные расходы. За наличием в его карманах этих весьма и весьма небольших денег строго следила жена - и Гаспара совершенно не интересовало, откуда эти деньги берутся. Гаспар был всецело человеком науки и только науки - хотя и киммерийцем до мозга костей. Гаспар отдыхал: путь от типографии до академии, да еще с тяжелым пакетом, был для него нынче не так уж и легок. Он смотрел сквозь тронутые сединой ресницы на запад, на южную, банную оконечность Земли Святого Витта, - и дальше в зарифейскую, клюквенную даль, где уже в невидимой дымке скрывалась непереходимая граница Киммерии, Свилеватая Тропка, спина Великого Змея. Пейзаж был знаком Гаспару лучше, чем собственные пять загадочно длинных, киммерийских пальцев. Веки Гаспара постепенно смежались, слипались, и по привычке немедленно начинали обостряться другие чувства: слух, осязание, особенно же обоняние. И внезапно, в какой-то миг грань реальности разорвалась, и Гаспар учуял запахи, которых не чуял никогда - и чуять не мог; следом послышались столь же неведомые звуки, и незнакомый воздух хлынул к нему в легкие. Ибо, стоя на берегу великого Рифея, Гаспар Шерош учуял запахи и услышал звуки моря. - Таласса... - прошептал он, но волна запахов захватила сознание. Пахло соленой, синей океанской водой, пахло гниющими на берегу красными водорослями и всем иным, что оставляет на берегу недавний отлив, - ракушками, обломками морящегося с незапамятных времен дерева - большей частью такелажного, пахло другим деревом, окаменевшим в воде за столетия и больше известным под беломорским названием "адамова кость", пахло обломками санторинских, крито-микенских трирем и остатками войлока, некогда оборачивавшего весла; пахло медью и бронзой уключин того века, когда железо было еще слишком дорого для такого прозаического устройства, - пахло пенькой и смолой, пахло канатами, сохнущими парусами, дымком костра, на котором мальчишки - а то и взрослые - запекают мидий и крабов прямо в ракушках и панцирях; пахло босяцким тряпьем тех, кто чуть ли не круглый год живет на морском берегу; пахло уж и вовсе невозможными вещами, подгнивающими корнями мангровых зарослей, пахло просыпанным из плотно набитых тюков пряностями, черным перцем и гвоздикой, выброшенной кокосовой скорлупой, несусветно сильно пахло слежавшимся песком и мшистыми прибрежными валунами, что оголяются лишь при самом низком отливе, и мокрым щитом Ахилла и подгоревшим панцирем черепахи, и слизью медуз и выделениями клювастых осьминогов, пахло кистями и перьями рыбы латимерии, пометом альбатроса и слюной буревестника, пахло даже встающим солнцем (которым пахнуть здесь уж и вовсе не могло - Гаспар стоял, обратив лицо на запад), - и чем еще только не пахло! Главное, что Гаспар точно знал происхождение каждого запаха. Родовая память киммерийцев, минуя тридцать восемь столетий добровольного затворничества, накрыла академика с головой, и ему не хотелось открывать глаза: он лишь впитывал в себя море, и одними губами шептал: "Таласса, таласса...", что продолжалось довольно долго, пока мысль о том, что это, быть может, ничего особенного, просто смерть пришла - не заставила его усилием воли открыть глаза. Перед академиком был родной Рифей, кативший воду на север, в нынче свободную ото льдов Кару, по которой проходит граница Европы и Азии. Перед ним был самый западный из островов Киммериона, Земля Святого Витта. И еще перед ним, на парапете набережной, лежала пачка авторских экземпляров седьмого издания "Занимательной Киммерии". Это ее запах, аромат свежей бумаги и типографской краски, принял Гаспар за все те запахи, что были перечислены выше, - и многие другие, промелькнувшие так быстро, что и не успело найтись им ни ассоциации, на названия. Гаспар с любовью погладил верхнюю обложку. И с удивлением увидел, что на титульном листе опечатку в типографии убрали, да, конечно, но... Но золотом было оттиснуто на коленкоре обложки: ГОСПАР ШЕРОШ ЗАНИМАТЕЛЬНАЯ КИММЕРИЯ А ведь пачка из всего пятитысячного тиража - академик знал это точно -была последней. Стало быть, опечатка оттиснулась на всем тираже. Неожиданно Гаспар засмеялся: он понял, что невероятный обонятельный сон, только что им унюханный, был не чем иным, как запахом опечатки. Гаспар мысленно плюнул на эту беду: то-то будет скандала и в архонтсовете, и в типографии, особенно же - в "Вечернем Киммерионе". На полгода растянется скандал, и сразу зайдет разговор о втором издании. Как обычно, Гаспар Шерош путал слова второе и следующее. Следующее издание обещало быть по номеру - восьмым. И академик уже знал, что оно будет дополненным, сильно расширенным. В частности, будет там рассказ, чем пахнет опечатка, если долго смотреть на запад, на Землю Святого Витта. И академик, настроение которого резко улучшилось, а сила вернулась молодая, легко подхватил пачку авторских экземпляров и зашагал вдоль Саксонской к себе, на остров Петров Дом, к рынку и родной Академии. По иронии судьбы через полсотни шагов встретился Гаспару известный мастер по ночному ремонту мебели - Фавий Розенталь. Он-то и оказался первым человеком, презентуя которому свою книгу академик украсил титульный лист надписью, много раз повторенной впоследствии: "На память о том, как волшебно пахнет опечатка! Гаспар Шерош..." Ну, а дату академик от волнения поставил враную, даже годом ошибся. И месяцем тоже. Только число поставил правильное - двенадцатое - но это число для киммерийца круглое, его не перепутаешь. Как не будут, наверное, во Внешней Руси ошибаться, ставя под письмом любую дату двухтысячного года. Короток век человеческий, редко даты бывают такими круглыми. А Фавий засунул книгу за пояс и пошел по своим делам, по той же набережной, но на юг, и напевал он в это время знаменитую мелодию "Караван", что к нашему повествованию не имеет решительно никакого отношения. Покуда академик удалялся по Саксонской набережной на север, а мебельный ремонтник - на юг, что-то дурное стало твориться в покинутом ими месте. Саксонская, словно двухкилометровой длины автомобиль, вдруг зарычала своей шероховатой точильной поверхностью, встряхнула будто чубчиком, вечнозелеными ветвями киммерийских туй, потом рванулась куда-то - точь в точь громадный грузовик на большой скорости - затормозила и остановилась. Немногочисленные свободные от артельных трудов жители набережной, наученные многостолетним опытом, высыпали из-под крыш, они хорошо знали, что такое подземный толчок и как именно толкается Святой Витт. Толчков, однако же, больше не воспоследовало, лишь с визгом пролетел с востока на запад некий предмет и, вращаясь, вонзился прямо в мостовую у переулка с названием Четыре Ступеньки. На этот раз Землю Святого Витта тряхнуло так, как не трясло с одна тысяча девятьсот сорок девятого года. В банях на острове кусками полетела с потолков штукатурка; шипя, отворились закрытые краны для холодной воды и стали извергать горячую, краны же для горячей воды, напротив, вовсе перестали работать. В парилке возник голый призрак Конана-варвара; потрясая кулачищами, он бросился из банной части острова на кладбищенскую, но там произошло то самое, чего призрак опасался - и что регулярно один-два раза в столетия происходило. Кол, драгоценный родонитовый кол работы мастера Подселенцева, вырвался из каменной плиты солнечных часов и, вибрируя, улетел на восток. Землетрясение было глубинное, толчок шел из центра Земли по направлению, видимо, к орбите Плутона - и, хотя у поверхности Киммерии порядком ослаб, силы его хватило на то, чтобы кол с могилы Конана перелетел Саксонскую протоку Рифея и вонзился в мостовую Караморовой стороны точнехонько напротив знаменитой палеолитной статуи "Дедушка с веслом". Конана в тот день больше не видели (хоть и основатель города, хоть и призрак, а зануда все-таки), зато киммерионцы валом повалили разглядывать: как это кол, да на нем (молва доложила) семь разноцветных люф, перелетел через протоку и в новом месте всторчнулся. Хозяин кола был давно известен, да и принесло кол на этот раз почти прямо к его дому. Однако же Роман Подселенцев, очень недовольный тем, что его послеобеденный сон прервали таким грубым толчком, выхода из дома свою собственность не удостоил, а только передал через Нину-пророчицу, чтоб кол отвезли назад и воткнули обратно. В архонтсовете про землетрясение знали, и стражники городские, конечно, должны были принять меры по водворению кола на его изначальное местопребывание; никто посему не удивился, когда на Саксонскую вырулил и резко остановился полицейской "воронок", судя по номеру - из отделения с улицы Сорок первого комиссара. - Обер-капитан ее архонтского превосходительства Варух Анастасиевич Матерев! - громко бухнул в дверь коротышка-адъютант, давая дорогу начальнику отделения, вот уже почти декаду лет как ни сном ни духом не появлявшемуся в нашем повествовании. - Открыть дверь и не супротивиться! Железный жезл районно-архонтской власти грохнул в дверь дома Астерия. Толпа, отвлекшись от довольно скучного разглядывания Конанова кола, перестроилась так, чтобы наилучшим образом видеть новое представление. - Открывай, Коровин, покуда миром прошу! - добавил Матерев, ждать ничего не стал и подал знак своим ребяткам: высадить дверь силой. Что они в доли секунды и сделали, образовав в прихожей кучу малу. Из глубин дома с трудом выволокли сильно постаревшего за эти годы, не продравшего глаз с пьяного просыпу Астерия и с размаху вбросили в "воронок". После чего представители закона отбыли куда хотели - совершенно не поинтересовавшись при этом чудом воздухолетного передвижения родонитового кола. Ибо арестован был Астерий, как и следовало ожидать, по обвинению со стороны бобриной общины: и Мак-Грегоры, и Кармоди, и даже совершенно беспристрастные озерные О'Брайены утверждали, что имело место у них на Мебиях большое кровопролитие, в котором наиболее пострадавшей стороной опять оказалась старая перечница, вдова Мебия-зубопротезиста, известная владелица фирмы "Мебий и мать", вредная старуха Кармоди. Та самая старуха, которую вот уж полторы с гаком декады лет тому назад огрел по затылку неквалифицированный паромщик на двуснастной реке Селезни! Бобры требовали разобраться. Бобры призывали взять паромщика, так сказать, на цугундер. А уж на том цугундере вынести ему справедливый приговор за все выбитые бобрам зубы, за все порванные шкуры. Старуха была доставлена в бобрий госпиталь на Бобровом Дерговище, и каждый, кто желал, мог пересвистнуться с ней. Александра Грек, озабоченная предстоящими ремонтными работами на мемориальном кладбище, велела пока что все насчет цугундера сделать так, как просят бобры, а разберется она сама, ближе к ночи - раз уж та все равно белая и сна от нее ни в одном глазу. А покамест в выходной свой день выпивший законную бутылку Астерий был грубо выдернут из блаженного отдыха - и ввержен в ПУ, "предварительное узилище", притом в общую камеру. И это в блаженные упорядоченностью времена архонта Александры Грек!.. Впрочем, пьяный в общей камере оказался не один Астерий. Там уже несколько часов пребывал совершенно окосевший от дорогого миусского пива бобер Фи Равид-и-Мутон, застигнутый патрулем Караморовой Стороны на мостках возле часовни Артемия и Уара, свистящим песни совершенно неприличного свистосодержания. Бобер вовсю прогуливал ломбардные деньги, полученные на Срамной набережной, пил то темное пиво, то светлое, заедал их хмельными для его племени ивовыми прутьями - зная, что плыть на Мyрло ему еще только через четыре дня, а тогда он будет трезвей Рифея-батюшки. На регулярной зарплате Фи растолстел, и побои, коим подверг его еще более пьяный лодочник (дабы отомстить всем бобрам на свете) своего действия не возымели, даже синяка на трудяге не осталось. В итоге к одиннадцати вечера по киммерионскому времени бобер и лодочник захрапели пьяным сном друг у друга в объятиях, а в одиннадцать сорок пять по вышеназванному времени в ПУ припожаловала собственной персоной госпожа архонт Александра Грек. Не то, чтобы ей все стало понятно с первого взгляда, личность Фи была ей незнакома, хотя все на одно лицо бобры ей казаться давно перестали. Зато сам факт, что в ПУ ввержен без суда и следствия, по очередной бессмысленной жалобе все же лучший из лучших лодочников Киммериона, многажды оклеветанный и ни за что ни про что опозоренный Астерий Миноевич Коровин - это было как-то уж чересчур. И личным своим устным архонтским приказом освободила она Коровина - вплоть до выяснения сути его провинности. Покуда Астерия будили и твердили ему, что ни в чем он пока что не виноват, Александра Грек приняла к рассмотрению и бобриную жалобу на него, выгрызенную на куске кедрового бревна. Архонт на бобрином читать не умела вовсе, но ее еврейский секретарь-толмач жалобу перевел бегло, прямо с коры. Архонт попросила прочесть еще раз. И еще раз выслушала. А когда поняла, что к поминальному побоищу на Мебиях Астерий даже с превеличайшей натяжкой отношения иметь не может, единолично - архонтским кинжалом - на чистом русском языке начертала на коре кедрово-бобрьей жалобы: "Отказать; рассмотреть вопрос о привлечении всей общины бобров и отдельно клана Кармоди к судебной ответственности по делу об оговоре члена гильдии лодочников А.М.Коровина - согласно статье 285 Минойского Кодекса. Архонт Александра Грек". По статье двести восемьдесят пятой дело оборачивалось нехорошо: уличенному предполагалась смертная казнь - либо же по очень долгому размышлению - прощение, но при повторном привлечении по этой статье никакого прощения не предвиделось. Дело пахло тем, что в близкой перспективе Римедиум Прекрасный мог оказаться заселен всецело кланом Кармоди. Обвинители, белой ночью получившие ответ на свою жалобу, со всех лап помчались к старейшинам на Мебии; Коровин же - а с ним заодно и Фи, в обнимку - были отвезены на Саксонскую набережную и там у дверей дома Астерия оставлены. Была ночь, хоть и белая, но глубокая. Облака потемнели, впервые за несколько месяцев над Киммерионом пошел дождь, - не иначе как в результате землетрясения. Мигом протрезвевший бобер перевалился через парапет и вдоль берега поплыл к себе, под мост, к друзьям-колошарям; Астерий же на четвереньках полез к себе в берлогу, все-таки надеясь, что в заначке у него должна оставаться хотя бы чекушка бокряниковой. Нашлась не чекушка, а два мерзавчика, что в России составило бы примерно обычных полбутылки, да только тут была Киммерия, и киммерийский мерзавчик спокон веков был больше русского вдвое - из-за длинных киммерийских пальцев - ну, и чекушка соответственно. Обиженный на весь мир, на полицию и особенно на бобров, Астерий выжрал первый мерзавчик одним глотком, даже не выпил, а вылил в горло. Стал ждать, чтоб полегчало, но почему-то не дождался. Выглянул на улицу, но на там шел дождь, и устроиться любимым способом на крыльце, чтобы распить второй мерзавчик медленно и со вкусом, возможности не было никакой. Взгляд лодочника медленно блуждал по прихожей, отмечая намертво замурованную дверь в подвал, рабочие весла у входа, ветхий табурет, другой ветхий табурет и еще третий табурет - не такой уж ветхий, но с отломленной ногой. В углу темнела куча: сюда бросал Астерий свою рабочую одежку. Завтра был к тому же и выходной! Ведь по велению еще древних архонтов тому, кого неправедно задержала стража, полагается отнюдь бы на следующий день в присутствие не идти, а лежать, отдыхать и принимать укрепляющие лекарства! Астерий вспомнил про второй бокряниковый мерзавчик и немедленно принял из него половину - в качестве укрепляющего. Сел возле порога у открытой двери и стал смотреть, как полыхают сквозь дождь бледные зарницы немного потемневшего к середине ночи неба над Землей Святого Витта. Лютая злоба не успокаивалась и душила, пока из глаз не хлынули остервенелые слезы. Астерий поискал под рабочей одеждой и вытащил старинный тесак почти в аршин длиной, - на Руси такие когда-то именовались полусаблями. Тесак был ржавый, обоюдоострый, точней, обоюдотупой; он валялся тут со времен прежнего хозяина дома, лодочника Дой Доича, а в какое дело его Дой Доич употреблял, чтобы так затупить, даже и представить нельзя. Но для отмщения, которого алкала душа Коровина, нож годился. Ибо для успокоения сердца требовалось ему зарезать бобров. Желательно всех, или уж много, сколько силушки хватит, потом вяжите меня, люди добрые, сам во всем сознаюсь, но так, как теперь - жить больше не хочу и не могу, заели меня окаянные бобры. Не бобр человек человеку, никак не бобр! Точило! Полмира за точило! Впрочем, даже обозленный и очень пьяный Астерий помнил, что парапет у набережной - как и вся Саксонская набережная - было сложен из точильного камня. Вода падала с небес. Даже не напяливая спецодежку, в чем был (а был почти ни в чем, в одних только черных трусах дореставрационной эпохи), Астерий вылетел из дома и стал править тесак о парапет, обильно поливая его слезами. Вскоре ржавчина поддалась, из-под нее проступил благородный блеск, в блеске отразились дальние зарницы, мерцавшие на другом конце города, над Землей Святого Эльма. Ярость Астерия росла с каждым "вжжик!", и уже не просто бобриной крови жаждал он, а всей, всей, всей бобриной крови! Наконец, на взгляд Астерия клинок превратился в грозное оружие. Лодочник вскочил на парапет, крест-накрест взмахнул над головой тесаком, рассекая струи ливня - и бросился в Рифей. Полчища бобров ему там, понятно, почетной встречи не организовали, даже наоборот, из-за дневного толчка на Земле Святого Витта из Саксонской протоки все бобры нынче убрались, разве что сидели две-три старухи из числа безродных под навесом у бань. Так что никаких врагов разъяренный Коровин в Рифее не обнаружил, а если учесть, что набережная уходила в воду вертикально до самого рифейского дна, то есть почти на полверсты - отягченный старинным тесаком Астерий попросту стал тонуть. Захлебываясь, он рубил воду, пока не потерял сознания, и лишь после этого чьи-то могучие руки потянули заранее заготовленный в доме Романа Подселенцева канат. - Тяжел, тяжел, - говорил Варфоломей, отдуваясь: даже для него общий вес длинного каната, широкой сети и попавшего в нее Астерия был великоват. Но что поделаешь: Нина Зияевна специально по телефону вызвала с Витковских Выселок и предупредила, что сегодня сосед-лодочник топиться будет. А он для поездок к Павлику пока еще необходимый. Лодочник с большим ножом топиться будет, поэтому пусть немножко сперва утонет и нож выронит - тогда его и тащить можно будет. Ножа вынутый из сети Астерий из руки так и не выпустил, Варфоломею пришлось разгибать пальцы боброненавистника по одному. Потом богатырь поднял его за ноги и долго так держал - покуда из пьяного пострадавшего не вылилась много рифейской воды и некоторое количество крепчайшей бокряниковой настойки, запах которой заглушил все прочие, после чего Астерий был уложен на дерюгу просыхать, и сразу захрапел, - видимо, остаток спирта в его организме пришел в гармонию с остатками воды. И снилась ему сначала буква "А", с которой начиналось его имя, но маленькая "а", сильно перекатывавшаяся с боку на бок и норовившая потерять хвостик, чем-то похожий на кол, - потом хвостик отвалился и сгинул, и от буквы осталось обыкновенное "о". Вглядевшись в самую глубину этого "о", Астерий вдруг увидел внутри набегающие волны, и море хлынуло ему навстречу. "Таласса", - попытался сказать он, растягивая губы в пьяной улыбке. Пророчица покачала головой, потому что ей, как и ее далеким предкам с волжских берегов, чужой сон обычно бывал виден. Она давно отпустила торопившегося к жене Варфоломея (у него намечался с ней очередной медовый месяц после очередного развода), и сидела возле лодочника, чтоб тот опять чего, очнувшись, не натворил. Белая ночь постепенно переходила в белый день, который - как знала Нинель - начнется специальным утренним выпуском "Вечернего Киммериона", с первой до последней строчки забитого событиями Караморовой Стороны и Саксонской набережной, а также посвященного возбуждению архонтом Александрой Грек уголовного дела против клана Кармоди. Как и все киммерийские процессы, этот будет тянуться два столетия - и ничем не кончится. Но событий-то будет, событий вокруг этого дела! Вон, лежит событие, только что чуть не утопшее. Но рано ему пока тонуть. Потому как угодна царю его служба. И нынешнему угодна, и грядущему. 29 Ну, а у нас <...> с предковскими преданиями связь рассыпана, дабы все казалось обновление, как будто и весь род русский только вчера наседка под крапивой вывела. Николай Лесков. Воительница Голос Либермана, с паузами после каждого слова зачитавший вступление к народовоспитательной лекции, сменился в наушниках хорошо знакомым всей России старческим тенором академика Андрея Чихорича. Старику давно стукнуло девяносто, награды для него оставалось только придумывать, ибо все мыслимые он уже получил, но это его совершенно не волновало, он, видимо, вообще решил не умирать и, - несмотря на годы, не по своей воле проведенные в юности на Шантарских островах в Охотском море, - чувствовал себя прекрасно. Обретя в лице государя верного союзника в области русской истории, академик добился и того, чтобы курс его лекций (известный под сокращенным названием "Защита истинной подлинности") стал обязателен для всех государственных служащих. Ивнинг вздохнул. Нужно слушать. Ладно, в дороге заняться и так нечем, в танке тесно, а наушники отгораживают еще и от грохота. "Сведения о том, что первый список "Слова" сгорел в пожаре Александрийской библиотеки в 641 год по Рождеству Христову, или даже в 391 году, как утверждает азербайджанский академик-панисламист Хабиб Эль-Наршараб, следует признать если не ложными, то едва ли достоверными. Первый достаточно исправный список "Слова" сгорел в Смоленске летом 1340 года, в начале августа - впрочем, вместе со списком сгорел и весь город. Другой список, не столь чисто переписанный, изобилующий тюркизмами и подозрительно поздними титлами, сгорел в Новгороде весной 1368 года, накануне известной засухи. Пятью годами позже, после того, как Волхов на протяжении семи дней тек в обратном направлении, пожар в городском кремле Новгорода уничтожил также и копию этого списка. Из достоверно известных копий "Слова" еще одна сгорела во Пскове в середине июня 1385 года, на чем ужасные события четырнадцатого века окончились, однако в пятнадцатом веке систематическое сожжение списков "Слова" продолжилось. В 1413 году, во время пожара, целиком уничтожившего Тверь, погиб знаменитый "Арясинский список", украшенный шестьюдесятью миниатюрами, среди которых имелись истинные шедевры русской рукописной графики - в частности, "Князь Игорь в заточении", "Ярославна на стене Путивля", "Обретение списка боярином Миколой" и целый ряд других..." Лекция была не из самых скучных, в прошлый раз пришлось слушать насчет того, что Добрыня Никитич - это прообраз воспитателя древнегреческого бога медицины Асклепия, мудрого кентавра Хирона; ну, а поскольку древней Греции не было вовсе, поэтому... Ивнинг что-то проспал дальше, но, помнится, именно благодаря гению Добрыни выходец из рязанского села архитектор Ленька Нутро, взявший при дворе Людовика Четырнадцатого псевдоним Ленотр, сумел измыслить такое прехитрое дело, как парк Версаль. Впрочем, это вполне могли быть две разных лекции: с Ивнинга, как с ведающего делами личной канцелярии императора, экзамен едва ли кто мог стребовать. А если стребует император - ну, что тогда, значит, придется все эти лекции выучить. Не первый раз уже. Анатолий Маркович Ивнинг давно привык, что царь его регулярно карает, но от дел не отстраняет, ибо не любит новых лиц. А кто, как не Ивнинг, подал царю идею сделать обязательным для православных подданных империи соблюдение русских народных обычаев на праздники? Скажем, теперь в обязательном порядке под Крещение нужно собирать снег со стогов, дабы не абы как, а истинно благолепно отбеливать холсты. И никого не касается, что ближайший стог от тебя за сорок верст, и что холстов ты сроду не отбеливал, да и не собирался. А вот не ленись, доберись до стога, снегу собери - да когда будешь отбеливать холсты, его непременно используй. Когда ты их будешь отбеливать - твое дело. Но под Крещение - уж будь добр, найди стог да собери снег, и не забудь зарегистрировать его у крещенского инспектора Державствующей церкви. Не сделал - плати епитимью. Всего-то два империала в год, есть о чем разговаривать. Для казны идея оказалась золотая, а царь именно такие выше всего и ценил. И всегда помнил - чья идея. Танковая колонна уверенно шла по лесотундре Великого Герцогства Коми, где невидимо для посторонних людей пролегала так называемая "Камаринская дорога". Чуть не год ушел у Ивнинга, чтобы разузнать ее и нанести, хотя бы приблизительно, на карту: сперва была путаница из-за того, что вообще-то на Руси "Камаринской дорогой" именовался путь на Золотую Орду, по-нынешнему - на Астраханскую губернию. Но подлинная "Камаринская", как установил еще в тридцатые годы все тот же Андрей Чихорич, существовала задолго до того, как появились на Руси первые татары, "прототатары" по-славянски. Нынешней осенью, во время празднования стопятидесятилетия изобретения папирос, Чихорич прямым текстом сказал о "тысячелетней камаринской", а если тысячелетняя, то какая же на Астрахань может быть Камаринская? Новгородские архивы, конечно, сильно погорели во время испанской оккупации сороковых годов (за что император все собирался стребовать долг с Испании, только вот все руки не доходили), однако не настолько, чтобы агенты Ивнинга, оформленные официально как "аспирантская рота" действительного тайного советника (то есть статского генерала!) академика Андрея Чихорича, вовсе на нашли следов. Россия - страна древняя, не Америка чай какая-нибудь: сколько доносов аспирантики нашли, тем доносам тысяча лет, на бересте написаны - а мер по ним все еще никаких не принято. Но в России меры свои, и время тоже свое, нельзя его мерить иначе, как только по-российски, пусть это и не самый простой на свете способ. Так вот: Марфа-Посадница, в припадках ярости проклиная то Москву, то ее поганого союзника, крымского хана, забыла отдать приказ о сожжении списков "печорской дани", которой Новгород в свое время мирно откупался от Киева. В списках же этих ясно стояло, что печорская меховая и рыбно-деликатесная дань складывалась исключительно из камаринских товаров, шедших с камаринской же дороги, пролегавшей южнее, от Волги мимо Новгорода на восток, к Чердыни - направляясь несколько северней оной, то есть, проще говоря, к Уральскому Междозубью, к единственному проходу через горы Северного Урала в Сибирь, не считая ледяного заполярного обходного пути, которым даже и теперь едва ли кто пользовался. Камаринская дорога упиралась куда-то в верховья Печоры, где - теоретически - процветал Императорский Печорский Заповедник, в давние годы облюбованный царем на будущее для большой псовой охоты. Но поскольку государственных дел всегда особенно много бывает у делового государя, то на охоту царь не поехал ни тогда, ни позже, и не только на Печору, а вообще никуда и никогда. Ну, и чего после этого стоила хваленая советская картография? Все секретные аэрофотосъемки? Получалось так, что шпионская связь у предков с потомками на Руси как функционировала в прежние века хреново, так и теперь потомки предкам могут сказать свое низкое спасибо. Спутниковое слежение подтвердило существование незримой дороги. Беря и название, и начало от старинного города Кимры, вела эта дорога, ни на каких планах не обозначенная, через Вологодскую и Пермскую губернии в Великое Герцогство Коми, и длиною была в тысячи верст, да и путников, притом исключительно пеших, с мешками, по ней передвигались тоже тысячи. Путники эти вели торговлю кое-какими культовыми мелочами, что Ивнинга совершенно не волновало - и благодаря этому, сам того не ведая, он оставался жив по сей день. Сунься он бороться с упомянутыми путниками, возьмись он выкорчевывать из русской земли "Кавелево семя", как попробовал в свое время митрополит Фотий - расцвели бы огненными шарами и его самолет, и поезд, и автомобиль, и, в конце концов, аквариум в его кабинете. Но Ивнинга интересовали не религиозные побрякушки, - потому как по вероисповеданию был он простой православный "голубой" с письменно отпущенным грехом голубизны, - а только царь, только недовенчанная царица, куда-то девшаяся, только недопривенчанный царевич, девшийся туда же, куда царица. Сектанты Российской Империи уважали чужие заскоки, если человек не лез в их дела, то и его не трогали. В чем и была неожиданная, никакими предикторами не предвещанная, сила Ивнинга. Почему же князь Гораций не дал прямого, благополучного прогноза на нынешний поход? Он, впрочем, согласился, что идти в этот поход Анатолию Марковичу необходимо. И даже посоветовал тихо сидеть в самом последнем танке, замыкающем колонну. И пообещал, что голова его, Анатолия Марковича, останется после этого похода у него на плечах. А больше ничего не пообещал - сказал, что играть хочет. Парню давно за двадцать пять, вон, его коллега в штате Орегон пятикратный папаша, а этот не только никак не женится, а все играть не перестанет. И не голубой даже, а то Ивнинг уж знал бы! Интересно, чем он с компьютером занимается, виртуальным сексом, или как? Долготерпение царя тоже могло иссякнуть. Царевичу, если он жив-здоров, а это с гарантией так, не то предикторы дали бы знать, шел тринадцатый год, будь царевич евреем - стоял бы на пороге совершеннолетия, и даже не будучи евреем , тоже едва ли мог считаться недорослем. В пятнадцать лет царевича должно показать народу. Точка. Значит, времени больше нет, значит, нужно идти и брать штурмом... подземный город Киммерион? Ни наблюдения со спутников, ни прямые допросы егерей заповедника существования в этом месте какой-либо цивилизованной деревни, даже в одну улицу, не подтверждали. Была, впрочем, гряда каменных столбов на склоне Уральского хребта, куда и альпинисты не совались - натуральный каменный лес. И получалось, что именно там, под лесом этим, скрыт подземный город, где издается газета "Вечерний Киммерион", идет веселая трудовая жизнь, признается верховная власть российского императора, а население ни в каких гражданских реестрах не числится. Натуральный Китеж, да и только. И есть туда лишь одна дорога, и ходит этой дорогой несколько тысяч человек. А где пройдут несколько тысяч человек - там, надо полагать, пройдут и несколько десятков танков. По наушнику Ивнинга постучали: колонна, как и было уговорено, остановилась и сейчас глушила моторы, оказавшись на расстоянии десяти верст, замеренных заранее до предполагаемого входа в подземный город. По случаю осени в этих краях стояла уже самая настоящая зима, и танки шли если не как по плацу, то и не вязли. Плоские, обтекаемые машины класса "Т-172" вообще мало что могло остановить, кроме озер кипящей магмы или прямого попадания крылатой самонаводящейся ракеты класса "Первомученник Стефан" с оч-чень, оч-чень солидной боеголовкой. Да и то потерял бы танк всего лишь часть подвижности и долю боеспособности. Серьезные машины производил Императорский тракторный завод тяжелого танкостроения имени Суворова-Рымникского в родном царю Екатеринбурге. Таких машин в поход на Киммерион Ивнинг одолжил на Валдае сорок две, предполагая, что этого хватит. Четыре тяжелых бомбардировщика поддержки стояли готовыми к взлету на аэродроме в Карпогорах. Не совсем законно перемещенный геостационарный спутник над головой передавал нужную информацию во все стороны. Ивнинг, наученный горьким опытом двенадцатилетнего служения царю, отнюдь не предполагал въехать в подземный Китеж за здорово живешь. Прежде всего, он был уверен, что вход окажется замаскирован - и, быть может, не один день искать придется его. Да и в пещерах от геостационарного спутника, равно как и от самолетов, толку мало. Он вообще-то хотел бы договориться с этим городом мирно. Чтобы его никто не трогал, тогда и он ничего тут не хочет. Пусть выйдут наружу будущая императрица и наследник престола, разъяснят ему, почему они тут прячутся, - а потом, если император разрешит, даже возвращаются назад и никуда не едут. Может, тут безопаснее. Отец-император это понять может. Но пусть скажут, когда все ж таки в Москву явятся. Государь не бронзовый, у него терпение на исходе. Не будь Ивнинг столь мирно настроен, повесть о нем кончалась бы на следующем абзаце. Передовой танк колонны, о чем сам Ивнинг ведать не мог, стоял в полусажени от головы Великого Змея. "Наибольшую известность получил список "Слова", сгоревший при пожаре Москвы во время французской оккупации одна тысяча восемьсот..." На этой фразе Чихорича Ивнинг кассету отключил и наушники снял. Сколько "Слово" ни гори, все одно нетленно. Ни к какому другому выводу Чихорич придти не мог. Ивнинг был согласен и на такой вывод, и на любой другой. Лишь бы государь доволен был, не волновался лишний раз. Женскую нежность женская душа Ивнинга изливала на царя в виде материнской заботливости. Не случайно же из всех слов именно слово "мать" наиболее любезно сердцу истинно русского человека! - Ваше превосходительство! - Ивнинга звал по внутренней связи немолодой, несимпатичный и совсем неголубой адъютант, в этом походе размещенный в передовом танке и на всякий случай наделенный даже правом принимать кое-какие решения самостоятельно - Осмелюсь доложить: человек с двумя мешками слева параллельным курсом! - Взять. Доставить ко мне. - коротко ответил Ивнинг.Приказ выполнили с немыслимой скоростью. Голубой генерал-майор с ногами различной длины только и успел выбраться из танка, а задержанного уже поставили пред светлые очи, предварительно отобрав заплечные мешки и застегнув руки наручниками: причем по-хамски, за спиной. Ивнинг поморщился: ну, однако, жлобы! Может, это местный обыватель. - Наручники снять. - скомандовал он, и приказ был мигом выполнен. Арестованный поднял голову. Очень немолодое, совершенно иконописное лицо офени несколько потрясло действительного статского советника. Обывателей с таким лицом не существует. Разве что на загадочном русском севере, где по собственной инициативе (да и вообще) Ивнинг оказался впервые. Тут с одной стороны - тундра и скалы, а с другой - скрытые подземные города. Ивнинг всегда знал, с чего начать разговор. - Почтенный, куришь? - и протянул золотой портсигар. Сам он никогда не курил. - Грех великий. Не курю. - Ну, ладно. А служишь кому? - Господу Богу, да еще царю-батюшке! У Ивнинга отлегло от сердца: случай послал одного из тех, кто ходил по Камаринской дороге, кого только и нужно было - отпустить. И поглядеть, куда пойдет. С помощью спутникового луча. Готовый маршрут. - Вот что, почтенный, - закончил беседу Ивнинг, едва начав, - ты на моих ребят зла не держи. Тут ведь края глухие, а у нас обычное дело - патруль. Бери свои мешки и ступай с Богом. Может, в чем нужда есть, хлеба тебе дать, вина, одежки? Или с батюшкой нашим хочешь поговорить, коли давно у исповеди не был? Словом, говори, если нужда есть. Офеня на глазах светлел лицом, а в конце и вовсе успокоился. Царские люди не изверги, он это и от других офеней слыхал. Ну, служба у них своя. А при нем два пятипудовых мешка муки, только и всего. До Лисьей Норы верста с киммерийским гаком, оставалось лишь дойти и шагнуть в ее долгие потемки. Но и отказываться от предложенных - видать, от всей души, - даров не позволяло воспитание. - Мне бы... Мне бы свеч сальных, иль стеариновых... Если нет, так и не обижусь... А так - век благодарен буду. Ивнинг подал знак. Денщик извлек из его личного багажа денщик извлек с десяток толстых церковных свечей, подлинно восковых, кремлевского литья. Перекрестившись, Ивнинг поцеловал свечи и протянул офене. Тот прослезился. - За кого Бога молить, батюшка?.. - Анатолий я... и в крещении, и так... Офеня поклонился в пояс, принял свечи, поцеловал их - и тоже перекрестился - двойным офенским крестом: сверху вниз, снизу вверх, слева направо, справа налево. У Ивнинга глаза на лоб полезли, такого креста он за всю жизнь не видел. Но виду не показал. - Третьего декабря к вашему ангелу в соборе непременно поставлю... Премного благодарим, выше высокоблагородие. Ивнинг мысленно улыбнулся по поводу народного, не существующего в табели о рангах титулования. И окончательно решил до последней возможности попытаться сохранить офеню живым - уж за одно то, что он правильно назвал день его ангела, - что было в общем-то случайностью, ибо Анатолиев в году много. Но ни в какие случайности Ивнинг не верил. Дальше черепаший темп развития событий продолжался еще около часа, а потом со спутника пришла картинка: отпущенный офеня уходит в гору, под скалу диковатой конфигурации: словно кто-то растил-растил сталагмит из теста, а потом со зла по нему сверху хлопнул. Таких скал в окрестностях стояли многие тысячи, но компьютеры считают быстро, и готовый маршрут для танковой колонны был готов в доли секунды. Еще через полчаса передовой танк стоял перед овальным отверстием в горе, в котором темно было, как... Ивнингу не хотелось вызывать ассоциации из прежней жизни, но там, пожалуй, именно так и темно. Хотя негров он вообще-то не любил. Не из расизма, а просто не любил. За сексуальный расизм даже налога нет и, Бог даст, покуда он, Ивнинг, близко от власти - не будет такого налога. Уже сейчас на дисплей вышла мультипликация: приблизительно так выглядело место, в которое ушел помилованный Ивнингом офеня. Вернее - так должно было выглядеть. Прямое наблюдение давало лишь картину нагромождения скал, поросших гнилыми елками, уходящий вверх склон, а над ним диковатые приплюснутые сталагмиты-скалы - в количестве, явно превышающем необходимое для Урала, где древние горы чаще выветрены и изъедены эрозией ветра и воды. Чем-то были похожи эти скалы на уличных разносчиков, вознесших над головами лотки с пирожками. "Ничего себе пироги..." - подумал Ивнинг. Первый танк, согласно предварительно отданной инструкции, вошел во тьму пещеры, и связь с ним прервалась: видимо, из-за толщи камня. Следом вошел второй. Третий. Десятый... Сорок первый. Снаружи оставался лишь танк самого Ивнинга, полностью потерявший связь с кем бы то ни было, кроме спутника и аэродрома в Карпогорах. Ивнинг сделал знак "пилоту", чтобы заглушил мотор. Потом поднялся и выглянул из открытой башни. Дыра, саженей в двадцать шириной и вдвое ниже по высоте, была налицо. И дыра эта на глазах затягивалась. Через две-три минуты черные, похожие на кладбищенский лабрадор, стенки дыры, словно диафрагма, собирались сойтись и проглотить сорок один танк - все, шедшие в авангарде. Ивнинг был не робкого десятка, но такое видал только в фильмах ужасов - а их он смотреть не любил, и потому видел совсем немного. Черт возьми, князь Гораций, кажется, знал, чтo говорит, когда советовал генерал-майору статской службы садиться в последний танк! И тут случилось такое, чего даже в фильмах ужасов Ивнинг не видал. В десяти шагах от первой дыры надулся в каменной стене пузырь, лопнул, - из него, пятясь задом, выехал танк. Выехал, но не весь: пушку, как киплинговского слоненка, стена держала за конец. Рядом с первым пузырем надулся второй. Третий. Уже понимая, что пузырей этих сейчас будет ровно сорок один, Ивнинг почувствовал но своих ногах влажное тепло. И осознал, что перед его танком - единственным, сохранившим пушку, никакого отверстия в стене нет. Из открытой башни первого танка вылез немолодой-несимпатичный адъютант Ивнинга, орущий в микрофон не своим голосом. - Ноль-ноль-ноль! Мать вашу, три нуля! Три! Три! Три... Ивнинг узнал код "Колонна подверглась нападению" и двинул ногой своего пилота: - Взять этого сумасшедшего и заткнуть ему хайло! Он сейчас всех нас угробит, он вызывает огонь на поражение! Пилот и двое телохранителей Ивнинга бросились выполнять приказ, и выполнили с похвальной поспешностью, но отменить команду, данную группе из шести самонаводящихся ракет в Карпогорах не мог теперь даже царь. Все сорок один влипший носом в каменную стену танк раскрылись как один, и танкисты посыпались из них горошинами из стручков. ОЧПОНовцы бежали прочь от каменной стены "за ближайшее укрытие", до которого - как прикинул Ивнинг - бежать им день или два. Ракеты же поразят самую середку каменных зарослей через считанные минуты. Ивнинг рухнул в танк, никаких приказов отдать не успев, потому что все возможное успели без него: люк задраен, курс изменен на сто восемьдесят градусов, скорость взята максимальная. Больше