и перечить не смею. Мне - только маленькой гибели звук: это чернил перезревшая влага вышибла пробку. Бессмысленный круг букв нерожденных приемлет бумага. Властвуй, исчадие крови моей! Если жива - значит, я недалече. Что же, не хуже других матерей я - погубившая детище речи. Чем я плачу за улыбку твою, я любопытству людей не отвечу. Лишь содрогнусь и глаза притворю, если лицо мое в зеркале встречу. x x x В той тоске, на какую способен человек, озираясь с утра в понедельник, зимою спросонок, в том же месте судьбы, что вчера... Он-то думал, что некий гроссмейстер, населивший пустой небосвод, его спящую душу заметит и спасительно двинет вперед. Но сторонняя мощь сновидений, ход светил и раздор государств не внесли никаких изменений в череду его скудных мытарств. Отхлебнув молока из бутылки, он способствует этим тому, что, болевшая ночью в затылке, мысль нужды приливает к уму. Так зачем над его колыбелью, прежде матери, прежде отца, оснащенный звездой и свирелью, кто-то был и касался лица? Чиркнул быстрым ожогом над бровью, улыбнулся и скрылся вдали. Прибежали на крик к изголовью - и почтительно прочь отошли. В понедельник, в потемках рассвета, лбом уставясь в осколок стекла, видит он, что алмазная мета зажила и быльем поросла. ...В той великой, с которою слада не бывает, в тоске - на века, я брела в направленье детсада и дитя за собою влекла. Розовело во мгле небосвода. Возжигатель грядущего дня, вождь метели, зачинщик восхода, что за дело тебе до меня? Мне ответствовал свет безмятежный и указывал свет или смех, что еще молодою и нежной я ступлю на блистающий снег, что вблизи, за углом поворота, ждет меня несказанный удел. Полыхнуло во лбу моем что-то, и прохожий мне вслед поглядел. ЛЕРМОНТОВ И ДИТЯ Под сердцем, говорят. Не знаю. Не вполне. Вдруг сердце вознеслось и взмыло надо мною, сопутствовало мне стороннею луною, и муки было в нем не боле, чем в луне. Но люди говорят, и я так говорю. Иначе как сказать? Под сердцем - так под сердцем. Вот сбылся листопад. Извечным этим средством не пренебрег октябрь, склоняясь к ноябрю. Я все одна была, иль были мы одни с тем странником, чья жизнь все больше оживала. Совпали блажь ума и надобность журнала - о Лермонтове я писала в эти дни. Тот, кто отныне стал значением моим, кормился ручейком невзрачным и целебным. Мне снились по ночам Васильчиков и Глебов. Мой исподлобный взгляд присматривался к ним. Был город истомлен бесснежным февралем, но вскоре снег пошел, и снега стало много. В тот день потупил взор невозмутимый Манго пред пристальным моим волшебным фонарем. Зима еще была сохранна и цела. А там - уже июль, гроза и поединок. Мой микроскоп увяз в двух неприглядных льдинах, изъятых из глазниц лукавого царя. Но некто рвался жить, выпрашивал: "Скорей!" Томился взаперти и в сердцевине круга. Успею ль, боже мой, как брата и как друга, благословить тебя, добрейший Шан-Гирей? Все спуталось во мне. И было все равно - что Лермонтов, что тот, кто восходил из мрака. Я рукопись сдала, когда в сугробах марта слабело и текло водою серебро. Вновь близится декабрь к финалу своему. Снег сыплется с дерев, пока дитя ликует. Но иногда оно затихнет и тоскует, и только мне одной известно - по кому. МЕДЛИТЕЛЬНОСТЬ Замечаю: душа не прочна и прервется. Но как не заметить, что не надо, пора не пришла торопиться, есть время помедлить. Прежде было - страшусь и спешу: есмь сегодня, а буду ли снова? И на казнь посылала свечу ради тщетного смысла ночного. Как умна - так никто не умен, полагала. А снег осыпался. И остался от этих времен горб - натруженность среднего пальца. Прочитаю добытое им - лишь скучая, но не сострадая, и прошу: тот, кто молод - любим. А тогда я была молодая. Отбыла, отспешила. К душе льнет прилив незатейливых истин. Способ совести избран уже и теперь от меня независим. Сам придет этот миг или год: смысл нечаянный, нега, вершинность... Только старости недостает. Остальное уже совершилось. x x x ...И отстояв за упокой в осенний день обыкновенный, вдруг все поймут, что перемены не совершилось никакой. Что неоплатные долги висят на всех, как и висели, - все те же боли, те же цели, друзья все те же и враги. И ни у тех, ни у других не поубавилось заботы- существовали те же счеты, когда еще он был в живых. И только женщина одна под плеск дождя по свежей глине поймет внезапно, что отныне необратимо прощена. АНДРЕЮ ВОЗНЕСЕНСКОМУ Ремесло наши души свело, заклеймило звездой голубою. Я любила значенье свое лишь в связи и в соседстве с тобою. Несказанно была хороша только тем, что в первейшем сиротстве бескорыстно умела душа хлопотать о твоем превосходстве. Про чело говорила твое: - Я видала сама, как дымилось меж бровей золотое тавро, чье значенье - всевышняя милость. А про лоб, что взошел надо мной, говорила: не будет он лучшим! Не долеплен до пяди седьмой и до пряди седой не доучен. Но в одном я тебя превзойду, пересилю и перелукавлю! В час расплаты за божью звезду я спрошу себе первую кару. Осмелею и выпячу лоб, похваляясь: мой дар - безусловен, а второй - он не то, чтобы плох, он - меньшой, он ни в чем не виновен. Так положено мне по уму. Так исполнено будет судьбою. Только вот что. Когда я умру, страшно думать, что будет с тобою. МЕТЕЛЬ ОЖИДАНИЕ ЕЛКИ Благоволите, сестра и сестра, дочери Елизавета и Анна, не шелохнуться! О, как еще рано, как неподвижен канун волшебства! Елизавета и Анна, ни-ни, не понукайте мгновенья, покуда медленный бег неизбежного чуда сам не настигнет крыла беготни. Близится тройки трехглавая тень, Пущий минует сугробы и льдины. Елизавета и Анна, едины миг предвкушенья и возраст детей. Смилуйся, немилосердная мать! Зверь добродушный, пришелец желанный, сжалься над Елизаветой и Анной, выкажи вечнозеленую масть. Елизавета и Анна, скорей! Все вам верну, ничего не отнявши. Грозно живучее шествие наше медлит и ждет у закрытых дверей. Пусть посидит взаперти благодать, изнемогая и свет исторгая. Елизавета и Анна, какая радость - мучительно радости ждать! Древо взирает на дочь и на дочь. Надо ль бедой расплатиться за это? Или же, Анна и Елизавета, так нам сойдет в новогоднюю ночь? Жизнь, и страданье, и все это - ей, той, чьей свечой мы сейчас осиянны. Кто это? Елизаветы и Анны крик: - Это ель! Это ель! Это ель! АДА Что в бедном имени твоем, что в имени неблагозвучном далось мне? Я в слезах при нем и в страхе неблагополучном. Оно - лишь звук, но этот звук мой напряженный слух морочил. Он возникал - и кисти рук мороз болезненный морозил. Я запрещала быть словам с ним даже в сходстве отдаленном. Слова, я не прощала вам и вашим гласным удлиненным. И вот, доверившись концу, я выкликнула имя это, чтоб повстречать лицом к лицу его неведомое эхо. Оно пришло и у дверей вспорхнуло детскою рукою. О имя горечи моей, что названо еще тобою? Ведь я звала свою беду, свою проклятую, родную, при этом не имев в виду судьбу несчастную другую. И вот сижу перед тобой, не смею ничего нарушить, с закинутою головой, чтоб слез моих не обнаружить. Прости меня! Как этих рук мелки и жалостны приметы. И то - лишь тезка этих мук, лишь девочка среди планеты. Но что же делать с тем, другим таким же именем, как это? Ужели всем слезам моим иного не сыскать ответа? Ужели за моей спиной затем, что многозначно слово, навек остался образ твой по воле совпаденья злого? Ужель какой-то срок спустя все по тому же совпаденью и тень твоя, как бы дитя, рванется за моею тенью? И там, в летящих облаках, останутся, как знак разлуки, в моих протянутых руках твои протянутые руки. x x x Жила в покое окаянном, а все ж душа - белым-бела, и если кто-то океаном и был - то это я была. О мой купальщик боязливый, ты б сам не выплыл - это я волною нежной и брезгливой на берег вынесла тебя. Что я наделала с тобою! Как позабыла в той беде, что стал ты рыбой голубою, взлелеянной в моей воде! И повторяют вслед за мною, и причитают все моря: о ты, дитя мое родное, о бедное, прости меня! x x x Он поправляет пистолет, свеча качнулась, продержалась... Как тяжело он постарел, как долго это продолжалось. И вспомнил он издалека- там, за пределом постаренья, знамена своего полка, сверканья, трубы, построенья. Не радостно ему стареть. Вчера побрел, побрел далеко на первый ледоход смотреть, стоял там долго, одиноко. Потом направился домой, шаги тяжелые замедлил и вдруг заметил, боже мой, вдруг эту женщину заметил. И вспомнилось - давным-давно, гроза, глубокий след ботинка, ее плечо обведено оборкой белого батиста. Зачем она среди весны о той весне не вспоминала, стояла просто у стены, такая жалкая стояла. И вот непоправимый гром раздастся, задевая рюмки, стемнеет, упадут на гроб жены его большие руки. Придет его старинный друг, успевший прочитать в газете. Для утешенья этих рук он поцелует руки эти. Они нальют ему вина, и глянет он непринужденно, как на подушке ордена горят мертво и отчужденно. МЕТЕЛЬ Переделкино снег заметал. Средь белейшей метели не мы ли говорили, да губы немые целовали мороз, как металл? Не к добру в этой зимней ночи полюбились мы пушкинским бесам. Не достичь этим медленным бегством ни крыльца, ни поленьев в печи. Возносилось к созвездьям и льдам, ничего еще не означало, но так нежно, так скорбно звучало: мы погибнем, погибнем, Эльдар. Опаляя железную нить, вдруг сверкнула вдали электричка, и оттаяла в сердце привычка: жить на свете, о, только бы жить. СТРОКА ...Дорога, не скажу, куда... Анна Ахматова Пластинки глупенькое чудо, проигрыватель-вздор какой, и слышно, как невесть откуда, из недр стесненных, из-под спуда корней, сопревших трав и хвой, где закипает перегной, вздымая пар до небосвода, нет, глубже мыслимых глубин, из пекла, где пекут рубин и начинается природа, - исторгнут, близится, и вот донесся бас земли и вод, которым молвлено протяжно, как будто вовсе без труда, так легкомысленно, так важно: "...Дорога, не скажу куда..." Меж нами так не говорят, нет у людей такого знанья, ни вымыслом, ни наугад тому не подыскать названья, что мы, в невежестве своем, строкой бессмертной назовем. ПОДРАЖАНИЕ Грядущий день намечен был вчерне, насущный день так подходил для пенья, и четверо, достойных удивленья, гребцов со мною плыли на челне. На ненаглядность этих четверых все бы глядела до скончанья взгляда, и ни о чем заботиться не надо: душа вздохнет - и слово сотворит. Нас пощадили небо и вода, и, уцелев меж бездною и бездной, для совершенья распри бесполезной поплыли мы, не ведая - куда. В молчании достигли мы земли, до времени сохранные от смерти. Но что-нибудь да умерло на свете, когда на берег мы поврозь сошли. Твои гребцы погибли, Арион. Мои спаслись от этой лютой доли. Но лоб склоню - и опалит ладони сиротства высочайший ореол. Всех вместе жаль, а на меня одну- пускай падут и буря, и лавина. Я дивным, пеньем не прельщу дельфина и для спасенья уст не разомкну. Зачем? Без них - не надобно меня. И проку нет в упреках и обмолвках. Жаль - челн погиб, и лишь в его обломках нерасторжимы наши имена. x x x Предутренний час драгоценный спасите, свеча и тетрадь! В предсмертных потемках за сценой мне выпадет нынче стоять. Взмыть голой циркачкой под купол! Но я лишь однажды не лгу: бумаге молясь неподкупной и пристальному потолку. Насильно я петь не умею, но буду же наверняка, мучительно выпростав шею из узкого воротника. Какой бы мне жребий ни выпал, никто мне не сможет помочь. Я знаю, как Грозен мой выбор, когда восхожу на помост. Погибну без вашей любови, погибну больней и скорей, коль вслушаюсь в ваши ладони, сочту их заслугой своей. О, только б хвалы не восстраждать, вернуться в родной неуют, не ведая - дивным иль страшным - удел мой потом назовут. Очнуться живою на свете, где будут во все времена одни лишь собаки и дети бедней и свободней меня. x x x Ю.Королеву Собрались, завели разговор, долго длились их важные речи. Я смотрела на маленький двор, чудом выживший в Замоскворечьи. Чтоб красу предыдущих времен возродить, а пока, исковеркав, изнывал и бранился ремонт, исцеляющий старую церковь. Любоваться еще не пора: купол слеп и весь вид не осанист, но уже по каменьям двора восхищенный бродил иностранец. Я сидела, смотрела в окно, тосковала, что жить не умею. Слово "скоросшиватель" влекло разрыдаться над жизнью моею. Как вблизи расторопной иглы, с невредимой травою зеленой, с бузиною, затмившей углы, уцелел этот двор непреклонный? Прорастание мха из камней и хмельных маляров перебранка становились надеждой моей, ободряющей вестью от брата. Дочь и внучка московских дворов, объявляю: мой срок не окончен. Посреди сорока сороков не иссякла душа-колокольчик. О запекшийся в сердце моем и зазубренный мной без запинки белокаменный свиток имен Маросейки, Варварки, Ордынки! Я, как старые камня, жива. Дождь веков нас омыл и промаслил. На клею золотого желтка нас возвел незапамятный мастер. Как живучие эти дворы, уцелею и я, может статься. Ну, а нет - так придут маляры. А потом приведут чужестранца. ДАЧНЫЙ РОМАН Вот вам роман из жизни дачной. Он начинался в октябре, когда зимы кристалл невзрачный мерцал при утренней заре. И тот, столь счастливо любивший печаль и блеск осенних дней, был зренья моего добычей и пленником души моей. Недавно, добрый и почтенный, сосед мой умер, и вдова, для совершенья жизни бренной, уехала, а дом сдала. Так появились брат с сестрою. По вечерам в чужом окне сияла кроткою звездою их жизнь, неведомая мне. В благовоспитанном соседстве поврозь мы дождались зимы, но, с тайным любопытством в сердце, невольно сообщались мы. Когда вблизи моей тетради встречались солнце и сосна, тропинкой, скрытой в снегопаде, спешила к станции сестра. Я полюбила тратить зренье на этот мимолетный бег, и длилась целое мгновенье улыбка, свежая, как снег. Брат был свободен и не должен вставать, пока не встанет день. "Кто он? - я думала. - Художник?" А думать дальше было лень. Всю зиму я жила привычкой их лица видеть поутру и знать, с какою электричкой брат пустится встречать сестру. Я наблюдала их проказы, снежки, огни, когда темно, и знала, что они прекрасны, а кто они - не все ль равно? Я вглядывалась в них так остро, как в глушь иноязычных книг, и слаще явного знакомства мне были вымыслы о них. Их дней цветущие картины растила я меж сонных век, сослав их образы в куртины, в заглохший сад, в старинный снег. Весной мы сблизились - не тесно, не участив случайность встреч. Их лица были так чудесно ясны, так благородна речь. Мы сиживали в час заката в саду, где липа и скамья. Брат без сестры, сестра без брата, как ими любовалась я! Я шла домой и до рассвета зрачок держала на луне. Когда бы не несчастье это, была б несчастна я вполне. Тек август. Двум моим соседям прискучила его жара. Пришли, и молвил брат: - Мы едем. - Мы едем, - молвила сестра. Простились мы - скорей степенно, чем пылко. Выпили вина. Они уехали. Стемнело. Их ключ остался у меня. Затем пришло письмо от брата: "Коли прогневаетесь Вы, я не страшусь: мне нет возврата в соседство с Вами, в дом вдовы. Зачем, простак недальновидный, я тронул на снегу Ваш след? Как будто фосфор ядовитый в меня вселился - еле видный, доныне излучает свет ладонь..." - с печалью деловитой я поняла, что он - поэт, и заскучала... Тем не мене отвыкшие скрипеть ступени я поступью моей бужу, когда в соседний дом хожу, одна играю в свет и тени и для таинственной затеи часы зачем-то завожу и долго за полночь сижу. Ни брата, ни сестры. Лишь в скрипе зайдется ставня. Видно мне, как ум забытой ими книги печально светится во тьме. Уж осень. Разве осень? Осень. Вот свет. Вот сумерки легли. - Но где ж роман? - читатель спросит. - Здесь нет героя, нет любви! Меж тем - все есть! Окрест крепчает октябрь, и это означает, что тот, столь счастливо любивший печаль и блеск осенних дней, идет дорогою обычной на жадный зов свечи моей. Сад облетает первобытный, и от любви кровопролитной немеет сердце, и в костры сгребают листья... Брат сестры, прощай навеки! Ночью лунной другой возлюбленный безумный, чья поступь молодому льду не тяжела, минует тьму и к моему подходит дому. Уж если говорить: люблю! - то, разумеется, ему, а не кому-нибудь другому. Очнись, читатель любопытный! Вскричи: - Как, намертво убитый и прочный, точно лунный свет, тебя он любит?! - Вовсе нет. Хочу соврать и не совру, как ни мучительна мне правда. Боюсь, что он влюблен в сестру стихи слагающего брата. Я влюблена, она любима, вот вам сюжета грозный крен. Ах, я не зря ее ловила на робком сходстве с Анной Керн! В час грустных наших посиделок твержу ему: - Тебя злодей убил! Ты заново содеян из жизни, из любви моей! Коль ты таков - во мглу веков назад сошлю! Не отвечает и думает: - Она стихов не пишет часом? - и скучает. Вот так, столетия подряд, все влюблены мы невпопад, и странствуют, не совпадая, два сердца, сирых две ладьи, ямб ненасытный услаждая великой горечью любви. x x x Как никогда, беспечна и добра, я вышла в снег арбатского двора, а там такое было: там светало! Свет расцветал сиреневым кустом, и во дворе, недавно столь пустом, вдруг от детей светло и тесно стало. Ирландский сеттер, резвый, как огонь, затылок свой вложил в мою ладонь, щенки и дети радовались снегу, в глаза и губы мне попал снежок, и этот малый случай был смешон, и все смеялось и склоняло к смеху. Как в этот миг любила я Москву и думала: чем дольше я живу, тем проще разум, тем душа свежее. Вот снег, вот дворник, вот дитя бежит - все есть и воспеванью подлежит, что может быть разумней и священней? День жизни, как живое существо, стоит " ждет участья моего, и воздух дня мне кажется целебным. Ах, мало той удачи, что - жила, я совершенно счастлива была в том переулке, что зовется Хлебным. x x x Я вас люблю, красавицы столетий, за ваш небрежный выпорх из дверей, за право жить, вдыхая жизнь соцветий и на плечи накинув смерть зверей. Как будто мало ямба и хорея ушло на ваши души и тела, на каторге чужой любви старея, о, сколько я стихов перевела! Капризы ваши, шеи, губы, щеки, смесь чудную коварства и проказ - я все воспела, мы теперь в расчете, последний раз благословляю вас! Кто знал меня, тот знает, кто нимало. не знал - поверит, что я жизнь мою, всю напролет, навытяжку стояла пред женщиной, да и теперь стою. Не время ли присесть, заплакать, с места не двинуться? Невмочь мне, говорю, быть тем, что есть, и вожаком семейства, вобравшего зверье и детвору. Довольно мне чудовищем бесполым тому быть братом, этому - сестрой, то враждовать, то нежничать с глаголом, пред тем как стать травою и сосной. Машинки, взятой в ателье проката, подстрочников и прочего труда я не хочу! Я делаюсь богата, неграмотна, пригожа и горда. Я выбираю, поступясь талантом, стать оборотнем с розовым зонтом, с кисейным бантом и под ручку с франтом, а что есть ямб - знать не хочу о том. Лукавь, мой франт, опутывай, не мешкай! Неведомо простой душе твоей, какой повадкой и какой усмешкой владею я - я друг моих друзей. Красавицы, ах, это все неправда! Я знаю вас - вы верите словам. Неужто я покину вас на франта? Он и в подруги не годится вам. Люблю, когда, ступая, как летая, проноситесь, смеясь и лепеча. Суть женственности вечно золотая и для меня - священная свеча. Обзавестись бы вашими правами, чтоб стать, как вы, и в этом преуспеть! Но кто, как я, сумеет встать пред вами? Но кто, как я, посмеет вас воспеть? СОН Наскучило уже, да и некстати о знаменитом друге рассуждать. Не проще ль в деревенской благодати бесхитростно писать слова в тетрадь- при бабочках и при окне открытом, пока темно и дети спать легли... О чем, бишь? Да о друге знаменитом. Свирепей дружбы в мире нет любви. Весь вечер спор, а вам еще не вдоволь, и все о нем и все в укор ему. Любовь моя - вот мой туманный довод. Я не учена вашему уму. Когда б досель была я молодая, все б спорила до расцветанья щек. А слава что? Она - молва худая, но это тем, кто славен, не упрек. О грешной славе рассуждайте сами, а я ленюсь, я молча посижу. Но, чтоб вовек не согласиться с вами, что сделать мне? Я сон вам расскажу. Зачем он был так грозно вероятен? Тому назад лет пять уже иль шесть приснилось мне, что входит мой приятель и говорит: - Страшись. Дурная весть. - О нем? - О нем. - И дик и слабоумен стал разум. Сердце прервалось во .мне. Вошедший строго возвестил: - Он умер. А ты держись. Иди к его жене. - Глаза жены серебряного цвета: зрачок ума и сумрак голубой. Во славу знаменитого поэта мой смертный крик вознесся над землей. Домашние сбежались. Ночь крепчала. Мелькнул сквозняк и погубил свечу. Мой сон прошел, а я еще кричала. Проходит жизнь, а я еще кричу. О, пусть моим необратимым прахом приснюсь себе иль стану наяву - не дай мне бог моих друзей оплакать! Все остальное я переживу. Что мне до тех, кто правы и сердиты? Он жив - и только. Нет за ним вины. Я воспою его. А вы судите. Вам по ночам другие снятся сны. ДОМ И ЛЕС Этот дом увядает, как лес... Но над лесом - присмотр небосвода, и о лесе печется природа, соблюдая его интерес. Краткий обморок вечной судьбы- спячка леса при будущем снеге. Этот дом засыпает сильнее и смертельней, чем знают дубы. Лес - на время, а дом - навсегда. В доме призрак-бездельник и нищий, а у леса есть бодрый лесничий там, где высшая мгла и звезда. Так зачем наобум, наугад всуе связывать с осенью леса то, что в доме разыграна пьеса старомодная, как листопад? В этом доме, отцветшем дотла, жизнь былая жила и крепчала, меж висков и в запястьях стучала, молода и бессмертна была. Книга мучила пристальный ум, сердце тяжко по сердцу томилось, пекло совести грозно дымилось и вперялось в ночной потолок. В этом доме, неведомо чьем, старых записей бледные главы признаются, что хочется славы... Ах, я знаю, что лес ни при чем! Просто утром подуло с небес и соринкою, втянутой глазом, залетела в рассеянный разум эта строчка про дом и про лес... Истощился в дому домовой, участь лешего - воля и нега. Лес - ничей, только почвы и неба. Этот дом - на мгновение - мой. Любо мне возвратиться сюда и отпраздновать нежно и скорбно дивный миг, когда живы мы оба: я - на время, а лес - навсегда. x x x Я завидую ей - молодой и худой, как рабы на галере: горячей, чем рабыни в гареме, возжигала зрачок золотой и глядела, как вместе горели две зари по-над невской водой. Это имя, каким назвалась, потому что сама захотела, - нарушенье черты и предела и востока незваная власть, так - на северный край чистотела вдруг - персидской сирени напасть. Но ее и мое имена были схожи основой кромешной- лишь однажды взглянула с усмешкой- как метелью лицо обмела. Что же было мне делать - посмевшей зваться так, как назвали меня? Я завидую ей - молодой до печали, но до упаданья головою в ладонь, до страданья я завидую ей же - седой в час, когда не прервали свиданья две зари по-над невской водой. Да, как колокол, грузной, седой, с вещим слухом, окликнутым зовом: то ли голосом чьим-то, то ль звоном, излученным звездой и звездой, с этим неописуемым зобом, полным песни, уже неземной. Я завидую ей - меж корней, нищей пленнице рая иль ада. О, когда б я была так богата, что мне прелесть оставшихся дней? Но я знаю, какая расплата за судьбу быть не мною, а ей. ИЗ ЦИКЛА "ЖЕНЩИНЫ И ПОЭТЫ" Так, значит, как вы делаете, друга? Пораньше встав, пока темно-светло, открыв тетрадь, перо берете в руки и пишете? Как, только и всего? Нет, у меня - все хуже, все иначе. Свечу истрачу, взор сошлю в окно, как второгодник, не решив задачи. Меж тем в окне уже светло-темно. Сначала - ночь отчаянья и бденья, потом (вдруг нет?) - неуловимый звук. Тут, впрочем, надо начинать с рожденья, а мне сегодня лень и недосуг. Теперь о тех, чьи детские портреты вперяют в нас неукротимый взгляд: как в рекруты забритые поэты, те стриженые девочки сидят. У, чудища, в которых все нечетко! Указка им - лишь наущенье звезд. Не верьте им, что кружева и челка. Под челкой - лоб. Под кружевами - хвост. И не хотят, а притворятся ловко. Простак любви влюбиться норовит. Грозна, как Дант, а смотрит, как плутовка. Тать мглы ночной, "мне страшно!" говорит. Муж несравненный! Удели ей ада. Терзай, покинь, всю жизнь себя кори. Ах, как ты глуп! Ей лишь того и надо: дай ей страдать - и хлебом не корми! Твоя измена ей сподручней ласки. Не позабудь, прижав ее к груди: все, что ты есть, она предаст огласке на столько лет, сколь есть их впереди. Кто жил на белом свете и мужского был пола, знает, как судьба прочна в нас по утрам: иссохло в горле слово, жить надо снова, ибо ночь прошла. А та, что спит, смыкая пуще веки, - что ей твой ад, когда она в раю? Летит, минуя там, в надзвездном верхе, твой труд, твой долг, твой грех, твою семью. А все ж - пора. Стыдясь, озябнув, мучась, надела прах вчерашнего пера и - прочь, одна, в бесхитростную участь, жить, где жила, где жить опять пора. Те, о которых речь, совсем иначе встречают день. В его начальной тьме, о, их глаза - как рысий фосфор, зрячи, и слышно: бьется сильный пульс в уме. Отважно смотрит! Влюблена в сегодня! Вчерашний день ей не в науку. Ты - здесь щи при чем. Ее душа свободна. Ей весело, что листья так желты. Ей важно, что тоскует звук о звуке. Что ты о ней - ей это все равно. О муке речь. Но в степень этой муки тебе вовек проникнуть не дано. Ты мучил женщин, ты был смел и волен, вчера шутил - не помнишь нынче, с кем. Отныне будешь, славный муж и воин, там, где Лаура, Беатриче, Керн. По октябрю, по болдинской аллее уходит вдаль, слезы не уронив, - нежнее женщин и мужчин вольнее, чтоб заплатить за тех и за других. НОЧЬ ПЕРЕД ВЫСТУПЛЕНИЕМ Сегодня, покуда вы спали, надеюсь, как всадник в дозоре, во тьму я глядела. Я знала, что поздно, куда же я денусь от смерти на сцене, от бренного дела! Безгрешно рукою водить вдоль бумаги. Писать - это втайне молиться о ком-то. Запеть напоказ - провиниться в обмане, а мне не дано это и неохота. И все же для вас я удобство обмана. Я знак, я намек на былое, на Сороть, как будто сохранны Марина и Анна и нерасторжимы словесность и совесть. В гортани моей, неумелой да чистой, жил призвук старинного русского слова. Я призрак двусмысленный и неказистый поэтов, чья жизнь не затеется снова. За это мне выпало нежности столько, что будет смертельней, коль пуще и больше. Сама по себе я немногого стою. Я старый глагол в современной обложке. О, только за то, что душа не лукава и бодрствует, благословляя и мучась, не выбирая, где милость, где кара, на время мне посланы жизнь и живучесть. Но что-то творится меж вами и мною, меж мною и вами, меж всеми, кто живы. Не проще ли нам обойтись тишиною, чтоб губы остались свежи и не лживы? Но коль невозможно, коль вам так угодно, возьмите мой голос, мой голос последний! Вовеки я буду добра и свободна, пока не уйду от вас сколько-то-летней... x x x Ни слова о любви! Но я о ней ни слова, не водятся давно в гортани соловьи. Там пламя посреди пустого небосклона, но даже в ночь луны ни слова о любви! Луну над головой держать я притерпелась для пущего труда, для возбужденья дум. Но в нынешней луне - бессмысленная прелесть, и стелется Арбат пустыней белых дюн. Лепечет о любви сестра-поэт-певунья - вполглаза покошусь и усмехнусь вполрта. Как зримо возведен из толщи полнолунья чертог для божества, а дверь не заперта. Как бедный Гоголь худ там, во главе бульвара, и одинок вблизи вселенской полыньи. Столь длительной луны над миром не бывало, сейчас она пройдет. Ни слова о любви! Так долго я жила, что сердце притупилось, но выжило в бою с невзгодой бытия, и вновь свежим-свежа в нем чья-то власть и милость. Те двое под луной - неужто ты и я? ОТРЫВОК ИЗ МАЛЕНЬКОЙ ПОЭМЫ О ПУШКИНЕ 1. ОН И ОНА Каков? - Таков: как в Африке, курчав и рус, как здесь, где вы и я, где север. Когда влюблен - опасен, зол в речах. Когда весна - хмур, нездоров, рассеян. Ужасен, если оскорблен. Ревнив. Рожден в Москве. Истоки крови - родом из чуждых пекл, где закипает Нил. Пульс - бешеный. Куда там нильским водам! Гневить не следует: настигнет и убьет. Когда разгневан - страшно смугл и бледен. Когда железом ранен в жизнь, в живот но стонет, не страшится, кротко бредит. В глазах - та странность, что белок белей, чем нужно для зрачка, который светел. Негр ремесла, а рыщет вдоль аллей, как вольный франт. Вот так ее и встретил в пустой аллее. Какова она? Божественна! Он смотрит (злой, опасный). Собаньская (Ржевусской рождена, но рано вышла замуж, муж - Собаньский, бесхитростен, ничем не знаменит, тих, неказист и надобен для виду. Его собой затмить и заманить со временем случится графу Витту. Об этом после). Двадцать третий год. Одесса. Разом - ссылка и свобода. Раб, обезумев, так бывает горд, как он. Ему - двадцать четыре года. Звать - Каролиной. О, из чаровниц! В ней все темно и сильно, как в природе. Но вот письма французский черновик в моем, почти дословном, переводе. 2. ОН - Ей (Ноябрь 1823 года, Одесса) Я не хочу Вас оскорбить письмом. Я глуп (зачеркнуто)... Я так неловок (зачеркнуто)... Кокетство Вам к лицу Не молод я (зачеркнуто)... Я молод, но Ваш отъезд к печальному концу судьбы приравниваю. Сердцу тесно (зачеркнуто)... Кокетство Вам к лицу (зачеркнуто)... Вам не к лицу кокетство. Когда я вижу Вас, я всякий раз смешон, подавлен, неумен, но верьте тому, что я (зачеркнуто)... что Вас, о, как я Вас (зачеркнуто навеки)... ВЗОЙТИ НА СЦЕНУ Пришла и говорю: как нынешнему снегу легко лететь с небес в угоду февралю, так мне в угоду вам легко взойти на сцену. Не верьте мне, когда я это говорю. О, мне не привыкать, мне не впервой, не внове взять в кожу, как ожог, вниманье ваших глаз. Мой голос, словно снег, вам упадает в ноги, и он умрет, как снег, и обратится в грязь. Неможется! Нет сил! Я отвергаю участь явиться на помост с больничной простыни. Какой мороз во лбу! Какой в лопатках ужас! О, кто-нибудь, приди и время растяни! По грани роковой, по острию каната- плясунья, так пляши, пока не сорвалась. Я знаю, что умру, но я очнусь, раз надо. Так было всякий раз. Так будет в этот раз. Исчерпана до дна пытливыми глазами, на сведенье .ушей я трачу жизнь свою. Но тот, кто мной любим, всегда спокоен в зале - Себя не сохраню, его не посрамлю. Измучена гортань кровотеченьем речи, но весел мой прыжок из темноты кулис. В одно лицо людей, все явственней и резче, сливаются черты прекрасных ваших лиц. Я обращу в поклон нерасторопность жеста. Нисколько мне не жаль ни слов, ни мук моих. Достанет ли их вам для малого блаженства? Не навсегда прошу - пускай на миг, на миг... x x x Потом я вспомню, что была жива, зима была, и падал снег, жара стесняла сердце, влюблена была - в кого? во что? Был дом на Поварской (теперь зовут иначе)... День-деньской, ночь напролет я влюблена была - в кого? во что? В тот дом на Поварской, в пространство, что зовется мастерской художника. Художника дела влекли наружу, в стужу. Я ждала его шагов. Сморкался день в окне. Потом я вспомню, что казался мне труд ожиданья целью бытия, но и тогда соотносила я насущность чудной нежности - с тоской грядущею... А дом на Поварской - с немыслимым и неизбежным днем, когда я буду вспоминать о нем... ДОМ Я вам клянусь: я здесь бывала! Бежала, позабыв дышать. Завидев снежного болвана, вздыхала, замедляла шаг. Непрочный памятник мгновенью, снег рукотворный на снегу, как ты, жива на миг, а верю, что жар весны превозмогу. Бесхитростный прилив народа к витринам - празднество сулил. Уже Никитские ворота разверсты были, снег валил. Какой полет великолепный, как сердце бедное неслось вдоль Мерзляковского - и в Хлебный, сквозняк - навылет, двор - насквозь. В жару предчувствия плохого - поступка до скончанья лет в подъезд, где ветхий лак плафона так трогателен и нелеп. Как опрометчиво, как пылко я в дом влюбилась! Этот дом набит, как детская копилка, судьбой людей, добром и злом. Его жильцов разнообразных, которым не было числа, подвыпивших, поскольку праздник, я близко к сердцу приняла. Какой разгадки разум страждал, подглядывая с добротой неистовую жизнь сограждан, их сложный смысл, их быт простой? Пока таинственная бытность моя в том доме длилась, я его старухам полюбилась по милости житья-бытья. В печальном лифте престарелом мы поднимались, говоря о том, как тяжко старым телом терпеть погоду декабря. В том декабре и в том пространстве душа моя отвергла зло, и все казались мне прекрасны, и быть иначе не могло. Любовь к любимому есть нежность ко всем вблизи и вдалеке. Пульсировала бесконечность в груди, в запястье и в виске. Я шла, ущелья коридоров меня заманивали в глубь чужих печалей, свадеб, вздоров, в плач кошек, в лепет детских губ. Мне - выше, мне - туда, где должен пришелец взмыть под крайний свод, где я была, где жил художник, где ныне я, где он живет. Его диковинные вещи воспитаны, как существа. Глаголет их немое вече о чистой тайне волшебства. Тот, кто собрал их воедино, был не корыстен, не богат. Возвышенная вещь родима душе, как верный пес иль брат. Со свалки времени былого возвращены и спасены, они печально и беззлобно глядят на спешку новизны. О, для раската громового так широко открыт раструба Четыре вещих граммофона во тьме причудливо растут, Я им родня, я погибаю от нежности, когда вхожу,. я так же шею выгибаю и так же голову держу. Я, как они, витиевата, и горла обнажен проем. Звук незапамятного вальса сохранен в голосе моем. Не их ли зов меня окликнул, и не они ль меня влекли очнуться в грозном и великом недоумении любви? Как добр, кто любит, как огромен, как зряч к значенью красоты! Мой город, словно новый город, мне предъявил свои черты. Смуглей великого арапа восходит ночь. За что мне честь - в окно увидеть два Арбата: и тот, что был, и тот, что есть? Лиловой гроздью виснет сумрак. Вот стул-капризник и чудак. Художник мой портрет рисует и смотрит остро, как чужак. Уже считая катастрофой уют, столь полный и смешной, ямб примеряю пятистопный к лицу, что так любимо мной. Я знаю истину простую: любить - вот верный путь к тому, чтоб человечество вплотную приблизить к сердцу и уму. Всегда быть не хитрей, чем дети, не злей, чем дерево в саду, благословляя жизнь на свете заботливей, чем жизнь свою. Так я жила былой зимою. Ночь разрасталась, как сирень, и все играла надо мною печали сильная свирель. Был дом на берегу бульвара. Не только был, но ныне есть. Зачем твержу: я здесь бывала, а не твержу: я ныне здесь? Еще жива, еще любима, все это мне сейчас дано, а кажется, что это было и кончилось давным-давно... ДВА ГЕПАРДА Этот ад, этот сад, этот зоо - там, где лебеди и зоосад, на прицеле всеобщего взора два гепарда, обнявшись, лежат. Шерстью в шерсть, плотью в плоть проникая, сердцем втиснувшись в сердце - века два гепарда лежат. О, какая, два гепарда, какая тоска! Смотрит глаз в золотой, безвоздушный, равный глаз безысходной любви. На потеху толпе простодушной обнялись и лежат, как легли. Прихожу ли я к ним, ухожу ли не слабее с той давней поры их объятье густое, как джунгли, и сплошное, как камень горы. Обнялись - остальное неправда, ни утрат, ни оград, ни преград. Только так, только так, два гепарда, я-то знаю, гепард и гепард. x x x Какое блаженство, что блещут снега, что холод окреп, а с утра моросило, что дико и нежно сверкает фольга на каждом углу и в окне магазина. Пока серпантин, мишура, канитель восходят над скукою прочих имуществ, томительность предновогодних недель терпеть и сносить - что за дивная участь! Какая удача, что тени легли вкруг елок и елей, цветущих повсюду, и вечнозеленая новость любви душе внушена и прибавлена к чуду. Откуда нагрянули нежность и ель, где прежде таились и как сговорились! Как дети, что ждут у заветных дверей, я ждать позабыла, а двери открылись. Какое блаженство, что надо решать, где краше затеплится шарик стеклянный, и только любить, только ель наряжать и созерцать этот мир несказанный... x x x Прохожий, мальчик, что ты? Мимо иди и не смотри мне вслед. Мной тот любим, кем я любима! К тому же знай: мне много лет. Зрачков горячую угрюмость вперять в меня повремени: то смех любви, сверкнув, как юность, позолотил черты мои. Иду... февраль прохладой лечит жар щек... и снегу намело так много... и нескромно блещет красой любви лицо мое. ВОСПОМИНАНИЕ Мне говорят: который год в твоем дому идет ремонт, и, говорят, спешит народ взглянуть на бодрый ход работ. Какая вновь взята Казань и в честь каких побед и ран встает мучительный глазам цветастый азиатский храм? Неужто столько мастеров ты утруждаешь лишь затем, созвав их из чужих сторон, чтоб тень мою свести со стен? Да не любезничай, чудак! Ату ее, гони взашей - из вечной нежности собак, из краткой памяти вещей! Не надо храма на крови! Тень кротко прянет за карниз - а ты ей лакомство скорми, которым угощают крыс. А если в книжный переплет- пусть книги кто-нибудь сожжет. Она опять за свой полет - а ты опять за свой сачок. Не позабудь про дрожь перил: дуб изведи, расплавь металл ам локоть столько говорил, покуда вверх и вниз летал. А если чья-нибудь душа вдруг обо мне тайком всплакнет- пусть в устье снега и дождя вспорхнет сквозь белый потолок. И главное - чтоб ни одной свечи, чтоб ли одной свеча: умеет обернуться мной свеча, горящая в ночи. Не дай, чтоб пялилась свеча в твои зрачки своим зрачком. Вот что еще: убей сверчка! Мне доводилось быть сверчком. Все делай так, как говорю, пока не поздно, говорю, не то устанешь к декабрю и обратишь свой дом в зарю. ФЕВРАЛЬ БЕЗ СНЕГА Не сани летели - телега скрипела, и маленький лес просил подаяния снега у жадных иль нищих небес. Я утром в окно посмотрела: какая невзрачная рань! Мы оба тоскуем смертельно, не выжить нам, брат мой февраль. Бесснежье голодной природы, измучив поля и сады, обычную скудость невзгоды возводит в значенье беды. Зияли надземные недра, светало, а солнце не шло. Взамен плодородного неба висело пустое ничто. Ни жизни иной, ни наживы не надо, и поздно уже. Лишь бедная прибыль снежинки угодна корыстной душе. Вожак беззащитного стада, я знала морщинами лба, что я в эту зиму устала скитаться по пастбищу льда. Звонила начальнику книги, искала окольных путей узнать про возможные сдвиги в судьбе, моих слов и детей. Там - кто-то томился и бегал, твердил: его нет! его нет! Смеркалось, а он все обедал, вкушал свой огромный обед. Да что мне в той книге? Бог с нею! Мой почерк мне скупки и нем. Писать, как хочу, не умею, писать, как умею, - зачем? Стекло голубело, и дивность из пекла антенн и реле проистекала, и длилась, и зримо сбывалась в стекле. Не страшно ли, девочка диктор, над бездной земли и воды одной в мироздании диком нестись, словно лучик звезды? Пока ты скиталась, витала меж башней и зреньем людей, открылась небесная тайна и стала добычей твоей. Явилась в глаза, уцелела, и доблестный твой голосок неоспоримо и смело падение снега предрек. Сказала: грядущею ночью начнется в Москве снегопад. Свою драгоценную ношу на нас облака расточат. Забудет короткая память о муке бесснежной зимы, а снег будет падать и падать, висеть от небес до земли. Он станет счастливым избытком, чрезмерной любовью судьбы, усладою губ и напитком, весною пьянящим сады. Он даст исцеленье болевшим, богатством снабдит бедняка, и в этом блаженстве белейшем сойдутся тетрадь и рука. Простит всех живущих на свете метели вседобрая власть, и будем мы - баловни, дети природы, влюбившейся в нас. Да, именно так все и было. Снег падал и долго был жив. А я - влюблена и любима, и вот моя книга лежит. x x x Андрею Вознесенскому За что мне все это? Февральской теплыни подарки, поблажки небес: то прилив, то отлив снегопада. То гляну в окно: белизна без единой помарки, то сумерки выросли, словно растения сада. Как этого мало, и входит мой гость ненаглядный. Какой ты нарядный, а мог оборванцем скитаться. Ты сердцу приходишься братом, а зренью - наградой. О, дай мне бедою с твоею звездой расквитаться. Я - баловень чей-то, и не остается оружья ума, когда в дар принимаю твой дар драгоценный. Входи, моя радость. Ну, что же ты медлишь, Андрюша, в прихожей, как будто в последних потемках за сценой? Стекло о стекло, лоб о губы, а ложки - о плошки. Не слишком ли это? Нельзя ли поменьше, поплоше? Боюсь, что так много. Ненадобно больше, о, боже. Но ты расточитель, вот книга в зеленой обложке. Собрат досточтимый, люблю твою новую книгу, еще не читая, лаская ладонями глянец. Я в нежную зелень проникну и в суть ее вникну. Как все зеленеет - куда ни шагнешь и ни глянешь. Люблю, что живу, что сиденье на ветхом диване гостей неизбывных его обрекло на разруху. Люблю всех, кто жив. Только не расставаться давайте, сквозь слезы смотреть и нижайше дивиться друг другу. x x x Пришла. Стоит. Ей восемнадцать лет. - Вам сколько лет? - Ответила: - Осьмнадцать. Многоугольник скул, локтей, колен. Надменность, угловатость и косматость. Все чудно в ней: и доблесть худобы, и рыцарский какой-то блеск во взгляде, и смуглый лоб... Я знаю эти лбы: ночь напролет при лампе и тетради. Так и сказала: - Мне осьмнадцать лет. Меня никто не понимает в доме. И пусть! И пусть! Я знаю, что поэт! - И плачет, не убрав лицо в ладони. Люблю, как смотрит гневно и темно, и как добра, и как жадна до боли. Я улыбаюсь. Знаю, что - давно, а думаю: давно ль и я, давно ли?.. Прощается. Ей надобно - скорей, не расточив из времени ни часа, робеть, не зная прелести своей, печалиться, не узнавая счастья... x x x Сад еще не облетал, только береза желтела. "Вот уж и август настал", - я написать захотела. "Вот уж и август настал", - много ль ума в этой строчке, - мне ль разобраться? На сад осень влияла все строже. И самодержец души там, где исток звездопада, повелевал: - Не пиши! Августу славы не надо. Слитком последней жары сыщешь эпитет не ты ли, коль золотые шары, видишь, и впрямь золотые. Так моя осень текла. Плод упадал переспелый. Возле меня и стола день угасал не воспетый. В прелести действий земных лишь тишина что-то значит. Слишком развязно о них бренное слово судачит. Судя по хладу светил, по багрецу перелеска, Пушкин, октябрь наступил. Сколько прохлады и блеска! Лед поутру обметал ночью налитые лужи. "Вот уж и август настал", - ах, не дописывать лучше. Бедствую и не могу следовать вещим капризам. Но золотится в снегу августа маленький призрак. Затвердевает декабрь. Весело при снегопаде слышать, как вечный диктант вдруг достигает тетради... x x x Завидна мне извечная привычка быть женщиной и мужнею женою, но уж таков присмотр небес за мною, что ничего из этого не вышло. Храни меня, прищур неумолимый, в сохранности от всех благополучий, но обойди твоей опекой жгучей двух девочек, замаранных малиной. Еще смеются, рыщут в листьях ягод и вдруг, как я, глядят с такой же грустью. Как все, хотела, и поила грудью, хотела - медом, а вспоила - ядом. Непоправима и невероятна в их лицах мета нашего единства. Уж коль ворона белой уродится, не дай ей бог, чтоб были воронята. Белеть - нелепо, а чернеть - не ново, чернеть - недолго, а белеть - безбрежно. Все более я пред людьми безгрешна, все более я пред детьми виновна. x x x Я школу Гнесиных люблю, пока влечет меня прогулка по снегу, от угла к углу, вдоль Скатертного переулка. Дорожка - скатертью, богат крахмал порфироносной прачки. Моих две тени по бокам- две хилых пристяжных в упряжке. Я школу Гнесиных люблю за песнь, за превышенье прозы, за желтый цвет, что ноябрю предъявлен, словно гроздь мимозы. Когда смеркается досуг за толщей желтой штукатурки, что делает согбенный звук внутри захлопнутой шкатулки? Сподвижник музыки ушел - где музыка? Душа погасла для сна, но сон творим душой, и музыка не есть огласка. Не потревожена смычком и не доказана нимало, что делает тайком, молчком ее материя немая? В тигриных мышцах тишины она растет прыжком подспудным, и сны ее совершены сокрытым от людей поступком. Я школу Гнесиных люблю в ночи, но более при свете, скользя по утреннему льду, ловить еду в худые сети. Влеку суму житья-бытья - иному подлежа влеченью, возвышенно бредет дитя с огромною виолончелью. И в две слезы, словно в бинокль, с недоуменьем обнаружу, что безбоязненный бемоль порхнул в губительную стужу. Чтобы душа была чиста, и надобно доверье к храму, где чьи-то детские уста вовеки распевают гамму, и крошка-музыкант таков, что, бодрствуя в наш час дремотный, один вдоль улиц и веков всегда бредет он с папкой нотной. Я школу Гнесиных люблю, когда бела ее ограда и сладкозвучную ладью колышут волны снегопада. Люблю ее, когда весна велит, чтоб вылезли летуньи и в даль открытого окна доверчиво глядят певуньи. Зачем я около стою? Мы слух на слух не обменяем: мой - обращен во глубь мою, к сторонним звукам невменяем. Прислушаюсь - лишь боль и резь, а кажется - легко, легко ведь... Сначала - музыка. Но речь вольна о музыке глаголить. x x x У тысячи мужчин, влекомых вдоль Арбата заботами или бездельем дня, спросила я: - Скажите, нет ли брата, меж всеми вами брата для меня? - Нет брата, - отвечали, - не взыщите. - Тот пил вино, тот даму провожал. И каждый прибегал к моей защите и моему прощенью подлежал. СТИХОТВОРЕНИЕ, НАПИСАННОЕ ДАВНЫМ-ДАВНО Пятнадцать мальчиков, а может быть, и больше, а может быть, и меньше, чем пятнадцать, испуганными голосами мне говорили: "Пойдем в кино или в музей изобразительных искусств". Я отвечала им примерно вот что: "Мне некогда". Пятнадцать мальчиков дарили мне подснежники. Пятнадцать мальчиков мне говорили: "Я никогда тебя не разлюблю". Я отвечала им примерно вот что: "Посмотрим". Пятнадцать мальчиков теперь живут спокойно. Они исполнили тяжелую повинность подснежников, отчаянья и писем. Их любят девушки - иные красивее, чем я, иные некрасивей. Пятнадцать мальчиков преувеличенно свободно, а подчас злорадно приветствуют меня при встрече, приветствуют во мне при встрече свое освобождение, нормальный сон и пищу... Напрасно ты идешь, последний мальчик. Поставлю я твои подснежники в стакан, и коренастые их стебли обрастут серебряными пузырьками. Но, видишь ли, и ты меня разлюбишь, и, победив себя, ты будешь говорить со мной надменно, как будто победил меня, а я пойду по улице, по улице... x x x Моя машинка - не моя. Мне подарил ее коллега, которому она мала, а мне как раз, но я жалела ее за то, что человек обрек ее своим повадкам, и, сделавшись живей, чем вещь, она страдала, став подарком. Скучал и бунтовал зверек, неприрученный нрав насупив, и отвергал как лишний слог высокопарнейший мой суффикс. Пришелец из судьбы чужой переиначивал мой почерк, меня неведомой душой отяготив, но и упрочив. Снесла я произвол благой и сделаюсь судьбой моею - всегда желать, чтоб мой глагол был проще, чем сказать умею. Пока в себе не ощутишь последней простоты насущность, слова твои - пустая тишь, зачем ее слагать и слушать? Какое слово предпочесть словам, их грешному излишку - не знаю, но всего, что есть, упор и понуканье слышу. МОСКВА НОЧЬЮ ПРИ СНЕГОПАДЕ (Отрывок) Родитель-хранитель-ревнитель души, что ластишься чудом и чадом? Усни, не таращь на луну этажи, не мучь Александровским садом. Москву ли дразнить белизною Афин в ночь первого сильного снега? (Мой друг, твое имя окликнет с афиш из отчужденья, как с неба. То ль скареда-лампа жалеет огня, то ль так непроглядна погода, мой друг, твое имя читает меня и не узнает пешехода.) Эй, чудище, храмище, больно смотреть, орды угомон и поминки, блаженная пестрядь, родимая речь - всей кровью из губ без запинки. Деньга за щекою, раскосый башмак в садочке, в калине-малине. И вдруг ни с того ни с сего, просто так, в ресницах - слеза по Марине... x x x Стихотворения чудный театр, нежься и кутайся в бархат дремотный. Я ни при чем, это занят работой чуждых божеств несравненный талант. Я лишь простак, что извне приглашен для сотворенья стороннего действа. Я не хочу! Но меж звездами где-то грозную палочку взял дирижер. Стихотворения чудный театр, нам ли решать, что сегодня сыграем? Глух к наставленьям и недосягаем в музыку нашу влюбленный тиран. Что он диктует? И есть ли навес - нас упасти от любви его лютой? Как помыкает безграмотной лютней безукоризненный гений небес! Стихотворения чудный театр, некого спрашивать: вместо ответа - мука, когда раздирают отверстья труб - для рыданья и губ - для тирад. Кончено! Лампы огня не таят. Вольно! Прощаюсь с божественным игом. Вкратце - всей жизнью и смертью - разыгран стихотворения чудный театр. ПОБЕДА В день празднества, в час майского дождя, в миг соловьиных просьб и повелений, когда давно уж выросло дитя, рожденное порой послевоенной, когда разросся в небе фейерверк, как взрыв сирени бел, лилов и розов, - вдруг поглядит в былое человек и взгляд его становится серьезен. Есть взгляд такой, такая тень чела - чем дальше смотришь, тем зрачок влажнее. То память о войне, величина раздумья и догадка - неужели я видела тот май, что превзошел иные маи и доныне прочен? Крик радости в уста, слезу в зрачок вписал его неимоверный почерк. На площади, чья древняя краса краснеет без изъяна и пробела, исторгнув думу, прянул в небеса вздох всей земли и всех людей - Победа! 51 24 Белла Ахмадуллина "Сны о Грузии" АННЕ КАЛАНДАДЗЕ Как мило все было, как странно. Луна восходила, и Анна печалилась и говорила: - Как странно все это, как мило. В деревьях вблизи ипподрома - случайная сень ресторана. Веселье людей. И природа: луна, и деревья, и Анна. Вот мы - соучастники сборищ. Вот Анна - сообщник природы, всего, с чем вовеки не споришь, лишь смотришь - мгновенья и годы. У трав, у луны, у тумана и малого нет недостатка. И я понимаю, что Анна - явленье того же порядка. Но, если вблизи ипподрома, но, если в саду ресторана, и Анна, хотя и продрогла, смеется так мило и странно, я стану резвей и развязней и вымолвлю тост неизбежный: - Ах, Анна, я прелести вашей такой почитатель прилежный. Позвольте спросить вас: а разве ваш стих - не такая ж загадка, как встреча Куры и Арагвы близ Мцхета во время заката? Как эти прекрасные реки слились для иного значенья, так вашей единственной речи нерасторжимы теченья. В ней чудно слова уцелели, сколь есть их у Грузии милой, и раньше - до Свети-Цховели, и дальше - за нашей могилой. Но, Анна, вот сад ресторана, веселье вблизи ипподрома, и слышно, как ржет неустанно коней неусыпная дрема. Вы, Анна, - ребенок и витязь, вы - маленький стебель бесстрашный, но, Анна, клянитесь, клянитесь, что прежде вы не были в хашной! И Анна клялась и смеялась, смеялась и клятву давала: - Зарей, затевающей алость, клянусь, что еще не бывала! О жизнь, я люблю твою сущность: луну, и деревья, и Анну, и Анны смятенье и ужас, когда подступали к духану. Слагала душа потаенно свой шелест, в награду за это присутствие Галактиона равнялось избытку рассвета, не то, чтобы видимо зренью, но очевидно для сердца, и слышалось: - Есмь я и рею вот здесь, у открытого среза скалы и домов, что нависли над бездной Куры близ Метехи. Люблю ваши детские мысли и ваши простые утехи. И я помышляла: покуда соседом той тени не стану, дай, жизнь, отслужить твое чудо, ту ночь, и то утро, и Анну... x x x Я столько раз была мертва иль думала, что умираю, что я безгрешный лист мараю, когда пишу на нем слова. Меня терзали жизнь, нужда, страх поутру, что все сначала. Но Грузия меня всегда звала к себе и выручала. До чудных слез любви в зрачках и по причине неизвестной, о, как, когда б вы знали, - как меня любил тот край прелестный. Тифлис, не знаю, невдомек - каким родителем суровым я брошена на твой порог подкидышем большеголовым? Тифлис, ты мне не объяснял и я ни разу не спросила: за что дарами осыпал и мне же говорил "спасибо"? Какую жизнь ни сотворю из дней грядущих, из тумана, - чтоб отслужить любовь твою, все будет тщетно или мало... x x x Помню - как вижу, зрачки затемню веками, вижу: о, как загорело все, что растет, и, как песнь, затяну имя земли и любви: Сакартвело. Чуждое чудо, грузинская речь, Тереком буйствуй в теснине гортани, ах, я не выговорю - без предтеч крови, воспитанной теми горами. Вас ли, о, вас ли, Шота и Важа, в предки не взять и родство опровергнуть? Ваше - во мне, если в почву вошла косточка, - выйдет она на поверхность. Слепы уста мои, где поводырь, чтобы мой голос впотьмах порезвился? Леса ли оклик услышу, воды ль - кажется: вот говорят по-грузински. Как я люблю, славянин и простак, недосягаемость скороговорки, помнишь: лягушки в болоте... О, как мучают горло предгорья, пригорки грамоты той, чьи вершины в снегу Ушбы надменней. О, вздор альпенштока! Гмерто, ужель никогда не смогу высказать то - несказанное что-то? Только во сне - велика и чиста, словно снега, разрастаюсь и рею, сколько хочу, услаждаю уста речью грузинской, грузинскою речью... x x x Я знаю, все будет: архивы, таблицы... Жила-была Белла... потом умерла... И впрямь я жила! Я летела в Тбилиси, где Гия и Шура встречали меня. О, длилось бы вечно, что прежде бывало: с небес упадал солнцепек проливной, и не было в городе этом подвала, где Гия и Шура не пили со мной. Как свечи, мерцают родимые лица. Я плачу, и влажен мой хлеб от вина. Нас нет, но в крутых закоулках Тифлиса мы встретимся: Гия, и Шура, и я. Счастливица, знаю, что люди другие в другие помянут меня времена. Спасибо! - Да тщетно: как Шура и Гия, никто никогда не полюбит меня. ПУТНИК Прекрасной медленной дорогой иду в Алекино (оно зовет себя: Алекин(), и дух мой, мерный и здоровый, мне внове, словно не знаком и, может быть, не современник мне тот, по склону, сквозь репейник, в Алекино за молоком бредущий путник. Да туда ли, затем ли, ныне ль он идет, врисован в луг и небосвод для чьей-то думы и печали? Я - лишь сейчас, в сей миг, а он - всегда: пространства завсегдатай, подошвами худых сандалий осуществляет ход времен вдоль вечности и косогора. Приняв на лоб припек огня небесного, он от меня все дальше и - исчезнет скоро. Смотрю вослед своей душе, как в сумерках на убыль света, отсутствую и брезжу где-то те ли еще, то ли уже. И, выпроставшись из артерий, громоздких пульсов и костей, вишу, как стайка новостей, в ночи не принятых антенной. Мое сознанье растолкав и заново его туманя дремотной речью, тетя Маня протягивает мне стакан парной и первобытной влаги. Сижу. Смеркается. Дождит. Я вновь жива и вновь должник вдали белеющей бумаги. Старуха рада, что зятья убрали сено. Тишь. Беспечность. Течет, впадая в бесконечность, журчание житья-бытья. И снова путник одержимый вступает в низкую зарю, и вчуже долго я смотрю на бег его непостижимый. Непоправимо сир и жив, он строго шествует куда-то, как будто за красу заката на нем ответственность лежит. СКАЗКА О ДОЖДЕ в нескольких эпизодах с диалогом и хором детей Е.Евтушенко 1 Со мной с утра не расставался Дождь. - О, отвяжись! - я говорила грубо. Он отступал, но преданно и грустно вновь шел за мной, как маленькая дочь. Дождь, как крыло, прирос к моей спине. Его корила я: - Стыдись, негодник! К тебе в слезах взывает огородник! Иди к цветам! Что ты нашел во мне? Меж тем вокруг стоял суровый зной. Дождь был со мной, забыв про все на свете. Вокруг меня приплясывали дети, как около машины поливной. Я, с хитростью в душе, вошла в кафе. Я спряталась за стол, укрытый нишей. Дождь за окном пристроился, как нищий, и сквозь стекло желал пройти ко мне. Я вышла. И была моя щека наказана пощечиною влаги, но тут же Дождь, в печали и отваге, омыл мне губы запахом щенка. Я думаю, что вид мой стал смешон. Сырым платком я шею обвязала. Дождь на моем плече, как обезьяна, сидел. И город этим был смущен. Обрадованный слабостью моей, он детским пальцем щекотал мне ухо. Сгущалась засуха. Все было сухо. И только я промокла до костей. 2 Но я была в тот дом приглашена, где строго ждали моего привета, где над янтарным озером паркета всходила люстры чистая луна. Я думала: что делать мне с Дождем? Ведь он со мной расстаться не захочет. Он наследит там. Он ковры замочит. Да с ним меня вообще не пустят в дом. Я строго объяснила: - Доброта во мне сильна, но все ж не безгранична. Тебе ходить со мною неприлично. - Дождь на меня смотрел, как сирота. - Ну, черт с тобой, - решила я, - иди! Какой любовью на меня ты пролит? Ах, этот странный климат, будь он проклят! - Прощенный Дождь запрыгал впереди. 3 Хозяин дома оказал мне честь, которой я не стоила. Однако, промокшая всей шкурой, как ондатра, я у дверей звонила ровно в шесть. Дождь, притаившись за моей спиной, дышал в затылок жалко и щекотно. Шаги - глазок - молчание - щеколда. Я извинилась: - Этот Дождь со мной. Позвольте, он побудет на крыльце? Он слишком влажный, слишком удлиненный для комнат. - Вот как? - молвил удивленный хозяин, изменившийся в лице. 4 Признаться, я любила этот дом. В нем свой балет всегда вершила легкость. О, здесь углы не ушибают локоть, здесь палец не порежется ножом. Любила все: как медленно хрустят шелка хозяйки, затененной шарфом, и, более всего, плененный шкафом - мою царевну спящую - хрусталь. Тот, в семь румянцев розовевший спектр, в гробу стеклянном, мертвый и прелестный. Но я очнулась. Ритуал приветствий, как опера, станцован был и спет. 5 Хозяйка дома, честно говоря, меня бы не любила непременно, но робость поступить несовременно чуть-чуть мешала ей, что было зря. - Как поживаете? (О блеск грозы, смиренный в тонком горлышке гордячки!) -Благодарю, - сказала я, - в горячке я провалялась, как свинья в грязи. (Со мной творилось что-то в этот раз. Ведь я хотела, поклонившись слабо, сказать: - Живу хоть суетно, но славно, тем более, что снова вижу вас.) Она произнесла: - Я вас браню. Помилуйте, такая одаренность! Сквозь дождь! И расстоянья отдаленность! - Вскричали все: - К огню ее, к огню! - Когда-нибудь, во времени другом, на площади, средь музыки и брани, мы б свидеться могли при барабане, вскричали б вы: - В огонь ее, в огонь! За все! За дождь! За после! За тогда! За чернокнижье двух зрачков чернейших, за звуки, с губ, как косточки черешни, летящие без всякого труда! Привет тебе! Нацель в меня прыжок. Огонь, мой брат, мой пес многоязыкий! Лижи мне руки в нежности великой! Ты - тоже Дождь! Как влажен твой ожог! - Ваш несколько причудлив монолог, - проговорил хозяин уязвленный. - Но, впрочем, слава поросли зеленой! Есть прелесть в поколенье молодом. -Не слушайте меня! Ведь я в бреду! - просила я. - Все это Дождь наделал. Он целый день меня казнил, как демон. Да, это Дождь вовлек меня в беду. И вдруг я увидала - там, в окне, мой верный Дождь один стоял и плакал. В моих глазах двумя слезами плавал лишь след его, оставшийся во мне. 6 Одна из гостий, протянув бокал, туманная, как голубь над карнизом, спросила с неприязнью и капризом: - Скажите, правда, что ваш муж богат? - Богат ли он? Не знаю. Не вполне. Но он богат. Ему легка работа. Хотите знать один секрет? - Есть что-то неизлечимо нищее во мне. Его я научила колдовству - во мне была такая откровенность- он разом обратит любую ценность в круг на воде, в зверька или траву. Я докажу вам! Дайте мне кольцо. Спасем звезду из тесноты колечка! - Она кольца мне не дала, конечно, в недоуменье отстранив лицо. - И, знаете, еще одна деталь- меня влечет подохнуть под забором. (Язык мой так и воспалялся вздором. О, это Дождь твердил мне свой диктант.) 7 Все, Дождь, тебе припомнится потом! Другая гостья, голосом глубоким, осведомилась: - Одаренных богом кто одаряет? И каким путем? Как погремушкой, мной гремел озноб: -Приходит бог, преласков и превесел, немножко старомоден, как профессор, и милостью ваш осеняет лоб. А далее - летите вверх и вниз, в кровь разбивая локти и коленки о снег, о воздух, об углы Кваренги, о простыни гостиницей больниц. Василия Блаженного, в зубцах, тот острый купол помните? Представьте - всей кожей об него! - Да вы присядьте! - она меня одернула в сердцах. 8 Тем временем, для радости гостей, творилось что-то новое, родное: в гостиную впускали кружевное, серебряное облако детей. Хозяюшка, прости меня, я зла! Я все лгала, я поступала дурно! В тебе, как на губах у стеклодува, явился выдох чистого стекла. Душой твоей насыщенный сосуд, дитя твое, отлитое так нежно! Как точен контур, обводящий нечто! О том не знала я, не обессудь. Хозяюшка, звериный гений твой в отчаянье вселенном и всенощном над детищем твоим, о, над сыночком великой поникает головой. Дождь мои губы звал к ее руке. Я плакала: - Прости меня! Прости же! Глаза твои премудры и пречисты! 9 Тут хор детей возник невдалеке: Наш номер был объявлен. Уста младенцев. Жуть. Мы - яблочки от яблонь. Вот наша месть и суть. Вниманье! Детский лепет. Мы вас не подведем. Не зря великолепен камин, согревший дом. В лопатках - холод милый и острия двух крыл. Нам кожу алюминий, как изморозь, покрыл. Чтоб было жить не скучно, нас трогает порой искусствочко, искусство, ребеночек чужой. Дождливость есть оплошность пустых небес. Ура! О пошлость, ты не подлость, ты лишь уют ума. От боли и от гнева ты нас спасешь потом. Целуем, королева, твой бархатный подол! 10 Лень, как болезнь, во мне смыкала круг. Мое плечо вело чужую руку. Я, как птенца, в ладони грела рюмку. Попискивал ее открытый клюв. Хозяюшка, вы ощущали груда, над мальчиком, заснувшим спозаранку, в уста его, в ту алчущую ранку, отравленную проливая грудь? Вдруг в нем, как в перламутровом яйце, спала пружина музыки согбенной? Как радуга - в бутоне краски белой? Как тайный мускул красоты - в лице? Как в Сашеньке - непробужденный Блок? Медведица, вы для какой забавы в детеныше влюбленными зубами выщелкивали бога, словно блох? 11 Хозяйка налила мне коньяка: - Вас лихорадит. Грейтесь у камина. - Прощай, мой Дождь! Как весело, как мило принять мороз на кончик языка! Как крепко пахнет розой от вина! Вино, лишь ты ни в чем не виновато. Во мне расщеплен атом винограда, во мне горит двух разных роз война. Вино мое, я твой заблудший князь, привязанный к двум деревам склоненным. Разъединяй! Не бойся же! Со звоном меня со мной пусть разлучает казнь! Я делаюсь все больше, все добрей! Смотрите - я уже добра, как клоун, вам в ноги опрокинутый поклоном! Уж тесно мне средь окон и дверей! О господи, какая доброта! Скорей! Жалеть до слез! Пасть на колени! Я вас люблю! Застенчивость калеки бледнит мне щеки и кривит уста. Что сделать мне для вас хотя бы раз? Обидьте! Не жалейте, обижая! Вот кожа моя - голая, большая: как холст для красок, чист простор для ран! Я вас люблю без меры и стыда! Как небеса, круглы мои объятья. Мы из одной купели. Все мы братья. Мой мальчик, Дождь! Скорей иди сюда! 12 Прошел по спинам быстрый холодок. В тиши раздался страшный крик хозяйки. И ржавые, оранжевые знаки вдруг выплыли на белый потолок. И - хлынул Дождь! Его ловили в таз. В него впивались веники и щетки. Он вырывался. Он летел на щеки, прозрачной слепотой вставал у глаз. Отплясывал нечаянный канкан. Звенел, играя с хрусталем воскресшим. Дом над Дождем уж замыкал свой скрежет, как мышцы обрывающий капкан. Дождь с выраженьем ласки и тоски, паркет марая, полз ко мне на брюхе. В него мужчины, поднимая брюки, примерившись, вбивали каблуки. Его скрутили тряпкой половой и выжимали, брезгуя, в уборной. Гортанью, вдруг охрипшей и убогой, кричала я: -Не трогайте! Он мой! Он был живой, как зверь или дитя. О, вашим детям жить в беде и муке! Слепые, тайн не знающие руки зачем вы окунули в кровь Дождя? Хозяин дома прошептал: - Учти, еще ответишь ты за эту встречу! - Я засмеялась: - Знаю, что отвечу. Вы безобразны. Дайте мне пройти. 13 Пугал прохожих вид моей беды. Я говорила: - Ничего. Оставьте. Пройдет и это. - На сухом асфальте я целовала пятнышко воды. Земли перекалялась нагота, и горизонт вкруг города был розов. Повергнутое в страх Бюро прогнозов осадков не сулило никогда. ОЗНОБ Хвораю, что ли, - третий день дрожу, как лошадь, ожидающая бега. Надменный мой сосед по этажу и тот вскричал: - Как вы дрожите, Белла! Но образумьтесь! Странный ваш недуг колеблет стены и сквозит повсюду. Моих детей он воспаляет дух и по ночам звонит в мою посуду. Ему я отвечала: -Я дрожу все более - без умысла худого. А впрочем, передайте этажу, что вечером я ухожу из дома. Но этот трепет так меня трепал, в мои слова вставлял свои ошибки, моей ногой приплясывал, мешал губам соединиться для улыбки. Сосед мой, перевесившись в пролет, следил за мной брезгливо, но без фальши. Его я обнадежила: - Пролог вы наблюдали. Что-то будет дальше? Моей болезни не скучал сюжет! В себе я различала, взглядом скорбным, мельканье диких и чужих существ, как в капельке воды под микроскопом. Все тяжелей меня хлестала дрожь, вбивала в кожу острые гвоздочки. Так по осине ударяет дождь, наказывая все ее листочки. Я думала: как быстро я стою! Прочь мускулы несутся и резвятся! Мое же тело, свергнув власть мою, ведет себя свободно и развязно. Оно все дальше от меня! А вдруг оно исчезнет вольно и опасно, как ускользает шар из детских рук и ниточку разматывает с пальца? Все это мне не нравилось. Врачу сказала я, хоть перед ним робела: - Я, знаете, горда и не хочу сносить и впредь непослушанье тела. Врач объяснил: -Ваша болезнь проста. Она была б и вовсе безобидна, но ваших колебаний частота препятствует осмотру - вас не видно. Вот так, когда вибрирует предмет и велика его движений малость, он зрительно почти сведен на нет и выглядит, как слабая туманность. Врач подключил свой золотой прибор к моим предметам неопределенным, и острый электрический прибой охолодил меня огнем зеленым. И ужаснулись стрелка и шкала! Взыграла ртуть в неистовом подскоке! Последовал предсмертный всплеск стекла, и кровь из пальцев высекли осколки. Встревожься, добрый доктор, оглянись! Но он, не озадаченный нимало, провозгласил: - Ваш бедный организм сейчас функционирует нормально. Мне стало грустно. Знала я сама свою причастность к этой высшей норме. Не умещаясь в узости ума, плыл надо мной ее чрезмерный номер. И, многозначной цифрою мытарств наученная, нервная система, пробившись, как пружины сквозь матрац, рвала мне кожу и вокруг свистела. Уродующий кисть огромный пульс всегда гудел, всегда хотел на волю. В конце концов казалось: к черту! Пусть им захлебнусь, как Петербург Невою! А по ночам - мозг навострится, ждет. Слух так открыт, так взвинчен тишиною, что скрипнет дверь иль книга упадет, и - взрыв! и - все! и - кончено со мною! Да, я не смела укротить зверей, в меня вселенных, жрущих кровь из мяса. При мне всегда стоял сквозняк дверей! При мне всегда свеча, вдруг вспыхнув, гасла! В моих зрачках, нависнув через край, слезы светлела вечная громада. Я - все собою портила! Я - рай растлила б грозным неуютом ада. Врач выписал мне должную латынь, и с мудростью, цветущей в человеке, как музыку по нотным запятым, ее читала девушка в аптеке. И вот теперь разнежен весь мой дом целебным поцелуем валерьяны, и медицина мятным языком давно мои зализывает раны. Сосед доволен, третий раз подряд он поздравлял меня с выздоровленьем через своих детей и, говорят, хвалил меня пред домоуправленьем. Я отдала визиты и долги, ответила на письма. Я гуляю, особо, с пользой делая круги. Вина в шкафу держать не позволяю. Вокруг меня - ни звука, ни души. И стол мой умер и под пылью скрылся. Уставили во тьму карандаши тупые и неграмотные рыльца. И, как у побежденного коня, мой каждый шаг медлителен, стреножен. Все хорошо! Но по ночам меня опасное предчувствие тревожит. Мой врач еще меня не уличил, но зря ему я голову морочу, ведь все, что он лелеял и лечил, я разом обожгу иль обморожу. Я, как улитка в костяном гробу, спасаюсь слепотой и тишиною, но, поболев, пощекотав во лбу, рога антенн воспрянут надо мною. О звездопад всех точек и тире, зову тебя, осыпься! Пусть я сгину, подрагивая в чистом серебре русалочьих мурашек, жгущих спину! Ударь в меня, как в бубен, не жалей, озноб, я вся твоя! Не жить нам розно! Я - балерина музыки твоей! Щенок озябший твоего мороза! Пока еще я не дрожу, о, нет, сейчас о том не может быть и речи. Но мой предусмотрительный сосед уже со мною холоден при встрече. ПРИКЛЮЧЕНИЕ В АНТИКВАРНОМ МАГАЗИНЕ Зачем? - да так, как входят в глушь осин, для тишины и праздности гулянья, - не ведая корысти и желанья, вошла я в антикварный магазин. Недобро глянул старый антиквар. Когда б он не устал за два столетья лелеять нежной ветхости соцветья, он вовсе б мне дверей не открывал. Он опасался грубого вреда для слабых чаш и хрусталя больного. Живая подлость возраста иного была ему враждебна и чужда. Избрав меня меж прочими людьми, он кротко приготовился к подвоху, и ненависть, мешающая вздоху, возникла в нем с мгновенностью любви. Меж тем искала выгоды толпа, и чужеземец, мудростью холодной, вникал в значенье люстры старомодной и в руки брал бессвязный хор стекла. Недосчитавшись голоска одной, в былых балах утраченной подвески, на грех ее обидевшись по-детски, он заскучал и захотел домой. Печальную пылинку серебра влекла старуха из глубин юдоли, и тяжела была ее ладони вся невесомость быта и добра. Какая грусть - средь сумрачных теплиц разглядывать осеннее предсмертье чужих вещей, воспитанных при свете огней угасших и минувших лиц. И вот тогда, в открывшейся тиши, раздался оклик запаха и цвета: ко мне взывал и ожидал ответа невнятный жест неведомой души. Знакомой боли маленький горнист трубил, словно в канун стихосложенья, - так требует предмет изображенья, и ты бежишь, как верный пес на свист. Я знаю эти голоса ничьи. О плач всего, что хочет быть воспето! Навзрыд звучит немая просьба эта, как крик: - Спасите! - грянувший в ночи. Отчаявшись, до крайности дойдя, немое горло просьбу излучало. Я ринулась на зов, и для начала сказала я: - Не плачь, мое дитя. -Что вам угодно? - молвил антиквар. - Здесь все мертво и не способно к плачу. - Он, все еще надеясь на удачу, плечом меня теснил и оттирал. Сведенные враждой, плечом к плечу стояли мы. Я отвечала сухо: - Мне, ставшею открытой раной слуха, угодно слышать все, что я хочу. - Ступайте прочь! - он гневно повторял. Н вдруг, средь слабоумия сомнений, в уме моем сверкнул случайно гений и выпалил: - Подайте тот футляр! - Тот ларь? - Футляр. - Фонарь? - Футляр! - Фуляр? -Помилуйте, футляр из черной кожи. - Он бледен стал и закричал: - О боже! Все, что хотите, но не тот футляр. Я вас прошу, я заклинаю вас! Вы молоды, вы пахнете бензином! Ступайте к современным магазинам, где так велик ассортимент пластмасс. - Как это мило с вашей стороны, - сказала я, - я не люблю пластмассы. Он мне польстил: - Вы правы и прекрасны. Вы любите непрочность старины. Я сам служу ее календарю. Вот медальон, и в нем портрет ребенка. Минувший век. Изящная работа. И все это я вам теперь дарю. ...Печальный ангел с личиком больным. Надземный взор. Прилежный лоб и локон. Гроза в июне. Воспаленье в легком. И тьма небес, закрывшихся за ним... - Мне горестей своих не занимать, а вы хотите мне вручить причину оплакивать всю жизнь его кончину и в горе обезумевшую мать? - Тогда сервиз на двадцать шесть персон! - воскликнул он, надеждой озаренный. - В нем сто предметов ценности огромной. Берите даром - и вопрос решен. -Какая щедрость и какой сюрприз! Но двадцать пять моих гостей возможных всегда в гостях, в бегах неосторожных. Со мной одной соскучится сервиз. Как сто предметов я могу развлечь? Помилуй бог, мне не по силам это. Нет, я ценю единственность предмета, вы знаете, о чем веду я речь. -Как я устал! - промолвил антиквар. - Мне двести лет. Моя душа истлела. Берите все! Мне все осточертело! Пусть все мое теперь уходит к вам. И он открыл футляр. И на крыльцо из мглы сеней, на долю из темницы явился свет, и опалил ресницы, и это было женское лицо. Не по чертам его - по черноте, - сжегшей ум, по духоте пространства я вычислила, сколь оно прекрасно, еще до зренья, в первой слепоте. Губ полусмехом, полумраком глаз лицо ее внушало мысль простую: утратить разум, кануть в тьму пустую, просить руки, проситься на Кавказ. Там - соблазнить ленивого стрелка сверкающей открытостью затылка, раз навсегда - и все. Стрельба затихла, и в небе то ли бог, то ль облака. -Я молод был сто тридцать лет назад. - проговорился антиквар печальный. - Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной я каждый день ходил в тот дом и сад. О, я любил ее не первый год, целуя воздух и каменья сада, когда проездом - в ад или из ада - вдруг объявился тот незваный гость. Вы Ганнибала помните? Мастак он был в делах, достиг чинов немалых, но я о том, что правнук Ганнибалов случайно оказался в тех местах. Туземным мраком горячо дыша, он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось. Прислуга, как в грозу, перекрестилась. И обмерла тогда моя душа. Чужой сквозняк ударил по стеклу. Шкаф отвечал разбитою посудой. Повеяло паленым и простудой. Свеча погасла. Гость присел к столу. Когда же вновь затеяли огонь, склонившись к ней, перемешавшись разом, он всем опасным африканским рабством потупился, как укрощенный конь. Я ей шепнул: - Позвольте, он урод. Хоть ростом скромен, и на том спасибо. -Вы думаете? - так она спросила. - Мне кажется, совсем наоборот. Три дня гостил, весь кротость, доброта, любой совет считал себе приказом. А уезжая, вольно пыхнул глазом и засмеялся красным пеклом рта. С тех пор явился горестный намек в лице ее, в его простом порядке. Над непосильным подвигом разгадки трудился лоб, а разгадать не мог. Когда из сна, из глубины тепла всплывала в ней незрячая улыбка, она пугалась, будто бы ошибка лицом ее допущена была. Но нет, я не уехал на Кавказ, Я сватался. Она мне отказала. Не изменив намерений нимало, я сватался второй и третий раз. В столетье том, в тридцать седьмом году, по-моему, зимою, да, зимою, она скончалась, не послав за мной)) без видимой причины и в бреду. Бессмертным став от горя и любви, я ведаю этим ничтожным храмом, толкую с хамом и торгую хламом, затерянный меж богом и людьми. Но я утешен мнением молвы, что все-таки убит он на дуэли. - Он не убит, а вы мне надоели, - сказала я, - хоть не виновны вы. Простите мне желание руки владеть и взять. Поделим то и это. Мне - суть предмета, вам - краса портрета: в награду, в месть, в угоду, вопреки. Старик спросил: - Я вас не вверг в печаль признаньем в этих бедах небывалых? -Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, - сказала я, - мне лишь его и жаль. А если вдруг, вкусивший всех наук, читатель мой заметит справедливо: - Все это ложь, изложенная длинно. - Отвечу я: - Конечно, ложь, мой друг. Весьма бы усложнился трезвый быт, когда б так поступали антиквары, и жили вещи, как живые твари, а тот, другой, был бы и впрямь убит. Но нет, портрет живет в моем дому! И звон стекла! И лепет туфель бальных! И мрак свечей! И правнук Ганнибалов к сему причастен - судя по всему. ГЛАВА ИЗ ПОЭМЫ I Начну издалека, не здесь, а там, начну с конца, но он и есть начало. Был мир как мир. И это означало все, что угодно в этом мире вам. В той местности был лес, как огород, - так невелик и все-таки обширен. Там, прихотью младенческих ошибок, все было так и все наоборот. На маленьком пространстве тишины был дом как дом. И это означало, что женщина в нем головой качала и рано были лампы зажжены. Там труд был легок, как урок письма, и кто-то - мы еще не знали сами - замаливал один пред небесами наш грех несовершенного ума. В том равновесье меж добром и злом был он повинен. И земля летела неосторожно, как она хотела, пока свеча горела над столом. Прощалось и невежде и лгуну - какая разница? - пред белым светом, позволив нам не хлопотать об этом, он искупал всеобщую вину. Когда же им оставленный пробел возник над миром, около восхода, толчком заторможенная природа переместила тяжесть наших тел. Объединенных бедною гурьбой, врасплох нас наблюдала необъятность, и наших недостоинств неприглядность уже никто не возмещал собой. В тот дом езжали многие. И те два мальчика в рубашках полосатых без робости вступали в палисадник с малиною, темневшей в темноте. Мне доводилось около бывать, но я чужда привычке современной налаживать контакт несоразмерный, в знакомстве быть и имя называть. По вечерам мне выпадала честь смотреть на дом и обращать молитву на дом, на палисадник, на малину- то имя я не смела произнесть. Стояла осень, и она была лишь следствием, но не залогом лета. Тогда еще никто не знал, что эта окружность года не была кругла. Сурово избегая встречи с ним, я шла в деревья, в неизбежность встречи, в простор его лица, в протяжность речи... Но рифмовать пред именем твоим? О, нет. Он неожиданно вышел из убогой чащи переделкинских дерев поздно вечером, в октябре, более двух лет назад. На нем был грубый и опрятный костюм охотника: синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки. От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела его лица - только ярко-белые вспышки его рук во тьме слепили мне уголки глаз. Он сказал: "О, здравствуйте! Мне о вас рассказывали, и я вас сразу узнал". И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания, взмолился: "Ради бога! Извините меня! Я именно теперь должен позвонить!". Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы, но резко вернулся, и из кромешной темноты мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица, лбом и скулами, люминесцирующими при слабой луне. Меня охватил сладко-ледяной, шекспировский холодок за него. Он спросил с ужасом: "Вам не холодно? Ведь дело к ноябрю?" - и, смутившись, неловко впятился в низкую дверь. Прислонясь к стене, я телом, как глухой, слышала, как он говорил с кем-то, словно настойчиво оправдываясь перед ним, окружал его заботой и любовью голоса. Спиной и ладонями я впитывала диковинные приемы его речи -нарастающее пение фраз, доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой округлолюбовной, величественно-деликатной интонации. Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов по заросшей пнями, сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле. Но он как-то легко и по-домашнему ладил с корявой бездной, сгустившейся вокруг нас, - с выпяченными, дешево сверкающими звездами, с впадиной на месте луны, с грубо поставленными, неуютными деревьями. Он сказал: "Отчего вы никогда не заходите? У меня иногда бывают очень милые и интересные люди - вам не будет скучно. Приходите же! Приходите завтра". От низкого головокружения, овладевшего мной, я ответила почти надменно: "Благодарю вас. Как-нибудь я непременно зайду". Из леса, как из-за кулис актер, он вынес вдруг высокопарность позы, при этом не выгадывая пользы у зрителя - и руки распростер. Он сразу был театром и собой, той древней сценой, где прекрасны речи. Сейчас начало! Гаснет свет! Сквозь плечи уже мерцает фосфор голубой. - О, здравствуйте! Ведь дело к ноябрю - не холодно ли? - вот и все, не боле. Как он играл в единственной той роли всемирной ласки к людям и зверью. Вот так играть свою игру - шутя! всерьез! до слез! навеки! не лукавя! - как он играл, как, молоко лакая, играет с миром зверь или дитя. - Прощайте же! - так петь между людьми не принято. Но так поют у рампы, так завершают монолог той драмы, где речь идет о смерти и любви. Уж занавес! Уж освещает тьму! Еще не все: - Так заходите завтра! - О тон гостеприимного азарта, что ведом лишь грузинам, как ему. Но должен быть такой на свете дом, куда войти - не знаю! невозможно! И потому, навек неосторожно, я не пришла ни завтра, ни потом. Я плакала меж звезд, дерев и дач - после спектакля, в гаснущем партере, над первым предвкушением потери так плачут дети, и велик их плач. II Он утверждал: "Между теплиц и льдин, чуть-чуть южнее рая, на детской дудочке играя, живет вселенная вторая и называется - Тифлис". Ожог глазам, рукам - простуда, любовь моя, мой плач - Тифлис! Природы вогнутый карниз, где бог капризный, впав в каприз, над миром примостил то чудо. Возник в моих глазах туман, брала разбег моя ошибка, когда тот город зыбко-зыбко лег полукружьем, как улыбка благословенных уст Тамар. Не знаю, для какой потехи сомкнул он надо мной овал, поцеловал, околдовал на жизнь, на смерть и наповал- быть вечным узником Метехи. О, если бы из вод Куры не пить мне! И из вод Арагвы не пить! И сладости отравы не ведать! И лицом в те травы. не падать! И вернуть дары, что ты мне, Грузия, дарила! Но поздно! Уж отпит глоток, и вечен хмель, и видит бог, что сон мой о тебе - глубок, как Алазанская долина. ЛУГ ЗЕЛЕНЫЙ Текст к телевизионному фильму режиссера А. Ремиашвили "Луг зеленый". За кадром читала Б. Ахмадулина. ВСТУПЛЕНИЕ Еще не рассвело во мгле экрана. Как чистый холст, он ждет поры своей. Пустой экран увидеть так же странно, как услыхать безмолвную свирель. Но в честь того, что есть луга с росою, экран зажжется, расцветут холсты. Вся наша жизнь - свиданье с красотою и бесконечный поиск красоты. ГОРОД О зритель, ты бывал в Тбилиси? Там в пору наших холодов цветут растения в теплице проспектов, улиц и садов. Там ты найдешь друзей надежных. Пусть дружба их тебя хранит. Там жил да был один Художник... Впрочем, дорифмовать мне придется потом, сейчас некогда, потому что Художник - вот он, перед Вами, вон тот, который разговаривает с Девушкой. Потом он пойдет по улице, встретит знакомых, поговорит с ними о том, о сем. Но я знаю, что он все время думает о своей работе и, если заснет, он увидит ее во сне. Это бывает с каждым из нас, только у нас с Вами своя работа, а у Художника - своя. Все, что он видит, так или иначе связано с холстом, который еще не начат. Давайте посмотрим, что происходит с Художником, или в Художнике, пока он не взял в руки кисть... Девушка уходит, но, разумеется, она скоро вернется. Она очень много значит для нашего Художника, но он пока этого не знает... ...Взгляните на этого незнакомца. Еще раз взгляните. Хорошо, что Вы познакомились, - Вам еще предстоит встретиться... Этого человека с цветами Вы тоже скоро увидите... Хочу предупредить Вас, что при следующей встрече эти милые, почтенные и вполне реальные тбилисские жители могут показаться Вам несколько странными и причудливыми. Дело в том, что в следующий раз Вы увидите их такими, какими увидит их Художник. Кто знает, какими видят нас художники? А ведь они нас непременно видят, иначе бы мы не узнавали себя или что-то свое в их полотнах, книгах или в кино... Ну, что ж, художники всегда видят нас, а мы на этот раз будем подглядывать за Художником... МАСТЕРСКАЯ Понаблюдаем за экраном, а холст пусть ждет своей поры, как будто мы в игру играем, и вот Вам правила игры. Поверьте мне, как я Вам верю, И следуйте за мной теперь. Есть тайна за запретной дверью, а мы откроем эту дверь, Войдем в простор чужих владений! Художник наш вот-вот заснет. Вы - зрители его видений, а я в них - Ваш экскурсовод. Заснул Художник. Холст не начат, меж тем идет куда-то он. Что это значит? Это значит, что наш Художник входит в сон. А нам, по волшебству кино, увидеть сон его дано. ЗЕЛЕНЫЙ ЛУГ Зеленый луг - всему начало, он - всех, кто есть, и все ж - ничей. И, музыку обозначая, растет цветок-виолончель. Смотрите, глаз не отрывая! Трамвай - по лугу? Вздор какой! Наверно, слышит звон трамвая Художник, спящий в мастерской? Все это - не на самом деле. У сновидений свой закон. Но по проспекту Руставели Вам этот человек знаком. Зачем он здесь - для нас загадка. Мы разгадаем этот кадр. Нет музыки без музыканта и, значит, это - музыкант. Пусть он не видит в этом смысла. Он странен и чудаковат. Он так Художнику приснился и в этом он не виноват. Художник то стоит, то ходит, коль он не хочет рисовать, а музыкант играть не хочет, я перестану рифмовать. Но в чем же смысл, и выход где же? Не верьте! Это пустяки. Рука поэтов пишет реже, чем их душа творит стихи. Порой искусство-это доблесть до времени не взять смычка иль ждать, пока созреет образ, сокрытый в глубине зрачка. ДЕВУШКА Художник смотрит в даль пространства. А истина - близка, проста. Ее лицо вовек прекрасно. В ней - весть любви, в ней - суть холста. Взгляните, сколько красок дивных таит в себе обычный день. Вершат свой вечный поединок Художник и его модель. Их завершенный холст рассудит, мне этот труд не по плечу. Играет этот, тот рисует, Вы смотрите, а я - молчу. Зачем часы? Затем, наверно, что даже в забытья своем мы все во времени живем и слышим: к нам взывает время. Любой - его должник и должен долг времени отдать трудом, и наше назначенье в том, и ты рисуй, рисуй, художник Уже струна от натяженья устала. Музыкант, играй! Прилежный маленький трамвай, трудись, не прерывай движенья! Расчетом суетного жеста не вникнуть в тайну красоты. Неисчислимо совершенство. Художник, опрометчив ты. Ты зря моим речам не внемлешь. Взгляни на Девушку. Она - твое прозрение, и в ней лишь гармония воплощена. Постигло истину простую тех древних зодчих мастерство. Ну, что же, чем сложней раздумье, тем проще вывод из него. Вот наш знакомый. Он, во-первых, - садовник, во-вторых, влюблен, и, значит, в-третьих, он - соперник того, кому приснился он. Не знает он, что это - Муза. Художник ждет ее давно. В нерасторжимость их союза нам всем вмешаться не дано. Как бескорыстная копилка, вбирает сон событья дня. Но в шутке этого конфликта Вы разберетесь без меня. И без меня героям тесно на этом маленьком лугу. Вам не наскучил автор текста? Вот он умолк - и ни гу-гу. ГОРОД Привет Вам! Снова все мы в сборе, но нет ни луга, ни травы. Художник и Садовник в ссоре, зато не в ссоре я и Вы. Надеюсь, Вас не раздражает, что луг сменился мостовой? Любой исконный горожанин во сне вернется в городовой. Чужие сны мы редко смотрим. Пусть это спорно и смешно - мы посмеемся и поспорим, когда окончится кино. А это кто еще со стулом? Пока Художник не заснул, он видел стул. Потом заснул он и вновь увидел тот же стул. И наши с Вами сновиденья порой запутаны, сложны, а сны Художника цветнее, диковинней, чем наши сны. Поэтому, без колебанья, Вас заклинаю, как друзей: завидев в кадре надпись "Баня", Вы ни на миг не верьте ей. Как эпизод ни странен, я бы сказала: суть его проста! Здесь только вывеска - от яви, все остальное-прихоть сна. Когда Художник холст затеял, он видел струны и смычок. Был в памяти его затерян оркестр, печальный, как сверчок. Приснился он совсем не к месту - сверчок, забывший свой шесток. Оплошность мы простим оркестру за то, что музыку исторг. Сомненья лишние отбросьте, не так загадка мудрена, - мы в сне чужом всего лишь гостя и наше дело сторона. Лик. А Художник ищет блика. Бывало ль с Вами то, что с ним? Порой прекрасное так близко, а мы зачем-то вдаль глядим. МОРЕ Погрезим о морском просторе! Там синь, сиянье, там весна. Хоть в сне чужом увидеть море - и то заманчиво весьма. А вот и добрый друг растений, жарой полуденной томим. Он, кажется, и сам растерян, что снится именно таким. Зачем он согласился сняться? Ах, беспокойство, маета! Причем здесь лошадь и возница? И форм античных чистота? СКУЛЬПТУРА Друзья, победа и блаженство! О сновиденья произвола Художник ищет совершенства-- неужто он его нашел? Удел художникам поэта наверно именно таков: у классики просить совета, ответа ждать от мастеров, Разъятая на части цельность- лишь символ творческих невзгод. Художник ищет драгоценность гармонии - и он найдет. Прекрасный, цельный образ мира взойдет пред ним когда-нибудь. Боюсь, что я Вас утомила. Позвольте мне передохнуть. ЗЕЛЕНЫЙ ЛУГ Луг зеленый, чистый дождик... Может, в этом выход твой? Что же ты, наш друг Художник, поникаешь головой? Песенка еще не спета, не закончены труды. Не послушать ли совета неба, дерева, травы? Ты дошел до поворота, от сомнений изнемог. Слушай - вечная природа подает тебе намек. Вникни взглядом просветленным в прелесть женского лица и прочти в листе зеленом тайну нотного листа. ХУДОЖНИК Вы скажете, что не разумен. Мой довод, но сдается мне, что тот, кто наяву рисует, порой рисует и во сне. Вся эта маленькая повесть- попытка догадаться, как вершит Художник тяжкий поиск и что живет в его зрачках. И вы не будьте слишком строги к тому, что на экран легло. Тем более, что эти строки мне доставались нелегко. Смотрите, если интересно, побудьте без меня сейчас. Не думал вовсе автор текста, что он догадливее Вас. МОНОЛОГ ХУДОЖНИКА Художник медлит, дело к полдню. Срок сна его почти истек. Я голосом моим наполню его безмолвный монолог. "Я мучался, искал, я страждал собою стать, и все ж не стал. Я спал, но напряженьем страшным я был объят, покуда спал. Отчаявшись и снова веря, я видел луг, и на лугу меня не отпускало время, и я был перед ним в долгу. Хотел я стать светлей и выше всего, чем и недавно был. И снова ничего не вышло. Я холст напрасно погубил". Он самому себе экзамен не сдал. Но все это смешно. Он спит и потому не знает, что это - сон или кино. Он выхода пока не видит. Лежит, упав лицом в траву. Во сне - не вышло. Может, выйдет немного позже, наяву. ДЕВУШКА Мы рассуждаем про искусство. Но речь пойдет и о любви. Иначе было б очень скучно следить за этими людьми. Взгляни внимательней, пристрастней: холсты, луга, стихи, леса - все ж не бессмертней, не прекрасней живого юного лица. Не знаем мы, что будет дальше, что здесь всерьез, а что игра. Но пожелаем им удачи, любви, искусства и добра. ГОРОД Кажется, на этот раз Художник обрел то, что искал. А что будет с ним в следующий раз, - мы не узнаем, разве что приедем в Тбилиси и придем к нему в мастерскую. Не взыщите, если эта история показалась Вам замысловатой. Так или иначе - она кончается. Но помните - я задолжала Вам одну рифму. О зритель, ты бывал в Тбилиси? Там в пору наших холодов цветут растения в теплице проспектов, улиц и садов. Там ты найдешь друзей надежных. Пусть дружба их тебя хранит. Там жил да был один Художник, который всех благодарит за благосклонное внимание... МОЯ РОДОСЛОВНАЯ ОТ АВТОРА Вычисляя свою родословную, я не имела в виду сосредоточить внимание читателя на долгих обстоятельствах именно моего возникновения в мире: это было бы слишком самоуверенной и несовременной попыткой. Я хотела, чтобы героем этой истории стал Человек, любой, еще не рожденный, но как - если бы это было возможно - страстно, нетерпеливо желающий жизни, истомленный ее счастливым предчувствием и острым морозом тревоги, что оно может не сбыться. От сколького он зависит в своей беззащитности, этот еще не существующий ребенок: от малой случайности и от великих военных трагедий, наносящих человечеству глубокую рану ущерба. Но все же он выиграет в этой борьбе, и сильная, горячая, вечно прекрасная Жизнь придет к нему и одарит его своим справедливым, несравненным благом. Проверив это удачей моего рождения, ничем не отличающегося от всех других рождений, я обратилась благодарной памятью к реальным людям и событиям, от которых оно так или иначе зависело. Девичья фамилия моей бабушки по материнской линии - Стопани - была привнесена в Россию итальянским шарманщиком, который положил начало роду, ставшему впоследствии совершенно русским, но все же прочно, во многих поколениях украшенному яркой чернотой волос и глубокой, выпуклой теменью глаз. Родной брат бабушки, чье доброе влияние навсегда определило ее судьбу, Александр Митрофанович Стопани, стал известным революционером, сподвижником Ленина по работе в "Искре" и съездам РСДРП. Разумеется, эти стихи, упоминающие его имя, скажут о нем меньше, чем живые и точные воспоминания близких ему людей, из коих многие ныне здравствуют. Дед моего отца, тяжко терпевший свое казанское сиротство в лихой и многотрудной бедности, именем своим объясняет простой секрет моей татарской фамилии. Люди эти, познавшие испытания счастья и несчастья, допустившие к милому миру мои дыхание и зрение, представляются мне прекрасными - не больше и не меньше прекрасными, чем все люди, живущие и грядущие жить на белом свете, вершащие в нем непреклонное добро Труда, Свободы. Любви и Таланта. 1 ...И я спала все прошлые века светло и тихо в глубине природы. В сырой земле, черней черновика, души моей лишь намечались всходы. Прекрасна мысль - их поливать водой! Мой стебелек, желающий прибавки, вытягивать магнитною звездой- поторопитесь, прадеды, прабабки! Читатель милый, поиграй со мной! Мы два столетья вспомним в этих играх. Представь себе: стоит к тебе спиной мой дальний предок, непреклонный Игрек. Лицо его пустынно, как пустырь, не улыбнется, слова не проронит. Всех сыновей он по миру пустил, и дочери он монастырь пророчит. Я говорю ему: - Старик дурной! Твой лютый гнев чья доброта поправит? Я б разминуться предпочла с тобой, но все ж ты мне в какой-то мере прадед. В унылой келье дочь губить не смей! Ведь, если ты не сжалишься над нею, как много жизней сгинет вместе с вей, и я тогда родиться не сумею! Он удивлен и говорит: - Чур, чур! Ты кто? Рассейся, слабая туманность! - Я говорю: - Я - нечто. Я - чуть-чуть, грядущей жизни маленькая малость. И нет меня. Но как хочу я быть! Дождусь ли дня, когда мой первый возглас опустошит гортань, чтоб пригубить, о жизнь, твой острый, бьющий в ноздри воздух? Возражение Игрека: - Не дождешься, шиш! И в том я клянусь кривым котом, приоткрывшим глаз зловещий, худобой вороны вещей, крылья вскинувшей крестом, жабой, в тине разомлевшей, смертью, тело одолевшей, белизной ее белейшей на кладбище роковом. Примечание автора: Между прочим, я дождусь, в чем торжественно клянусь жизнью вечной, влагой вешней, каждой веточкой расцветшей, зверем, деревом, жуком и высоким животом той прекрасной, первой встречной, женщины добросердечной, полной тайны бесконечной, н красавицы притом. - Помолчи. Я - вечный Игрек. Безрассудна речь твоя, Пусть я изверг, пусть я ирод, я-то - есть, а нет - тебя. И не будет! Как не будет с дочерью моей греха. Как усопших не разбудит восклицанье петуха. Холод мой твой пыл остудит. Не бывать тебе! Ха-ха. 2 Каков мерзавец! Пусть он держит речь. Нет полномочий у его злодейства, чтоб тесноту природы уберечь от новизны грядущего младенца. Пускай договорит он до конца, простак недобрый, так и не прознавший, что уж слетают с отчего крыльца два локотка, два крылышка прозрачных. Ах, итальянка, девочка, пра-пра- прабабушка! Неправедны, да правы поправшие все правила добра, любви твоей, проступки и забавы. Поникни удрученной головой! Поверь лгуну! Не промедляй сомненья! Не он, а я, я - искуситель твой, затем, что алчу я возникновенья. Спаси меня! Не плачь и не тяни! Отдай себя на эту злую милость! Отсутствуя в таинственной тени, небытием моим я утомилась. И там, в моей дожизни неживой, смертельного я натерпелась страху, пока тебя учил родитель твой: "Не смей! Не знай!" - и по щекам с размаху. На волоске вишу! А вдруг тверда окажется науки той твердыня? И все. Привет. Не быть мне ни-ко-гда. Но, милая, ты знала, что творила, когда в окно, в темно, в полночный сад ты канула давно, неосторожно. А он - так глуп, так мил и так усат, что, право, невозможно... невозможно... Благословляю в райском том саду и дерева, и яблоки, и змия, и ту беду, бог весть в каком году, и грешницу по имени Мария. Да здравствует твой слабый, чистый след и дальновидный подвиг той ошибки! Вернется через полтораста лет к моим губам прилив твоей улыбки. Но беговым суровым облакам не жалуйся! Вот вырастет твой мальчик - наплачешься. Он вступит в балаган. Он обезьяну купит. Он - шарманщик. Прощай же! Он прощается с тобой, и я прощусь. Прости нас, итальянка! Мне нравится шарманщик молодой. и обезьянка не чужда таланта. Песенка шарманщика: В саду личинка выжить старается. Санта Лючия, мне это нравится! Горсточка мусора- тяжесть кармана. Здравствуйте, музыка и обезьяна! Милая Генуя нянчила мальчика, думала - гения, вышло - шарманщика! Если нас улица петь обязала, пой, моя умница, пой, обезьяна! Сколько народу) Мы с тобой - невидаль. Стража, как воду, ловит нас неводом. Добрые люди, в гуще базарной, ах, как вам любы мы с обезьяной! Хочется мускулам в дали летящие ринуться с музыкой, спрятанной в ящике. Ах, есть причина, всему причина, Са-а-нта-а Лю-у-чия, Санта-а Люч-ия! 3 Уж я не знаю, что его влекло: корысть, иль блажь, иль зов любви неблизкой, но некогда в российское село - ура, ура! - шут прибыл италийский. А кстати, хороша бы я была, когда бы он не прибыл, не прокрался. И солнцем ты, Италия, светла, и морем ты, Италия, прекрасна. Но, будь добра, шарманщику не снись, так властен в нем зов твоего соблазна, так влажен образ твой между ресниц. что он - о, ужас! - в дальний путь собрался. Не отпускай его, земля моя! Будь он неладен, странник одержимый! В конце концов он доведет меня, что я рожусь вне родины родимой. Еще мне только не хватало: ждать себя так долго в нетях нелюдимых, мужчин и женщин стольких утруждать рожденьем предков, мне необходимых, и не рождаться столько лет подряд, - рожусь ли? - все игра орла и решки, - и вот непоправимо, невпопад, в чужой земле, под звуки чуждой речи, вдруг появиться для житья-бытья. Спасибо. Нет. Мне не подходит это. Во-первых, я - тогда уже не я. что очень усложняет суть предмета. Но, если б даже, чтобы стать не мной, а кем-то, был мне гнусный пропуск выдан, - все ж не хочу свершить в земле иной мой первый вдох и мой последний выдох. Там и останусь, где душе моей сулили жизнь, безжизньем истомили и бросили на произвол теней в домарксовом, нематерьяльном мире. Но я шучу. Предупредить решусь: отвергнув бремя немощи досадной, во что бы то ни стало я рожусь в своей земле, в апреле, в день десятый. ...Итак, сто двадцать восемь лет назад в России остается мой шарманщик. 4 Одновременно нужен азиат, что нищенствует где-то и шаманит. Он пригодится только через век. Пока ж - пускай он по задворкам ходит, старье берет или вершит набег, пускай вообще он делает, что хочет. Он в узкоглазом племени своем так узкоглаз, что все давались диву, когда он шел, черно кося зрачком, большой ноздрей принюхиваясь к дыму. Он нищ и гол, а все ж ему хвала! Он сыт ничем, живет нигде, но рядом- его меньшой сынок Ахмадулла, как солнышком, сияет желтым задом. Сияй, играй, мой друг Ахмадулла, расти скорей, гляди продолговато. А дальше так пойдут твои дела: твой сын Валей будет отцом Ахата. Ахатовной мне быть наверняка, явиться в мир, как с привязи сорваться, и усеченной полумглой зрачка все ж выразить открытый взор славянства. Вольное изложение татарской песни: Мне скакать, мне в степи озираться, разорять караваны во мгле. Незапамятный дух азиатства тяжело колобродит во мне. Мы в костре угольки шуровали. Как врага, я ловил ее в плен. Как тесно облегли шаровары золотые мечети колен! Быстроту этих глаз, чуть косивших, я, как птиц, целовал на лету. Семью семь ее черных косичек обратил я в одну темноту. В поле - пахарь, а в воинстве - воин будет тот, в ком воскреснет мой прах. Средь живых-прав навеки, кто волен, средь умерших - бессмертен, кто прав. Эге-гей! Эта жизнь неизбывна! Как свежо мне в ее ширине! И ликует, и свищет зазывно, и трясет бородой шурале. 5 Меж тем шарманщик странно поражен лицом рябым, косицею железной: чуть голубой, как сабля из ножон, дворяночкой худой и бесполезной. Бедняжечка, она несла к венцу лба узенького детскую прыщавость, которая была ей так к лицу и за которую ей все прощалось. А далее все шло само собой: сближались лица, упадали руки, и в сумерках губернии глухой старели дети, подрастали внуки. Церквушкой бедной перекрещена, упрощена полями да степями, уже по-русски, ударяя в "а", звучит себе фамилия Стопани. О, старина, начало той семьи - две барышни, чья маленькая повесть печальная осталась там, вдали, где ныне пусто, лишь трава по пояс. То ль итальянца темная печаль, то ль этой жизни мертвенная скудость придали вечный холодок плечам, что шалью не утешить, не окутать. Как матери влюбленная корысть над вашей красотою колдовала! Шарманкой деда вас не укорить, придавлена приданым кладовая. Но ваших уст не украшает смех, и не придать вам радости приданым. Пребудут в мире ваши жизнь и смерть недобрым и таинственным преданьем. Недуг неимоверный, для чего ты озарил своею вспышкой белой не гения просторное чело, а двух детей рассудок неумелый? В какую малость целишь свой прыжок, словно в Помпею слабую - Везувий? Не слишком ли огромен твой ожог для лобика Офелии безумной? Ученые жить скупо да с умом, красавицы с огромными глазами сошли с ума, и милосердный дом их обряжал и орошал слезами. Справка об их болезни: "Справка выдана в том..." О, как гром в этот дом бьет огнем и метель колесом колесит. Ранит голову грохот огромный. И в тон там, внизу, голосят голоски клавесин. О сестра, дай мне льда. Уж пробил и пропел час полуночи. Льдом заострилась вода. Остудить моей памяти черный пробел - дай же, дай же мне белого льда. Словно мост мой последний, пылает мой мозг, острый остров сиротства замкнув навсегда. О Наташа, сестра, мне бы лед так помог! Дай же, дай же мне белого льда. Малый разум мой вырос в огромный мотор, вкруг себя он вращает людей, города. Не распутать мне той карусели моток. Дай же, дай же мне белого льда. В пекле казни горю Иоанною д'Арк, свист зевак, лай собак, а я так молода. Океан Ледовитый, пошли мне свой дар! Дай же, дай же мне белого льда! Справка выдана в том, что чрезмерен был стон в малом горле. Но ныне беда - позабыта. Земля утешает их сон милосердием белого льда. 7 Конец столетья. Резкий крен основ. Волненье. Что там? Выстрел. Мешанина. Пронзительный русалочий озноб вдруг потрясает тело мещанина. Предчувствие серьезной новизны томит я возбуждает человека. В тревоге пред-войны и пред-весны, в тумане вечереющего века мерцает лбом симбирский гимназист, и, ширясь там, меж Волгою и Леной, тот свежий свет так остросеребрист и так существенен в судьбе вселенной. Тем временем Стопани Александр ведет себя опально и престранно. Друзей своих он увлекает в сад, и речь его опасна и пространна. Он говорит: - Прекрасен человек, принявший дар дыхания и зренья. В его коленях спит грядущий бег и в разуме живет инстинкт творенья. Все для него: ему назначен мед земных растений, труд ему угоден. Но все ж он