Самуил Яковлевич Маршак. Воспитание словом (статьи, заметки, воспоминания) --------------------------------------------------------------------------- Собрание сочинений в восьми томах. Том 7. Издательство "Художественная литература", Москва, 1971 Издание осуществляется под редакцией В. М. Жирмунского, И. С. Маршака, С. В. Михалкова, А. И. Пузикова, А. Т. Твардовского ББК Р2 М30 OCR Кудрявцев Г.Г. --------------------------------------------------------------------------- ^TВОСПИТАНИЕ СЛОВОМ^U ^TО СКАЗКАХ ^U ^TЗАМЕТКИ О СКАЗКАХ ПУШКИНА^U У каждого возраста свой Пушкин. Для маленьких читателей - это сказки. Для десятилетних - "Руслан". В двенадцать - тринадцать лет нам открываются пушкинская проза, "Полтава", "Медный всадник". В юношеские годы - "Онегин" и лирика. А потом - и стихи, и проза, и лирика, и поэмы, и драматические произведения, и эпиграммы, и статьи, и дневники, и письма... И это уже навсегда! С Пушкиным мы не расстаемся до старости, до конца жизни. Только в зрелом возрасте мы постигаем удивительное сочетание простоты и сложности, прозрачности и глубины в пушкинских стихах и прозе. Имя Пушкина, черты его лица входят в наше сознание в самом раннем детстве, а первые услышанные или прочитанные нами стихи его мы принимаем, как подарок, всю ценность которого узнаешь только с годами. Помню, лет шестьдесят тому назад замечательный русский композитор Анатолий Константинович Лядов, которого я встретил под Новый год у критика В. В. Стасова, спросил меня: - Любите ли вы Пушкина? Мне было в то время лет четырнадцать, и я ответил ему так, как ответило бы тогда большинство подростков, имеющих пристрастие к стихам: - Я больше люблю Лермонтова! Лядов наклонился ко мне и сказал убедительно и ласково: - Милый, любите Пушкина! Это отнюдь не значило: "Перестаньте любить Лермонтова". Лермонтов рано овладевает нашим воображением и навсегда удерживает в душе у нас свое особенное мест о. Но постичь величавую простоту пушкинского стиля не так-то просто. Разумеется, рано или поздно Пушкин открылся бы мне во всей своей глубине и блеске и без отеческого наставления А. К. Лядова. И все же я до сих пор благодарен ему за доброе напутстние и полагаю, что дети нашего времени будут не менее благодарны своим педагогам и родителям за столь же своевременный совет: - Милые, любите Пушкина! В каком возрасте становятся понятны детям пушкинские стихи? Трудно определить с математической точностью границы читательских возрастов. Но пусть эти сказки будут в каждой нашей семье наготове, пусть ждут они того времени, когда ребенок начнет понимать их смысл или хотя бы любить их звучание. Ведь не только страницы книг, но и самые простые явления жизни дети начинают понимать не сразу и не целиком. Как известно, далеко не все современники поэта оценили его сказки по достоинству. Были люди, которые жалели, что Пушкин спускается с высот своих поэм в область простонародной сказки [1]. А между тем в "Царе Салтане", в "Мертвой царевне" и в "Золотом петушке" Пушкин - тот же, что и в поэмах. Каждая строчка сказок хранит частицу души поэта, как и его лирические стихи. Слова в них так же скупы, чувства столь же щедры. Но, пожалуй, в сказках художественные средства, которыми пользуется поэт, еще лаконичнее и строже, чем в "Онегине", "Полтаве" и в лирических стихах. Зимний пейзаж, являющийся иной раз у Пушкина сюжетом целого стихотворения ("Мороз и солнце; день чудесный!" или "Зима. Что делать нам в деревне?"), дается в сказке всего двумя-тремя строчками: ...вьется вьюга, Снег валится на поля, Вся белешенька земля [2]. Так же немногословно передает поэт в сказках чувства, душевные движения своих действующих лиц: Вот в сочельник в самый в ночь Бог дает царице дочь. Рано утром гость желанный, День и ночь так долго жданный, Издалеча наконец Воротился царь-отец. На него она взглянула, Тяжелешенько вздохнула, Восхищенья не снесла И к обедне умерла [3]. Одна пушкинская строчка: "Тяжелешенько вздохнула" - говорит больше, чем могли бы сказать целые страницы прозы или стихов. Так печально и ласково звучит это слово "тяжелешенько", будто его произнес не автор сказки, а кто-то свой, близкий, может быть, мамка или нянька молодой царицы. Да и в самом этом стихе, который, при всей своей легкости, выдерживает такое длинное, многосложное слово, и в следующей строчке - "Восхищенья не снесла" - как бы слышится последний вздох умирающей. Только в подлинно народной песне встречается порою такое же скромное, сдержанное и глубокое выражение человеческих чувств и переживаний. Слушая сказки Пушкина, мы с малых лет учимся ценить чистое, простое, чуждое преувеличения и напыщенности слово. Просто и прочно строится в "Царе Салтане", и в "Сказке о рыбаке и рыбке", и в "Золотом петушке" фраза. В ней нет никаких украшений, очень мало подробностей. Вспомните описания моря в лирических стихах или в "Евгении Онегине". Я помню море пред грозою: Как я завидовал волнам, Бегущим бурной чередою С любовью лечь к ее ногам! И сравните эти строки с изображением моря в "Царе Салтане": Туча по небу идет, Бочка по морю плывет. Здесь очень мало слов - все наперечет. Но какими огромными кажутся нам из-за отсутствия подробностей и небо и море, занимающие в стихах по целой строчке. И как не случайно то, что небо помещено в верхней строчке, а море - в нижней! В этом пейзаже, нарисованном несколькими чертами, нет берегов, и море с одинокой бочкой кажется нам безбрежным и пустынным. Правда, в том же "Салтане" есть и более подробное изображение морских волн, но и оно лаконично до предела В свете есть иное диво Море вздуется бурливо, Закипит, подымет вой, Хлынет на берег пустой, Разольется в шумном беге, И очутятся на бреге, В чешуе, как жар горя, Тридцать три богатыря. Пушкин и всегда был скуп на прилагательные. А в сказках особенно. Вы найдете у него целые строфы без единого прилагательного. Предложения составлены только из существительных и глаголов. Это придает особую действенность стиху. Сын на ножки поднялся, В дно головкой уперся, Понатужился немножко "Как бы здесь на двор окошко Нам проделать?" - молвил он, Вышиб дно и вышел вон Сколько силы и энергии в этих шести строчках, в этой цепи глаголов "поднялся", "уперся", "понатужился", "молвил", "вышиб" и "вышел"' Радость действия, борьбы - вот что внушают читателю-ребенку эти шесть строк. И завершаются они победой вышиб и вышел. И в поэмах пушкинских вы найдете такую же цепь глаголов, придающую действию стремительность, - в изображении Полтавской битвы или в описании боевого коня. Дрожит. Глазами косо водит И мчится в прахе боевом Гордясь могучим седоком. [4] Сказки не были предназначены для детей. Но как соответствует их словесный строй требованиям читателя ребенка, не останавливающегося на описаниях и подробностях и жадно воспринимающего в рассказе действие. Как легко запоминается детьми это чудесное шестистишие из "Салтана" ("Сын на ножки поднялся"), похожее на "считалки" в детской игре. Оно и кончается как считалка, словами "вышел вон". И вся сказка запоминается без труда не только потому, но написана легким и энергическим стихом, но и потому, по состоит из отдельных внутренне и внешне законченных частей. В сущности, и те две строчки, в которых изображены небо, море и плывущая бочка, тоже представляют собою вполне законченную картину, так же как и строфы, в которых появляются из пены морской тридцать три богатыря или изображается ручная белка в хрустальном домике. Ель растет перед дворцом, А под ней хрустальный дом, Белка там живет ручная, Да затейница какая! Белка песенки поет Да орешки все грызет, А орешки не простые, Все скорлупки золотые, Ядра - чистый изумруд, Слуги белку стерегут. Все эти законченные части сказки представляют собою как бы звенья одной цепи, отдельные звезды, из которых состоит созвездие - сказка. Но для того, чтобы получилось такое созвездие, каждая его составная часть должна быть звездой, должна светиться поэтическим блеском. В сказках Пушкина нет "мостов", то есть служебных строк, задача которых сводится к тому, чтобы пересказывать по обязанности сюжет, двигать действие. Ни в одной строчке поэту не изменяет вдохновение. Пушкинский стих всегда работает и умеет передавав ритм движения борьбы, труда. Вот как на глазах у читателей мастерит себе лук и стрелу юный князь Гвидон Ломит он у дуба сук И в тугой сгибает лук, Со креста снурок шелковый Натянул на лук дубовый, Тонку тросточку сломил, Стрелкой легкой завострил И пошел на край долины У моря искать дичины. Эти простые и скромные строчки из сказки поражают своей законченностью, сжатостью, эпиграмматической остротой и точностью. Недаром они перекликаются с известной пушкинской эпиграммой: О чем, прозаик, ты хлопочешь' Давай мне мысль, какую хочешь: Ее с конца я завострю, Летучей рифмой оперю, Выложу на тетиву тугую, Послушный лук согну в дугу, А там пошлю наудалую, И горе нашему врагу! [5] Пожалуй, ни один из поэтов так не чувствовал вдохновения борьбы, "упоения в бою", как Пушкин. Во всей мировой поэзии вы вряд ли найдете строки, равные по силе изображению Полтавского боя: ...Тогда то свыше вдохновенный Раздался звучный глас Петра: "За дело, с богом!" Из шатра, Толпой любимцев окруженный, Выходит Петр. Его глаза Сияют. Лик его ужасен. Движенья быстры. Он прекрасен, Он весь, как божия гроза... Эти стихи, прочитанные в ранней юности, навсегда остаются в памяти. Лишь какое-нибудь грозное и величественное явление природы сравнится по силе и свежести впечатления с тем могучим разрядом поэтической энергии, который мы ощущаем в изображении Полтавской битвы. Только на вершине вдохновения могли сложиться строки: И он промчался пред полками, Могущ и радостен, как бой. Он поле пожирал очами. За ним вослед неслись толпой Сии птенцы гнезда Петрова - В пременах жребия земного, В трудах державства и войны Его товарищи, сыны... Но Пушкин трезво владеет своим вдохновением. Вслед за этими патетическими стихами, в которых звучат торжественные архаизмы - "сии", "премены", - идут простые, скупые строки: И Шереметев благородный, И Брюс, и Боур, и Репнин... Эти строки придают стихам какую-то суровую, деловою энергию сжатой исторической хроники. Быть может, мы гораздо меньше поверили бы в реальность всей сцены, изображающей объезд войск, если бы вместо строгого ряда прославленных имен нашли в ней поэтическое описание всадников и коней. Поэт знает, что стремительность эпизода не допускает лишних деталей. И только ритм стихов напоминает читателю о том, что спутники Петра - И Шереметев благородный, И Брюс, и Боур, и Репнин - скачут верхом. В сказках Пушкин еще реже пользуется поэтическими фигурами, чем в поэмах. Он создает живой, зримый образ, почти не прибегая к изысканным сравнениям и метафорам. Один и тот же стихотворный размер передает у него и полет шмеля или комара, и пушечную пальбу, и раскаты грома. Такие стихи требуют от читателя гораздо больше пристального, сосредоточенного внимания, чем многозвенные, бьющие на эффект произведения стихотворцев-декламаторов. Воспитывать это чуткое внимание надо с малых лет. Дети почувствуют прелесть пушкинских сказок и в том случае, если будут читать их сами. Но еще больше оценят они стихи, если услышат их в хорошем чтении. Не декламация нужна, а четкое, толковое, верное ритму чтение. И прежде всего нужно, чтобы взрослый человек, читающий детям сказки, сам чувствовал прелесть русского слова и пушкинского стиха. Пусть обратит он внимание на то, какими простыми средствами достигает поэт предельной изобразительности, как много значат в его стихах не только каждое слово, но и каждый звук, каждая гласная и согласная. Когда Гвидон превращается в комара, про него говорится в стихах так: Полетел и запищал... Или: А комар-то злится, злится... А когда он же превращается в шмеля, про него сказано: Полетел и зажужжал... И дальше: Он над ней жужжит, кружится... Я не думаю, что мы должны объяснять ребенку, какое значение имеют в этих стихах звуки "з" и "ж", характеризующие полет комара и шмеля. Пусть дети чувствуют звуковую окраску стихов, не занимаясь анализом. Но мы-то сами, прежде чем прочесть стихи детям, должны хорошо услышать все эти "з", "ж", длинное, высокое "и" - в слове "Злится" и низкое, гулкое "у" - в словах "кружится" и "жужжит". Нельзя по-настоящему оценить сказки Пушкина, не заметив, как разнообразно звучит у него, в зависимости от содержания стихов, один и тот же стихотворный размер. Ветер по морю гуляет И кораблик подгоняет; Он бежит себе в волнах На поднятых парусах Мимо острова крутого, Мимо города большого; Пушки с пристани палят, Кораблю пристать велят [6]. Сколько в этом размере бодрости, стремительности, свободы. А вот тот же стих в других обстоятельствах. Царь Дадон (из "Золотого петушка") не получает вестей с войны от своих сыновей и ведет войско в горы им на помощь. Вот что он видит в горах: Перед ним его два сына, Без шеломов и без лат, Оба мертвые лежат, Меч вонзивши друг во друга. Бродят кони их средь луга, По притоптанной траве, По кровавой мураве... Стихотворный размер в этом отрывке тот же, что и в предыдущем, но как различен их ритм! В первом отрывке торжествует жизнь, во втором - смерть. Величайший мастер стиха, Пушкин умеет, не меняя стихотворного размера, придавать ему любой оттенок - грусти, радости, тревоги, смятения. Ритм в его строчках - лучший толкователь содержания и верный ключ к характеристике действующих лиц сказки: Глядь - поверх текучих вод Лебедь белая плывет. Плавно и просторно ложатся слова в этом изображении величавой птицы. Но тот же стих звучит частым говорком при упоминании других персонажей "Сказки о царе Салтане": А ткачиха с поварихой, С сватьей бабой Бабарихой Не хотят царя пустить Чудный остров навестить. "Салтан", "Мертвая царевна" и "Золотой петушок" написаны легким и беглым четырехстопным хореем. Этим же размером пользовалось в своих сказках множество стихотворцев от Пушкина до наших дней. И не раз люди, гоняющиеся за кратковременной модой и не дорожащие традициями русской поэзии, ставили вопрос: не устарел ли этот размер, не слишком ли он прост и беден? Пушкинские сказки при внимательном изучении показывают, как зависит качество стиха от его содержания. Стих беден, когда ничем не наполнен, когда идет порожняком, когда представляет собою рубленую прозу. И тот же размер таит неисчерпаемые возможности для передачи богатого содержания. Он не похож на привычный четырехстопный хорей, он неузнаваем, когда облекает новые чувства, мысли, новый материал. Стихотворный ритм в сказках Пушкина служит могучим подспорьем точному и меткому слову. Свободный, причудливый, он живо отзывается на юмор и на пафос каждой строфы и строчки. Свободно и стремительно движется сказка, создавая на лету беглые, но навсегда запоминающиеся картины природы, образы людей, зверей, волшебных существ. А между тем за этой веселой свободой сказочного повествования, ничуть не отяжеляя его, кроется серьезная мысль, глубокая мораль. Где, в каких словах сказки находит выражение ее основная идея? На этот вопрос подчас не так-то легко ответить, потому что мораль пронизывает всю сказку от начала до конца, а не плавает на поверхности. Моральному выводу не нужно особо отведенных строк, ибо он занимает столько же места, сколько и вся сказка. Только историю жадного попа и работника его Балды поэт кончает прямым нравоучением, да и оно умещается в одной строке - в заключительных словах Балды: Не гонялся бы ты, поп, за дешевизной. А в такой поучительной сказке, как "Сказка о рыбаке и рыбке", и совсем нет отдельного нравоучения. Его с успехом заменяет нарисованная в последних трех строчках картина: Глядь - опять перед ним землянка, На пороге сидит его старуха. А пред нею разбитое корыто. Недаром это "разбитое корыто" вошло в поговорку. "Царь Салтан" кончается не моралью, а веселым пиром, как и многие народные сказки. Но на протяжении всей этой сказочной поэмы свет так явственно противопоставляется тьме, добро - злу и справедливость - несправедливости, что читатель всей душой участвует в заключительном пире, празднуя победу молодого, отважного и великодушного Гвидона над кознями врагов, над темным, душным запечным миром поварихи, ткачихи и сватьи бабы Бабарихи. Пушкинская сказка - прямая наследница сказки народной. В созданиях народной поэзии Пушкина привлекают не только фабула и причудливые узоры внешней формы, но прежде всего реалистическая основа, их нравственное содержание. Не приходится и говорить о том, какая глубокая социальная правда кроется в тяжбе работника Балды с хозяином-попом, к неравном споре мудреца-звездочета с вероломным царем Дадоном. Гневной горечью звучат слова покинутой князем девушки, Мельниковой дочки, из драматической сказки "Русалка": Им любо сердце княжеское тешить Бедами нашими... Вот это-то замечательное сочетание нравственной и социальной правды с безупречно отлитой формой и делает сказки Пушкина особенно драгоценными для нашего времени. Прекрасным наследием пушкинской сказочной поэзии почти не пользовались крупные поэты всего прошлого века и начала нынешнего. После Пушкина и Ершова на протяжении многих десятилетий так мало было создано выдающихся стихотворных сказок. Дело наших поэтов - принять это обязывающее наследие. Работая над сказкой, поэты, разумеется, не будут ученически повторять Пушкина. Он неповторим. Да и у каждой эпохи, а у нашей особенно, - свои задачи, свой стиль. К тому же советские поэты располагают не только пушкинским наследием, но и поэтическим опытом своих прямых предшественников и современников. И все же чистота, ясность, живая действенность пушкинского сказочного слова будут всегда для нас эталоном - золотой мерой поэтического совершенства. 1949  ^TМАСТЕР СНОВ И СКАЗОК ^U Мы уважаем народы за их открытия, изобретения, за их творческое участие в мировой истории. Но по-настоящему любить и понимать незнакомый нам народ мы начинаем только после того, как нас пленит и тронет его искусство. Сольвейг Ибсена и Грига * - вот что сближает нас с Норвегией, издалека показывает нам ее скалы и фиорды, ее растрепанные морским ветром сосны, ее людей, простых и суровых, как сама природа Норвегии. Бетховен и Гете, Шиллер и Гейне - это они показали нам подлинную душу Германии. Одного Бернса хватило бы, чтобы навсегда сдружить нас с Шотландией... А есть на свете страна, которую мы узнаем и начинаем любить с самого раннего возраста. Это Дания. Маленькая северная страна, с трех сторон окруженная морем, пленяет нас с детства потому, что в ней жил и писал величайший сказочник мира Ганс Христиан Андерсен. Он входит в наши дома прежде, чем мы научились читать, - входит легкой, почти неслышной поступью, как прославленный им волшебник, мастер снов и сказок, маленький Оле-лук-ойе, - тот самый Оле-закрой-глазки, который появляется у постели детей по вечерам, без башмаков, в толстых чулках, с двумя зонтиками под мышкой. Один зонтик у него весь расшит и разрисован цветными узорами и картинками. Оле раскрывает его над хорошими детьми. Другой зонтик - гладкий, простой, без картинок. Если его раскроют над вами, вы не увидите ночью ничего, кроме темноты. Андерсен добрее своего маленького Лук-ойе. Он никогда не оставляет вас в темноте. Пестрый зонтик, который он раскрывает над вами, - это сказочное небо андерсеновского мира, расшитое чудесными, неожиданными узорами. Их можно рассматривав без конца. Чего только тут нет! Эльфы и тролли народной сказки, крошечная девочка Дюймовочка, вышедшая на белый свет из тюльпана, печальная маленькая русалка, подплывающая под самые окна человеческого жилья, прозрачный дворец из тончайшего китайского фарфора и детские салазки, летящие в холодном вихре вслед за большими белыми санями снежной королевы... И во всей этой безмерной, богатой, щедрой фантастике - какое чувство меры и правды! Волшебное царство превращается у Андерсена в жилой, понятный, знакомый мир. Чудесное так смело и удивительно сменяется у него реальным, простым, ощутимым, что мы чувствуем себя как дома и в пещере, где живут ветры, и в подводном саду морской царевны, и в лесном холме, полном таинственной жизни. Но зато дома, в самой обыкновенной комнате, мы встречаемся с чудесами, которые обступают нас со всех сторон. Резной козлоногий человек со старинного шкафа сватается к фарфоровой пастушке, и она вместе со своим другом, игрушечным трубочистом, прячется от козлоногого в печной трубе. Чайники, кастрюли и спички на кухне судачат, спорят о том, кто из них важнее, и рассказывают друг другу сказки. Старинные кожаные обои задумчиво шелестят: Позолота сотрется, Свиная кожа остается... Чувство меры и правды - вот что отличает Андерсена от слащавых и рассудочных сказочников-эпигонов, утративших связь с мудрой и сердечной народной поэзией. У Андерсена нет и следа ложной красивости. Суровая старуха, мать четырех ветров, похожая на датскую домовитую крестьянку, для острастки сажает своих разбушевавшихся сыновей в мешки, самые обыкновенные, большие и прочные мешки. Лесной царь чистит свою золотую корону толченым грифелем, а для этого необходимы грифели первых учеников. Хлопья метели, кружащиеся у ног снежной королевы, превращаются, разрастаясь, не в серебряных лебедей, а просто-напросто в крупных белых кур. Впрочем, есть в сказках Андерсена и лебеди. Но один из самых прекрасных лебедей появляется перед нами в образе "гадкого утенка", которому приходится пережить столько гонений и бедствий, выслушать столько брюзгливых поучений от благонравной курицы и самодовольного кота. И только в самом конце сказки он раскрывает широкие лебединые крылья и узнает, что он - лебедь. Можно сказать с полной уверенностью, что в своих волшебных сказках Андерсен рассказал больше и правдивее о реальном мире, чем очень многие романисты, претендующие на звание бытописателей. Трудно найти более точное изображение глупого и церемонного светского общества, чем в той же сказке о гадком утенке. Правда, старая дама, от которой зависит прием новичка в избранный круг, именуется у Андерсена не баронессой и не госпожой советницей, а всего только уткой испанской породы с красным лоскутом на лапке, но от этого она отнюдь не становится менее типичной. Норвежские тролли, приехавшие в Данию, чтобы посвататься к дочерям лесного царя, ведут себя, как заправские бурши, наглые, грубые и разнузданные. Находясь в гостях в чужой стране, они кладут ноги на стол и, разувшись для удобства, дают дамам подержать свои сапоги. В конце концов от женитьбы они отказываются, - им больше нравится оставаться кутилами-холостяками, пить"на брудершафт" и произносить заплетающимся языком заздравные речи. Я уже не говорю о таких откровенно сатирических сказках, как, например, "Свинья-копилка". Эта глиняная, стоящая на самой верхушке шкафа, так сказать, "высокопоставленная" свинья, набитая до отказа деньгами и потому презирающая все, что не продается и не покупается, может служить настоящим символом. Конец сказки так же поучителен, как и ее начало. Глиняная свинья разбилась на тысячи осколков, и эти осколки мы мели вместе с прочим мусором. Правда, на смену разбитой свинье явилась другая свинья-копилка, столь же "высокопоставленная", и ее отдаленные потомки, как об этом сообщают газеты, включили сказки Андерсена в число запрещенных книг {Датская газета "Экстрабладет", ссылаясь на американский журнал "Ньюсуик", сообщает, что инспектор полиции города Детройта (США) Герберт В. Кайе включил произведения Андерсена в список книг, подлежащих изъятию. (Прим. автора.)}. Однако нет никакого сомнения в том, что если какая-нибудь очень злая свинья и может съесть несколько хороших книг, то в целом мире свинство не съест человечества, его культуры, его искусства. Всему праздному, надменному, самодовольному миру, где царствует свинья копилка, Андерсен противопоставляет другой мир - труда, вдохновения, мужества. Маленькая Герда, разыскивающая Кая по всему свету, гадкий утенок и даже игрушечный оловянный солдатик на одной ноге - все это образцы стойкости, твердой воли и нежного сердца. Любимые герои Андерсена - простые и чистые люди. В одной из его коротеньких сказок ("Ребяческая болтовня") дети, собравшиеся на праздник, хвастаются богатством и знатностью своих родителей. Маленькая нарядная девочка, дочь камер-юнкера, высокомерно заявляет, что из человека, у которого фамилия кончается на "сен" (а так кончаются почти все простонародные датские фамилии), ничего путного не может выйти. Эти разговоры случайно слышит мальчик, прислуживающий на кухне. Понурив голову, уходит он домой. Горько знать, что, как ты ни старайся, проку из тебя не будет, потому что твоя фамилия кончается на "сен": Торвальдсен! У героев Андерсена фамилии, даже если они не названы, всегда кончаются на "сен", как у самого автора и его знаменитого соотечественника, скульптора Торвальдсена. Андерсен вышел из глубины простого народа. В наследство он получил все богатство народной поэзии, глубокое знание жизни и безупречное чувство справедливости. Вот почему все народы мира кладут своим детям в изголовье как лучший подарок сказки Андерсена. У нас в стране он давно уже обрел вторую родину. Лев Толстой, Добролюбов, Горький с благодарностью и нежностью называли его имя. Поколение за поколением воспитывалось на его сказках, радуясь, негодуя и сочувствуя до слез его героям. А с тех пор, как у нас не стало бесписьменных народов, он проник в самую глубь нашей страны - в ее горы, в леса и степи. Пожалуй, сам Ганс Христиан Андерсен, величайший мастер изумлять людей полетом воображения, удивился бы, если бы узнал, по каким необъятным просторам земли странствуют его нестареющие сказки. 1955  ^T"СКАЗКА, ВОЗБУЖДАЮЩАЯ НАРОДНОЕ ЧУВСТВО"^U У Льва Николаевича Толстого есть одно произведение, в высшей степени замечательное, хоть и не очень известное, на ту же тему, что и "Война имир", - об Отечественной войне 1812 года. Толстой рассказал как-то деревенским школьникам, своим ученикам, всю эпопею войны с Наполеоном [1]. По уговору со школьным учителем он рассказывал им русскую историю "с конца", то есть с новейших времен, а учитель - "с начала", с древнейших. История "с конца" занимала слушателей гораздо больше, чем история "с начала", - может быть, именно потому, что рассказчиком был Лев Толстой. Он начал свою историю с Французской революции, рассказал об успехах Наполеона, о завладении им властью и о войне. "Как только дошло дело до нас, - пишет Лев Николаевич, - со всех сторон послышались звуки и слова живого участия. - Что ж, он и нас завоюет?.. Когда не покорился ему Александр... все выразили одобрение. Когда Наполеон с двенадцатью языками пошел на нас, взбунтовал немцев, Польшу, - все замерли от волнения. Немец, мой товарищ, стоял в комнате. - А, и вы на нас! - сказал ему Петька... Отступление наших войск мучило слушателей так, что со всех сторон спрашивали объяснений: зачем? И ругали Кутузова и Барклая. - Плох твой Кутузов. - Ты погоди, - говорил другой... Как пришел Наполеон в Москву и ждал ключей и поклонов, - все загрохотало от сознания непокоримости. Пожар Москвы, разумеется, одобрен. Наконец наступило торжество - отступление. - Как он вышел из Москвы, тут Кутузов погнал его и пошел бить, - сказал я. - Окарячил его! - поправил меня Федька, который, весь красный, сидел против меня и от волнения корчил свои тоненькие черные пальцы... Как только он сказал это, так вся комната застонала от гордого восторга... - Так-то лучше! Вот те и ключи... Потом я продолжал, как мы погнали француза... ...как перешли мы границу, и немцы, что против нас были, повернули за нас, кто-то вспомнил немца, стоявшего в комнате. - А, вы так-то? То на нас, а как сила не берет, так с нами? И вдруг все поднялись и начали ухать на немца, так что гул на улице был слышен. Когда они успокоились, я продолжал, как мы проводили Наполеона до Парижа... торжествовали, пировали..." На этом кончает Толстой свою историю Отечественной войны для детей. Расходились его слушатели разгоряченные, взволнованные, полные боевого пыла. "...все полетели под лестницу, кто обещаясь задать французу, кто укоряя немца, кто повторяя, как Кутузов его окарячил". В заключение Толстой приводит очень любопытный свой разговор с немцем, на которого ребята "ухали". Немец не одобрил рассказа Льва Николаевича. "Вы совершенно по-русски рассказывали, - сказал он. - Вы бы послушали, как у нас совершенно иначе рассказывают эту историю". Толстой ответил ему, что его рассказ - не история, а "сказка, возбуждающая народное чувство". Я привел здесь этот отрывок из рассказа Льва Толстою потому, что вижу в нем магический ключ к настоящей детской литературе, ключ, необходимый каждому из литераторов, пишущих для детей. Толстому удалось труднейшее дело - превратить в _сказку_ повесть об Отечественной войне и в то же время сохранить правду истории. Для того чтобы это сделать, нужно было не только владеть материалом "Войны и мира", но и отлично понимать особенности читателя-ребенка. Сердцу и сознанию этого читателя больше всего говорит сказка - и волшебная сказка, и сказка-быль. И та и другая может рассказать обо всем на свете - о краях и народах, о морях и звездах, о том, что близко, и о том, что за тридевять земель, о временах нынешних и давно минувших. Толстому удалась историческая сказка. И, как в настоящей, в народной сказке, тут сначала горести и беды, а конец счастливый. "...Мы проводили Наполеона до Парижа... торжествовали, пировали". Не хватает только: "И я там был, мед-пиво пил". Большой охват событий в быстром, даже стремительном движении, с высокими подъемами и крутыми спусками, с живым, неподдельным чувством рассказчика, со смелыми обобщениями и выводами, - все это одинаково необходимо и хорошей сказке для младшего возраста, и романтической юношеской повести. Стремительный темп вовсе не означает беглости и суетливости. Рассказчик может быть нетороплив и обстоятелен, но никакие подробности не должны заслонять у него основного четкого контура идеи и сюжета. А главное, - особенно когда речь идет о читателе младшего возраста, - повествование должно быть в достаточной мере утоляющим, вполне исчерпывающим сюжет, так, чтобы у читателя даже и не возникал вопрос: а что же было дальше? В своей исторической сказке о войне с Наполеоном Толстой довел дело до того, как русские проводили неприятеля восвояси и победно вступили в Париж. Почему слушателей совершенно удовлетворил этот конец? Почему они не стали засыпать рассказчика вопросами: "Ну, а дальше, дальше что?" Да потому, что Толстой дал им на уроке истории не лекцию, а вполне законченное художественное произведение, которое началось с тяжелых испытаний и кончилось торжеством. Волнующая игра, напряженная драма, которую разыграл он в своем повествовании, была внутренне и внешне завершена. Именно так и бывает в народных сказках. Разве придет в голову читателю или слушателю требовать продолжения сказки об Иване-царевиче и Василисе Премудрой после того, как они, преодолев все беды и опасности, справили свадьбу и стали жить-поживать, добра наживать? И суть здесь не только в законченности внешней фабулы, но и в завершенности идеи. Слушателю, который становится участником событий, очень важно, чтобы дело было доведено до полной победы добра над злом, правды над кривдой, жизни над смертью, прекрасной, смелой и щедрой молодости над злой, жадной, холодной старостью. Всякий из нас, кто пережил дни победы, помнит, что есть такая минута торжества, радости, когда человек до того полон настоящим, что даже не может думать о будущем. Это и есть счастливый эпилог сказки. Чем моложе возраст читателя, тем больше ему нужна сказка с началом и концом. Его не устраивает рассказ, отдельный эпизод, обрывок жизни. Ему нужна повесть. А по существу своему сказка - это и есть подлинная повесть. Сказка начинается со слов: "Жил-был на свете" или "Жили-были в тридевятом царстве, в тридесятом государстве", а не так, как частенько начинаются рассказы: "Шел снег", или "Была ночь", или "Иван Иванович проснулся в прескверном расположении духа". И даже когда читатель выходит из того возраста, который питается почти исключительно сказкой, когда он уже способен оценить и хороший рассказ, его больше всего пленяют те рассказы или повести, которые чем-то родственны сказке - отчетливостью идеи, необычностью событий, быстрой их сменой и обязательной победой доброго начала над злым. От сказки в стихах ребенок естественно переходит к балладе и поэме, от сказки в прозе - к просторной эпопее, полной приключений, героических или смешных. По существу говоря, вся та литература, которая пленяет нас в детском и юношеском возрасте, будь то сказка, короткая повесть или целая эпопея, тяготеет к поэзии независимо от того, стихи это или проза. Лев Толстой блистательно показал, что даже урок истории, хроника подлинных событий, может стать поэтическим произведением - "сказкой, возбуждающей народное чувство". 1955  ^TСКОЛЬКО ЛЕТ СКАЗКЕ?^U Есть такие дома в городе, где по воскресным и праздничным дням, а иногда и в будни творятся немыслимые чудеса, происходят волшебные превращения. Это в театрах показывают ребятам сказку, Сотни детей, заполняющих зал, ждут затаив дыхание, что будет дальше. У них горят уши и колотятся сердца, когда герой сказки попадает в беду. Они хором предупреждают его о грозящей ему опасности. Да и мы, взрослые, поддаемся увлечению, охватившему зрительный зал, и следим за тем, что творится на сцене, не менее серьезно и взволнованно, чем дети. --- В одном из лучших лирических стихотворений Пушкина есть строчка: Над вымыслом слезами обольюсь... Пушкин писал это не в юности, а в зрелые годы. До конца своих дней сохранил он чудесную способность отзываться всей душой на поэтический вымысел. В хорошей сказке не меньше жизненной правды, чем во всякой другой - хорошей - повести, пьесе или поэме. Сказка любит поиграть и помечтать. Самую обыкновенную щетку она может превратить в дремучую чащу, самое простое зеркальце - в озеро. Но чувства, которые испытывают сказочные герои, - не выдуманные, а настоящие. Нас глубоко трогает печаль Аленушки, потерявшей братца Иванушку. Мы всей душой сочувствуем и желаем счастья обездоленной Золушке. Сказка - вымысел, и все же она учит правде. Правде и справедливости. Но, пожалуй, лучше всего расскажет вам, что такое сказка в театре, драматург Тамара Григорьевна Габбе, автор книги "Город Мастеров", состоящей из пяти сказочных пьес. Расскажет не в статье, а в живой и веселой сцене, которая служит прологом к сказке-комедии "Оловянные кольца". Этот пролог начинается с того, что в театр приходит неизвестная старуха в плаще с низко надвинутым на лоб капюшоном. Администратор театра пробует объяснить ей, что вход на сцену посторонним воспрещен, но старуха решительно заявляет, что она в театре совсем не посторонняя, а своя - так сказать, ближайшая родственница. Еще больше удивляется администратор, когда узнает, что эта непрошеная гостья - Сказка, сама Сказка. На помощь администратору является автор, работающий в том же театре. С ним Сказке сговориться легче, хоть и он с трудом понимает ее загадочные ответы. Сколько ей лет? Много и мало. Ровно столько, сколько она хочет. Чем она занимается? Учит и забавляет. Когда забавляет, учит. Когда учит, забавляет. В конце концов автор начинает верить, что перед ним и в самом деле Сказка. Он соглашается на то, чтобы старуха вместе с ним придумала пьесу, которую будут показывать в тот же день на сцене. Но как же им сочинить пьесу вдвоем? Ведь они так не похожи друг на друга. Он сочиняет пьесы из настоящей, всамделишной жизни, а Сказка не может обойтись без чудес и волшебных превращений. И вот они уславливаются разделить обязанности поровну. Автор берет на себя заботу о характерах героев, а имена и костюмы придумает им Сказка. Мысли даст автор, приключения - Сказка, а чувства они поделят пополам. Весь ход событий в пьесе наметит автор, но зато время и место действия выберет Сказка. А как быть с моралью? Нельзя же разделить ее пополам. Пусть она будет общая. Ведь мораль - это поучение, а Сказка умеет учить, забавляя. На том и поладили. Но самая большая неожиданность ожидает зрителей в конце пролога. Когда администратор и автор пропускают старуху Сказку на сцену, она незаметно для них оборачивается, приподнимает капюшон, и зрители видят "молодое, дерзкое и веселое лицо, обрамленное белокурыми растрепанными кудрями". - Чур! Не выдавать! - говорит Сказка ребятам через плечо. Она подхватывает шлейф своего длинного старушечьего платья и, показав при этом ноги в спортивных туфлях, убегает за кулисы. --- Этот легкий, полушутливый пролог дает читателям и зрителям довольноясное представление о том, как в сказочном спектакле уживаются правда и вымысел. На сцене - необычная, яркая, праздничная обстановка, сказочные костюмы, сказочное место действия (вроде "тридевятого царства, тридесятого государства"). Пьеса, которую показывают на сцене, полна удивительных событий, приключений, чудес. Но, забавляя зрителей, она доводит до них серьезные мысли и большие чувства. Потому-то зрители и принимают ее со всей правдой и вымыслом всерьез. В известной пьесе Т. Г. Габбе "Город Мастеров" есть такой эпизод. Героя сказки, любимца всего города, веселого метельщика Караколя, судят на городской площади. Чужеземные правители, захватившие город, обвиняют его в преступлении, в котором он неповинен. Но свидетелей у Караколя нет. Правду знают только три существа на свете, да, к несчастью, они не умеют говорить. Это - лев, медведь и заяц. Караколь упоминает о них на суде, но обвинитель не придаст его словам ровно никакого значения: "Хороши свидетели!.. Эти басни годятся только для маленьких детей!" Но вот перед самым объявлением приговора один из почтенных цеховых старшин вспоминает старинный обычай города Мастеров: если у подсудимого во время допроса не находится свидетелей, которые могут доказать его невиновность, их выкликают трижды, и только после этого выносят приговор. Суд не решается нарушить древний городской обычай. На сцену выходят глашатаи с длинными трубами и трижды призывают свидетелей: "Жители города и окрестностей, уроженцы наших гор, лесов и полей, явитесь и свидетельствуйте!" Никто не отзывается. "И вдруг тишину прерывает многоголосый крик. Толпа в смятении раздается, и на площади - под гербом города, изображающим льва, медведя и зайца, появляются живые лев, медведь и заяц..." Появляются только на один миг, молча. Но этого довольно, чтобы волнение охватило и толпу на площади, и суд, и Зрительный зал... Зрители провожают безмолвных свидетелей громкими, дружными, срывающимися как обвал аплодисментами. Так бывало на каждом представлении "Города Мастеров". Аплодировали ребята торжеству правды и справедливости. --- Волшебные превращения в пьесах Т. Г. Габбе не похожи ни на фокусы, ни на те дешевые чудеса, которыми в старину развлекали детей праздничные представления - феерии. Вымысел в ее пьесах несравненно тоньше, умнее, поэтичнее. За всеми сказочными чудесами внимательный зритель разглядит то поистине чудесное, что таится в глубоких человеческих чувствах - в любви, в дружбе, верности. Обручальные кольца Альманзора (в сказке "Оловянные кольца") обладают волшебной силой: они могут дать каждому из обрученных все, чего ему не хватает. Юная принцесса Алели слывет в кругу родных и придворных дурочкой; садовника Зинзивера, которого она полюбила, все считают уродом. Но едва только в последнем действии они обмениваются кольцами, Алели, как и следовало ожидать, умнеет, а Зинзивер хорошеет. Казалось бы, все очень просто. Но если вслушаться в разговор, который ведут после волшебного превращения Алели с Зинзивером, становится понятно, что изменили их обоих не одни только обручальные кольца Альманзора. Алели говорит: "Знаешь, мне почему-то кажется, что я уже не прежняя Алели. Как будто я проснулась вдруг... Или выросла..." И в самом деле, нельзя не заметить, как она повзрослела. В сущности, Алели и раньше не была дурочкой. Она долго оставалась наивным и правдивым ребенком, а ее чистоту и простодушие принимали за глупость. Любовь и борьба за эту любовь сделали ее взрослой. Правда, родные и придворные по-прежнему считают ее глупенькой. Они даже уверены, что она стала еще глупее. Ведь подумать только! Волшебное обручальное кольцо она отдала не какому-нибудь принцу, а простому садовнику! Почему же они не видят происшедшей в ней перемены? Это хорошо объясняет мудрый доктор Лечиболь - тот самый доктор, что дал когда-то королеве, матери Алели, кольца Альманзора. Он говорит: "Когда человек хорошеет, это заметно всякому. А когда он умнеет, это видят далеко не все, а только те, кто сам умен". После этих слов и родные и придворные, конечно, признают или вынуждены признать, что Алели и в самом деле поумнела. А заметили ли они, как изменился Зинзивер? После того как он похорошел, все, кроме Алели, его просто не узнают и наотрез отказываются признать в нем садовника Зинзивера. Да он и сам не понимает, что с ним произошло. "- Отчего я так переменился? От кольца или от счастья?.. Да неужто это я?.. - А кто же? - отвечает ему Алели. - Если бы это был не ты, я бы тебя не любила..." Для Алели он и прежде был хорош, и только другие этого не замечали. Таков подлинный смысл этой сказки. Но если Алели повзрослела от любви, а Зинзивер похорошел от счастья, то при чем же здесь оловянные кольца, по которым называется сказка? Автор отнюдь не хочет разочаровать зрителя и подорвать его доверие к волшебным кольцам Альманзора. Ведь без них не было бы той затейливой игры, которая идет на протяжении всей сказки. Но все же очень осторожно, двумя-тремя словами, автор подсказывает зрителю, что превращения, происходящие на сцене, надо понимать тоньше, что, в сущности, они отражают перемены, которые совершаются не на поверхности, а в сокровенной глубине человеческих сердец. И от этого пьеса становится еще интереснее, еще сказочнее. --- А почему все-таки в прологе к "Оловянным кольцам" старуха Сказка оказывается в конце концов молодой девушкой? Мне кажется, потому, что Сказка - всегда ровесница тем, кто ее слушает, читает или смотрит на сцене, то есть детям и подросткам, которым взрослые давным-давно ее отдали, оставив себе только некоторые сказочные мотивы для балета и оперы. Сказке много лет - оттого она такая мудрая! - и мало. Это значит, что она помнит прошлое, но живет не в прошлом, а в настоящем - с нами, с живыми. Есть в сборнике пьес Т. Г. Габбе драматическая сказка "Авдотья Рязаночка". Действие в ней происходит во времена татарского нашествия. Глубокая старина чувствуется и в обстановке, и в речах действующих лиц. А между тем главная героиня сказки - сама Авдотья Рязаночка, выручившая из неволи угнанный в степь рязанский полон, - кажется нам нашей современницей. Мы понимаем ее чувства, и хоть от Рязани до степного края можно долететь в наши дни за какой-нибудь час, мы ясно представляем себе, какой долгий, трудный и опасный путь прошла она от своего родного города до ханской ставки. В пьесе о давно минувшем времени мы узнаем многое из того, что пережито нами самими в недавние годы. Вот в первом действии родные и домочадцы собираются в избе Авдотьи Рязаночки и ее мужа-кузнеца на семейный совет. Решается серьезный вопрос: ехать ли молодой хозяйке в заречье на сенокос или остаться дома. Муж и старуха мать уговаривают ее не откладывать поездки. "Нельзя же без хозяйского глазу - на всю зиму корма!" Но Авдотья колеблется. Чует она, что не в кормах тут дело, а в той опасности, от которой хотят избавить ее близкие, сами остающиеся в городе. Нам, пережившим последнюю войну, эта сцена так живо напоминает тревожные дни, когда и у нас во многих семьях решался тот же трудный вопрос: эвакуировать ли, пока не поздно женщин и детей, или, может быть, все обойдется, и сечья и дом сохранятся в целости. В том же действии Авдотья возвращается с покоса в Рязань. Вместо людного города перед ней - "опаленная, отношенная, затоптанная земля. Там, где были дома, черные, обгорелые бревна... остатки еще недавно живой, веселой домашней утвари да печи, растрескавшиеся, оголенные, торчащие из черной земли..." Как знакома нам, взрослым, эта страшная картина! Кому из нас не приходилось видеть сиротливо торчащие из земли печи и трубы на месте сожженных деревень? Ни одного уцелевшего дома не находит Авдотья. До самых отдаленных окраин теперь будто рукой подать. Все сровнял уничтоживший город пожар. Но вот из ям, из потайных убежищ выбираются несколько оставшихся в живых горожан. От них-то и узнает Авдотья, какая судьба постигла ее мужа, брата и старика родича. Все они были ранены и угнаны вместе с другими рязанцами в дикую степь. Авдотья тут же решается на небывалое дело, на трудный подвиг - добраться до ханской ставки и попытаться выкупить своих. Горевать некогда. Нужно разложить костер и напечь лепешек в дорогу. Соседи помогают Авдотье в сборах - достают немного припасенной муки, носят воду, месят тесто. И оттого, что для каждого находится дело - и такое домашнее, привычное! - бездомные люди будто вновь чувству ют крышу у себя над головой, оживают, выходят из тяжелого оцепенения. Как все это правдиво и жизненно, хоть события, изображенные в пьесе, происходят в незапамятные времена. Прочитав или увидев на сцене "Авдотью Рязаночку", еще раз убеждаешься, что автору исторической пьесы нужны (кроме серьезных и разнообразных сведений о далекой эпохе) чувства, вызванные нынешним временем, жизненный опыт, накопленный в наши дни. Краткая автобиографическая заметка, написанная автором пьесы, Тамарой Григорьевной Габбе, кончается словами: "...Пишу новую пьесу - "Сказание об Авдотье Рязаночке". По замыслу это должно быть нечто вроде драматической поэмы о русской женщине, тихой и простой, но сумевшей в тяжелый год вызволить из плена своих сограждан. В этой пьесе мне хотелось бы сочетать отголоски подлинных историческихсобытий с народной легендой и с теми мыслями и чувствами, которые рождает наш сегодняшний день". И в самом деле, автору удалось написать настоящую поэму о русской женщине, которую народ помнит и ласково называет "Рязаночкой". Ее строгий, одухотворенный образ автор нашел не только в старинной легенде. В чертах "тихой и простой" героини отразились пережитые нами суровые годы войны, время подвигов, разлук и утрат, когда можно было найти высокие образцы стойкости и самоотверженности, не выходя за пределы своей улицы, своего двора. --- Чем больше вымысла в сказке, тем достовернее должна быть ее основа - характеры действующих лиц, их побуждения и поступки. Если в сказке будет все сплошь неправдоподобно, вас не удивят в ней самые сногсшибательные чудеса и волшебные превращения. В народной сказке об Аленушке и братце Иванушке выдумано только то, что Иванушка, напившись воды из копытца, превращается в козленочка. По эта сказка потому-то и трогает нас, что самое главное в ней - отношения между сестрой и братом и характеры их - естественно и достоверно. Мы верим всей сказке, а заодно и сказочному превращению - тем более что жалобное блеянье маленького козленка так похоже на детский плач. Конек-Горбунок помогает герою сказки во всех его злоключениях и подвигах. Но если бы этот герой не был наделен живыми и подлинными чертами деревенского парня - веселой удалью, неприхотливостью, детским простодушием и смекалкой, ему не помог бы никакой конек-горбунок, а мы бы не радовались его удачам и не сочувствовали ему в испытаниях, выпадающих на его долю. Жизненность и правдоподобие характеров, убедительность поступков и речей действующих лиц особенно необходимы драматической сказке, ибо ее герои, как во всех пьесах, говорят сами за себя, без авторских рекомендаций и пояснений. Да к тому же на сцене со всей очевидностью проявляется правда или фальшь пьесы. Чувство меры и такта, позволяющее сочетать правду с фантастикой и с театральной условностью, нигде не изменяет автору сказок, помещенных в сборнике "Город Мастеров". Сказка уже давно - в течение столетий - живет в дружбе с театром. В наше время и в нашей стране сказки ставят не только возникшие после революции театры юных зрителей, но и многие театры для взрослых на своих утренниках. Из советских драматургов-сказочников наиболее определились и оставили нам ценное наследство недавно умершие писатели Юрий Олеша [2], Евгений Шварц и Тамара Габбе, о которой идет речь в этой статье. Умерла она в Москве 2 марта 1960 года за две недели до того дня, когда ей должно было исполниться 57 лет. Ее пьесы пережили автора и до сих пор идут в театрах Москвы, Ленинграда и во многих других городах Советского Союза. Мастер слова, знаток народной поэзии, Тамара Григорьевна Габбе оставила нам пять сказок, в которых жизненная быль искусно сплетена с небылицей. Но небылица в этих сказках никогда не бывает ложью или фальшью. Вместе с былью она служит той нравственной и художественной правде, которую призвана выразить сказка. --- Если актеры играют хорошо, у зрителей создается впечатление, будто действующие лица пьесы разговаривают друг с другом совершенно свободно, говорят что им вздумается, что "бог на душу положит". Но это только кажется. Время на сцене течет гораздо быстрее, чем в жизни. То, что в жизни происходит в течение нескольких дней, месяцев, даже лет, на сцене длится два с половиной - три часа, а то и меньше. Значит, в спектакле дорога каждая минута, дорого каждое произнесенное слово. Вялые и невыразительные слова только затягивают действие. Как в пословице, в хорошей пьесе ни одного слова нельзя выкинуть или заменить. Каждая фраза, произнесенная актером, не менее важна, чем поступок, действие. Когда актеры обмениваются репликами, это похоже на фехтование. Реплика одного действующего лица - удар, ответная реплика другого - контрудар. Только в плохих пьесах нет словесного отбора, а взяты первые пришедшие на ум слова. Краткости и меткости речи можно поучиться у народной сказки. Она немногословна. В ней больше действия, чем слов, но зато слова надолго, а иной раз и навсегда остаются у нас в памяти. Мы помним от первого до последнего слова разговор Волка с Красной Шапочкой, сестрицы Аленушки с братцем Иванушкой. Но обе эти сказки так лаконичны потому, что они без конца передавались из уст в уста и хорошо отшлифованы многочисленными рассказчиками. А возможна ли такая же экономия слова в драматической сказке со сложным сюжетом и большим числом действующих лиц? Лучшие из сказочных пьес наших драматургов показывают, что и в сложной сказке, перенесенной на сцену, можно сохранить тот же строгий словесный отбор, ту же предельную выразительность, которую мы находим в краткой народной сказке. Таковы сказки-пьесы, помещенные в сборнике "Город Мастеров". Т. Г. Габбе необыкновенно находчива в ответных репликах. Действующие лица ее пьес перебрасываются репликами, как мячами. В "Сказке про солдата и змею" точная и меткая характеристика короля и королевы, не брезгающих, несмотря на свои титулы, никакими мошенническими махинациями, дается всего лишь в двух-трех беглых фразах, которыми Эти "высочайшие особы" обмениваются, оставшись наедине. "Королева. ...Вы подтасовали карты. Король (посмеиваясь). Что правда, то правда. Немножко подтасовал... Королева. Вот вы всегда так! Хитрите, где надо и где не надо! Король. А где же не надо хитрить? Королева. Да там, где за это приходится расплачиваться..." Метки и остры реплики Авдотьи Рязаночки в ее разговоре с захватившими ее разбойниками и ее ответы хану татарскому во время выкупа пленных. Или вот, например, несколько реплик из пьесы "Хрустальный башмачок": "Придворный историк. Осмелюсь поднести вашему высочеству это краткое жизнеописание ваших предкок. Оно состоит всего лишь из шестидесяти томов, ста двадцати частей и двухсот сорока глав и включает в себя поучительную историю двенадцати достославных королей от Дидерика Смелого до Будерика Кроткого. Шут. От Дидерика до Будерика?.. Это что же - сказки или басни? Историк (строю и сухо). Это история, господин шут! Шут. Смешная история? Историк. История никогда не бывает смешной. Шут. Что вы! У нас тут на днях такая смешная история вышла! (Прыскает в кулак.) Такие дидерики-будерики, что хоть ложись и помирай! И всего в одном томе, то бишь в одном доме". Сказки Т. Г. Габбе искрятся меткими и затейливыми пословицами, присловиями, поговорками и прибаутками. Но все это - не украшения, не орнамент. Каждая поговорка - к месту, к делу, и порой трудно решить, какое крылатое словцо взято писательницей из сокровищницы фольклора и какое придумано ею самой. "Откладывай безделье, да не откладывай дела". "От меду да от квасу нет, говорят, отказу" ("Авдотья Рязаночка"). "До свадебного дня невеста не родня" ("Сказка про солдата и змею"). Пожалуй, третья, а может быть, и вторая из этих поговорок придуманы автором сказок. А как великолепно переругиваются между собой двое леших - Сосновый и Ольховый - в единственной фантастической картине сказки "Авдотья Рязаночка". "Сосновый. Эй ты, сам ольховый, пояс вязовый, ладони липовы... Шу-шу, листом шуршу... Ольховый. Ишь расскрипелся, сосна болотная! Зимой и летом - одним цветом! Шел бы к себе - на пески, на кочки, а это место спокон веку наше. Чей лес, того и пень. Тут ваших колючек да шишек и не видано..." И совсем по-иному - степенно и величаво - ведет себя Старшой Лешой, Мусаил-Лес, тот самый, что сначала явился Авдотье Рязаночке в виде обыкновенного старичка, лохматого, большебородого, с зеленоватой проседью. Авдотья не узнает его, когда ночью он показывается между вершин леса, а потом снова рядом с ней. "Авдотья. Не признала я тебя. Будто ты поменьше был... Мусаил-Лес. Ого-го! Я какой хочу быть, такой и могу быть. Полем иду - вровень с травою, бором иду - вровень с сосною..." Впрочем, в конце картины Старшой Лешой снова превращается в прежнего старичка, который так радовался краюшке хлебца, предложенной ему Авдотьей ("Глянь-ко! Печеное!.. Давно не едал. Сытно, сладко и дымком пахнет... Дымком и домком... Рыба - вода, ягода - трава, а хлеб - всему голова!.."). Верно, во сне привиделись Авдотье Рязаночке все эти лешие - и Ольховый, и Сосновый, и сам Мусаил-Лес, Старшой Лешой... А может, и нет. Ведь это сказка. Но даже фантастическая сцена богата в пьесе реальными подробностями. Сказочным образам - Ольховому, Сосновому и Мусаилу-Лесу - приданы живые черты, а их речам - естественные интонации. В сущности, такими видел эти мифические существа, олицетворяющие природу, создатель мифов и сказок - народ. --- Драматическими сказками называются в сборнике Т. Г. Габбе пьесы "Хрустальный башмачок" и "Авдотья Рязаночка". Правда, обе эти пьесы сказочны, обе написаны в драматической форме. Но как отличаются они одна от другой по языку, по тону, по характеру действующих лиц! "Авдотья Рязаночка" - сказка трагедийной глубины и силы. А "Хрустальный башмачок" - прекрасный образец сказочной комедии, серьезной в своей основе, но такой изящной, нарядной и музыкальной, что ее воспринимаешь как балетное представление. Героиня "Хрустального башмачка" - старая и вечно юная любимица всех детей на свете - 3олушка. Основной сюжет в этой пьесе почти тот же, что и в других сказках о Золушке Добавлен шут, по-новому изображены король, королева, мачеха и ее дочки. Сложнее и в то же время гораздо реальнее, чем в сказке, изображена фея, названная в пьесе Мелюзиной. Но главное отличие пьесы "Хрустальный башмачок" от традиционных вариантов сказки о Золушке - в образе самой Золушки. Обычно ее рисуют кроткой и трудолюбивой падчерицей, служанкой, безропотно сносящей обиды. Только на королевском балу мы узнаем, как хороша она собой, как прекрасно умеет вести себя в светском обществе. В сказке Т. Г. Габбе Золушка тоже кротка, добра, трудолюбива. Но к тому же она еще и талантлива. Она умеет мечтать, - потому ей и приносит дары фея. Как ни тяжело живется Золушке, она скрашивает свою унылую и однообразную жизнь, полную подневольного труда, песней или затейливой игрой. Вечером, когда мачехи и ее дочек нет дома, она устраивает на кухне настоящее представление. Ей очень хочется, чтобы когда-нибудь и к ней пришли гости, ее гости. И вот один за другим они являются. Это - тетушка Метла с пышной, хоть и растрепанной прической и очень тонкой талией; за ней приходит одноногая госпожа Кочерга, старый друг Утюг, Каминные Щипцы, звонко щелкающие серебряными шпорами. Золушка расспрашивает их о городских новостях и сама отвечает за них разными голосами. А на следующий вечер, когда мачеха и сестры, которых она целый день причесывала, завивала, "застегивала и затягивала", уезжают танцевать в королевский дворец, Золушка тоже танцует у себя во дворике под хриплые звуки шарманки, играющей на соседнем дворе. Танцует до тех пор, пока шарманка не умолкает где-то вдали... Золушка не знает скуки - душевно она куда богаче своей сердитой мачехи и всегда недовольных сестер, но до поры, до времени они и не подозревают этого. И когда в конце пьесы мачеха видит счастливую Золушку в чудесном подвенечном наряде, подаренном ей феей Мелюзиной, она говорит: "Но ее теперь и узнать нельзя!" А фея отвечает: "Да ведь вы никогда не узнавали ее... Она улыбаласьтолько тогда, когда вас не было дома, пела, когда вы ее не слышали, танцевала, когда вы ее не видели..." В сказках Т. Г. Габбе волшебство помогает зрителю яснее и глубже увидеть подлинную правду жизни. Так и в этой сказке волшебные дары феи Мелюзины позволяют нам увидеть Золушку такой прекрасной и радостной, какою она и была на самом деле. Вот, в сущности, и все, что я мог сказать на немногих страницах о сказках, которые доставили радость не одному поколению зрителей. Теперь несколько слов об их авторе. О том, каким человеком была писательница Тамара Григорьевна Габбе, можно судить хотя бы по небольшому отрывку из ее краткой автобиографии. "Первые годы войны, - пишет она, - я провела в Ленинграде. Делала то, что и другие ленинградцы, - работала в пожарной бригаде, дежурила на чердаках, расчищала улицы. Союз писателей привлек меня к редактирована ч" сборника о Кировском заводе. Делала кое-что и для радио..." Так - просто и сдержанно - говорит Т. Г. Габбе о пережитых ею вместе со всеми ленинградцами долгих месяцах голода, холода, артиллерийских обстрелов и воздушных налетов. Но читаем дальше: "Моя работа в области детской литературы приняла в это время своеобразную устную форму: в бомбоубежище я собирала ребят самых разных возрастов и рассказывала им все, что могла припомнить или придумать для того, чтобы развлечь и ободрить их в эти трудные времена..." По словам очевидцев, устные рассказы Тамары Григорьевны так захватывали слушателей, что они неохотно покидали бомбоубежище после того, как радио объявляло долгожданный отбой. Ребята и не подозревали, сколько мужества и стойкости нужно было доброй сказочнице, чтобы занимать их затейливыми историями в то время, когда над городом кружили стаи вражеских бомбардировщиков, угрожая и ее дому, и всем ее близким, находившимся в разных концах города. Тамара Григорьевна хорошо знала своих читателей и слушателей и находила путь к их сердцу, ничуть не подлаживаясь к ним. И можно не сомневаться в том, что ее сказки, придуманные в тревожные минуты воздушных налетов, не носили пи малейшего следа торопливости и волнения, не были похожи на сырой, сбивчивый черновик. Ибо все, что ни делала Тамара Григорьевна, она доводила до предельной стройности и законченности. Изящен был ее почерк. Изящен стиль ее писем. Она любила порядок в окружавшей ее обстановке. Чувство собственного достоинства так естественно сочеталось у нее с приветливым и уважительным отношением к людям, каково бы ни было их звание, должность, положение. Трудно найти редактора более тонкого и чуткого, чем Тамара Григорьевна Габбе. Многие молодые писатели были обязаны своими первыми успехами ее сердечной заботе, ее умным и добрым советам [3]. Окончив высшее учебное заведение (Ленинградский институт истории искусств), она некоторое время колебалась, какую деятельность ей избрать - литературную или педагогическую. Она стала писательницей, но всю жизнь не переставала думать о воспитании юных поколений. И, в сущности, ее литературная и редакторская работа была делом педагога в самом лучшем и высоком значении этого слова. Она могла многому научить молодых литераторов, потому что и сама не переставала учиться. Обладая редкой памятью, она прекрасно знала русскую и мировую литературу, классическую и новую. Долгие годы изучала фольклор и оставила после себя множество сказок, собранных ею и обработанных с тем мастерством, которое возвращает народной поэзии, часто теряющей очень много в записи, первоначальную живость и свежесть [4]. С особой любовью работала она над русскими сказками. А наряду с ними перевела, пересказала и подарила нашим детям тщательно отобранные сказки разных народов, сохраняя и в русском тексте поэтическое своеобразна каждого языка, каждого народа. Если бы при издании их не указывалось, какому народу принадлежит та или иная сказка, то и тогда было бы нетрудно отличить по языку и стилю французскую сказку от немецкой, чешскою от болгарской [5]. Можно было бы сказать еще много о ее блестящих и глубоких статьях, посвященных литературе для детей и о детях [6]. Но, пожалуй, лучшим произведением Тамары Григорьевны была ее собственная жизнь. Она никогда не бывала довольна собой, часто сетовала на то, что мало успевает. Вероятно, и вправду она успела бы написать на своем веку еще больше, если бы не отдавала так много сил, времени, серьезной и вдумчивой заботы другим. Но и это было ее призванием [7]. Свою недолговечную жизнь она прошла легкой поступью. Ее терпение и мужество особенно проявились во время тяжкой и длительной болезни. До последних дней сумела она сохранить всю свою приветливость, деликатность, внимание к окружающим. Как будто заранее готовя себя к будущим тяжелым испытаниям, она писала своему другу Л. Чуковской осенью 1942 года "В ту зиму (речь идет о ленинградской зиме сорок первого - сорок второго года) я поняла с какой-то необыкновенной ясностью, что значат для человека внутренние душевные ресурсы. "Непреклонность и терпенье" могут продлить жизнь человека, могут заставить его ходить, когда ноги уже не ходят, работать, когда руки уже не берут, улыбаться, говорить добрым, нежным голосом даже в последние предсмертные минуты - жестокие по своей неблагообразности..." Так, как сказано в этом письме, встретила свои последние дни Тамара Григорьевна. Перечитывая написанные ею в разное время пьесы, улавливаешь черты самого автора в образах ее сказочных героинь. Что-то общее было у Тамары Григорьевны с ее доброй и правдивой Алели, ее щедрой феей Мелюзиной и, может быть, больше всего - с непреклонной и самоотверженной Авдотьей Рязаночкой. 1961  ^TО МАСТЕРСТВЕ^U ^TЗАЧЕМ ПИШУТ СТИХАМИ?^U _Когда форма есть выражение содержания она связана с ним так тесно что отделить ее от содержания - значит уничтожить самое содержание и наоборот отделить содержание от формы - значит уничтожить форму._ В. Белинский Ко мне, как и к другим литераторам, обращается немало пишущих людей с вопросом: что такое поэтическое мастерство и как ему научиться. Многие просят даже порекомендовать какое-нибудь руководство по стихотворному искусству. Такого руководства, к сожалению, а может быть, и к счастью, нет. Существуют, конечно, книги по теории стихосложения - их даже немало, - но и по самым лучшим из них нельзя научиться писать настоящие сгихи. Однако мне кажется, что мы, профессиональные литераторы, могли бы общими усилиями помочь своим корреспондентам - а заодно и читателям - хоть отчасти разобраться в вопросах поэтического мастерства, поделившись с ними мыслями и наблюдениями, которые накопились у каждого из нас во время собственной работы и при изучении творчества других поэтов. В этих "Заметках" я и попытался собрать воедино кое-какие свои мысли, а также выводы из прочитанного мною. Естественно, что в качестве примеров и образцов я беру по преимуществу тех портов, у которых учился сам. <> I <> ^TО ПРОЗЕ В ПОЭЗИИ^U У Чехова есть рассказ "На святках". Старуха Василиса пришла в трактир к хозяйкиному брату Егору, про которою "говорили, что он может хорошо писать письма, ежели ему заплатить как следует". "- Что писать?" - спрашивает Егор. "- Не гони!" - отвечает Василиса. - "Небось, не задаром пишешь, за деньги! Ну, пиши. Любезному нашему зятю Андрею Хрисанфычу и единственной нашей любимой дочери Ефимье Петровне с любовью низкий поклон и благословение родительское навеки нерушимо. - Есть. Стреляй дальше". "- ...мы живы и здоровы, чего и вам желаем от господа... царя небесного... ...царя небесного... - повторила она и заплакала. Больше ничего она не могла сказать. А раньше, когда она по ночам думала, то ей казалось, что всего не поместить и в десяти письмах... сколько за это время было в деревне всяких происшествий, сколько свадеб, смертей. Какие были длинные зимы! Какие длинные ночи!.." - Чем твой зять там занимается? - спросил Егор. - Он из солдат, батюшка... В одно время с тобой со службы пришел... ...Егор подумал немного и стал быстро писать. "В настоящее время, - писал он, - как судба ваша через себе определила на Военое Попрыще, то мы Вам советуем заглянуть в Устав Дисцыплинарных Взысканий и Уголовных Законов Военного Ведомства..." "Он писал и прочитывал вслух написанное, а Василиса соображала о том, что надо бы написать, какая в прошлом году была нужда, не хватило хлеба даже до святок, пришлось продать корову..." "И поэтому Вы можете судить... какой есть враг Иноземный и какой Внутреный. Перьвейшый наш Внутреный Враг есть: Бахус". "Перо скрипело, выделывая на бумаге завитушки, похожие на рыболовные крючки". А старик, Василисин муж, прослушав письмо, доверчиво кивал головой и говорил: "Ничего, гладко... дай бог здоровья. Ничего..." Егор из чеховского рассказа - равнодушный писарь, "сытый, здоровый, мордатый, с красным затылком". Но так легко поставить на его место некоего литератора примерно такой же комплекции. Народ просит его, человека, владеющего пером, выразить все то, о чем "не поместить и в десяти письмах", а он преспокойно выделывает на бумаге витушки, похожие на рыболовные крючки. Народ, умный, терпеливый и вежливый народ, читает такую мудреную "цывилизацию Чинов Военного Ведомства" я подчас только головой кивает: "Ничего, гладко... дай бог здоровья. Ничего..." Правда, в наше время народ уже не тот. Его не обманешь витиеватыми фразами и писарскими завитушками. Да и молчать он, пожалуй, не станет, если почувствует пошлость, которую в глубине души чувствовала даже безропотная Василиса. Но все же чеховский рассказ не утерял своей действенности, своей сатирической горечи и до сих пор. Доныне еще многие мысли и чувства народа не ложатся на бумагу, не входят в литературную строку. У нас и сейчас еще не совсем вышли из моды каллиграфические завитушки. И в наши дни есть еще немало людей, которые не считают поэтичными стихи старика Некрасова и родственных; ему наших современников, то есть стихи, где нашли себе место многие житейские происшествия: и смерти, и свадьбы, и длинные зимы, и длинные ночи. А ведь наличием этой прозы в стихах, в повестях и романах измеряется поэтическая честность, поэтическая глубина, ею измеряется и художественное мастерство. Может ли быть мастерство там, где автор не имеет дела с жесткой и суровой реальностью, не решает никакой задачи, не трудится, добывая новые поэтические ценности из житейской прозы, и ограничивается тем, что делает поэзию из поэзии, то есть из тех роз, соловьев, крыльев, белых парусов и синих волн, золотых нив и спелых овсов, которые тоже в свое время были добыты настоящими поэтами из суровой жизненной прозы? Правда, этот готовый поэтический набор, которым пользуются литературных дел мастера, то и дело меняется. В одну эпоху это - роза, в другую - греза, в третью - синий платочек. Но из-за плеча такою литератора, какой бы моды он не придерживался, всегда выглядывает тот же писарь, - "сытый, здоровый, мордатый, с красным затылком", набивший руку грамотей, который "может хорошо писать...". Есть особое писарское высокомерие, которое ставит превыше всего своеобразие и щегольство росчерка. Иной ради этого росчерка даже перевернет страницу вверх ногами, чтобы удобнее было вывести на ней последние, самые замысловатые завитушки. Такому профессионалу кажется, что содержание - только повод для того, чтобы показать, как искусно он "владеет пером". Целые поколения стихотворцев воспитывались на том, что главное в их деле заключается в своеобразии писательского почерка, являющегося самоцелью, а не естественным результатом вполне сложившегося мировоззрения, характера, отношения к действительности. И не так-то легко отказаться от такой привычки работать "на холостом ходу". Не одному поколению поэтов прививалось смолоду убеждение, что поэтический словарь существенно отличается от словаря прозаического, что поэзия представляет собою своего рода легковой транспорт, не предназначенный для перевозки слишком больших грузов, которые полагается возить прозе. Бог создал мир из ничего. Учись, художник, у него! - писал когда-то беззаботный поэт-декадент. Но ведь и чеховский Егор стряпал свое письмо из ничего - вернее, из той "словесности", которою начинили ему голову в казарме. Поэтому-то его ровная и "гладкая" писарская строка не вмещала никакого подлинного материала, была глуха к живому голосу живых людей. Так бывает и с поэзией. Мы знаем целые периоды в ее истории, когда она страдала особой профессиональной глухотой. В таких случаях у нее вырабатывается свой собственный, весьма ограниченный и условный, непереводимый словарь. Правда, она не отказывалась подчас говорить и о жизненных явлениях, - или, вернее сказать, называла их по имени, но все, чего бы она ни касалась, - жизнь,смерть, любовь, война - превращалось у нее в словесный узор. Особенно ощутимо это было во дни испытаний и потрясений - таких простых и грубых, как засуха, голод, изнурительная война. Не было ли похоже на лихое сочинение чеховского Егора некое письмецо - тоже от имени деревенской бабы, но почему-то в стихах, за подписью известного поэта? Появилось оно во время войны 1914 года и называлось "Запасному - жена" [1]. Какие же чувства простой русской женщины-солдатки отразили стихи поэта? Если ж только из-под пушек Станешь ты гонять лягушек, Так такой не нужен мне! Что уж нам господь ни судит, Мне и то утехой будет, Что жила за молодцом. В плен врагам не отдавайся, Умирай иль возвращайся С гордо поднятым лицом... Так и пишет эта бой-баба: "С гордо поднятым лицом". И дальше: ...Бабы русские не слабы, - Без мужей подымут бабы Кое-как своих детей, Обойдутся понемногу, Люди добрые помогут, Много добрых есть людей... Напрасно вы стали бы искать в этих стихах, в самом их ритме боль разлуки, тревогу за близкою человека. А ведь такие чувства отнюдь не противоречат подлинному, не квасному патриотизму. ...Обойдется понемногу, Люди добрые помогут, Много добрых есть людей... Какая же такая баба уполномочила поэта написать это разудалое письмецо своему "запасному" во дни тяжелой и очень непопулярной в народе войны 1914 года? Впрочем, вряд ли сам автор отдавал себе ясный отчет в том, что пишет. Стихи были изготовлены к случаю, по моде своего времени, по условным ее законам и, в сущности, представляли собою стилизацию, литературную подделку под якобы "народную", солдатскую песню. А стилизация как бы снимает с автора ответственность за содержание. По правде сказать, только кажется, что снимает. Пусть читатели не протестуют, а народ, от имени которого пишется такое послание, до поры до времени молчит или говорит недоуменно: - Ничего, гладко... Но приходит час, и вся фальшь, прикрытая условностью, модой, выступает наружу, и никакая стилизация не служит ей оправданием. Если бы даже не осталось других доказательств непопулярности в нашей стране империалистической войны 1914 года, - в этом можно было бы легко убедиться, перелистав сборники военных стихов того времени. Об Отечественной войне 1812 года говорят нам стихи Батюшкова, Жуковского, Пушкина, Дениса Давыдова, Лермонтова [2]. Памятью о Севастопольской кампании навсегда остались в нашей поэзии немногословные, но глубокие строчки Некрасова [3], Тютчева [4]. Больше сказать эти поэты не могли, связанные царской цензурой. А война 1914 года породила множество холодных, плоских, легковесных, псевдонародных, глубоко штатских стихов. На глянцевитой бумаге, на страницах, украшенных фотографиями в альбомных овалах, печатались стихи какой-то дамы Е. В. Минеевой о казаке Кузьме Крючкове, который На резвой лошади, бряцая храбро шпагой, Разбил насмерть одиннадцать врагов. И тут же - стихи в псевдорусском колокольном стиле, озаглавленные "О, Русь!" и подписанные почему-то экзотическим псевдонимом "Маугли". В бранной порфире царица сермяжная - Русь - это ты!...- писал таинственный господин Маугли. Впрочем, плохие и плоские стихи всегда появлялись - в любые времена. Но за всеми этими "сермяжными индусами" и дамами-любительницами шли пестрой вереницей, как ряженые на святках, известные профессиональные поэты, не отказавшиеся даже в эти трагические дни от обычной своей позы, от привычного грима. Только мастерства в их стихах было меньше, чем в мирное время. Ведь мастерство неотделимо от содержания. Оно повышается или понижается в зависимости от того, что именно человек мастерит. Недаром же Маяковский - тогда еще очень молодой и по-юношески задорный - обнаружил пустоту, безличие и однообразие батальных стихов того времени, склеив одно стихотворение из трех четверостиший разных и различных поэтов ("Поэты на фугасах", 1914) [5]. Федор Сологуб, который в мирное время цедил, как ликер, то скептические, то эротические строки стихов и прозы, оказался в это время автором бойких куплетов, приведенных выше ("Если ж только из-под пушек станешь ты гонять лягушек..." и т. д.). Томный М. Кузмин [6] тоже освежил свою лирику стихами на военные темы, написанными в изысканно-небрежной, нарочито простодушной манере: Небо, как в праздник, сине, А под ним кровавый бой. Эта барышня - героиня, В бойскауты идет лифт-бой... И фатоватый, развязный, усвоивший тон всеобщего любимца, которому все позволено, Игорь Северянин выступил с жизнерадостными военными "поэзами": Друзья! Но если в день убийственный Падет последний исполин, Тогда, ваш нежный, ваш единственный, Я поведу вас на Берлин [7]. Казалось бы, большие исторические события, потребовавшие от народа так много жертв, должны были наполнить поэзию гневной, горячей прозой, какою полны были стихи Некрасова о войнах его времени: Брошены парады, Дети в бой идут. А отцы подряды На войска берут... ...Дети! вас надули Ваши старики: Глиняные пули Ставили в полки! [8] И в последнюю царскую войну солдат надували и предавали, а поэты - большинство портов - предпочитали жить в поэтической дали и писать этак со стороны, по-"земгусарски" об окопах, кровавых боях, пушках и лазаретах. И все это было так же бездушно, так же мало отражало мысли и чувства миллионов людей, как писарская "Цывилизация Чипов Военого Ведомства". Достаточно положить рядом поэтические антологии, посвященные двум мировым войнам - империалистической 1914 года и Великой Отечественной, - чтобы преисполниться высокой и законной гордостью за нашу советскую поэзию, неотделимую от своего парода и воевавшую вместе с ним. Правда, и в это время было немало скороспелых, банальных и безличных стихов, но не они определяли собой характер поэзии военных лет. А много ли честных и живых стихотворных строчек оставила нам последняя война императорской России? Очень немного. Пожалуй, только буйно-протестующие строчки Маяковского, который с первых же дней восстал против этой войны и отчетливо увидел ее виновника - рубль, "вьющийся золотолапым микробом" [9]. А из множества стихов, написанных поэтами старшего поколения, проникновенно и достойно звучат до сих пор разве только стихи Александра Блока, на первый взгляд такие неожиданные для автора "Незнакомки" и "Снежных масок": Петроградское небо мутилось дождем, На войну уходил эшелон. Без конца - взвод за взводом и штык за штыком Наполнял за вагоном вагон [10]. В этих строгих и мерных стихах, похожих по ритму на баллады, которые поют в вагонах, была простая житейская правда и предчувствие великих, грозных событий: ...Уж последние скрылись во мгле буфера, И сошла тишина до утра, А с дождливых полей все неслось к нам _ура_, В грозном клике звучало: _пора_! Александр Блок и Владимир Маяковский - поэты очень различные но возрасту, темпераменту, характеру дарования и мировоззрению. Маяковский открывает большую поэзию нашей советской эпохи. Блок завершает собою поэзию дореволюционною. Но их роднит то, что оба они в эти исторические дни много и напряженно думали, знали цену поэтическому слову, понимали ответственность поэта перед временем и народом. Оба они далеки от всего, что было в литературе узкопрофессионального, высокомерно-"писарского". Среди их современников было немало талантливых поэтов и способных стихотворцев. Как же случилось, что поэзия в последние предреволюционные десятилетия утратила свою власть над читателем? Мы хорошо помним имена популярных в то время и даже любимых тогдашними читателями поэтов. Но разве ложно сравнить их идейное влияние с влиянием современных им прозаиков - Льва Толстого, Короленко, Чехова, Горького? А ведь еще в некрасовские времена, когда жили и работали такие гиганты русской прозы, как тот же Лев Толстой, Тургенев, Гончаров, Достоевский, Салтыков-Щедрин, поэзия не уступала прозе, а делила с ней роль идейного руководителя, выразителя чувств, "властителя дум". Поэзия - конечно, в лучших ее образцах - была так же содержательна, интересна и толкова, как лучшая проза. Стихов Некрасова читатели ждали не менее жадно, чем новых глав самого волнующего романа. На это могут возразить, что далекое прошлое всегда представляется нам в каком-то ореоле. Но ведь Некрасов уже при жизни стал народным поэтом и занял, преодолев сопротивление многих скептически к нему относившихся литераторов, прочное место наряду с великими поэтами, уже окруженными ореолом вечной славы. "Вы на публику имеете влияние не менее сильное, нежели кто-нибудь после Гоголя", - писал Некрасову Чернышевский в 1856 году [11]. А когда на похоронах Некрасова Достоевский назвал его имя рядом с именами Пушкина и Лермонтова, послышались молодые голоса: - Нет, выше! [12] Конечно, не это восторженное восклицание, прозвучавшее у открытой могилы, определяет удельный вес и значение Некрасова в нашей поэзии. Вокруг его имени еще долго кипела борьба - да и доныне она не совсем утихла. Но стихи Некрасова проникли в народ безымянной песней - "Коробушкой", "Кудеяром-атаманом", "Тройкой", "Несжатой полосой", стали достоянием каждого мало-мальски грамотного человека, вызвали к жизни множество поэтов-самоучек, вошли в обиход людей самого разного возраста. Школьники твердили наизусть: "Ну, пошел же, ради бога..." и "Мороз-воевода дозором..." Студенты пели: "Выдь на Волгу: чей стон раздается..." Так оно и должно было случиться. На общенародное признание имеет право только умная и зрелая поэзия, которая, как и проза, охватывает разнообразные области жизни и решает серьезные задачи. А когда поэзия выходит из графика движения, ее незаметно переводят на запасный путь. У нее могут быть свои любители, но она перестает быть чтением. У поэтов, проделавших на своем веку какую-то работу, а не живших в литературе "на всем готовом", всегда есть точный адрес и точная дата их жизни и работы. Этим адресом не может быть вселенная. Мы все живом во вселенной - об этом забывать не надо, - но, кроме того, у каждого из нас есть более простой и определенный адрес - страна, область, город, улица, дом, квартира. Наличие такого точного адреса может сложить критерием, позволяющим отличить подлинною поэзию от производной. Точный адрес был и у Шекспира, и у Пушкина, у Чехова, Горького, Блока и Маяковского. А вот, скажем, Габриэль д'Аннунцио [13] давал читателю такие координаты: "Вселенная, мне". По этому адресу еще труднее найти человека, чем по адресу, указанному Ванькой Жуковым: "На деревню дедушке". На узкий круг людей многозначительный вселенский адрес может произвести впечатление, но ведь книги - и проза и стихи - держат экзамены, подвергаются испытанию и проверке чуть ли не каждый год, и все то, что неполноценно, рано или поздно проваливается, не выдерживает испытания временем. Обнаруживается подоплека поддельной книги, проступает ее схема - скелет. И если Шекспир, Данте, Сервантес, Пушкин, Гоголь живут долго, то это не значит, что они переходят из десятилетия в десятилетие, из века в век без экзамена. Нет, они тоже проверяются временем и блестяще выдерживают испытания. Впрочем, мысль о бессмертии или даже о литературном долголетии но должна особенно беспокоить литераторов. Все равно сие от них не зависит. А вот честное, неравнодушное отношение к своему времени, к своим современникам, к своему народу - таково главное условие подлинной поэтической работы. Вряд ли весьма модный при жизни поэт Владимир Бенедиктов мог предвидеть, что его невинные стишки о кудрях покажутся потомкам (да и умным современникам) не только смешными и нелепыми, но и возмутительными по своей бестактной игривости. Кудри девы-чародейки, Кудри - блеск и аромат, Кудри - кольца, струйки, змейки, Кудри - шелковый каскад! ...Кто ж владелец будет полный Этой россыпи златой? Кто-то будет эти волны Черпать жадною рукой?.. [14] Потомок вправе спросить: "Позвольте, а когда были написаны эти стишки?" И, узнав, что они были "дозволены ценсурою" в год смерти Пушкина, еще больше обидится на поэта Бенедиктова - не столько за это совпадение, сколько за то, что и после Пушкина оказалось возможным появление в печати таких домашних, альбомных стихов. Бестактность их - не в любовной теме. Тема эта вполне уместна и законна в романе и в повести, в драме и в поэме, а в лирических стихах - и подавно. "Поэзия сердца имеет такие же права, как и поэзия мысли", - говорил Чернышевский [15]. Однако в поэзии, которая является не частным делом, а достоянием большого круга читателей, народа, даже любовная лирика, выражающая самые сокровенные чувства поэта, не может и не должна быть чересчур интимной. Читатель вправе искать и находить в ней себя, свои сокровенные чувства. Только тогда лирические стихи ему дороги и нужны. В противном же случае они превращаются в альбомные куплеты, неуместные на страницах общедоступной книги или журнала. Сколько поколений повторяло вслед за Пушкиным: Прими же, дальная подруга, Прощанье сердца моего, Как овдовевшая супруга, Как друг, обнявший молча друга Пред заточением его [16]. Ко кому какое дело до сложных чувств стихотворца Бенедиктова к некоей замужней особе: Так, - покорный воле рока, Я смиренно признаю, Чту я свято и высоко Участь брачную твою; И когда перед тобою Появлюсь на краткий миг, Я глубоко чувство скрою, Буду холоден и дик... ...Но в часы уединенья, Но в полуночной тиши - Невозбранного томленья Буря встанет из души... ...И в живой реке напева Молвит звонкая струя: Ты моя, мой ангел-дева, Незабвенная моя! Стихотворный ритм верно служит настоящему поэтическому чувству. Но с какой откровенностью выдает он пошлость лихого гитарного перебора: Ты моя, мой ангел-дева, Незабвенная моя! Ту же пошлую легковесность и бестактность находил Маяковский в лирических излияниях некоторых современных ему стихотворцев. Вспомните "Письмо к любимой Молчанова, брошенной им...". Но дело не только в публичном выражении домашних и не всегда почтенных чувств. Время предъявляло и предъявляет свой счет поэтам значительно более крупным и подлинным, чем, скажем, Владимир Бенедиктов. В "Дневнике писателя" Достоевского есть любопытные строчки, посвященные знаменитому стихотворению Фета "Шепот, робкое дыханье...". Как известно, в этом стихотворении совсем нет глагола, а есть только существительные с некоторым количеством прилагательных. У Пушкина, в противоположность Фету, то и дело встречаются строфы, состоящие почти сплошь из глаголов: "Иди, спасай!" Ты встал - и спас... [17] Или: "Восстань, пророк, и виждь, и внемли, Исполнись волею моей И, обходя моря и земли, Глаголом жги сердца людей" [18]. Тут ни одного прилагательного; зато как много действия - непрерывная цепь глаголов. Глаголы, великолепные, энергичные, действенные, пронизывают все описание Полтавской битвы, и только в одном четверостишии, где напряжение боя достигает своей высшей точки, существительные постепенно, в сомкнутом строю, вытесняют глаголы: Швед, русский - колет, рубит, режет. Бой барабанный, клики, скрежет, Гром пушек, топот, ржанье, стон, И смерть и ад со всех сторон. Но ведь это - горячая, прерывистая речь, которая спешит угнаться за стремительным бегом событий. В ней естественно сгрудились в одном месте подлежащие, в другом - сказуемые; в третьем сказуемые вовсе исчезли, как это случается в устном торопливом рассказе. Другое дело - стихи Фета "Шепот, робкое дыханье...". Все строчки этого стихотворения - целых двенадцать строчек - состоят почти из одних только существительных без единого глагола. Но суть дела не в этой поэтической причуде. Вот что пишет Достоевский по поводу упомянутых стихов Фета. Полемизируя с теми, кого он называет "утилитаристами" (то есть сторонниками общественно полезного искусства), и, видимо, желая объяснить себе и другим их точку зрения, он предлагает читателям такую нарочито экстраординарную ситуацию: "Положим, что мы переносимся в восемнадцатое столетие, именно в день лиссабонского землетрясения. Половина жителей в Лиссабоне погибает; домы разваливаются и проваливаются; имущество гибнет; всякий из оставшихся в живых что-нибудь потерял... Жители толкаются по улицам, к отчаянии, пораженные, обезумевшие от ужаса. В Лиссабоне живет в это время какой-нибудь известный португальский поэт. На другой день утром выходит номер лиссабонского Меркурия (тогда все издавались в Меркурии). Номер журнала, появившегося в такую минуту, возбуждает даже некоторое любопытство в несчастных лиссабонцах, несмотря на то, что им в эту минуту не до журналов; надеются, что номер вышел нарочно, чтоб дать некоторые известия о погибших, о пропавших без вести и проч. и проч. И вдруг - на самом видном месте листа бросается всем в глаза что-нибудь вроде следующего: Шепот, робкое дыханье, Трели соловья, Серебро и колыханье Сонного ручья, Свет ночной, ночные тени, Тени без конца, Ряд волшебных изменений Милого лица, В дымных тучках пурпур розы, Отблеск янтаря, И лобзания, и слезы. И заря, заря!.. Да еще мало того: тут же, в виде послесловия к поэмке, приложено в прозе всем известное поэтическое правило, что тот не поэт, кто не в состоянии выскочить вниз головой с четвертого этажа... Не знаю наверно, как приняли бы свой Меркурий лиссабонцы, но мне кажется, они тут же казнили бы всенародно, на площади, своего знаменитого поэта, и вовсе не за то, что он написал стихотворение без глагола, а потому, что вместо трели соловья накануне слышались под землей такие трели, а колыханье ручья появилось в минуту такого колыхания целого города, что у бедных лиссабонцев не только не осталось охоты наблюдать В дымных тучках пурпур розы... или Отблеск янтаря, но даже показался слишком оскорбительным и небратским поступок поэта, воспевающего такие забавные вещи в такую минуту их жизни..." Надо сказать, что не лиссабонцы, и не "утилитаристы", а сам Достоевский - может быть, даже вопреки своим намерениям - подверг суровой казни "знаменитого поэта" и его стихи о шепоте и робком дыхании. Он изничтожил эти хрупкие стихи, идиллические и благополучные, показав их в пылу полемики на трагическом фоне лиссабонского землетрясения и сопоставив грозное колыхание земли с "колыханьем сонного ручья". Конечно, землетрясения случаются не так часто, и, пожалуй, очень немногие лирические стихи могут выдержать аккомпанемент подземного гула и грохота разрушающихся зданий! Но безусловно справедливо в этом рассуждении одно. Любая строфа или строчка поэта появляется не в пустоте, не в отвлеченном пространстве, а всегда на фоне большой народной жизни, на фоне многих событий или хотя бы "происшествий", о которых собиралась рассказать в своем несостоявшемся письме чеховская Василиса. И совершенно справедливо назван в этом рассуждении поступок поэта (там так и сказано: поступок) небратский. Небратскими, как бы чужеродными были многие строчки Аполлона Майкова [19], Щербины [20], Бенедиктова [21]. "Братскими" были стихи и проза Пушкина, великодушною, щедрого, верного народу поэта. "Братскими" были стихи и повести Лермонтова, стихи, песни и сатиры Некрасова. Вспомните лермонтовское простое, ничем не приукрашенное, уже близкое к толстовскому, описание битвы под Гихами: И два часа в струях потока Бой длился. Резались жестоко, Как звери, молча, с грудью грудь, Ручей телами запрудили. Хотел воды я зачерпнуть... (И зной и битва утомили Меня), но мутная волна Была тепла, была красна [22]. И дальше: Уже затихло все; тела Стащили в кучу; кровь текла Струею дымной по каменьям, Ее тяжелым испареньем Был полон воздух. Генерал Сидел в тени на барабане И донесенья принимал. Беспощадно реалистическое изображение боя не мешает высокому взлету мысли поэта. За медленными, тяжелыми и густыми, как испарения крови, строчками следуют стихи: ...Тянулись горы - и Казбек Сверкал главой остроконечной. И с грустью тайной и сердечной Я думал: "Жалкий человек. Чего он хочет!.. Небо ясно, Под небом места много всем, Но беспрестанно и напрасно Один враждует он - зачем?" Эти мысли и до сих пор приходят в голову людям перед лицом грозных военных событий, приходят в том же р