еты; и желта она, и мертва она, как луна.
Пирамида есть бред, измеряемый цифрами. Есть цифровый ужас -- ужас
тридцати друг к другу приставленных знаков, где знак есть, разумеется, ноль;
тридцать нолей при единице есть ужас; зачеркните вы единицу, и провалятся
тридцать нолей.
Будет -- ноль.
В единице также нет ужаса; сама по себе единица -- ничтожество; именно
-- единица!.. Но единица плюс
402
тридцать нолей образуется в безобразие пенталлиона 9:
пенталлион -- о, о, о! -- повисает на черненькой, тоненькой палочке; единица
пенталлиона повторяет себя более чем миллиард миллиардов, повторенных более
чем миллиард раз.
Чрез неизмеримости тащится.
Так тащится человек чрез мировое пространство из вековечных времен в
вековечные времена.
Да, --
человеческой единицею, то есть этою тощею палочкой, проживал доселе в
пространствах Николай Аполлонович, совершая пробег из вековечных времен --
-- Николай Аполлонович в костюме Адама был палочкой; он, стыдясь
худобы, никогда ни с кем не был в бане --
-- в вековечные времена!
И вот этой палочке пало на плечи безобразие пенталлиона, то есть: более
чем миллиард миллиардов, повторенных более, чем миллиард раз;
непрезентабельное кое-что внутрь себя громадное прияло ничто; и громада
ничто разбухала в презентабельном виде из вековечных времен --
-- так разбухает желудок, благодаря развитию газов, от которых все
Аблеуховы мучились --
-- в вековечные времена!
Непрезентабельное кое-что внутрь себя громадное прияло ничто; кое-что
от громады, пустой, нолевой, разбухало до ужаса. Вспучились просто
Гауризанкары какие-то; он же, Николай Аполлонович, разрывался, как бомба.
А? Бомба! Сардинница?..
Во мгновение ока пронеслось то же все, что с утра проносилось: в
голове пролетел его план.
Какой такой?
ПЛАН
Да, да, да!..
Подкинуть сардинницу: подложить ее к отцу под подушку; или -- нет: в
соответственном месте подложить ее под матрасик. И -- ожидание не обманет:
точность арантирует часовой механизм. Самому же ему:
-- "Доброй ночи, папаша!"
403
В ответ:
-- "Доброй, Коленька, ночи!.."
Чмокнуть в губы, отправиться в свою комнату.
Нетерпеливо раздеться -- непременно раздеться! Дверь защелкнуть на ключ
и уйти с головой в одеяло.
Быть страусом.
Но в пуховой, в теплой постели задрожать, прерывисто задышать -- от
сердечных толчков; тосковать, бояться, подслушивать: как там... бацнет,
как... грохнет там -- из-за стаи каменных стен; ожидать, как бацнет, как
грохнет, разорвав тишину, разорвавши постель, стол и стену; разорвав, может
быть...-- разорвав, может быть...
Тосковать, бояться, подслушивать... И услышать знакомое шлепанье туфель
к... ни с чем не сравнимому месту.
От французского легкого чтения перекинуться -- просто к хлопковой
вате, чтоб ватой заткнуть себе уши: уйти с головой под подушку. Окончательно
убедиться: более не поможет ничто! Разом сбросивши с себя одеяло, выставить
покрытую испариной голову -- и в бездне испуга вырыть новую бездну.
Ждать и ждать.
Вот всего осталось каких-нибудь полчаса; вот уже зеленоватое
просветление рассвета; комната синеет, сереет; умаляется пламя свечи; и --
всего пятнадцать минут; тут тушится свечка; вечности протекают медлительно,
не минуты, а именно -- вечности; после чиркает спичка: протекло пять
минут... Успокоить себя, что все это будет не скоро, через десять
медлительных оборотов времен, и потрясающе обмануться, потому что --
-- не повторяемый, никогда еще не услышанный, притягательный звук,
все-таки...--
-- грянет!!..
. . . . . . . . . .
Тогда: --
наскоро вставив голые ноги в кальсоны (нет, какие кальсоны: лучше так
себе, без кальсон!) -- или даже в исподней сорочке, с перекошенным,
совершенно белым лицом --
-- да, да, да! --
-- выпрыгнуть из разогретой постели и протопать босыми ногами, в полное
тайны пространство: в чернеющий коридор; мчаться и мчаться -- стрелою: к
неповторному
404
звуку, натыкаясь на слуг и грудью вбирая особенный запах: смесь дыма,
гари и газа с... еще кое-чем, что ужасней и гари, и газа, и дыма.
Впрочем, запаха, вероятно, не будет.
Вбежать в полную дыма и очень холодную комнату; задыхаясь от громкого
кашля, выскочить оттуда обратно, чтобы скоро просунуться снова в черную,
стенную пробоину, образовавшуюся после звука (в руке плясать будет кое-как
засвеченный канделябр).
Там: за пробоиной...--
в месте разгромленной спальни, красно-рыжее пламя осветит... Сущую
осветит безделицу: отовсюду клубами рвущийся дым.
И еще осветится...-- нет!.. Набросить на эту картину завесу -- из дыма,
из дыма!.. Более ничего: дым и дым!
Все же...
Под эту завесу хотя на мгновенье просунуться, и -- ай, ай! Совершенно
красная половина стены: течет эта красность; стены мокрые, стало быть; и,
стало быть,-- липкие, липкие... Все это будет -- первое впечатленье от
комнаты; и, наверно, последнее. Вперемежку, меж двух впечатлений
запечатлеется: штукатурка, щепы разбитых паркетов и драные лоскуты
пропаленных ковров; лоскуты эти -- тлеют. Нет, лучше не надо, но... берцовая
кость?
Почему именно она одна уцелела, не прочие части?
Все то будет мгновенно; за спиною ж -- мгновенны: идиотский гул
голосов, ног неровные топоты в глубине коридора, плач отчаянный --
представьте себе! -- судомойки; и -- треск телефона (это верно трезвонят в
полицию)...
Уронить канделябр... Сев на корточки, у пробоины дергаться от в
пробоину прущего октябревского ветра (разлетелись при звуке все оконные
стекла); и -- дергаться, обдергивать на себе ночную сорочку, пока тебя
сердобольный лакей --
-- может быть, камердинер, тот самый, на которого очень скоро потом
всего будет легче свалить (на него, само собой, падут тени) --
-- пока сердобольный лакей не потащит насильно в соседнюю комнату и не
станет вливать в рот насильно холодную воду...
405
Но, вставая с полу, увидеть: --
у себя под ногами ту же все темно-красную липкость, которая сюда
шлепнула после громкого звука-она шлепнула из пробоины с лоскутом отодранной
кожи... (с какого же места?). Поднять взор -- и над собою увидеть, как к
стене прилипло...
Брр!... Тут лишиться вдруг чувств.
...............................................................
Разыграть комедию до конца.
Через сутки всего перед наглухо заколоченным гробом (ибо нечего
хоронить) -- отчеканивать перед гробом акафист 10, наклоняясь над
свечкой в мундире с обтянутой талией.
Через два всего дня свежевыбритый, мраморный, богоподобный свой лик
уткнувши в меха николаевки, проследовать к катафалку, на улицу, с видом
невинного ангела; и сжимать в белолайковых пальцах фуражку, следуя скорбно
до кладбища в сопровождении всей сановной той свиты... за цветочною грудой
(за гробом). На своих дрожащих руках груду эту протащат по лестнице
златогрудые, белоштанные старички -- при шпагах, при лентах.
Будут груду влачить восемь лысеньких старичков.
...............................................................
И -- да, да!
Дать следствию показания, но такие, которые... на кого бы то ни было
(разумеется, не намеренно)... будет все же брошена тень; и должна быть тень
брошена -- тень на кого бы то ни было; если нет,-- тень падет на него... Как
же иначе?
Тень будет брошена.
Дурачок, простачок
Коленька танцует
Он надел колпачок
На коне гарцует
...................................................... .
И ему стало ясно: самый тот миг, когда Николай Аполлонович героически
обрекал себя быть исполнителем казни -- казни во имя идеи (так думал он),
этот миг, а не что иное, явился создателем вот такого вот плана, а не серый
проспект, по которому он все утро метался; действие во имя идеи соединилось,
как ни был взволнован он, с диавольским хладнокровным притворством и, может
быть, с оговорами: оговорами неповиннейших лиц
406
(всего удобнее камердинера: к нему ведь таскался племянник, воспитанник
ремесленной школы, и как как кажется, беспартийный, но... все-таки...).
На хладнокровие расчет все же был. К отцеубийству присоединялась тут
ложь, присоединялась и трусость; но - что главное,- подлость.
...............................................................
Благороден, строен, бледен,
Волоса, как лен,
Мыслью щедр и чувством беден
Н. А. А... кто ж он?
...............................................................
Он -- подлец...
...............................................................
Все, протекшее за эти два дня, было фактами, где факт был чудовище;
груда фактов, то есть стая чудовищ; фактов не было до этих двух дней; и не
гнались чудовища. Николай Аполлонович спал, читал, ел; даже, он вожделел: к
Софье Петровне; словом: все текло в рамках.
Но, и -- но!..
Он и ел, не как все, и любил, не как все; не как все, испытывал
вожделение: сны бывали тяжелые и тупые; а пиша казалась безвкусной, самое
вожделение после моста приняло пренелепый оттенок -- издевательства при
помощи домино; и опять-таки: отца -- ненавидел. Что-то было такое, что
тянулось за ним, что бросало особенный свет на отправление всех его функций
(отчего он все вздрагивал, отчего руки болтались, как плети? И Улыбка стала
-- лягушечьей); это что-то не было фактом, но факт оставался; факт этот -- в
что-то.
В чем что-то?
В обещании партии? Обещания своего назад он не брал; и хотя он не
думал, но... другие тут думали, вероятно (мы знаем, что думал Липпанченко);
и ведь вот, он по-странному ел и по-странному спал, вожделел, ненанавидел,
по-странному тоже... Так же странной казалась его небольшая фигурка -- на
улице; с бьющимся в ветре крылом николаевки, и будто сутулая...
Итак, в обещании, возникшем у моста -- там, там: в сквозняке
приневского ветра, когда за плечами увидел он котелок, трость, усы
(петербургские обитатели отличаются -- гм-гм -- свойстами!..).
И опять-таки самое стояние у моста есть только
407
следствие того, что на мост погнало; а гнало его вожделение; самые
страстные чувства переживались им как-то не так, воспламенялся не так он, не
по-хорошему, холодно.
Дело, стало быть, в холоде.
Холод запал еще с детства, когда его, Коленьку, называли не Коленькой,
а -- отцовским отродьем! Ему стало стыдно. После смысл слова "отродье" ему
открылся вполне (чрез наблюдение над позорными замашками из жизни домашних
животных), и, помнится,-- Коленька плакал; свой позор порождения перенес он
и на виновника своего позора: на отца.
Он, бывало, часами простаивал перед зеркалом, наблюдая, как растут его
уши: они вырастали.
Тогда-то вот Коленька понял, что все, что ни есть на свете
живого,--"отродье", что людей-то и нет, потому что они -- "порождения"; сам
Аполлон Аполлонович, оказался и он "порождением"; то есть неприятною суммою
из крови, кожи и мяса -- неприятною, потому что кожа -- потеет, мясо --
портится на тепле; от крови же разит запахом не первомайских фиалочек.
Так его душевная теплота отождествлялась с необозримыми льдами, с
Антарктикой, что ли; он же -- Пирри, Нансен, Амундсен11--
круговращался там в льдах; или его теплота становилась кровавою слякотью
(человек, как известно, есть слякоть, зашитая в кожу)
Души-то, стало быть, не было.
Он свою, родную плоть -- ненавидел; а к чужой -- вожделел. Так из
самого раннего детства он в себе вынашивал личинки чудовищ: а когда созрели
они, то повылезли в двадцать четыре часа и обстали -- фактами ужасного
содержания. Николай Аполлонович был заживо съеден; перелился в чудовищ.
Словом, сам стал чудовищами.
-- "Лягушонок!"
-- "Урод!"
-- "Красный шут!"
Вот именно: при нем кровью шутили, называли "отродьем"; и над
собственной кровью зашутил -- "шут") "шут" не был маскою, маской был
"Николай Аполлонович"...
Преждевременно разложилась в нем кровь.
Преждевременно она разложилась; оттого-то он,
408
видно, и вызывал отвращение; оттого-то странной казалась его фигурка на
улице.
Этот ветхий, скудельный сосуд должен был разорвать-ся: и он разрывался.
УЧРЕЖДЕНИЕ
Учреждение...
Кто-то его учредил; с той поры оно есть; а до той поры было -- одно
время оно. Так гласит нам "Архив".
Учреждение.
Кто-то его учредил, до него была тьма, кто-то над тьмою
носился12; была тьма и был свет -- циркуляр за номером первым,
под циркуляром последнего пятилетия была подпись: "Аполлон Аблеухов"; в
тысяча девятьсот пятом году Аполлон Аполлонович Аблеухов был душой
циркуляров.
Свет во тьме светит. Тьма не объяла его 13
. . . .
Учреждение...
И -- торс козлоногой кариатиды. С той поры, как к крыльцу его подлетела
карета, влекомая парой взмыленных вороных лошадей, с той поры, как
придворный лакей в треуголке, косо надетой на голову, и в крылатой шинели в
первый раз распахнул лакированный, штемпелеванный бок и, щелкнувши, дверце
откинуло коронками украшенный герб (единорог, бьющий рыцаря); с той поры,
как из траурных подушек кареты на подъездный гранит наступила ботинкой
пергаментно-ликая статуя; с той поры, как впервые, отдавая поклоны, рука,
облеченная в кожу перчатки, коснулася края цилиндра.-- с той поры еще более
крепкая власть придавила собой Учреждение, которое бросило над Россией свою
крепкую власть.
Повосстали параграфы, похороненные в пыль.
Поражает меня самое начертанье параграфа: падают на бумагу два
совокупленных крючка,-- уничтожаются бумажные стопы; параграф -- пожиратель
бумаг, то есть бумажная филоксера 14; в произвол темной безд-как
клещ, вопьется параграф,-- и право же: в нем есть что-то мистическое: он --
тринадцатый знак зодиака 15.
Над громадною частью России размножался параграфом безголовый сюртук, и
приподнялся параграф,
409
вдунутый сенаторской головою -- над шейным крахмалом; по белоколонным
нетопленым залам и красного сукна ступеням завелась безголовая циркуляция,
циркуляцией этой заведовал Аполлон АпЬллонович.
Аполлон Аполлонович -- популярнейший в России чиновник за
исключением... Коншина (чей неизменный автограф носите вы на кредитных
билетах)16.
Итак: --
Учреждение -- есть. В нем есть Аполлон Аполлонович: верней "был",
потому что он умер...--
-- Я недавно был на могиле: над тяжелою черномраморной глыбою
поднимается черномраморный восьмиконечный крест; под крестом явственный
горельеф, высекающий огромную голову, исподлобья сверлящую вас пустотою
зрачков; демонический, мефистофельский рот! Ниже -- скромная подпись:
"Аполлон Аполлонович Аблеухов -- сенатор"... Год рождения, год кончины...
Глухая могила!...--
-- Есть Аполлон Аполлонович: есть в директорском кабинете: ежедневно
бывает в нем, за исключением дней геморроя.
Есть, кроме того, в Учреждении кабинеты... задумчивости.
И есть просто комнаты; более всего -- зал; столы в каждой зале. За
столами писцы; на стол приходится пара их; перед каждым: перо и чернила и
почтенная стопка бумаг; писец по бумаге поскрипывает, переворачивает листы,
листом шелестит и пером верещит (думаю, что зловещее растение "вереск"
происходит от верещания); так ветер осенний, невзгодный, который заводят
ветра -- по лесам, по оврагам; так и шелест песка -- в пустырях, в
солончаковых пространствах -- оренбургских, самарских, саратовских; --
-- тот же шелест стоял над могилой: грустный шелест берез; падали их
сережки, их юные листья на черномраморный, восьмиконечный крест, и -- мир
его праху! --
Словом: есть Учреждение.
...............................................................
Не прекрасная Прозерпина уносится в царство Плутона 17 чрез
страну, где кипит белой пеной Коцит18: каждодневно уносится в
Тартар 19 похищенный Хароном сенатор на всклокоченных,
взмыленных,
410
вороногривых конях; над вратами печального Тартара бородатая повисает
кариатида Плутона. Плещутся флегетотоновы волны 20: бумаги,
В своем директорском кабинете Аполлон Аполлонович Аблеухов сидит
ежедневно с напруженной височною жилою, заложив ногу на ногу, а жиловатую
руку -- за отворот сюртука; трещат поленья камина, шестидесятивосьмилетний
старик дышит бациллой параграфа, то есть совокупленьем крючков; и дыхание
это облетает громадное пространство России: ежедневно десятую часть нашей
родины покрывает нетопыриное крыло облаков. Аполлон Аполлонович Аблеухов,
осененный счастливою мыслию, заложив ногу на ногу, руку -- за отворот
сюртука, надувает тогда пузырем свои щеки; он тогда, будто дует (такова уж
привычка); холодочки продувают по нетопленым залам; завиваются смерчевые
воронки разнообразных бумаг; от Петербурга начинается ветер, на окраине
где-нибудь разражается ураган.
Аполлон Аполлонович сидит в кабинете... и дует.
И сгибаются спины писцов; и листы шелестят: так бегают ветры -- по
суровым, сосновым вершинам... Потом втянет щеки; и все -- шелестит: сухая,
бумажная стая, как роковой листопад, разгоняется от Петербурга... до
Охотского моря.
Раскидается холодная свистопляска -- по полям, по лесам, по селам, чтоб
гудеть, нападать, хохотать, чтобы градом, дождем, гололедицей искусывать
лапы и руки -- птиц, зверей, подорожного путника, опрокидывать на него
полосатые бревна шлахт-баумов, -- полосатой верстой из канавы выскакивать на
шоссе, надмеваться оскаленной цифрою, обнаруживать бездомность и
бесконечность пути и протягивать мрачные мрежи из реющих мороков...
Север, север родимый!..
Аполлон Аполлонович Аблеухов -- человек городской и вполне
благовоспитанный господин: сидит у себя в кабинете в то время, как тень его,
проницая камень стены... бросается в полях на прохожих: посвистом
Молодецким, разбойным она гуляет в пространствах -- самарских, тамбовских,
саратовских -- в буераках и в желтых песчаниках, в чертополохах, в полыни,
или в Диком татарнике, обнажает песчаные лысины, рвет высоковерхие скирды,
раздувает в овине подозрительный
411
огонек; деревенский красный петух -- от нее зарождается; ключевой
самородный колодезь -- от нее засоряется; как падает на посев вредоносными
росами,-- от него худеет посев; скот -- гниет...
Умножает и роет овраги 21.
Шутники сказали бы верно: не Аполлон Аполлонович, а... Аквилон
Аполлонович 22.
...............................................................
Умножение количества за день перед писцом пролетевшей бумаги,
выдуваемой из дверей Учреждения, умножение этой бумаги на количество бумагу
гонящих писцов образует произведение, то есть бумажное производство,
вывозимое не возами, а фурами.
Под каждою бумагою подпись: "Аполлон Аблеухов". Та бумага несется по
железнодорожным ветвям от железнодорожного центра: от Санкт-Петербурга; и --
до губернского города; растрепав свою стаю по соответственным центрам,
Аполлон Аполлонович творит в этих центрах новые очаги бумажного
производства.
Обыкновенно бумага с (имя рек) подписью циркулирует до губернского
управления; получают бумагу все статские (я разумею -- советники):
Чичибабины, Сверчковы, Шестковы, Тетерько, Иванчи-Иванчевские; от
губернского города соответственно уже Иванчи-Иванчевский рассылает бумаги до
городов: Мухоедин-ска, Лихова, Гладова, Мороветринска и Пупинска (городов
все уездных)23; Козлородов, асессор, тогда получает бумагу.
Вся картина меняется.
Козлородов, асессор, получивший бумагу, должен бы тотчас сам усесться
на бричку, на таратайку, или на тряские дрожки, чтобы заплясать по
колдобинам -- чрез поля, чрез леса, по весям, по грязям,-- и увязнуть
медлительно в глинах или в бурых песках, подвергая себя нападению полосатых,
приподнятых верст и полосатых шлахт-баумов (в пустырях Аполлон Аполлонович
нападает на путников); вместо ж этого Козлородов просто сует в боковой свой
карман запрос Иванчи-Иванчевского.
И идет себе в клуб.
Аполлон Аполлонович одинок: и так уже тысячарит-ся он в верстах; и ему
одному не поспеть; не поспеть и Иванчи-Иванчевским. Козлородовых -- тысячи;
за ними стоит обыватель, которого Аблеухов боится.
412
Поэтому Аполлон Аполлонович и сокрушает лишь пограничные знаки своего
кругозора: и места лишаются -- Иванчевские, Тетерько, Сверчковы.
Козлородов бессменен.
Пребывая за пределами досягаемости -- за оврагами, за колдобинами, за
лесами -- он винтит себе в Пупинске.
Хорошо еще, что пока он винтит.
ОН ВИНТИТЬ ПЕРЕСТАЛ
Аполлон Аполлонович одинок.
Не поспевает он. И стрела его циркуляра не проницает уездов: ломается.
Лишь, пронзенный стрелой, кое-где слетит Иванчевский; да Козлородовы на
Сверчкова устроют облаву. Аполлон Аполлонович из Пальмиры 24, из
Санкт-Петербурга, разразится бумажною канонадой,-- и (в последнее время)
даст маху.
Обыватели бомбы эти и стрелы давно окрестили названием: мыльные пузыри.
Стрелометатель,-- тщетно он слал зубчатую Аполлонову
молнию25; переменилась история; в древние мифы не верят; Аполлон
Аполлонович Аблеухов -- вовсе не бог Аполлон: он -- Аполлон Аполлонович,
петербургский чиновник. И -- тщетно стрелял в Иванчевских.
Бумажная циркуляция уменьшалась за все. эти последние дни; ветер
противный дул: пахнущая типографским шрифтом бумага начинала подтачивать
Учреждение -- прошениями, предъявлениями, незаконной угрозой и жалобой; и
так далее, далее: тому подобным предательством.
Ну и что же за гнусное обхождение в отношеньи к начальству
циркулировало среди обывателей? Пошел прокламационный тон.
И -- что это значило?
Очень многое: непроницаемый, недосягаемый Козлородов, асессор, где-то
там, понаглел; и тронулся из провинций на Иванчи-Иванчевских: в одном пункте
пространства толпа растащила на колья бревенчатый частокол, а... Козлородов
отсутствовал; в другом пункте оказались повыбиты стекла Казенного
Учреждения, а Козлородов -- отсутствовал тоже.
От Аполлона Аполлоновича поступали проекты, поступали советы, поступали
приказы: приказы посыпались залпами; Аполлон
413
Аполлонович сидел в кабинете с надутою височною жилою все последние эти
недели, диктуя за приказом приказ; и приказ за приказом уносился бешеной
стреловидною молнией в провинциальную тьму; но тьма наступала; прежде только
грозила она с горизонтов; теперь заливала уезды и хлынула в Пупинск, чтоб
оттуда, из Пупинска, грозить губернскому центру, откуда, заливаемый тьмой, в
тьму слетел Иванчевский.
В это время в самом Петербурге, на Невском, пока-залася провинциальная
тьма в виде темной шапки манджурской; та шапка сроилась и дружно прошлась по
проспектам; на проспектах дразнилась она кумаче-вою тряпкою (денек такой
выдался): в этот день и кольцо многотрубных заводов перестало выкидывать
дым.
Громадное колесо механизма, как Сизиф 26, вращал Аполлон
Аполлонович; по крутому подъему истории он пять лет катил колесо
безостановочно вверх; лопались властные мускулы; но все чаще вытарчивал
из-под мускулов власти ни чему не причастный костяк, то есть вытарчивал --
Аполлон Аполлонович Аблеухов, проживающий на Английской Набережной.
Потому что воистину чувствовал он себя обглоданным костяком, от
которого отвалилась Россия.
Правду сказать: Аполлон Аполлонович и до роковой этой ночи показался
иным его наблюдавшим сановникам каким-то ободранным, снедаемым тайной
болезнью, проткнутым (лишь в последнюю ночь он отек); ежедневно со стонами
он кидался в карету цвета вороного крыла, в пальтеце цвета вороного крыла
и в цилиндре -- цвета воронова крыла; два вороногривых коня бледного
уносили Плутона.
По волнам Флегетона несли его в Тартар; здесь, в волнах, он барахтался.
Наконец,-- многими десятками катастроф (сменами, например, Иванчевских
и событьями в Пупинске) флегетоновы волны бумаг ударились в колесо громадной
машины, которую сенатор вращал; у Учреждения обнаружилась брешь --
Учреждения, которых в России так мало.
Вот когда случился подобный, ни с чем не сравнимый скандал, как
говорили впоследствии,-- то из бренного тела носителя бриллиантовых знаков в
двадцать
414
четыре часа улетучился гений; многие даже боялись, что он спятил с ума.
В двадцать четыре часа -- нет, часов в двенадцать, не более (от полуночи до
полудня) --Аполлон Аполлонович Аблеухов стремительно полетел со ступенек
служебной карьеры. Пал он во мнении многих.
Говорили впоследствии, что тому причиною послужил скандал с его сыном:
да, на вечер к Цукатовым еще прибыл муж государственной важности; но когда
обнаружилось, что с вечера бежал его сын, обнаружились также и все
недостатки сенатора, начиная с образа мыслей и кончая -- росточком; а когда
ранним утром появились сырые газеты и мальчишки-газетчики бегали по улицам с
криками "Тайна Красного домино", то сомнения не было никакого.
Аполлон Аполлонович Аблеухов был решительно вычеркнут из кандидатского
списка на исключительной важности ответственный пост.
Пресловутая заметка газеты -- но вот она: "Чинами сыскной полиции
установлено, что смущающие за последние дни толки о появлении на улицах
Петербурга неизвестного домино опираются на несомненные факты; след
мистификатора найден: подозревается сын высокопоставленного сановника,
занимающего административный пост; полицией приняты меры".
С этого дня начался и закат сенатора Аблеухова.
Аполлон Аполлонович Аблеухов родился в тысяча восемьсот тридцать
седьмом году (в год смерти Пушкина) 27; детство его протекало в
Ниже -- родской губернии, в старой барской усадьбе; в тысяча восемьсот
пятьдесят восьмом году он окончил курс в Училище Правоведения; в тысяча
восемьсот семидесятом году был назначен профессором Санкт-Петербургского
Университета по кафедре Ф... П...28; в тысяча восемьсот
восемьдесят пятом году состоял вице-директором, а в тысяча восемьсот
девяностом -- директором N. N. департамента; в следующем году был высочайшим
указом он назначен в Правительствующий Сенат; в девятисотом году он стал во
главе Учреждения.
Вот его curriculum vitae.
415
УГОЛЬНЫЕ ЛЕПЕШКИ
Вот уже зеленоватое просветление утра, а Семеныч -- не сомкнул за ночь
глаз! Все-то он в каморке кряхтел, переворачивался, возился; нападала
зевота, чесотка и - прости прегрешения наши, о, Господи!-- чох; при всем
эдаком -- тому подобные размышления:
-- "Анна Петровна-то, матушка, прибыла из Гишпании -- пожаловала..."
Сам себе Семеныч про это:
-- "Да-с... Отворяю я, етта, дверь... Вижу, так себе, посторонняя
барыня... Незнакомая и в заграничном наряде... А она, етта, мне..."
-- "Аааа...".
-- "Етта мне..."
-- "Прости прегрешения наши, о, Господи".
И валила зевота.
Уже и тетюринская проговорила труба (тетюринской фабрики); уже и
свистнули пароходики; электричество на мосту: фук -- и нет его... Сбросивши
с себя одеяло, приподнялся Семеныч: большим пальцем ноги колупнул половик.
Расшушукался.
-- "Я ему: ваше, мол, высокопревосходительство, барин -- так мол и
так... А они, етта,-- да..."
-- "Никакого внимания..."
-- "И барчонок-то ефтат: от полу не видать... И -- прости прегрешения
наши, о, Господи! -- белогубый щенок и сопляк".
-- "Не баре, а просто хамлеты..."
Так сам себе под нос Семеныч; и -- опять головой под подушку; часы
протекали медлительно; розоватенькие облачка, зрея солнечным блеском, высоко
побежали над зреющей блеском Невой... А одеялом нагретый Семеныч -- все-то
он бормотал, все-то он тосковал:
-- "Не баре, а... химики..."
И как бацнула там, как там грохнула коридорная дверь: не воры ли?..
Авгиева-купца обокрали, Агниева-купца обокрали.
Приходили резать и молдаванина Хаху.
Сбросивши с себя одеяло, выставил он испариной покрытую голову;
наскоро вставив ноги в кальсоны, он с суетливо обиженным видом и с жующею
челюстью выпрыгнул из разогретой постели и босыми ногами
416
прошлепал в полное тайны пространство: в чернеющий коридор
И - что же?
Щелкнула там задвижка у... ватер-клозета: его высокопревосходительство,
Аполлон Аполлонович, барин, с зажженною свечкою оттуда изволил
прошествовать,-- в спальню.
Синее уж серело в коридоре пространство, и светились прочие комнаты; и
искрились хрустали: половина восьмого; пес-бульдожка чесался и лапою цапал
ошейник, и мордой оскаленной, тигровой, спину свою доставал.
-- "Господи, Господи!"
-- "Авгиева-купца обокрали!.. Агниева-купца обокрали!.. Хаху провизора
резали!.."
...............................................................
Бешено просверкали лучи по хрустальному, звонкому, по голубому по небу.
Сбросивши с себя брючки, Аполлон Аполлонович Аблеухов мешковато
запутался в малиновых кистях, облекаясь в стеганый, полупротертый халатик
мышиного цвета, выставляя из ярко-малиновых отворотов непробритый свой
подбородок (впрочем, вчера еще гладкий), весь истыканный иглистой и густой,
совершенно белой щетиной, будто за ночь выпавшим инеем, оттеняющим и темные
глазные провалы, и провалы под скулами, которые -- от себя мы заметим --
сильно поувеличились за ночь.
Он сидел, раскрыв рот, с распахнутой волосатою грудью у себя на
постели, продолжительно втягивал и прерывисто выдыхал в легкие не
проникающий воздух; поминутно щупал свой пульс и глядел на часы.
Видно, он мучился неразрешенной икотой.
И нисколько не думая о серии тревожнейших телеграмм, мчащихся к нему
отовсюду, ни о том, что ответственный пост от него ускользает навеки, ни --
даже! -- об Анне Петровне,-- вероятно, он думал о том, о чем думалось перед
раскрытой коробочкой черноватых лепешек.
То есть -- он думал, что икота, толчки, перебои и стеснительное дыхание
(жажда пить воздух), вызывающие, как всегда, колотье в легкое щекотанье
ладоней, у него случаются не от сердца, а -- от развития газов.
О поднывающей левой руке и стреляющем левом плече все это время он
старался не думать.
-- "Знаете ли? Да это просто желудок!"
417
Так однажды старался ему объяснить камергер Сапожков,
восьмидесятилетний старик, недавно скончавшийся от сердечной ангины.
-- "Газы, знаете ли, распирают желудок: и грудобрюшная преграда
сжимается... Оттого и толчки, и икота... Это все развитие газов..."
Как-то раз, недавно, в Сенате Аполлон Аполлонович разбирая доклад,
посинел, захрипел и был выведен; на настойчивое приставание обратиться к
врачу он им всем объяснял:
-- "Это, знаете, газы... Оттого и толчки".
Абсорбируя газы, черная и сухая лепешка иногда помогала ему, не всегда,
впрочем.
...............................................................
-- "Да, это -- газы",-- и тронулся к... к...: было -- половина
девятого.
Этот звук и услышал Семеныч.
Вскоре после того -- грохнула, бацнула коридорная дверь и издали
прогудела другая; сняв с озябших колен полосатый свой плед, Аполлон
Аполлонович Аблеухов снова тронулся с места, подошел к двери замкнутой
спаленки, раскрыл эту дверь и выставил покрытое потом лицо, чтоб у самой
двери наткнуться -- на такое же точно покрытое потом лицо:
-- "Это вы?"
"Я-с..."
-- "Что вам?"
-- "Тут-с хожу..."
-- "Аа: да, да... Почему же так рано..."
-- "Приглядеть всюду надобно..."
-- "Что такое, скажите?.."
-- "?.."
-- "Звук какой-то..."
-- "А что-с?"
-- "Хлопнуло..."
-- "А, это-то?"
Тут Семеныч рукой ухватился за край шврочайшей кальсонины,
неодобрительно покачал головой:
-- "Ничего-с..."
...............................................................
Дело в том, что за десять минут перед тем с удивленьем Семеныч
приметил: из барчукской из двери белобрысая просунулась голова: поглядела
направо и поглядела налево, и -- спряталась.
418
И потом -- барчук проюркнул попрыгунчиком к двери старого барина.
Постоял, подышал, покачал головой, обернулся, не приметив Семеныча,
прижатого в теневом углу коридора; постоял, еще подышал, да головой -- к
свет пропускающей скважине: да -- как прилипнет, не отрываясь от двери! Не
по-барчукски барчук любопытствовал, не каким-нибудь был,-- не таковским...
Что такой за подглядыватель? Да и потом -- непристойно как будто.
Хоть бы он там присматривал не за каким за чужим, кто бы мог утаиться
-- присматривал за своим, за единокровным папашенькою; мог бы, кажется,
присматривать за здоровьем; ну, а все-таки: чуялось, что тут дело не в
сыновних заботах, а так себе: праздности ради. А тогда выходило одно:
шелапыга!
Не лакеем каким-нибудь был -- генеральским сынком, образованным на
французский манер. Тут стал гымкать Семеныч.
Барчук же,-- как вздрогнет!
-- "Сюртучок",-- сказал он в сердцах,-- "мне скорей пообчистите..."
Да от папашиной двери -- к себе: просто какая-то шелапыга!
-- "Слушаюсь",-- неодобрительно прожевал губами Семеныч, а сам себе
думал:
-- "Мать приехала, а он экую рань -- „почистите сюртучок"".
-- "Нехорошо, неприлично!"
-- "Просто хамлеты какие-то... Ах ты, Господи... подсматривать в
щелку!"
...............................................................
Все это закопошилося в мозгах старика, когда он, ухватившись за края
слезавших штанов, неодобрительно качал головой и двусмысленно бормотал себе
под нос:
-- "А?.. Это-то?.. Хлопнуло: это точно..."
-- "Что хлопнуло?"
-- "Ничего-с: не изволите беспокоиться..."
-- "?.."
-- "Николай Аполлонович..."
-- "А?"
-- "Уходя хлопнули дверью: себе ушли спозаранку..."
Аполлон Аполлонович Аблеухов на Семеныча посмотрел, собирался что-то
спросить, да себе промолчал,
419
но... старчески пережевывал ртом: при воспоминании о незадолго
протекшем здесь неудачнейшем объяснении с сыном (это было ведь утро после
вечера у Цука-товых) под углами губы обиженно у него поотвисли мешочки из
кожи. Неприятное впечатление это, очевидно, Аполлону Аполлоновичу претило
достаточно-он гнал его.
И, робея, просительно поглядел на Семеныча:
-- "Анну Петровну-то старик все-таки видел... С ней -- как-никак --
разговаривал..."
Эта мысль промелькнула назойливо.
-- "Верно, Анна Петровна-то изменилась... Похудела, сдала; и, поди,
поседела себе: стало больше морщинок... Порасспросить бы как-нибудь
осторожно, обходом..."
-- "И -- нет, нет!.."
Вдруг лицо шестидесятивосьмилетнего барина неестественно распалось в
морщинах, рот оскалился до ушей, а нос ушел в складки.
И стал шестидесятилетний -- тысячелетним каким-то; с надсадою,
переходящей в крикливость, эта седая развалина принялась насильственно из
себя выжимать каламбурик:
"А... ме-ме-ме... Семеныч... Вы... ме-ме... босы?"
Тот обиженно вздрогнул.
-- "Виноват-с, ваше высокопр..."
-- "Да я... ме-ме-ме... не о том",-- силился Аполлон Аполлонович
сложить каламбурик.
Но каламбурика он не сложил и стоял, упираясь глазами в пространство;
вот чуть-чуть он присел, и вот выпалил он чудовищность:
-- "Э... скажите..."
"У вас -- желтые пятки?"
Семеныч обиделся:
-- "Желтые, барин, пятки не у меня-с: все у них-с, у длиннокосых
китайцев-с..."
-- "Хи-хи-хи... Так, может быть, розовые?"
-- "Человеческие-с..."
-- "Нет -- желтые, желтые!"
И Аполлон Аполлонович, тысячелетний, дрожащий, приземистый, туфлей
топнул настойчиво.
-- "Ну, а хотя бы и пятки-с?.. Мозоли, ваше высокопревосходительство --
они все... Как наденешь башмак, и сверлит тебе, и горит..."
420
Сам же он думал:
-- "Э, какие там пятки?.. И в пятках ли, стало быть, дело?.. Сам-то
вишь, старый гриб, за ночь глаз не сомкнувши... И сама-то поблизости тут, в
ожидательном положении... И сын-то -- хамлетист... А туды же -- о пятках!..
Вишь ты -- желтые... У самого пятки желтые... Тоже -- „особа"!..."
И еще пуще обиделся.
А Аполлон Аполлонович, как и всегда, в каламбурах, в нелепицах, в
шуточках (как, бывало, найдет на него) выказывал просто настырство какое-то:
иногда, бодрясь, становился сенатор (как никак -- действительный тайный,
профессор и носитель бриллиантовых знаков) -- непоседою, вертуном,
приставалой, дразнилой, походя в те минуты на мух, лезущих тебе в глаза, в
ноздри, в ухо -- перед грозой, в душный день, когда сизая туча томительно
вылезает над липами; мух таких давят десятками -- на руках, на усах -- перед
грозой, в душный день.
-- "А у барышни-то -- хи-хи-хи... А у барышни..."
-- "Что у барышни?"
-- "Есть..."
Экая непоседа!
-- "Что есть-то?"
-- "Розовая пятка..."
-- "Не знаю..."
-- "А вы посмотрите..."
-- "Чудак, право барин..."
-- "Это у нее от чулочек, когда ножка вспотеет".
И не окончивши фразы, Аполлон Аполлонович Аб-леухов, -- действительный
тайный советник, профессор, глава Учреждения,-- туфлями протопотал к себе в
спаленку; и -- щелк: заперся.
Там, за дверью,-- осел, присмирел и размяк.
И беспомощно стал озираться: э, да как же он помельчал! Э, да как же он
засутулился? И -- казался неравноплечим (будто одно плечо перебито). К
колотившемуся, к болевшему боку -- то и дело жалась рука.
...............................................................
Да-с!
Тревожные донесения из провинции... И, знаете ли,-- сын, сын!.. Так
себе -- отца опозорил... Ужасное положение, знаете ли...
421
Эту старую дуру, Анну Петровну, обобрали: какой-то негодяй-скоморох, с
тараканьими усиками... Вот она и вернулась...
Ничего-с!.. Как-нибудь!..
Восстание, гибель России... И уже -- собираются: покусились...
Какой-нибудь абитуриент 29 там с глазами и усиками врывается в
стародворянский, уважаемый дом...
И потом -- газы, газы!..
Тут он принял лепешку...
...............................................................
Перестает быть упругой пружина, перегруженная гирями; для упругости
есть предел; для человеческой воли есть предел тоже; плавится и железная
воля; в старости разжижается человеческий мозг. Нынче грянет мороз,-- и
снежная, крепкая куча прыскает самосветящейся искрой; и из морозных снежинок
сваяет человеческий блистающий бюст.
Оттепель прошумит -- пробуреет, проточится куча: вся одрябнет,
ослизнет; и -- сядет.
Аполлон Аполлонович Аблеухов мерз еще в детстве: мерз и креп; под
морозною, столичною ночью -- круче, крепче, грознее казался блистающий бюст
его,-- самосветящийся, искристый, выходящий над северной ночью всего более
до того гниловатого ветерка, от которого пал его друг, и который в течение
последнего времени запалил ураганом.
Аполлон Аполлонович Аблеухов восходил до урагана; и -- после...
Одиноко, долго и гордо стоял под палящим жерлом урагана Аполлон
Аполлонович Аблеухов -- самосветящийся, оледенелый и крепкий; но всему
положен предел: и платина плавится.
Аполлон Аполлонович Аблеухов в одну ночь про^-сутулился; в одну ночь
развалился он и повис большой головой; и его, упругого, как пружина,
свалило; а бывало? Недавно еще на безморщинистом профиле, вызывающе
брошенном под небеса навстречу напастям, трепыхалися красные светочи
пламени, от которого... могла... загореться... Россия!..
Но прошла всего ночь.
И на огненном фоне горящей Российской Империи вместо крепкого
золотомундирного мужа оказался -- геморроидальный старик, стоящий с
распахнутой, прерывисто-дышащей волосатою грудью,-- непробритый,
422
нечесаный, потный,-- в халате с кистями,-- он, конечно, не мог править
бег (по ухабам, колдобинам, рытвинам) нашего раскачавшегося государственного
колеса!..
Фортуна ему изменила.
Конечно же,-- не события личной жизни, не отъявленный негодяй, его сын,
и не страх пасть под бомбою, как падает простой воин на поле, не приезд там
какой-нибудь Анны Петровны, малоизвестной особы, не успевающей ни на каком
ровно поприще -- не приезд тям Анны Петровны (в черном, штопаном платье и с
ридикюльчиком), и вовсе не красная тряпка превратили носителя сверкающих
бриллиантовых знаков просто в талую кучу.
Нет -- время...
...............................................................
Видывали ли вы уже впадающих в детство, но все еще знаменитых мужей --
стариков, которые полстолетия отражали стойко удары -- белокудрых (чаще же
лысых) и в железо борьбы закованных предводителей?
Я видел их.
В собраниях, в заседаниях, на конгрессах они взлезали на кафедру в
белоснежных крахмалах и лоснящихся своих фраках с надставными плечами;
сутуловатые старики с отвисающими челюстями, со вставными зубами, беззубые
--
-- видел я --
-- продолжали еще по привычке ударять по сердцам, на кафедре овладевая
собою.
И я видел их на дому.
Со слабоумною суетою шепоточком мне в ухо кидая больные, тупые остроты,
в сопровождении нахлебников, они влачилися в кабинет и слюняво там
хвастались полочкой собрания сочинений, переплетенных в сафьян, которую и я
когда-то почитывал, которою угощали они и меня, и себя.
Мне грустно!
...............................................................
Ровно в десять часов раздавался звонок: отпирал не Семеныч; кто-то там
проходил -- в комнату Николая Аполлоновича; там сидел, там оставил записку.
423
Я 3НАЮ, ЧТО ДЕЛАЮ
Ровно в десять часов Аполлон Аполлонович откушал кофей в столовой.
В столовую он, как мы знаем, вбегал -- ледяной, строгий, выбритый,
распространяя запах одеколона и соразмеряя кофе с хронометром; и царапая
туфлями пол, к кофею он приволокся в халате сегодня: ненадушенный,
невыбритый.
От половины девятого до десяти часов пополуночи он просидел, запершись.
На корреспонденцию не взглянул, на приветствия слуг, вопреки обычаю, не
ответил; а когда слюнявая морда бульдога ему легла на колени, то ритмически
шамкавший рот --
Зовет меня мой Дельвиг милый,
Товарищ юности живой,
Товарищ юности унылой -- 30
то ритмически шамкавший рот поперхнулся лишь кофеем:
"Э... послушайте: уберите-ка пса..."
Пощипывая и кроша французскую булочку, окаменевающими глазами
уставлялся в черную, кофейную гущу.
В половине двенадцатого Аполлон Аполлонович, будто вспомнивши что-то,
засуетился, заерзал; беспокойно глазами забегал он, напоминая серую мышь;
вскочил,-- и бисерными шажками, дрожа, припустился в кабинетную комнату,
обнаруживши под распахнутой полой халата полузастегнутые кальсоны.
В кабинетную комнату вскоре заглянул и лакей, чтоб напомнить, что
поданы лошади; заглянул -- и как вкопанный остановился он на пороге.
С изумлением рассматривал он, как от полочки к полочке по бархатистым,
всюду тут разостланным коврикам Аполлон Аполлонович перекатывал тяжелую
кабинетную лесенку,-- охая, кряхтя, спотыкаясь, потея,-- и как он взбирался
по лесенке, как с опасностью для собственной жизни он, вскарабкавшись, на
томах пальцем пробовал пыль; увидавши лакея, Аполлон Аполлонович пожевал
брезгливо губами, ничего не ответил на упоминанье о выезде.
Хлопая переплетом по полке, он потребовал тряпок.
424
Два лакея принесли ему тряпок; тряпки эти пришлось ему передать на
полотерной вверх приподнятой щетке (он наверх к себе не пустил никого, да и
сам не спустился); два лакея взяли по стеариновой свечке; два лакея стали по
обе стороны лесенки с вверх протянутой окаменевшей рукою.
-- "Поднимите-ка свет... Да не-так... И не эдак... Э, да -- выше же:
еще повыше..."
К этому времени из-за заневских строений повыклу-бились клочкастые
облака, понавалились хмурые вой-локовидные клубы их; бил в стекла ветер; в
зеленоватой, нахмуренной комнате господствовал полусумрак; выл ветер; и
повыше, повыше тянулися две стеариновых свечки по обе стороны лесенки,
убегающей к потолку; там из пыльного облака, из-под самого потолка
копо-шилися полы мышиного цвета и болтались малиноватые кисти.
-- "Ваше всоковство!"
-- "Ваше ли дело?.."
-- "Изволите себя утруждать..."
-- "Помилуйте... Где это видано..."
Аполлон Аполлонович Аблеухов, действительный тайный советник, там из
облака пыли и вовсе не мог их расслышать: какое там! Позабыв все на свете,
тряпкою обтирал корешки, ожесточенно похлопывал он томами по перекладинам
лесенки; и -- под конец расчихался:
-- "Пыль, пыль, пыль..."
-- "Ишь-ты... Ишь-ты!..."
-- "А ну-ка я... тряпкою: так-с, так-с, так-с..."
-- "Очень хорошо-с!.."
И кидался на пыль с грязной тряпкой в руке.
Был тревожный треск телефона: трезвонило Учреждение; но из желтого дома
ответили на тревожный треск телефона:
-- "Его высокопревосходительство?.. Да... Изволят откушивать кофе...
Доложим... Да... Лошади поданы..."
И вторично трещал телефон; на вторичный треск телефона вторично
ответили:
-- "Да... да... Все еще сидят за столом... Да уж мы Доложили...
Доложим... Лошади поданы..."
Ответили и на третий, уже негодующий треск:
-- "Никак нет-с!"
"Занимаются разборкою книг..."
"Лошади?"
425
-- "Поданы..."
Лошади, постояв, отгяраяились яа хонюшню; кучер сплюнул: выругаться он
не поемел...
........................... .. ....................................
-- "Протру-ка я!" н
-- "Ай, ай, ай!.. Не угодно ли видеть?"
-- "Апчхи..."
И дрожащие желтые руки, вооруженные томами, колотились по полке.
...............................................................
В передней продребезжали звонки: продребезжали прерывисто; проговорило
молчание между двумя толчками звонков; напоминанием молчание это --
напоминанием о чем-то забытом, родном -- пролетело пространство лакированных
комнат; и -- непрошенно вошло в кабинет; старое, старое -- тут стояло; и --
подымалось по лесенке.
Ухо выставилось из пыли, голова повернулась:
-- "Слышите?.. Слушайте..."
Мало ли кто мог быть?
Оказаться мог: тот -- Николай Аполлонович, ужаснейший негодяй,
беспутник, лгунишка; оказаться мог: этот -- Герман Германович, с бумагами;
или там -- Котоши-Котошинский; или, пожалуй, граф Нольден: оказаться,
впрочем, могла -- ме-ме-ме -- и Анна Петровна...
Дзанкнуло.
-- "Неужели не слышите?"
-- "Ваше высокопревосходительство, как не слышать: там отворят,
небось..."
На дребезжание лишь теперь отозвались лакеи; каменея, они еще
продолжали светить.
Только бродивший по коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он
тосковал), перечисляющий скуки ради направления в шифоньере принадлежностей
барского туалета:--"Северо-восток: черные галстухи и белые галстухи...
Воротнички, манжеты -- восток... Часы -- север"-- только бродивший по
коридору Семеныч (все-то он бормотал, все-то он тосковал), только он --
насторожился, встревожился, протянул свое ухо по направлению к дребезжавшему
звуку; затопотал в кабинет.
Боевой, верный конь отзывается так на звук рога:
-- "Я осмелюсь заметить: звонят..."
426
Не отзывались лакеи.
Каждый вытянул свою свечку -- под потолок; из-под самого потолка, с
верхушечки лестницы, голая голова просунулась в пыльных клубах; отозвался
надтреснутый, разволнованный голос:
-- "Да! И я тоже слышал".
Аполлон Аполлонович, оторвавшийся от толстого, переплетенного тома,--
он один отозвался:
-- "Да, да, да..."
-- "Знаете ли..."
-- "Звонят... звонки..."
Невыразимое тут, но обоим что-то понятное, знать они учуяли оба, потому
что вздрогнули -- оба: "торопитесь -- бегите -- спешите!.."
-- "Это барыня..."
-- "Это -- Анна Петровна!"
Торопитесь, бегите, спешите: дребезжало опять!
Тут лакеи поставили свечки и протопали в темнеющий коридор (первый
протопал Семеныч). Из-под самого потолка в зеленоватом освещении
петербургского утра Аполлон Аполлонович Аблеухов -- серая мышиная куча --
беспокойно заерзал глазами; задыхаясь, кое-как стал сползать, покряхтывая,
привалившися к перекладинам лестницы волосатою грудью, плечом и щетинистым
подбородком; сполз -- да как пустится мелкою дробью по направлению к
лестнице с грязною подти-ральной тряпкой в руке да с распахнутой полой
халата, протянувшейся в воздухе фантастическим косяком. Вот споткнулся, вот
стал, задышал и пальцем нащупал пульс.
...............................................................
А по лестнице подымался уже господин с пушистыми бакенбардами, в
наглухо застегнутом вицмундире с обтянутой талией, в ослепительно белых
манжетах, с аннинскою звездой на груди, почтительно предводимый Семенычем;
на подносике, чуть дрожащем в руках старика, лежала глянцевитая визитная
карточка с дворянской короной.
Аполлон Аполлонович с запахнутой полой халата, суетливо выглядывал
из-за статуи Ниобеи на сановитого, пушистого старика.
Право же, походил он на мышь.
427
БУДЕШЬ ТЫ, КАК БЕЗУМНЫЙ
Петербург -- это сон.
Коли ты во сне бывал в Петербурге, ты без сомнения знаешь тяжеловесный
подъезд: там дубовые двери с зеркальными стеклами; стекла эти прохожие
видят-но за стеклами этими никогда не бывают они.
Тяжкоглавая медная булава разблисталась беззвучно из-за зеркала стекол
тех.
Там -- покатое, восьмидесятилетнее плечо: оно снится годами тем
случайным прохожим, для которых все -- сон и которые -- сон; на покатое это
плечо восьмидесятилетнего старика падает и темная треуголка;
восьмидесятилетний швейцар так же ярко блистает оттуда и серебряным галуном,
напоминая служителя из бюро похоронных процессий при отправлении службы.
Так бывает всегда.
Тяжелая медноглавая булава мирно покоится на восьмидесятилетнем плече
швейцара; и увенчанный треуголкой швейцар засыпает года над "Биржевкою".
Потом встанет швейцар и распахнет дверь. Днем ли, утром ли, под вечер ли ты
пройдешься мимо дубовой той двери -- днем, утром, под вечер ты увидишь и
медную булаву; ты увидишь галун; ты увидишь -- темную треуголку.
С изумлением остановишься ты пред все тем же видением. То же видел ты и
в свой прошлый приезд. Пять лет уже протекло: проволновались глухо события;
уж проснулся Китай; и пал Порт-Артур; желтолицыми наводняется приамурский
наш край; пробудились сказания о железных всадниках Чингиз-Хана.
Но видение старых годин неизменно, бессменно: восьмидесятилетнее плечо,
треуголка, галун, борода.
Миг,-- коль тронется белая за стеклом борода, коль огромная прокачается
булава, коль сверкнут ослепительно серебристые галуны, как бегущие с желобов
ядовитые струйки, угрожающие холерой и тифом жителю подвального этажа,--
коли будет все то, и изменятся старые годы, будешь ты, как безумный,
кружиться по петербургским проспектам.
Ядовитая струйка из желоба обольет мозглым холодом октября.
Если б там, за зеркальным подъездом, стремительно просверкала бы
тяжкоглавая булава, верно б, верно бы
428
здесь не летали б холеры и тифы: не волновался б Китай; и не пал
Порт-Артур; приамурский наш край не наводнялся бы косами; всадники
Чингиз-хана не восстали бы из своих многосотлетних гробов.
Но послушай, прислушайся: топоты... Топоты из зауральских степей.
Приближаются топоты. Это -- железные всадники.
Застывая года над подъездом черно-серого, многоколонного дома, та же
все повисает кариатида подъезда: густобородый, каменный колосс.
С грустною тысячелетней усмешкою, с темною пустотою день проницающих
глаз повисает года он: повисает томительно; упадает сто лет карниз
балконного выступа на затылок бородача и на локти каменных рук. Иссеченным
из камня виноградным листом и кистями каменных виноградин проросли его
чресла. Крепко в стену вдавилися чернокопытные, козлоподобные ноги.
Старый, каменный бородач!
Улыбался он многие годы над уличным шумом, приподымался он многие годы
над летами, зимами, веснами -- круглыми завитушками орнаментной лепки. Лето,
осень, зима: снова -- лето и осень; тот же он; и летом он -- пористый;
обледенелый, зимой истекал он ледышками; веснами от ледышек тех и сосулек
протекала капель. Но он -- тот же: его минуют года. Самое время по пояс
кариатиде.
Из безвременья, как над линией времени, изогнулся он над прямою стрелою
проспекта. На его бороде уселась ворона: однозвучно каркает на проспект;
этот скользкий, мокрый проспект отливает металлическим блеском; в эти мокрые
плиты, так невесело озаренные октябревским деньком, отражаются: зеленоватый
облачный рой, зеленоватые лица прохожих, серебристые струйки, вытекающие из
рокочущих желобов.
Каменный бородач, поднятый над вихрем событий, дни, недели, года
подпирает подъезд Учреждения.
...............................................................
Что за день!
С утра еще стали бить, стрекотать, пришепетывать капельки; от взморья
пер серый туманистый войлок; парами проходили писцы; отворял им швейцар в
треуголке; они вешали свои шляпы и сырые одежды на вешалках, пробегали по
красного сукна ступеням, пробегали они беломраморным вестибюлем, поднимали
429
глаза на министерский портрет: и шли по нетопленым залам -- к своим
холодным столам. Но писцы не писали: писать было нечего; из директорского
кабинета не приносилась бумага; в кабинете не было никого; в камине
растрещались поленья.
Над суровым, дубовым столом лысая голова не напружилась височными
жилами; не глядела она исподлобья туда, где в камине текли резвой стаей
васильки угарного газа: в одинокой той комнате все же праздно в камине текли
огоньки угарного газа над каленою грудою растрещавшихся огоньков;
разрывались там, отрывались и рвались -- красные петушиные гребни, пролетая
стремительно в дымовую трубу, чтоб сливаться над крышами с гарью, с
отравленной копотью и бессменно над крышами повисать удушающей, разъедающей
мглой. В кабинете не было никого.
Аполлон Аполлонович в этот день не прошествовал в директорский кабинет.
Уже надоело и ждать; от стола к столу перепархивал недоумевающий шепот;
слухи реяли; и -- мерещились мороки; в вице-директорском кабинете трещала
труба телефона:
-- "Выехал ли?.. Быть не может?.. Доложите, что необходимо
присутствие... быть не может..." И вторично трещал телефон:
-- "Докладывали?.. Все еще сидит за столом?.. Доложите, что время не
терпит..."
Вице-директор стоял с дрожащею челюстью; недоумевающе разводил он
руками; через час -- полтора он спустился по бархатным ступеням в высочайшем
цилиндре. Распахнулись двери подъезда... Он прыгнул в карету.
Через двадцать минут, поднимаяся по ступенькам желтого дома, он с
изумлением видел, как Аполлон Аполлонович Аблеухов, его ближайший начальник,
с запахнутой полой гадкого, мышиного цвета халата суетливо выглядывал на
него из-за статуи Ниобеи.
-- "Аполлон Аполлонович",-- выкрикнул седовласый, аннинский кавалер,
из-за статуи увидавши щетинистый подбородок сенатора, и поспешно стал
оправлять большой шейный орден под галстухом.
-- "Аполлон Аполлонович, да вот вы как, вот вы где? А я-то вас, мы-то
вас, мы-то к вам -- трезвонили, теле-фонили. Ждали -- вас..."
430
-- "Я... ме-ме-ме", -- зажевал сутулый старик,-- "разбираю свою
библиотеку... Извините уж, батюшка",-- прибавил ворчливо он,-- "что я так,
по-домашнему".
И руками он показал на свой драный халат.
-- "Что это, вы больны? Э, э, э -- да вы будто опухли... Э, да это
отеки?"-- почтительно прикоснулся гость к пылью покрытому пальцу.
Свою грязную подтиральную тряпку Аполлон Аполлонович уронил на паркет.
-- "Вот не вовремя-то изволили расхвораться... А я к вам с
известием... Поздравляю вас: всеобщая забастовка--в Мороветринске..."
-- "С чего это вы?.. Я... ме-ме-ме... Я здоров",-- тут лицо старика
недовольно распалось в морщины (известие о забастовке принял он равнодушно:
видимо, он более ничему удивиться не мог) -- "и пожалуйте: завелась, знаете,
пыль"...
-- "Пыль?"
-- "Так я ее -- тряпкой".
Вице-директор с пушистыми баками почтительно теперь наклонился перед
этою сутуловатой развалиной и пытался все приступить к изложению чрезвычайно
важной бумаги, которую он в гостиной перед собой разложил на перламутровом
столике.
Но Аполлон Аполлонович снова его перебил:
-- "Пыль, знаете, содержит микроорганизмы болезней... Так я ее --
тряпкой..."
Вдруг эта седая развалина, только что севшая в кресле ампир,
стремительно привскочила, рукой опираясь о ручку; пальцем уткнулась в бумагу
стремительно другая рука.
-- "Что это?"
-- "Как я вам докладывал только что..."
-- "Нет-с, позвольте-с" -- К бумаге Аполлон Аполлонович ожесточенно
припал: помолодел, побелел, стал -- бледнорозовым (красным быть он не мог
уже).
-- "Постойте!.. Да они посходили с ума?.. Нужна моя подпись? Под эдакой
подписью?!"
-- "Аполлон Аполлонович..."
-- "Подписи я не дам".
-- "Да ведь -- бунт!"
-- "Сменить Иванчевского..."
-- "Иванчевский сменен: вы -- забыли?"
-- "Подписи я не дам..."
431
Аполлон Аполлонович с помолодевшим лицом, с неприлично распахнутой
полой халата шлепал взад и вперед по гостиной, спрятав за спину руки,
опустив низко лысину: подойдя вплотную к изумленному гостю, он забрызгал
слюной:
-- "Как могли они думать? Одно дело -- твердая, административная
власть, а другое дело...-- нарушение прямых, законных порядков".
-- "Аполлон Аполлонович", -- урезонивал аннинский кавалер,-- "вы
человек твердый, вы -- русский... Мы надеялись... Нет, вы конечно
подпишитесь..."
Но Аполлон Аполлонович завертел подвернувшийся карандаш между двумя
костяшками пальцев; остановился, зорко как-то взглянул на бумагу:
переломался, треснувши, карандаш; взволнованно он теперь перевязывал кисти
халата с гневно дрожащею челюстью.
-- "Я, батюшка, человек школы Плеве... Я знаю, что делаю... Яйца кур
не учат..."
"Ме-емме... Я не дам своей подписи".
Молчание.
-- "Ме-емме... Ме-емме..."
И надул пузырем свои щеки...
Господин с пушистыми бакенбардами недоумевающе спускался по лестнице;
для него было ясно: карьера сенатора Аблеухова, созидаемая годами,
рассыпалась прахом. По отъезде вице-директора Учреждения Аполлон Аполлонович
продолжал расхаживать в сильном гневе среди кресел ампир. Скоро он удалился;
скоро вновь появился: он под мышкою тащил тяжеловесную папку бумаг на
перламутровый столик, припадая папкою и плечом к все еще болевшему боку;
положивши перед собой эту папку бумаг, Аполлон Аполлонович позвонился и
приказал немедленно перед собою развести огонек.
Из-за нотабен, вопросительных знаков, параграфов, черточек, из-за уже
последней работы на каминный огонь поднималась мертвая голова; губы сами
себе бормотали:
-- "Ничего-с... Так себе..."
Закипела, и от себя отделяя кипящие трески и блески, расфыркалась жаром
дохнувшая груда -- малиновая, золотая; угольями порассыпались поленья.
Лысая голова поднялась на камин с сардоническим, с усмехнувшимся ртом и
с прищуренными глазами,
432
воображая, как теперь летит от нее через слякоть взбешенный,
окончательный карьерист, предложивший ему, Аблеухову, просто подлую сделку с
ничем не запятнанной совестью.
-- "Я, мои судари, человек школы Плеве... И я знаю, что делаю...
Так-то-с, судари..."
Остро отточенный карандашик -- вот он прыгает в пальцах; остро
отточенный карандашик стаями вопросительных знаков упал на бумагу; это ведь
последнее его дело; через час будет дело это окончено; через час в
Учреждение затрещит -- в телефон: с уму непостижимым известием.
...............................................................
Подлетела карета к кариатиде подъезда, а кариатида -- не двинулась:
бородач -- старый, каменный, подпирающий подъезд Учреждения.
Тысяча восемьсот двенадцатый год освободил его из лесов. Тысяча
восемьсот двадцать пятый год бушевал декабрьскими днями; отбушевали они;
пробушевали январские дни так недавно: это был -- девятьсот пятый год.
Каменный бородач!
Все бывало под ним и все под ним быть перестало. То, что он видел не
расскажет он никому.
Помнит и то, как осаживал кучер свою кровную пару, как клубился дым от
тяжелых конских задов; генерал в треуголке, в крылатой, бобром обшитой
шинели, грациозно выпрыгивал из кареты и при криках "ура" пробегал в
открытую дверь.
После же, при криках "ура" генерал попирал пол балконного выступа
белолосинной ногою. Имя то утаит бородач, подпирающий карниз балконного
выступа; каменный бородач и доселе знает то имя.
Но о нем не расскажет он.
Никому, никогда не расскажет он о слезах сегодняшней проститутки,
приютившейся ночью под ним на ступенях подъезда.
Не расскажет он никому о недавних наездах министра: был тот в цилиндре;
и была у него в глазах -- зеленоватая глубина; поседевший министр, выходя из
легеньких санок, гладил холеный ус серой шведской перчаткой.
Он потом стремительно пробегал в открытую дверь, чтоб задумываться у
окон.
433
Бледное, бледное лицевое пятно, прижатое к стеклам, выдавалось --
оттуда вон; не угадал бы случайный прохожий, глядя на это пятно, в том
прижатом пятне -- не угадал бы случайный прохожий в том прижатом пятне
повелительного лица, управляющего отсюда российскими судьбами.
Бородач его знает; и -- помнит; но рассказать -- не расскажет --
никому, никогда!..
Пора, мой друг, пора; покоя сердце просит...
Бегут за днями дни, и каждый день уносит
Частицу бытия; а мы с тобой вдвоем
Располагаем жить; а там -- глядь: и умрем 31.
Так говаривал своему одинокому другу посе&евший, одинокий министр,
теперь почивающий.
И нет его -- и Русь покинул он,
Взнесенну им...32
И -- мир его праху...
Но швейцар с булавой, засыпающий над "Биржевкою", измученное лицо
знавал хорошо: Вячеслава Константиновича 33, слава Богу, в
Учреждении еще помнят, а блаженной памяти императора Николая Павловича в
Учреждении уж не помнят: помнят белые залы, колонны, перила.
Помнит каменный бородач.
Из безвременья, как над линией времени, изогнулся он над прямою ль
стрелою проспекта, иль над горькой, соленой, чужой -- человеческою слезой?
На свете счастья нет, а есть покой и воля...
Давно желанная мечтается мне доля:
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальнюю трудов и чистых нег 34.
...............................................................
Приподымается лысая голова,-- мефистофельский, блеклый рот старчески
улыбается вспышкам; вспышками пробагровеет лицо; глаза -- опламененные все
же; и все же -- каменные глаза: синие -- и в зеленых провалах! Холодные,
удивленные взоры; и -- пустые, пустые. Мо-роками поразожглись времена,
солнца, светы. Вся жизнь -- только морок. Так стоит ли? Нет, не стоит:
-- "Я, судари мои, школы Плеве... Я, судари мои... Я -- ме-ме-ме..."
Падает лысая голова.
434
...............................................................
В Учреждении от стола к столу перепархивал шепот; вдруг дверь
отворилась: пробежал к телефону чиновник с совершенно белым лицом.
-- "Аполлон Аполлонович... выходит в отставку..."
Все вскочили; расплакался столоначальник Легонин; и возникло все это:
идиотский гул голосов, ног неровные топоты, из вице-директорской комнаты
вразумительный голос; и -- треск телефона (в департамент девятый);
вице-директор стоял с дрожащею челюстью; в руке его кое-как плясала
телефонная трубка: Аполлон Аполлонович Аблеухов, собственно, уже не был
главой Учреждения.
Через четверть часа, в наглухо застегнутом вицмундире с обтянутой
талией седовласый вице-директор с аннинской звездой на груди уже отдавал
приказания; через двадцать минут свежевыбритый и волнением молодеющий лик
проносил он по залам.
Так совершилось событие неописуемой важности.
ГАДИНА
Закипевшие воды канала бросились к тому месту, где с оголтелых
пространств Марсова Поля ветер ухал в суками стонавшую чащу: что за страшное
место!
Страшное место увенчивал великолепный дворец; вверх протянутой башнею
напоминал он причудливый замок: розово-красный, тяжелокаменный; венценосец
проживал в стенах тех; не теперь это было; венценосца того уже нет
35.
Во царствии Твоем помяни его душу, о, Господи!
Розово-красный дворец выступал своим вверх протянутым верхом из гудящей
гущи узловатых, совершенно безлистных суков; суки протянулись там к небу
глухими порывами и, качаясь, ловили бегущие хлопья туманов; каркая, вверх
стрельнула ворона; взлетела, прокачалась над хлопьями, и обратно
низринулась.
Пролетка пересекала то место.
Полетели навстречу два красненьких, маленьких домика, образовавших
подобие выездной арки на площади перед дворцом 36; слева площади
древесная куча угрожала гудением; и будто наваливалось кренящимися верхами
стволов; шпиц высокий вытарчивал из-за туманистых хлопьев.
435
Конная статуя вычернялась неясно с отуманенной пло щади; проезжие
посетители Петербурга этой статуе не уделяют внимания; я всегда подолгу
простаиваю перед ней: великолепная статуя! 37 Жалко только, что
какой-то убогий насмешник при последнем проезде моем золотил ее цоколь.
Своему великому прадеду соорудил эту статую самодержец и
правнук38, самодержец проживал в этом замке; здесь же кончились
его несчастливые дни -- в розовокаменном замке; он не долго томился здесь;
он не мог здесь томиться; меж самодурною суетой и порывами благородства
разрывалась душа его; из разорванной этой души отлетел младенческий дух.
Вероятно, не раз появлялась курносая в белых локонах голова в амбразуре
окна; вон окошко -- не из этого ль? И курносая в локонах голова томительно
дозирала пространства за оконными стеклами; и утопали глаза в розовых
угасаниях неба; или же: упирались глаза в серебряную игру и в кипения
месячных отблесков в густолиственной куще; у подъезда стоял павловец-часовой
в треугольной шапке с полями и брал ружьем на караул при выходе
золотогрудного генерала в андреевской ленте 39, направлявшегося к
золотой, расписанной акварелью карете; красно-пламенный высился кучер с
приподнятых козел; на запятках кареты стояли губастые негры.
Император Павел Петрович, окинувши взглядом все это, возвращался к
сантиментальному разговору с кисей-но-газовой фрейлиной, и фрейлина
улыбалась; на ланитах ее обозначались две лукавые ямочки, и -- черная мушка.
В роковую ту ночь в те же стекла втекало лунное серебро, падая на
тяжелую мебель императорской опочивальни; падало оно на постель, озолощая
лукавого, мечущего искры амурчика; и на бледной подушке вырисовывался будто
тушью набросанный профиль; где-то били куранты; откуда-то намечались шаги...
Не прошло и трех мгновений -- и постель была смята: в месте бледного профиля
отенялась вдавлина головы; простыни были теплы; опочившего -- не было;
кучечка белокудерных офицеров с обнаженными шашками наклонила головы к
опустевшему ложу; в запертую дверь сбоку ломились; плакался женский голос;
вдруг рука розовогубого офицера приподняла тяжелую оконную штору; из-под
спущенной кисеи, на 436
окне, в сквозном серебре,-- там дрожала черная, тощая тень.
А луна продолжала струить свое легкое серебро, падая на тяжелую мебель
императорской спальни; падало оно на постель, озолощая блеснувшего с
изголовья амурчика; падало оно и на профиль, смертельно белый, будто
прочерченный тушью... Где-то били куранты; в отдалении отовсюду топотали
шаги 40.
...............................................................
Николай Аполлонович бессмысленно озирал это мрачное место, не замечая и
вовсе, что бритая физиономия его везущего подпоручика от времени и до
времени поворачивалась на своего, с позволения заметить, соседа; взгляд,
которым окидывал подпоручик Лихутин свою везомую жертву, казался исполненным
любопытства; неспокойно вертелся он всю дорогу; всю дорогу толкался он
боком. Николай Аполлонович понемногу догадывался, что Сергею Сергеевичу его
касаться невмоготу... хотя бы и боком; и вот он пихался, награждая попутчика
мелкой дробью толчков.
В это время ветер сорвал с Аблеухова итальянскую шляпу с полями, и
непроизвольным движением этот последний поймал ее на коленях у Сергея
Сергеевича; на мгновение он прикоснулся и к костенеющим пальцам, но пальцы
Сергея Сергеича дрогнули и с явным гадливым испугом отскочили вдруг вбок;
угловатый локоть задвигался. Подпоручик Лихутин теперь, вероятно, испытывал
не прикосновение к коже знакомого и, можно сказать, закадычного товарища
детства, а... гадины, которую... пришибают... на месте...
Аблеухов приметил тот жест; в свой черед стал с испугом присматриваться
и он к своему товарищу детства, с кем он был когда-то на ты; этот ты,
Сережка, то есть Сергей Сергеич Лихутин, со времени их последнего Разговора
помолодел, ну, право,-- лет на восемь, именно превратившись в "Сережку" из
Сергея Сергеича; но теперь-то уж этот "Сережка" с подобострастием не внимал
парениям аблеуховской мысли, как во время оно, на бузине, в старом дедовском
парке тому назад -- восемь лет; прошло восемь лет; и все восемь лет
изменили: бузина сломалась давно, а он...-- подобострастно поглядывал он на
Сергея Сергеича.
Их неравные отношения опрокинулись; и все, все -- пошло в обратном
порядке; идиотский вид, пальтецо,
437
толчки угловатого локтя и прочие жесты нервозности, прочитанные
Николаем Аполлоновичем, как жесты презрения,-- все, все это наводило на
грустные размышления о превратности человеческих отношений; наводило на
грустные размышления и это ужасное место: розово-красный дворец, дико воющий
и в небо вороной стреляющий сад, два красненьких домика и конная статуя;
впрочем, сад, замок, статуя уже остались у них за плечами.
И Аблеухов осунулся.
-- "Вы, Сергей Сергеевич, оставляете службу?"
-- "А?"
-- " Службу..."
-- "Как видите..."
И Сергей Сергеевич на него поглядел таким взором, как будто он доселе
не знал Аблеухова; он его оглядел от головы и до ног.
-- "Я бы вам, Сергей Сергеевич, посоветовал приподнять воротник: у вас
простужено горло, а при этой погоде, в самом деле, ничего не стоит --
легко..."
-- "Что такое?"
-- "Легко схватить жабу".
-- "И по вашему делу",-- глухо буркнул Лихутин; раздалось его суетливое
фырканье.
-- "?"
-- "Да я не о горле... Службу я оставляю по вашему делу, то есть не по
вашему делу, а именно: благодаря вам".
-- "Намек",-- чуть было не воскликнул Николай Аполлонович и поймал
снова взгляд: на знакомых так никогда не глядят, а глядят так, пожалуй, на
небывалое заморское диво, которому место в кунсткамере 41 (не в
пролетке, не на проспекте -- тем более...).
С видом таким прохожие вскидывают глаза на слонов, иногда проводимых
поздно вечером в городе,-- от вокзала до цирка; вскинут глаза, отшатнутся, и
-- не поверят глазам; дома будут рассказывать:
-- "Верите ли, мы на улице повстречали слона!"
Но все над ними смеются.
Вот такое вот любопытство выражали взоры Лихути-на; не было в них
возмущенности; была, пожалуй, гадливость (как от соседства с удавом);
ползучие гадины ведь не вызовут гнева -- просто их пришибут,чем попало: на
месте...
438
Николай Аполлонович соображал поручиком проце-ясенные слова о том, что
службу покидает поручик -- из-за него одного; да,-- Сергей Сергеич Лихутин и
потеряет возможность состоять на государственной службе после того, что
сейчас случится там между ними обоими; квартирка-то, очевидно, будет пуста
(в ней гадина и будет раздавлена)... Произойдет такое, такое... Николай
Аполлонович не на шутку тут струсил; он заерзал на месте и -- и: все его
десять пальцев, дрожащих, холодных, вцепились в рукав подпоручика.
-- "А?.. Что это?.. Почему это вы?"
Промаячил тут домик, домик кисельного цвета, снизу доверху
обставленный серою лепною работою: завитушками рококо (может быть, некогда
послуживший пристанищем для той самой фрейлины с черной мушкой, с двумя
лукавыми ямочками на лилейных ланитах).
-- "Сергей Сергеич... Я, Сергей Сергеевич... Я должен признаться вам...
Ах, как я сожалею... Крайне, крайне печально: мое поведение... Я, Сергей
Сергеич, вел себя... Сергей Сергеевич... позорно, плачевно... Но у меня,
Сергей Сергеевич, оправдание -- есть: да, есть, есть оправдание. Как человек
просвещенный, гуманный, как светлая личность, не как какой-нибудь, Сергей
Сергеевич,-- вы сумеете все понять... Я не спал эту ночь, то есть, я хотел
сказать, страдаю бессонницей... Доктора нашли меня",-- унизился он до
лганья,--"то есть мое положение -- очень-очень опасным... Мозговое
переутомление с псевдогаллюцинациями, Сергей Сергеевич (почему-то
вспомнились слова Дудкина)... Что вы скажете?"
Но Сергей Сергеевич ничего не сказал: без возмущения посмотрел; и была
во взгляде гадливость (как от соседства с удавом); гадины не вызывают ведь
гнева: их... пришибают... на месте...
-- "Псевдогаллюцинации...",-- умоляюще затвердил Аблеухов,
перепуганный, маленький, косолапый, залезая глазами в глаза (глаза глазам не
ответили); он хотел объясниться немедленно; и -- здесь, на извозчике:
объясниться здесь -- не в квартирке; и так уже не далек роковой тот подъезд;
если же до подъезда не сумеют они прийти в соглашение с офицером, то -- все,
все, все: будет кончено! Кон-че-но!! Произойдет убийство, оскорбление
действием, или просто случится безобразная Драка:
-- "Я... я... я..."
439
-- "Сходите: приехали..."
Николай Аполлонович поглядывал пред собой оловянными, неморгающими
глазами -- поглядывал на синеватые тумана клоки, откуда все хлюпали
капельки, закружившие на булькнувших лужах металлические пузыри.
Подпоручик Лихутин, соскочивший на тротуар, бросил деньги извозчику и
теперь стоял пред пролеткой, ожидая сенаторского сынка; этот что-то
замешкался.
-- "Погодите, Сергей Сергеевич: тут со мной была палка... Ах? Где она?
Неужели же я выронил палку?"
Он действительно отыскивал палку; но палка пропала бесследно; Николай
Аполлонович, совершенно бледный, обеспокоенно поворачивал во все стороны
умоляющие глаза.
-- "Ну? Что же?"
-- "Да палка".
Голова Аблеухова глубоко ушла в плечи, а плечи качались; рот же криво
раздвинулся; Николай Аполлонович поглядывал пред собой оловянными,
неморгающими глазами на синеватые тумана клоки; и -- ни с места.
Тут Сергей Сергеич Лихутин стал сердито, нетерпеливо дышать; он,
схватив Аблеухова за рукав, хотя деликатно, но крепко, принялся осторожно
высаживать его из пролетки, возбуждая явное любопытство домового дворника,--
принялся высаживать, как товарами переполненный тюк.
Но ссаженный Николай Аполлонович так и вцепился ногтями Лихутину в
руку: как они пройдут в эту дверь, -- в темноте рука-то ведь может, пожалуй,
принять неприличную позу по отношению к его, Николая Аполлонови-ча, щеке; в
темноте-то ведь не отскочишь; и -- кончено: телодвижение совершится; род
Аблеуховых опозоренным навеки останется (их никогда не бивали).
Вот и так уже подпоручик Лихутин (вот бешеный!) свободною ухватился
рукою за ворот итальянской накидки; и Николай Аполлонович стал белей
полотна.
-- "Я пойду, пойду, Сергей Сергеич..."
Каблуком инстинктивно он уткнулся в бока приподъ-ездной ступеньки;
впрочем, он тотчас одумался, чтобы не казаться посмешищем.
Хлопнула подъездная дверь.
440
ТЬМА КРОМЕШНАЯ
Тьма кромешная охватила их в неосвещенном подъезде (так бывает в первый
миг после смерти); тотчас же в темноте раздалось пыхтение подпоручика,
сопровождаемое мелким бисером восклицаний.
-- "Я... вот здесь стоял: вот-вот -- здесь стоял... Стоял, себе,
знаете..."
-- "Это так-то вы, Николай Аполлонович?.. Это так-то вы, сударь мой?.."
-- "В совершенно нервном припадке, повинуясь болезненным ассоциациям
представлений..."
-- "Ассоциациям?.. Почему же ни с места вы?.. Как сказали-то --
ассоциациям?.."
-- "Врач сказал... Э, да что вы подтаскиваете? Не подтаскивайте: я
ходить умею и сам..."
-- "А вы что хватаетесь за руку?.. Не хватайтесь, пожалуйста",--
раздалось уже выше...
-- "И не думаю..."
-- "Хватаетесь..."
-- "Я же вам говорю...",-- раздалось еще выше...
-- "Врач сказал,-- врач сказал: рредкое такое -- мозговое расстройство,
такое-такое: домино и все подобное там... Мозговое расстройство...",--
пропищало уже откуда-то сверху.
Но еще где-то неожиданный упитанный голос громогласно воскликнул:
-- "Здравствуйте!"
Это было у самой двери Лихутиных.
-- "Кто тут такое?"
Сергей Сергеич Лихутин из совершеннейшей тьмы недовольно возвысил свой
голос.
-- "Кто тут такое?",-- возвысил голос свой и Николай Аполлонович с
огромнейшим облегчением; вместе с тем он почувствовал: ухватившаяся за него
оторвалась, упала -- рука; и -- щелкнула облегчительно спичка.
Незнакомый, упитанный голос продолжал возглашать:
-- "А я стою себе тут... Звонюсь, звонюсь -- не отпирают. И, скажите
пожалуйста: знакомые голоса".
Когда чиркнула спичка, то обозначились пухо-белые пальцы со связкою
роскошнейших хризантем; а за ними, во мраке, обозначилась и статная фигура
Вергефдена -- почему это он был здесь в этот час.
-- "Как? Сергей Сергеевич?"
441
-- "Обрились?.."
-- "Как!.. В штатском..."
И тут сделавши вид, что Аблеухов замечен впервые им (Аблеухова, скажем
мы от себя, заметил он тотчас), он чиркнул спичкой и с высоко приподнятыми
бровями на него стал Вергефден выглядывать из-за качавшихся в руке
хризантем.
-- "И Николай Аполлонович тут?.. Как ваше здоровье, Николай
Аполлонович?.. После вчерашнего вечера я, признаться, подумал... Вам ведь
было не по себе?.. С балу вы как-то шумно исчезли?.. Со вчерашнего
вечера..."
Снова чиркнула спичка; из цветов уставились два насмешливых глаза: знал
прекрасно Вергефден, что Николай Аполлонович не вхож в Лихутинский дом; видя
его, столь явно влекомого к двери, по соображениям светских приличий
Вергефден заторопился:
-- "Я не мешаю вам?.. Дело в том, что я на минуточку... Мне и
некогда... Мы по горло завалены... Аполлон Аполлонович, батюшка ваш,
поджидает меня... По всем признакам ожидается забастовка... Дел -- по
горло..."
Ему не успели ответить, потому что дверь отворилась стремительно;
перекрахмаленная полотняная бабочка показалась из двери,-- бабочка, сидящая
на чепце.
-- "Маврушка, я не вовремя?"
-- "Пожалуйте, барыня дома-с..."
-- "Нет, нет, Маврушка... Лучше уж вы передайте цветы эти барыне... Это
долг",-- улыбнулся он Сергею Сергеичу, пожимая плечами, как пожимает плечами
и улыбается мужчина мужчине после дня, проведенного совместно в светском
обществе дам...
-- "Да, мой долг перед Софьей Петровной -- за количество сказанных
фифок..."
И опять улыбнулся: и -- спохватился:
-- "Ну так прощайте, дружище. Adieu, Николай Аполлонович: вид у вас
переутомленный, нервозный..."
Дробью вниз упадали шаги; и оттуда, с нижней площадки, еще раз
долетало:
-- "И нельзя же все с книгами..."
Николай Аполлонович чуть было вниз не крикнул:
-- "Я, Герман Германович, тоже... И мне пора восвояси... Не по дороге
ли нам?"
Но шаги упали, и -- бац: хлопнула дверь.
Тут Николай Аполлонович почувствовал вновь себя одиноким; и вновь --
схваченным; да,-- на этот раз
422
окончательно; схваченным перед Маврушкой. На лице его написался тут
ужас, на лице же Маврушки -- недоумение и перепуг, в то время как какая-то
откровенная сатанинская радость совершенно отчетливо написалась на лице
подпоручика; обливаясь испариной, из кармана он вытащил свободной рукою
носовой свой платок -- тиская, прижимая к стенке, таща, увлекая, подталкивая
другой свободной рукою отбивающуюся фигурку студента.
В свою очередь: отбивающаяся фигурка оказалась гибкой, как угорь; в
свою очередь, эта фигурка, сама собой отбиваясь, от двери отскакивала --
прочь-прочь; подталкиваемая,-- отталкивалась она и оттискивалась она; так,
попав ногой в муравейник, мы отскакиваем инстинктивно, видя тысячи
красненьких муравьев, заметавшихся суетливо на ногою продавленной куче; и от
кучи исходит тогда отвратительный шелест; неужели же некогда привлекательный
дом превратился для Nicolas Аблеухова -- в ногою продавленный муравейник?
Что могла подумать тут изумленная Маврушка?
Был-таки Николай Аполлонович втолкнут.
-- "Пожалуйста, милости просим..."
Был-таки втолкнут; но в прихожей он, соблюдая последние крохи
достоинства, озирая желтую знакомую под дуб вешалку и у ящика перед зеркалом
озирая ту же перебитую ручку, заметил:
-- "Я к вам... собственно... ненадолго..."
И свой плащ чуть было не отдал он Маврушке (фу -- парового отопления
жар и запах); и -- розовый кимоно!.. Пропорхнул атласный кусок его из
прихожей в соседнюю комнату: кусок самой Софьи Петровны; точней -- платья
Софьи Петровны...
Не было времени думать.
Плащ не был отдан, потому что Сергей Сергеич Лихутин, подвернувшийся
под руки Маврушке, отрывисто просипел:
-- "В кухню..."
И без соблюдения элементарных приличий радушного хозяина дома Сергей
Сергеевич пропихнул широкополую шляпу и разлетевшийся по воздуху плащ прямо
в комнату с Фудзи-Ямами. Нечего прибавлять, что под шляпой с полями и под
складками разлетевшегося плаща разлетелся в ту комнату и обладатель плаща,
Николай Аполлонович.
443
Николай Аполлонович, влетая в столовую, на одно мгновение увидел
пробегающий в дверь: кимоно; и --- захлопнулась дверь за куском кимоно.
Николай Аполлонович проехался через комнату с Фудзи-Ямами, не заметивши
здесь никакой существенной перемены, не заметивши следов штукатурки на
полосатом, пестром ковре; под ногами она надавилась -- после случая; ковры
потом чистили; но следы штукатурки остались. Николай Аполлонович ничего не
заметил: ни следов штукатурки, ни переплета осыпавшегося потолка.
Поворачивая рта трусливый оскал на его влекущего палача, он внезапно
заметил...--
Там дверь приоткрылась -- из Софьи Петровниной комнаты, там в дверную
щель просунулась голова: Николай Аполлонович только и видел -- два глаза: в
ужасе глаза на него повернулись из потока черных волос.
Но едва на глаза повернулся он, как глаза от него отвернулись; и
раздалось восклицание:
-- "Ай, ай!"
Софья Петровна увидела: меж альковом покрытый испариной подпоручик по
коврам и паркетам влачился с крылатою жертвою (Николай Аполлонович в плаще
казался крылатым), покрытой испариной тоже,-- с жертвою, у которой из-под
крыльев плаща пренеприлич-но болталася зеленая брюка, выдавая предательски
штрипку.
-- "Тррр" -- волочилися по ковру его каблуки; и ковер покрылся
морщинками.
В это время Николай Аполлонович и повернул свою голову, и, увидевши
Софью Петровну, плаксиво он ей прокричал:
-- "Оставьте нас, Софья Петровна: между мужчинами полагается это", -- в
это время слетел с него плащ и пышно упал на кушетку фантастическим
двукрылым созданием.
-- "Тррр" -- волочилися по ковру его каблуки.
Ощутив громадную встряску, на мгновенье в пространстве Николай
Аполлонович взвесился, дрыгая ногами, и...-- отделилась от его головы, мягко
шлепнувши, широкополая шляпа. Сам же он, дрыгая ногами и описывая дугу,
грянулся в незапертую дверь плотно закрытого кабинетика; подпоручик
уподобился тут праще, а Николай Аполлонович уподобился камню: камнем
грянулся в дверь; дверь раскрылась: он пропал в неизвестности.
444
ОБЫВАТЕЛЬ
Наконец Аполлон Аполлонович встал. Обеспокоенно как-то он стал
озираться; оторвался от пачечек параллельно положенных дел: нотабен,
параграфов, вопросительных, восклицательных знаков; замирая, дрожала и
прыгала рука с карандашиком -- над пожелтевшим листом, над перламутровым
столиком; лобные кости натужились в одном крепком упорстве: понять, что бы
ни было, какою угодно ценою.
И -- понял.
Лакированная карета с гербом уже более не подлетит к старой, каменной
кариатиде; там, за стеклами, навстречу не тронутся: восьмидесятилетнее
плечо, треуголка, галун и медноглавая булава; из развалин не сложится
Порт-Артур; но -- взволнованно встанет Китай; чу -- прислушайся: будто топот
далекий; то -- всадники Чингиз-хана.
Аполлон Аполлонович прислушался: топот далекий; нет, не топот: там
проходит Семеныч, пересекая холед-ные великолепия раз блистав шихся комнат;
вот он входит, озираясь, проходит; видит -- треснуло зеркало: поперек его
промерцала зигзагами серебряная стрела; и -- застыла навеки.
Проходит Семеныч.
Аполлон Аполлонович не любил своей просторной квартиры с неизменною
перспективой Невы: зеленоватым роем там неслись облака; они сгущались порою
в желтоватый дым, припадающий к взморью; темная, водная глубина сталью своих
чешуи плотно билась в граниты; в зеленоватый рой убегал неподвижный шпиц...
с Петербургской Стороны. Аполлон Аполлонович обес-покоенно стал озираться:
эти стены! Здесь он засядет надолго -- с перспективой Невы. Вот его домашний
очаг; окончилась служебная деятельность.
Что же?
Стены -- снег, а не стены! Правда, немного холодные... Что ж? Семейная
жизнь; то есть: Николай Аполлонович,-- ужаснейший, так сказать...; и -- Анна
Петровна, ставшая на старости лет... просто Бог знает кем!
Ме-емме...
Аполлон Аполлонович крепко сжал свою голову в пальцах, убегая взглядом
в растрещавшийся и жаром Дохнувший камин: праздная мозговая игра!
445
Она убегала -- убегала за грани сознания: там она продолжала вздыматься
в рои хаотических клубов; и вспомнился Николай Аполлонович -- небольшого
росточку с какими-то пытливо-синими взорами и с клубком (должно отдать
справедливость) многообразнейших умственных интересов, перепутанных
донельзя.
И -- вспомнилась девушка (это было, тому назад,-- тридцать лет); рой
поклонников; среди них еще сравнительно молодой человек, Аполлон Аполлонович
Аблеухов, уже статский советник и -- безнадежный вздыхатель.
И -- первая ночь: ужас в глазах оставшейся с ним подруги -- выражение
отвращения, презрения, прикрытое покорной улыбкой; в эту ночь Аполлон
Аполлонович Аблеухов, уже статский советник, совершил гнусный, формою
оправданный акт: изнасиловал девушку; насильничество продолжалось года; а в
одну из ночей зачат был Николай Аполлонович -- между двух разнообразных
улыбок: между улыбками похоти и покорности; удивительно ли, что Николай
Аполлонович стал впоследствии сочетанием из отвращения, перепуга и похоти?
Надо было бы тотчас же им примяться за совместное воспитание ужаса,
порожденного ими: очеловечивать ужас. Они же его раздували...
И раздувши до крайности ужас, поразбежались от ужаса; Аполлон
Аполлонович -- управлять российскими судьбами; Анна ж Петровна --
удовлетворять половое влечение с Манталини (итальянским артистом); Николай
Аполлонович -- в философию; и оттуда -- в собрания абитуриентов
несуществующих заведений (ко всем этим усикам!). Их домашний очаг
превратился теперь в запустение мерзости.
В эту-то опустевшую мерзость он теперь возвратится; вместо Анны
Петровны он встретится с запертою лишь дверью, ведущей в ее апартаменты
(если Анна Петровна не возымеет желания возвратиться -- в опустевшую
мерзость); от апартаментов ключ находится у него (в эту часть холодного дома
заходил он -- два раза: посидеть; оба раза схватил он там насморк).
Вместо ж сына увидит он моргающий, ускользающий глаз -- огромный,
пустой и холодный: василькового цвета; не то -- воровской; а не то --
перепуганный донельзя; ужас будет там прятаться -- тот самый ужас, который
у новобрачной вспыхивал в ночь, когда Аполлон Аполлонович Аблеухов, статский
советник, впервые...
446
И так далее, и так далее...
По оставлению им государственной службы эти парадные комнаты, вероятно,
позакроются тоже; стало быть, останется коридор с прилегающими -- комнатами
для него и комнатами для сына; самая его жизнь ограничится коридором: будет
шлепать там туфлями; и -- будут: газетное чтение, отправление органических
функций, ни с чем не сравнимое место, предсмертные мемуары и дверь, ведущая
в комнаты сына.
Да, да, да!
Подглядывать в замочную скважину; и -- отскакивать, услышавши
подозрительный шорох; или -- нет: в соответственном месте провертеть шилом
дырочку; и -- ожидание не обманет: жизнь застенная сына перед ним откроется
с точно такою же точностью, с какой открывается взору часовой разобранный
механизм. Вместо государственных интересов его встретят новые интересы -- с
этого обсервационного пункта.
Это все -- будет:
-- "Доброе утро, папаша!"
-- "Доброго, Коленька, утра!"
И -- разойдутся по комнатам.
И -- тогда, и -- тогда: дверь замкнувши на ключ, он приложится к
проверченной дырочке, чтобы видеть и слышать и порою дрожать, прерывисто
вздрогнуть -- от огненной, обнаруженной тайны; тосковать, бояться,
подслушивать: как они открывают душу друг другу -- Николай Аполлонович и
незнакомец тот, с усиками; ночью, сбросивши с себя одеяло, будет он
выставлять покрытую испариной голову; и, обсуждая подслушанное, будет он
задыхаться от сердечных толчков, разрывающих сердце на части, принимать
лепешки и бегать... к ни с чем не сравнимому месту: по коридору отшлепывать
туфлями вплоть до... нового утра.
-- "Доброе утро!"
"Так-с, Коленька..."
...............................................................
Вот -- жизнь обывателя!
Неодолимое стремление повлекло его в комнату сына; робко скрипнула
дверь: открылась приемная комната; остановился он на пороге; весь --
маленький, старенький; теребил дрожащей рукою малиноватые кисти халата, 447
обозревая нескладицу: и клетку с зелеными попугаями, и арабскую
табуретку с инкрустациями из слоновой кости и меди; и видел -- нелепицу: во
все стороны по-развились с табуретки кипящие красные складки пышно павшего
домино, будто бьющиеся огни и льющиеся оленьи рога -- прямо под голову
пятнистому леопарду, распластанному на полу, с оскаленной головой; Аполлон
Аполлонович постоял, пожевал губами, почесгл будто инеем обсыпанный
подбородок и с омерзением сплюнул (историю этого домино он ведь знал);
шутовское и безголовое, раскидалось оно атласными полами и безрукими
рукавами; на суданской ржавой стреле была повешена масочка.
Аполлону Аполлоновичу показалось, что -- душно: вместо воздуха в
атмосфере был разлит свинец; точно тут передумывались ужасные, нестерпимые
мысли... Неприятная комната!.. И -- тяжелая атмосфера!
Вот -- страдальчески усмехнувшийся рот, вот -- глаза василькового
цвета, вот -- светом стоящие волосы: облеченный в мундир с чрезвычайно
тонкою талией и сжимая в руке белолайковую перчатку, Николай Аполлонович,
чисто выбритый (может быть, надушенный), при шпаге, страдал из-за рамы:
Аполлон Аполлонович внимательно посмотрел на портрет, писанный последней
минувшей весною, и -- прошествовал в соседнюю комнату.
Незапертый письменный стол поразил внимание Аполлона Аполлоновича: там
был выдвинут ящичек; Аполлон Аполлонович возымел инстинктивное любопытство
(рассмотреть его содержание); быстрыми шагами подбежал он к письменному
столу и схватил -- огромный на столе забытый портрет, который он завертел с
глубочайшей задумчивостью (рассеянность отвлекла его мысль от содержания
ящичка); портрет изображал какую-то даму -- брюнетку...
Рассеянность проистекала от созерцания одной высокой материи, потому
что материя эта развернулась в мыслительный ход, по которому устремился
сенатор; этот ход не имел ничего общего с комнатой сына, ни со стоянием в
комнате сына, куда Аполлон Аполлонович, вероятно, проник машинально
(неодолимое стремление -- машинальный поступок); машинально потом опустил он
глаза и увидел, что рука его вертит уже не портрет, а какой-то тяжелый
предмет, в то время как мысль обозревает тот тип государственных деятелей,
которые в
448
просторечии имеют быть названы карьеристами, с представителем коих он
имел несчастие объясняться недавно: при покойном министре были они солидарны
с ним, а теперь они его -- Аблеухова -- собираются...
Что собираются?
Тяжелый предмет напоминал по форме сардинницу; он был вытащен рукою
сенатора машинально; машинально схватил Аполлон Аполлонович кабинетный
портрет, а очнулся от мысли -- с круглогранным предметом: и в нем что-то
дзанкнуло; менее всего тут сенатор вспомнил о бездне (мы над бездною часто
пьем кофе со сливками) 42, но рассматривал круглогранный предмет
с величайшим вниманием, наклонив над ним голову и слушая тикание часиков:
часовой механизм -- в тяжелой сардин-нице...
Предмет ему не понравился...
Предмет с собой он понес для более детального рассмотрения -- чрез
коридор в гостиную комнату,-- склонив над ним голову и напоминая серую,
мышиную кучу; в это время он думал о все том же типе государственных
деятелей; люди этого типа для защиты себя от ответственности защищаются
пустейшими фразами, вроде "как известно", когда ничего еще не известно, или:
"наука нас учит", когда наука не учит (мысль его всегда струила какие-то яды
на враждебную партию)...
Аполлон Аполлонович пробежал с предметом к тому краю гостиной, где на
львиных ногах поднялся инкрустированный столик; чопорно со стола поднималась
там длинноногая бронза; на китайский лаковый он подносик положил тяжелый
предмет, наклоняя лысую голову, над которою ламповый абажур расширялся
стеклом бледно-фиолетовым и расписанным тонко.
Но стекло потемнело от времени; и тонкая роспись потемнела от времени
тоже.
...............................................................
НЕДООБЪЯСНИЛСЯ
Николай Аполлонович, влетев в кабинетик Лихутина, грянулся каблуками со
всего размаху о пол; сотрясение это передалося в затылок; задрожали
поджилки; он невольно упал на колени, протрамбовывая темно-зеленым сукном
неприятно скользкий паркет; и -- ушибся.
449
Упал и... --
-- тотчас привскочил, тяжело дыша и хромая, бросился с перепугу к
дубовому тяжелому креслу, представляя собой мешковатую и довольно смешную
фигуру с дрожащею челюстью, с явно дрожап;ими пальцами и с единственным
инстинктивным стремлением --поспеть: поспеть ухватиться за кресло, чтобы в
случае нападения и сзади торопливо забегать вокруг кресла, перелетая туда и
сюда за туда и сюда перелетающим, беспощадным противником, все движенья
которого напоминали конвульсии страдающих водобоязнью людей; поспеть
ухватиться за кресло!..
Или же, вооружившись тем креслом, опрокинуть противника, и пока тот
забйется под тяжелыми дубовыми ножками, броситься поскорее к окну (лучше
грохнуться из второго этажа на улицу, разбив вдребезги стекла, чем
оставаться наедине с... с...)...
Тяжело дыша и хромая, бросился он к дубовому креслу.
Но едва добежал он до кресла, как горячее дыхание подпоручика обожгло
ему шею; обернувшись, он успел разглядеть перекошенный блеклый рот и
пятипалую руку, готовую упасть на плечо: багровеющее от бешенства лицо, лицо
мстителя, с напряженными жилами на него уставилось окаменевающим глазом; в
том безобразном лице не узнал бы никто мягкого лица подпоручика,
уравновешенно отпускающего за фифкою фифку. Пятипалая не рука, а громадная
лапа, непременно упала бы Аблеухову на плечо, изломавши плечо; но он вовремя
перепрыгнул через кресло.
Пятипалая лапа упала на кресло.
И треснуло кресло; наземь грохнуло кресло; раздался над ушами --
неповторяемый, никогда еще не услышанный, нечеловеческий звук:
-- "Потому что тут обречена погибнуть человеческая душа!"
И угловатое тело полетело за отлетевшей фигуркою; из слюной брызнувшего
ротового отверстия пачкою рас-трещавшихся хрипов вырывались, клокотали и
рвались тонкие, петушиные ноты -- безголосые и какие-то красные...
450
-- "Потому что... я... вмешался... понимаете? Во все это дело...
Дело... это... Понимаете?...
-- "Потому что... я... вмешался... понимаете? Во все это дело...
Дело... это... Понимаете?.. Дело это такое... Дело мое сторона... То есть
нет: не сторона... Да понимаете ли?.."
И обезумевший подпоручик, настигнувши жертву, приподнял над согнувшейся
в три погибели фигуркою, ожидавшей затрещины, две трепетавших ладони (под
согбенной спиною все тщилась фигурка укрыть свою потную голову), нервно
сжала в кулаки, повисая всем корпусом над ежившимся у него под руками
комочком из мускулов; комочек же с трусливо оскаленным ртом изгибался и
кланялся, повторяя все ритмы рук и защищая ладонью свою правую щеку:
-- "Понимаю, понимаю... Сергей Сергеевич, успокойтесь",-- выпискивало
из комочка, -- "да тише же, умоляю вас, тише: голубчик, да умоляю же вас..."
Этот комочек из тела (Николай Аполлонович пятился, изогнутый
неестественно) -- этот комочек из тела семенил на двух подогнутых ножках; и
не к окну -- от окна (окно отрезывал подпоручик); в то же время в окне видел
этот комочек -- (как ни странно, это все же был Николай Аполлонович) -- и
трубу торчавшего пароходика; видел он за каналом -- крышу мокрую дома; над
крышею была огромная и холодная пустота...
Он допятился до угла и -- представьте себе: свинцовые пятипалые руки
ему упали на плечи (одна рука, скользнувши по шее, обожгла его шею
сорокаградусным жаром); так что он опустился -- в углу на карачках,
обливаясь, как лед, холодной испариной.
Уже он собирался зажмуриться, заткнуть уши, чтоб не видеть полоумного
багрового лика и не слушать выкриков петушиного, безголосого голоса:
-- "Ааа... Дело... где каждый порядочный человек, где... ааа... каждый
порядочный человек... Что я сказал? Да -- порядочный... должен вмешаться,
пренебрегая приличием, общественным положением..."
Было странно слушать бессвязное чередование все же осмысленных слов при
бессмыслице всех черт, всех движений; Николай Аполлонович думал:
-- "Не крикнуть ли, не позвать ли?"
Нет, чего там кричать; и кого позовешь там; нет -- поздно; закрыть
глаза, уши; миг -- и все будет кончено; бац: кулак ударился в стену над
головой Аблеухова.
Тут на миг приоткрыл он глаза.
451
Перед собой он увидел; две ноги были так широко расставлены (он сидел
на карачках ведь); головокружительная мысль -- и: не обсуждая последствий, с
трусливо оскаленным, будто смеющимся ртом, с белольняными, растрепавшимися
волосами Николай Аполлонович стремительно прополз между двух широко
расставленных ног; привскочил,-- и без мысли прямо бросился к двери
(прометнулся в окне оловянный край крыши), но... пятипалые, прикосновения
ждущие лапы ухватили с позором его за сюртучную фалду; рванули: закракала
дорогая материя.
Кусок оторванной фалды отлетел как-то вбок:
-- "Постойте... Постойте... Я... я... я... вас... не убью...
Остановитесь... вам не угрожает насилие..."
И Николай Аполлонович был грубо отброшен; он спиной ударился в угол; он
стоял там в углу, тяжело дыша, казалось, что его волосы -- не волосы, а
какие-то светлые светлости на багровом фоне прокопченных кабинетных обой; и
его темно-васильковые обычно глаза теперь казалися черными от огромного,
холодного перепуга, потому что он понял: бесновался над ним не Лихутин, не
оскорбленный и