ра, перебазировать репрессии, без которых любой тоталитаризм не мог обходиться, с "партийной" основы на "национальную". И так как этот разговор происходил в 1954 году, когда Тарле уже видел, что вся эта свора уцелела, он закончил его словами, которые с иной интонацией через много лет сказал Эйхман: "Эта работа, увы, не окончена!" И он оказался прав! Тарле был сыном своего времени, и нет смысла подгонять его взгляды под наши сегодняшние представления. Тем более, что в этих своих взглядах "государственника" он был не одинок и в "высших слоях" отнюдь не "советской" интеллигенции, о чем, например, свидетельствует личный и очень откровенный дневник гениального ученого XX века В.И. Вернадского: "03.10.39...захват западных областей Украины и Белоруссии всеми одобрен... политика Сталина - Молотова - реальна, и мне кажется правильной государственно-русской" ("Дружба народов", 1992. No11-12. С. 25). Не вызывает сомнений Вернадского и дружба Сталина и Гитлера. 12.12.39 г. он отмечает в дневнике запрещение и изъятие книги "Против фашистской фальсификации истории", где была опубликована яркая антифашистская статья Тарле "Восточное пространство и фашистская геополитика". "Тарле пересолил",- отмечает для себя Вернадский. Несколько слов о посмертной судьбе Тарле. Пока был у власти Хрущев, книги Тарле продолжали выходить в стране и за рубежом (Прага, Будапешт, Париж, Варшава, Милан, Берлин, Бухарест, Рим - такова география его первых посмертных изданий). В 1957-1962 гг. появилось даже его 12-томное собрание сочинений, а затем наступило молчание, о котором говорилось в начале этих заметок. В редакциях научной исторической периодики появился даже специфический термин: "журнал (сборник) перетарлен" - символ труднопроходимости через цензуру, если фамилия "Тарле" повторялась в нем несколько раз. Это молчание было тем более удивительно, что в эти годы на больших и малых государственных должностях в стране утвердились его бывшие студенты, а патриотический характер многих его книг вроде бы отвечал общим "установкам". С большим трудом и опозданием вышла биография Тарле, готовившаяся к его столетию, в то же время в ФРГ жизнеописание Тарле (автор Э. Хеш) вышло двумя изданиями. Все это дает основание предположить наличие в эти годы в стране сверхвлиятельного лица, преисполненного ненависти к Тарле. Скорее всего, таким человеком был Суслов, затаивший на него зло за провал "затеи" с разоблачением историков-"космополитов" и к тому же патологический антисемит. Воспитанники же "сусловской исторической школы", даже доброжелательно настроенные по отношению к Е. В. Тарле, видимо все же не могут преодолеть в себе специфические "позывы" сусловского "учения", выражающиеся, в частности, в желании хоть во что-нибудь вымазать великого историка XX века. Так, например, Б.С. Каганович не удержался от "общих оценок" последних двух десятилетий жизни историка и в своем заключении по этому вопросу "завершил" его вклад в науку "Нашествием Наполеона на Россию", после чего, по мнению Кагановича, у Тарле наступил "период упадка, когда он написал много недостойного своего ума и таланта" (Каганович Б. С. К биографии Е. В. Тарле; конец 20-х - начало 30-х годов // Отечественная история. М., 1993. No 4. С. 95). Заметим, что к числу "недостойных", как можно судить по библиографии Тарле, Каганович отнес такое классическое историческое повествование, как двухтомная монография "Крымская война"*, до сих пор не имеющая себе равных в исследовании этой темы и переизданная в нескольких странах мира, и как "Северная война", которую и в 80-х, и в 90-х годах усердно пересказывают историки-"сусловцы" (правда, "забывая" сослаться на Тарле). Был еще ряд работ по истории екатерининской эпохи и истории флота, сохранивших свою свежесть и по сей день. Даже написанный в начале 50-х "юбилейный" очерк "Бородино", опубликованный в 1962 году посмертно, содержит больше "счастливых мыслей" и архивных открытий, чем все последующие сочинения всякого рода жилиных на эту же тему. Таким образом, эпитет "недостойный" с точки зрения человека 90-х годов мог бы быть отнесен только к его публицистике сталинистского толка военных и послевоенных дат, но об истинном отношении Тарле к Сталину уже подробно говорилось выше, и поэтому нет оснований полагать, что в своем понимании исторической роли Сталина он был неискренен. Эти заметки мне следовало написать давно, но я никогда не забывал, как Тарле мне однажды сказал: "Я, к сожалению, не ощущаю себя евреем". Естественно, что он имел в виду не этнос, а духовный мир. Эти слова я воспринял как его волю и ждал, пока ее нарушат другие. События же последних лет убеждали меня в том, что это произойдет непременно. И действительно: недавно намеки на неясность происхождения Тарле в сочетании с грязными предположениями о причинах его успехов прозвучали на страницах такого специфического издания, как "Литературная Россия". Декабрь 1992 НОРБЕРТ ВИНЕР Столетний юбилей великого философа и математика Норберта Винера - одного из тех, кто самым радикальным образом изменил ход развития человеческого общества и чьи идеи определили это развитие во второй половине XX века и будут определять его в течение ближайших столетий, прошел незамеченным. Отчасти нас может извинить то, что в некоторых советских изданиях в качестве года его рождения указан 1895-й. В действительности же Винер родился 26 ноября 1894 года. Рассказывать о жизни Винера довольно трудно, так как практически все о себе он рассказал сам в великолепных автобиографических книгах "Бывший вундеркинд" и "Я - математик", но неписаные юбилейные правила все же заставляют нас коснуться основных вех его жизненного пути и попытаться сообщить о нем то, что он забыл или не успел о себе сказать. Винер родился в семье американских евреев - потомков эмигрантов из русской Польши, из Белостока, покинувших родные края не в поисках счастья, а в предчувствии готовящихся погромных "акций". Вероятно, дар прогнозирования был присущ этой семье изначально, и знаменитый белостокский погром ее миновал. Отец Норберта - Лео Винер - был профессором славянской лингвистики в Гарвардском университете и свободно владел несколькими языками, в том числе русским, что позволило ему перевести на английский 20-томное собрание сочинений Льва Толстого. Отец имел огромное интеллектуальное и нравственное влияние на Норберта, многое определившее в его последующей взрослой жизни. Под влиянием же отца в своих художественных и литературных вкусах семья была ориентирована на немецкую культуру, и немецкий язык наряду с английским был родным языком Норберта. Сам Норберт от рождения был крайне близорук, почти слеп, что в значительной мере определило его физическое развитие - полноту, малую подвижность, одиночество, перешедшее в любовь к уединению. Читать он начал в четыре года, и почти сразу же круг его чтения составила научно-популярная и научная литература, в основном, в области естественных наук; к семи годам его "умственный багаж" был огромным и разносторонним. В 14 лет Винер получил степень бакалавра, а в 18 - докторскую степень в Гарвардском университете, получив при этом стипендию для совершенствования знаний за границей. Там, в Кембридже, одним из главных его учителей в области математики и философии стал замечательный ученый Бертран Рассел. Именно Рассел убедил его заниматься не только философией математики, но и самой математикой, что привело его на лекции Г. Харди в Кембридже, а затем Д. Гилберта и Э. Ландау в Геттингене. Потом последовало несколько лет преподавательской работы в университетах США, и, наконец, в 1919 году, в двадцатичетырехлетнем возрасте Винер попадает в одну из великих крепостей американской науки - Массачусетский технологический институт (МТИ), в стенах которого, образно говоря, проходит вся его дальнейшая жизнь, так как все его последующие планы, путешествия и достижения связаны с работой в МТИ. Как и у Эйнштейна, характер и жизненные принципы Винера сформировались в семье, не следовавшей еврейским традициям и настроенной на ассимиляцию. О своем происхождении Винер узнал в 15-летнем возрасте, и это знание не стало для него ни потрясением, ни причиной особой гордости или радости. Он принял его как факт, который в дальнейшем никогда не скрывал и которым никогда не тяготился. Однако, в отличие от Эйнштейна, к еврейскому движению он не примкнул. Тем не менее, события века вторгались в его жизнь, и после прихода Гитлера к власти в Германии Винер откладывает многие свои научные начинания и вплотную занимается спасением и трудоустройством евреев-ученых, преследуемых нацистским режимом. Весьма значителен его вклад и в американскую оборонную промышленность, сыгравшую большую роль в разгроме вермахта. Такова внешняя канва его жизни, ничем не выделяющая его судьбу из судеб многих американских ученых его времени, независимо от их этнической принадлежности. Обратимся же к его творческому пути и к основным этапам и событиям его внутренней, самой главной для него жизни. Эта его невидимая жизнь прошла на грани свободы и необходимости. Он был абсолютно свободен в выборе общих проблем, и в то же время жизнь и обстоятельства ставили перед ним конкретные задачи в самых различных областях человеческой деятельности, и он не уклонялся ни от того, ни от другого. Первый успех в области математики Винер связывает со своей работой по проблеме броуновского движения - проблеме, с которой был связан также и первый научный успех Эйнштейна. Но именно в этой кажущейся аналогии скрыты и все принципиальные различия между этими двумя основоположниками эры нового мышления в XX веке. Свою творческую удачу в объяснении одного из аспектов броуновского движения - этой модели хаоса - Эйнштейн воспринял как факт, убеждающий в полной определенности (детерминизме) окружающего мира, и всю свою дальнейшую жизнь он посвятил поиску общих законов этого мира, скрытую гармонию которого он постоянно ощущал. "На худой конец, я могу вообразить, что Бог может создать мир, в котором нет законов природы. Короче, хаос. Но я совершенно не согласен, что должны быть статистические законы, которые заставят Бога бросать кости в каждом отдельном случае",- писал Эйнштейн. Фразу же о том, что Бог в кости не играет, он повторял неоднократно. В отличие от великого теоретика, великий прикладник Винер воспринял хаос и его маленькую модель - броуновское движение как признак реального мира, и, не исключая возможности познания абсолютных законов гармонии Вселенной, пока еще скрытых от человека, свои труды он посвятил поиску пусть временных, но достаточно надежных статистических законов как средств управления тем Хаосом и потоком случайностей, который в представлении современного человека царит и в Природе, и в человеческом обществе. Вот почему проблема броуновского движения, оставшаяся для Эйнштейна лишь эпизодом его творческого пути, в котором свои интересы он посчитал исчерпанными, для Винера оказалась неисчерпаемой, и он неоднократно возвращался к ней в расцвете сил и вернулся к ней в конце жизни. "Точно так же изучение броуновского движения и временных рядов... заставило меня сейчас пересмотреть роль, отведенную в нашем мире причине и случаю",- писал 60-летний Винер. Таким образом, Винер допустил, что Господь Бог может иногда бросать кости, и решил с ним сыграть. При этом он руководствовался другой знаменитой фразой Эйнштейна, выбитой на каменной доске в Институте перспективных исследований в Принстоне: "Господь Бог изощрен, но не злонамерен", которую Винер цитирует в своих книгах. Эта вера в изначальную доброжелательность Бога-Природы привела Винера к реальным успехам в той самой "игре в кости", о которой говорил Эйнштейн, к созданию надежного компаса для людей в их бушующем хаотическом мире. Проблемы, к которым в течение своей долгой жизни в науке прикоснулся своим разумом Норберт Винер, в своей совокупности тоже могут служить моделью вселенского Хаоса: здесь и дарвинизм, и специальные разделы биологии, и фрейдизм, и общая психология, и философия математики, и многие проблемы "чистой" математики, и теория связи, и электроника, и электротехника, и волновые теории, и излучение мозга, и "высокая" художественная литература, и многое, многое другое. Каким путем из этого Хаоса родились теория информации, теория управления и основные положения комплекса идей и методов, обозначенного им словом "кибернетика", без которых уже невозможно представить себе сегодняшнюю и будущую жизнь человечества, и почему для того, чтобы возвестить о них людям, был избран полуслепой, склонный к абстрактному мышлению человек, пока еще определить невозможно. Но факт остается фактом, и Норберт Винер остается главным действующим лицом в создании этих новых областей человеческого знания. Естественно, он был не один. В его трудах читатель найдет полный благодарный перечень всех тех, кто ставил свои незаменимые кирпичи в фундамент построенного им здания - от замечательного нашего земляка (если говорить об СНГ) А. Н. Колмогорова до не менее замечательного Клода Шеннона, его собственного земляка и коллеги по МТИ и лаборатории Белла. Но главным архитектором этого Дома Кибернетики был Норберт Винер, и он не только построил его, но и первым рассказал людям о том, каким он будет, что он будет для них значить и что их ждет в этом новом компьютерном мире. И здесь будет уместно сказать о том, что талант математика и философа благодатно совмещался в нем с незаурядным литературным даром, о чем свидетельствуют его автобиографические и научно-популярные книги "Кибернетика" и "Кибернетика и общество", на многие годы становившиеся бестселлерами на его родине и во всем мире. Помянем же его добрым словом и памятью в первый год его второго столетия, в которое он вступает вместе с нами, и да будут нам во всех наших делах нетленным образцом его честность, порядочность, доброта и принципиальность, вера в могущество Разума и в великое будущее человечества, которыми проникнута каждая его мысль и каждое слово его замечательных книг. 1995 ЗАГАДКИ АЛЬБЕРТА ЭЙНШТЕЙНА (ЗАМЕТКИ НЕСПЕЦИАЛИСТА К ДВУМ НЕОТМЕЧЕННЫМ ЮБИЛЕЯМ) Мир будет единым, или погибнет. А. Эйнштейн Альберт Эйнштейн родился 14 марта 1879 года, а умер 18 апреля 1955-го. Таким образом, в марте 1994 года Эйнштейну было бы 115 лет, а в апреле 1995-го исполнилось 40 лет со дня его смерти. За период с марта 1994-го по апрель 1995-го отмечались многие юбилеи, в том числе столь же "некруглые", как "115-летие" или "40-летие", но эти вехи посмертной судьбы Эйнштейна специально отмечены не были. Случайные же заметки о нем время от времени и без того бродят по мировым средствам массовой информации. При этом, чтобы привлечь внимание пресыщенного новостями и сенсациями читателя конца века, в ход, обычно, идет что-нибудь позабористее - например, лживая публикация про эйнштейновский интим с "редким" портретом, где "герой-любовник" изображен с высунутым языком, про продажу его законсервированных глаз каким-то "врачом"- подонком и т.д., и т.п. Правда, среди всего этого обычно мутного потока периодической грязи и беспардонной дезинформации промелькнула одна небольшая заметка, в которой рассматривались результаты опроса немецкой молодежи на тему: "делать жизнь с кого?". Учитывая "менталитет" опрашиваемых, трудно было, конечно, ожидать в этом случае появления в качестве "образцов" традиционных "советских" персонажей типа "дедушки Ленина", "железного Феликса" и др., но итоги опроса достойны удивления даже для свободного мира: внуки и правнуки тех, кто 75 лет назад скандировал "убейте Эйнштейна!", призывал "разорвать глотку этому паршивому еврею", организовал газетную травлю еврея Эйнштейна и изгнание его из Германии, поставили его во главу списка своих идеалов - списка, в котором другой еврей - Иешуа из Назарета (Иисус Христос) - занял лишь седьмое место. Попробуем же разобраться, как эти необычные итоги весьма обычного опроса связаны с судьбой и жизнью Альберта Эйнштейна. Начнем с того, что в представлении человеческого большинства (об альтернативном меньшинстве поговорим позже) Эйнштейн был и остается гениальным ученым. Однако многие его ученые собратья не всегда используют эту привычную формулировку, и вообще стараются избежать какой-либо определенности в этом вопросе. Скорее всего происходит это потому, что каждый "настоящий физик" всегда чувствовал и по сей день чувствует в Эйнштейне "чужого", беззастенчиво нарушающего все неписаные каноны и традиции, свойственные ученому сословию. Эти "недопустимые нарушения" начинаются в детстве: Эйнштейн никогда не был вундеркиндом, решающим в уме сложные математические задачи, и не стремился к скорому постижению всех наук. Наоборот, он был "трудным ребенком", с "поздним развитием", "неважным учеником", неохотно покидающим ради естественных наук свой любимый мир музыки. Ему претила "немецкая основательность" в начальном и среднем образовании, и он был нетерпим к любому принуждению, а его нежелание изучать то, что он не считал для себя необходимым, было истолковано добросовестными ефрейторами и капралами провинциального народного образования второго рейха как "умственная отсталость". Эти "оценки" выглядят особенно пикантными теперь, когда мы знаем, кого удалось подготовить к 1933 году славной немецкой "миттель-шуле". К числу ранних симптомов научной проницательности Эйнштейна обычно относят его детское высказывание по поводу впервые увиденного им компаса о том, что вокруг стрелки "что-то" есть, которое скорее всего было проявлением примитивной детской логики, а не догадкой о существовании магнитного поля. Бесславно закончив свою борьбу с немецким средним образованием уходом из гимназии, Эйнштейн продолжает учебу в Швейцарии, всепроникающий демократизм которой обеспечил его характеру, ориентированному на безграничную личную свободу, более комфортные условия. Воспоминание же о немецкой школе было столь тяжким, что Эйнштейн, будучи почти ребенком, принимает свое второе после ухода из гимназии ответственное решение в направлении полного освобождения: просит отца подать за него, несовершеннолетнего, прошение о выходе из вюртембургского гражданства. В 1896 году это прошение удовлетворяют, и с этого момента Эйнштейн никаких юридических связей с покинутой родиной не имеет. В Швейцарии Эйнштейн заканчивает Аараускую кантональную школу, основанную на принципах Песталоцци, ничего общего не имеющих с военной дисциплиной, муштрой, долбежкой и зубрежкой, и поступает в Цюрихский политехникум. В свои студенческие годы Эйнштейн был очень избирателен в выборе курсов и преподавателей, будто заранее знал, что ему пригодиться в будущем. Он не вел конспектов и был рассеян на лекциях, которые часто пропускал, предпочитая самостоятельную работу с трудами корифеев физики и естествознания. Это сказывалось на его репутации у преподавателей, среди которых был и замечательный математик Герман Минковский, придавший впоследствии математический блеск гениальной теории относительности, созданной его нерадивым учеником. За пределами Политехникума в студенческой среде Эйнштейн не был отшельником, и в цюрихских кафе того времени, где молодость компенсировала недостаток средств и скудость застолий, часто звучал его громкий и веселый смех. Способность Эйнштейна легко проникать в сущность самых различных предметов позволила ему без особого труда сдать в 1900 году выпускные экзамены и среди прочих, ничем не выделяясь из студенческой массы, получить диплом преподавателя физики. Следующие два года ушли у него на поиски работы и регулярное получение отказов на предложение своих услуг. Лишь в 1902-м он по рекомендации приятелей стал экспертом в Бюро патентов в Берне. Работа с патентами не требовала высокого умственного напряжения, и, наоборот, даже развлекала Эйнштейна, позволяя ему следить за ходами человеческой мысли в ее попытках решить различные технические задачи. Ну а всю свою еще не востребованную человечеством силу мышления он направляет на продолжение овладения знаниями, которые, как он интуитивно чувствовал, ему понадобятся для собственных выводов. При всей уникальности эйнштейновской системы мышления, ему нужны были собеседники, и он находит их в лице студента-философа М. Соловина и бывшего своего соученика по Политехникуму - К. Габихта. Эти собеседники в своих воспоминаниях сохранили тот удивительный список авторов, труды которых входили в круг интересов Эйнштейна в 1902-1905 гг.: Б. Спиноза, Гельмгольц, Ампер, Б. Риман, Р. Авенариус, А. Пуанкаре, Д.С. Милль, Д. Юм, Э. Мах, Клиффорд, Дедекинд. Из этого, на первый взгляд, совершенно случайного набора "интеллектуального сырья" возникли первые пять небольших статей двадцатишестилетнего Эйнштейна, три из которых принадлежат к числу величайших работ в истории физики. С одной из этих статей под скромным названием "К электродинамике движущихся тел" началось триумфальное шествие теории относительности. Эта статья поразила специалистов-физиков не только своим содержанием, но и формой: в ней не было ни цитат, ни ссылок на авторитеты, ни благодарностей тем, кто помогал - обычных атрибутов научной публикации. В ней было очень мало математики. "Приводимые в его статьях доводы выглядели несокрушимыми, а выводы - совершенно невероятные выводы! - казалось, возникали с необычайной легкостью. К этим выводам он пришел, пользуясь силой и логикой своей мысли, не прислушиваясь к мнению других. Это кажется поразительным, но именно так и создавались его труды",- писал Ч. Сноу. Сноу, вероятно, не знал о том, что сам Эйнштейн, оглядываясь на свою молодость и, возможно, имея уже несколько иные представления о своем предназначении, высказал совершенно противоположное мнение: "Открытие не есть порождение логического мышления, даже если его конечный результат облечен в логическую форму". Здесь можно, наконец, и указать причины той сдержанности в оценках Эйнштейна как ученого, присущей многим физикам, о которой говорилось выше. В физике, как и в других науках, существуют два типа великих ученых, которые можно условно обозначить "великие библиографы" и "великие экспериментаторы". Первые, овладев всей огромной существовавшей до них информацией, делают из нее "свежие" выводы и добавляют в эту копилку собственные теоретические разработки, основанные на логическом анализе, вторые, также овладев наследием предшественников, делают свой шаг вперед, воссоздавая натуру в лабораториях. Если в одном ученом соединялось величие теоретика-библиографа и экспериментатора, то он получал титул "гениального". Эйнштейн, как видно из всего сказанного выше, не относился ни к одному из этих привычных типов, и это настораживало его коллег. После первых открытий жизнь Эйнштейна изменилась. Информация о перевороте в древней науке, совершенном молодым чиновником патентного ведомства, вскоре стала достоянием мировой общественности. Слава Эйнштейна росла, и он стал получать приглашения на преподавательскую работу в различных учебных заведениях Европы, но нигде так и не смог "осесть". Вот как описывал свои впечатления о непродолжительном профессорстве Эйнштейна в Карловом университете его преемник Ф. Франк: "Когда Эйнштейн прибыл в Прагу, он походил скорее на итальянского виртуоза, чем на немецкого профессора, тем более, что он был женат на южной славянке. Он явно не укладывался в стереотип рядового профессора немецкого университета в Праге". Наконец, в ноябре 1913 года он был избран членом Берлинской академии наук и летом 1914-го переехал в Берлин, начав преподавательскую работу в Гумбольдтовском университете. И время, ушедшее на скитания по Европе, и первая часть берлинского периода были годами активной творческой работы Эйнштейна. Число сторонников теории относительности в этот период неуклонно росло. Появились первые монографии, развивающие принципы Эйнштейна. Сам же он продолжал совершенствовать свои идеи и закончил эту работу статьей "Основы общей теории относительности", увидевшей свет в начале 1916 года. Год спустя Эйнштейн написал свою итоговую "книгу" - первую книгу в его жизни - "О специальной и общей теории относительности". Слово "книга" здесь взято в кавычки, потому что это издание насчитывало... 70 страниц! Все его фундаментальные идеи, связанные с этим направлением физики, были изложены, и он предоставил им самостоятельную жизнь. Последние годы двенадцатилетия, отданного теории относительности, были омрачены совершенно неприемлемыми для Эйнштейна политическими событиями. Дело в том, что в нем изначально была заложена идея единения человечества, и он считал, что понимание этой идеи присуще всем людям и что мир идет по этому единственно верному пути. Явный признак торжества этой идеи он видел в искренних, как ему казалось, взаимоотношениях и сотрудничестве интеллектуалов всех народов, что, как ему казалось, делало совершенно невозможными серьезные столкновения тех стран, которые они представляли. Первая мировая война нанесла жестокий удар по этим представлениям Эйнштейна и отрезвила его, но не лишила надежды, и он начал борьбу за свои политические идеи с той же, а может быть, и с еще большей отвагой, чем та, что была проявлена им в науке. Глубокий аналитический дар Эйнштейна был универсален, и ему не понадобилось, как полвека спустя Андрею Сахарову, личное общение с каким-нибудь идиотом-генералом с его похабными генеральско-фельдфебельскими анекдотами, чтобы увидеть, в чьи руки попадет созданное интеллектуалами оружие. "Кто есть ху" он увидел сразу. Он увидел, что на пути реализации столь очевидной для него изначальной и естественной идеи создания единого мирового сообщества людей, на этом единственном, как он точно знал, пути выживания человечества стоит огромная злобная и агрессивная "масса" подонков и человеческих отбросов, кормящихся, и неплохо кормящихся, за счет разобщения людей,- это многоликая, но слаженная и хорошо организованная группа "профессиональных политиков", военных, военных промышленников, "отцов наций" и прочих" видных деятелей", прикрывавших свои психические отклонения, комплексы неполноценности и нежелание заниматься полезным трудом лозунгами "заботы о своем народе", о "судьбе нации" и т. п. Сразу же постиг Эйнштейн и сам механизм одурачивания масс, используемый этой шайкой негодяев, живущих человеческой кровью: проповедь превосходства "своей" нации, ее "прав" на управление другими народами, на "духовное" руководство всем прочим человечеством. В то же время Эйнштейн по натуре был прагматиком, и твердость его личных убеждений не исключала для него возможности общения с "сильными мира сего" и попыток обращения их на путь столь очевидной для него истины. Он мог бы расписаться под словами одного из героев Р. П. Уоррена: "Будем делать Добро из Зла, потому что его больше не из чего делать". И он не только сам, используя свою славу, пытается достучаться до затуманенного сознания масс, но и ищет "лучших из худших" - общается с политиками, поддерживая умеренных, стремящихся к мирному сосуществованию, к единению людей на демократической основе. И ставшие легендой его симпатии к Ленину, Черчиллю, Ф. Рузвельту, В. Ратенау и другим есть лишь выражение надежд на то, что разум может победить безумие. Тяжелым ударом для Эйнштейна было приобщение интеллектуалов к националистическим играм. По этому поводу он в марте 1915 года писал Роллану: "Даже ученые в различных странах ведут себя так, как если бы у них восемь месяцев назад были ампутированы большие полушария головного мозга". Впрочем, эти события подготовили его к еще более тяжелому удару - к переходу в услужение к Гитлеру большинства его ближайших коллег по берлинской академии и университету: "Преступления немцев поистине самое отвратительное, что только можно обнаружить в истории так называемых цивилизованных наций. И поведение немецкой интеллигенции - в целом как группы - было ничем не лучше, чем поведение черни",- писал он после войны в одном из своих отказов на многочисленные просьбы различных немецких ученых сообществ почтить их своим участием. Две идеи определяли сущность почти сорока лет жизни Эйнштейна после завершения им "своей" части работ по теории относительности - это объединение человечества и создание единой теории поля. Первую из этих идей "ученые физики" и "видные деятели" считали блажью, а вторую - манией. (Слова типа "маниакальное увлечение" применительно к единой теории поля присутствуют даже в "благожелательных" воспоминаниях об Эйнштейне.) Но Эйнштейн был непреклонен, поскольку он точно знал, что мир, дорогой ему человеческий мир, должен быть един, или исчезнет бесследно, и не менее точно он знал, что единая теория поля существует. Анализируя ход истории человечества или даже всей биологической истории Земли, в целом ряде отмеченных памятью человека и Природы случайностей можно заметить определенные закономерности, создающие впечатление некоторого целенаправленного корректирования этих бесконечных (по человеческим оценкам) процессов. Такое вмешательство осуществляется иногда непосредственно силами Природы (стихией, как говорят комментаторы событий), но чаще всего через действия отдельных, не всегда "исторических" личностей, которых условно можно назвать "корректорами". Свои задачи или свою единственную задачу такой корректор, как правило, выполняет, не осознавая возложенной на него миссии, как "бабочка Бредбери", но в отдельных и, вероятно, весьма редких случаях, корректор может и осознать свое предназначение. Судьба и события жизни Эйнштейна ярко и недвусмысленно свидетельствуют о том, что ему выпало на долю стать одним из наиболее влиятельных "корректоров" истории человечества, которую он направил в совершенно новое русло. И в его жизни, во всяком случае, во второй ее половине, есть явные признаки того, что он понимал сущность своей миссии. Свидетельство этому и его убийственное для науки, подрывающее все ее основы замечание о том, что в истинных открытиях не участвует логическое мышление, и в его предсмертных словах: "Свою задачу на Земле я выполнил", и во многих других "странных" для обывателя его высказываниях, разбросанных в его письмах, рукописях, записанных современниками разговорах. Да и многие поступки Эйнштейна - поступки "корректора". К таковым можно отнести его "странничество" - отсутствие привязанности к какому-либо месту, пренебрежительное отношение к быту, к личному благополучию, к счастью, стремление к которому он отождествил с "амбициями свиньи". А одна из его записей, сделанных на закате жизни, звучит как своего рода кодекс "корректора": "Я никогда не принадлежал беззаветно ни стране, ни государству, ни кругу друзей, ни моей семье. Внешние условия играли второстепенную роль в моих мыслях и чувствах. Восприятие мира рассудком, отбрасывая все субъективное, стало сознательно или бессознательно моей целью с юных лет. Еще юношей я уже ясно осознал бесплодность надежд и чаяний, исполнения которых большинство людей добивается всю жизнь". И его упорство в проповеди единения человечества и в работе над единой теорией поля также является упорством "корректора", знающего свое предназначение. Этим своим упорством он служил Истине, которую за три года до его рождения философ-космист Вл. Соловьев записал как откровение, исходящее от того, что теперь называют "космический Разум", "Единое информационное поле", "Высший Разум", что Эйнштейн вслед за Спинозой называл "Богом-Природой", а сам Соловьев именовал "Софией" - всеобщей Сущностью: "Люди могут господствовать над силами природы, если решительно откажутся от всех земных целей". Но связанные тысячами нитей Вл. Соловьев и Эйнштейн - это огромная самостоятельная тема, поэтому ограничимся здесь лишь той ясностью, которую вносит соловьевская мысль в загадочное упорство Эйнштейна, поскольку совершенно очевидно, что получение человечеством такого бесценного дара, как единая теория поля, приведет его к освобождению от оков гравитации и превращению земной человеческой цивилизации в космическую, как очевидно и то, что это знание не может быть передано разобщенному миру, поскольку оно может стать мощным орудием взаимоистребления людей и гибели человечества. Разгром нацизма и создание ООН вселило в Эйнштейна новые надежды на то, что его чаяния осуществятся, и он снова напомнил об идее "единого государства". В связи с этим несколько советских академиков публично разъяснили советскому народу и всему миру "некоторые заблуждения проф. Альберта Эйнштейна" (Новое время. 1947. No 48. С. 14). Сущность этих "разъяснений", высказанных через два-три года после депортации крымских татар, греков, караимов, поволжских немцев, чеченцев, ингушей, болгар, калмыков и других народов и в период подготовки к депортации евреев, части населения Закарпатской и Западной Украины звучала весьма пикантно: "идея "единого государства"... предназначена для того, чтобы дискредитировать естественное стремление каждого народа к самостоятельности..." Радость Эйнштейна оказалась преждевременной и, конечно, не потому, что призывы "профессора" не одобрили со своих "высот" советские академики, а потому, что человечество еще не было готово к столь радикальным преобразованиям, и объявление Эйнштейном наступления эры нового мышления было, как выражаются канцеляристы, всего лишь "принято к сведению". Эйнштейн же остался непреклонен до конца своих дней. Поскольку эти заметки посвящены не только явлению Эйнштейна, но и годовщине его ухода, здесь будет уместно рассказать о его смерти. Вот как пишет об этом Ч. Сноу: "Последние годы жизни Эйнштейн постоянно болел. Его мучили болезни кишечника, печени и под конец тяжелое заболевание аорты. Он был лишен житейских удобств, часто страдал от острых болей, но оставался приветливым и спокойным, не обращая внимания на свою болезнь и приближение смерти. Смерть он встретил спокойно. - Свою задачу на Земле я выполнил,- сказал он безо всякого сожаления. В то воскресенье ночью на столике у его кровати лежала рукопись. В ней были новые уравнения, приводящие к единой теории поля, которую он никак не мог завершить. Он надеялся, что завтра боли утихнут, и он сможет поработать над рукописью. Но на рассвете произошел разрыв стенки аорты, и он умер". Этот рассказ совпадает с воспоминаниями падчерицы Эйнштейна: "Он говорил с глубоким спокойствием, даже с легким юмором о лечивших его врачах и ждал своего конца как неизбежного естественного события. Насколько бесстрашным он был в жизни, настолько тихо и смиренно встретил смерть. Этот мир он покинул без сентиментальности и без сожаления". Кроме рукописи по теории поля на его столе осталось незавершенным и его очередное политическое обращение. Последняя написанная им фраза актуальна и сегодня, более чем через 40 лет: "Повсеместно развязанные политические страсти требуют своих жертв". Что ж, за жертвами дело не стало. Эйнштейн, небезразличный к своей известности при жизни, категорически запретил все погребальные обряды. Могилы Эйнштейна на Земле не существует: по его завещанию он был кремирован и прах его развеян по ветру. Он вернулся в Космос, некогда случайно или неслучайно избравший его для передачи людям новой информации, открывшей эпоху нового мышления: "Одиссей возвратился, пространством и временем полный". Хотелось бы закончить эту часть беглого рассказа о прижизненном пути Эйнштейна опровержением еще одной легенды, вот уже полвека существующей на обывательском уровне: Эйнштейн никогда не был причастен к разработке атомной и водородной бомб, и хотя его теоретические выводы находят свое подтверждение и в некоторых процессах в микромире, его работы никакого отношения к атомному оружию не имели и не имеют, а известное письмо, положившее начало атомному проекту в США, было им подписано лишь потому, что он знал, что оставшиеся в Германии физики были близки к техническому решению атомной бомбы, и, помня об их предательстве, опасался, что они в своем стремлении угодить "фюреру" вложат это оружие в руки вермахта. В заключительной части этих заметок следует остановиться еще на одной загадке Эйнштейна - его "увлечении" сионизмом. Это "увлечение" часто являлось предметом посмертных споров и шокировало многих его современников. Мемуаристы самого разного толка и биографы, как правило, говорят о нем вскользь, как о чем-то крайне малозначительном. Вот как пишет об этом "академик главный Иоффе" в своей статье "Альберт Эйнштейн", написанной к пятилетию со дня его смерти: "Столь же непродуманным является на мой взгляд его поддержка сионистского движения. Жена убедила его даже выступить на концерте, который был организован сионистами в синагоге". Надо сказать, что эта, не вполне отвечающая грамматическим нормам, фраза соответствует духу всей статьи, написанной в известной манере "советского биографического жанра", то есть основной упор в ней делается на том, чего Эйнштейн недоучил, недопонял, недодумал, недоделал и на то, что он вообще все не так делал и думал, поскольку, в отличие от автора статьи, не был "вооружен марксистско-ленинским учением". Поэтому приведенная выше сентенция об эйнштейновских нехороших симпатиях и поступках в контексте всего сочинения даже не режет слух. Тем более, что Иоффе, мотивируя "сионистскую выходку" Эйнштейна с выступлением его в синагоге влиянием жены, сам того не зная, положил начало новой плодотворной теории сионистского влияния жен на неустойчивых физиков, которая расцвела пышным вонючим цветком в эпохальной "борьбе" "советских, людей" с Андреем Сахаровым. Но если любой бывший "советский человек" хорошо понимает, почему "пролетарский ученый" и "марксист-ленинец" Иоффе осуждал поддержку сионизма Эйнштейном, то почему английский пэр Сноу назойливо повторяет одну и ту же фразу о том, что "Эйнштейн давно и окончательно порвал с еврейской общиной", а ему "навязывали роль знаменитого еврея", понять трудно, тем более, что именно в Англии в 1930 году своим первым изданием вышла книга "О сионизме. Речи и письма профессора Альберта Эйнштейна". Вместе с тем сэр Чарльз Сноу совершенно прав в своем утверждении, что Эйнштейн был "последовательным интернационалистом" и "ненавидел всякое проявление сепаратизма и национализма", и именно в свете этих его твердых взглядов, основанных, как уже подробно говорилось выше, на изначальных убеждениях в необходимости полного объединения человечества, его "поддержка сионизма" выглядит парадоксом. Попытаемся же разобраться в причинах этого удивительного факта биографии Альберта Эйнштейна. Нынешним молодым людям бывшей Страны Советов, страстно желающим найти в своем родословии (или вставить туда за небольшую мзду) еврейскую бабушку, чтобы навсегда, или, как говорится, до лучших времен покинуть свою Родину, может показаться фантастикой, что совсем недавно поиском еврейских бабушек среди предков многочисленных "работников", "специалистов" и потенциальных выдвиженцев серьезно занималась (а может быть, в своем подполье занимается и поныне) многотысячная армия отставничков-кадровичков, руководимая и координируемая из тщательно законспирированных "центров". В связи с этой антисионистской настороженностью советской страны зубоскалы тех времен придумали несколько простейших приемов антисионистской диагностики, доступных для понимания даже на том уровне умственного развития, на котором находились высокооплачиваемые народом борцы с сионизмом. Во-первых, рекомендовалось простейшее определение разницы между "просто евреем" и "евреем-сионистом", которого, естественно, никуда нельзя было "пущать": "Просто еврей - это тот еврей, который уже работает на данном предприятии, а еврей-сионист - это тот еврей, который хочет туда поступить и пришел наниматься на работу". Во-вторых, в широко известные банки биографических данных, именуемые "анкетами", рекомендовалось рядом со знаменитой "пятой" графой "национальность" включить графу "пятую-А" с прямым вопросом: "Был (была) ли в детстве евреем?". Так вот, Эйнштейн, как свидетельствуют его биографы, в детстве евреем не был. Из немецкой школы он бежал до того, как успел почувствовать свою национальную принадлежность. Семья его была атеистической и чуждой еврейских традиций, а в Швейцарии за все долгие годы учебы о его происхождении никто ему не напоминал. Его круг общения в молодости формировался по интересам и симпатиям, а не по национальному признаку, и его первой женой стала по любви сербка Милева Марич. Таким образом, заявление сэра Чарльза Сноу о том, что Эйнштейн порвал с еврейской общиной, является ошибочным. Ибо ни в какой еврейской общине Эйнштейн никогда не состоял. Свою национальную принадлежность Эйнштейн осознал в зрелом возрасте: "Когда я приезжал в Германию (в 1914 году, т. е. в 35 лет), я впервые узнал, что я еврей, причем сделать это открытие помогли мне больше неевреи, чем евреи". Антивоенная кампания, в которой Эйнштейн принял активнейшее участие, поставила его в Берлине под удар немецких "патриотов". А так как он, в отличие от других немецких пацифистов, был евреем, то его травля пошла по накатанному антисемитскому пути. При этом публичному осквернению и оскорблениям подвергались не только его личность, но и его дело. Появились авторитетные "опровержения" его теорий, стройный антисемитский хор провозглашал его "ученым шарлатаном", "жуликом" с прибавкой слова "еврейский", конечно. С удивлением и болью Эйнштейн услышал в этом хоре голоса своих ученых коллег. Особенно бесновался гейдельбергский физик Ф. Ленард, создавший антисемитское "Объединение немецких естествоиспытателей для поощрения чистой науки" ("чистой" здесь нужно понимать: очищенной от евреев). Следует отметить, что если антисемита "простого" или "массового" вполне может удовлетворить и подвигнуть на "героические" действия какой-нибудь примитивный лозунг типа "бей жидов, спасай Россию", то "ученая" антисемитская нечисть старается действовать на "научном поприще". В середине 70-х, когда Суслов и сусловцы еще только начинали готовить новое поколение специалистов по "решению еврейского вопроса", давших душистую плеяду нынешних деятелей этого толка, академик Иван Иванович Артоболевский, руководивший в те годы всесоюзным обществом "Знание", показывал мне в своем офисе в Политехническом музее подборку писем от разных красных профессоров и "доцентов с кандидатами" из городов и весей российской империи с "научными опровержениями теории относительности". При этом значительная часть ниспровергателей не утруждала себя вопросами физики, а указывала коренные причины - "подлую жидовскую хитрость" Эйнштейна и заговор "мирового еврейства" в физике против всех, кто только посмеет сомневаться в его теориях. Многие, естественно, приводили примеры из своей жизни, как местные физики-сионисты "прокатили" им защиту диссертации или "зарубили" "гениальную" статью. Лет десять спустя, в годы безудержной гласности один из параноиков - борцов с сионистско-эйнштейновским засильем в физике даже прорвался в "народные депутаты СССР", кажется, от просвещенного города Питера, и, вальяжно расположившись перед камерами, неторопливо вещал, как он героически "преодолевал" расставленные Эйнштейном и его коллегами-сионистами научные заслоны и как, наконец, только при гласности он смог издать брошюру, не оставившую от эйнштейновских открытий камня на камне. Возможно, эту брошюру в Питере и в Москве можно еще и сейчас отыскать на тех лотках, где продаются "Моя борьба" и вдохновившие бесноватого фюрера "Протоколы сионских мудрецов", состряпанные в недрах русской жандармерии сто лет назад. Таким образом, и в последней трети XX века - века Эйнштейна - ему было суждено оставаться одной из главных мишеней для "интеллектуальной" части могучей когорты "борцов с сионизмом". Вернемся же к тому моменту, когда убежденный интернационалист Эйнштейн пришел к выводу о необходимости поддержки такого сугубо национального движения как сионизм. Собственно говоря, на упреки идеологического характера ответил еще сам Эйнштейн, разъяснив своим оппонентам, что не видит противоречий в своих взглядах, поскольку в отличие от других националистических движений, сионизм не направлен на порабощение или уничтожение других народов, не содержит притязаний на духовное и административное управление всем человечеством и имеет единственную цель: спасение от гибели и создание условий для выживания еврейского народа. Учитывая то, что он обратился к сионизму еще в начале 20-х годов, когда гитлеровские идеи о физическом уничтожении евреев вдохновляли лишь кучку параноиков и никто не мог даже представить себе, какой людоедский шабаш будет устроен полтора-два десятилетия спустя этими бесноватыми "сверхчеловеками" при попустительстве и, может быть, даже тайном содействии некоторых сил в "антигитлеровской" коалиции, Эйнштейну нельзя отказать в даре предвидения. Его глубокий дар предвидения ощущался также в его внимании к проблемам адаптации политически самостоятельной еврейской общины, а затем и еврейского государства в арабском мире, хотя горькая истина постоянного внешнего подстрекательства со стороны определенных сил Запада и Востока, обеспокоенных перспективой соединения доступных европейским и американским евреям высоких технологий и европейских научно-технических достижений, в создании которых они активно участвовали, с мощными природными и демографическими возможностями арабских стран в случае сближения евреев и арабов и стремящихся сохранить зависимость последних от развитых стран, тогда еще не проступала столь отчетливо, как в 60-70-е годы, когда Эйнштейна уже не было среди живых. В своих статьях, письмах в арабскую прессу и дискуссиях еще в 20-х и 30-х годах Эйнштейн пытался проложить пути к миру, добрососедству и сотрудничеству среди потомков патриарха Авраама (Ибрагима), признающих свое исконное родство. Таким образом, следует признать, что "увлечение" Эйнштейна сионизмом имеет логически обоснованное, данное им самим объяснение, загадкой же является сам факт его обращения к еврейским проблемам как к одному из главных дел своей жизни. Вопрос может быть поставлен так: почему зрелый, проживший половину жизни, всемирно известный человек, не имеющий четкого представления об иудаизме и еврейских традициях и вряд ли удосужившийся к тому времени прочитать Библию, не говоря уже о других священных еврейских книгах, который мог избрать в качестве своего места работы любой университет по обе стороны океана - в огромных Соединенных Штатах или в одной из его любимых малых стран Европы, где он отдыхал душой и где его никто не спрашивал о его происхождении, почему этот человек, не задумываясь и не колеблясь, принимает звание "паршивого еврея", дарованное ему просвещенной немецкой интеллигенцией и становится в ряды гонимого и истребляемого народа. Ответ на этот вопрос прежде всего, вероятно, следует искать в душе Эйнштейна, в его личных качествах, тех самых, которые позволили ему совершить переворот в науке и в человеческих представлениях об окружающем мире. Это его презрение к любым устоявшимся взглядам, а тем более к таким, которые унижают чье-то достоинство. Это его презрение к мнению "большинства" и острое чувство справедливости, заставляющее его поддерживать гонимых. Это его презрение к личной безопасности и постоянная готовность пожертвовать своим благополучием ради своих принципов. Это его уникальное упрямство, которое можно было бы назвать стариковским, если бы оно не было ему присуще с детства. Но, в отличие от датского короля и датчан, дружно надевших повязку со звездой Давида, когда немцы решили выделить этим знаком евреев оккупированной ими Дании, Эйнштейн, став в ряды "паршивых евреев", попытался уяснить себе, что же собой представляют те, к кому он был причислен немецкими "борцами за чистую науку". Сборник его статей, речей и писем по "еврейскому вопросу", впервые изданный на русском языке в 1991 году в Иерусалиме, насчитывающий около 60 страниц (напомним, что для Эйнштейна, "уложившего" свою общую и специальную теорию относительности в 70 страниц текста, это огромный объем!), ярко отражает этапы его проникновения в сущность еврейства и еврейской истории. Блестящий аналитический ум Эйнштейна позволил ему без особого труда вскрыть причины ненависти к евреям, классифицировать многовековые клевету и наветы, возводимые на евреев их врагами, оценить роль древних традиций в жизни этого народа. Но самым большим откровением для него стало удивительное совпадение изначально присущих ему личных взглядов и убеждений с этой ранее неведомой ему еврейской духовной культурой, и эта поздно и отчасти случайно открывшаяся ему Истина заставила его в конце жизни сделать следующее признание: "Стремление к знанию ради самого знания, любовь к справедливости, граничащая с фанатизмом, и тяга к личной независимости - таковы духовные традиции еврейского народа, заставляющие меня рассматривать свою принадлежность к нему как подарок судьбы. Те, кто в наше время обрушились на идеалы разума и личной свободы и пытаются грубой силой ввергнуть человечество в состояние бездушного рабства, справедливо видят в нас своих непримиримых противников". Может быть, подспудно симпатии Эйнштейна, как и Вл. Соловьева, к еврейским духовным ценностям отчасти объяснялись тем, что в их основании лежала совершенно очевидная для этих мыслителей идея необходимости единения человечества, связанного единым происхождением от Адама и Евы. Тем не менее, ортодоксальным иудеем Эйнштейн не стал, сохранив в неприкосновенности свою космическую веру, к которой он пришел в зрелом возрасте после многих лет сознательного атеизма и после постижения своего земного предназначения: "Связанная с глубоким чувством убежденность в существовании Высшего Разума, который обнаруживает себя в чувственно воспринимаемом мире, образует мое понятие Бога",- пишет Эйнштейн. И если рассматривать жизнь Эйнштейна в свете этой пришедшей к нему Веры, то во всех его делах, словах и поступках, не всегда понятных и иногда кажущихся противоречивыми нам, смертным, ощущается та самая скрытая гармония, представлявшаяся ему при жизни неопровержимым доказательством присутствия Бога во Вселенной. Август 1994 - август 1995 ВАДИМ КОЗОВОЙ Мировая история есть арена борьбы Добра и Зла - эта прописная истина давно уже не требует доказательств. Но временами эта истина теряет свой статистический характер, и линия фронта вечного Армагеддона проходит не по таким абстракциям, как "народ", "страна", "человечество", а по одной конкретной судьбе, по одной жизни, одной личности. Человеком такой редкой судьбы был Вадим Козовой, родившийся в Харькове в 1937-м и умерший в Париже в 1999-м. Его отец и мать были типичными харьковскими "советскими интеллигентами" первого поколения, искренне благодарными советской власти за возможность получить высшее образование и соответствующее место в новом обществе, правда, занятия отца - международная политика, философия, история - в тридцатых годах стали небезопасными, но Бог тогда отвел от этой молодой семьи угрозу репрессий. По жизни Вадима, как и по жизни его сверстников, прошла великая война. Прошла, разрушив довоенное семейное гнездо и подведя черту под детством, превратив его в беженца. На обратном пути в Харьков - в эшелоне, возвращавшем в Украину Теплоэлектропроект (ТЭП), одну из старейших харьковских проектных организаций, в которой всю свою жизнь проработала его мать,- шестилетний Вадим на станции Алексеевка, между Острогожском и Купянском, принял свой первый бой. Взрыв забытого войной снаряда превратил его в окровавленный комок страданий. Военные хирурги того времени, не измерявшие свой труд в зеленых бумажках, собрали этот комок и возвратили его к жизни. Потери были существенны: один глаз, часть ноги, общий шок,- но жизнь продолжалась. Может быть, это его первое столкновение со злом и смертью научило его ценить каждое мгновение жизни и отдавать Знанию и Творчеству все свои душевные и большую часть физических сил, не пренебрегая, впрочем, и мальчишескими забавами, иногда весьма рискованными. Учеба давалась ему легко, оставляя время на увлечения, коих было немало: шахматы и шахматные композиции, фотография и многое другое, но самым главным было чтение. Окончание школы пришлось у него на расцвет хрущевской "оттепели" - на тот ее период, когда притаившаяся сталинская администрация еще не могла понять, являются ли новые "нормы" новой реальностью или представляют собой новую разновидность привычной демагогии. Механизм отрицательного отбора, впоследствии погубивший и тоталитарную систему, и страну, тогда еще не был включен, и золотой медалист из Харькова Вадим Козовой становится студентом истфака Московского университета. К сожалению, новой демагогией были обмануты не только чиновники-сталинисты, но и неопытная молодежь, решившая, что XX съезд КПСС выдал советскому народу право на самостоятельные политические инициативы. Среди таких обманувшихся оказался и Вадим, который был осужден по дутому "делу Краснопевцева" в 1957 году. Так фронт борьбы Добра и Зла вторично прошел по его судьбе. Шесть лет советских концлагерей радикально изменили его жизнь. Там он нашел свою спасительную пристань - французский язык, французскую литературу и поэзию. Там же к нему пришла любовь, и его дальнейший нелегкий жизненный путь разделила с ним Ирина, дочь "Лары" - Ольги Ивинской, вдохновившей Бориса Пастернака на создание в прозе и стихах, объединенных в "Докторе Живаго", одного из самых пленительных женских образов в литературе уходящего века. Я встретился с Вадимом через год после его освобождения - летом 1964-го. Он пришел ко мне в часто менявшую свое название гостиницу "Берлин", где я передал ему харьковские письма и новости, а потом, учитывая возможную оснащенность моего "интуристовского" номера, мы решили продолжить беседу на улицах Москвы. Мы вышли на Лубянскую площадь, обошли хорошо знакомую ему извне и изнутри цитадель советской безопасности, двинулись к Сретенке, потом вышли к Мясницкой, к Чистым прудам и к Покровским воротам и по Маросейке вернулись в центр. Но все это - только внешние вехи. Были еще и кривые московские переулки - от Уланского до Лялина, и, конечно,- Потаповский, этот переулок пастернаковской "Лары", ставший знаковым переулком судьбы Вадима. Говорили мы обо всем: и о допросах на Лубянке, и о новой книге Белля, лежавшей у меня в номере, и о "Зиме тревоги нашей" Стейнбека, и о московских литературных новинках, но любые разговоры сводились к французской поэзии. К ее вершинам он отважно пробирался в годы заточения через дебри тогда еще не вполне открывшегося ему, но уже почти родного французского языка, никогда не звучавшего в его детском, семейном и школьном окружении. Его одержимость потрясала. Другой, не менее сильной, но более мне понятной его страстью были книги, и когда я неосторожно сослался или привел цитату из розановских "Опавших листьев", он буквально вытряс из меня признание в том, что эта книга находится в моем владении. Мне очень не хотелось расставаться с Розановым. Тем более, что на широких полях этого издания сохранились пометки Евгении Викторовича Тарле, и, читая его комментарии к отдельным мыслям философа, можно было прикоснуться к живой дискуссии двух публицистов "серебряного века" - нововременца Розанова и Тарле, представлявшего журнал "Мир Божий" (впоследствии "Современный мир"). Мы договорились о том, что Розанов "побудет" у Вадима до тех пор, пока он мне не понадобится. Следующая наша встреча состоялась уже в нашем родном Харькове, вскоре после выхода из печати "Литературных портретов" Андре Моруа, В этом сборнике на долю Вадима выпал перевод самых сложных очерков - о Прусте, о малоизвестном тогда у нас Валери и совершенно неизвестном в русскоязычном мире Алене - дорогом для Моруа писателе, мыслителе и человеке. Андре Моруа был тогда у нас очень популярен, его книги "доставали" с большим трудом, и подарок Вадима был мне дорог вдвойне, а он, убедившись в моей радости, перешел к прискорбным новостям: как и следовало ожидать, "Опавшие листья" пошли по рукам "совершенно надежных" московских друзей и знакомых и исчезли "среди моря житейского". Я чувствовал, что Вадим тяжело переживает эту потерю, и, как добрый кюре в "Отверженных", прибавивший Жану Вальжану к столовому серебру еще и подсвечники, я преподнес ему "Уединенное" Розанова на тех же условиях: "отдать, когда мне потребуется". К счастью, мы оба дожили до тех времен, когда эти книги перестали быть запретным плодом и библиографической редкостью. В трудные семидесятые наши пути во времени и пространстве не пересекались. Я издали, довольствуясь обменом приветами, следил за его трудами, понимая, что относительно немногочисленные публикации его переводов и даже известная мне его самоотверженная работа над эстетическим и философским наследием Поля Валери далеко не исчерпывают всего сделанного им за это плодотворное десятилетие. И меня радовало все то хорошее, что я слышал о нем, когда изредка приходилось соприкасаться с московским литературным миром, и особенно - добрые слова Анастасии Цветаевой, крайне строгой в своих оценках. А в это время его ожидало очередное соприкосновение со Злом - борьба за возможность съездить во Францию по вполне официальному приглашению, поступившему от французского ПЕН-клуба. Его имя зазвучало в передачах по "вражеским голосам", поползли слухи о письме Вадима к "дорогому Леониду Ильичу". Режим уже начал дряхлеть и за каких-нибудь восемь (!!!) лет ему удалось "выбить" из него разрешение на посещение страны, в культурное сближение с которой он внес значительный вклад. Возвращаться назад Вадим не торопился, ибо понимал, что на "выбивание" следующей поездки у него уже может не хватить ни сил, ни времени, ни жизни. Жизнь человека на Земле быстротечна, а в своей завершающей стадии она еще более ускоряется, и, перебирая сейчас в памяти наши восьмидесятые и девяностые, я не могу понять, как и когда они прошли. Могу лишь сказать, что все эти годы я всегда помнил о Вадиме и многое знал о его жизни. Мы опять "с оказией" обменивались приветами и книгами. В начале девяностых вышел у нас сборник "Из трех книг", и я узнал его как оригинального поэта, а в последней посылке из Парижа была новая его книга "Поэт в катастрофе" - о Борисе Пастернаке, Марине Цветаевой и, конечно, о нем самом, переживавшем и победившем ту же самую катастрофу - столкновение поэта с исторической действительностью. Василий Розанов, раздумья которого часто были фоном нашего с Вадимом общения, как-то записал: "Секрет писательства заключается в вечной и невольной музыке в душе". В душе Вадима была эта вечная музыка творчества. Теперь она будет звучать в его книгах. Явившись по стечению обстоятельств нашим посланником в той самой Европе, к которой теперь стремится Украина, он сумел стать частью парижской духовной элиты, был награжден французскими знаками отличия, и его уход отмечен некрологом не только в России и его родном Харькове, но и в ведущих газетах Франции "Монд" и "Либерасьон". Можно сказать, Вадим Козовой был вторым, после Ильи Мечникова, харьковчанином, получившим во Франции искреннее и благодарное признание. Четверть века назад Вадим перевел для "Библиотеки всемирной литературы" балладу "Иоанн Безземельный прибывает в последний порт", принадлежащую перу Ивана Голля. Под этим необычным псевдонимом скрыт Исаак Ланг, человек близкой Вадиму страннической судьбы, франко-немецкий поэт-авангардист, живший то в Германии, то во Франции и в Америке, для которого, как и для Вадима, "последним портом" стал Париж. В этой балладе есть такие горькие слова: И сестры вслед не вымолвят ни слова, И не прильнет, бледнея, мать к окну. Трава не дрогнет у крыльца родного, Что за страна в беспамятном дыму? Будем надеяться: дым беспамятства развеется, и Вадим Козовой в своих книгах вернется домой. 1999 ВОСПОМИНАНИЯ О ВАЛЕНТИНЕ ПИКУЛЕ Моя первая "встреча" с Пикулем произошла при следующих обстоятельствах: около четверти века назад я как-то в очередной раз приехал в Москву на очередное совещание. Сбор был назначен на "после обеда", приехал же я рано и решил начать свой московский день с "Дома книги", а потом уже побывать в продовольственных и иных магазинах, чтобы, как тогда было принято, "достать" что-нибудь (такое, что в Харькове, конечно, тоже было, но не для всех). В "Дом книги" на Новом Арбате я зашел минут через пять после его открытия, как всегда через правую дверь и, как всегда поднялся по правой лестнице на второй этаж. Осмотр начал, тоже как всегда, с философии и истории, не спеша продвигаясь по секциям к прозе, поэзии и антиквариату. И только когда дошел до левой лестницы, заметил, что по ней, теряясь где-то внизу, вьется очень упорядоченная "тонкая" и тихая очередь. Люди в очереди, мужчины и женщины, были чем-то похожи друг на друга, может быть, сдержанностью, сосредоточенностью и даже целеустремленностью. "Что дают?" - тихо спросил я у дамы, показавшейся мне добрее прочих, и получил краткий ответ: "Пикуля". Слово это мне ни о чем, кроме как о крошечных "закусочных" маринованных огурчиках, не напоминало, и я пошел в "голову" очереди, где распаковывались последние пачки вожделенных книг, и действительно прочитал на промелькнувшем экземпляре "Валентин Пикуль", а также заметил рисунок на обложке - явно "из прошлого". Меня поразили тогда две особенности этого эпизода: как это я, имевший к тому времени 37-летний читательский опыт, ничего не знаю о писателе, чье имя подняло эту толпу, вероятно, с вечера, а может, и с позавчера - с записями, списками, отметками номеров на ладонях, ночными дежурствами и т.д., и т. п., и второе - все, как один, ставшие обладателями заветной книги и "очередники", ее не получившие (запас книг растаял у меня на глазах), почти такой же очередью спускались вниз по той же левой лестнице и покидали магазин так дисциплинированно, что, казалось, над ними довлела известная из "лагерной литературы" команда: "Шаг вправо, шаг влево..." и т.п. Я впервые в жизни видел "читателей", попавших в "Дом книги" или в любой другой книжный магазин, и не потративших нескольких минут на то, чтобы "пробежаться" по всем прилавкам! Эти феномены в моем представлении навсегда связались с именем Пикуля, и, прибыв в Харьков, я опросил знакомых книголюбов. Кто-то что-то слышал, но большинство об этом таинственном "властителе дум" специфической московской публики вообще ничего не знало. ("Страсти по Пикулю" с некоторым опозданием дошли и до Харькова - года через три.) Тогда я при первой же возможности заказал его книгу в библиотеке имени В. Г. Короленко, еще получавшей в те времена "обязательный экземпляр" всей выходящей в советской империи книжной продукции. Мне доставили ту самую, выстраданную московской очередью книгу. Это было сочинение под названием "Пером и шпагой". По прочтении нескольких первых страниц я понял, что передо мной по меньшей мере пятый вариант жизнеописания похождений "шевалье" де Бомона (он же - "мадемуазель"), хорошо известных всем любителям исторических казусов и загадок. Позднее я так же бегло ознакомился с романом "Слово и дело", где угадывалась мешанина из прелестных мемуаров и анекдотов о елизаветинской эпохе, рассеянных по журналам Семевского и Бартенева. Все это подавалось с уверенной наглостью и легкостью мысли необыкновенной. И все же этими выводами мои впечатления от знакомства с романами Пикуля не ограничились. Листая страницы его книг, я понял, что сам Пикуль много умнее того, что он написал, и тех, для кого он писал. И я стал следить за его дальнейшей судьбой и литературной работой. Валентин Саввич Пикуль родился в Ленинграде 13 июля 1928 года - в том году, когда "товарищ" Сталин, поняв, что на всемирного лидера он явно не тянет, окончательно решил превратить "Советский Союз" из полевого лагеря на пути к "мировой революции" в тысячелетний русский национал-большевистский рейх с собой, в качестве императора, во главе и приступил к реализации этого исторического решения. Переход от демагогии интернациональной к демагогии националистической в стране, где уже росло третье поколение "интернационалистов", был непрост, и начинался этот процесс, естественно, в Москве и Питере, где каждый камень дышал русской историей. В этих условиях - условиях постепенного воссоздания русской истории - начинал свою сознательную жизнь Валентин Пикуль. К тому же его детство и юность проходили в патриотически настроенной семье, и, когда началась война, добровольцем (имея "бронь") ушел на фронт и погиб его отец, а он сам бежал из дома в школу юнг и прослужил на флоте до капитуляции Германии. Начал он, что вполне понятно, как морской писатель - слишком сильны были военные впечатления, да и потом он неоднократно обращался к морской тематике уже как исторический романист. Любое общество всегда нуждалось и нуждается в исторической литературе. История - единственная наука, имевшая у древних собственную музу - Клио, и это показывает, что человечество с давних времен от тех, кто решил посвятить себя изучению прошлого, требовало артистизма, способности подняться над обыденностью и литературного дарования. К сожалению, очень немногие ученые-историки обладали такими качествами. Маколей, Карлейль, Карамзин, Ключевский, Тарле, Грушевский и, может быть, еще несколько имен - вот те, кто в последние два столетия мог общаться с читателями без "литературных агентов". Особо тяжелым было положение с исторической литературой, когда над империей на долгие десятилетия "простер совиные крыла" Суслов. В этот период началась очередная фальсификация прошлого. Наступление на историческую правду шло широким фронтом. "Пересматривались" и роль "Малой земли" во Второй мировой войне, и даже лидерство в гомоидеологическом тандеме "Маркс - Энгельс", поскольку "советская историческая наука" принималась за глобальную задачу депортации евреев из всех "положительных" эпизодов истории человечества. Дело доходило до фантастических, чисто оруэлловских "операций". Так, например, в посмертных записках З. Паперного, опубликованных пару месяцев назад, повествуется, что в процессе исполнения устного указания Суслова "очистить от евреев Маяковского" в музее поэта в 70-х годах переделывались афиши о его выступлениях в 20-х (!) годах, чтобы туда не проскользнул какой-нибудь еврей! Однако партийная монополия распространилась в основном на период возникновения и существования марксизма. События более ранние столь строгой цензуре не подвергались, и именно в той временно?й области начинал действовать Пикуль, заполняя вакуум, возникший после ухода из литературы и жизни плеяды весьма одаренных исторических романистов сталинского периода (В. Ян, В. Шишков, А. Степанов и др.) во главе с бесконечно талантливым и столь же беспринципным Алексеем Толстым. Книги этих писателей не изымались, но и почти не переиздавались. Не издавались и труды Ключевского и, тем более, Карлейля. Достаточно отметить, что за весь брежневский период до самой перестройки ни разу (в СССР) не издавались знаменитые книги Тарле "Наполеон" и "Талейран", а "Наполеон" Манфреда, значительно уступавший им в художественном отношении, продавался по райкомовским "разнарядкам". Конечно, оставались букинистические магазины, где все это было, но там стоимость книги Ключевского или интересного номера "Русской старины" достигала половины среднего месячного заработка "простого" советского человека. Как, впрочем, и стоимость очередной книги Пикуля на "черном" рынке, с той разницей, что при остром желании Пикуля можно было заполучить, сдав положенный вес бумажной макулатуры. Я не приобретал книг Пикуля, но продолжал следить за его творчеством и должен сказать, что его профессиональный уровень заметно повышался, и чувствовалось, что он много и серьезно работал над своим историческим образованием. Он стал аккуратнее обращаться с фактами, хотя и продолжал строить свои "законченные" версии не до конца исследованных событий. (Что, на мой взгляд, является бесспорным правом исторического романиста.) Переселение из Питера в Ригу открыло перед ним возможность использования эмигрантской исторической литературы. Рига была до 1939 года одним из центров русского зарубежного книгопечатания, а в ее русскую общину тогда попадали книги, изданные на Западе и в США. Более доступной была там и отправленная в спецхран литература "открытых" 20-х годов (до 1928 г.). Возможно, обилие и доступность материалов о предреволюционной эпохе толкнули Пикуля в "запретную зону" - в русскую историю "ленинского периода" (1894-1916 гг.). Этот период для официальных историков позднего сусловско-андроповского русского национал-большевизма был особенно трудным, так как именно в нем были спрятаны корни текущего и будущего неблагополучия, и страх перед раскрытием этих корней, с учетом того, что на эту проблему уже "положил глаз" А. Солженицын, непрерывно возрастал. Признаком этого может служить отсутствие переизданий горьковской эпопеи "Жизнь Клима Самгина", которую в свое время не боялся переиздавать даже Сталин. Идеологические службы "развитого социализма" вполне устраивала шаржированная панорама предреволюционной России, созданная А. Толстым в "Сестрах". И все же потребность в официальном переосмыслении этих лет в условиях неотвратимого наезда солженицынского "Красного колеса" все более ощущалась. Такую задачу, по-видимому, получил (или взялся за нее по одобренной личной инициативе) некий М. Касвинов. Успех журнальной публикации его сочинения "23 ступеньки вниз" в 1972-1973 гг. ("Звезда") стал, вероятно, еще одним стимулом для Пикуля в его обращении к этой теме. (Напомним, что "Август 14-го" в это время уже распространялся в самиздате и тамиздате.) "Роман "Нечистая сила" я считаю главной удачей в своей литературной биографии, но у этого романа очень странная и чересчур сложная судьба...",- написал Пикуль в предисловии ко второй журнальной публикации через десять лет после первой. Далее Пикуль рассказал, что, заключив договор с Лениздатом, он, в ожидании выхода книги, "уступил" ее текст "Нашему современнику", который вскоре сообщил, что будет печатать сокращенный журнальный вариант. "Чужое название" ("У последней черты") Пикуль будто бы обнаружил, когда журнал уже вышел (чего, естественно, быть не могло), а "в середине публикации" его роман редактировали жены Брежнева и Суслова (!!). Потом роман "изничтожили" Зимянин и Суслов, чьи слова были "угодливо подхвачены" "Литературной газетой". Так Пикуль создавал миф о будто бы выпавших на его долю жестоких преследованиях за книгу, бьющую своими аналогиями по коррупции и продажности брежневского окружения, где, по его словам, "голубчик Чурбанов" был так "похож на Гришку Распутина". На самом деле все было гораздо проще. "Брежневская камарилья", как ее называл Пикуль, не боялась никаких аналогий, а его роман о Распутине не подошел "партии и правительству" только из-за отсутствия в нем в качестве "здоровой силы" вечно живого Ленина со товарищи. Такая книга, как тогда говорили, была "не нужна нашему народу", как и, например, книги Алданова, откуда Пикуль переписывал и пересказывал целые страницы, и "Русская старина", и многое другое. "Жестокая расправа" с "Нечистой силой" никак не отразилась на писательской карьере Пикуля: каждый год беспрепятственно продолжали выходить его новые и переиздаваться старые книги, а по "знаменательным датам" родная власть украшала его грудь орденами "Трудового Красного Знамени", "Дружбы народов"... Последний из названных орденов напоминает еще об одном штрихе к смутному образу писателя Пикуля - о его отношении к "неглавным нациям". К нерусскому населению будущего СНГ он относился, как подобает "старшему брату", с грубоватой доброжелательностью и снисхождением. Примером могут служить "запорожские сцены" в "Фаворите", поданные Пикулем в русской "шароварной" традиции с использованием суржика, выдаваемого за украинский язык. Даже сам тон этих "малороссийских" фрагментов призван убедить читателя в том, что речь идет не о национальной самобытности, а о каком-то временном явлении, коему суждено в дальнейшем без остатка раствориться в русской стихии. Менее доброжелательными оказались "еврейские" страницы "Нечистой силы". То, что в окружении Распутина были евреи и далеко не самые лучшие, это исторический факт. "Старец" был интернационален по духу и терпим в религиозном отношении, и многие "инородцы" - евреи, немцы, татары, поляки решали с его помощью свои личные дела. Единственное, в чем можно было бы упрекнуть Пикуля, так это в том, что присутствию в описанных им событиях евреев он пытался придать черты "мирового сионистского заговора", сделав для этого известного шарлатана Филиппа, происходившего из французской крестьянской семьи, предшественника Распутина при петербургском дворе, евреем и членом несуществующей сионистской организации "Гранд-Альяс-Израэлит". Эта "организация" была придумана французскими антисемитами в период "дела Дрейфуса". Потом ею стал пугать русское правительство царский шпион и террорист-провокатор Рачковский, один из вдохновителей фальшивки, именуемой "Протоколы сионских мудрецов", находившийся под личной опекой Столыпина и появляющийся в романе Пикуля в качестве неустанного правдоискателя. Пикуль, конечно, знал, что он воскрешает ложь и политический навет на сионизм, но роман-то создавался им в годы поистине "всенародной" борьбы с сионизмом, когда группа дрессированных евреев уже вынашивала план создания "Антисионистского комитета еврейской общественности", а евреи Бегун, Евсеев и прочие уже строчили ученые "антисионистские" трактаты, перед которыми бледнеет "антисемитизм" частного служителя национал-большевистской музы Пикуля, пытавшегося сказать в своем романе пару слов, приятных правящим "вождям", чтобы сделать его "проходным". Смерть Пикуля символична: она настигла его 17 июля 1990 года. За год до крушения империи, которой он был предан с юных лет и служил всеми своими трудами. "Хорошо, что мы смертны, не увидим всего", как сказал один из его коллег по "Союзу писателей", и эти слова можно отнести к его кончине. Падение империи ознаменовало собой и начало падения интереса к наследию Пикуля, идущего от окраин к центру. Падение стен и решеток, коммерциализация бесцензурного книжного рынка открыли людям такие глубины истории, которые были недоступны Пикулю, и теперь, побродив месячишко по Харькову, можно собрать почти все его сочинения по ценам, близким к стоимости какой-нибудь газеты-еженедельника за каждый из его романов. Обречена на забвение и "главная удача", ибо царь, царица и окружавший их "высший свет" предстают в "Нечистой силе" такими идиотами, что распутинский "круг" выглядит по сравнению с ними гигантами мысли, а "видные деятели" православной церкви по своей подлости и интриганству сопоставимы у Пикуля с самыми презренными персонажами представленной им, по его словам, "сатанинской пляски последних "помазанников Божиих". Все это, естественно, несовместимо с реанимируемой сегодня в России уваровской формулой "православие, самодержавие и народность"*. Звучащее иногда сравнение Пикуля с Дюма, на мой взгляд, некорректно, ибо им не создано ничего, хотя бы приближающегося по блеску и таланту к таким вечным книгам, как "Три мушкетера", "Двадцать лет спустя", "Королева Марго" и "Граф Монте-Кристо". В то же время некоторые поздние его романы - скорее всего, "Фаворит", "Три возраста Окини-сан" и, конечно, многие "миниатюры", среди которых есть маленькие шедевры, будут, полагаю, жить долго. Как долго - покажет безжалостное Время. Впрочем, и маятник бытия еще может качнуться в другую сторону. 1998 Реплика 2004 года: Кажется, уже качнулся? ЧЕРНЫЙ ОБЕЛИСК (ПАМЯТИ ЭРИХА МАРИИ РЕМАРКА) Сто лет назад, 22 июня 1898 года, в небольшом городе Оснабрюке на северо-западе Германии в семье типографского рабочего Крамера родился сын Эрих. Его, вероятно, относительно безмятежные детство и юность закончились в августе 1914 года, когда Оснабрюк оказался прифронтовым городом Западного (для Германии) фронта Первой мировой войны. Еще через два года пришлось стать под знамена кайзера Вильгельма и самому Эриху. Сделал он это добровольно - в первом и для него последнем порыве старого доброго немецкого патриотизма. Пули его слегка ранили, газы не задушили, но "героические военные будни" породили в нем смертельную ненависть к войне, насилию и всякого рода "начальникам", присваивающим себе право распоряжаться свободой и жизнью других людей. После войны он, как и многие его сверстники и окопные братья, оказался "не у дел". В двадцатые годы он жил случайными заработками, меняя профессии, побывав учителем, коммивояжером, органистом и еще бог знает кем. Но пережитая война не уходила из его памяти, его сознания, и он работает над книгой о своем недавнем прошлом. Книга эта - "На Западном фронте без перемен" - сразу принесла ему мировую славу. Подписал он ее своей фамилией, прочитанной справа налево. Так появился один из величайших писателей уходящего столетия - Ремарк. С приходом к власти Гитлера, вдохнувшего в кризисную Германию мечты о боях, победах и дележе награбленных во всем мире богатств, ненавидящий войну писатель Эрих Мария Ремарк стал ненужным своему народу, и он покидает Германию навсегда, а вскоре просвещенные немецкие студенты, уже видевшие себя губернаторами, управляющими "унтерменшами" на всех близких и далеких территориях во всем мире, бросают в костры из книг творения "жалкого пацифиста, позорящего нацию". Ремарк становится беженцем и проходит весь "великий путь спасения от нацизма", который потом пройдут герои его будущих книг: Швейцария, Франция, Португалия, США... Ремарк бежит, но не прекращает писать, и его шедевр, поэма в прозе "Три товарища", триумфально обходит земной шар следом за "Западным фронтом" и "Возвращением". Кроме, естественно, гитлеровского рейха и... бывшего СССР, где с 1931-го по 1955 год не было издано ни одного его романа,- слишком опасны были бы для тоталитарного сталинского режима те аналогии, которые могли возникнуть у "советского читателя". Жизнь показала, что "гений всех времен и народов" и обслуживавшие его империю могильщики культуры были правы: вернувшись в послесталинский тоталитарный режим, проза Ремарка стала одним из источников активного и пассивного диссидентского мышления. Каждая книга Ремарка направлена против нацизма вообще и немецкого нацизма в частности. В этом отношении он бескомпромиссен, и в его мире не было места для "симпатичных эсэсовцев", "думающих наци", "нацистских врагов, заслуживающих уважения", так любовно и "реалистично" воссозданных русскими "советскими писателями" и кинематографистами, внесшими своим "справедливым подходом к истории" весомый вклад в формирование нацизма в сегодняшней России. А немец Ремарк был абсолютно убежден, что эти монстры ничего общего с людьми не имеют, и сохранил эти убеждения до конца своих дней и во всех своих книгах. В этих же книгах и повестях действуют и живут представители всех наций - немцы, французы, евреи, русские, испанцы, португальцы, англоамериканцы и т. д., и т. п., и все эти разноязычные и разнохарактерные герои выписаны им с пониманием и доброжелательностью. Ремарк не работал со справочниками, документами и научными исследованиями. Он воссоздавал жизнь Вены, Парижа или Лиссабона такой, какой она запомнилась ему самому. Отсюда - те "неточности", которые так любят отмечать дотошные критики (вроде русской фамилии "Петровна" вместо "Петрова"). Возможно, какие-нибудь мелкие огрехи есть и в его описаниях нацистского концлагеря или Восточного фронта. Точность в деталях не имела для Ремарка никакого значения, потому что он как никто другой был точен в самом главном: - в своем гимне дружбе; - в своем понимании тончайших оттенков человеческой любви; - в восприятии смерти; - в бессмертии человеческой надежды. На этих четырех вечных камнях - на Дружбе, Любви, Смерти и Надежде - он воздвиг свою формулу нашего страшного века, принятую всем миром как "откровение Ремарка", и те почти тридцать лет, когда его уже нет среди живых, только подтверждают грустную непогрешимость этой формулы. Вероятно, именно поэтому его книги, издание за изданием, продолжают свой путь к сердцам людей и не покинут эти сердца, пока живо человечество. Ремарк не религиозен. Возможно, что он, как и Варлам Шаламов, считал, что после Освенцима уже нельзя всерьез говорить о христианских ценностях. Отчасти о таких его убеждениях свидетельствуют названия некоторых его книг. Так, например, повествование о жестоком преследовании евреев и "нежелательных элементов" нацистскими властями было издевательски названо им "Возлюби ближнего своего" - евангельской формулировкой одной из Моисеевых Заповедей. Роман же о неизбежности возмездия за нацистские преступления назван словами Екклесиаста "Время жить и время умирать"... Впрочем, Ремарк не всегда руководствовался словами Господа: "Мне возмездие, и Аз воздам". Его герои в "Трех товарищах", в "Триумфальной арке", в повести "Ночь в Лиссабоне" именем Бога сами выносят приговор и сами его осуществляют. Поэтому "советско-лубянская" критика, любившая упрекать Ремарка в "пессимизме и пассивности", была не вполне справедливой. Ремарк никогда не гонялся за славой, не участвовал в "литературном процессе", не стремился повлиять на политическую историю мира, не добывал наград. Он автономен и самодостаточен. Ему не были нужны ни поиски и достижения Пруста, Джойса, Кафки, Борхеса, ни щедро расхваленный латиноамериканский опыт сочинения быстро забываемых водянистых романов, пытающихся удержать внимание читателя сексуальными подробностями. Ему ничего не нужно было искать - у него было все свое от первой и до последней строки. Его бесценными наградами были сожжение его книг нацистами и ненависть гитлеровцев, вылившаяся на членов его семьи - с одной стороны, а с другой - переводы на 50 языков мира многих его произведений, многочисленные экранизации его романов и повестей. Одной из своих наград он, возможно, считал и слова Хемингуэя, который на пресс-конференции после получения Нобелевской премии на традиционный вопрос корреспондентов: "Какой ВАШ роман Вы считаете лучшим?", не задумываясь, ответил: "На Западном фронте без перемен", безоговорочно признав тем самым первенство не отмеченного этой премией Ремарка. Недостижимость тех высот, на которых пребывал и пребудет вечно Эрих Мария Ремарк, признавал и другой Нобелевский лауреат - Шолохов. Один из его гостей вспоминал, что советский первописатель при нем подошел к книжному шкафу, взял в руки "Трех товарищей", подержал и поставил на место, сказав со вздохом: - Написать бы такое и можно спокойно умереть... Не менее важной для себя наградой Ремарк, может быть, считал и ответ официанта в его любимом парижском ресторане на просьбу-приказание рейхсминистра Геринга, побывавшего там со своей компанией после падения Парижа: "Подайте нам любимое вино Ремарка!" Официант с глубоким поклоном произнес: "Простите, но это невозможно, потому что господин Ремарк, уезжая от нас, выпил все свое вино". Как уже говорилось, Ремарк, как и другой великий немец Герман Гессе, в Германию не вернулся. Он не мог себе представить, как он будет жить среди тех, кто убивал его друзей и близких, жег его книги. Послевоенные годы, после возвращения из США, он большей частью провел в Швейцарии, где и умер 25 сентября 1970 года. Не признает его "своим" и литературный мир послевоенной Германии. В некоторых позднейших литературных справочниках этой страны о нем или вовсе не вспоминают, или отделываются от него одной-двумя фразами. Может быть, это и правильно, так как Ремарк ни по духу, ни по стилю немецким писателем не является. Он лишь использовал немецкий язык, поскольку никаким другим в достаточной для литературного творчества степени не владел. А по глубинному смыслу того, что Ремарк поведал людям, он принадлежит вечности и всему человечеству в равной степени. Подражания ему бесполезны, ибо никому не дано воспроизвести магию его личности, стоящую за каждым его словом. По этой же причине "научиться" писать так, как писал Ремарк, нельзя ни в каких "литинститутах" и других такого рода заведениях оруэлловского типа. В литературоведческих толкованиях его романы и повести не нуждаются. Их нужно просто читать. В отличие от тех забытых и полузабытых имен, которыми "литературные работники" разных стран заполняют энциклопедии и биографические словари, имя "Эрих Мария Ремарк", помимо их злой или доброй воли, обречено на бессмертие. Покидая нас, господин Ремарк выпил все свое вино, не оставив ни глотка литературным стервятникам из близкого и далекого будущего. 1998 ИЛЬЯ ИЛЬИЧ МЕЧНИКОВ (К 150-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ) Сто пятьдесят лет назад в деревне Панасовка Купянского уезда Харьковской губернии родился первый среди уроженцев Украины лауреат Нобелевской премии великий ученый Илья Ильич Мечников. Если бы Илья Ильич был типичным политическим деятелем современной России, то он, вероятно, сообщил бы всему миру о том, что он - сын петербургской красавицы, танцевавшей на балу с А. Пушкиным, и офицера царской гвардии,- и это было бы истинной правдой. Но Мечников презирал политиков и политику и, как ученый, любил не только истину, но и точность: "Илья Мечников родился 16 мая 1845 года в России, в деревне Харьковской губернии. Его отец был офицером царской гвардии и помещиком в степных районах Украины. Его мать, урожденная Невахович, была еврейского происхождения. Мечников получил свое образование сначала в Харьковской гимназии, а затем на факультете естественных наук в университете этого города",- так написал он в своей нобелевской "Автобиографии", опубликованной в Стокгольме в 1908 году и впервые напечатанной в русском переводе в Москве в 1946-м. Первые сорок три года своей жизни Мечников прожил в Российской империи, лишь на непродолжительное время совершая научные поездки за рубеж. Вся эта часть жизни Мечникова, за исключением двух лет, проведенных на преподавательской работе в Петербургском университете (1868-1870 гг.), прошла в Украине - в Харькове, Одессе, Киеве, в имениях отца и тестя в Харьковской и Киевской губерниях. Наиболее интенсивная преподавательская и научная деятельность этого периода жизни Мечникова связана с Одессой и Одесским (Новороссийским) университетом, где он был доцентом, а затем ординарным профессором зоологии и сравнительной анатомии. Однако в 1882 году после студенческих волнений и в связи с неблаговидным поведением прикомандированной из России университетской администрации Мечников ушел из университета, прекратил преподавание и сосредоточился на научных исследованиях. Эти перемены в его жизни совпали с улучшением его материального положения. Дело в том, что по отцу Мечников происходил из обласканного Петром I молдавского рода (фамилия "Мечников" произведена от молдавского слова "спафарий" - "мечник" - означавшего должность и звание его предков), однако семья Мечниковых росла, имения дробились, состояния терялись и проигрывались в карты, и поколение Ильи Ильича и его братьев оказалось, практически, без средств к существованию, а сам Илья Ильич в период своих первых заграничных поездок нередко жил впроголодь. Некогда богатой семье польских евреев Неваховичей, крестившейся по лютеранскому обряду и получившей доступ к петербургской светской жизни, тоже не удалось сохранить свои капиталы, и Эмилия Львовна мало чем могла помочь своему любимому младшему сыну. И только женитьба Ильи Мечникова на Ольге Белокопытовой, дочери киевского помещика, принесла ему долгожданную экономическую независимость от превратностей казенной судьбы. Несколько лет Мечников работал по своим планам, находясь как бы в свободном творческом поиске. Постепенно у него сложилась частная лаборатория, но экспериментальные исследования все более его увлекали, и со временем он стал ощущать недостаточность своей "экспериментальной базы", что и заставило его принять предложение одесских властей и общественности города возглавить Одесскую бактериологическую станцию - первую в Российской империи и вторую в мире. Итак - первая в Российской империи! Казалось бы все те, кто начинал это святое дело с Ильей Мечниковым, должны были быть известны не только специалистам, а их след в истории медицины должен быть ярким, как след кометы в ночи. Однако даже в "научных" биографиях Мечникова упорно просматриваются только две фамилии: Н. Гамалея и Я. Бардах, хотя, как говорится, и ежу понятно, что три человека не справились бы и с десятой частью работ, выполненных на этой станции. В чем же причина такой потери памяти? Причины эти становятся понятными, если учесть, что упомянутые научные биографии созданы между 50-м и 80-м годами нашего века, когда идеологическое Зло вполне серьезно поставило перед "советскими исследователями" задачу: насколько возможно "обезъевреить" отечественную, а по возможности и общечеловеческую историю культуры и науки. Кому-то, видно, показалось, что на первой российской бактериологической станции было слишком много евреев. Поэтому история "подправлялась" путем "исключения из памяти" всех остальных лиц, чья деятельность непосредственно была связана с основанием и первыми практическими шагами этой станции. Постараемся же восстановить эту память. Практической целью станции были предупредительные ("пастеровские") прививки людям и животным, но ее руководитель - И. И. Мечников - не был ни врачом, ни ветеринаром. Поэтому он организовал работу станции по двум направлениям - практическому, за которое отвечали уже упомянутые Гамалея и Бардах, и исследовательскому, которым руководил он сам. И именно к работе по своим исследованиям привлек двух одесских врачей, с которыми общался и работал еще до открытия бактериологической станции. Это были братья: Д. О. Кранцфельд, доктор медицины, впоследствии военный врач, майор русской армии в период Первой мировой войны и М. О. Кранцфельд, главный санитарный врач Одессы, впоследствии профессор Одесского университета и бессменный секретарь созданного им первого в России отделения Международной Ассоциации по борьбе с туберкулезом. У обоих этих врачей, как и у доктора Фишлеса, тоже помогавшего Мечникову в его исследованиях, был один общий недостаток: они были евреями, что не мешало им занимать высокое положение до революции и попасть в знаменитый венгеровский "Словарь русских писателей и ученых", но не давало права на добрую память при "победившем социализме". М.О. Кранцфельд по заданию Мечникова изучал причины возникновения эпидемий холеры и брюшного тифа на юге Украины, и ему удалось открыть очаги этих болезней и зараженные источники водоснабжения. Но особенный интерес Мечникова вызывали работы Д.О. Кранцфельда, готовившего в те годы свою докторскую диссертацию об острых нагноениях. Эта диссертация была им успешно защищена в 1886 году, в Военно-медицинcкой академии в Петербурге, а обширный материал по клиническим наблюдениям за течением острых воспалительных процессов, обобщенный Д.О. Кранцфельдом в диссертации, вышедшей в том же году отдельной книгой, лег в основу первых научных разработок Мечникова по теории иммунитета (знаменитой "фагоцитной теории"), принесшей ему мировую славу. Как известно, первое убедительное подтверждение своей теории иммунитета Мечников получил в 1886 году при изучении острых рожистых воспалений (Мечникова О. Н. Жизнь И. И. Мечникова. М.; Л., 1926. С. 104), и именно наблюдениям за этими воспалениями была в значительной мере посвящена книга Д. Кранцфельда, имя которого встречается в переписке Мечникова и в последующие годы. К сожалению, введенное И.И. Мечниковым на Одесской бактериологической станции "разделение труда" себя не оправдало. Молодые "практики" - Гамалея и Бардах не справились со своими задачами, и их действия вызвали падеж большой партии привитых животных. "Помощники" проявили малодушие и спрятались за спину Мечникова, который был вынужден подать в отставку. Разгорелась довольно неприличная "общественная" кампания с угрозами привлечения Мечникова к суду, но М.О. Кранцфельд, имевший определенное влияние на администрацию и городскую прессу, сумел организовать "защитные" публикации и действия, и "негодование общественности" выдохлось, а станция была сохранена. "Одесская история" послужила одним из толчков к переезду Мечникова за рубеж, и в 1886 году он уезжает во Францию в Пастеровский институт, где его ждала мировая слава и всеобщее признание. Сегодня мы отмечаем полуторавековый юбилей не только первого, рожденного на Слобожанщине лауреата Нобелевской премии, члена Парижской академии медицины, Лондонского и Шведского медицинских обществ, Академии наук США в Бостоне, Нью-Йорке, Филадельфии, Румынской, Ирландской, Итальянской академий, почетного члена Российской академии наук, лауреата премии имени К. Бэра и кавалера ордена Почетного легиона. Мы отдаем дань памяти великому сыну планеты Земля. И напрасно советские биографы провозглашали его "истинно русским человеком". Он не отказывался от своего происхождения, и в своей нобелевской "Автобиографии" на седьмом десятке лет назвал поименно свою малую Родину - Харьковщину и Харьков, свою Родину - Украину, и национальность своей матери, что в те годы, когда в Европе еще не утихли волны "дела Дрейфуса", когда из России, где готовилось "дело Бейлиса", почти ежемесячно приходили вести о еврейских погромах, организованных государственными спецслужбами, было своего рода демонстрацией. Илья Мечников был по своей натуре европейцем, думавшим и писавшим свои книги на французском и немецком языках. Он никогда не был "имперским русским". Крещеный по православному обряду, он своей последней волей разорвал и эти путы - в соответствии с его завещанием его тело поступило в распоряжение Науки, которой он служил всю жизнь, с последующей кремацией и сохранением его праха в стенах Пастеровского института, пока этот институт будет существовать. Его воля была исполнена неукоснительно. Так закончился его земной путь. Русский историк С. Соловьев писал: "Народы любят ставить памятники своим великим людям, но дела великого человека суть памятник, поставленный им своему народу". Илья Мечников не был обижен казенной памятью в российско-советской империи. Его именем были названы институты и улицы, полвека назад было издано академическое собрание сочинений, время от времени переиздавались его популярные этюды, выходили книги о его жизненном пути. Таким образом, первая часть приведенной ниже сентенции С. Соловьева выполнялась. Остается уточнить вторую часть - какой народ сам Мечников считал "своим" и кому он хотел поставить памятник своим творчеством. Ответ на этот вопрос не сложен: Мечников служил человечеству. 1995 ЗАМЕТКИ ЧИТАТЕЛЯ ПЕСНЯ НЕДОПЕТАЯ ПАМЯТИ АПОЛЛОНА ГРИГОРЬЕВА Удивительными бывают судьбы поэтов и их произведений. Удивительной была судьба поэта Аполлона Григорьева и его стихотворений. Он прожил недолгую жизнь и не успел собрать воедино все им написанное, оставив это потомкам. Родившийся 28 июля 1822 года Аполлон Александрович Григорьев, сын небогатого дворянина и крепостной крестьянки, с детства отличался редкой памятью и блестящими способностями и, несмотря на плохое начальное образование, поступил в Московский университет, когда ему не было еще семнадцати лет. В университете он скоро обратил на себя внимание профессоров, и вокруг него сгруппировался кружок мыслящих студентов (среди которых были А. А. Фет и С. М. Соловьев - будущий автор "Истории России с древнейших времен"). Григорьев отличался разносторонним развитием. Серьезно занимался языками, музыкой, поэзией, философией, театром. В 1846 году вышел единственный сборник его стихов, холодно встреченный критиками, в том числе Белинским. В дальнейшем он работал в основном как литературный и театральный критик, изредка помещая в различных журналах новые стихотворения. После его смерти известный публицист Н.Н. Страхов, глубоко чтивший оригинальное дарование Григорьева, издал его литературно-критические и философские статьи, а созданные им стихотворения еще долго оставались разбросанными по забытым журналам пятидесятых годов позапрошлого века. И лишь в 1916 году Александр Блок составил из них сборник, написав к нему большую статью "Судьба Аполлона Григорьева". До выхода этого сборника лирика Аполлона Григорьева была известна относительно узкому кругу почитателей российской словесности да любителям романсов, почти не интересовавшимся, чьи именно слова ласкают их слух. Может быть поэтому четырежды (в 1898, 1901, 1902 и 1904 годах) печатался очерк А. Ф. Кони о выдающемся русском актере, рассказчике и сочинителе веселых сцен и стилизаций Иване Федоровиче Горбунове, содержащий следующий рассказ: "В это же время он (И. Ф. Горбунов.- Л. Я.) стал "грешить" как сам выражался, стихами. Один его романс был положен на музыку известным А. И. Дюбюком. В письме к С. И. И. 18 февраля 1855 г. он приводит свои стихи для пения "Гитара", посвященные ей. Вот их начало: Говори хоть ты со мной, Душка семиструнная, Грудь моя полна тоской... Ночь такая лунная... Видишь - я в ночной тиши Плачу, мучусь, сетую! Ты допой же, доскажи Песню недопетую!" И только в последнем прижизненном издании этого очерка в 1907 г. кто-то поправил Анатолия Федоровича, и он после слов "...стихи для пения "Гитара", посвященные ей..." дописал "но кажется, составляющие перифраз стихов Аполлона Григорьева на ту же тему". И до сих пор никто не уточнил - действительно ли это перифраз и вообще, кто же автор "Гитары" - Горбунов или Григорьев?