- хочется им заметить. - Ар...мя...не... - Ве... да... че... эээ... Последние несколько слов, а вернее букв, символизируют армянское недоумение, проще говоря, оторопь, которая приключилась с ними после общения с русскими националистами, позорными червями в печальном далеко. Те говорили: - Покажите деньги. А эти им: - Покажите "Нисан". Оказалось, ни у кого ничего нет. Предусмотрительный дядя Боря прислал армян на разведку, чтоб их сразу не обобрали. Армян звали: Кимо, Самвел и Араик. Араик был самый молодой. Кимо в первый раз в жизни надел пальто, а Самвел всеми своими повадками напоминал животное. И смотрел он на место, откуда, по его разумению, должен был появится "Нисан-Патруль", так, как только китаец смотрит на яшмовые врата, прежде чем сунуть туда свой нефритовый стебель. А вокруг он - китаец, разумеется - уже разложил следующие обязательные предметы большой любви: свисток неистребимого желания, крючок страсти, колпачок возбуждения зажим нежности, бородавку утомления, серное кольцо Вечной Похоти, татарский любовный колокольчик и фамильный мастурбатор. И уже изготовился. Сейчас приступит. С трудом войдет в "беседку удовольствий''. А пока только предварительно разглядывает. И от напряжения при разглядывании даже слезы на глаза выступили. Все последующее (методологически) напоминает мне некоторые садомазохистические картинки. И будто в них участвую я: голышом надеваю роликовые коньки, и стройная женщина в черных крагах возит меня кругами по концертному залу, крепко держась за мой тоненький пенис Во всяком случае только я начинаю вспоминать, чем же там у нас закончилось дело с этими "Нисан-Патрулями", как тут же эти видения вытесняют из моего сознания все остальные воспоминания. Помню только, что потом мы дружно встали на защиту армян, за что и заслужили их любовь и получили возможность немного погодя впихивать им остальные идеи. На прощанье они пожимали нам руки, обнимали и говорили: - Приезжайте к нам в Ереван. А моя жена, воспользовавшись случаем, бросилась в комнату, нашла, прибежала назад и вручила им мои новые туфли, которые она в свое время приобрела по случаю в Ереване на улице Комитаса в маленьком магазинчике, и которые нужно было там же срочно обменять, потому что один туфель оказался на полтора размера короче другого. И эти армяне уехали от нас навсегда, сжимая от счастья в руках вместо "Нисана" мои дефективные башмаки. Правда, мы потом много раз перезванивались, поскольку Араику нужны были игровые автоматы - "однорукие бандиты", и он звонил нам, а мы ему, с трудом добираясь до этого непрерывно отползающего в те времена от России Еревана, с которым то нет связи, то на том конце никто по-русски не понимает ("Подождите, я Гамлета позову, он по-русски понимает, а я говорю, но не понимаю"). Наконец нашли мы ему эти автоматы, но нужно было в последний раз уточнить: такие-то они или сякие-то, и я еще раз дозвонился - Але, але, это Ереван? Позовите Араика. Араик? Это Араик? - Нет, нет, это не Араик, это его жена. Араик в лифте застрял. И тут я сошел с ума, потому что долго дозванивался, потому что когда еще до них доберешься. - Побегите к нему, - говорю я ей, - уточните, такие-то ему нужны автоматы "однорукие бандиты" или сякие-то? И она побежала - слышно, что по дороге что-то упало, - и долго там выясняла у Араика, сидящего в лифте, какие ему нужны автоматы, а потом прибежала и переврала все до неузнаваемости, потому что очень волновалась и все по дороге забыла. Мама моя! Как меня успокаивает, если я, после всяких таких вот событий, открываю автора, настоящего певца печали, на любой странице и читаю: "... Чувство! Лежит в основе. Это точка опоры. Она не сводится к понятию, исключая то краткое (можно сказать) мгновение, когда чувство выносит приговор Вселенной. Затем чувство либо умирает, либо сохраняется..." - и все, захлопываю. Настоящих авторов, лохань их побери, никогда не следует читать вдоволь (чуть не сказал-вдоль), тогда это успокаивает и помогает сохранять равновесие. Хотя иногда руки опускаются. И у Бегемота тоже. Видели бы вы, как они у него опускаются: он - крупный, белый, а они медленно так поползли, поползли и достигли пола. О, хрустнувшая хризантема моей души! - говорю я ему в такие минуты. - Знаешь ли ты, что величаво-спокойное, проще говоря, лирично-эпическое повествование более подходит твоему невыразимому отчаянию. Кстати, в такие минуты я почему-то представляю тебя старым, толстым и на одной ноге. Вторая у тебя смачно оторвана на службе короля Георга. Но ты опираешься на плечи молодых своих собратьев и орешь им: "Сарданапалы! Мухины дети! Все очком будете у меня воду пить! И им же верблюжьи колючки носить с места на место!'' - а потом ты успокаиваешься и рассказываешь им о пулях-штормах-парусах и о том, как ты водил по морям отечественные тральщики, и на глазах у них блестят романтические слезы, каждая величиной с австралийскую виноградину. И сейчас же руки у Бегемота возвращаются на прежнее место. И в глазах появляется блеск, который я считаю совершенно нормальным для современного военнослужащего: будто вскрыли старинный сундук, а там - "пиастры! пиастры!". Это ли не повод вспомнить о душе? Душе военного, я разумею. То-то весело было бы для какого-нибудь исследователя ее отыскать, обнаружив при этом незначительные ее размеры в сочетании с несомненными ее качествами, - наивностью, невинностью, светлостью. Душа военнослужащего - это то, что растет у него всю жизнь. И в конце жизни значительную часть ее составляет честь и совесть или то, что он вкладывает в эти понятия. Исключение составляют генералы, которые всю жизнь существовали при чем-нибудь вкусненьком. Им в душе отказано. Бирюза. - О, озарение святое, снизойди! - молили певцы и поэты древней Месопотамии, и озаренье снизошло - все они остались без штанов, потому что озарение - один из способов освещения мрака: всем в одночасье становится ясно, куда идти, но при этом все чего-то лишаются - одни невинности, другие - благов и благости. И на нас с Бегемотом снизошло озарение. (Я, кстати, тут же поинтересовался относительно штанов ) Оно снизошло утром в пятницу, и душу сразу так затомило-затомило, потому что мысль озаряющая пока еще не до конца состоялась и какое-то время существовала в виде бледновато-клочковатом, но потом сразу раз - и мы поняли, что не можем жить без бирюзы. - Бирюза! - вскричал Бегемот. - Бирюза! - Говорил ли я тебе, Саня, - обратился он ко мне тут же, от возбуждения сжимая до боли мой случайно оказавшийся рядом с ним большой палец правой руки, - что теперь мы будем заниматься исключительно бирюзой - этим благороднейшим из каменьев, измеряемых в каратах. Знаешь ли ты, что у меня есть технология производства бирюзы в несметных количествах. И мы прежде всего, конечно же, снабдим всю Армению этим богатством. У нас все армяне будут ходить с бирюзой. Они спать будут с бирюзой. Они жрать будут с бирюзой. Я бы даже на улицу запретил бы им выходить без бирюзы. Помчались! Опять помчались! Вы не знаете, почему русские люди всегда куда-то бегут, мчатся, распуская по воздуху слюни? И почему русскому человеку можно пообещать что-нибудь, но не сделать, а потом пообещать ему еще что-то, еще более значительное, чтоб у него глаза на лоб полезли, и он опять поверит? И опять побежит. Почему в России нельзя спокойно сесть и положить в рот кусок варенной на пару лососины в белом соусе и, обратившись в глубины своего существа, наблюдать за тем, как она непринужденно растворяется, уверенно теряет свои первоначальные очертания, и в ней образуются плешины, промоины, легко ощущаются волоконца; и во взоре твоем благодарном от всей этой ерунды сейчас же появится масло и то глубинное успокоение, какое свойственно разве что только кустам бузины после дождя? Почему у нас всегда так - только отправил кусок за щеку, как рядом обязательно оказывается некий запаршивевший от невзгод козел, доверху напичканный радиомусором, который говорит безо всякого умолку о налогах, бюджете, думе, парламентаризме, перемежая все это - "вам, конечно, будет небезынтересно" и "но мы-то с вами понимаем?". Как хочется выловить в тарелке дробиночку перца и, придвинувшись к нему вплотную, -"простите!" - щелчком направить ему ее в глаз, лучше в правый, и с удовольствием необычайным по своей полноте наблюдать, как он задохнется от слез, заплюется, закашляет, а лучше забить ему в грызло обмылок или этот, как его, который разбухает, как груша, и заполняет, надеюсь, все помещение, как кляп какой-нибудь, и будет еще не раз то разбухать, то опадать, то разбухать, то опадать, пока не изольется душной Амазонией. Я думаю, что это все из-за пассионарности. То есть, я хочу сказать, из-за склонности этой страны к пассионарности. Периодически встречаются тут несколько мудаков-пассионариев, и весь этот бардак начинается заново. Все это - как шляпа по кочкам - пронеслось в моей голове, пока мы с Бегемотом бежали за бирюзой, и если с высоты птичьего полета посмотреть на то, как мы бежали, то многое, наверное, на этом свете нам должно проститься: столько в этом беге было наивной веры и надежды, а также - волглости, смачности, сочности. И у Бегемота работали на лице все его мускулы, а взор его глаз - бесстыже чистых - был обращен чуть вверх, словно он наблюдает сошедшую с небес лепоту или зарю на вершинах деревьев. Порой он прищелкивал языком, как вампир, порой улыбался, как дервиш, который уже видит танцующих гурий, а то вдруг останавливался и начинал говорить. - Бирюза, - говорил он, - это соединение меди голубоватого и зеленоватого цвета, и ее можно варить из медного купороса или, лучше всего, из сливных вод, которые образуются как продукт различных производств. Подумай только, мы еще очистим город от тяжелых металлов! А потом все выпаривается и прессуется, а затем шлифуется. У меня есть такие шлифовальщики, которые даже из каловых камней сделают ожерелье! И я смотрел на Бегемота, и уже видел на нем ожерелье из каловых камней, и вспоминал цитаты. Я, знаете ли, неожиданно могу вспомнить цитаты. Например: "Во время полового акта она имела обыкновение смеяться так бурно, что выталкивала член из влагалища". Или: "Они жили долго и кончали преимущественно в один день". Или: "Вместо рта взяла в глаз - еле выморгалась!" Я не знаю, из каких они произведений, но считаю, что их нужно запретить. Из соображений выспренней нравственности. Именно выспренней! Потому что у нас нравственность особого рода. И поэтому ее нужно охранять. А если ее оставить без присмотра, то она скоро полностью переродится в блуд и паскудство. И когда я смотрю на Бегемота, мне все время приходит в голову мысль об охране нравственности. И еще, куриные челюсти, в некоторые периоды своей жизни лицо Бегемота, срамота щенячья, вызывало в моей памяти лицо коменданта того славного военного городка, с которого и началась моя необыкновенная карьера. Что-то в них было общее, какая-то помесь ответственности с вихрем непредсказуемости. Фамилия коменданта была Извергов. Кстати, не помню ни одного коменданта с фамилией Цветиков, Розанов, Хризантемов. Обязательно - Извергов, Самохвалов, Спиногрызов. Я впервые увидел его при заступлении в патруль. Он нас инструктировал. Там было на что посмотреть: у него, прежде всего, надувалась шея, как у лягушки-быка перед вступлением в половые отношения, и голос, низкий, хриплый, казалось, легко извлекался из области вспомогательного таза. Телом мал. Лицом красен. Взором отважен. И в движениях быстр, как краб на отмели. Он говорил: - Квадрат "Е" - еее! - и никто не посмел бы заявить, что он не знаком с этим квадратом. И еще он говорил: - Именно тут ожидаю появления множества самовольно шатающихся воинов-строителей. Они должны быть здесь! В камере! И если они не будут сидеть, то сидеть будете вы! - и никто не посмел возразить. Он говорил: - Гэ-о-мет-рия! Укладывать гробики! - и это означало, что снег с дороги следует располагать вдоль обочины аккуратными параллелепипедами, проще говоря, гробиками, по всем законам геометрии. Вот так, расчудроны чудаковатые, а вы думали, армия у нас пальцами где попало ковыряет? Нет! Армия у нас снег вдоль дороги укладывает и старается при этом, чтоб снег был белый, а не грязный, то есть затемненные места следует еще сверху свеженьким снежком припорошить. Да-ааа... жизнь... Как-то комендант стоял в ДОФе и ждал, когда ему позвонят - там у дежурного по ДОФу есть телефон - и сообщат, что послали бульдозер для того, чтобы убрать с центральной площади гигантскую кучу колотого льда, которую соорудил в середине предыдущий бульдозер. Коменданту должны были позвонить с минуты на минуту, и он ужасно нервничал, дергался всеми своими чувствительными членами одновременно и поминутно обращался к дороге, а если звонил телефон у дежурной, успевал подскочить, до нее ухватиться за трубку и гаркнуть в нее: - Ка-мен-дан-т!!! - Ой! - говорили там. - Извините... - Гм... - говорил он, - трубку бросают... - а там просто хотели у дежурной поинтересоваться, какой, фильм в ДОФе идет, и только трубка оказывалась на месте, как снова раздавался звонок: - Ка-мен-дант!!! И опять: - Ой! Извините... Так повторялось множество раз, пока он наконец не увидел, что где-то с горы к площади движется бульдозер, и он не выдержал и, пульсируя на ходу, побежал, скользя, спотыкаясь, навстречу этому бульдозеру, размахивая руками и горланя по дороге какую-то песнь горилы-самца. А бульдозерист, заметив издалека, что на него бежит одичавший от переживаний комендант, от страха бросил бульдозер и удрал, утопая по пояс, в снежные сопки. И теперь бульдозер сам шел на площадь, и, когда комендант добежал до него и обнаружил, что внутри никого нет, он принялся прыгать вокруг и орать уже бульдозеру: - Стой, еб-т! Стой, блядь! Как же здесь нажимается а? Эй! Кто-нибудь! Но никого не потребовалось. Тот бульдозер остановился только тогда, когда уперся в эту гору льда, сделанную предыдущим бульдозером. Там он и заглох, железное чудовище. А еще мы видели коменданта на парадах и на строевых прогулках. Весна воскресенье, солнце, теплынь - а у нас строевая прогулка Мы идем строями - экипаж за экипажем - в поселок, чтоб там походить кругами по дорожкам, создавая своим строевым шагом строевую красоту, а впереди нашего строя на машине с тремя мегафонами наверху едет комендант. Он таким образом очищает перед нами путь. А очищать не от кого, поскольку утром в поселке еще никого нет - никто не проснулся, улицы пусты. И для кого мы тут ходим, непонятно, а дорога идет под горочку - справа кювет, слева - откос, и тут из-за дома вылетает на трехколесном велосипедике крошечный мальчуган и, отчаянно крутя педали, пристраивается перед машиной коменданта, и теперь все мы, и машина коменданта в том числе, приобретаем скорость движения этого крохотного велосипедика. Какое-то время так и движемся, а потом комендант начинает очищать нам дорогу: - Мальчик! - говорит он сразу в три мегафона так, что просыпаются горы. - Ма-ль-чик! Принять в сторону! А парнишка уже понял, что он сделал что-то не так, и отчаянно крутит педали, но от страха не может свернуть в сторону и по-прежнему едет впереди нашей процессии. - Мальчик! - не выдерживает комендант. - Мальчик! Ма-ль-чик, еб твою мать! И тогда мальчишка резко выворачивает руль и летит под откос - мальчик-велосипед-мальчик-велосипед - пока не достигает дна канавы, после чего ничто уже не мешает красоте нашего строевого движения. Ах!.. А 23 февраля мы с утра до вечера тоже что-нибудь делали. Только в середине дня нас отпустили домой часа на три яйца погладить, а потом опять, переодевшись в парадную тужурку с медалями, следовало прибыть в ДОФ и, отметившись на входе у старпома, пройти в зал на торжественное собрание, а ускользнуть невозможно - все дырки заделаны (я сам все проверил), даже окно в туалете закрыто решеткой, и после этой проверки, ослепительно стройные, уже не торопясь, направляемся на торжественное собрание. Умные пришли в ДОФ без шинелей: они разделись у друзей, живущих рядом, и шли метров двадцать - тридцать без шапок среди пурги. Глупые пришли в шинелях и разделись в гардеробе. И вот когда кончилось торжественное собрание... - Объявляется перерыв! И все как-то быстренько заторопились к выходу. - А после перерыва всем опять собраться в зале на концерт художественной самодеятельности! И все заторопились сильней. - Уйдут, - выдыхает капитан первого ранга, распорядитель торжеств, - нужно закрыть гардероб. Скажите там, чтоб закрыли гардероб! - Движение масс еще более усиливается. - Шинели! Шинели не выдавать! Люди побежали, по дороге кто-то упал. Дверь в гардеробе разбили сразу же, но всех она все равно не вместила, поэтому рядом сломали фанерную стенку и оттуда стали просто выбрасывать шинели наружу, на пол, там по ним ходили, потом поднимали и по обнаруженным в кармане пропускам устанавливали "кто-чья". - Закройте входную дверь! То-ва-ри-щи офицеры! - Комендант! Вызовите коменданта! И приехал комендант! "Всех в тюрьму!!!" - орал он перед дверью гардероба. Конечно! Я в эти мгновенья был внутри. Я не хотел надевать чужую шинель. Я хотел найти свою, и, когда в гардероб ворвался комендант, я всего только успел завернуться в ближайшую шинель, висящую на вешалке, и остался стоять, а рядом со мной Гудоня - маленький, щуплый лейтенант - тоже завернулся, но от страха он еще и подпрыгнул, поджав ноги. Он висел ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы вешалка на шинели оторвалась, и тогда он упал, и на него еще сверху легло шинелей пять-шесть. Шум привлек коменданта, он пробежал мимо меня, бросился, разрыл, достал и потом уже вышел, держа в одной руке потерявшего человеческое обличье Гудоню. "Не помня вашу сексуальную ориентацию, - как говорил наш старпом, - на всякий случай целую вас в клитор!'' И еще он говорил: "Как я тронута вашим вниманием, и особенно выниманием". И еще он любил стихи. "Буря мглою небо кроет, Груди белые крутя". Нет, ребятки! Лучше все-таки бежать за бирюзой. Бежать, бежать и видеть перед собой широчайшую спину бедняги Бегемота, и думать о том, какой ты все-таки дурак, что бежишь неизвестно куда. И это хорошо, потому что ты сам дурак, самостоятельно, без каких бы то ни было побочных дураков. И это прекрасно. Я даже своего тестя - золотые его руки - решил приспособить к производству бирюзы, для чего из Киева, под видом пресса, нам прислали два противотанковых домкрата, и мы, напрягая себе шеи, сломав по дороге телегу, даже дотащили до него - золотые его руки - эти совершенно неподъемные железяки, которые впоследствии так никогда и не превратились в пресс - золотая его мать, - потому что не хватало еще кучи всяческих деталей. Бог с ним, штамповали на стороне. А бирюзу нам варил Витя. Витя был гений. И, как всякий натуральный гений, он мыслил вслух. Это был фейерверк. Это был какой-то ослепительный кошмар. Он все время говорил. Он звенел, как мелочь в оцинкованном ведре, и мы легко тонули в обилии свободных радикалов. Витя мог все. С помощью индикаторных трубок на что угодно. Я помню только индикаторные трубки на окись углерода и озон, на аммиак и ацетон, на углеводы и раннюю идиотию - трубку следовало вложить в рот раннему идиоту и через какое-то время вынуть с уже готовым анализом. Трубок было до чертовой пропасти. Кроме того, Витя мог заразить весь воздух, всю воду, всю землю и еще три метра под землей трудноразличимыми ядами. Во времена Клеопатры он наслал бы мор на легионы Антония. Во времена династии Цин - отравил бы всех монголов. Сама мама Медичи плакала бы и просила бы его дать ей яда для ее сына Карла. Витю надо было только зарядить на идею, и дальше он уже мчался вперед самостоятельно, с невообразимой скоростью изобретая трубки, приборы, способы, методы. Он все варил голыми руками. После него можно было годами биться над воспроизведением его методик, и на выходе получалась бы только желтая глина, а у него получались рубины, сапфиры, топазы, потому что он все делал по схеме: один пишем - два в уме. Он приходил в неистовство, если его не понимали, а поскольку его не понимали сразу, то в неистовство он приходил тут же. Он спрашивал и сам себе отвечал, повышал на себя голос и выстраивал логические цепи, он не верил и домогался, готовил ловушки и сам в них попадал. Говорить с ним мог только Бегемот. Без Бегемота непременно терялась нить разговора. Витя сварил нам много бирюзы. "Ах, эти немыслимые потуги, напряжения, колотье в груди. Все ли усилия наши возвратятся К нам голубками, перышками легкими, майскими ситцами?" - сказал бы настоящий поэт, холера его побери. И не только холера. Пусть у него загноятся глаза, тело покроется струпьями и чумными бубонами. Бирюза... Мы продавали ее на всех углах. Мы ходили с ней по городу, и эти драгоценные ядрышки екали у нас в карманах, как каменные яйца или как селезенка у водовозных лошадей. Мы входили в офисы, расположенные в техникумах и хлебопекарнях. Мы входили через мужской туалет и попадали в двери, и, как пещера Аладдина, взорам нашим открывалась шикарная жизнь: там на кожаных диванах продавали за рубеж нефть, газ, лес и ввозили в страну йогурт. Они хотели возить только йогурт. Они не хотели бирюзы. А мы им всовывали, втюхивали, втирали в очки технологию производства бирюзы и индикаторные трубки на раннюю идиотию, а они делали большие глаза, они вообще не понимали, откуда мы взялись, они делали руками движение - "чур меня, чур", будто отгоняли кого-либо или стирали в памяти. Они не понимали ни черта, потому что в голове у них - как и у всех торгующих газом и нефтью - был только вентиль: открыли - потекло. Мы даже Ежкину предложили бирюзу. С Ежкиным мы еще с лейтенантов служили среди сугробов. А теперь он продавал заношенное белье на вес и существовал среди кислых запахов. - Ежки, скотина ты эдакая, - говорил я ему ласково, - почему ты не хочешь купить у нас бирюзу? А Ежкин смотрел на нас пристально и медленно соображал, потому что в прошлом он к тому же был охотник и быстро и опрометчиво он только стрелял и бегал, а думал и говорил он медленно. Помню Ежкина еще в младенчестве, когда он впервые надел лыжи и взял в руки охотничье ружье как инструмент убийства (дробь в обоих стволах). И вот Ежкин идет по хрустальному, заснеженному лесу - вокруг застывшая несравненная красота - и доходит до глубокого оврага, а на той стороне в кустах что-то возится. Он взял и стрельнул в эти кусты (дробь в обоих стволах), а оттуда вылетела кабаниха, мать вепря, мотая головой. Она была размерами с шерстистого носорога. Она как увидела Ежкина на той стороне оврага, так прямо без подготовки прыгнула к нему в объятия, распластавшись над пропастью. И Ежкин, от испуга, вместе с лыжами взмыл в воздух и, стремительно собирая по дороге в рот иголки, оказался на самой верхушке гигантской ели. Кабаниха вырыла под елкой глубокий и убедительный окоп. Иногда она вскидывала морду к звездам и смотрела - не свалится ли к ней в этот уютный окопчик маленький вкусненький Ежкин? Она продержала его на дереве всю ночь. Дерево гнулось и скрипело. Ежкин висел, раскачиваясь на самой верхушке, черный, как спелый банан, и пел что-то народное, чтоб согреться. Следует заметить, что Ежкин у нас потомственный охотник на кабана. Еще его папа, тоже, кстати, Ежкин, не говоря уже о дедушке, охотился на этого чуткого зверя. Как-то они - его папа с другом - оказались с дипломаческой миссией в Германии, и там их пригласили на кабана. Выпили они по полведра каждый, и их посадили в разные люльки над тропой. Одного посадили в начале тропы, другого - в конце. И друг папы Ежкина от пьянства дико пал - вывалился из люльки прямо на тропу, по которой уже пошел зверь. И на четвереньках - встать он таки не смог - он полз, подгоняемый кабанами и кричал: "Я не кабан! Я не кабан!" Кричал он, видимо, папе Ежкина, к которому и направлялось все стадо. Столь глубинное потрясение - а он орал ''я не кабан'' даже в машине - не прошло для него бесследно. Уволившись в запас, он сделался яростным защитником всего живого. Пока я вам все это рассказывал, Ежкин думал о бирюзе. Думал, думал, искажая свою внешность, а потом он мне сказал решительно, что, мол, бросай, Саня, свою бирюзу, чугун с ней, и переходи к нам. У нас так хорошо. Мы продаем вещи людям, то есть помогаем им выжить в это непростое время. И я смотрел на Ежкина, на его раскрасневшееся от благородства лицо, и жалость пронзала мне печень. Мне вдруг захотелось взять его на руки и обнять, и сказать ему ласково: "Ежкин, скотина ты этакая!!!" - а потом, так же внезапно, так же вдруг, видимо, из-за разлитой в воздухе лежалой кислятины, мне захотелось немедленно набедокурить у них в углу на диване влажной кучей, причитая при этом скрипуче: "У Ежкина родились дети, и странно, но все они были Ежкиными, и у этих детей тоже родились дети - Ежкины до бесконечности..." После чего хочется искусства. Вот хочется, и все тут. А искусство - оно же не на виду. Скрыто оно же. Не всем показывается. Вот, например: "Где твой язык молодым тюленем едва одолевает бобэоби Моих губ, чтобы тут же схлынуть к самолюбивой соленой утробе...'' А вот еще: "И вот ты тянешь меня за уздечку, да и сам я уже вострю Нежные лыжи охотничьи, чтобы без шума подобраться к твоему снегирю..." И потом: "Чтобы выдернуть из его зоба золотой шнурок с бусинкой победы.." Да... не всем дано понять, потому, чтоб понять, как говорил наш старпом: "Нужна рость, любовная кость!" - и еще он говорил, упражняя свой ум "положил-заложил-доложил" и "углежопые", а вместо "хуже" говорил "хуйже", например так: "будет хуйже". Эх, где они теперь мои старпомы-командиры-автономки? Разве что в неисхоженных уголках моей памяти или в кошмарных сновидениях Да-а... А бирюзу мы все же продали. Одному заезжему индийскому факиру, настоящему гуру, который колесил по свету и показывал чудеса материализации. И когда по нашей методике из ничего у него получился камень - все рты пооткрывали. А потом мы поднапряглись и продали ее еще раз этим дурням из Москвы. Они, правда, не знали, куда ее приложить, эту нашу методику, к какому месту, чтоб получилась бирюза, потому что в отличие от индийского гуру не были снабжены истинным знанием и космическим зрением, но они решили - пусть у них это будет на всякий случай. - Ах! - мечтали мы с Бегемотом, пожирая добычу, - нам бы побольше таких замечательных психиатрических объектов, которым, кроме бирюзы, можно продать секреты, например, русского булата или венецианского стекла, красной ртути или египетской бронзы. Вот мы зажили бы тогда! Мы открывали бы по одному секрету в день, что составило бы 245 секретов в год, не считая суббот и праздников. Мы открыли бы все секреты в этой стране, а потом перебрались бы в другие места. Меня, к примеру, давно волнует узелковое письмо майя. Спермные! (То есть я хотел сказать "смертные".) Мы бы вам помогли. Конечно, мы предложили бирюзу и армянам, потому что если с помощью индийского гуру мы распространили ее среди дикарей, поклонявшихся портретам своих умерших родственников, то среди армян - сам Бог велел. Но в отношении бирюзы у нас с армянами любви не получилось, потому что оплату они хотели производить гранитом и розовым туфом. Мы решили, что нам не нужен гранит. И розовый туф. И вольфрам нам не нужен. И молибден. А у них этого барахла - навалом: все горы изрыты. Изрыты и спущены в реки. Изгажено-продано-пропито. Сохранена только национальная неприкосновенность. Вот где наблюдается чистота и этническое целомудрие! (Может быть, я только что сказал масло масляное, но если дело касается армян, то это ничего, это как раз хорошо, потому что с первого раза до них, как правило, не доходит.) И потом, какая экспрессия! Имбирь, натуральный имбирь, в виде запаха, начинает метаться по воздуху, когда несколько армян спорят о направлениях собственного развития. Бегемот это слушать не может. Отказывается. И все после того, как он безуспешно пытался им навязать мини-гидроэлектростанции, а также ветряные электростанции, и они сначала спорили друг с другом до появления стойкого запаха имбиря, а потом, видимо сговорившись, обратились к Бегемоту: - А можно мы это оплатим гранитом? - Нет! - вскричал Бегемот. - Только не гранитом! Я это уже слышал! Гранит уже был! Ты хочешь гранит? - обратился он ко мне. и я замотал головой. - И я не хочу гранит! И розовый туф не хочу! А также я не хочу асфальт, кокс, выделения из электролита, соединения меди и алюминия, цементную пыль и буковые поленья! Все! Хватит! Вместо электричества будете дрова жечь! И пошли они жечь дрова. Хотя было еще потом несколько звонков, но с ними говорил я, Бегемот уже не мог говорить - у него в желудке перегорали котлеты. Армяне звонили и предлагали поставлять компоты в трехлитровых банках, вагонами, а банки нужно было прислать им назад в тех же вагонах. И все это через три границы, где со всех сторон шла война. - А сена у них нет? - спросил обессилевший Бегемот. И сено у них было: в виде чабреца, тмина, душицы, мальвы однолетней, мяты, дикого чеснока, лука борщевика, кизила, барбариса, грецкого ореха, фундука и черте чего еще. Все горы усеяны. Тоннами можно производить. Сотнями, тысячами тонн, десятками тысяч. Господи! Как бы мы зажили, если бы не обессилел Бегемот, который теперь, когда ему говорили про армян, вспоминал только гранит, один только гранит, реже розовый туф. Мы бы торговали травами! И все же, я думаю, окончательно его доконала идея производства персикового масла: собираются, спешите видеть, персики, из них выделяется косточка, сушится, отделяется скорлупа, которая потом идет на обрамление столешниц, семечко давится, масло - в бутылки, жмых - скоту. Все! Бегемот кончился, когда он нашел людей, технологию, механизмы, сертификаты, министерство пищи и труда, собрал, запустил, испытал, а они ему заявили, что расплатятся вазелином, застрявшим на армейских складах. Все! Кончился. Я стоял над разлагавшимся трупом Бегемота, который медленно, как уставший паровоз, исходил белыми газами. Потом он, правда, пришел в себя, но слушать об армянах уже больше не захотел. И вообще у него слух испортился. И вот тогда - для восстановления потухшего слуха Бегемота - я пел ему, читал стихи, декламировал творения политических авторов, ерничал, словоблудствовал и вообще вел себя как полный кретин: сочинял, например, детские стишки: Утром распухло яйцо динозавра-Самца.. - и так далее. Наконец я был прощен, потому что персиковые косточки - это была моя идея. И армяне тоже. Им позволено было жить и размножаться. И они были оставлены в своих горах с гранитом, вазелином, чабрецом и кизилом в полном счастье. Кончилась наша армянская эпопея, зато все остальное, по-моему, только началось. Электрошок. Как вы относитесь к электрошоку? Скорее всего, никак. И подобное устойчивое легкомыслие будет наблюдаться до тех пор, пока вы с ним не столкнетесь. Будет так: вы стоите в этой стране на асфальте, ни о чем не подозревая, и тут вам неожиданно встречаются пятьсот вольт, и вы их наверняка поприветствуете, поднимете, скажем, ножку, с видимым усилием, отведете ее в сторону, откроете пошире глазки, ртом захотите сказать: "Ах!" - да так и замрете, думая о себе как о постороннем, который стоит (если стоит), держась глазами за забор, и валит в штаны. Бегемот навалил в штаны, когда случайно эта штука у него в кармане сработала. Амикошонство с подобными вещами, я считаю, не проходит бесследно - это мое личное наблюдение. До этого Бегемот прикладывал это выдающееся изобретение ко всяким встречным пьяницам и бродячим собакам, радостно наблюдая у них хорошо отрепетированный паралич, и тут, закончив, как он изволил выразиться, "ходовые испытания", он сунул ее в брючный карман и совершенно машинально нажал куда следует, и тут же обосрался, и буквально, и фигурально. Вообще-то военнослужащий, должен вас предупредить, многое делает машинально, особенно нажимает на курок. Никакого разумного объяснения этому явлению нет. В лучшем случае говорят: "Парность случая" - то есть если нажал один раз, то, что бы ни случилось, нажмешь еще Я сам однажды нажал, когда мне показывали газовый пистолет, дети брызнули в окна. А у Бегемота поменялось лицо, чуть не сказал "на жопу'', то есть я хотел заметить, изменилось его выражение вихреватое добродушие сменила сторожевая бдительность и общая полканистостъ. Точно такое же выражение я видел только у жены маячника - смотрителя маяка, когда ее вместе с подкидной доской сняла с постамента портовая грязнуха, а доска называлась подкидной потому, что устанавливается в деревянном гальюне, стоящем на торце пирса, на полу, в ней еще дыра прорубается, и вот через эту дырищу волной-то тебя и может запросто поднять и даже подкинуть под потолок, а волна получается из-за всяческих плавсредств, разнузданно проходящих по акватории порта, и поэтому, сидя над этой дырой, следует внимательнейшим образом смотреть вперед и в щелях между досками следить за этими гондонами - проходящими плавсредствами, чтобы потом было время убежать из этого гальюна до подхода к нему такого губительного цунами. А случилось это в одном секретном портовом городишке - назовем его пока Бреслау, где жена маячника, назовем ее Агриппиной, подобным образом сидела и наблюдала за акваторией, и к ней, с наветренной стороны, совершенно бесшумно подобралась портовая грязнуха, которая своими длиннющими аппарелинами, выставляющимися далеко вперед, как челюсти, собирала с воды всякую дрянь и которая не поднимала такой безумной волны, как остальные суденышки, по причине того, что без волнения легче мусор собирать. Капитан на грязнухе пребывал в сильнейшем опьянении, и поэтому она ходила по заливу абсолютно самостоятельно и все время находилась вне сектора наблюдения маячницы Агриппины. Так что в какой-то момент она просто сняла гальюн с постамента и стала возить его по заливу концентрическими кругами. Крыша гальюна от вибрации сползла в воду, стены сами развалились, и открылась миру жена маячника, с тем же выражением лица - "Я - Полкан!", - что и у Бегемота. Она боялась пошевелиться и от страха смотрела только вперед, и ее мраморная задница была далеко видна. Со стороны казалось, что по заливу движется ладонь великана, бережно держащая маленькую фарфоровую статуэтку. - Молодой человек, вам нехорошо? - спросили у Бегемота на улице, и Бегемот сказал, что ему хорошо, потому что неправильно себя оценивал после столь мощного извержения. Потом он продал это чудное изобретение все тем же придуркам из Москвы. Они тут же захотели испробовать. - Работает? - радостно взблеяв, спросили они у Бегемота. - Работает, - скромно ответил Бегемот и, отведя глаза в сторону, мягко добавил: - На себе проверял. - Ну и как? - Впечатляет. - А у нас самая впечатлительная - Маруся, - сказал генеральный директор этого анклава придурков, и не успел Бегемот сказать: "Ах!" - как тот, предварительно пошлепав, то есть несколько все же разрядив прибор, приложил электрошок электрическими губками к чувствительным ягодицам стоящей рядом секретарши. То, что сделала потом секретарша, описать нетрудно. Интересно, где это в человеке помещается столько говна? Не иначе как в каких - то кладовых. А потом она села туда же - поскольку наложила она, прямо скажем, сквозь собственные трусы на колени своему директору, и тот, в поднявшейся неразберихе тоже оказался ужаленным все тем же инструментом, выпавшим из рук, после чего он потерял речь, зрение, обоняние, осязание и разум, и забыл нам оплатить вторую половину денег. Мало того, за Бегемотом еще гнались полквартала, и он бежал как ветер. Именно с этого момента во мне проснулся интерес к литературе Точно, это было в пятницу: я вдруг подошел к книжному шкафу и, что никогда не делал, ласково погладил корешки (книг, конечно же). После чего, само собой, меня уже неудержимо потянули к себе - с точки зрения композиционной, разумеется, - психологические опусы ранних и экзистенциальные сентенции поздних французов, и я немедленно увлекся соотношениями парадоксального, ортодоксального и исповедального в прозе, полюбил ненавязчивые парадигмы. Теперь меня часто можно было наблюдать шляющимся с томиком Паскаля в руке, а также изучающим всякие Авесты Ницше и Фрейда. Я полюбил приставки и суффиксы, аффиксы и префиксы, и особенно корни - их в первую голову. Все теперь для меня имело значение, и мир теперь являл собой особую ценность, потому что в нем были слова - мягкие, терпкие, гладкие, едкие, колючие, жгучие, вкусные, грустные. Я даже посещал поэтические семинары. Там по вечерам собирались поэты и в атмосфере хрупкости душевного устройства слагали вирши. Следовало при этом их хвалить. Потому что поэта можно легко убить, сказав, что у него не стихи, а говно. Нужно было говорить так: "...Образность прозрачных линий не всегда доминирует... эм... я бы сказал... вот..." Семинары вел гений - сын ящерицы: потому что на абсолютно лысом черепе глаза казались особенно выпуклыми, потому что помещались в бутоне из складок полувяленой кожи. Когда я впервые увидел это сокровище отечественной изящной словесности, я почему-то подумал, что он должен ходить по душной комнате босиком с лукошком и разбрасывать по стенам гекконов, которых он из этого лукошка и достает. Он разбрасывает - они прилипают. Я там узнал много новых слов. Я там узнал слово "сакрально". Его следовало произносить с придыханием, томно расслабив члены. Его нужно было вставлять где попало - оно всегда выглядело к месту. Там же я познакомился с иностранцами. И даже прослыл среди них чем-то вроде путеводителя. Как-то девушка - прекрасная американка - сидела рядом со мной, и битый час мы разговаривали о филологии. Она была неистощима. Ее интересовали всякие новые слова а также различные русские ортодоксальные течения в литературе, по поводу которых вначале я что-то мямлил, но потом, установив, что она впитывает всякий хлам, как малайская губка, разошелся и с непередаваемой легкостью вязал в нечто восьминогое и клириков, и лириков, и всяких, и прочих. Мне нравились ее глаза - серо-голубые, как северные небеса. Мне нравился ее нос - немножко вздернутый, ее губы, чуть припухлые, как у обиженного ребенка, ее локоны, мелкими льняными колечками разметавшиеся по плечам, розовой спине, попадавшие во впадину между лопатками, обещавшими сейчас же задышать летним зноем, запахнуть грушами, коснись только их слегка. Мне нравились ее руки - крупные, белые. Мне нравились ее ноги - крупные, белые. Ступни, бедра, лодыжки. Я чувствовал, что оживаю, что внутри струятся соки. Почему-то захотелось сделаться маленьким и посидеть у нее на коленях, и чтоб она была моей мамой. - Ххх-ууу-иий! - простонала она. - Что? - не понял я. - Я давно хотела спросить, - сказала она, - есть одно такое русское слово, его много говорят, его надо сказать так, как будто ты выдыхаешь, вот так, - и она набрала воздух, - ХХХ-ууу-иий! Этим, знаете ли, все и кончилось, и я снова нашел Бегемота. - Членистоногое! - сказал я ему, раскрывшему глаза широко. - Только член и ноги! Напустил девушке полную лохань своих головастиков, а теперь не хочет жениться! - Видя, что напасть на него внезапно мне не удалось, я продолжил: - Помыл тело и за дело! Настроил инструмент и за документ! Вы, я вижу, все позабыли. Что вы на меня уставились, вяловатая тайландская кишечная палочка! Вы что себе вообразили, пиписька ушастого коршуна, если я на мгновенье занялся отечественной литературой, которая в этот момент неотступно погибала, значит, можно вообще все бросить и не думать ни о чем? Так что ли?! Где отчет по ядам для всей планеты? Где, разработки единственного противоядия? Где плановая организация витаминного голода и защита от него? Что вы на меня так уставились, мороженый презерватив кашалота? Соберите свои мысли в пучок, мамины фаллопиевы трубы, просифоньте, просквозите, промычите, проблейте что-нибудь, не стойте как поэто, накашляйте, наконец, какой-нибудь рецепт всеобщей радости! Вот! Скажу вам откровенно: военнослужащий устроен так, что на него нужно орать. Только тогда он ощущает себя человеком, способным к немедленному воспроизводству. Лицо у тебя должно быть веселое в тот момент, когда ты порешь всю эту чушь лимонную, а голос - о голосе особый разговор, к нему особое наше почтение - у тебя должен звучать бодро, смачно, самоутверждающе, потому что военнослужащий, как и всякий другой кобель, в основном помещен в голосе. Ты орешь на него, и он, вначале испугавшись, вдруг с какого-то момента начинает замечать, что это ты шутишь так по-дурацки, и в это мгновенье он понимает, что, в общем-то, ты к нему замечательно относишься, что ты его любишь, в конце-то концов, и он, если он к тому же твой подчиненный, начинает тоже тебя отчаянно любить. Так устроен мир. И не нам, военным, его менять. И пусть даже Бегемот теперь в запасе. Но рефлексы-то у него остались. Тем и воспользуемся. И вы, граждане, тоже пользуйтесь своими рефлексами, если они у вас остались. Это помогает жить. А все-таки жаль, что я не стал поэтом, таким, как Лев Николаевич Толстой, например (потому что он прежде всего поэт, я считаю; у него в прозе есть скрытые рифмы). Я бы тогда тоже писал дневники: План на завтра. встать в четыре утра, наблюдать зарю, скакать на коне, не говорить чепухи, дать Степану пятиалтынный. Итоги за день: встал пополудни, полчаса давил прыщи, потом нес какую-то околесицу, в результате чего: дал Степану в морду. А потом эти дневники изучали бы пристально и писали б диссертации о степени реализации моего подлинного чувства. Кстати, о морде. Я давно заприметил, что в схожих ситуациях у военнослужащих бывают очень похожие морды (я имею в виду лица). Просто не отличить. Я имею в виду их выражение: виноватая готовность к ежедневному самоотречению. Правда, ситуация должна быть такая: их куда-то послали, но они туда не дошли по причине того, что дороги еще не проложены. И у Бегемота бывает такое выражение, такая тоска собачья, и тогда-то я и пытаюсь его развеселить всякими глупостями, которые на самом-то деле, как уже говорилось, означают совсем не это, но военнослужащий понимает то, что другие понять не в состоянии: он вслушивается и ловит не смысл, а интонацию, которая говорит ему: не дрейфь, все хорошо, ничего страшного, прорвемся, ну же, смотри веселей, и не такое бывало, подумаешь, плевать, плюнул? Молодец! И сейчас же выражение лица меняется. Полет в нем появляется. И свет, и блеск, и озорство дворовое. И еще об озорстве. У Бггемота, как уже говорилось, не всегда присутствует озорство. А у Коли Гривасова, который теперь торгует фальшивым жемчугом, всегда. Вот смотрю я, бывало, на лицо Коли, появившегося на свет после обильных паводков в среднерусском недородье, и думаю: где ж ты получил свое озорство? Если б перед Дарвином в определенный период его дарвинской биографии маячила не нафабренная и чопорная физиономия англичанина (эсквайра, я полагаю), а светящаяся здоровьем прыщеватая рожа Коли Гривасова, он бы не сделал гениальный вывод о том, что человек произошел от обезьяны, он сделал бы другой гениальный вывод о том, что человек произошел от коровы, и гораздо позже произошел. Между прочим, я Коленьку из писсуара доставал. В свое время природа, шлепая ладошками по первоначальной глине и возведя из нее личико Коли Гривасова, вовсю старалась придать ему хоть какое-то выражение; так старалась, что совершенно забыла об овале. Овалом лицо Коленьки в точности повторяло овал писсуара. В увольнении Колюша аккуратненько напивался. Здесь под словом "аккуратненько" я понимаю такое состояние общекультурных ценностей, когда человек не проливает ни капли, после чего этот человек приходит в ротное помещение. А я стою дневальным, и этот мерзавец Колюня, разумеется, появляется без пяти двенадцать, а я уже исчесался весь, мне же нужно о прибытии личного состава доложить. - Ко-ле-нь-ка, - тянет эта сволочь, стоя на пороге, будучи в хлам, поскольку разговаривает он с самим собой, - почему же ты опять напиваешься? Зачем все это? К чему? В чем причина? Каковы обстоятельства? Как это можно объяснить? А объяснять придется! И прежде всего самому себе! Это вам не яйцами орешки колоть! Потом он пошел к писсуарам, а я взялся за телефон, чтобы произвести доклад. И тут из писсуарной раздается крик полуденного пекари. Я вбегаю, чтоб узреть следующие виды: Коля стоит перед писсуаром на коленях, а голова у него в нем глубоко внутри. И орет, скользкая сиволапка, потому что застрял. Видимо, за водичкой они полезли. Испить задумали. Вот тут-то овал и пригодился: по уши влез и ушки назад не пустили. Я его тяну, а он орет, конская золотуха. Тогда я бросился и намылил ему уши хозяйственным мылом. И пошла пена. Я уже наклонился, чтобы понять - из Коли она поперла или все-таки от мыла? От мыла, слава тебе Господи! И тут меня как кипятком обдало: он же сейчас в пене захлебнется! Клиторный бабай! Корявка ишачья! Вымя крокодила! Что ж я наделал, он же сдохнет сейчас! И я, в полном безумье, нахожу глазами, которые давно на затылке, что-нибудь жирное, например крем для обуви, и, подтянувшись к нему, не выпуская Колю, которого держу за шкирятник, начинаю мазать ему уши этой дрянью, а потом к-э-к дернул! И Коля выдергивается с таким чавканьем, будто я его у африканского слона из черной жопы достал! И мы с ним - я сверху, он под ногами - начинаем улыбаться, отводя свои дикие взоры от писсуара, и видим дежурного по училищу; он смотрит на нас не отрываясь. - Товарищ капитан первого ранга... - выдавливаю я, и дальше у меня воздух кончается, потому что замечаю, что он все-все понимает. - Когда домоете последнего, - говорит он мне после некоторой паузы, восстанавливающей приличие в позах, - доложите о наличии личного состава. - И-и-е...есть! - восклицаю я в полном счастии, после чего мне ничего не остается, как сунуть Колю назад в писсуар. Ах, Коля, Коля... Коля после увольнения в запас все делал с серьезнейшим неторопливейшим видом, и лицо, которое мы чуть выше вскользь описали, к тому же располагало, благодаря чему и производил он впечатление ответственного человека, но потом вдруг - ах! Трах! И все превращалось в полную ерунду, потому что всплывало, всходило, выпучивалось глубинное природное озорство, и наутро он ничего не помнил, потому что, озорничая, не отложил в уме, потому что оплошал. А все ему верили: "Как же! Такой человек, он нам обещал". А Коля не мог обещать, потому что это слово, с самого сарафанного детства, неправильно в себе ощущал. Это им казалось, что он им обещал, потому что ситуация и обстоятельства к такому выводу подводили. Подводили, но не всех. Колю, например, не подводили. А под его "обещал'' уже где-то договоры заключили и ездили место осматривать... - Ребята, - говорил нам Коля. - Давайте вместе продавать фальшивый жемчуг. А я смотрел на него, вспоминал, как я его из писсуара доставал, и мне вдруг становилось жалко Кольку. Ведь не подлый же он человек. Ну не дал ему Бог ума, ну разве ж это преступление? Вот отслужил он двадцать пять лет на подводных лодках и вышел оттуда целокупным идиотом, но ведь он и раньше был не Лукреций Кар? Куда ж его теперь применить, прилепить, примандить, пришмандорить, прищепить, прикупить, прислюнявить слегка. А может, действительно пусть продает свой паршивый жемчуг? А? Ведь покупают же его какие-то безумцы! Значит, нужен он, пусть даже с таким акропетическим овалом (не жемчуг, конечно). Но нам с Бегемотом этого не надо. Он нам не нужен. Коля наш. А Бегемот мне вообще сказал: - Не тревожь кретина. И я не стал его тревожить. Эх, драгоценный мой читатель, знаешь ли ты, как после всех этих воспоминаний хочется жить, дышать, поглощать альвеолами космическую прану, как хочется размножаться, буреподобно семяизвергаясь из семяводов, или хочется вдруг сломя голову побежать с косогора и на берегу уже распахнуть руки и ощутить упругость этого вкусного мира. Или хочется себе придумать эпитафию: "Он ушел, непрестанно оргазмируя!" Или хочется написать письмо собственной жене, сидящей за пяльцами в соседней комнате: "Дорогая Дарья! Сегодня на тебя будет совершено сексуальное нападение! Готова ли ты к нему? Я вижу, что не готова, что недостаточно прочувствовала степень ответственности (тачности, жачности, клячности). Я тебе симпатизирую. Я помогу тебе максимизировать степень отдачи. Прежде всего настрой себя мысленно. Будь строга в движениях и в дыханиях своих будь необычайно ритмична, чтобы, заводя разговоры о члене, все участники описываемых событий не говорили: мы теряем его. Это важно. Дарья. Дорогая. А потом так приятно приступить к процессу, все привлеченные к которому норовят все попробовать своими спелыми губами, уподобляясь молодым игуанодонам, чьи игры с юными веточками акаций всегда заканчивались поеданием последних, хотя сначала были и вздохи, и нежнейшее скрадывание, и топтание на месте. А если дело касается груши, что то вянет, то снова наливается, то, как нам видится самое подходящее для нее нахождение - это нахождение во рту у той, что более всех остальных нам дорога. Незлобивая моя, простишь ли ты мне эти строки?" Я еще раз про себя перечитал это письмо, в некоторых местах снабдил его многоточием, после чего испытал чувство полноты. Полнота как чувство, задумчивый мой читатель, это такое состояние душевных движений, когда нигде не жмет или же не выпирает, как если б, например, у вас порвался носок в ботинке, то есть состоялась в нем дырка, через которую большой палец почувствовал близкую свободу, и никакой силы нет теперь с ним совладать, и при ходьбе теперь приходится все время о нем помнить. Вот как я представляю себе чувство полноты. Так что, возвращаясь к нему как к чувству, должен вам заявить, что многие его по всей видимости, лишены. - Слушай! - сказал я Бегемоту, собираясь проверить это свое умозаключение - Давно хотел тебя спросить: как у тебя с чувством полноты? Тут я должен заметить, что не всегда у нас с Бегемотом сразу же наступает взаимопонимание, некоторое несовпадение мыслительных процессов все-таки налицо. - Иди ты в жопу, - сказал мне Бегемот, и это не было случайностью Это и было, как раз тем самым несовпадением, о котором я только что говорил. После этого меня; как правило, берет оторопь. - Слушай, ты, - говорю я Бегемоту, - гвоздик с каблука босоножки маминой мандавошки! Меня берет оторопь, а это значит, что я расстроен, лишен жизненных ориентиров. Как же я теперь буду распутывать клубок чувственных, а значит, и нравственных ассоциаций? Между нами говоря, оторопь - это положение, в котором военнослужащий может пребывать годами. Из нее меня выводит только стишок: Птичка какает на ветке, Дядя ходит срать в овин, Честь имею вас поздравить Со днем ваших именин! Выйдя из оторопи, я немедленно набрасываюсь на Бегемота: - И что это за направление, что за выражение такое - "иди в жопу"? Вот однажды жена известного, но душевно-ломкого писателя послала своего мужа в жопу, и он пошел, а потом еще долго-долго из необъятной задницы жены писателя торчали тонкие ноги самого писателя. Его доставать, а он ни в какую. Не лезет. Не хочет. А когда его наконец достали, он всем с горячностью рассказывал о необычайном чувстве тесноты и одновременно теплоты. "Приют уединения", - говорил он и называл жопу "розочкой-звездочкой". Спятил человек. А полковник с кафедры общественных дисциплин? После пятидесяти лет совместной жизни пожелал уважения, пожелал, чтоб жена обращалась к нему на "вы" и "товарищ полковник", а она его послала в жопу, он схватил ружье и выстрелил в потолок. Увезли по "скорой" в психушку, где он скончался, не выходя из транса, все твердил: "Вы - товарищ полковник! Вы - товарищ полковник!" - а жена с тех пор зажила хорошо: прозрела, порозовела, стала чистить пятки пемзой. Вот если вы, мамины надои, папин козодой, будете посылать меня куда попало, то я, казус беллини, скорее всего тоже что-нибудь выкину, - закончил я свою отповедь. Надо сказать, что Бегемот выглядел смущенным, и я, оставив его на некоторое время в этом состоянии, принялся размышлять о том, что, в сущности, в посылании "в жопу" для русского народа есть какая-то особая, недоступная пока для моего понимания изюминка, как раз и вызывающая это смущение. Видимо, смущает интонация, поскольку интонационно это посылание чрезвычайно богато, то есть каждый раз неожиданно и потому ново. Вот готовимся мы к зачетной стрельбе: сидим на ПКЗ (несколько офицеров) в каюте и кидаемся в закрытую дверь дротиками - они только появились в продаже маленькие такие, остренькие-преостренькие, с красными перышками. Мы на двери, прямо поверх политотдельского лозунга - "Ничто! Ни за что! Ни при каких обстоятельствах не может служить оправданием забубенному пьянству!" - расположили мишень и теперь бросаемся в нее дротиками и от возбуждения орем: "Десятка! Девятка!" И врывается к нам старпом, привлеченный криками. А старпом наш всегда врывается без стука туда, где, как ему кажется, специальная подготовка находится под угрозой уничтожения Дверь с треском распахивается, и дротик, пущенный чьей-то разгулявшейся рукой, глубоко втыкается старпому в грудь. Он пробивает бирюльку "За дальний поход" и увязает в толстом блокноте, который старпом всегда носит у сердца. Все онемели, и старпом, чувствуя, что его только что убили, именно потому что дротик торчит у него из груди, а боли он в то же время совершенно не чувствует и на этом основании полагает, что он уже умер, медленно поворачивается и, стараясь не повредить дротик, осторожненько выходит из каюты. У него такое выражение, будто он выносит тазик с кобрами. И тут ему попадается замполит, который совершенно не замечает того, какое теперь состояние у старпома, и начинает говорить: - Николаич! Я тут только что подумал и решил, что перед ракетной стрельбой нужно развернуть соцсоревнование, организовать по подразделениям прием индивидуальных обязательств под девизом: "Отличная стрельба - наш ответ на заботу..." - Да-а и-д-и т-ы в ж-о-п-п-у! - говорит ему старпом, и глаза у него вылезают из орбит, потому что он не выдерживает такого отношения, когда он умер, а его смерть никого не интересует. Что было после, не помню, потому что в такой ситуации, как это принято на флоте, каждый спасает только себя. И я себя спас. Это я помню. Но вернемся к Бегемоту, который как раз вышел из смущения, что было видно по состоянию его ушей, из радикально красных они сделались нежно-розовыми, прозрачными на солнце, и солнце сквозь них то играло-играло, то на него набегала какая-то легкая незначительная тень. - Слушай, Саня, - сказал мне Бегемот, - честно говоря, нам надо разбежаться. Твоя игривость меня уже задолбала. Что я тебе, мальчик, что ли?.. После чего Бегемот ушел. Скорее всего, навсегда из моей жизни. В его голосе слышалась горечь, а горечь - штука заразительная, и мне, разлюбезные зрители, стало плохо. Мне было так плохо, что лучше б я налетел на столб, упал бы в люк, поскользнулся на трапе. Лучше б меня прижало где-нибудь на погрузке чего-то железного или побило по голове. А внутри уже обида расположилась со всеми своими пиявками. И обжилась там... Эх, Бегемот... Я, конечно, не стал ему объяснять, что в той, прошлой жизни, меня трахали каждый день. И очень умело это делали. Словно не замечая того, что я все-таки человек. Походя так - трах-трах. А ты всегда как-то не готов к этому и сказать ничего не можешь, кроме всяких там "как же"... "вот".., "да я же"... "совсем не в том смысле...", и сам ты во всей этой ситуации, получается, вещь, и поэтому, когда я теперь говорю о чем-то или даже, может быть, издеваюсь, смысл совсем не в том и не там, то есть весь этот поток моих выражений не выражает тех выражений, а означает что-то элементарное, например: "плохо", "страшно", "стыдно". Так что у меня это еще с тех времен, когда меня трахали. Да все Бегемот понимает. Он же тоже служил. Просто каждый, я думаю, не выдерживает по-своему, и тогда человеку нужно спрятаться куда-то, замуроваться, замазать все щели. Да - а... Бегемот... А мы и не будем расстраиваться. Вот еще! Это нам несвойственно. Лучше мы отправимся на вручение литературных премий. Тем более что нас пригласили. И там уже все приготовлено: и премии, и столы, и литература. И еще мне там очень понравилось свидетельство победы в области прозы, поэзии и драматургии. Оно напоминало член от танка: бронзовая колонка помещалась на массивном фундаменте-елде, а наверху у нее красовался литературный ноль, свитый из лавровых листьев, и ведущий, с выражением на лице "все мы любим литературу до появления слез", говорил о претендентах всякие гадости, которые скорее всего за неделю до этого были выдержаны им в чане сладких любезностей, а потом, перед самым представлением, вываляны в мишуре ненужных словес И он, как мне виделось, все время боялся, что это свойство его речи сейчас же обнаружится, и держал спину согнутой для побоев, но обошлось, не обнаружилось, потому что все ждали конца и, дождавшись, устремились к столам с едой. "Дорогая! Теперь будет так: я вхожу в помещенье, расстегиваю ширинку и достаю, а ты, опустившись на колени, надсадно, истерически сосешь. Потом я вытираю руки о твою голову и улыбаюсь". (Я думаю, это сказано о литературе.) Они ели, как жужелицы труп жука-геркулеса. И их руки, глаза, рты мелькали, распадались на отдельные детали и сочетались вновь, складывались вместе с едой в чудесное куролесье, чмокали и пускались вприсядку. Они жрали все это так же, как и свою разлюбезную литературу, высасывая мозговые косточки, не забывая о корзиночках и тартиночках, совершенно не беспокоясь о беспрестанно падающих крошках, копошась и отрыгивая то, что не способны переварить. Там было несколько особ высокого литературного рукоделья периодически паразитировавших на свежесгнивших телах гениев и корифеев, которые - особы, конечно, - так же, как и все остальные, демонстрировали необычайную легкость перехода от потрясений литературного толка к потрясениям существа, употребляющего соленые брюшки семги. Там были жены от литературы и дети от литературы. Там были даже прадети, которые еще не дети, но, вполне, возможно, пописав, станут детьми в прошлом или в будущем. Там были даже гады от литературы, а также недогады - черви и мокрицы. И там был я. И чего я там был - никто не знает. Скорее всего, я был там из-за Бегемота - нужно ж было себя на время куда-то деть. И все-таки, Бегемот - ублюдина. Толстая скотина, крот брюхатый, черно-белый идиот, поскребыш удачи. Обиделся он, видите ли, на то, что я сказал тридцать три страницы назад. Ах, как вовремя он это сделал! Ну и что, что я сказал?! Мало ли о чем я вообще говорю. Может, я не могу не говорить? Может быть, если я не буду болтать, то я не смогу находиться с вами на одной планете. Может, мне противно будет с вами находиться. Может, вы меня тоже задолбали. Может, вы все, абсолютно все - знакомые, полузнакомые, совсем незнакомые - уже давно проникли в меня, влипли, влезли, привязались, растащили меня по частям. Кому досталась моя голова, и он рад чрезвычайно; кому - сердце, а вот тот, рыжий, смотрите же, он это, он, - увел мой желудок, а этому досталась печень. И вот уже я не существую. Я не принадлежу себе. У меня внутри ваши связи, шнуры, провода, и общаются мои части исключительно при вашем милом посредничестве: "Извините, пожалуйста, но не сможете ли вы передать, что мне на такое-то время понадобилась моя селезенка..." Фу, сука... Следует отвлечься Проветрить, знаете ли, ум, восстановить равновесие души. А для полноты восстановления душевного равновесия придется рассказать самому себе чего-нибудь, какую-нибудь историю из жизни знаменитости. Например, такую: однажды жена (знаменитости) говорит ему: "Ты должен побрить мне промежность. Я там сама ничего не вижу". А он ей отвечает: "А если не побрею? Представляешь, через какое-то время иду я, а рядом со мной катится волосатый шар, и шар мне все время говорит: побрей меня! Мою промежность! Видишь, как разрослась! Невозможно же! Сколько говорить можно! Я говорю - я слышу!" После этого нужно пропеть частушку: Как на Курском на вокзале Три пизды в узел связали, Положили на весы, Во все стороны усы. И все! Равновесие восстановлено. А чего я, собственно, переживаю насчет Бегемота? Да пусть катится на все четыре. Пусть уморит кого-нибудь, взорвет полмира. Он же с инициативой, идиот, он же с выдумкой, он же с танцами. Он же приплясывает, если изобретает вместе со своим Витенькой какой-нибудь очередной дематериализатор. А потом он помчится его демонстрировать, вот тут-то все и поплачут изумрудными слезами, а меня рядом не будет, чтоб собирать в коробочку эти слезки всего прогрессивного человечества. Вот и отлично. Дуралей, вот дуралей! Он же без меня сейчас же выкрасит и продаст обычную ртуть под видом красной. И ее повезут с риском обнаружения через три границы, бережно прижимая к себе, чтоб по дороге, не дай Бог, не взорвать. Ему же уже делали предложение относительно изобретения сверхмощного взрывного устройства, и он пришел ко мне с глазами мамы Пушкина, полными от жадности слез: - Саня, это миллионы!!! Арабские эмираты... А потом была карманная лазерная пушка и еще одно милое изобретение - смажешь им на ночь входную дверь, и ровно через десять суток она взрывается. Господи, сохрани придурка! Он же сварит чего-нибудь у себя на кухне. Тут уже получалась одна занятная штуковина: при приеме ее внутрь можно ненадолго изменить свою внешность - отрастить, например, себе чудовищные надбровные дуги. А покушал другой отравы - и порядок, все восстанавливается. Составляйте потом словесные портреты. Ехала-рыдала, падала-икала... Эх, Бегемотушка! И чего это ты со мной поссорился? Может быть, это страх? Знаешь, бывает иногда такой необъяснимый страх просыпаешься и боишься. Сам не знаешь чего. Ты чего испугался, глупенький? Приснилось что-нибудь или жизнь придвинула вплотную к лицу свою малоприятную морду? Так ты ее по сусалам! Ты куда кинулся от меня, губошлеп несчастный! А кто будет охранять вам спину, доделывать за вас, долизывать, домучивать?.. Та-ак, ладно, хватит! Бегемот Бегемотом, но скоро нужно будет что-то кушать. Тут недавно Петька Гарькавый, лучшим выражением которого на всю жизнь останется "Вчера срал в туалете стрелами Робин Гуда", предложил заняться европоддонами. А может быть, действительно, хватит относиться с презрением к отечественному сухостою (то есть к дереву, разумеется, я хотел сказать)? И займусь я, к общей радости, этим малопонятным дерьмом, основным показателем которого, как мне кажется, является сучковатость, то бишь количество сучков на квадратном метре. Или можно переправлять за рубеж сушеный яд несуществующих туркестанских кобр. Кобры в серпентарии на границе империи от бескормицы в связи с недородом мышей давно сдохли, но яд сохранился, поскольку его заранее надоили. Оттуда уже приезжали два орла с блеском наживы в глазах, источали от жадности зной. Так что не пропадем, я думаю, и без вас, дорогой наш Бегемот... Хотя, надо вам признаться, временами совершенно ничего не хочется делать, не хочется мыслить-чувствовать-говорить и сочинять верлибры; и тогда самое время отправиться на выставку современного искусства, где, уставясь в засунутые под стекло приклеенные вертикально стоптанные бабушкины шлепанцы, подумать о том, сколько все-таки наскоро сляпанной жизни проносится мимо тебя. И как, видимо, хорошо, что ты до сих пор не сиротствуешь, не шьешь разноцветные балахоны, не надеваешь их то на себя, то на жестяной куб. И как все-таки здорово, что ты не воешь собакой, не собираешь с полу воображаемый мусор и не кусаешь входящих у дверей. А ведь ради разнообразия можно было и покуролесить: полупоглазитъ совой или поухать филином, побить головой в тимпан или покакать мелкой птахой. Или можно покашлять под музыку, поухать, повздыхать, пообнимать разводы ржавчины на сгнивших стенах, поприжиматься к ним беззащитной щекой, а потом спросить у публики детским голоском: "Мама, это не больно, правда?" - и все будет принято, потому как искусство, пились оно конем. Да... я тогда долго переживал, но потом как-то выбросил Бегемота из своей памяти. Знаете, оказывается, можно все-таки выбросить человека из памяти. Главное - не думать о нем. Только тебя занозило, задергало, только ты снова начал с ним разговаривать, бормотать ему что-то о своих обидах, как тут же следует придумать что-нибудь веселое: например, как было бы хорошо, если бы тебя назначили принцем Монако, если, конечно, в Монако сохранились принцы. Да-да, я почти забыл о Бегемоте, или, во всяком случае, мне так казалось до того момента, как мне позвонила его жена. ... Она мне что-то говорила... Бегемота только что внесли домой какие-то люди. Из всего я запомнил: что его внесли домой какие-то люди, он был весь в колотых ранах, но еще жив. Знаете, я всегда считал себя нечувствительным человеком, а тут вдруг под рубашкой стало мокро от пота и душно, душно... НУ Совершенно чокнулся... Отловил меня на палубе и говорит - Вы не любите наше государство. А я ему немедленно в ответ, нервно, быстро, визгливо, чтоб не успел сообразить: - Точно. Не люблю. Правда, я не люблю не только наше, я не люблю любое государство, потому что оно - орудие подавления. Это пресс, который давит. И кто ж его будет любить, когда он так давит? Может быть, жмых любит пресс, который давит?! Может это какой-то ненормальный жмых. Его давят, а он любит. Вы с таким явлением не встречались? Кстати, сколько жмых не дави, в нем все равно остается немного масло. Для себя. И мне симпатична эта идея. Что им не все удается выдавить. А зам мне с каким-то непомерным отчаяньем: - Я хочу сказать, что вы не любите Отечество, нашу Отчизну! А я ему: - А что такое Отечество? И что такое Отчизна? Можете с ходу дать определение? Вот видите: не можете. Вы еще скажите, что я его обманываю. Отечество вместе с Отчизной, определение которым вы с ходу не можете дать. А я вам на это отвечу, что если б я сделал ребенка в Эфиопии, то тогда, может быть, я бы и обманул свою Отчизну вместе с Отечеством. Но я сделал его здесь. И по поводу прироста народонаселения с моей стороны не наблюдается никакого лукавства. А по-другому мне никак не выразить к нему любовь и восхищение. А в тюрьме, как известно, и гиппопотамы... - Хватит! - вскрикивает зам и поту него выступает бисером на лбу бугристом. - Ну, - думаю, - амба. Хорош. Как бы с ним чего не вышло. Доказывай потом, что зам умер оттого, что мы не сошлись в терминах - Антон Евсеич! - говорю ему очень мягко, потому что разговор этот проходит у нас в наше время, и чего нам с ним делить. Вот если б мы говорили лет пятнадцать назад тогда конечно, упекли бы меня за милую душу и сердце беззлобное, а так... - Ну что вы в самом-то деле! Чего вы ни с того, ни с сего. Слова все это. Одни слова. А вы посмотрите какое вокруг солнце, небо, облака. Обратите на облака свое особое внимание. Какой у них сказочный нижний край. Ведь чистый перламутр. А воздух?! Вдохните. Вдохните этот воздух, вдохните и вспомните цветы, листву, траву, лица людей, их улыбки... -Хорошо, - сказал он как - то совсем обречено и направился в каюту. А я уже и сказать ничего не мог. Ерунда какая-то. Только руками развел. Семь слов ЗАНЯТИЯ Должен вам доложить, брюхоногие, что во вторник у нас в базе наблюдались занятия по специальности, по случаю которых командующий - имя-наше-Паша - пригласил к себе командиров кораблей, чтобы лично подергать их за трепетные семяводы; а зам командующего по механической части, внук походного велосипеда, собрал всех своих долбанутых механиков, чтоб собственноручно задушить всякие вредные инициативы; и командир 32-ой вредоносной дивизии атомных ракетоносцев, рожденный в полутьме на ощупь, обязал четыре экипажа появиться в районе пирса Э 7 на показательное учение по взрыву химической регенерации; а на подводной лодке К-213 как раз в эти минуты с помощью все той же регенерации делали большую приборку в боевой рубке, для чего голыми неуклюжими матросскими руками были разломаны свежие пластины регенерации, накиданы в банку и залиты водой, после чего банку оттащили в боевую рубку. И вот уже командующий взялся за командирские семенники, юдольные, флагманский мех - за зародыши инициативы, а матрос взялся за тряпку, которую через секунду-другую он обязательно окунет в кипящее месиво, и в районе пирса Э 7 построились в каре четыре экипажа: "Равняйсь! Смирно!" - а в середине этого каре был разложен гигантский костер, куда под пристальными взглядами командира дивизии и флагмайского химика швырялись пластины регенерации вперемешку со всяческим мусором, которые ядовито шипели и плавились, да только никак не взрывались, тетю за титю, отчего каре постепенно сжималось, поскольку всем хотелось не пропустить сам взрыв, и что только не лили, не бросали в костер, жареные фазаны и святые угодники - и турбинное масло, и ветошь отечественную промасленную, и прочее, и прочее - а взрыва все нет и нет! А без взрыва как объяснить, что регенерация штука чрезвычайно опасная и за ней нужен глаз да глаз? Никак не объяснить. И командир дивизии нервничает, всем понятно почему, и обзывает флагхима по-всякому. И тут матрос, недоношенный эмбрион кашалота - карлика, возжелавший заделать приборку в боевой рубке, окунает-таки руку, сжимавшую тряпку, по локоть в банку с яростно булькающей регенерацией, и тряпка, чесотка женская, африканская, она же мужская немедленно загорается, а банка вылетает из рук оторопевшего матроса и летит вниз, в центральный пост, где она бухается оземь, остается стоять вертикально и начинает пылать жутким пламенем; а за ней слетает матрос, который для предотвращения горения банки - ничего лучше-то нет- садится на нее сверху жопкой, пытаясь-таки потушить, отчего у него сейчас же выгорает половина вышеназванного места к тому самому моменту когда командующий - имя-наше-Паша - уже перещупал почти все семенники юдольные, а главный механик, дитя убогое трехколесное, настроил своих механических уродов на службу дорогому Отечеству, а на пирсе Э 7 - "Равняйсь! Смирно!" - все еще никак не взрывается та злосчастная регенерация, вокруг которой продолжает сжиматься кольцо алчущих взрыва. И вот все увидели, что из подводной лодки К-213, где сгорела уже половина вышеуказанной задницы, валит дым. Командиры срываются с места, разбрасывая омертвелый эпидермис, и бегут туда, возглавляемые командующим, только что щупавшим их семенники; к ним присоединяются механики с задушенной инициативой, и пожарный катер, под командованием старшего лейтенанта Ковыль - знаменитого тем, что он несусветный пьяница мечтающий уволиться в запас, для чего он каждый вечер с пионерским горном и барабаном закатывает концерт под окнами командующего, за что его непременно сажают в тюрьму, то есть в комендатуру, но утром неизменно отпускают, потому что пожарным катером командовать некому, а он бегом к командующему и встречает его у подъезда рапортом, что, мол, по вашей милости отсидел всю эту ночь в застенке, ваше благородие, без всяческих замечаний - и вот этот катер, под командованием столь замечательной личности, начинает выписывать по акватории загадочные окружности, завывая и подлаивая, поливая все из брандспойта, а из лодки, продолжавшей дымить, появляется процессия, бережно ведущая под руки моряка, раздетого догола, а ведут его в госпиталь воссоздавать искалеченные ягодицы, а на пирсе No 7 все еще по инерции сжимается кольцо вокруг костра, куда все еще летит регенерация и горючие материалы, а она не взрывается, хоть ты тресни. И вот уже командиры и механики смешались на бегу в хрипящую и дышащую ужасом черную массу, а впереди бежит командующий, белый, как конь командарма Чапаева, совершенно запамятовав, что у него для передвижения имеется машина, а навстречу им ведут морячка половиножопого, и старший лейтенант Ковыль, подбираясь к пожару и к собственной демобилизации, поливает все это как попало, причем чем ближе к очагу возгорания, тем необъяснимо тоньше становится струя. - Еб-т! - удалось сказать командующему на бегу. Видимо, это был сигнал, потому что регенерация в районе пирса Э 7 которую к этому времени - "Равняйсь! Смирно!" - отчаявшись, решили затушить водой, взорвалась с удивительной силой. Ближайшим оторвало все, что только можно оторвать, остальных разметало. По воздуху летели: командующий с командирами, у которых только что щупали семенники юдольные, весь этот ебаный букет механиков, настроенных на службу дорогому Отечеству, и матрос с неотреставрированной задницей. Единственный пожарный катер естественным образом затонул вместе с лейтенантом Ковылем, недожившим до собственной демобилизации. Вылетели все стекла. Потом рухнул пирс Э 7 ЭТРУСКИ, ТЕТЮ ВАШУ! Не переставая ласкать взглядом будущие события, как говорил наш старпом, авторитетно заявляю: ничего с нами не может слу иться и координально произойти. И я, конечно же, имею в виду то очевидное состояние нашей боевитости, как и мина эщ, выражаясь по-восточному, когда при правильном использовании человеческого организма на флоте ничего с ним не бывает и он только здоровеет на глазах ото всяких неожиданностей. У нас в лодке давление снимали за час на сто мм ртутного столба, и то ничего ни с кем не случалось, хотя многие, сидящие в этот момент на горшке, уверяли, что дерьмо само как бы высовывается, выглядывает ненароком всем понятно откуда, а затем через короткий промежуток времени совершенно выскакивает мелким бесом всем известно почему. А в каютах утверждали, что простынь в жопу засасывает, и, на мой взгляд, были совершенно не правы, потому что при снятии давления как раз с простынею-то все и должно было происходить наоборот. По моим наблюдениям, ее из жопы как раз должно было выталкивать! Для чего я все это говорю? Для того, чтобы лишний раз отметить: настоящих наших мамонтов хоть в лоб молотком бей, все равно не ослабеют. У нас мичман Плахов - может, и не самый тот мамонт, о котором я только что распинался, а только волосатая детородная его часть - после автономки надрался, как раскрашенный поперечно ирокез, и, идя домой в три часа ночи, упал на дороге на спину и ручки многострадальные на груди своей сложил. И его снегом занесло. Запорошило. Была роскошная метель, вот его и укрыло. А утром комендант по той дороге шел. И наткнулся он на странный сугроб в виде параллелепипеда с отверстием. И через то отверстие шел пар, и шел он не то чтобы одной сплошной очень мощной струей, а такой тоненькой, дохленькой струечкой, которая сначала выходила, а потом вроде опадала и назад вяло втягивалась. Чудеса, то есть, происходили у коменданта на глазах, и он наклонился к струе и зачем-то ее понюхал - нюх-нюх! А мичман у нас был отличником БП и ПП, застрельщиком соцсоревнования и все такое прочее. А как пахнет застрельщик, если его самого, как мы теперь видим, самым отчаянным образом застрели и он всю ночь на дороге пролежал - я вам даже объяснить не могу. Комендант сказал: "Блядь!" - и отрыл мичмана, а затем он кричал ему: "Мичман, встать!" - а как он встанет, овцематка в цвету, если прилип спиножопьем абсолютно совсем и его потом отделяли от дороги тремя ломами и лопатой?! После чего его повезли. Сначала в комендатуру, чтобы там дисциплинарно высношать, а потом в госпиталь, восстановить утраченное было здоровье, необходимое для того, чтобы потом его можно было снова дисциплинарно высношать. ДВАДЦАТЬ МИНУТ Я во втором отсеке перед дверью в первый. Открываю: левой рукой кремальеру вверх, правой на защелку, дверь на себя. В открывшийся проем вхожу боком: одновременно вперед пошла голова, правая рука, нога, потом, оттолкнувшись, ныряю всем телом и задраиваю дверь, кремальеру вниз - я в первом. Влево за щиты уходит узкий проход. Он ведет к шпилю. С его помощью можно даже под водой отдать якорь. Над головой - перемычка ВВД. Хочу прочитать, какие ЦГБ с нее продуваются. Зачем мне все это - не знаю. На каждом клапане есть бирка с названием. Ничего не получается. У меня что-то со зрением. Не могу прочитать. На палубе справа и слева лазы в аккумуляторную яму. Там батарея первого отсека. Над ней электрики катаются, лежа на специальной тележке. Я что-то ищу. Никак не вспомнить что. Три шага по проходу. Справа газоанализатор - стрелка падает. Это кислородный газоанализатор, и раз стрелка падает, значит, работают компрессоры - снимается давление воздуха. При работе воздушных клапанов стравливается воздух, давление в отсеках возрастает, и раз в сутки его приходится снимать. За час - сто миллиметров ртутного столба. Газоанализатор таких перепадов не выдерживает. Вот и врет. Тот, кто смотрит на него в эти минуты, может подумать, что в отсеках исчезает кислород. Как в фантастическом фильме. Хотя к подобным фокусам все уже давно привыкли. Но если снимается давление, почему закрыты переборочные двери? Открытые переборочные захлопки с тягой компрессоров обычно не справляются, из-за чего отсеки надцуваются и поэтому открывают переборочные двери. Их ставят на крюки. Мне что-то здесь надо. А может быть, и не здесь. Странно. Не могу вспомнить. Справа дверь в выгородку кондиционирования. Там отсечный вентилятор, кондиционер, УРМ - поглотитель углекислоты, выделяемой при дыхании, компрессор и прочие вентиляторы. Над головой лампочка. Она в защитном кожухе и колпаке. Однажды колпака не было и разорвало трубопровод гидравлики. Струя ударила в лампочку, и получилось, как в цилиндре автомобильного двигателя, - объемное возгорание. В отсеке погибли все. Возгорание мгновенно уничтожило весь кислород. У погибших спеклись лица. Из второго в первый пошла аварийная партия. Только открыли дверь, и языки пламени вылизали второй. Впереди лаз в трюм. Там помпа и забортные кингстоны. Слева дверь гальюна и колонка цистерны пресной воды. Над головой люк на торпедную палубу. Можно сунуть в него голову и поздороваться с вахтенным. Вход сюда запрещен, потому что торпеды. Поворачиваю назад. То, что мне надо, находится не здесь. Во втором сразу у входа умывальник. Я смотрю в зеркало. Лицо мое на глазах стареет: сморщивается, отвисают щеки, глаза выцветают и наполняются влагой. Не может быть. Тру глаза кулаками - все пропадает, померещилось. Здесь такое бывает. Слева в узком проходе каюта старпома, справа - живут командиры дивизионов. Дверь отодвигается с лязгом - в каюте прохладно и никого. Надо вернуться назад в основной проход. Там каюта помощника, потом трап в кают- компанию, за трапом - пост электрика. Здесь управляют вентиляторами. Они гоняют воздух аккумуляторной ямы через печи дожигания. Сжигают водород. Он выделяется постоянно, особенно при зарядке батарей. Если его не сжигать, может скопиться и рвануть - палуба встанет на попа. Над постом плакат: "В помещении АБ зажженными спичками ничего не проверять!" Это для идиотов. По трапу вверх вход в буфетную, за спиной - каюта командира. "Вызывали, товарищ командир? Прошу разрешения". Прямо - вход в кают-компанию: один стол посередине - это командирский, два у правого борта - офицерские. В кают-компанию выходят две каюты: каюта всякой мелочи - командира отсека, минера и прочее - и каюта зама. Ни души. Не то чтобы жутковато, но хочется в третий. В третьем попадаю в вой. Открыта дверь выгородки преобразователей. Они воют так, что больно ушам. Я прикрываю дверь. Рядом с дверью - носовая перемычка ВВД - воздуха высокого давления. В третьем две перемычки. Вторая у кормовой переборки. Там есть клапан подачи воздуха в отсек. Он нужен, чтоб создать противодавление. Это если прорвется забортная вода. Медики говорят, что если за минуту давление в отсеке вырастет до двадцати атмосфер, спасать там будет некого. Иногда при пожарах у нас впопыхах вместо огнегасителя подают сжатый воздух в отсек. После чего полыхает, как в мартене. Ни с того ни с сего становится страшно. Страх воспринимается как холодный ком в желудке. Он там шевелится. Хочется наружу. Наверное, там хорошо. Я уже девяносто суток не знаю, как там. Небось и солнце есть, и небо. Кто-то внутри меня начинает считать: "Осталось двадцать минут". Быстрей в центральный. Он прямо по коридору и по трапу вверх. Достаточно высунуть сперва голову, чтоб охватить взглядом все помещение: в центре место командира, слева от него - пульт вахтенного офицера и механика, перед ними боцман на рулях, за их спиной вахтенный трюмный, слева по борту вахтенный БИП - боевого информационного поста, за его спиной радиометрист и пульт ракетного оружия. В центральном никто не поднял головы. "БИП, акустики, горизонт чист!" - это из рубки акустиков, она с трапа прямо. Бесшумно по поручням вниз. Два шага вперед, поворот, вниз по трапу. Рубка гирокомпасов. Вправо три шага, поворот, рубка вычислителей, четыре шага, люк в трюм. В трюме нет вахтенного. Может, он у насосов гидравлики? Хотя зачем мне вахтенный? Просто как-то не по себе оттого, что тебя или не замечают, или ты не находишь людей на привычных местах. И все время кажется, что за тобой наблюдают. Ты замечаешь слежку на границе зрения. Резкий поворот головы - и ничего не обнаружено. "Осталось семнадцать минут!" Скорей из трюма. Становлюсь на нижнюю ступеньку, руки пошли вверх, все тело рывком на себя, левую ногу за комингс люка и вылетаешь из трюма. По проходу бегом. Быстрей, в четвертый. Справа чувствую чей-то шепот и даже не шепот - дыхание, резко головой вправо - никого. Чертовщина. В четвертый только что не ныряю. Головой чуть не угодил в ракетную шахту. Трап короткий. Запах камбуза. Черт! Этих олухов никак не научить закрывать двери. Все-то им жарко. В четвертом шахты, каюты, шахты. Есть лаз наверх, на приборную палубу, но туда не пустят. Управление ракетным оружием. Нам там делать нечего. "Пятнадцать минут". Нырок в пятый. Снова шахты-каюты. Четвертый и пятый отсеки ракетные и жилые. Если разгерметизируется ракета, то шахта не всегда может спасти. Горючее и окислитель токсичны. Достаточно одного вдоха, и лицо стечет с черепа, как желе. "Четырнадцать минут". Прыжком до поручня, по трапу вниз. Зачем мне трюм? Назад! Поворот, через ступеньку наверх. Спокойно. Там еще один трап, и по палубе бегом в корму. Шестой даже пахнет по-другому. Нет запаха сладкой мертвечины. А в жилых отсеках он есть. Это тянет из цистерн с грязной водой. При снятии давления регулярно вышибает гидрозатворы и фильтры не справляются В шестом прямо за забором из трубопроводов пост наблюдения за реакторным отсеком. Вахтенного нет. Наверное, осматривает седьмой. Люк вниз. Под трапом дверь в выгородку. Там кислородная установка и три компрессора. Перед дверью дыра люка. Там внизу дизель и дизель-генератор, и еще что-то - никак не могу вспомнить. Побочным продуктом получения кислорода является водород. Он удаляется за борт специальными компрессорами. Если система негерметична, то водород поступает в отсек. Здесь его сжигают в печах. Если водорода много и печи не справляются, по отсеку будут летать голубые огоньки - маленькие взрывы этого замечательного газа "Двенадцать минут". Немедленно в седьмой. Интересно, кто нам считает и что означает весь этот счет? Кто бы не считал, я его боюсь и счета его боюсь. Лучше всего я чувствую себя на бегу. Бегу и ищу. Сам пока не знаю что. Мне кажется я знад но забыл, и теперь никак не вспомнить. В седьмой можно попасть только через тамбур-шлюз. Он должен быть всегда закрыт, а тут - настежь. Вахтенные - черт бы их побрал. Если в реакторном радиоактивность, то выходят через тамбур. Сначала из коридора реакторного ступают в него, дверь задраивается, и после небольшого наддува шестого - миллиметров на пять - дверь приоткрывается и проскальзываешь, обдуваемый воздухом. Нет. Не так. Так выходят из любого другого отсека при пожаре, чтоб газы не прорвались в соседний отсек, а в тамбур-шлюзе реакторного имеется система очистки: вентиляторы гоняют воздух через фильтры. В реакторном палуба из нержавейки и воздух свежайший. Это из-за ионизации: Гамма-излучение и нейтроны делают свое дело. Здесь полно вентиляторов, кондиционеров, воздушных клапанов - все стены увешаны. Когда клапаны переключаются, возникает воздушный удар - будто рвануло что-то. Нужно найти вахтенного. Может, он в рядом с насосами? Это внизу. Прямо десять шагов и люк. Когда спускаюсь, чувствую то жар, то в затылок холодная струя - такая здесь атмосфера. Нет никого. Может, он на соседнем борту. "Десять минут". Быстрей. По трапу рывком и в тамбур между реакторными вы -городками на соседний борт. В каждой выгородке по реактору. Когда идем на семидесяти процентовах мощности, лучше внутрь не заходить. Прострелы в биологической защите такие, что для промежуточных нейтронов на радиометре не хватает шкалы. Под -чиненные не идут на замеры. Вешаешь приборы на себя и... бравада, конечно, все это не от великого ума. Дверь в реакторную выгородку нужно открыть. Там поддерживается вакуум, и поэтому, чтоб войти, его снимают. Как-то на одном борту устраняли парение и дверь была закрыта. Парение усиливалось с каждой минутой, давление возросло, и дверь потом не открылась - сварились заживо. Вся аварийная партия. Где же вахтенный? "Восемь минут". Он в восьмом. Наверняка болтает с коллегой. Сейчас мы его достанем. Слушайте, а может, я проверяющий и моя задача в том, чтоб отловить по кораблю всех вахтенных? Бред какой-то. Полная ерунда. "Семь". К кормовой переборке, дверь на себя. Она идет с трудом, сквозь щели свистит воздух - восьмой отсек наддулся. Нужно сказать центральному, чтоб сравняли давление. Однажды наддули восьмой, чтоб устранить течь, а потом некоторые умники решили сравнять давление. Открытием переборочной двери, конечно. Дверь сорвало, и двоих размазало по переборке. Летели по воздуху метров десять, прежде чем их завернуло в ветошь. В восьмом жарко. Градусов пятьдесят, не меньше. На верхней палубе - главные электрораспредщиты. Они тянутся с носа в корму. Через тамбур-шлюз можно попасть на среднюю палубу. Там турбина, главный распределительный вал, генератор и трубы, трубы, все это давит, преследует, гонит вперед, вниз, в трюм, в конденсатный колодец. Если в отсек пойдет пар, спасаться нужно, ныряя в этот вонючий колодец. "Пять". Успею. Девятый надо пролететь. Он точная копия восьмого. "Четыре". Бегом между щитами и дверь в десятый на себя, и... и вахтенный десятого идет навстречу. Наконец-то хоть один человек. А я уж думал... Я говорю ему что-то, говорю, что-то очень важное. Он отвечает, и в голосе его нет беспокойства. Значит, ничего не случилось? "Одна минута". Господи! Все. Я проснулся. Оказывается, я спал. Я спал ровно двадцать минут... ДОПОЛНЕНИЕ КО ВСЕМУ СКАЗАННОМУ О ВОЕННОЙ ФАМИЛИИ Наша фамилия цепляется за взор. Как тавро у скотины. Хотя конечно, выражение "как у скотины", я думаю, не совсем удачное и требует всяческого смягчения. Наверное, лучше сказать: "как у животного". Да, так, мне кажется, лучше. Ну так вот, чего там выкрутасничать - ни одной человеческой фамилии. Где все эти Сумароковы, Левины, Некрасовы, Тургеневы, Карамзины? И не то, чтобы их нет совершенно, просто, я думаю, слабо выражены. Гораздо больше Косоротовых, Изверговых, Лютовых, Тупогрызовых, Губошлеповых, а также этих, оканчивающихся на "о", - Зубро и Неожидайло. Или Козлов. Ну что с ним поделать. Казалось бы - Козлов и Козлов, и слава Богу. И папа у него Козлов, и мама, и все это еще можно как-то выдержать, но когда сам ты Козлов и командир у тебя Козлов... А в отделе кадров сидят, конечно, законченные гады, и не только потому, что, сидя в своем кабинете на анальном отверстии ровно, они умудряются получить ордена "За службу Родине" и "За боевые заслуги" безо всякого стеснения, они еще людей на экипаже коллекционируют по такому принципу, что если ты Орлов или Зябликов, то тебя в экипаж Ястребова, а если Баранов, то пожалуйте в компанию к Волкову. Но особой любовью у этих ненадеванных гондонов все-таки пользуется фамилия Козлов. Всех Козловых собирают на одном экипаже. А командир этого экипажа, само собой разумеется, носит ту же фамилию и при очередном назначении к нему лейтенанта говорит "Ну все! Это им так не пройдет!" - и спешит передать свое возмущение командиру дивизии. - Товарищ комдив! - врывается он к начальству, которое всей этой окружающей нас жизнью давно уже лишено вдумчивого человеческого обличья и носит фамилию Тигров. - Я отказываюсь терпеть от отдела кадров все эти издевательства. Опять! Опять лейтенант Козлов! - Антон Саныч! - вздыхает начальство, утомленное собственным непрекращающимся трудоголизмом, то есть тем, что по триста дней в году приходится в море пропадать. - Ну вы же просили командира электронно-вычислительной группы. Вот вам и дали. Я уже разбирался с этим вопросом. Прошли те времена, когда мы что-то требовали. Прошли, Антон Саныч, безвозвратно. Поймите вы, наконец, людей нет. На дивизию прибыли два лейтенанта указанной специальности - Козлов и Сусликов. Ну что, хотите Сусликова? Оторопевший командир говорит: "Нет!". - Ну, слава тебе Господи, - устало вздыхает комдив, а когда его каюта пустеет, он еще какое-то время сидит совершенно безразличный ко всему, а потом вдруг в глазах его появляется дуринка, он произносит вполголоса: "Ну-ка, где эта орденоносная сука!" - и вызывает к себе начальника отдела кадров по фамилии Пидайло. СЕМЬ СЛОВ "Контр-адмирал Дмитрий Федорович Сковорода был необычайно умен", - так можно было начать и этим можно было бы и ограничиться, и это был бы самый короткий рассказ, состоящий из семи слов, и в нем все было бы в полном достатке: и ум, и суть, и такт - и тогда абсолютно излишним выглядело бы добавление, сделанное непосредственным военоначальником адмирала Сковороды, полным адмиралом Леонидом Антонычем Головней в окружении таких же адмиралов: "Попробовал бы этот мудак быть идиотом!" - которое относилось, видимо, и не к личности Сковороды в целом, но касалось, скорее, вопросов стратегических, реже тактических, технологических, композиционных по существу или же даже духовных, и уж совсем невозможно было бы приткнуть куда-либо мысли некоторых его, Сковороды, подчиненных о том, что пошли в свое время зачем-то совсем не туда, куда следовало бы переместиться под руководством вышеупомянутого козла, и там он придумал нечто такое, ТАКОЕ, что еле всплыли с перепорченными лицами, с дифферентом на корму, погнув перископ, потеряв все аварийно-спасательные буи, затопив шахту навигационного прибора "Самум", который по приходу срочно выгрузили, чтоб хоть как-то сохранить, а то ни туда ни сюда, да повезли его сдавать, а там не принимают, потому что никто ни с кем не договаривался, и тогда, в сердцах, бросили его у входа, потому что временем свободным совершенно не обладали,и он простоял там целый год, и множество раз замерзал и оттаивал, замерзал и оттаивал, плавно переходя из одного плачевного состояния в другое, куда более плачевное, описать которое здесь не представляется возможным, и вот уже кто-то заговорил о воровстве, да так споро и горячо, что никак не унять, и рукой все машет и машет, и все о них, о консервах, а особенно о севрюге в томатном соусе и о балычке со слезами жира на тонких и нежных ломтикам, и кто-то крикнул "Без генералов у нас не воруют!" - и пошло, поехало, побежало, полетело кувырком, как это и водится в нашей милой стороне. А ведь на все это хватило бы одной только фразы: "Дмитрий Федорович Сковорода, контр-адмирал, между прочим, был необычайно умен". Я НЕ ЗНАЮ ПОЧЕМУ... мы так любим собственное начальство. Что-то в этом есть такое, этакое, мохнатое, непростое, неповерхностное. Что-то от глубины, когда все были холопами. Что-то оттуда, чистое, как роса или слеза гиппопотама. Вот смотришь иногда на наше лицо - оно еще потеет под фуражкой, - принадлежащее герою, а он глядит на начальство так, что все, казалось бы, самое невероятное готов для него совершить, изготовить. Сначала, правда - нельзя не сказать, - он производит впечатление человека с чувствами, но потом становится ясно, что что только наше несчастное начальство ни придумает, он все для него сотворит и исполнит, даже самое неприглядное, смердящее втуне. Даже не знаю, за что при описании этого явления браться и как все соблюсти, чтоб, с одной стороны, был несомненный герой, а с другой - чтоб поменьше оно напоминало то самое положение, когда начинает казаться, что что ни лизни - все впрок. Так что думайте сами. Вот вам невеселая история про Гришу Горчичного, командира катера, который вез на своем быстроходном, летучем корыте сухопутного маршала и от осознания всего, и напряжения даже на ветру блестел от пота, как арабский бриллиант, клянусь тесным тем местом. И когда они (я не только катер имею в виду) на всех порах развернулись красиво, чтобы к пирсу подойти - а катер ведь бежит по воде, как галька, брошенная умелой рукой в несомненную гладь, - то увидели на пирсе матроса. Тот сидел и удил рыбку. А это же нельзя так сидеть и удить. Это же несомненное оскорбление, может быть, пирсу или что еще пуще: несоответствие, может быть, всякое! Потому и сказал маршал Гришеньке: - А ты толкни пирс. Пусть морячок в воду упадет. А чем начальство невероятней, тем очевидней к нему любовь и понимание. Гриша даже не думал ни о чем промежуточном. Он от чувств к тому глупому маршалу задохнулся и сейчас же направил катер носом в пирс. А уж как они втемяшились - это ж надо было посмотретъ. Катер-то в те времена, кургузые, был фанерный для легкости прохождения минных полей, мать твою рать, и как он вперился в пирс - это ж просто божье везение, что он сразу не захлебнулся, не затонул, потому что от удара нос вовнутрь у него провалился. Маршалу некогда было, он ушел, а катер потом висел на лебедке - благо что рядом была, - чтоб под воду совсем не уйти. Самые дотошные поинтересуются упал, ли моряк от толчка. Да вы что, мармеладные, - ответим мы им. Он даже не заметил, что его сбрасывали, поскольку пирс даже не шевельнулся Смотал удочки и все такое. ДОКТОР УХО - Доктор Ухо... - А что тут удивительного? - выдавил из себя старпом. На подведении итогов обсуждалась фамилия нового корабельного врача, и старпом не упустил возможности высказаться по этому поводу. - Самая медицинская фамилия. Хорошо еще, что не доктор Скелет, Позвоночник или Желудок. Или вот Доктор Печень. А? Как вам, например, доктор Печень? Или прозектор Кишечник, дерматолог Клоака... А еще может быть врач Холера... О, Господи... Тем и закончилось обсуждение, а на следующий день медик Ухо от переживаний по случаю того, что его назначили не в госпиталь, а сразу на вонючее железо, на улице напился и упал с грохотом навзничь. Его дотащили до корабля и бросили в амбулатории. Он пришел в себя и от страха перед случившимся съел пятнадцать таблеток, от которых он проснулся только через две недели. - Ухо! - орал старпом, стоя над усопшим Гиппократом. - Доктор Ухо! А также Скелет! Позвоночник! Желудок! Кишечник и Клоака! Что вы себе позволяете, врач Холера!.. А Я ВАМ ГОВОРЮ, что флот наш не победить! Не придумали еще такого средства. У нас может быть все: корабли гибнут, дохнут, взрываются, горят, тонут, у них отрывает винты, они сталкиваются, и пробоина выворачивает им внутренности, у них лопаются трубопроводы и гидравлика через незначительный свищ под давлением в сто атмосфер превращается в факел, в туман, и в нем все время кто-то бегает и орет, вроде от страха и боли, а на самом деле от нетерпения, от желания помочь, от поиска необходимого решения, от жизни, от силы. Видели бы вы, как они тонут, эти наши корабли! Они тонут, а ты, слава Богу, в стороне, а не там, в кипящей воде, в мешанине, куда летят всякие обломки и разное такое, и что-то все время валится на голову, неукоснительно бомбит. Тогда ты застываешь, если ты все еще в стороне, при наблюдении за столь величественной картиной, и она овладевает тобой целиком, а заодно и твоим воображением, которое рисует черте что, но все это потом - все эти игры воображения, - а пока ты не можешь отвести глаз, ты толчешься где-то рядом, вздрагиваешь тогда, когда вздрагивает и корабль, ты наклоняешься вместе с ним, становишься на попа, погружаешься медленно, а потом переламываешься пополам и падаешь, падаешь и внутри у тебя болит каждая жабра, печенка или же селезенка. Знаете, ведь у нас в отсеке все рядом: и то, что должно взорваться, и то, от чего оно взрывается, а потом что-то пластмассовое выгорает совершенно окончательно совсем, и в отсек пошла, пошла вода - сперва пошла, а затем и поперла. А ты перед всем происходящим такой совершенно незначительный, абсолютно несказанно маленький и невыразительный, и тебе предписано ходить, охраняя все это безобразие, но так, чтоб чего-нибудь не задеть, не коснуться, не дотронуться, не облокотиться, не опереться, а иначе - взрыв и убиение через обгорание и утопление. И так у нас существуют огромными периодами, можно сказать даже годами. И с каждым годом оно - это самое - все более и более готово к воспламенению и погребению. А ты, как какой-то, ей богу, дельфин, помещенный в тесный аквариум, должен умнеть на глазах, приобретая прозорливость и все большую и большую гибкость и проворство, чтоб обходить все эти смертоносные преграды и препятствия. И при этом ты брошен - о тебе не думает никто. Даже не вспоминает. Ты покинут - но все как-то веришь, что не совсем. Ты предан - но все еще любишь своего предателя Опасность - вот от чего работает твой ум. Ты с ней один на один. Десятилетиями. Она нужна тебе. Необходима Чтобы тре