- Лейтенант, - скривился он, - ты когда говоришь что-нибудь, ты думай, о чем ты только что сказал. У меня такое чувство... что ты когда-нибудь укараулишь меня со спущенными штанами в районе унитаза и объявишь, вот с такой же счастливой рожей, войну Японии. Я укакаюсь когда-нибудь от ваших вводных, товарищ лейтенант. - Товарищ капитан второго ранга, - заспешил лейтенант, - я здесь ни при чем, по вахте передали, с берега передали, - присочинил он. - Кто передал? - По вахте... - Кто с берега передал? Притертый к стенке лейтенант мечтал уйти невредимым. - Командир... видимо... - выдавил он. - Хе, - видимо, - хмыкнул старпом. "Вот командир, - подумал он, - салага, сынок с мохнатой лапой, вот так всегда: исподтишка позвонит, и на крыло. Все я, все везде я. А награды? Одних выговоров семь штук. Так, ладно". Старпом сидел в старпомах уже семь лет и был по крайней мере на пять лет старше командира. "Чойбалсан же умер", - подумал старпом. "Черт их знает в этой Монголии, - подумал он еще. - сколько у них там этих Чойбалсанов". - Так, ладно, - принял он волевое решение, - большая приборка по подготовке к встрече. Завтра на подъеме флага форма два. Офицеры в белых манишках и с кортиками. Всех наших "албанцев" сейчас расставить, понял? Кровь из носа! Я сейчас буду. Красить, красить, красить, понял? Если что найду, размножалки оборву. Дежурный исчез, а старпом отправился обрадовать зама. Он представил себе физиономию зама и улыбнулся. Старпом любил нагадить заму прямо на праздничное настроение. "Сейчас он у меня лозунг родит", - радовался старпом. Собственные мучения представлялись ему теперь мелочью по сравнению с муками зама. Старпом толкнул дверь, зам сидел спиной к двери и писал. "Бумагу пачкает, речью исходит, - с удовольствием отметил старпом, - сейчас он у меня напряжется". - Сергеич, - начал он прямо в острый замовский затылок, - дышите глубже, вы взволнованы. Сейчас я тебя обрадую. Только что с берега передали. К нам завтра на борт прибывает маршал Чойбалсан со своей сворой. Так что пишите лозунги о дружбе между нашими флотами. Кстати, твои "козлы" умеют играть монгольский гимн? "Козлами" старпом называл корабельный духовой оркестр. С лица зама немедленно сползло вдохновение, уступив место обычному выражению. Оп вскочил, заметался, засуетился и опрокинул стул. Старпом физически ощущал, как на его незаживающие раны каплет бальзам. - Я в политотдел, - попал наконец в дверь зам. - Михалыч, - кричал он уже па бегу, - собери этих "козлов", пусть гимн вспоминают. Зам прыгнул в катер и уплыл, помогая руками. Через несколько минут взъерошенный оркестр на юте уже пытался сыграть монгольский гимн на память. Выходило плохо, что-то среднее между вальсом "Амурские волны" и "На сопках Маньчжурии". На корабле тем временем поднялась кутерьма. Мыли, драили, прятали грязь и сверху красили, красили, красили. Старпом был везде. Он ходил, нагибался, нюхал воздух, обещал всем все оборвать, выгребал мусор крючком из труднодоступных мест и тыкал носом. Зам вернулся с лозунгами и гимном. Всю ночь оркестр разучивал его. Утром корабль сиял. За одну ночь сделали то, что не могли сделать за месяц. На подъем флага построились в белых форменках. Офицеры - в кортиках. Вошедший на палубу командир не узнал свою палубу, - Товарищ командир, - доложил старпом, маскируя торжество равнодушием, - корабль к встрече маршала Чойбалсана готов. Старпом застыл с таким видом, будто он через день встречает какого-нибудь Чойбалсана. Командир, с поднятой кверху рукой, секунд десять изучал довольное лицо старпома. - Старпом, какой к такой-то матери Чойбалсан? Вы что, совсем уже, что ли? Распустить всех, и по распорядку дня. В эту минуту на корабль прибыли два представителя из политуправления для оказания помощи по встрече маршала Чойбалсана. У командира вмиг отпали все сомнения. Он бросился в катер и умчался к командующему. - Товарищ командующий, - ворвался он к начальству, - ну что я всегда последним узнаю? Сейчас ко мне прибывает Чойбалсан со своей сворой, а я вообще как белый лист бумаги. Эти... из политуправления уже прискакали... Что же это такое, товарищ командующий? - Не волнуйся, сейчас разберемся... Какой Чойбалсан? - подскочил в кресле командующий. Через пять минут белый катер командующего, задрав нос, уже мчался на всех парах к крейсеру. По дороге он обогнал шлепающую пьяным галсом в том же направлении портовую шаланду. Старпом увидел подлетающий катер и оглянулся вокруг с плакатным лицом. Вот едут, наступил его час, "Все время я, - застонал он про себя, - вот где этот недоносок? Кто сейчас этого члена монгольского встречать будет? Опять я?" - Играй, - махнул он "козлам", и "козлы" задудели. Вместо "захождения" они сыграли подходящему катеру командующего гимн Монголии. - Что это? - спросил командующий у командира крейсера. - А... Чойбалсан уже на борту... видимо, - обреченно ответил тот. Винтом по трапу, и командующий на палубе. - Где Чойбалсан? Шагнувший к нему дрожащий от нетерпения старпом едва сдержался, чтобы не сказать что-нибудь монгольское. Недоумение еще висело над палубой, когда из-за борта послышалось тоном, равняющим испанского гранда с портовой сукой: - Эй, на крейсере, принимай "Чойбалсана". И на помытое тело крейсера полетели куски потной баранины. Шаланда встала под разгрузку. ФОКУС ...Под дверью: - Товарищ Батонкин!!! - Да я не Батонкин, а Буханкин! - Вот я и говорю, товарищ Батонкин, это безобразие!.. ............................................................................................................................................. Дима Буханкин был здоров и годен только на подводную лодку. Только туда и больше никуда, и подводная лодка, вцепившись в него, как любовница в оступившегося мужа, как мышеловка в шакала, всегда висела на хвосте. Можно было бежать, бежать целый день, но она всегда оставалась. Не хотела его отпускать. Уже десять лет. Какое глупое железо! Но однажды хочется сказать: "Нет! Хватит!" - хочется сказать! А что делает подводник, если его не пускают, а ему хочется сказать? Он пишет в рапорте все, что ему хочется. Хотеть не вредно и, главное, не больно. Но заразительно. Заразительное это дело - рапорты. Дима Буханкин писал. Долго, красиво, мучительно. Старательно высовывая язык: "Прошу меня тогда де-мо-би-ли-зо-вать!" Его рапорт прочитали быстро. Быстрей, чем он его изобразил. Прочитали и расхохотались ему в лицо. Дима никогда прежде не видел, чтоб кусок бумаги мог так развеселить. Подброшенный, пополам порванный рапорт он еле успел подхватить. В таких случаях, прежде чем хохотать, хорошо бы убрать из-под подводника всякие тяжелые, тупые предметы. Но Дима, как это ни странно, сдержался и сказал только: "Ну, есть!"... Как только вечернее солнце легло на воду на Северном флоте и залив добавил в прохладу запах гниющих водорослей, дежурный по лодке офицер Дима собрал в центральном вахту на отработку по борьбе за живучесть (чтоб они вспомнили, куда бежать). Собрал, проинструктировал и, распустив по отсекам, объявил начало отработки. Объявил, а сам отправился к заместителю командира по политической части, зачем-то ночующему на корабле. Перед дверью замка Дима надел на шею дыхательный аппарат, вымазал себе рожу заранее заготовленным углем и попрыгал для пота. Отработка вахты разгоралась стремительно: "А-ва-рий-на-я тревога! Пожар в восьмом!.." Дима подождал, чтоб разгорелось посильнее, попрыгал еще, чтоб получилось попотнее, и вломился в заму в каюту. Сан Саныч Глоба, боевой замполит, спал, свернувшись на подушке, как бедный козленок, оставленный мамой. "Даже жаль гада", - подумал Дима и встряхнул зама, как варвар мумию. - Сан Саныч! - Га?! - Сан Саныч? Зам некоторое время сохранял форму подушки. - Пожар! Дима задышал горелым. - Там пожар! В восьмом! Там люди не идут в огонь! Там горит! Я один! Я побежал! - крикнул он уже на бегу и швырнул зама обратно на подушку. Зама тут же с нее сдуло. Возможность быстрого конца сделала его с лица зеленым. В центральный зам вбежал в трусах, волосато задрыгал, босоного зашлепал и заорал болотной выпью так, будто сзади его ели вилкой: - Встать! Немедленно в огонь! Все в огонь! За мной! Я приказываю встать! Пока он бежал до центрального, Дима уже успел умыться и собрать вахту для разбора учения. Вахта вытянула физиономии: учились, учились - на тебе! - Встать! Дима опомнился первым: - Так, трое, вот вы, взять его - он у нас глобнулся! Зама схватили и головой по ступенькам, как неразумную гориллу, потащили в каюту. Там его связали и уложили. Зам сначала обомлел, а потом, даже связанный, хрипло плевался, сражался и кричал: - Скотина! Я тебе покажу "глобнулся"! - но потом он затих и обещал вести себя хорошо. Утром Диму поволокли к начпо. - Товарищ Батонкин... - Я не Батонкин, а Буханкин. - Понятно. Ну, так объяснитесь. Что это такое? В чем дело? - Шутка это, - сказал Дима. - Фокус. Пошутил я. А он и обиделся. Но ведь без шутки нельзя, понимаете? Вот если б я над вами пошутил, вы бы тоже обиделись? А в войну? Без шуток на передовой трудно было. Я читал. И над замполитами шутили. И ничего. Все понимали. А как я добежал раньше него, а? И уже умыться успел. Вот, хотите, я вам сюда воду напущу? Хотите? Начпо невольно оглядел каюту: ниоткуда даже не капало. - При чем здесь вода?! - Это просто фокус такой, - Дима умоляющими глазами смотрел на начпо, - понимаете, фокус. Закройте глаза, сосчитаете: "И-раз, и-два, и-три", откроете глаза - и кругом вода. Вот по этот стол. Даже брюки замочите. Хотя не замочите. Просто сядете повыше. А закроете опять глаза, сосчитаете до трех - и воды как не бывало. И сухо везде. Вот хотите? Вот если я вам такой фокус покажу, вы меня простите? Вообще-то авантюризм не свойственен нашему политотделу, нашему политотделу свойственно, скорее всего, любопытство. Начпо свернул свой коврик, положил его повыше, взял в руки нижние ящики стола и, чтоб не замочить штаны и бумаги, сел на стол, по-турецки скрестившись, закатил глаза и, покачиваясь, как мулла па закат, затянул: "И-и-и-раз!" При счете "и-раз" Дима пропал из каюты со скоростью вихря и в одно дыхание, с аварийным до пояса лицом, влетел к командиру дивизии. - Скорей! - завопил он дурным голосом. - Там начпо! Совсем уже! А то не успеем! Командир дивизии выпрыгивал из-за стола и мчался к начпо ровно полсекунды. За это время Дима успел натараторить ему в спину: - Вызвал меня для беседы и вдруг наклоняется ко мне, глаза вот такие бешеные, и говорит шепотом, сейчас, говорит, вода здесь будет, надо, говорит, спасаться. Влез на стол и сидит там, а сам все считает и считает. Чего-то. Когда они ввалились к начпо, тот все еще сидел на столе в позе лотоса, обняв ящики, и, закатив глаза, занудно бредил: "И-и-и-три!" - Даниил Аркадьевич! - А? Есть на флоте минуты, когда тебя удивляет вот это волосатое колченогое напротив. - Что с вами? На начпо еще не сошло Божье озарение. - Так... ведь вода-а... должна... пойти... - потерянно тянул он. - Какая вода? Очнитесь! Начпо очнулся и захлебнулся хлынувшей злобой. Прямо со стола он позвонил начпо флотилии. - Этот Батонкин! - выл он в трубку. - То есть Буханкин! Диму уволили в запас через месяц. ЧУДОВИЩЕ В мичмане Саахове было шестьдесят килограмм живого веса при росте от пола один метр тридцать четыре сантиметра. Были люди в экипаже, которые мечтали его или убить, или сдать живьем в кунсткамеру Петра Первого. Своими малюсенькими руками он мог совершить на лодке любую доступную человечеству аварию. К работе он допускался только под наблюдением. Без наблюдения что-нибудь происходило. С начала межпоходового ремонта он брал в руки гнутую трубу и ходил с нею везде и всюду до конца ремонта, Так он был безопасен. - Где сейчас чудовище? - В первом. Там редуктор ВВД травит. - Он что, там один, что ли? - Да... - С ума все посходили. Он же сейчас убьется или пол-лодки разнесет. - Да что он, совсем дурной?.. Чудовище отловили в тот момент, когда оно, прикусив язык, с вожделением откручивало предохранительный клапан редуктора высокого давления - редуктора ВВД; осторожное, как на минном поле, миллиметр за миллиметром оно крутило, останавливалось, прислушивалось ухом и опять крутило, внимательно наблюдая за всем этим своими малюсенькими, остренькими человеческими глазенками. С той стороны его караулило четыреста килограмм. - ПАРАЗИТИНА!!! Так никто из людей еще не орал. Старшина команды дал ему грандиозную затрещину и тут же влет, как по футбольному мячу, стукнул ногой по заду. Любому другому затрещина такой величины оторвала бы голову, а удар по заду оторвал бы зад. - Убить меня хочешь?! - орал старшина. - Зарезать?! В тюрьму посадить?! Мозги захотел на переборку?! Ну, ладно тебя, дурака, убьет, черт с ним, но я-то за что страдаю?! Через минуту старшина уже сделал редуктор и успокоился. - Слушай, Серега, - сказал он, - лучше б тебя убило. Я вот так подумал, честное слово, ну сдал бы я эту несчастную десятку на погребение и успокоился навсегда. Сидел бы дома и знал, что все на свете хорошо: лодка не утонула, ты - в гробу... Серега в этот момент сокрушался. В этом он был большой мастер, большой специалист. Вешал голову и сокрушался. Лучше него никто не сокрушался. Но иногда... иногда в нем, как болезнь, просыпалась первобытная жажда труда, и тогда он удирал от всех, он исчезал из поля зрения и приходил в свой отсек. Он ходил по пустому отсеку хозяином, человеком, властелином металла; он ходил по отсеку и подходил к работе; он подходил к работе, как скрипач к скрипке перед извлечением из нее божественных звуков; он брался за работу, делал ее и... взрывался. Однажды взорвался компрессор: блок осушки веером разнесло в мелочь; на палубе выгородки на каждом квадратном сантиметре лежал маленький рваный осколок. Блок осушки рванул у Сереги в руках, но на нем не было ни единой царапины: Серега был целенький, как в свой первый день. Лодку встряхнуло. Из центрального и из других отсеков в первый бежали все кто мог. - Где чудовище? - спрашивали на бегу. - В первом! - отвечали и молотили сильнее. Навстречу им через переборку, как слоненок из слона, вылезал Серега. Он встал наконец и затрясся курдючным задом. Когда Серега отошел от потрясения, он рассказал, как это все произошло в его ловких ручонках. При этом он пользовался только тремя словами - "я", "оно" и "вот". - Я - вот, - говорил он, и глаза его вылезали из орбит от пережитого, - а оно - вот! Я - вот! А оно - вот!!! В конце концов его продали на берег. Ходили продавать всем экипажем. Сначала предлагали всем подряд за бутылку спирта, но из-за такой маленькой посуды его никто не брал. В конце концов сговорились за ведро, А потом еще добавили. Чудовище, покорно сменив хозяев, вздохнуло и, обмякшее, осталось на берегу. А все остальные вздохнули и ушли в автономку. ОЗОН Науку теперь в одиночку не делают. Ее теперь делают большим количеством. Вот лежим мы с Вовой в каюте: он на нижней полке, я - на верхней, - а исследования наши продолжаются. Мы с ним озон посланы искать. Померещилось некоторым линзоглазым, что на подводных лодках этой дряни навалом, из-за чего они и горят, сирые. Дебилизм, конечно, но что делать: лучше меня на эту затею никого не нашлось. Как только автономкой запахло, так у всех в нашей чудной конторе, знаете ли, уши завяли, из носа чернь закапала, и гайморовы пазухи сейчас же протекли. Вот я и корячусь теперь за всех цитрусом. Это у меня двенадцатая автономка. Когда я в первую свою собирался, с нами тоже наука мечтала отправиться. Прибыл какой-то хрен светозарный, влез он решительно в рубку, встрепенулся и еще чего-то руками хотел сделать, но как только он прорубь верхнего рубочного люка узрел, так ему сразу же как-то плохо стало: чуть в отверстие не выпал - и за сердце, и на носилки, и с пирса долой. Передал мне через кого-то чемодан со своими стеклянными глупостями - индикаторными трубками - и инструкцию на 127 листах, чтоб я не спал, не жрал, а только ходил и мерил. По телефону проинструктировал меня и отъехал. Я немедленно вызвал своего мичмана Червякова, который всегда потел в преддверии работы, и назначил при нем себя старшим научным сотрудником, его - младшим, после чего поручил ему спустить чемодан с этим дерьмом драгоценным внутрь прочного корпуса. Червяков отправился наверх, обвязал там чемодан веревками и только собирался его в дырку окунуть, как веревки соскочили, чемодан вывалился, пролетел с веселым свистом метров двенадцать и рассыпался по палубе. Трубок уцелело только три - и все, что удивительно, на аммиак. Мы решили их на гальюне 3-го отсека испытать. Там от аммиака просто глаза резало. Зашли внутрь, дверь для приличия прикрыли и по инструкции через трубку все прососали, а она показала, что аммиака нет. Мы тогда так в отчете и отразили - аммиака нет! Вова, между прочим, конструктор подводных кораблей. Правда, он их живьем никогда не видел, только на бумаге, а тут зашел и обомлел - теперь лежит и боится за свою жизнь малоприятную, а мы уже в море далеко. Часов шесть как от пирса оторвались. Я ему говорю: - Вова, ты за свое тело волосатое не беспокойся. Если эта лохань Крузенштерна тонуть начнет, лежи и не дергайся - все равно ничего не успеешь, только пукнуть: раздавит и свернет в трубочку, а аппараты наши индивидуально-спасательные, вами, между прочим, изобретенные, рассчитаны только на то, что эта железная сипидра, утонув и не расколовшись, тихо ляжет на грунт на глубине 100 метров, так что и искать его в отсеке не следует. Чувствую, Вова подо мной заерзал, койка так и застонала жалобно. А для меня это как ветерок для прокаженного. Я вдохновился и продолжаю. - Если пожар, - говорю, - ваши же придурки, сам понимаешь, спроектировали все так, что у нас тут как в камере внутреннего сгорания; все рядом: и горючее, и фитилек; так вот, если пожар, тоже бежать никуда не надо - на морду пристраиваешь тряпочку, смоченную в собственных сиюминутных испражнениях, потому что из-за дыма все равно ничего похожего на противогаз не найдешь, хоть держи его все время возле рта; так вот, тряпочку, чтоб не першило, на носик - и через несколько вздохов вся кровь в легких прореагирует с окисью углерода, и заснешь ты, как младенец, навсегда. Вова опять подо мной - шур-шур, а я ему: - А если, - говорю, - заклинка рулей на погружение, держись за что-нибудь ручками, а то еще забодаешь какой-нибудь ящик, а там - очень ценные запасные части. Только я открыл свой рот, чтоб его еще чем-нибудь ухайдакать, как тут же из "каштана" понеслось: - Аварийная тревога! Пожар в четвертом! Фактически! Горит... И тут же все оборвалось; что горит, непонятно, и сейчас же топот ног - туда-сюда побежало-закричало-упало-встало-прибежало, назад на дверь бросилось. Чую: Вова вытянулся как струна или как тетива, я не знаю, лука, что ли, - и все вытягивается и вытягивается, скоро ногами в переборку упрется, а башкой чего-нибудь наружу продавит. Решаю его утешить. - Слушай, - говорю, - давай спать, а? Ну чему там в 4-м гореть? Это у них фильтр полыхнул или на горячую плиту у кока масло вылилось. Если они не идиоты, то через минуту отбой тревоги. Хочешь поспорим, что так оно и будет? Вот следи за временем. И Вова полез за часами. Все-таки великое дело в такой момент запять человека чем-нибудь. Ровно через 50 секунд: "Отбой аварийной тревоги! Пожар потушен!" - Ну вот, видишь, - говорю я, - и ничего особенного. И тут Вова стал шумно воздух из грудной клетки выпускать. Выдыхать то есть. И так долго он выдыхал, что я за него даже беспокоиться начал; что он там, цистерну г что ли, про запас набрал? - Фу! - выдохнул Вова. - Закурить бы. - Да я ж не курю. - говорю ему. - А я вот теперь курю, - сказал Вова. Потом он встал и вышел. "Пусть погуляет, - подумал я и повернулся на другой бок. - А вот мы спать будем. Теперь еще долго-долго ничего не случится". А озон мы тогда так и не нашли, чтоб их всех закапало. ПРИШЛИ Лодка пихнула пирс. Пришли... В рубке пахнет дохлой рыбой. Как всегда... Мороз. Градусов двадцать. Ночь. Свежий воздух. Это вкусно, когда свежий воздух... Другой мир. Не попадаешь в улыбки, в ответы... Мы не из этого мира. Построение без музыки и слов. Так лучше. На пирсе начпо. - Здр-рра-вст-вуй-те, товарищи подводники! - Здравия желаем... Мы всегда здороваемся негромко. - Благодарю за службу! - Служим... - Вам предстоит участвовать в учении... по загрузке продовольствия... Учение по... Учение тыла флотилии. Кто только на нас не учится, точно мы кролики. Интересно, по домам сегодня отпустят или как? Скорее всего - "или как", черт. - Учение начнется еще сегодня и продлится завтра и послезавтра... Очень хорошо... - ...и еще у вас два выхода в море на расширенные гидроакустические испытания... для научных целей... Подводник всегда используется расширенно, как некое резиновое изделие... - ...оргпериод... Пошли сладости. Хочется работать в режиме погремушки: череп толстый - мозг в горошину; идешь и гремишь. Вот были бы испытания... гидроакустические. На-у-ка, слу-шай, как мы гремим. Подводники... Про отдых ни слова... А, вот, есть чуть-чуть... - Потом у вас отпуск до 20 марта. Отпуск за 1985 год. В декабре, значит, гонят. А долги? - ...а за 1983 год вам вернут в середине года... я вам это могу твердо обещать... Ну, если у вас твердо... Может, и вернут... а может, и простят, У настоящего подводника отпуск кастрирован с обеих сторон. Воруют, прощают... Зимой, значит, отпуск. Зимой везде хорошо. Жены мерзнут на КПП. Скорее бы эта бодяга кончалась... Жена... Непривычно как-то... Тепло. Жена. Щека к щеке... Вспомнил - моя жена... Почему-то смотрится в сторону. Наконец-то получилось: теперь смотри по-человечески - в глаза. Говорим, говорим... Смеяться пока не получается... а вот, получилось... Автономка кончилась... Пошла погрузка. Пять "камазов" продовольствия. Горы коробок. Ни спать, ни жрать - грузить! До упора! Упор у нас раздвижной, чтоб ему... Давай, давай, славяне! Нада! Навалились, оно провались! Ящики, ящики... ящики... - Меш-киии! Мешки наверх! Банки... Пакеты... Сахар по палубе... за ним мясо - в грязь, потом пойдет па котлеты... - Дер-жи! Кто в ЛЮКЕ?!! Какая сука на подаче?!! Семь ящиков с сахаром на одной веревке. - Порвется же! - Не порвется, закидаем по-быстрому - и спать! Чуть не улетел вслед за ящиками. - Па-ра-зи-ти-на! Гробнуться захотел?!! Семь ящиков сахара - сто пятьдесят кило. - Эй, наверху, полегче! - Не держат, суки! - Перестаньте бросать! - Я кому-то по роже сейчас настучу! Сахар по палубе. Пачки хрустят под сапогами; банки, пакеты, почки, рыба, компот - все это летит вниз, падает, бьется. Наколотый компот не идет из банки - замерз. Черт, пить хочется. Куда его теперь, наколотый? За борт! - Куда бросил?! Отогреть же можно - поставил на трас (трансформатор) - и пей! - Не сообразил. Погрузка. Всего будет пять "камазов", закидаем - и спать! Спать... День с похмелья. Он еле открывает свои мутные глаза. Хоть спички вставляй. Полярная ночь. Рассвет в двенадцать, а в два уже темень. Небритый. Бритый - значит, выспавшийся. Снег валит. На пирсе гора мусора, занесенная снегом; затоптанные коробки - погрузка идет. - Давай! Что стоим? Навались, ребята, скоро кончим! - Когда кончим! Конца не видать. - Наверху! Заснули, что ли? Сволочи, там же нет никого! Все разбежались. Петров, ядрена корень! - Да что я, один, что ли, здесь буду, чуть что - сразу Петров, а все спят в каютах, как сурки. - Михалыч! Играй большой сбор! Нужно пройтись по каютам и шхерам! Пинками поднимай... В каюте кто-то лежит; темно, как у негра... с пакетника клювик сняли, сволочи, чтоб их не беспокоили. А мы их без света, за ноги - и на палубу... - Почему спим?!! Там люди уродуются, а у тебя здесь лежка? А ну встать! На пирсе груда мусора, а завтра - в море. Любовь к морю прививается невыносимой жизнью на берегу. - Почему сбежали с погрузки? Почему, я спрашиваю?! Так, в трюм его, и чтоб только уши торчали!.. - Боль-ша-я-при-бор-ка! - Внимание по кораблю! Пришла машина за мусором! Вынести мусор! - "Вы-ни-ма-пие, вы-ни-ма-ние", эй, страшилище, вынеси мусор... - Говорят, за пять автономок теперь орден дают. - Это уже пять лет говорят, пусть они его себе на жопу повесят, а моя и так блестит... ...Ночью матросы напились и подрались. Утром пришел командир. Он вчера тоже успел - пьян капитан. Кэп у нас с недавних времен инициатор соцсоревнования. И вот теперь инициатива попала в руки инициатору. Повел моряков на гауптвахту. Как бы их там на губе вместе не оставили - еле лыко вяжет. Прямо из отличников БП и ПП** БП и ПП - боевая и политическая подготовка. - в алкоголики; из алкоголиков - в отличники. Такое у нас бывает - флотская метаморфоза. А что делать? Не придумали еще средства для быстрого снятия автономки с организма, Спирт - самое надежное дело. Командир не спал всю автономку - вот теперь и отходит, нервы. Долго сжимало - теперь резко отпустило, обычное дело... Вечером наука прибыла - целых три орла. Этих будем катать. Почему-то пьяная наша наука. Но языком, язва владеет; ишь ты, "научно-ис-седовательский", выговорил. Красавец мужчина. Исседователь! Нансен-Амундсен. Ис-седовать нас сейчас будет. Покоритель Арктики. Не упал бы по трапу, хороняка. На палубе скользко - говяжий жир, - не упал бы. Умрет еще на боевом научном посту, не доделает труд всей своей жизни. Наш благополучно вернувшийся с губы в меру пьяный капитан встретился в центральном с в меру пьяным ученым. - Выкиньте его наверх, только пьяниц нам не хватало... выкиньте... - Па-чу-мууу? Я прибыл с науч-ными целями... свяжите... меня с... этим... как его... ну, этим... - Сейчас свяжу, только штаны сниму и свяжу. Разрешите обхезаться в вашем высоком присутствии... Растащили, а то б побил капитан науку по роже... Через какое-то время в центральном появляется никому не известный капитан: - Товарищи! Холодилку сделают, или мы сорвем эти мероприятия! - А ты кто такой? - оживает командир первого дивизиона. - Я из штаба. - Значит, только проснулись и сразу к нам? - Товарищи! С кем я могу здесь договориться! - С кем угодно, только не со мной. Я - пустое место, я спать хочу... лучше бы мы не приходили... лучше б сдохли сразу... Той же ночью мы ушли в море... Какое счастье... ПОРОСЯТА Свинья Машка с образцового подсобного хозяйства, предназначенная в конце концов для улучшения стола личного состава, белесо взирала на вылезших из "газика" людей. Через всю спину у Машки шла надпись: "Северный флот". Надпись была нанесена несмываемой зеленой краской. Надпись осталась после очередного переназначения Машки: в свое время Машку пометили, она должна была добавить в дыхание прибывшей комиссии Северного флота запах перевариваемых отбивных и помочь ей, комиссии, правильно оценить сложившуюся кругом ситуацию. Но в случившемся ажиотаже, среди мата и судорожных приготовлений, тогда все перепутали, отловили другую свинью, и Машка отпраздновала свое совершеннолетие, а когда пришло время доложить; ""Северный флот" опоросился", - присутствующим не нужно было объяснять, где искать эти сладкие попочки. Солнце весело играло на вершине навозного холма. Машка втянула воздух и хрюкнула навстречу очередной комиссии. Этот волшебный звук в переводе со свинячьего означал "Становись", и рядом с Машкой мгновенно обозначились двенадцать нетерпеливых поросячьих хвостиков. В один момент Машка оказалась на земле, и поросята, завизжав и на ходу перестроившись в две шеренги, бросились к ее соскам. После небольшой трехсекундной давки, которую можно было бы сравнить только с вбрасыванием в общественный транспорт, обе шеренги упрямо трудились. Перед начпо и комбригом, прибывшими обозреть образцовое подсобное хозяйство, открылась широкая, мирная сосательная картина. Комбриг улыбнулся. Начпо улыбнулся вслед за комбригом. Улыбка начальства передалась по эстафете и украсила полусогнутый личный состав подсобного хозяйства. - Хороши! - сказал комбриг и ткнул пальцем. - Этого. - Да, - сказал начпо и тоже ткнул. - И этого. Светлее майского дня сделалось лицо заведующего, когда он оторвал и поднес начальству двух визжащих поросят для утверждения принятого начальством решения. - Самые быстрые, - неуемно расцветая, резвился заведующий. - Пометить! - сказал он матросу и передал ему двух поросят после утверждения принятого решения, и кисть художника замахала вслед убывающему начальству. На одной розовой спинке появилась надпись "Комбриг", на другой - "Начпо". Со стороны казалось, что помеченные принялись сосать Машку - "Северный флот" гораздо исправнее. Когда через несколько дней на свинарнике появилась очередная комиссия, на этот раз народного контроля, двенадцатисосковая Машка вновь уставилась на посетителей. Потом она понюхала воздух, хрюкнула и рухнула как подкошенная. Со всех сторон к ней бросились исполнительные поросята. Раньше всех успели "Комбриг" и "Начпо". На глазах у изумленной комиссии поросята "Комбриг" и "Начпо", а за ними и все остальные мощно и взахлеб сосали Машку - "Северный флот". ОРГАНИЗОВАННЫЙ ЗАЕЗД Организованный заезд - это когда нужно организованно заехать; причем все равно куда: хоть - в морду, хоть - в дом отдыха** После похода экипажу должен предоставляться дом отдыха.. Была вторая автономка в году, и с самого начала думали только об отпуске. На докладах командир вытягивал шею по-змеиному и шипел, вращая белками, как безумный мавр: - Шиш! Чужое горе! Шиш! Все заедут только организованно. И чтоб никто не подходил! Послепоходовый отдых для подводника - это обязательное мероприятие, это продолжение службы, служебная командировка. Туда же командировочный выписывают, а не отпускной. И передайте всем, чтоб перестали ко мне лезть. Не успели оторваться от пирса, а уже подходят: "Товарищ командир, разрешите на родину, можно мне вместо дома отдыха?" Шиш! Никто не улизнет на родину. Все заедут только организованно. Командир Горюнов с мелкого детства, когда впервые укусил маму за палец, имел прозвище Горыныч, или просто Змей. Личный состав, который за скользкость экипажного характера звался "змеенышами", молчал и вздыхал. Дело в том, что подводник старается избежать организованного заезда. Не любит он организованного заезда. Он любит что-нибудь неорганизованное, внезапное, спонтанное, на родину он любит. И всегда находятся отговорки - жены, дети, сопли, пеленки. Но теперь, но в этот раз - все! Шиш в этот раз! Все заедут только организованно. Сначала организованно - в дом отдыха, потом организованно - в отпуск. И так будет всегда, Автономка закончилась, как и все в этом мире. Только пришли и не успели привязаться, как тут же ушли на учение. Проживу ли я еще пятьдесят лет? Хочется прожить, хотя бы для того, чтоб увидеть, как космонавты будут улетать в свой занюханный космос на заезженных космических кораблях, отчаливать, закидывая на борт последние ящики с продовольствием, забывая скафандры на земле. И только прилетели - сразу же под руки, по традиции, и на стул, бережно, как стеклянных. И корреспонденты, бросающиеся к ним как к родным: "Как ваше самочувствие? Самочувствие у них хорошее, а как они соскучились по травке? Вот я сейчас держу шнур микрофона и не могу! Как они сос-кучились! Вы бы видели! Но они опять готовы..." А рядом уже разводит пары другой чудесный космический корабль, и камеры стыдливо отводят свой глаз от пронзительной сцены: один из космонавтов плачет и надсадно, животно, высоко кричит: "Неха-чу-у-у!!!" - и старается задержаться за кого-нибудь руками, а его по траве, по той самой, по которой он соскучился, вверх ножками, ко входу, и вот и перевернули, и уже под руки, два здоровенных дяди, переодетых корреспондентами, - и запихивают, запихивают... и запихали... Но вернемся на пятьдесят лет назад. Сюда - туда, где подводники все еще ходят в автономки, а космонавты все еще смотрят по телевизору у себя на орбите певцов и певчих и беседуют запросто с родственниками и президентами. У них все впереди... Отпуск! Мама моя, отпуск! Ради тебя стоит жить! Ради тебя подводник готов дни и ночи целовать все равно кого, вылизывать все равно что и кивать все равно кому, работая в режиме жеребца, поршня, сторожа, пугала, говорить: "Так точно, дурак!" - и предлагать себя. "Отпуск" - при звуках этих выпадают рядами, сердце замирает, слезы душат, слизь в носу, и в горле поперхнутость, а в животе нехорошо, как с прошлогодней квашеной капусты. Отпуск, возьми меня к себе! Перед тем как убыть в отпуск, а равно как и в дом отдыха, подводник сдает на время свой подводный корабль другому подводнику. После сдачи корабля отпуск у всех пошел с 25 декабря. Об этом стало известно только 29 декабря, да и то не всем. А 12 января спланировали для экипажа организованный заезд в дом отдыха. Деньги отпускные выдали только 5 января, потому что в прошлом году они кончились. А отпускные билеты? - Будут у меня! - командир завращал головой, выискивая недовольных. - Я сам поеду в дом отдыха старшим. 9 января сбор у Дофа. Катер для нас заказан. Куда же офицер денется без отпускного билета? Никуда не денется - покружит, поскулит да и поедет в дом отдыха, и там уже, в последний день отдыха, его вызовут и вручат его отпускной - дуй на все четыре! 9 января была сказочная метель. Именно в такую метель пропал сказочный мальчик Кей, и сказочная девочка Герда его замучилась потом разыскивать. В десять утра собрались у Дофа: жены, дети, коляски, пеленки - полный комплект. Ждали командира, который вот-вот должен был подойти. Вера в будущее падала с каждой минутой. Поезд был в час ночи уже 10 января. Наконец пришел командир, и через двадцать минут, после обмена выражениями через телефонную трубу, стало известно, что катер, который заказали для экипажа давным-давно, внезапно, скоропостижно ушел куда-то с какой-то комиссией. - А что же вы не поинтересовались? - сказала трубка на том конце и повесилась. Горыныч брякнул шапкой об пел и, закатив глаза, покачиваясь с пятки на носок, чуть слышно красиво завыл. - Найдите мне любое транспортное средство, - сказал он минорно, когда закончил красиво выть. Некоторые из тех, что всю жизнь паслись на асфальте, скажут: - А чего же они не поехали на автобусе? - Хи-хи, - скажем мы, - автобусы в нашей тундре тогда с трудом водились. И потом, какие автобусы рядом с военно-морской базой? Дорог нет, метель, пурга, заносы, полярная ночь, северное сияние, росомахи... Через часик достали воина-строителя на самосвале. Вы ездили когда-нибудь на самосвале? Нет, не в кабине, а сверху, когда кузов подпрыгивает подкирпиченным верблюдом, а ты стараешься держаться руками за борта, приседая в остатках железобетона. Жаль, что не ездили. Когда воин-строитель вылез из своего самосвала, получилось незабываемое зрелище: капитан первого ранга и воин-самосвальщик говорили друг другу "ты" и, разгорячившись, пихались в плечо с криками: "Да брось ты... Да иди ты...". Сторговались по пятерке с носа. Он согласился сделать только двадцать ходок до того места, где водятся автобусы. - Запомнили? - спросил воин. - Только двадцать! Все запомнили, он повернулся к самосвалу, и началось: жены запихивались и уминались в кабине вместе с колясками и детьми; двадцать первая жена зря волновалась - ее запихнули вместе с двадцатой. Кузов самосвала был совершенно ни к чему не приспособлен, и мужья добирались самостоятельно. Через восемь километров жены выбрасывались вместе с колясками и ждали. Ветер и снег в несколько минут делали из обычного человека снежного. Мужья бежали восемь километров бегом, и перед ними висели мокрые лица их жен. Автобус пришел ровно через полчаса после того, как самый дохлый дотащился до стаи. И в Кислую, в губу Кислую. Вы не были в Кислой? Прекрасная губа! Набитый желающими доверху портопункт влажно прел. Теплоход "Хабаров" не хотел идти даже по туманному расписанию. Жаль, что мы - подводники - никого не возим! Они б у меня настоялись, все бы толпились, заглядывали бы в глаза, улыбались бы после ночи, проведенной на креслах, - конфеты, шоколад, "поймите меня, поймите", а я б им: "Хотите - плывите, хотите - летите, но только сами. Ну! Полетели, полетели.. фанерами... холе-ры!" Не шел "Хабаров". Командир Горюнов шмякнул шапку об пол и застонал. Бездомные собаки за окнами ответили ему дружным плачем, улетающим в пургу. Горыныча охватило бешенство. Ближайшим его соратникам показалось, что он сейчас умрет, вот здесь, на месте прямо, подохнет: белки стали желтыми; изо рта, утыканного зубами, с шипеньем вылетел фонтан слюней. Народ вокруг расступился, и образовалась смотровая площадка, на которой можно было помахать руками и ногами. Горыныч тут же воспользовался и помахал, а потом он сказал, озираясь, своим соратникам: - Добирайтесь как хотите, чтоб все были на вокзале! - сел в панелевоз и уехал в метель. Как добирались, неизвестно, но двое суток в вагоне ехали весело: просыпались, чтобы что-нибудь выпить, и засыпали, когда заедали. Их встречал полковник медицинской службы из того самого дома отдыха, куда они собрались, удивительно похожий на любого полковника из учебно-лечебного заведения. - Товарищи! - сказал полковник, когда все вокруг него сгрудились, откашлявшись, чтоб лучше получилось. - А мы вас принять не можем, у нас батареи не в строю, и система разморожена. Мы же вам слали телеграммы. - Слали? Горыныч, казалось, получил в штаны полную лопату горячих углей. Он подпрыгнул к полковнику и сорвал с себя шапку. Никогда не пуганный полковник закрылся руками. Ему стало нехорошо. И даже как-то отрыжисто ему стало. Он так растерялся, что с него тоже можно было сорвать шляпу и ударить ею об пол. - С-С-С-ЛА-ЛИ?!! - зашипел Горыныч. Казалось, чуть-чуть еще - и он начнет откусывать у полковника все его пуговицы. Одну за другой, одну за другой. Кошмарным усилием воли он овладел собой и, подобравшись к полковнику снизу, уставился ему в нос, в самый кончик, - Но вы на нас не в претен-зи-и, ко-не-ч-но, - занудно, как кот перед боем, протянул он. - Нет-нет, что вы, что вы, - залопотал полковник и отгреб от себя воздух, - Все по домам! - повернулся Горыныч к своим, а когда он снова вернулся к на секунду оставленному носу полковника, он не обнаружил самого полковника. Пропал полковник. Совсем пропал. Где ты, полковник? Ме-ди-ци-на, ку-ку! ФОНТАННАЯ ЧАСТЬ ФОНТАННАЯ ЧАСТЬ ПОЭМА Ах, если б вам не лететь за дикими гусями, а сразу сбиться с пути - так, чуть-чуть в сторону, в сторону. - то тогда, промчавшись над Мурманском, а потом еще над несколькими столь же благими местами, вы в конце концов приземлитесь на одной из крыш нашего военного городка - сухопутного пристанища земноводных душ - и сейчас же с этой крыши, полководца среди крыш, все осмотрите крутом. Ах, какую радость для любителей плоскостопного пейзажа принесет повесть о том. что для того чтобы поместить среди величавых и плешивых от времени сопок сотню-другую этих многоглазых многомерзких бетонных нашлепок - страшилищ домов, - понадобилось засыпать пыльным щебнем торфяные озера, вода в которых столь же тиха и глубока, сколь и нетороплива, будто бы самим существованием окружающих говорливых ручейков и скромнейших болот она убеждена в том, что вечна, как вечен сам воздух, изнемогающий от собственной свежести и от гула целой кучи комаров - этого вольного цеха бурильщиков человеческой кожи. Сверху сразу видно все. Вот и серая дорога - по ней как-нибудь с завыванием привезут всякую дребедень: то ли песок, то ли дополнительный щебень - и, просыпав везде, свалят где-нибудь. Но сейчас дорога еще не разбужена, лежит, словно в обмороке, и кажется: только тронь ее - и она тотчас же убежит еще дальше за сопки и, возможно, там уже заденет за небеса, такие низкие порой, порой такие голубые. На этом лирическая часть нашего повествования заканчивается; хватит, пожалуй, а то еще подумают обо мне не Бог весть что, - и начинается прозаическая ее часть. А я знаю, где вы находитесь. Вы на крыше 48-го дома: он стоит на пригорке нашего поселка, и с него начинается здесь цивилизация, если идти со службы, и им же она заканчивается; если двигаться назад: стекла выбиты, двери вынуты, кое-где на этажах кое-кто еще живет, а в подвале течет, а при входе в парадное - электрический щит, весь растерзанный и в середине - ослепительная дуга и днем, и ночью, потому что как же, холодно, батареи-то не работают, вот и обогреваются электронагревателями, вот щиты и не выдерживают, и вот кто-то нашел рельс и его там пришмандорил, и теперь автомат не вышибает от перегрузок - его просто нет, этого автомата, а есть дуга в 48-м доме, где обитают, как уже говорилось, подводники, или их семьи, или то, что осталось от их семей, или бомжи, или калики перехожие. Вызовут, бывало, из комендатуры патруль в тот дом усмирять мужа, пытавшегося кортиком к новогоднему столу заколоть жену, - и входишь в подъезд с опаской: все-то мнится тебе, что сейчас по башке трубой треснут или крыса, находящаяся в интересном положении, на ногах, завизжав, разродится. Сколько мыслей при этом появляется. И все о ней, о жизни. "Сюда я больше не ездец!" - как, я думаю, воскликнули бы классики, или "не ездун", как сказали бы мои друзья. А жаль, черт побери! Походил бы по разным дорожкам - они так и кружат по волнам моей памяти - вокруг Госпиталя, магазина, домов, а вот и площадь с лозунгами, плакатами и всякой ерундой, и Доф с библиотекой, буфетом, вечерним университетом марксизма-ленинизма, зимним садом и прочей невероятной глупостью. А в центре - озеро с искусственными деревянными лебедями и такими же сказочными богатырями, выходящими из воды, по которым пьяные жители столько раз из ружей палили по ночам, а вокруг него дорожка, чтобы в трезвом виде люди там гуляли или бегали бегом. Про начпо Наш начпо каждое утро выбегал и галопировал вокруг этого озера с высоким подниманием бедра под музыку Брамса, конечно, звучавшую в моем сердце тогда, когда я всю эту патефонию из окошка наблюдал, или нет - лучше под музыку Грига - та-та-татарам! - названия, конечно, не помню, дивная музыка, или все-таки под музыку Дунаевского, ну конечно, Дунаевского, из фильма "Дети капитана Гранта" - там-там-тарарам-тарарарам-тарарарарарарам! (хорошо!); в общем, он бегал, а потом приезжал на камбуз в полном одиночестве, потому что к тому времени все уже на лодке вовсю заняты проворотом оружия и технических средств, сжирал на столах все буквально, и еще ему заворачивали с собой в газету кусок колбасы, очень напоминающий сушеный фаллос осла: так называемый "второй завтрак"; он говорил всегда дежурному: "Заверните мне второй завтрак", - и ему заворачивали и вручали - фаллос осла, и он его поедал. И это ежедневное поглощение сухого - все эти упражнения с ним - сообщало его взору задумчивость и, я бы даже сказал, судьбоносность, потому что во взоре у него ощущался кол хрустальный, который его, видимо, беспокоил, отчего, должен вам доложить, воздух в помещении выглядел ужасающе спертым. После этого можно было читать только постановления ЦК, и ничего кроме этих постановлений, разве что еще "решения" или всякие там "обращения", в которых никто не петрил, но взор имели. Или можно было забавляться сверкающей, как полуденная змея на солнце, военной мыслью. "Читайте "Военную мысль", - говорил он. - Это лучше, чем Проспер Мериме". (И я думал: "Бедный Проспер, не дотянул до "Военной мысли"".) После чего он, несчастный, вдохновлялся, вставал, если перед тем он проводил свою жизнь сидя, и смотрел так, будто перед ним были не мы, а толпы жаждущих политического слова, и у него ноздри развевались, то есть раздувались, я хотел сказать, и внутри них - ноздрей, разумеется, - если заглянуть туда поглубже, конечно если будет позволено, разрешено, что-то клокотало-колотилось и болталось-бормоталось, и волосы на его голове, которые не до конца еще развеял вихрь удовольствий, тоже шевелились в такт ноздрям. Любил он прекрасный пол. А что делать? Любил всех этих жен лейтенантов, которые приехали и им негде было жить. А он их голубил. Да и как их было не голубить, едрена Матрена, если они сами голубились, причмандорившись игриво, попку с ходу приготовив и чулочки приспустив! Как их было не лопапить и не конопитить (триста пьяных головастиков!), если все к тому буквально располагало. И я считаю прежде всего, что все это расположение возникало из-за той колбасы, которую он поедал, то есть я хотел сказать, из-за того фаллоса, который ему заворачивали, и еще все это, возможно, возникало из-за вертикально расположенных баллистических ракет, напоминающих снявший шляпу вставший член, Даже подводники, по утрам стынущие в строю (много-много человек), из окна кабинета тоже напоминают вы догадываетесь что, если смотреть на них сверху, потягиваясь и зевая от восторга. Может быть, когда это лезет на глаза каждый день, а другого ничего не лезет, и возрастает известная активность? Как вы считаете? А? Ведь у нас и памятники все до одного похожи или на космонавтов в шлеме, или на наш замечательный половой орган со счастливой головкой и надпись под ним; "Посвящается тебе..." - и дальше буквы отвалились, а в соседней губе было ровно 50 статуй напряженного бетона, которые, словно рог носорога, являлись символом оцепеневшего нетерпения, за что животное и страдает до сих пор, и пионеры в дни торжеств обкладывали их цветами. И когда все это все время на тебя отовсюду прет, то что же в конце концов с тобой получается? Ты возбуждаешься. И не только ты. Это удивительно, до чего у нас в поселке любили половые отношения. Во всяком случае, жены начальников искали лейтенантов, и лейтенанты кормили их морковью, лили им воду на мельницу, крутили им жернова и мылили их всячески, столпившись вокруг одной норки, опускали туда свои мармышки и, сощерившись, выдергивали, опускали и выдергивали, а начальники потакали женам лейтенантов и открывали перед ними грандиозные сексуальные дали, отчего впоследствии совершенно забывали о собственных женах, которых запирали, уходя, на ключ на втором этаже на два дня и которые вылезали из окна по веревкам, и их внизу подхватывали на мохнатые руки и несли до ближайшего подвала, где они мясисто отплясывали на столах (ией-ух!), заливаясь серебристым многодневным смехом, и отдавались всем подряд, а потом они делали друг другу аборт и, чтоб скрыть выбритые места, приклеивали там куски шиньона, которые отваливались, когда муж входил в комнату. Скороговорка Остальные занимались скотоложством. Я считаю, от полноты жизни. Отчего же еще занимаются скотоложством? Только от полноты. Для чего лучше всего подходили собаки. Кошки тоже подходили, но они царапались. Да и с кошками занимались молодые матросы. Да и то, когда их старослужащие заставляли. Кур не было, а то бы занимались и с курами. Так что лучше всего подходили собаки. Словом, так. Одна, можно сказать, супруга ежедневно растравляла себя совершенно со своим кобелем - аппетитной величины была овчарка, даже вспомнить жутко. Однажды не получилось у них гармонии, не сложилось, видите ли, я бы сказал не вышло, и кобель, заменяющий раскоряченного папу, принялся кусаться, а она давай лягаться и орать, и прибежал сосед с топором и простым лицом и порешил обоих, то есть только кобеля, я хотел сказать, а потом их на носилках - в госпиталь и только там расчипиздрили, то есть разлучили, я хотел сказать. Нет! Все было не так. Все было по-другому. Сосед привел к соседке сучку на случку. С собаками такое бывает. И пока собаки не теряли времени в одном углу квартиры, хозяева не теряли - в другом, А потом кто-то кого-то укусил - теперь уже не упомнишь, - и все разом завопили, и прибежал другой сосед, который с топором в руках заранее караулил все виды скотоложства, и всех с хряком уложил, вернее, он нарубил собак на волосяные котлеты, а тот тип, что пришел с сучкой, посчитав, что это муж из похода явился, поскольку он его никогда до этого в светлое время года не видел, успел все же влететь в шифоньер и там уже подавился насмерть, потому что ему в дыхательное горло напополам с шелковым рукавом попал целый рой вспорхнувшей моли, после того как в щель он узрел топор окровавленный. Там его и нашли, а моль взметнулась стаей вверх, как бешеная, потому что испугалась его вздыбленного члена. Таким его и обнаружили. Таким он и остался, и окаменел. Этот член. Просто какая-нибудь кантата в этом месте должна грянуть при прочтении, я считаю. Потом зоологи проводили экспертизу и выяснили, что причиной коллективного сумасшествия моли мог быть только член. В смысле такой величины. (Еще одна кантата.) Ну не чушь ли это, задумчивый мой читатель? Вы только послушайте баб в нашем поселке, они вам и не такое расскажут: и про начальников, и про жен, и про лейтенантов, и про топор, и про кобеля. Конечно, чушь, мура, брехня! Я так и скажу официальным органам, если они у меня поинтересуются. Я так и скажу: брехня! Никто у нас не ловил чужих жен, не совращал их стоя, не зажимал (не говоря уже о скотоложстве), не согревал, не горячил, не корячил, не титькал. Девочки не ночевали по подвалам, не кончали где попало, а заканчивали школу девственницами, а мальчики - девственниками, никто не играл ни в "ромашку", ни в "замарашку", не набирал в шприц шампанское, не впрыскивал его в девичью грудь или еще куда-нибудь, а потом не высасывал. Все сидели и смотрели программу "Время". Сложив руки на коленях. И я сидел. А если звонили в дверь, то шел и открывал ее рывком и в трусах. В 21 ноль-ноль я открывал дверь только рывком и только в трусах, и чтоб копчик выглядывал. И тогда все внимание сосредотачивается на этом кончике, потому что он вроде бы подмигивает, одноглазенький мой. А ты еще шкурку благородной рукой беспокоишь, теребишь, до того как появится твоя слива, в которой и откупоривается глазик-то! И в этот момент можно подумать о том, что, в сущности, член человеческий - это ведь не орудие нападения, отнюдь! Это инструмент очень ранимый, где-то даже тонкий, жалкий и должен напоминать человеку о его незащищенности, о необходимости утешения и прочее и прочее... Был момент, когда я так и думал - открывал, обнажал и думал. А между тем... Звонит замполит. А ты дверь на себя - хась! - и говоришь ему, помня о ранимости, член несчастный теребя: "Ну?! Вагина-Паллада!" А он тебе: "Программу "Время" смотрите?" А ты ему опять: "Ну?!" - или можно заорать: "Перестаньте мне сниться по ночам!" И тогда у него улучшается пищеварение и калоотделение. Немедленно просто. Вовремя подставляешь под него калоприемник - и никаких проблем. И чесаться он начинает немедленно. Тут мне, кстати, вспоминается одна история с замом и с тем, как он после одной бабы чесался, но мы ее рассказывать не будем. Не стоит. Лишнее это. Ну к чему? И так им достается. Трудная потому что у замов жизнь. Вы думаете, так просто, что ли, замами становятся? Нет, не просто. Нужно все время что-то удобрять. Какую-нибудь ниву. Или чушь пороть несусветную, а от этого страдают мозги, потому что они всю дорогу набекрень. Вот наш первый зам. Тот попал в замы лишь только потому, что все время плясал лезгинку. Вызовет его член военного совета (сокращенно ЧВС) и скажет: "Слышь, лейтенант, спляши, а". И он плясал, а ЧВС сидел, и ему все это ужасно нравилось, а потом он говорил: "Хорошо-то как, лейтенант, хорошо!" - и еще говорил: "Сразу тебя на лодку замполитом назначить не могу. Должность, понимаешь, там капитана второго ранга, а ты у нас лейтенант, вот как будешь капитан-лейтенантом, вот тогда конечно. И еще: у нас банкет намечается, так сказать с женами, так ты там тоже организуй танцы и все такое веселое что-нибудь, смешное и за курами проследи". И он следил - за курами, за петухами, за потрохами петухов, а потом он следил за нами, чтобы мы, если уж и вставляли кому-нибудь радостно свой член, то при этом заботились бы о чистоте линий и чтобы - ни-ни! - все было шито-крыто. А потому, конечно, если меня спросят официальные органы, то я так им и отвечу - ни-ни, шито-крыто; а если спросят неофициальные (запятая) органы, то я им так прямо все и выложу, что в поселке у нас все насиловали всех, а также причихвостивали, засандаливали и впердоливали. Спрашивали иногда: "Разрешите вас причихвостить, а затем и впердолить?" - и впердоливали! Чаще безо всякого на то разрешения. И если посмотреть сверху, с высоты птичьего полета, на нашу базу, то у нас никто не занимался боевой подготовкой - только пыхтели, кряхтели, мычали, стонали и мямлили, добавляли с плачем смазку в тормоза, обнимали за яйца и собирали их в лукошко, предварительно клещами зажав. А командующий - наш любимый главночлен, по ужасу исходящему от которого мы тоскуем до сих пор. - насиловал командиров дивизий и кого попало. Вызовет, бывало, кого попало и скажет: "Вам наступил пиззздееец!" - и ты чувствуешь, что действительно наступил. Он. Он самый. И никуда не денешься. Не взлетишь. Не взмоешь. А если и оторвешься от земли на пять сантиметров, то сейчас же на нее жопой трахнешься. А командиры дивизий, затрапезничав, хватали за срамное командиров кораблей и дежурных. А командиры - офицеров за цугундер и на палкинштрассе; и шипели при этом ядовито: "И это только начало! Вы у меня будете лизать раскаленное железо!" - отчего у офицера внутри сразу же что-то рвалось рывками, что-то дорогое и ценное, сокровенное рвалось и ломалось, и не один раз в год, а по нескольку раз в день, из-за чего офицер (наш) ежечасно и ужасно был готов к подвигу или к чему-нибудь такому, что помогло бы ему оставить на время в покое то драгоценное и святое, что у него, может быть, все еще находилось внутри и что наверняка, приди за ним когда-нибудь, ни за что там не нашарилось бы, ни за какие коврижки, фигушки потому что, улетучилось потому что, рассосалось, и если не получалось защитить то, что внутри, то есть заслонить то, что уже давно улетучилось и рассосалось, офицер брал пистолет, вгонял в ствол патрон, сэкономленный на стрельбах, и шел на торец пирса расстреливать какого-нибудь негодяя матроса, и там, на торце, он некоторое время с удовольствием наблюдал на лице у того матроса все муки собаки Муму, а потом стрелял ему у уха, отчего что-то там происходило с барабанной перепонкой. Оно, конечно, член с ним, с матросом, но от всех этих переживаний, от всех этих "туда-сюда-сжимай" у офицера гипертрофировалась железа, вырабатывающая семенную жидкость, она распухала у него этакой цистерной, отчего у него даже изменялась походка: вы только посмотрите, как ходят у нас офицеры, это сразу заметно, потому что жидкости много семенной - и оттого, конечно, если уж он находил себе бабу, то, естественно в этом положении, он слезал с нее только по большой нужде (или по малой) или в случае ядерного нападения. Вот как ухнуло тогда в Окольной (все равно не знаете, где это, к чему уточнять?), как разнесло там в шелуху склад боепитания, как вырос при этом умопомрачительный белый гриб над городом, вот тогда и побежали все, причем у всех оказались надеты только рубашки, а под ними - ничего, кроме отдельных сморщенных деталей, а некоторые успели в таком виде до Мурманска доскакать, все свое потомство многоплодное прихватив, и все они оказались замполитами. (Эскадрон блядей летучий!) А я знаю героев, не замполитов, конечно, которые, не бросая начатого дела, только в окошко глянули тогда на расползающееся по небу безобразие и зашептали страстно своим косоглазым певуньям: "Пока до нас долетит, десять раз успеем кончить!" И кончали. Десять раз. О чем всюду потом напоминали многочисленные свидетельства - бледные сливки презервативов, - которые по весне при вытаивании усеивали откосы и собирались с гримасой омерзения палками в ведра и относились, сморщившись, в мусорные бачки. И полны были те бачки. И приезжала машина из тыла, и грязнющий молчаливый матрос, которому до этого 10 лет в голову вдолдонивали, что он на службе Родину будет защищать, грузил все это дерьмо, переворачивал сочащееся и чмокал, утрамбовывая. А офицеры помогали грузить. Мичмана и матросики по воскресеньям влажнели в тесной войлочной промежности где-нибудь на галере, а офицеры - в поселке. Они поначалу взбунтовались было ("мы же в погонах!"), а их быстренько переодели в гражданочку и успокоили дисциплинарно всячески, и напрягаешься, бывало, встаешь на цыпочки, чтоб эту драгоценную бадью с дерьмом через борт машины перевалить, а с нее льется, льется и на плечи тебе, и в открытый от усилия рот. И никто не заболевал простудными заболеваниями, никого не скашивал австралийский антиген, даже отрыжкой никто не страдал. Все! Решительно все. Все решительно были красивы, полны и сильны, как крокодилы. Таким дай что-нибудь в руки и потом не вырвешь. Таких пошли куда-нибудь и потом концов не найдешь. Таких выпусти в поле, и они тебе все поле проскачут - накосят-выкосят-выгребут-вывезут - или картошку соберут: у себя и в соседнем государстве. Вот вызывают лейтенанта и говорят ему: "Поедете немедленно замените старшего на картошке в Белоруссии, а то от него, чухонца недорытого, месяц ни слуху ни духу". И он едет. В Белоруссию. И там находит какое-то Богом забытое место - не то склад, не то планетарий, - напичканное в три яруса койками. А за столом там сидит недоразвитый замполит картофельного батальона и из лапши - знаете, была такая лапша в виде букв - пытается выложить слово "солитер". Лейтенант входит, говорит, кто он и все такое, а замполит поднимает на него свои синие-синие очи, во взоре которых ничего нет, кроме мутной муки творчества, и спрашивает: - Слушай, как правильно: "солетер" или "селитер"? И сейчас же находится командир батальона, который, оказывается, нигде не прятался, просто здесь на койке лежал трупом. И его с койки сдергивают, и он, обалдевший от столь обильных переживаний - лейтенанта на замену прислали! - сначала ничегошеньки не может понять, а потом до него доходит, и он бросается к лейтенанту, как Бойль к Мариотту, как Гей к Люссаку и как Левен к Гуку, и трясет его за грудки, и сжимает страстно, и кричит; "Повтори, что ты точно меня меняешь", - а потом он сходит с ума, бегает кругами по кубрику, орет и пинает кровати, а на вопрос: "Где все люди?!" - отвечает, радостно поперхнувшись: "Хрен их знает, коров где-то (эх!) е-е-ебут!" И лейтенант немедленно садится в командирский "уазик" и долго-долго едет по безлюдной степи, воспетой когда-то Чеховым, в сопровождении мичмана, не воспетого пока никем, который говорит только о бабах, советует лейтенанту, как их выбирать, и сочится слюнями, приговаривая: "Порево-жорево-здорево" - и потирает свои маленькие потные ручки. И первый же матрос, которого удается обнаружить, смертельно пьян и приклеен между чудовищными титьками у пожилой доярки - она так с ним везде и ходит, его никак не оторвать; а доярка при отбирании поднимает такой ужасный вой, так по-бабьи и зашлась, воет, как по покойному, а потом она спускает на лейтенанта всех своих коров: "Фас! Возьмите его, ирода окаянного!" И коровы долго гоняют его по навозу; все пытаются забодать вместе с мичманом, слюнявым головотяпом, и машиной. Но лейтенант не сдается, не из такого сделан, он едет в милицию, и там ему обещают помочь, дают молодца гаишника, и в первом же кювете они находят перевернутый самосвал с пьяным водителем из батальона, и лейтенант мнется, не знает, что ему предпринять, а матрос кричит ему: "Лейтенант! Да я тебя видел на..." - и дальше он просто не успевает сказать, потому что гаишник хлопает его по лбу полосатой палкой и уже у рухнувшего тела проверяет документы, находит водительское удостоверение и с остервенением его рвет. Итак, лейтенант собирает всех людей и все машины, за исключением двух тарантаек, сгоревших вместе с картошкой синим пламенем, и привозит их назад, за что его обнимает и пожимает ему все его руки начпо тыла Северного флота, контр-адмирал, приговаривая при этом: "Удружил, лейтенант, все, значит, живы у тебя? Спасибо, удружил!" А когда лейтенант заикается насчет того, чтобы те сгоревшие самосвалы списать, адмирал ему обещает, что немедленно вызовет мичмана, в чьем заведовании они до Белоруссии находились, и тот этим сейчас же займется. И приходит мичман. И только адмирал открывает свой рот насчет списания инвентарного имущества, павшего в борьбе за урожай-70, как с мичманом тут же случается истерика - натуральная беда, - и он, словно только что сбрендил, ругается при адмирале матом, кричит, тыча скрюченным пальцем в лейтенанта: "К-хуй ему, к-хуй!" И его уводят под руки, плачущего, а он все пытается обернуться и еще в него ткнуть. - Вот видишь? - говорит адмирал и разводит руками. - Ничего у нас с тобой не получается. А получается только через год, когда лейтенант находит наконец того, кому можно вручить 40 литров чистейшего корабельного спирта и списать те два самосвала. А потом лейтенант до того поднаторел в списании всякого военного барахла, до того он во вкус дела вошел, что мог запросто подводную лодку списать со всем, что у нее внутри напичкано - с людьми и механизмами, - отвезти все это в сторону и утопить в болоте к едрене Фене, или мог за два старых дизеля поставить на Северный флот 10 вагонов леса, или чего-нибудь там еще добыть, оторвать, выкрасть, выпросить. Отчего и сделался ценнейшим кадром. А когда его - по дуге большой окружности - занесло в Москву, он вместе с корешом - за одной партой сидели - попал в Большой театр, и до начала представления, обшарив театр совершенно в поисках свежего пива, они забрели в правительственную ложу, где, закинув ногу на ногу, стекленеющим взором следили за началом оркестровки и наполнением партера, а когда партер заполнился до необходимой величины, его кореш - вместе за партой - вдруг встал и громко сказал: - Товарищи! Проездом в нашей родной столице большой друг Советского Союза господин Замирюха! Поприветствуем его, товарищи, поприветствуем, - и зааплодировал. И весь зал тоже встал и зааплодировал. Через минуту их уже вели в комендатуру, а потом первым же рейсом отправили в Мурманск с подробным описанием событий. И командующий Северным флотом, получив то послание, заметил командующему флотилией: - У вас что, этого лейтенанта нечем занять?! И тогда его прикомандировали еще на один экипаж, на который давным-давно повесили лишний винт - ну, то есть на этом экипаже и с кораблем, и без него всегда лишний винт числился, - так вот, прикомандировали этого орла, и он списал им все винта вообще - два настоящих и один тот, что повесили, - то есть лодка была, а винтов у нее уже не было. И тогда на том корабле возник праздник, и командир корабля капитан первого ранга Титьков по кличке Чума, который был таким интеллигентом - просто жуть: матом не ругался и был вообще весь никакой, который даже экипаж самостоятельно не мог по домам распустить - все звонил комдиву и спрашивал разрешения, а если кого из офицеров хотел обозвать, то говорил в сердцах: "Негодяй! У меня нет слов, негодяй!", - так вот, этот командир, на которого обожали вешать всех собак, после списания всех винтов впал в натуральное счастье, носился по пирсу, как оглашенный, ненормальный философ, как какой-нибудь Гракх Бабеф, и, наверное, первый раз в жизни ругался по-нехорошему и, показывая рукой на свое причинное место, предлагал кому-то, неизвестно кому, где-то там наверху - его попробовать. И все его понимали, потому что сами только этим все и жили. В смысле этим самым местом. Ой,городок! Ой, городок, городок, и чего ты только не видел, чего тут только не было, не происходило; я имею в виду жизнь как непрекращающиеся половые взаимоотношения, и половые взаимоотношения в лучшем смысле этого слова, под которыми я всегда понимал настоящую жизнь. Представьте себе все дома у нас в городке в разрезе, и ведь на всех этажах одновременно и порознь, чаще всего глубокой ночью, реже по утрам, прошибает пот, скачут, дрожат кровати - идет результативная работа. За исключением, конечно, адмиральского домика, потому что если его утром разрезать быстренько, то все адмиралы окажутся на горшках, и думать они будут только о росте нашей боеготовности. (Давно замечено: чем меньше у человека, семенной жидкости, тем больше он думает о росте боеготовности. И чем больше у человека семенной жидкости, тем меньше он думает о всякой ерунде.) Зато во всех других домах все мысли были только о самом необходимом, о самом осязаемом, и трудились люди на ниве половой - я не знаю - просто не щадили себя, и если бы атмосфера позволяла, то трудились бы не только в домах, но и вокруг: на чердаках, в подвалах, в кустах. И казалось, все здесь ощущают, что им мало осталось жить - может быть, два года, или два месяца, или два дня, а возможно, и два часа, две минуты, две секунды, и за это время нужно кого-нибудь поймать и вмочалить. Просыпается наутро лейтенант и говорит "маме Буденного": "Где я?" - "У меня", - говорит ему "мама". И он сейчас же приходит в себя и, весь в ужасе голубом, замечает, что у нее растут усы и на стене висит нога. "Что это?" - говорит лейтенант блеклым голосом. "Это моя нога, - говорит ему она. - Ты вчера так безобразничал - обнимал ее, целовал и все на ней, как на гитаре, играл". - "Иии-я?" - выдыхает несчастный, и ему объясняют, что "мама" - инвалид и тоже лейтенант, но Великой Отечественной, и это ее нога на стене висит, в смысле протез, и грудь у нее, которую он вчера со стоном посасывал, полна медалей за оборону Ханко, где она гранатами кидалась, как снежками, а теперь она строит подводные корабли, и когда чего не ладится, ей выписывают молодого лейтенанта, чтобы силы юные вкачать, то есть, я хотел сказать, вдохнуть, и у лейтенанта от всех этих объяснений пересыхает слюна, и он еще два дня себя совсем не помнит. Ой вы, лошади, хмельные, да до чего же жизнь была вкусной! До чего ж она неслась, не оглядываясь, не задумываясь, не разбирая дороги! А как жрали, извините меня! Как лопали все подряд! Как чавкали, обмусоливая пальцы, как всасывали мозговые косточки, как хрумкали, хрустели мелкими ребрышками, трясли грудями и подбородками, как набивали себе брюхо вареными яйцами по 16 штук зараз, как поедали мясо, паштет, курицу вареную, селедку, шпроты, уверяя всех, что здесь все так вкусно и так все полезно, что все, абсолютно все, усваивается, из-за чего даже по трое суток и в туалет-то ходить не приходится; и как потом, выпучившись, на четвертые сутки, вывалив язык и глаза беспокойные, и без того лупоглазые, неслись в одном упомянутом месте одним огромным и сильным яйцом. А адмиралы собирались на "адмиральник", куда приглашались и командиры с командиршами, и выбирали из молодой кипучей командирской мелюзги тамаду, например, недавно назначенного командира Сатонова, который в Северомысске, откуда он и явился к нам, по воскресеньям гонялся за женой с кортиком или влезал без очереди за пивом, а когда работяги возмущались, обещал им так в рожу дать, так дать, что они все одновременно наложат больше лошади, а еще в ресторане укусил за ухо замполита, как выяснилось, лишь только потому, что промазал, нацелившись кусать его за совершенно другое место. И Сатонов встает и говорит: "Товарищ командующий и вы, товарищи офицеры, как тамада я отрежу галстук любому, кто здесь заговорит о службе". И все его шумно поддержали, но как только шило корабельное потекло рекой, как только все эти украшения флотской жизни: куры; утки, семга, икра и говядина из закромов Родины - сильно перекочевали в желудки командиров и начальников, первым о службе заговорил, естественно, командующий. - Раз-ре-ши-те, - протиснулся к нему тамада Сатонов и, наклонившись, поискал, нащупал и отрезал ему под самое горло его любимый шелковый галстук. Секунд десять происходило созревание, а потом командующий начал кидаться цыплятами и вопить, что это его самый лучший галстук. А жена тамады Сатонова бросилась к жене командующего, уговаривая не обращать внимания на ее придурка. А начальник тыла - тот тоже срочно подбежал, расшаркался, как клоун, и предложил командующему новые шифроновые туфли, на что командующий заорал, что его лишили галстука, а не туфель, потом он в сердцах сдернул с шеи тот сраный охнарик, что ему Сатонов оставил, и швырнул его в тарелку начальнику штаба, а Сатонов при этом, совершенно равнодушный к поднявшейся суете, наливаясь скорым соком, дозревал в углу и с безучастным видом щелкал ножницами, нацелившись еще у кого-нибудь чего-нибудь отыметь. То был чудный объект для наблюдения. Это я не про галстук, это я про Сатонова. Я сам с ним как-то столкнулся на трапе. Шла приемопередача корабля, и всюду было полным-полно посторонних. Я лез вверх, а он - вниз. Мы столкнулись, и я надавил ему на лоснящееся брюхо, потому что, во-первых, я его совсем не знал и, во-вторых, у него не было на кармане бирки, где было бы написано: "Я - командир", - а все мы были в синем белье без погон, и у меня бирка была, и я абсолютно справедливо решил, что это лезет охамевший интендант. - Ну ты, - сказал я ему, - вор в законе! - на что он горлом зашелся, захрипел, а потом кто-то рядом заметил: "Это командир принимающего экипажа", - и я задом слез, его пропустил, извинился и зачем-то руки отряхнул. А какое было небо голубое! А какая вода и скалы! И солнце расшибалось о воду, превращаясь в солнечных зайчиков-кошечек-рыбок-птичек, заставляя жмуриться, гримасничать, а воздух сам, казалось, наполнял легкие, холодил внутри, и отчего-то думалось, что все вокруг твое личное и можно все это неторопливо употребить. А сколько было ковров, гарнитуров, холодильников, чешского стекла, сапог, колготок, лифчиков и прочего дерьма, Но еще больше того дерьма не доезжало до нас вовсе, а поворачивало на юг, на Кавказ. И все благодаря начальнику военторга полковнику Маргуле по кличке Маргарин. Это он был связан своей пуповиной с Москвой, Кавказом, опять с Москвой, Академией Генштаба и Мурманском. А ты стоишь перед его дверью, бывало, и она открывается: "Слушаю вас", - и ты не знаешь, что сказать: то ли о том, что в банке меда на самом дне нашел сливовую косточку, то ли хочется у него колготок для жены попросить. Ему как-то позвонили из Москвы и сказали: "Ты что ж это, сморчок недодавленный, змий гремучий, совсем, что ли, намека не понимаешь? Если тебе "Жигулей" в прошлом месяце не прислали, значит, что-то не так. Позвонить надо, справиться. Ты что ж это, титька кастрюлькина, думаешь: если тебя никто не трогает, значит, все тебя любят, что ли? А-а-а? Просто место берегут, дурашка противная, место неиспоганенное, чтоб туда можно было человека посадить, который давно созрел. Ты чего это рапорт на пенсию не подаешь? А-а-а? Ждешь чего-нибудь? Или ты там вечно собрался малину жрать? Вот мы пришлем тебе комиссию!" - и повесились. А он так и остался с трубкой у уха. А он абсолютно все здесь наладил. Сделал все, как для себя. В Мурманск спирт - а ему оттуда палтус холодного копчения. И засосало у него при мысли о палтусе, и ощутил он его вкус и тут же умер. Вся база стояла с непокрытыми головами и педелю собирала по рублю, и все его жены, дети, любовники жен, любовницы и их законные мужья - все решительно оплакивали его кончину и невыносимо, непотребно рыдали. Оборвалась пуповина, связывающая нас с Москвой, Кавказом и еще раз с Москвой. С невообразимым треском. Правда, ненадолго. Скоро ниточки все починились, и все закипело по-прежнему. И если главкому требовалось какой-нибудь боевой корабль в Индийский океан за кораллами послать, чтоб потом те кораллы аккуратненько в ящички уложить и доставить в Москву и чтоб потом, как пронюхаешь о переменах в верхах, сразу же у двери, за которыми ожидаются перемены, с тем кораллом стоять, и только она приоткрылась - сразу же туда втиснулся: "Вот вам наши кораллы", - так, знаете ли, лучше нашей базы никого бы не нашлось. А все потому, что понимали все, что жизнь и все в этой жизни появляется из малого и, может быть, даже из такой мелочи, как кораллы, - семенная жидкость и половые отношения. А вы думаете, что муж, ждущий назначения и перевода, не знал, что за наставления дает его жене начальник отдела кадров? Знал и уходил в наряд, а когда приходил ненароком, то всегда давал возможность "дяде Толе" уйти невредимым. А "дядя Толя", очаровательный, изумительный, неисправимый охламон, все считал, что восхищаются его мужским достоинством, хотя все же, по-моему, некоторые объективные размышления на этот счет его посещали и, оставшись один, он даже доставал свое "достоинство" и несколько раз его с сомнением пристально разглядывал, но масляные глаза плутовки, все эти ее отправления совершали над ним волшебство, и стоило только чаровнице дотронуться пальчиком до его трико с помпоном в середине, как в них развивался пожар, и он немедленно хотел перевести ее мужа в Москву, в войска центрального подчинения, потом, правда, это желание несколько ослабевало, но стоило только паршивице еще раз качнуть утеночка в колыбели, как оно сейчас же укреплялось, постыдное. И они так пыхтели, и кровать колотилась в стену, как паровоз Черепановых, а за стенкой сидел я и пытался на бумаге отразить все их невероятное старание. А как пили? Пили-то как, Господи! Сколько было спирта' Какая была благодать! Пили - и отбивали чечеточку. Пили - и говорили о службе. Пили - и решали государственные вопросы. А потом привязывали какого-нибудь начальника штаба 33-й дивизии и выгружали его из лодки по вертикальному трапу ногами вверх: "Переверните! Переверните!" - и переворачивали, и говорили, что у него инфаркт. - Сердце не выдержало! - сокрушались на партийной научно-практической конференции и качали головами. А у него не выдерживало не только сердце, но и - что особенно печально - мочевой пузырь, и все это на тех, кто выпихивал, особенно когда перевернули. - Запишите в вахтенный журнал: "Капитан первого ранга Протасов в 137-й раз входит в Палу-губу!" Ну, конечно! Потрясающе! Натурально, красиво! Вошли да как трахнули соседнюю лодку по стабилизаторам, а у них - отчетно-выборно-партийное собрание, и в кают-компании все посыпались, как горох, и лючки на подволоке отвалились, и сверху на лежащих полетели крысы, которые, как оказалось, тоже присутствовали на партийно-выборно-отчетном. Вот от этого рождались дети-идиоты, которых кормили с ложечки ворованной красной икрой, а они ту икру жрали не переставая и все равно оставались идиотами, и вместо мозга у них вырастал только ствол тикающий, то есть я хотел сказать; огромный детородный орган. И все родственники, кормя его с ложечки до пятнадцати лет, с ужасом наблюдали это заметное увеличение его в размерах и заранее хлопотали о поступлении ребеночка в Высшее военно-морское училище связи, то есть не связи, конечно (что это со мной?), а туда, откуда потом можно попасть в долгожданные командиры подводных лодок. И его туда запихивали - с дядями, с тетями, со звонками в Москву, а он все равно идиот, хоть ты тресни, не проходит он в училище по баллам - и вот уже икра потекла в училище рекой, и спирт туда же - и вот он уже становится командиром, и при перешвартовке его лодка жопой вылезает на остров. А какие бакланьи яйца были на том острове - можно было ведро набрать - и собираешь с опаской, косишься на небо, потому что переполошившиеся бакланы, которые в таком состоянии обладают коллективным разумом, взмывают вверх и очень ловко на тебя сверху коллективно серят. А хорошо в сиротстве разбить целую сковороду бакланьих яиц и зажарить, они все равно что куриные: ничем не пахнут. И я думаю, с таким же успехом можно было бы зажарить бараньи яйца или даже человечьи. И, может быть, за эту гастрономическую страсть к различным видам яйцеклеток или яйцекладок, в скорлупе или без, а может, еще за что-нибудь этакое, сюжетное, военнослужащих у нас называют "яйцекладущими" и "яйценесущими" - а несут они их в штанах, а кладут они их под себя, на стул при посадке, и никогда про них не забывают: взмывая, всегда их подхватывают, и это - после Родины, конечно, - самое необходимое и дорогое; может быть, поэтому у военнослужащего так часто интересуются: "А по яйцам хочешь?" Отчего и происходит изменение в лице. Именно поэтому военнослужащего всегда хочется наблюдать. Хочется его наблюдать в боевой обстановке, когда он, стиснув зубы, идет на врага, и еще при пожаре его хочется наблюдать, когда, выпучив свои очаровательные зенки, он лезет из огня. И в промежутках его хочется наблюдать, тогда - в промежутках - он варит себе макароны где-нибудь в теплушке или на заброшенном КПП, где, впрочем, есть и тепло, и вода - он тут все починил, - и посреди бетонного пола имеется его коечка с верблюжьим одеялом и канализационный люк - отодвинул его и в журчащий поток с удовольствием справил нужду. Наш военнослужащий! В канаве рожден, канавой вспоен, дерьмом вскормлен! И Родину любит! Красота-а! Яйца потные! А вокруг - солнце, как мы уже говорили, кислород, вороны и прочая летающая дребедень, как, например, все те же бакланы, которые криками будят тебя лучше будильника, особенно когда крысу поймают. Схватят ее за холку, поднимут вверх и бросят, чтоб разбилась о скалы, а внизу ее еще один баклан подхватит, так и не допустив до скалы, и опять поднимет и так швыранет, что крыса летит сверху и верещит что-то по-крысиному, может быть: "А-а-а, бля-ди..." А от импотенции лечились в госпитале. Там была замечательная операционная сестра Маша - огромная девушка лет тридцати пяти. А у Маши был гюйс, вырванный с клочьями из белой форменки и с обратной стороны Маша палочками отмечала тех, кого ей удалось вылечить от импотенции. И вы знаете, у нас Геша однажды заболел. А Геша такой интеллигент - дальше некуда. Мы ему: "Геша! Да сходи ты к Маше, она мертвого поднимет. У них в госпитале даже у забинтованных, без рук, без ног, с обморожением при виде Маши на кончике члена бутоны распускаются". А Геша - балда узкорылая - нам: "Неудобно", - а чего неудобного-то, моченый корень короля Лира, ей же всех нас жалко, у нее же для всех и ласковые слова найдутся, и все такое. "Бедненькие вы мои, - только так она и говорила - или же: - Чего тебе, родненький?" И у всех после таких слов внутри сейчас же исполняется общепринятый гимн: "Как увижу Валентину, сердце бьется об штанину". Ну, наконец затолкали мы Гешу к Маше - отвезли его чуть ли не на саночках и впихнули, - а сами ушами влипли в переборку. А Геша ей: "Не могли бы вы, Маша, положить себе в рот мой... чувствительный сосок?.." Чувствуем, положила. "Не затруднит ли вас, Маша, пройтись губами от середины моей груди и до низа моего же живота?" Чувствуем, не затруднит. "Не будете ли вы столь любезны приласкать моего котеночка?" Все в порядке, с котенком разбираются. "Не случится ли такого, что вам вдруг захочется попробовать моего младшенького губами?" Конечно, случится. Через полтора часа мы изнемогли. А Геша все - то туда его целуй, то сюда лизни, то там подними, то взамен опусти, а потом потряси, обними, тут проведи, там захвати. Черт! Сейчас войдем - решили мы - и скалкой дадим ему по лбу, может, тогда у него встанет? И тут - о чудо! - начались охи, вздохи, крики "Маша, я тебя люблю!" Фу! Выдохнули мы. Еще одна ПОБЕДА отечественной медицины! Еще один ВОЗВРАЩЕН в строй! И Маша счастлива, и мы все довольны. Сварили мы тогда ведро подосиновиков, маслицем заправили, лучка не пожалели, перчиком припорошили, уксусом сдобрили, и картошечкой рассыпчатой это дело усугубили, и водочкой из хрустального графина запотевшего по всем рюмочкам прошлись. Два часа хруст стоял ослепительный, а потом все отвалились и наперделись всласть. А Серега из нашей компании, уходя, все сокрушался, что он пятнадцать лет женат, а до сих пор у жены куночку не видел, не разрешает она ему смотреть. И вот сейчас оп решил положить этому конец ("Где наш конец?") и постановляет отправиться к ней и, проявив последовательность и осмотрительность, разложить ее на койке и все досконально там распердолить. И мы Серегу благословили. Мы его Галку знаем. Сейчас она ему самому рожок в тушку вставит, уксусом облагородит и все там потрогает, расшевелит и распердолит. А Толик отправился к очередной бабе. Наверное, только затем, чтоб получить в торец. Приходит Толик к бабе, дверь раскрывается, и Толик получает в торец, распластавшись в воздухе. Конечно, не везде его приветствовали подобным образом, но иногда бывало. На каждой экипажной пьянке он обязательно представлял заму свою новую бабу: "Моя жена". И зам смущался, расшаркивался, ручки лез целовать. Может, нравилось Толику, что зам каждой его бабе ручки целует. Уж очень он настойчиво ее к нему подводил и все норовил встать так, чтоб у нее ручки были не заняты. Я уж не знаю, на какой Толиной бабе зам сломался и потерял интерес к этой стороне Толиного существования. А все оттого, что Толя развелся со своей первой женой при весьма интимных обстоятельствах. Как-то в отпуске отправился он с женой и компанией в лес на шашлыки. Наелись, и Толя в кусты захотел. Пошел он туда, штаны спустил, сел и, только поднатужился, чтоб метафору выдавить, как почувствовал неудобство какое-то, веточка, что ли, по голой жопе елозит; он, не оборачиваясь, ее рукой отводит, а она ни в какую, ну тогда он по ней - тресь! - а она его возьми и укуси, потому что это не веточка вовсе, а гадюка. Толя - совершенно белый, с трясущимся нутром, в собственном дыму - из кустов выполз без штанов и на четвереньках, а на его чувствительной заднице красовались две капельки крови - следы гадючьих зубов. И все тут всполошились - что-то надо делать, - решили, что надо высасывать, и решили, что высасывать должна жена, а она в руках билась и кричала, что у нее пародонтоз и все дупла червивые, и ни в какую не сгибалась до нужного места даже силой. Отчего задница распухла, а потом сама как-то угасла, улеглась, опала, то есть частично излечилась, видимо, от злости. Разозлился Толя на жену за то, что она не захотела ему яд из жопы высасывать. И тут мы с Толей были солидарны. Позор! Жена не хочет у мужа яд из жопы высасывать! Я считаю, что это неправильно и даже ненормально. По-моему, если есть в жопе яд и есть жена, то совершенно нормальным будет его высосать. И не только я так считаю, все вокруг в этом уверены, весь поселок, который обсуждал проблему высасывания яда из Толиной жопы недели полторы. Были, конечно! Были, конечно, отдельные моменты или даже мгновения, когда многие наши дамы полагали, что жена военнослужащего или его подруга должна быть готова ко всему. В любой момент ее мужа или хахеля могут во что хочешь опустить или над ним могут совершить какой-нибудь акт морального и физического насилия. И тогда она с ним должна его поделить, примерив на себя смирительную рубашку, в которую его собираются облачить, вылив на себя ведро дерьма, которым его собираются окропить. Но потом ветер, что ли, менялся или положение облаков на Марсе, и те же самые дамы начинали полагать, что какого черта тратить свою молодость, мораль и упругое тело на этого зачуханного обормота, когда их можно с большим толком потратить где-то рядом еще. И тратили. И если какая-нибудь слишком увлекалась и снабжала полпоселка венерическими недомоганиями, то ее - лилейнораменную - в 24 часа - выселяли с треском в тканях из нашего лучезарного городка. За подрыв боеготовности, Именно - за подрыв! И за потери среди личного состава! А как же! Черт побери! Что вы себе возомнили! Пенистые члены - членистые пены! Ради чего мы, по-вашему, существуем? Мы существуем ради нашей боеготовности. Мы ходим, бродим, дышим - ради нее. Для нее же мы едим, пьем, а потом с легкостью отправляем естественные надобности, то есть грациозно гадим, А лечили от подобных неприятностей только на БОЛЬШОЙ ЗЕМЛЕ - в Мурманске или еще дальше, может быть, даже в Ленинграде, в Военно-морском орденоносном госпитале имени Жоржа Паскаля (или, может, не Жоржа) в девятом отделении, где в мое время самый лохматый сифилитик матрос Карапетян, повышенной угреватости, старательно клеил картонную коробочку, а потом опускал ее на веревочке в окошко с запиской: "Палажите, пажалуста, сюда адну сигарэту" - и где дежурный врач, увидев вновь поступившего разносчика заразы, кричал: - Карпинский! Опять?! В пятый раз?! Я что, нанялся, что ли, твой свисток прочищать? Только ампутация! Сестра! Сестра! Карпинского готовить к ампутации! На стол суку! Я тебе выскоблю эту любовную железу! И выскабливали - будьте покойны. А на большом противолодочном корабле "Адмирал Перепелкин" перед гигантским строем старпом выводил трех матросов, которые в погоне за половыми успехами раскроили себе головки членов и вшили туда стеклянные шарики, и все это безо всякого наркоза. Старпом заставил их снять штаны и показать всем это армейское уродство, потом он скомандовал корабельному врачу: "Два шага вперед! Кругом! Майор медицинской службы Бобров! Отрезать им хуи напрочь!" И отрезали. А все это получалось, я считаю, потому, что не проводилось встреч с ветеранами войны и труда. Если б больше было встреч, меньше было б венерических заболеваний. Где-то у нашего зама даже валялось исповедальное исследование, посвященное этому исподнему и злободневному педагогическому вопросу, и один из выводов гласил; больше встреч! А встречаться можно хоть в нашей казарме. Вы еще не были в нашей казарме? Ну, не все еще потеряно, сейчас я вам ее опишу, У нас как входишь - сразу натыкаешься на невыразимо огромный гипсовый бюст В. И. Ленина. Он стоит на кумачовом постаменте, зловеще подсвеченный лампочками со всех сторон. Блеск такой, что глаза слезятся. Направо - гальюн с дерьмом и сундучная-рундучная, куда матросы баб таскают и все такое. А налево - ленкомната, где воины проводят время за чтением политической литературы. Там потолок набран витражами, изображающими - с поразительным мастерством - картины битв в Великой Отечественной войне, причем все герои своими лицами походили или на командира, или на зама, или, в крайнем случае, на старпома, потому что художники все свои, с нашего экипажа, где ж им другие героические лица взять? Вот они и намалевали. Так что обстановка очень располагала. Так нам и начпо Северного флота заявил, проверив нашу ленкомнату. - У вас, - сказал он, - обстановка располагает, - и все сейчас же закивали головами, как ящерицы-круглоголовки в период брачных игр, и заулыбались, и наш зам как-то особенно сильно головой задергал, завращал и при этом все что-то лопотал, лопотал - ни черта не разобрать, кроме одного слова - "очень". - Очень... чоп... на-птух!.. ..и... - говорил он, - очень! - А потом с ним родимчик случился. Не у всех, конечно, замполитов внешний вид начальства вызывал такие содрогания члена и сознания, у некоторых, наоборот, развивалась инициатива и какая-то особенная задористость козлиная и сволочная прыть. Как-то вели главкома под руки по главной улице нашего городка. (Почему "вели"? А потому что сначала его везли на машине, а потом у нее бензин кончился - шофер не успел заправиться, потому что это был совсем не тот шофер, которого должны были под главкома подготовить, того - долбоеба - куда-то дели, а этот просто на глаза попался, его и заграбастали, а он проехал метров пять и говорит на ухо старшему над церемонией: "У меня бензин кончился", - а старший не растерялся: "Товарищ главком! Давайте пешком пройдемся, здесь два шага". И прошлись.) А улица как вымерла: всех загнали по норам, а в подъездах выставили вахтенных не ниже капитана третьего ранга, чтоб они никого не выпускали, а то вылетит какой-нибудь наш албанец с ведром мочи и артиллерийского кала, споткнется и ведро главкому под ноги вывалит. И вот на пустынной улице - где-то там далеко - показался заблудившийся, видимо, замполит. Заметив главкома и свиту, он сперва заметался, как кот перед собачьей упряжкой, не зная, куда ему вломиться, а потом отчаянным прыжком, выставив входную дверь, влетел в оранжерею - ту, что рядом с тыловым камбузом, сорвал там длинный, кривой, как казацкая цацка, огурец и, одним махом взметнувшись на косогор, оказался перед главкомом, размахивая этим своим поэтическим приобретением. - Вот, товарищ адмирал флота Советского Союза! - сказал он, протягивая ему это зеленое чудовище. - Выращен! В нечеловеческих условиях Советского Заполярья! Главком умоляюще покосился на сопровождающих и попросил тонким голоском: - Уберите от меня этого сумасшедшего. А те будто только этой команды и ждали: подхватили несчастного, того зама кисловатого, под руки и, поднимая фонтанчики серой пыли, с азартом поволокли его куда-то в овраг, чтоб там кончить, наверное, а он по дороге дрыгал суставами и то ли читал вслух окружающие лозунги, то ли кукарекал. И вы знаете, мне кажется, что все недоумение у замов оттого, что у некоторых представителей этой славной профессии по всем признакам головка члена все же прищипнута была в детстве, как это делают с растениями - кабачками, например, чтоб они не очень вытягивались, отчего он у них и вырастает только вбок. НУ КАК С ТАКИМ ЧЛЕНОМ, ПРЕДСТАВЛЯЮЩИМ ИЗ СЕБЯ ЛОМАНУЮ ЛИНИЮ, МОЖНО БЫЛО ЖЕНЩИН ЗАБАВЛЯТЬ? Только демонстрируя его на расстоянии, я считаю. И в море они, видимо, по той же причине, всегда мылись не с личным составом, а отдельно. Исключения - в смысле того, что не всем прищипывали, - конечно же, были. Некоторым, видимо, удавалось отвертеться. Вот наш Тихон Трофимыч, с которым мыться в одной душевой можно было - пожалуйста, заходи, - но с которым матросы в этом месте стеснялись встречаться. Только самые неопытные просились: "Разрешите с вами помыться?" И тут же в ужасе назад выскакивали и потом по отсекам разносили весть о том, что у зама заморыш совершенно не прищипнут: до колена и в толщину как хорошая осина, и трет он его обеими руками, будто стружку снимает. ТО-ТО МЫ ПОДОЗРЕВАЛИ, ЧТО У ЗАМА ЧТО-ТО НЕ ТО! Уж очень много страсти вкладывал он в учение Маркса и Энгельса. В смысле излагал его очень убедительно. Что и было подозрительно, потому что остальные замполиты, видимо, с членами мелкими, своевременно прищипнутыми и растущими в сторону, заметно тушевались при изложении работ, касающихся происхождения семьи, частной собственности и государства. А этот не смущался, так прямо и рубил: "Человек - это обезьяна!" И мы ему внимали, а в, задних рядах всегда робкий гул стоял. Там решали, как зам свой шланг в штанах укладывает. - Бухточкой, бухточкой! - шипели самые нерадивые. И, видимо, были правы, потому что впереди у зама невероятно подвижный ком красовался, что при экономии материала, отпущенного Родиной на штаны, делало его заметным, особенно во время лекций и бесед. Особенно когда он в середине фразы в сердцах хватал его рукой и вниз оттягивал. Только зам спросит: "Как у нас воплощается забота о личном составе?" - и все сейчас же уставятся ему в ширинку и следят за рукой, которая в ту сторону направляется, и ухмыляются, будто именно там и находится правильный ответ. И тут я должен, нет, я просто обязан сделать заявление! И тут я обязан заявить, что, конечно, многие полагали, что мужской детородный орган - это и есть тот продукт, которым долгое время у нас партия кормила народ! Но! Непосредственного подтверждения этому вы нигде не найдете, Разве что в какой-нибудь заброшенной казарме, на Богом забытом стенде с наглядной агитацией, где политически незрелые негодяи рисовали все подряд, в том числе под органом политическим всем знакомый орган половой. Но на боевых постах и в зоне, где у нас лодочки имелись, нашу наглядную агитацию берегли, холили и постоянно обновляли, а в ночь перед комиссией главкома ее даже охраняли, чтоб не изгадила сволочь какая-нибудь или чтоб бакланы с аппетитом сверху на нее не нассали. Ходил туда-сюда офицер и кричал этим проклятым птицам: - Кыш! Брысь! Гесь! - и веткой отгонял. И они его прекрасно понимали, и с пронзительными криками срывались с места и летели куда-нибудь подальше на памятники ночевать. А командующий утром приезжал и, чуть чего, брал за шкирку того офицера, если он не успевал до очередного лозунга раньше бакланов домчаться или если домчался, но постеснялся рукавом стереть. И еще он его брал за это малопривлекательное место, когда находил вольно шляющегося воина-строителя. Тот воин от него сразу же давал деру - вверх по скользким скалам, с ходу врезаясь в колючее заграждение и снося его совершенно, уходил сопками. И вот тогда командующий подзывал того зачавканного офицера, который, как очарованный, наблюдал это вспархивание, и говорил: - Если вы мне вечером не сообщите его фамилию, то я завтра утром заинтересуюсь вашей. И несчастный офицер, сразу ставший узкоплечим и пахучим, растаращив до боли гляделки, по стойке "смирно" глотал хлынувшую слюну и чувства и сейчас же ощущал жгучее желание находить всех подряд и сажать, находить и сажать и, будьте покойны, находил и сажал. Хотя в другое время, в расслаблении конечно же, он ковырял бы в носу, находил бы там козявки, доставал их и истончал между пальцами, как чувства, и они потом падали бы и терялись. Но в то время, когда адмирал брал его все-таки, я думаю, не за шкирку, а за жопу, он был собран в пучок и готов к страданиям. А прикажи ему в ту секунду адмирал раздеться - и он, рывком обрывая пуговицы, разделся бы, потому что страна Великанов и командующий для офицера - это тоже Великан, который может все; может поднять, сорвать одежды и сожрать Мальчика-С-Пальчика. Подойдет к тебе Великан - и разденешься, никуда не денешься, потому что такая страна, черт тебя подери! И для командующего в этой стране имеется свой Великан, и для главкома. И куда ни кинь свой взгляд - везде одно и то же... И будто действительно когда-то некоторый Великан наступил тут на берег и вдавил его в море, и образовалась наша бухточка, где у нас теперь только пирсы, пирсы, лодки, лодки, А летом - воздух, море, благодать, А гулко, как в бане, и слышно все, потому что от скал отражается, особенно когда лодка к пирсу подходит и командир в мегафон с буксирами разговаривает. Господи! Какие восклицания! Экспрессия, истинная экспрессия. Какие могучие выражения, при которых слово "жопа" выглядит как невинная присказка. И как все точно, словно ярлыки наклеены, потому что рождается это все в мгновение наивысшего торжества истицы, потому что прав командир, тысячу раз прав, когда он кричит, хрипит, визжит в мегафон этим болванам, козлам, обалдуям клееным мы не будем повторять что, потому что это не имеет отношения к нашей с вами бдительности, а имеет отношение к мироощущению или к миросозерцанию, едри его мать! А в 79-м доме жил Сова. Не может быть, чтоб я вам про него не рассказывал. Сова - маленький, толстенький, черненький такой, начисто лишенный шейных позвонков, у него голова сразу к плечам приставлена. И глаза у него хитренькие, узкие. Сова - командир ракетной боевой части, и еще он всегда готов к представлению, эскападе, прокламации и лирической драме. Однажды жена послала его в воскресенье в Доф: приобрести билетики в кино. Было ровно четыре часа пополудни. Сова вырядился в преддверии интеллектуального общения с экраном в костюм и пошел, а навстречу ему еще два придурка ракетчика, пихающие в гору свежекупленный холодильник. Почему в гору и почему на себе? А по-другому у нас ничего не доставляется, дети мои. Только на себе и только в гору. - Сова! - кричат эти ненормальные. - Помоги, сдыхаем! Надо вам сказать, что у ракетчиков очень сильно развито чувство локтя. Они так и норовят друг другу помочь. Остальным начхать триста раз, а у ракетчиков так не получается, у них все время локоть за спиной торчит, и все время он их пихает - помоги, помоги! И Сова помог. А как же! Затащили они этот проклятый холодильник на пятый этаж, выпили, и Сова очнулся в два часа ночи в прихожей на ботинках - он лежал, свернувшись клубочком. - Е-мое! - воскликнул Сова, ощупывая костюм. - Лучше б я в говно упал! И я с ним не могу не согласиться. Лучше упасть в говно и пролежать в нем полдня по случаю надвигающегося какого-либо праздника или просто оттого пролежать, что при падении от испарений потерял сознание. У нас командир БЧ-5 вот так упал в говно от потери сознания, то есть наоборот, - сначала в говно, а потом уже потеря сознания, то есть потеря знаний о себе. Его взяли после ресторана в комендатуру, а он попросился у них в гальюн и в дучке уже замыслил побег: выломал доску и уже почти вылез наполовину наружу - и тут неаккуратно нько па что-то наступил, и это "что-то" треснуло, и с ужасающим нарастающим звуком он провалился в гавно (или в "говно" - как правильно, не помню) и от немедленно возникшего испарения потерял сознание; его вынимать, а он висит на подмышках, и, главное, никто его не соглашается руками вынимать - все палкой пытаются, палкой. А она соскальзывает - и по роже. Ужас, одним словом. Смерть героя - упал в говно и утонул. Ужас - еще раз хочется сказать. Но этот ужас - это переживание совсем иного сорта, когда ты пошел за билетами, а очнулся в два часа ночи в