Сергей Аверинцев. Древний урок человечности
С. АВЕРИНЦЕВ, доктор филологических наук
ДРЕВНИЙ УРОК ЧЕЛОВЕЧНОСТИ
Коммунист, 1985, No 10
OCR: В.Скляров
Ровно восемь веков назад был предпринят поход, закончившийся неудачей;
и вот случилось так, что память о нем стала для русской культуры драгоценным
достоянием.
Все мы помним со школьной скамьи, как горько пришлось заплатить
новгород-северскому князю Игорю Святославичу за нежелание делиться с другими
князьями славой победы. Ни победы, ни славы не было, воины понапрасну
полегли на берегу Каялы, о которой до сих пор не известно, что это была за
река, но самое название которой звучит для нашего уха загадочно и грозно,
словно древнее проклятие. Князь испытал участь пленника, и если ему все же
удалось бежать, так ведь это тоже не просто ? он бросал на произвол судьбы
своих дружинников, товарищей по несчастью. Ипатьевская летопись повествует,
как он поначалу зарекался от побега: "...Неславнымъ поутемь не имамъ пойти".
Он так много думал о славе, и ему не осталось иного пути на волю, кроме
"неславного".
Что ж, историки разъяснят, насколько типичной для эпохи была коллизия
между личной гордыней феодала, который вел свою войну, предпринимал свой
поход, и долгом полководца, государственного мужа перед всей родной землей.
Филологи добавят, как подобная коллизия проявлялась то в одной, то в другой
средневековой литературе,? вспомним хотя бы Беортнота, герцога Эссексского и
героя эпоса о битве при Мэлдоне, который отказом от переговоров с викингами
и неуместной демонстрацией заносчивого великодушия в способе ведения войны
навлек гибель на свою дружину и беду на свой народ. Все это неудивительно.
Удивительно другое - что мы спустя восемь столетий вспоминаем 1185 год как
одну из самых славных вех нашего исторического предания.
Слава явилась, хотя совсем не та, о которой мечтал князь, ? не та, что
добывают для себя, а та, что принадлежит всему кругу культурной и жизненной
традиции, принимающему в себя все новые и новые поколения. Опыт поражения
князя Игоря был настолько переработан и осмыслен творческой совестью русской
литературы, что это уже имеет отношение к самому важному делу: чтобы сбылась
Россия как явление духовное.
Вот рассказ той же Ипатьевской летописи об обстоятельствах пленения
Игоря. Князь в руках врагов: о чем он думает ? о себе, о своей униженной
гордыне? Нет, о брате Всеволоде, которого видит в самой гуще боя, "крепко
борющася". Им владеет не ярость попавшего в западню храброго хищника, а
жалость, тревога за другого. А на какие мысли наводит его плен? С чувством
вины припоминает он горе, которое сам причинил другим, когда в междоусобной
войне отдал на разграбление город Глебов. Казалось бы, что ж тут такого ? во
времена усобиц чуть ли не все так поступали, и весьма вероятно, что поступок
Игоря был лишь ответом на подобные действия Владимира Переяславского.
С точки зрения феодальной этики все правильно. Но нет, своя беда
пробуждает у героя чуткость к чужой беде и к своей вине. Это замечательная
черта, для которой едва ли сыщется аналог в какой-либо из литератур той
эпохи. Как кажется, мы вправе усмотреть в ней примету русского характера.
Когда рыцарь иной страны искал бы в горделивой замкнутости компенсации своей
неудачи, князь Игорь не боится чувствовать себя виноватым, дает страданию
довести себя до точки совести и жалости.
Для контраста: такому "зерцалу рыцарства", как Ричард Львиное сердце,
едва ли приходили на ум за восемнадцать месяцев плена бедствия безвинных
жертв его войн, в том числе и тех, которые он вел против родного отца,? по
крайней мере, предание об этом умалчивает.
Интонация жалости звучит в "Слове о полку Игореве", как, пожалуй, ни в
каком другом произведении героического эпоса. Конечно, великая эпическая
поэзия во все времена и у всех народов была совсем не такой, какой ее
хотелось бы видеть завоевателям и хищникам. Вопреки Ницше она в конечном
счете поразительно мало говорила о "добыче и победе", она воспевала не
удачу, а мужество и потому была внимательна к страданию, перед лицом
которого мужество осуществляет себя.
В "Илиаде" Гомера ни о какой победе, собственно, речи нет; Ахилл до
победы не доживет, и это ему известно заранее:
Слишком я знаю и сам, что судьбой суждено мне погибнуть
Здесь, далеко от отца и от матери...
Исход войны увиден не глазами будущих победителей, а глазами будущих
побежденных:
Твердо я ведаю сам, убеждаясь и мыслью и сердцем,
Будет некогда день, и погибнет священная Троя,
С нею погибнет Приам и народ копьеносца Приама.
Из "Песни о Роланде", с которой не раз сопоставляли "Слово о полку
Игореве", достоянием веков стала не картина того, как бароны Карла Великого
наводят "христианский" порядок в побежденной Сарагосе, а нечто совсем иное ?
последняя, смертная битва Роланда, вдохновляемая верностью чести, его слезы
(перед лицом неминуемого собственного конца) над гибелью боевых товарищей ?
Оливье и Турпена; пожалуй, также и замыкающий поэму плач Карла, старика,
тоскующего о покое и вынужденного велением долга отказаться от него.
Героическая бодрость настоящего эпоса, как небо от земли, далека от
бездумной победительности; это ? общее положение. Но и на таком фоне "Слово
о полку Игореве" остается явлением уникальным. У стихии эпического "плача"
словно открывается новая глубина.
Ну, кажется, просто к слову помянуты речка Стугна и утонувший в ней
когда-то, почти за столетие до времен Игоря, юный князь Ростислав
Всеволодович, и плакавшая тогда по нему мать ? все дела давних лет, слезы
высохли и косточки сгнили, ? а уже выстраивается целый ландшафт сострадания:
"Уныша цветы жалобою, и древо стугою к земли преклонило...". Чуть
варьируемая, эта формула уже была введена выше ? в надгробном плаче по
воинам Игоря, полегшим на берегу Каялы. Повтор придает формуле характер
рефрена и определяет атмосферу целого, задает особый тон, созвучный мелосу
русской народной песни и мягко ниспадающему ритму плавных линий в
древнерусской живописи.
Когда мы говорим о теме жалости в "Слове о полку Игореве", невозможно
не вспомнить плач Ярославны. Его переложениями, отзвуками, отголосками полна
русская поэзия двух последних веков. Его единственная в своем роде
популярность имеет, как всякая популярность, теневую сторону. Сколько раз
эпическое причитание дочери Ярослава Осмомысла превращали в чувствительный
романс! Мы вправе посетовать на бесцеремонность подражателей, насильственно
приближавших плач Ярославны к совсем иному вкусу ? когда-то салонному и
сентиментальному, ныне угловатому и резкому. Можно улыбнуться и тому, что в
разных поколениях находились читатели, для которых чуть ли не все "Слово"
сводилось к плачу Ярославны. Однако кривое зеркало по-своему тоже отражает
реальность.
Во-первых, плачу Ярославны объективно принадлежит особое место внутри
художественного целого. Им подготовлено и заранее оправдано бегство Игоря из
плена; рассудочные соображения государственной пользы и княжеского права
здесь не помогли бы ? только слезы Ярославны достаточно чисты, чтобы омыть
бесчестие князя.
Очень важно, что любовь предстает не как влюбленность или страсть, не
как куртуазное преклонение, но как жалость жены к мужу, во всем подобная
жалости матери к сыну. Поэтому плач матери по Ростиславу (кстати, что
характерно для русской культуры чувства, удостоившийся специального
упоминания в "Повести временных лет", звучит внутри "Слова" как эхо голоса
Ярославны. А когда нужно перечислить высшие радости жизни, которым Яр-Тур
Всеволод предпочел брань, в самом конце, то есть на самой вершине, помянуты
"свычай и обычай" его жены, прекрасной Глебовны.
"Свычай и обычай" ? тихое, повседневное, домашнее тепло. Во-вторых,
плач Ярославны вправду близок самым разным эпохам русской жизни.
Еще в начале нашего века русская крестьянка, провожавшая мужа в
солдатчину, причитала почти теми же словами:
Подавать буду зычный голос свой
Далеко на чужую сторонушку,
В города ли да во украйные,
Во полки ли да во солдатские...
Ты подумай-ко, мила ладуша ?
То кукует ведь не кукушечка,
А горюет твоя молода жена...
Воин и женщина ? тема общечеловеческая. У истоков европейской
гуманистической традиции ? несравненный разговор Гектора и Андромахи в VI
песне "Илиады". Однако троянская героиня, отговаривая мужа от участия в бою
(как и позднее, под конец поэмы, оплакивая его бездыханное тело),
собственно, жалеет не его, а себя самое и сына, перечисляя, какие беды ждут
вдову и сироту без заступника.
В "Песни о Роланде" есть лаконичная и строгая, но тем более
вырази?тельная сцена, когда невеста героя, узнав о его гибели, наотрез
отказывается от брака с наследником престола и тут же падает мертвой; самая
мысль о жизни без Роланда для нее несносна. В этом много благородства и
прямоты и немало гордости. Но где в мировой поэзии найдем мы такую жену
героя, как Ярославна, которая рвется обтереть кровавые раны на теле мужа,
мгновенно и точно схватывая своим воображением, что тело это страждет в
жару? Нешуточность и конкретность такого проявления деятельной любви даже в
чисто поэтическом отношении, не говоря о всех прочих, превосходит всю
роскошь языческих персонификаций сил природы, к которым Ярославна обращается
за помощью.
Когда на нашей памяти Константин Симонов написал свое "Жди меня", его
стихи стали не фактом русской поэзии, а фактом русской жизни. Еще не так
давно простые люди у нас говорили о супружеской любви: "жалеть".
Представление о любви жены как о силе жалости, удерживающей воина на краю
смерти, есть для нашей нравственной традиции необходимость.
"...Кровавыя его раны на жестоцемъ его теле" ? эти слова можно
повторять снова и снова. Без них и без всего, что им сродни, Россия не была
бы Россией.