я мнения кандидата, чем когда имеется его отказ. А вас все равно назначили бы. Даже если бы вы отказались. Вы - наша кандидатура, - подчеркнул он. - Мы дали согласие на назначение начальником НИО беспартийного генерала Маркова только при условии, что заместителем будете назначены Вы. Так что об отказе не может быть и речи. Было ясно, что попытка добиться перемены приказа успехом не увенчается. Поэтому я повернул разговор на деловой тон. - Ну, если я ваша кандидатура, то я прошу поддержать меня в деле перестройки работы отдела - превращения его из научно-организационного, каким он фактически является, в научно-исследовательский, каким он формально называется. Он одобрил мои намерения и дал согласие оказывать поддержку в этой перестройке. Обещание свое он, пока был в академии, добросовестно выполнял. Ушел я от Николая Ивановича уже с мыслями о новой работе. 3 сентября 1949 года я принял дела начальника НИО от генерал-лейтенанта Вечного Петра Пантелеймоновича, который уходил на должность ученого секретаря совета академии. Вновь назначенный начальник НИО - генерал-майор Марков Георгий Михайлович - находился в творческом отпуску по редактированию крупного коллективного военно-теоретического труда и в должность не вступал. Я его знал по работе на кафедре. Мыслил и говорил он штампами. Обладая прекрасной памятью, он хорошо знал уставы и директивы, а умение гладко формулировать свои мысли, создало ему в те годы, когда живая мысль душилась, славу теоретика. Он умел так "обкатать" любую работу, что она, не содержа ни одной живой мысли, читалась относительно гладко и, хотя не давала знаний, но не вызывала и возражений "партийно-мыслящих" цензоров, что для тех времен было очень важно. Вот поэтому его и назначили ответственным редактором военно-научного труда с одновременным назначением на должность начальника НИО. Надо было написать теоретический труд, в котором не было бы военной теории, и превратить НИО в орган, затыкающий все щели для живой военно-научной мысли академии. Марков для обоих этих ролей был наиболее подходящей кандидатурой. Но нельзя, как говорил мой старый тактический руководитель генерал-майор Простяков, все схватить одной рукой. Так и получилось, пока Марков (почти год) редактировал, я твердо и настойчиво, при поддержке политотдела, поворачивал НИО как раз на тот путь, который Марков, предполагалось, должен был полностью закрыть. А к тому времени, когда Марков, наконец, пришел в отдел, академию возглавлял уже другой человек. Безвозвратно миновали времена, когда бывший начальник академии генерал-полковник Цветаев озлился даже на никчемно мизерный научный план и поучал меня с высоты своей должности: "Поймите, наша академия не академия наук, а учебное заведение". Генерал-полковник (впоследствии генерал армии) Жадов Иван Семенович - сам человек творческого характера, воспринял проводимую мною перестройку как естественную, он начал ее поторапливать и углублять. Поэтому, когда Марков попытался возвратиться к старому, то оказался в конфликте не со мною, а с начальником академии. Конфликт развивался очень быстро. Все задания Жадова на научные разработки Марков встречал возражениями: "Некому делать! Вопрос не разработанный. Срок нереальный" и т.п. В общем, его мысли были направлены не на поиски путей выполнения, а на оправдывание невыполнения. Это делало конфликт непримиримым. Жадов, переполненный замыслами и идеями, нуждался не в таком помощнике. Тем более, что здесь в академии он уже видел иную работу. Две очень важных разработки были выполнены в невероятные сроки в сутки и в двое. В каждом из этих случаев был подобран работоспособный творческий коллектив (в основе старшие научные сотрудники НИО), который, работая без сна - не спал и сам Жадов - выполнил работу в установленный срок. Марков на это не был способен и, естественно, должен был уйти. Он был уволен в отставку. И вот я начальник НИО, не только фактически, но и формально. И ведь, что интересно - три года я был начальником НИО фактически, меня признавали таковым, общались со мною, выполняли мои указания, и никто не удивлялся этому, а как бы даже не замечал. Но вот приказ министра обороны и всех, включая моих подчиненных, охватило удивление, а кое-кого и возмущение. Но кто бы что ни говорил и не думал, руки у меня были теперь свободными. Поддержка начальника академии и политотдела тоже благоприятствовала. И я мог смело, ни на кого не оглядываясь, творить намеченную перестройку. Путь, разумеется, не розами был усеян. Пришлось больше шипов почувствовать. И все же 1952-ой год остался в памяти временем радостного творчества. Вместе с тем, год этот отмечен и событием, которое, будучи само по себе совершенно незначительным, в силу обстоятельств, оказалось использованным против меня спустя 22 года. Летом 1952-го года, находясь в военном санатории в Гурзуфе, я заболел опоясывающим лишаем с одновременным парезом правого лицевого нерва. Несколько суток не мог ни спать, ни одеть на себя одежду. Мучительнейшие боли совершенно измочалили меня. К счастью, эта болезнь проходит. Прошла и у меня. Но, под умелой рукой фальсификаторов из института им. Сербского, мой опоясывающий лишай через 22 года превратился в инсульт, а парез правого лицевого нерва в поражение левой стороны туловища, с параличем левой руки, и нарушением речи. "В связи с этим более двух месяцев лечился в невропатологическом отделении военного госпиталя. Стал раздражителен и начались неуспехи по службе". Так было написано в моей истории болезни, составленной институтом им. Сербского в 1973 году для показа иностранным психиатрам взамен действительной истории болезни, описанной в том же институте в 1964 году во время первой моей психиатрической экспертизы. 1953 год - год смерти Сталина. Для НИО он ознаменовался огромным взлетом научной работы. Наилучшим образом это характеризуется изданием "Трудов Академии". В 1949 году - год начала моей работы в НИО - не вышло ни одного номера "Трудов"..., а предыдущие послевоенные годы, то есть с 1945 по 1949 г. вышло два номера. В 1950 году мы с трудом издали один номер, в 1951 - два, в 1952 - 4, а в 1953 - 11. Это, несомненно, сказывалась перестройка работы НИО, но, как я понимаю теперь, анализируя то время, не малую роль сыграла и смерть Сталина. Сам факт ухода с политической арены его зловещей фигуры снял огромный груз, давивший на науку. Уже одно то, что не надо было опасаться за недостаточный показ, или, что еще хуже, недооценку роли "вождя" в разработке исследуемого вопроса, освобождало творческий дух авторов, росла результативность их работы. В то время я этого не понимал. Смерть Сталина я воспринял как большую личную трагедию. С тревогой думал, что будет с нашей страной без него. Я не полез для прощания с его телом в ту свалку, которая была устроена верующими в него гражданами при содействии органов "правопорядка". В свалку, в которой были задушены и покалечены многие сотни людей. Но не полез не потому, что не хотел почтить "вождя", а потому, что нас, его "верных учеников", организованно доставили к его увешанному орденами трупу. Время шло. И хотя мы еще не понимали, что смерть Сталина открыла доступ свежему воздуху, пусть даже через небольшие щели, но результаты этого ощущали уже на самих себе. Правда, приписывали мы это не смерти Сталина, а тому, что ликвидирована бериевщина, вместе с самим Берия и его окружением, в составе которого оказались и мои Дальневосточные знакомцы Гоглидзе и Никишов. Сталина такие, как я, еще не осуждали. Его мы продолжали считать непогрешимым, хотя звуки происходившего в страшные годы сталинского террора стали все более громко доходить до нас. Работала комиссия ЦК под руководством генерал-лейтенанта Тодорского, которая пересматривала дела репрессированных военных. На свободу выходили многие из тех, кто, пройдя Архипелаг ГУЛАГ, остался жив. От них постепенно распространялись сведения о пережитых ужасах. Но мы упорно продолжали оправдывать Сталина. Мы готовы были обвинить и ныне здравствующих соратников Сталина, но только не его. Но вот прошумел XX съезд. Глухо прокатился слух о закрытом заседании съезда. А вот и сам доклад дошел до нас. Все коммунисты академии собрались в самом большом академическом помещении - в 928 аудитории. Весь доклад был прослушан при гробовом молчании. Окончилось чтение. Стояла та же гробовая тишина. Потом начали подниматься, уходить. Расходилась многосотенная масса, а у меня было чувство, что иду я один, по пустыне. Я не пошел ни на лифт, ни на эскалатор. Начал спускаться по лестнице. Наверно она была заполнена шагающими друзьями по партии, но я, по-прежнему, был "один в пустыне". Поэтому, когда при повороте на второй марш спуска я почувствовал чью-то руку на плече, то даже вздрогнул. Оглянулся - Вечный Петр Пантелеймонович, генерал-лейтенант, ученый секретарь Совета Академии, добряк и умница. Среднего роста, широкоплечий, плотный, но не толстый. Голова большая, глаза добрые, умные. Приметы? Вижу этого человека как живого, люблю его, а примет в нем самом не нахожу. Примета есть, но не в нем, а при нем. Курит (к сожалению, правильнее сказать "курил", так как Петр Пантелеймонович давно покинул мир сей) он махорку, завертывая из газеты огромную цигарку, толщиной в палец в длиною 10-15 сантиметров. Сейчас он положил мне руку на плечо и, глядя на меня, вдруг глубоко запавшими, очень печальными глазами, сказал: "Что, Петро, плохо?" - Очень плохо! - А мне как! Может, там в докладе и правда, но я-то знал Иосифа Виссарионовича другим. Мы пошли вместе. И уже по пути Петр Пантелеймонович начал рассказывать. Зашли ко мне в кабинет. Уселись в кресла возле круглого газетного столика. Я сразу же принес из приемной пепельницу. Он закрутил свою сногсшибательную цигарку. Она мне на сей раз показалась особенно чудовищной, и я невольно сказал: "ого!" и покрутил головой. Он невесело улыбнулся и сказал: "Вот также отреагировал на мою цигарку и Иосиф Виссарионович, когда увидел первый раз". И он рассказал: - Мы сидели над боевым уставом пехоты, - Сталин, Василевский и я. Начали работать ровно в 12 ночи. Когда Василевский объявил, что на устав поступило несколько тысяч замечаний, поправок, дополнений, Сталин был поражен, но Василевский, упреждая его реплику, сказал, что замечаний и предложений по существу, несколько больше сотни, а серьезных - чуть больше двух десятков; остальные редакционного характера. На это Сталин воскликнул: "Да что же, его неграмотные писали?" - Ну, не неграмотные, - возразил Василевский, - но, чтобы писать боевой устав, надо иметь большой войсковой опыт, а у таких опытных военных грамотность бывает не на высоте. - Это естественно, - согласился Сталин. - Мы просидели уже более 2-х часов, - продолжал Вечный. - При этом Сталин все время посасывает трубку, а Василевский закуривает время от времени, а у меня уже "уши опухли" без курева. Терпел, терпел я и, наконец, не выдержал: "Товарищ Сталин, позвольте и мне закурить". - Да ради Бога! - двинул он ко мне свою пачку "Герцеговины Флор" (папиросы высшего сорта, которые Сталин употреблял для набивки своей трубки - П.Г.). - Нет, я свои предпочитаю. И я завернул себе, пожалуй, еще большую цигарку, чем сейчас. И вот тогда-то Сталин и сказал с удивлением свое "ого!". - А я думал, что вы не курите. Я что-то не видел, чтоб вы курили на "Кировской". ("Кировская" - это станция московского метро, где в начале войны располагались ставка Верховного главнокомандования и Генеральный штаб. Практически там находились сам Сталин, Маленков, лицо исполняющее обязанности начальника Генерального Штаба (практически в то время - Василевский) и группа офицеров-генштабистов, которую возглавил Вечный). Выходит - продолжал Петр Пантелеймонович - Сталин заметил, что я не курил на Кировской. А я курил. Только был, наверно, дисциплинированнее других. Мы там договорились при Сталине не курить. Но я не курил не только при нем, но и на глазах у него. Закончили мы с уставом, разобрав все поступившие замечания и предложения часа в 4 ночи. Сталин откинулся на спинку кресла: "Ну, все? Теперь побыстрее печатать и в войска". - Есть еще один вопрос, - сказал Василевский. - Большинство офицеров, работавших над уставом, предлагают засекретить его. Боятся, что устав очень скоро попадет в руки немцев, и им станет известна наша тактика. - А вы как думаете, товарищи, вы лично? - обратился он к Василевскому. - Видите ли, Иосиф Виссарионович, засекретить бы не плохо. Но как его будут изучать наши войска и как пользоваться уставом командиру взвода, роты? Ведь у них секретной части нет. - А вы? - повернулся Сталин к Вечному. - Я думаю, что секретный устав, хоть один экземпляр, попадет к немцам так же быстро, как и не секретный. После этого немцы выпустят этот устав в свет не секретным изданием, и их офицеры будут знать этот устав, а наши нет. - Вот именно! - подхватил мысль Сталин. - Уставы либо не секретные, либо их не знают. (Но то, что было ясно Сталину в 1942 году, не ясно до сегодняшнего дня многим большим начальникам. После войны, недолго и бесславно, вооруженные силы возглавлял не разбирающийся даже в азбуке военного дела маршал-алкоголик Булганин. За время своей деятельности он успел засекретить полевой устав. Все маршалы, генералы и офицеры были возмущены этим. Но после Булганина вооруженные силы возглавляли Василевский, Жуков, Малиновский, Гречко - люди, которые понимали, что секретить уставы нельзя и возмущались засекречиванием до того, как сами становились во главе вооруженных сил. Рассекретить же никто не рискнул. Срабатывал бюрократический принцип перестраховки. А вдруг кому-то покажется, что после рассекречивания "важные тайны сами собой полились в сейфы вражеских разведок" и весьма "грамотное" политбюро потребует: "А подать сюда Тяпкина-Ляпкина", который рассекретил уставы". В секретной системе переусердствовать можно. За усердие не по разуму никому ничего не будет. Отменить сущее - даже явную несуразицу - невозможно. Никто не рискнет взять на себя ответственность. Сталин имел достаточно здравого смысла, чтобы не создавать ненужные трудности. - Нет, товарищ Василевский, секретить уставы не будем, - сказал он. - Немцы все равно воевать будут не по нашим, а по своим уставам. А тактику раскрыть по уставам нельзя, так как тактика конкретного боя должна исходить из конкретной обстановки. Но только... - он положил руку на устав - вот беда... поразбросают наши командиры уставы по полям боя. Не напасешься... А знаете что, тов. Василевский, давайте установим поэкземплярную нумерацию. И выдавать как имущество, вместе с полевой сумкой. И в вещевую ведомость записывать, и проверять наличие и взыскивать за потерю - материально и дисциплинарно. - Так всю войну и делалось. Но после войны кому-то показалось непорядком, что литература числится за вещевым отделом. Перевели в библиотеку. А так как уставы имеют поэкземплярную нумерацию, то их присоединили к литературе "для служебного пользования". Затем пришло время, когда литература для служебного пользования была уравнена с секретной. Так и "боевой устав пехоты" стал секретным. Так разумная мера превращена бюрократами в глупость. Вспоминая хрущевское утверждение о военной неграмотности Сталина, Петр Пантелеймонович говорил: "Нет, Петро, это неправда, что Сталин не разбирался в военном деле. Ротой он, может, и не сумел бы командовать, но на своем месте он понимал лучше, чем кто-нибудь из нас, его окружавших. Если в каком вопросе ему было что-то неясно, он спрашивал. Он никогда не стеснялся спрашивать. По одному и тому же вопросу спрашивал нескольких человек. И всегда умел выбрать лучшее из предложений или давать свое оригинальное решение. И людей он умел подбирать. Вот хотя бы и с Василевским. Чтобы заметить способности и не считаясь ни с чем поднять на такую высоту, надо быть Сталиным. Мы до позднего вечера сидели, беседуя. Лился и лился рассказ не о вожде, а о человеке. Я не могу все пересказать потому, что многое выветрилось из головы, и ввиду того, что пишу я не воспоминания о Сталине. Я хочу лишь показать читателю, какими мы подошли к XX съезду. Мы только прослушали страшный доклад о преступлениях Сталина и, несмотря на это, мы сидели и с увлечением вспоминали о нем только хорошее, стремились снять с души тяжкий осадок от прослушанного доклада. Подлинный перелом в моем мышлении начался после этого съезда. Уже на следующий день я пошел к Колесниченко и попросил доклад Хрущева на руки. Получив его на 2 часа, я уселся работать. Я не торопился - перечитывал важные места, делал выписки в рабочую тетрадь. Мне было обещано, что я смогу взять еще раз на 2 часа. Но потом мне было разрешено задержать доклад до утра следующего дня. Поэтому я смог основательно усвоить его содержание. Оно потрясло меня, охватило ужасом и отвращением. Но так сильно было партийное воспитание, так укоренились традиции сталинщины, что я не споря против оценки событий еще долго продолжал утверждать, что ЦК не имел права выносить все это на народ. "Нельзя устраивать канкан на могиле великого человека", - говорил я. - "Нельзя оплевывать собственное знамя. Пусть ЦК постепенно устраняет допущенные беззакония, исправляет ошибки, но зачем этот неприличный галас. Ведь шум этот дойдет до беспартийных и будет использован врагами коммунизма, врагами нашей партии". Потребовалось значительное время и ряд бесед с Василием Ивановичем Теслей и с Митей Черненко, особенно с последним, пока до меня, наконец, начало доходить, что такие беззакония в тиши не исправляются, что именно в тиши они родятся, развиваются, растут. Чтобы такого произвола больше не было, надо, чтобы руководящие партийные и государственные органы находились под гласным контролем масс. Большое влияние в этом смысле оказала на меня и возвратившаяся из "Архипелага ГУЛАГ" старая подруга Зинаиды - Аня Зубкова. Ее муж в 30-е годы работал заместителем по науке директора научно-исследовательского института ортопедии и травматологии в Москве. В 1937 году он был арестован и погиб на следствии. Аня была арестована как член семьи врага народа и получила 10 лет по ОСО. Затем ей добавили, потом дали ссылку. Так что вернулась она в Москву лишь в 1956 году. Стоило только поражаться жизнелюбию этой милой красивой женщины. Живая, веселая, жизнерадостная, несмотря на свои, без малого, 60 лет, на все пережитое и тяжелый сердечный недуг, который вскоре и свел ее в могилу. Пережила она непереносимое для женщины. Потеря горячо любимого мужа, который понимал суть происходящего. Перед арестом он говорил: "Чувствую, очередь до меня доходит. Знаю, там избивают, калечат, пытают, но я им живым не дамся". И его забрали. Через некоторое время взяли и ее. А у нее дети - мальчик 10 лет - Олег, и девочка 4-х лет - Рената (Рена). И никого родных. Мать уводили, а дети оставались одни. Они не пропали. Олег оказался не мальчиком - мужчиной. Он начал работать в столовой. Таскал помои свиньям, но добывал и пищу сестре. Он поставил ее на ноги. Помог получить высшее образование, стать, как мать, врачем. Сам получил высшее образование. Рената, уже взрослая замужняя женщина, души в Олеге не чает. Когда мать уже вернулась после "Архипелага", Рена ей говорила: "Мамочка, ты не обижайся, но я Олега люблю больше всех. Он был для меня всем - и мамой, и папой, и любимым братом. Он и драл меня как Сидорову козу, а я его все равно люблю. Он для меня себе во всем отказывал". Мать, вернувшись, налюбоваться на детей не могла. Она гордилась ими. Но что она должна была переживать, когда ее уводили, как казалось, навсегда от них, маленьких. Она не читала мне лекций. Она и вообще не любила ни разговоров о лагере, ни рассуждений о политике. Она с радостью вернулась к дружбе с Зинаидой, подружилась со мной, полюбила наших детей, любила бывать у нас в семье и несла всегда в нее бодрость, оптимизм, веселость, смех. И при всем этом я учился у нее. Учился на примере ее жизни. Чем мог быть опасен советской власти тихий человек, врач, всю жизнь отдавший людям. И все же она была опасна. Это я понял, хотя и требовалось мне для этого самого себя перевернуть. Поставить свое мышление с головы на ноги. Да, она опасна и именно тем, чем покорила меня и покоряла людей: своим жизнелюбием, оптимизмом, любовью к людям и верностью правде жизни. Она, как источник света, освещала темные души советских властителей, черноту застенков, лжецов и палачей. Учила она меня и своими действиями. Приведу пример. Ей потребовалась характеристика на мужа. То ли для пенсии ей, то ли для реабилитации его - точно не помню. И она пошла в Институт Ортопедии и Травматологии, где продолжал директорствовать тот же человек, что и во время ареста мужа Ани. Обратилась она за характеристикой к этому директору - академику (стал он академиком после больших арестов среди академиков) академии Медицинских наук Приорову Н.Н. Но тот хмуро заявил: "Я такого не знаю". Так и уйти бы бедной Ане ни с чем. Но кабинет в это время убирала санитарка. Слыша этот разговор, она вдруг вмешалась. - Да как же это вы, Николай Николаевич, не знаете Федора Федоровича? Да кто же это у нас в институте не знает дядю Федю? И Приорову пришлось вспомнить. Когда Аня рассказывала об этом у нас дома, в моем умственном взоре как будто молния сверкнула, связав два события. Незадолго перед этим, приказом Жукова было объявлено постановление Совета Министров о разжаловании в рядовые и увольнении из армии генерал-полковника инженерных войск Галицкого. За что? По просьбе дочерей бывшего начальника инженерных войск Московского военного округа, которые добивались реабилитации отца, арестованного в 1937 году и расстрелянного по ОСО, генерал-полковник Галицкий, который был в то время заместителем начинжа войск округа, выдал весьма положительную характеристику расстрелянному. В ответ на это КГБ выслал министру обороны копию заявления Галицкого от 1937 года. Арест начинж округа был произведен по этому заявлению, в котором начинж обвинялся во вредительстве. Я читал приказ с чувством удовлетворения и с уважением думал о Жукове, как о принципиальном человеке, который взялся за разоблачение провокаторов, не считаясь со званием. Теперь мне стало ясно. Это не разоблачение. Это сигнал для всех подобных - "попал в дерьмо, так не чирикай". До Приорова этот сигнал дошел столь убедительно, что он даже "забыл" собственного заместителя. И когда пришлось "вспомнить", то он только и написал, что помнит его как заместителя. Что приказ Жукова был сигналом, можно судить и по тому, что очень скоро насчет Галицкого был издан другой приказ (теперь без публикации), в котором предыдущий приказ изменяется - не разжаловать, а снизить в звании до генерал-лейтенанта и уволить в запас. Ведь не диссидент же какой-нибудь. Ну, малость ошибся. Думал, все покрыто временем, а оказалось, у КГБ все сберегается. Ему - это показали и малость посекли. Но не убить же за ошибку. Свой все же человек. И первый приказ Жукова выглядит в свете этого не столь уж благородно. Скорее похоже на участие в спектакле, поставленном КГБ. И вообще, я думаю, Запад напрасно ищет в Жукове особые качества и предполагает за ним чуть ли не замыслы на низвержение существующего строя. И по уровню знаний и по психическому складу он не отличается от военачальников его круга. Он прошел удачно 30-е годы. Чем это объяснить - случаем или чьим-то покровительством? Сказать трудно. Твердо мы знаем только, что круг его сослуживцев был прочищен очень основательно. Известно также, что за 2 года перед войной он совершил головокружительный взлет. Опять-таки случайность или покровительство? Во всяком случае каких-то заслуг в эти годы за ним не обнаруживалось. А взлет был. Люди поверхностно знающие жизнь Жукова, утверждают, что он взлетел во время войны. Но это неверно. Высший служебный взлет у него начался перед войной. 1939 год - командующий армией (Монголия), затем командующий Киевским особым военным округом, то есть фронтом, а в 1940 году уже начальник Генерального штаба. Это был потолок его взлета, который он никогда при жизни Сталина не перешагивал. Наоборот, с началом войны опустился на ступень - стал командующим фронтом. После смерти Сталина и ликвидации Берия, Жуков - министр обороны. Но судьба его была решена на "историческом" заседании Политбюро, когда Хрущев, Микоян и Суслов оказались большинством, а все остальные (7) членов политбюро попали в меньшинство. Даже "примкнувший к ним Шепилов" не смог поднять их вес. Кризис наступил, когда Хрущев запротестовал против голосования, на том основании, что первого секретаря избирает пленум ЦК. Ему возразили, что Политбюро имеет право готовить вопрос к пленуму и собрались голосовать. Тогда поднялся Жуков, бывший в то время кандидатом в члены Политбюро, и заявил, что если вопрос будет решен на Политбюро, а не на Пленуме, то он, Жуков, выведет войска на улицы. Это был блеф. Я утверждаю, что армия за Жуковым не пошла бы. Но ставшие в оппозицию Хрущеву члены Политбюро не знали этого и поддались на блеф. Это и решило дело в пользу Хрущева; но этим же решилась и судьба самого Жукова. Он не политик и не понимал, что блефовать в политике небезопасно. Хрущев тоже поверил в то, что Жуков может повести за собой войска. Следовательно, для Хрущева, после ликвидации оппозиции, Жуков представлялся не соратником, а самым опасным врагом. Терпеть рядом человека, который способен поднять вооруженные силы, Хрущев не мог. И вскоре Жуков был отстранен от должности министра обороны. Насколько Хрущев верил в реальность возможностей Жукова, можно судить по обстоятельствам его отстранения. Снятие произведено как антивоенный переворот. Жуков отрешен от должности во время нахождения его в Югославии. Когда он возвратился, в здание министерства обороны его не впустили, очевидно предполагая, что войдя туда, он встретится со своими единомышленниками. Ему было предложено отправиться домой и не покидать своего дома. Политорганам всех военных округов была дана директива на следующий день провести партийные активы, на которых обсудить "состояние партийно-воспитательной работы в войсках". Устно были даны указания подвергнуть неограниченной критике деятельность Жукова как министра обороны и командующих войсками округов, особенно тех, кого можно было считать ставленниками Жукова. Таким путем рассчитывали выявить возможных его единомышленников и скомпрометировать его самого и всех, на кого он попытался бы опереться. Насколько опасались выступлений против устранения Жукова, можно судить по такому факту. Командующий Среднеазиатским военным округом генерал армии Лучинский - перестраховщик и заискивающий перед партийными органами - находился в это время в санатории. Член военного совета округа сообщил ему о созываемом партактиве. Лучинский, еще не знавший о снятии Жукова, но любивший при всяком удобном и неудобном случае демонстрировать свою особую приверженность к партийно-политической работе, ответил телеграммой: "Актив отложить моего приезда". Член военного совета сообщил об этой телеграмме в Главпур. Немедленно последовал приказ: "Лучинский отстраняется от должности. Актив проводить в указанный срок". Лучинский, узнав об этом, в панике помчался в Москву, покинув санаторий. Долго ему пришлось "каяться" в политической недальновидности, пока, наконец, начальство разобралось, что телеграмма выражала его особую преданность партии, желание самому быть на активе, а не попытку защищать Жукова. Партийные активы нередко используются высшей инстанцией именно для того, чтобы нанести удар по авторитету отдельных партийных руководителей, чтобы легче было убрать их с руководящей работы или устрашить и "сбить спесь" с критикуемых, показать им непрочность их положения, их зависимость от начальства. Бывает, что критика на партактиве затронет кого-то и из тех, кем начальство довольно. Ну что ж, такой поблагодарит за критику, пообещает учесть, а потом покажет "Кузькину мать" критиканам. Нынешние партактивы "критиковали" Жукова и командующих войсками округов "за недооценку партийно-политической работы и за пренебрежение партийно-политическим аппаратом". Жукову, в частности, было поставлено в вину, что он ликвидировал институт политруков рот, хотя всем было очевидно, что без согласия ЦК он этого сделать не мог. Об этом свидетельствует, в частности, и то, что, несмотря на критику, этот институт так и не был восстановлен. Результатом всей связанной со снятием Жукова кампании стал перелом в сторону большей зависимости командиров от политработников. Хрущев и его окружение, напуганные призраком военного переворота, спустили с цепи своего верного сторожевого пса - политсостав армии. Активы сделали такой перелом не только возможным, но, как бы, и необходимым. Слишком долго был зажат рот у армейской общественности. Не только Сталин душил все живое, всякое проявление живой мысли или хоть слабенького протеста. Были бесконтрольными всяческие "князьки" - большие и малые. Живя в мире с начальством, они буквально измывались над подчиненными. И когда людям дали заговорить - прорвалось. Разгорались драматические споры. Особенно бурно проходил актив в Киевском военном округе. Два дня шли люди к трибуне и говорили только об одном: о грубости, бестактности, мстительности и хамстве командующего округом маршала Советского Союза Чуйкова Василия Ивановича. Один из выступавших полковников под гром аплодисментов и крики "Верно! Правильно!" закончил свое выступление так: "На войне год службы засчитывался за три. У нас в округе надо засчитывать не меньше, чем за пять. Да и то добровольно никто не захочет испытывать те издевательства, то хамство, которые идут от нашего командующего". Чуйкова в связи с этим вызывал Хрущев для беседы. Но что он мог с ним поделать? Чуйков из его кадров. Верный слуга. Поэтому и результатом беседы было лишь то, что мата стало чуть поменьше, но зато расправа с критиками развернулась во всю. Два года спустя, когда Чуйков, забыв уроки актива, окончательно распоясался, попытался унять его министр обороны маршал Советского Союза Малиновский Р.Я. Проводились маневры в Киевском военном округе. Посредником при Чуйкове был начальник академии Фрунзе генерал-полковник Курочкин П.А. Я был назначен посредником при штабе Чуйкова. Курочкин, получивший указания от Малиновского сказал мне: "Оценки давать без всяких скидок на авторитеты". Ну, я и постарался. Общаясь со штабными офицерами, я видел, как командующий дергает штаб и дезорганизует его работу. Офицеры также рассказывали об обычных условиях работы. Все это я сводил, тщательно анализировал и обобщал. Получилась всесторонне обоснованная характеристика оперативно-стратегических знаний командующего, его способности управлять операцией, общаться с людьми и с пользой использовать их опыт и знания. Много внимания было уделено грубости, бестактности, хамству Чуйкова. Все доклады по ходу учения были насыщены фактами и убедительно мотивированы. Малиновский остался доволен, заявив Курочкину: "Это то, что мне надо". Доклад попал к Хрущеву, и он снова вызвал Чуйкова и сказал ему: "На округе вас оставлять нельзя. Люди недовольны. Поэтому я решил переместить вас... (слушайте! слушайте!) ...на должность главкома сухопутных войск. Так я, желая помочь подчиненным Чуйкова, помог ему самому подняться выше. Все доклады писал я. Курочкин, не исправив ни одной запятой, подписывал их. Я не стал бы говорить об этом, но дело получило дальнейшее и неожиданное развитие. Прибыв в штаб сухопутных войск, уже как Главком, Чуйков потребовал документы посредников, нашел доклады главного посредника и, резонно заключив, что автор не в подписи на лицевой стороне, а на оборотной, взглянул туда и прочтя: "исполнители: г-м Григоренко и п-к Тетяев р/т НН", сказал: "Посмотрим этих писателей". Вскоре Тетяев был уволен, хотя вся его вина состояла в том, что я пользовался его рабочей тетрадью, когда сдавал свою машинистке. Но откуда Чуйкову было знать это? И как я мог догадаться, что невинным заимствованием рабочей тетради навлеку на человека такую беду? Теперь я воочию убедился, как Чуйков расправляется с критиками. Но другие командующие, у кого не было такой мощной защиты, как у Чуйкова, после партактива "уши поприжали", а партполитаппарат повсеместно поднял голову. Пришлось это почувствовать и мне. Наш начальник политотдела генерал-майор Колесниченко, видимо, руководствуясь какими-то указаниями свыше, тоже решил показать силу партполитаппарата. И за объект избрал меня. При этом набрал себе союзников как раз из тех, о ком НИО заботился больше всего - из бывших адъюнктов. Адъюнкты были главной моей надеждой. Им я, как пришел в НИО и добился создания адъюнктуры*, отдавал львиную долю своего времени. Большой преподавательский коллектив, опытные офицеры и генералы, а пишущей братии буквально единицы. Исследования вести некому, и не у кого поучиться. Не с кого взять пример. * Адъюнктура в военных академиях соответствует аспирантуре в университетах. Я, правильно оценив значение адъюнктуры, как единственного способа накопления кадров, способных вести научную работу, идеализировал адъюнктов. В моем представлении они самим своим положением противополагались "чистым" преподавателям, т.е. тем, которые не могли вести научной работы и в силу этого предвзято относились к "ученым", в том числе к адъюнктам. Оказалось совсем не так. Среди адъюнктов нашлось немало таких, для кого адъюнктура была не путем в науку, а способом получения ученой степени и преподавательской должности. Такие кончая адъюнктуру, быстро находили дорогу к "старичкам", к "чистым" преподавателям. При том они обычно относились к тем, кто занимается научной работой, более враждебно, чем старые преподаватели. Среди них были и просто наглецы, для которых адъюнктура была лишь трамплином к лучшим жизненным условиям. Оканчивающие адъюнктуру в подавляющем большинстве понимали, что они еще не ученые, и заражались желанием стать таковыми. С годами многие из них, непрерывно трудясь на ниве военной науки, дошли до понимания творческого процесса и полюбили тяжелый и неблагодарный научный труд. Но были и Добровы и похуже. Были такие, кто считали, что защитой решены все задачи, осталось только пожинать плоды трехлетних тревог. Они злобствовали против тех, кто напоминал, что по счетам надо платить. На научную работу у них времени не было. На устройство всяческих "заговоров", на всевозможные инсинуации - сколько угодно. И я оказался наиболее вредной, в их понимании, личностью. Но выступили они против меня не прямо, а использовали политотдел, его потребность в "критической" акции. В общем, "по-современному", "по-научному". Недаром диссертации защищали. В НИО пришел инструктор политотдела подполковник Григорьян "для проверки, по поручению начальника политотдела, состояния партийной работы в НИО". Секретарь нашей партийной организации майор Анисимов Николай Иванович, сам в недавнем прошлом политработник, сразу заподозрил неладное. Прошло недели две. Начальник политотдела генерал-майор Колесниченко вызвал Анисимова и, вручив ему акт Григорьяна, сказал, что вечером будет обсуждение этого акта в политотделе. Анисимов пришел ко мне с актом. Я внимательно изучил акт. Да, Анисимов был прав. Он весь против меня лично. По духу и по стилю - сборник сплетен, исходящих, в основном, от бывших адъюнктов. Вот например: обвинение меня в зажиме критики. Обвинение по видимости серьезное, но построено оно на комической основе, и потому рассыпалось при первом же прикосновении. Когда зачитали этот пункт, я спросил Григорьяна: "В чем выражался зажим критики с моей стороны?" - Многие люди на кафедрах жалуются, что когда на собраниях кто-нибудь выскажет что-то, с чем вы не согласны, то вы так разделаете, что другой раз не захочешь выступать - пробубнил Григорьян. - Этот пункт надо исключить из акта, - шепчет себе под нос Колесниченко. Остальные обвинения были еще никчемнее. Было, например, такое: "Григоренко не дает возможности публиковаться молодым научным кадрам". Все это обвинение базировалось на моем предложении автору п/п Мирошниченко доработать "сырую" статью. В результате, вызванный на разбор Мирошниченко оказался в смешном положении. Обвинение в национализме Колесниченко попытался снять самостоятельно, не привлекая внимания к этому вопросу. Но я с этим не согласился. - Нет! - сказал я. - Григорьян должен быть наказан в партийном порядке, так как он не просто обвинил в национализме, а совершенно сознательно пытался разжечь национальную рознь в отделе. По этому вопросу, после продолжительной перепалки, в протокол записали: "Обвинение Григоренко в национализме ни на чем не основано. Материалы, послужившие основанием для такого вывода, подобраны тенденциозно и фальсифицированы. Партийная организация НИО настаивает на привлечении тов. Григорьяна к партийной ответственности за попытку раздуть антиукраинские настроения". Когда дошла очередь до Червонобаба, он, проученный моей беседой с Мирошниченко, не стал ожидать вопросов, а сам обратился к Колесниченко. - Товарищ генерал-майор, Григорьян меня совершенно неправильно записал. У меня в "Военной мысли" приняли после того, как я переделав по замечаниям Петра Григорьевича, показал ему еще раз. Он прочитал и собственноручно все исправил. Пришлось Колесниченко и этот пункт изымать из акта. Плохо кончилось для самого Колесниченко. Начальник академии генерал-полковник Курочкин Павел Алексеевич был полностью в курсе политотдельской проверки. Впрочем, это было не трудно знать. Дело велось так, что вся академия была в курсе дела. Один из наиболее близких к Курочкину начальников кафедр сказал ему: "Надо бы вмешаться Павел Алексеевич, а то ведь съесть могут парня". -- Ничего, - ответил Курочкин, - не съедят! Он зубастый. Но дело было не в моей зубастости, а в том, что Курочкин не любил рисковать. Он ни за кого не вступится, пока не ясен исход борьбы. Он не был доволен переменами в поведении Колесниченко после активов, ознаменовавших снятие Жукова. Предупредительный по отношению к начальнику академии и проявлявший уважение к его более высокому воинскому званию, Колесниченко в последнее время стал самоуверенным и даже развязным. Теперь он мог зайти к начальнику академии, не спросив предварительно разрешения. Зайти, несмотря на присутствие в кабинете других посетителей, подойти к Курочкину, сунуть ему руку, а затем усесться в кресло и небрежно бросить: "Мне надо будет поговорить с вами, когда закончите". Курочкину все это не нравилось, но не такой он человек, чтоб пойти на открытый конфликт. Он предпочитает подождать удобного момента, чтобы ударить чужой рукой. На следующий же день, после совещания у Колесниченко, он приказал мне письменно доложить о случившемся. Я изложил суть дела на одной страничке, подтвердив изложенное актом и протоколом, подписанным самим Колесниченко. Курочкин прочитал и положил в свой портфель. Оказывается, он ожидал приема у министра обороны и на всякий случай приготовил и мой материал. Во время приема зашел разговор и о том, что политработники стали слишком залезать в дела командиров, подрывая единоначалие. И Курочкин привел пример со мною, сделав упор на то, что под видом проверки партийной работы, без ведома начальника академии, затеяли поход против начальника НИО. При этом широко использовали ложь, фальсификацию, клевету, сплетню. Малиновский, который сам был очень недоволен расширительным толкованием политработниками прав политорганов, решил на этом примере дать урок. Судьба Колесниченко была решена. Через несколько дней вместо него прибыл генерал-лейтанант Пупышев Николай Васильевич. С Пупышевым, (тогда бригадным комиссаром), я встретился впервые в 1939-ом году, во время событий на р. Халхин Гол. Он был заместителем начальника политотдела фронтовой группы. Встречи того времени оставили хорошую память по себе. Человек он общительный, веселый, остроумный. Встретившись теперь, обстановка толкнула нас на еще большее сближение. Приближалась 40-ая годовщина академии. Ее празднованию придавалось особое значение и начальник академии поручил мне лично возглавить подготовку. Пупышев, прибыв в академию, сам включился в это дело. Мне это очень понравилось. После праздника, мы, удовлетворенные, от души поздравили один другого. В это время вышло постановление ЦК КПСС "О техническом прогрессе". И политотдел начал соответствующую кампанию, в которой я был кровно заинтересован. Еще в 1953-ем году я впервые услышал о работах Винера по исследованию операций в вооруженных силах. И хотя кибернетика была объявлена "буржуазной лженаукой", я направил часть сил НИО на изучение всего, связанного с этой "лженаукой". Было создано переводческое бюро, получившее указание прежде всего реферировать работы по кибернетике и исследованию операций. Лично я установил связь с академиками Акселем Ивановичем Берг и Колмогоровым. Стал набираться конкретных знаний. Помогало нам и главное разведывательное управление генерального штаба. В общем, НИО взял это направление и вел его, постепенно накопляя все больше данных, пока не подвел дело к созданию в 1959-ом году кафедры военной кибернетики. Мне незачем объяснять, что кибернетика - это новые, современные методы управления, опирающиеся на новую, электронную технику. Поэтому я, естественно, включился в кампанию за технический прогресс, имея целью привлечь внимание и слушателей и руководства к новой технике управления войсками. Так мы снова очутились в одной упряжке с Пупышевым. Но компании в СССР кончаются быстро. Пошумят, пошумят, и оставив все по-старому, хватаются за новую кампанию. Пупышев к этому привык и относился и к этой кампании как к таковой - показать начальству свою активность, а результаты дело десятистепенное. Мне же нужны были именно результаты. Чтобы новая кафедра встала на ноги и заняла подобающее ей место в учебном процессе и в науке, ей не кампания была нужна, а постоянное внимание. Пупышев же жил кампаниями. Это была его стихия. И я понял, что он не только не союзник, но враг нового. Участие в бесполезных кампаниях могут принимать только те, кто имеет время вертеться на глазах у начальства и угождать ему, т.е. те, кому ничего нового не нужно, кто может обходиться лекциями многолетней давности. Все такие люди и группировались вокруг политотдела и были его опорой. И если бы они только свои кампании никчемные устраивали, на них можно было бы махнуть рукой. Но нет, они этим ограничиться не хотели. Борясь за существование, они ставили преграды новому, распускали сплетни, выступали против вызываемых жизнью изменений. В общем, я постепенно отошел от политотдела, а потом стал все чаще приходить во враждебные столкновения с ним. Вскоре после прихода Пупышева, политотдел был реорганизован в партийный комитет и Пупышев был избран секретарем парткома. Прошло почти два года. Далеко разошлись мы с парткомом. Я шел туда лишь по вызову. Но вдруг звонок. - Петр Григорьевич, вы не могли бы выбрать часок-другой, зайти ко мне, посоветоваться, - голос Пупышева в трубке. - Хорошо, зайду. - ответил я. А сам думаю: "Что это ему приспичило советоваться. Это неспроста. Что-то ему от меня нужно". И вдруг как молния: "Да ведь выборы парткома скоро... И Пупышеву надо знать, чего можно от меня ожидать в связи с этой неприличной историей". А история такова. Пупышев вступил в интимную связь с секретарем заместителя начальника академии по научной и учебной работе. Муж - лейтенант узнал об этой связи и, имея неопровержимые доказательства, поднял большой скандал. Дело получило широкую огласку. Особое неприличие состояло в том, что интимные свидания происходили на квартире секретаря Пупышева, а квартиру эту секретарь получила абсолютно незаконно. Будучи вольнонаемной, она получила квартиру по военной броне. Причем, квартиру, которая предназначалась полковнику. И все это проделал Пупышев. Когда дело это получило огласку, казалось, что песенка Пупышева спета. Главпур назначил комиссию. Дело было ясное. Казалось, надо снимать. Но партком решил, ввиду скорых перевыборов и работы комиссии Главпура, дело Пупышева пока не рассматривать. Комиссия работала не торопясь и даже на отчетно-выборном собрании окончательных выводов еще не было. Поднявший скандал лейтенант, вместе с его любвеобильной женой были отправлены куда-то далеко от Москвы и разговоры начали затухать. Пупышев явно готовился благополучно перебраться через выборы. За этим и меня звал... Расчет правильный: идти в открытую на тех, кто может выступить против и попытаться добиться от них хотя бы нейтралитета. Когда я зашел в кабинет Пупышева, он поднялся навстречу, засиял улыбкой, обеими руками потряс мою руку и повел в дальний угол, где усадил в кресло и придвинул себе другое, создав наиболее интимную обстановку "для откровенной беседы". - Петр Григорьевич, вы знаете, приближаются выборы. Новому парткому надо будет передать те важнейшие вопросы, которыми должна жить академия. Вот я и хочу посоветоваться с руководителями важнейших кафедр. Ваша кафедра передовая, современная и от нее я хочу получить первые заявки и первые пожелания. По пути сюда я уже все продумал и твердо решил - ни на какое соглашение с Пупышевым не идти. - Николай Васильевич, - заговорил я, - мне думается, что вам в высшей степени наплевать и на мою кафедру и на ее пожелания. Вас интересует, как я, конкретно, отнесусь к выдвижению на пост секретаря парткома вашей кандидатуры. Так вот вам мой откровенный ответ. Мне абсолютно безразлично с кем Вы спите, и где - хоть под забором. Но в борьбе против вашей кандидатуры я использую факт вашей связи с колгановской секретаршей. Я не моралист и Ваша мораль меня не интересует, но я считаю Вас вредным на посту секретаря парткома. Вы все время поддерживаете наиболее реакционные элементы и мешаете внедрять новое. Поэтому я приму все зависящие от меня меры, чтобы Вас провалить. - Я поднялся. - Думаю, Николай Васильевич, что больше нам советоваться не о чем. - Спасибо Петр Григорьевич, - подал он мне руку, - за откровенность спасибо. Очень жаль, что я не сумел найти общего языка с вами раньше. А теперь поздно. Кандидатура Пупышева в партком была выдвинута. Когда дошло до ее обсуждения, я задал вопрос заместителю начальника ГлавПУР'а, который возглавлял комиссию, расследовавшую интимные дела Пупышева: - Скажите, каковы результаты расследования интимной связи Пупышева и использования им при этом служебного положения? Он весьма нечленораздельно пробормотал: - Там, конечно, были встречи... но там ничего... такого... принципиального не было... - Я сам прекрасно понимаю, - прервал я его, - что Маркса они там не обсуждали и заговора против советской власти не устраивали. Мы достаточно взрослые люди, чтобы понимать, что там происходило. Раздался хохот. - Меня интересует, - продолжал я, - почему женщину уволили с работы, ее мужа отправили служить подальше от Москвы, незаконно выданную квартиру не отобрали, а тому, кому она полагалась, замены не предоставили. А ваша комиссия все работает и не видит ничего принципиального в том, что человек с такой моралью выдвигается в секретари парткома. Подавляющим большинством голосов кандидатуру Пупышева отвели. И состоялось мое первое (заочное) знакомство с Борисом Николаевичем Пономаревым - секретарем ЦК КПСС. Когда ему доложили о провале Пупышева, он спросил: - Это опять его тот же, что "съел" Колесниченко? - когда ему подтвердили, он сказал: - Надо присмотреться к этому истребителю политработников. Это была весна 1961-го года, а вначале осени мы встретились на примечательной для меня партконференции Ленинского района города Москвы. Последние годы были у меня чрезвычайно напряженными и в служебном, и в гражданском отношении. Я все больше и больше постигал жизнь, все критичнее относился к действиям властей. И все труднее мне становилось не реагировать на беззакония и благоглупости властителей. Прошла вторая послевоенная (Хрущевская) девальвация. Но если первая, открыто грабительская, не вызвала во мне протеста, то заявление Хрущева насчет того, что во второй девальвации никто ничего не выиграл и никто не проиграл - встречено внутренним протестом. Я понимал, что дело не так просто, как говорит Хрущев. Его уверение, что дело лишь в том, что уменьшилась масса денег в 10 раз, но покупательная способность не изменилась, так как в 10 же раз подешевели и товары - лживо. Лжив и сам пример, приведенный Хрущевым, хотя внешне он и убедителен: коробка спичек стоила 10 копеек, теперь 1 копейка. Но я обращаю внимание не на эту, показную сторону, а на то, что обеспечение новых денег золотом уменьшилось вдвое. Пишу в журнал "Коммунист", прошу разъяснить. В ответ - нечто запутанное с главным мотивом: "в социалистическом обществе золотое обеспечение не имеет значения. Деньги обеспечиваются всем достоянием Советского Союза". Пишу в ответ: "Если золотое обеспечение не имеет значения, то зачем его уменьшать. Оставили бы прежнее или наоборот - увеличили бы". На это не отвечают. Напоминаю несколько раз - молчат. А между тем, доходит реакция народа. Первыми заговорили наименее обеспеченные. Соседка-пенсионерка говорит: - Петр Григорьевич, а эти деньги обманчивые. Раньше я на десятку день жила, а теперь с рублем в магазин идти нельзя... В троллейбусе армянин на весь вагон кричит: - Прахадимец! Коробка спичек - капэйка! Прахадимец! Разве чэловек спичками жывет! Устроил грабиловку, а спичками очи закрыть хочэт. Жизнь подбрасывала и другие факты. На научной конференции ВВС выступает главный конструктор туполевского бюро. И о чем же он просит, он, человек, вхожий во все бюрократические инстанции? Помочь внедрить новое в промышленное производство. Он рассказывает о совершенно необходимом компьютере, который был спроектирован, разработан и построен на опытном производстве. Проверен в эксплуатации, надо запускать в серию, но невозможно. Чтобы пустить, нужно решение совета министров, а чтобы поставить этот вопрос на совете министров, нужен не только заказчик, нужен исполнитель, который бы письменно подтвердил, что он согласен принять такой заказ. Но кто же, - говорит Архангельский, - согласится добровольно взять на себя обузу производить новое, непривычное. Ведь гораздо выгоднее производить старое, к чему производство уже приспособилось. А вот еще пример. Знакомились с образцами новое боевой техники. Среди них - средства связи. Спрашиваю у генерала, ведущего показ: - А как с этой техникой в США? - Ну, вы знаете, что мы примерно на 15 лет отстаем от них во всех отношениях. С этой техникой примерно также. - Так что же мы секретим? - А вот это именно и секретим. Кому же выгодно показывать свою отсталость? - Так ведь американцы, поди, знают, как у нас обстоит дело с этой техникой. - Американцы-то знают, да секретим-то мы ведь не от них, а от своих... Да еще и для огромной армии тех, кто охраняет секреты. Ну куда бы они девались, не держи мы таких секретов. Ведь они только и способны на то, чтобы охранять. Ничего другого они не умеют. Такие и подобные наблюдения и разговоры были и прежде, но они проходили мимо меня. Теперь все оседало в душе моей и, накапливаясь, просилось на выход. Знакомых было много и притом из разных социальных слоев: директора крупных предприятий, руководящие работники Госплана, руководители сельскохозяйственных органов, учителя рядовые служащие, рабочие, колхозники... и у всех были недовольства, все рассказывали о фактах бесхозяйственности, беззакония, бюрократизма, глупости. Сказать же об этом было негде и недовольство начало прорываться в простых разговорах. По поводу одного моего высказывания в большой компании жена сказала мне: "Ну, теперь жди доноса. Присутствующий при этом один из близких наших друзей заметил: "Донесут или нет - это вопрос второй, может, и не донесут, а вот слушать еще не готовы. Так перед кем же вы выступать хотите? Неужели думаете, что у нас есть более сознательные слои народа? Нет, на сегодня вас никто слушать не захочет". К счастью, он оказался не совсем прав. Те, кто захотел меня слушать, вскоре нашлись, но тогда никто на меня не донес. И это не мелочь. Я думал, если мои друзья готовы не донести, но не готовы слушать мои суждения, то в этом есть и моя вина. Видимо, о том же следует сказать мягче и доступнее, то есть используя привычный в советском обществе политический жаргон. Но пока что всякие политические разговоры я прекратил и пытался подавить сомнения и недовольства, загружаясь научной и учебной работой. Тем более, что работы было более чем достаточно. Особенно тяжелым был 1958/59 г. На меня было возложено руководство авторским коллективом основного теоретического труда академии "Общевойсковой бой". Большинство глав к моменту назначения меня руководителем было в состоянии провала. А срок окончания близок. Приходилось непрерывно работать с авторами. И своих четыре главы писать. И весь труд редактировать, приводить к единству содержания и стиля. Одновременно велась подготовка к открытию кафедры военной кибернетики. Помощник министра обороны по радиоэлектронике Аксель Иванович Берг вызвал меня. Была длительная деловая беседа, в которой обсуждались основные направления деятельности кафедры и связанные с этим вопросы материально-технического обеспечения и вопрос подбора кадров. Потом нас принял министр обороны маршал Советского Союза Малиновский Родион Яковлевич. Он официально предложил мне должность начальника кафедры. При этом разрешил подобрать нужных для кафедры людей во всех вооруженных силах, а если надо, то и из гражданских ВУЗов. Работа кафедры, сказал он, должна начаться с будущего учебного года, но начинать ее создание надо немедленно. И эта работа легла на меня дополнительным, тяжелым и весьма ответственным грузом. Отнимала она уйму времени. Но ведь основная работа НИО тоже продолжалась. И у меня оставалось очень мало времени на нее. Меня начала охватывать тревога за судьбу отдела. Как и куда пойдет он после моего ухода на кафедру? Отдел практически ведет Кирьян. Если бы можно было оставить Кирьяна, с тоской подумал я. Но куда там. Когда меня назначили на эту должность, мне было 45. При том я до этого уже три года исполнял ее, за плечами боевой опыт, работа на больших штабных должностях, командование бригадой и дивизией, преподавательская работа. К тому же поддерживал меня Жадов. А полковнику Кирьяну Михаилу Митрофановичу всего 40. И ничем, кроме роты, он не командовал. И заместителем в НИО немногим более двух лет. Теперь нам предстояло разлучиться. И это его беспокоило не меньше, чем меня. Поводы только разные. Меня беспокоила судьба сделанного мною. А его кроме того и личная судьба. Придет новый начальник. И если он изберет иное направление работы, а это наиболее вероятно, то стычка неизбежна, и Кирьяну придется уходить. О том, чтобы занять мою должность, он и не помышлял. Я же, наоборот чем ближе подходило время к моему переходу на кафедру, тем упорнее думал об этом. Наконец, поставил этот вопрос перед Курочкиным. Он коротко ответил: "Не пропустят". Но я был готов к такому ответу. - Тогда мне придется отказаться от кафедры. Я не могу так - браться за организацию нового дела, а старое покидать на развал. - Почему непременно развал? - Новый человек - обязательно развал. В том же направлении может повести дело только подготовленный мною человек. Новый пойдет по линии наименьшего сопротивления. Контролировать других легче, чем работать самому. В общем прошу доложить министру обороны, что я связываю назначение меня на кафедру с тем, назначат ли вместо меня заместителя или нет. Если нет, буду считать, что не сумел его подготовить к замещению моей должности и останусь, чтобы подготовить. Курочкин сказал, что это бесполезно, и никаких обещаний не дал. Но когда нас с ним вызвали к министру, там дело прошло совсем просто. После разговора о работе будущей кафедры, министра она, очевидно, очень интересовала, как инструмент резкого улучшения управления войсками. Курочкин довольно небрежно и даже осуждающе кинул: "А вот будущего начальника кафедры больше интересует не кафедра, а вопрос о том, кто после него будет назначен начальником НИО." Малиновский вопросительно посмотрел на меня. - Видите ли, товарищ маршал Советского Союза, я не могу рассуждать так - после меня хоть потоп. В НИО произошел резкий поворот в работе. Его надо закрепить. Я к этому готовил человека, назначенного вашим приказом на должность заместителя. Я считаю, что он подготовился к занятию моей должности, и я прошу его и назначить. - А какие возражения? - обратился он к Курочкину. - Да собственно, принципиальных нет. Молод. Звание слишком отстает от должностного. Должность - генерал-полковничья. - Ну, молодость не порок. А звание в наших руках. А как его деловые и политические качества? - Человек очень дельный, разумный. Политически вполне благонадежен. - Ну и представляйте. Григоренко прав: заместители для того и существуют, чтобы перенимать должность на ходу. Плох тот начальник, который не способен подготовить к этому своего заместителя. Когда был объявлен приказ министра обороны о назначении Кирьяна, это вызвало фурор, особенно в том управлении Министерства обороны, где он работал. Все его товарищи по работе были поражены таким взлетом и решили, что, по-видимому, у него очень высокие связи. Но сам Кирьян, оказывается, знал все перипетии дела через своего приятеля - начальника отдела кадров академии. Как только приказ на него прибыл, он прибежал ко мне и со слезами на глазах благодарил. Но я сказал, что хоть и очень люблю его, но старался не ради него, а для пользы дела. И я не ошибся. Пока я мог наблюдать за работой Михаила Митрофановича, мне ни разу не пришлось краснеть за него или быть лично неудовлетворенным. Он не только ничего не утратил из того, над чем трудились мы оба, но многое значительно развил и открыл ряд новых научных направлений. Во время работы на кафедре, я постоянно контактировал с ним, и бывало, что он оказывался значительно дальновиднее меня. Вспоминается, например, такой случай. Научно-исследовательский институт (НИИ) связи закончил разработку машины для автоматического кодирования текстов и переговоров. Приказом Министра обороны войсковые испытания возлагались на академию Фрунзе. Председателем приемной комиссии и одновременно руководителем испытания был назначен я. В это время на кафедре работал изобретатель-одиночка из НИИ. Он по собственной инициативе разрабатывал кодировочный прибор. Не встречая нигде поддержки, он добрался, в конце концов, к нам. Работа нас заинтересовала, и мы оказали всю возможную помощь изобретателю. Настойчиво трудясь во внеурочное время, он к моменту упомянутых испытаний успел создать лабораторный образец (макет) прибора. Я решил поставить на испытание и этот образец. Для проведения испытаний было разработано командно-штабное учение в условиях высокоманевренных боевых действий. Командный пункт корпуса - высшая инстанция на учении задерживался на одном месте 2-3 часа. С ним действовала и испытываемая электро-механическая кодировочная машина, представленная на испытания управлением связи. Смонтирована машина на трех авто. По тактико-технической характеристике ей на развертывание и вступление в связь требовалось полчаса. Практически за все учение она не успела развернуться за время стоянки штаба корпуса ни разу. В конце учения я дал ей право развертываться столько времени, сколько потребуется. Ушло 4 часа стоянки на месте для ведения кодированных переговоров. Надежной работы не добились, а к концу четвертого часа машина окончательно выбыла из строя. Надо было ехать на заводской ремонт. Одновременно испытывался лабораторный образец электронного кодировочного прибора. Прибор проверялся во всех штабах четырех, участвовавших в учениях, дивизий. Не было зафиксировано ни одного перебоя. Ему не требовалось никакого времени на развертывание. Он просто подключался к радиостанции и работал на стоянке и на ходу, - в танке, автомашине, бронетранспортере, просто в руках. Этот 3,5 килограммовый ящичек не стоило труда переносить на себе. В общем, ни у кого не могло возникнуть никакого сомнения в превосходстве маленького электронного прибора над громоздкой электромеханической машиной. Несмотря на это, зам. начальника связи, отозвав меня в сторону, предложил сделку. Записать в акт, что кодировочная машина, после устранения обнаруженных на испытаниях недостатков, может быть принята на вооружение. Но, одновременно, комиссия рекомендует усилить работу по доведению до готовности электронного кодировочного прибора, который в лабораторном образце показал прекрасные результаты на учении. Я, разумеется, категорически отверг это предложение. Согласиться на закупку для вооруженных сил никому не нужной груды металла я не мог. Но когда я рассказал об этом разговоре Михаилу Митрофановичу, он не одобрил мое решение. Он сказал, что связисты своего добьются и заодно угробят хороший прибор. Очень скоро его прогноз подтвердился. Инженера-изобретателя отчислили из института, где он работал, а на новом месте запретили работу не по профилю. Я, в ответ, показал прибор в работе всем командующим округами и министру обороны. Все командующие начали атаковать просьбами дать прибор в войска. Но управление связи, ссылаясь на неготовность, отказывало. Одновременно распускался слух о том, что прибор - блеф. Командующий войсками Киевского военного округа (после Чуйкова) генерал армии Кошевой, пользуясь личными связями, заказал на "Арсенале" 50 приборов. Но об этом стало известно (откуда!) в Главном Артиллерийском управлении (ГАУ) и директор "Арсенала" получил приказ снять образцы с производства. Так союз бюрократов навязал войскам дорогую, громоздкую и, главное, ненужную машину, угробив заодно прогрессивный прибор. Я предпринял еще одну попытку спасения прибора - обратился в Научно-технический комитет (НТК) Генштаба. И вот разговор с председателем НТК генерал-майором Лобановым: - Ты что же думаешь, у меня реальная власть? Дам команду и выполнят? Ошибаешься. Мне, дай Бог, как-то увязать общую научно-техническую политику. Что же касается конкретных вопросов, то чтобы добиться чего-то, надо изворачиваться, хитрить, идти на уступки в чем-то. В гибели прибора виноват прежде всего ты сам. Связисты предлагали тебе хорошую сделку - оправдать ихние расходы и получить взамен хороший прибор. Они ведь 7 миллионов потратили на ту машину. Ты им не дал списать их. Вот они и добиваются этого другим путем, а прибор им мешает добиться этого. Вот его и гробят. Но как же я мог согласиться добавить к 7 миллионам еще и расходы - десятков миллионов - на серийное производство никому не нужных машин? - Ну, до серии мы бы их не допустили. Да им это и не нужно. Они сами увидели, что создали гроб, и они бы с удовольствием его ликвидировали и занялись перспективным прибором, если бы вы им дали возможность оправдать сделанные расходы. А теперь они тратят деньги на доводку не нужной машины и станут проталкивать ее в серию. А прибор будут душить. - Ну, а как же спасти прибор? - Пока я вижу только один выход. Уговорить вашего Курочкина взять прибор себе. Они поймут, что этот прибор в ваших руках, а они уже знают, что вы не из тех, кто отступает, что вы доведете его до серии. А это для них удар, которого они получить не захотят, и потому затеят с вами новый торг. А мы им подскажем, посоветуем поторговаться. Но уговорить Курочкина мне не удалось ("Зачем мне эта ерунда?") А вскоре меня самого ушли из академии. Но два прибора на кафедре все же остались. И вообще у нас собралось много технических средств управления войсками, которые имелись только у нас, в единственном экземпляре. Как же творческая мысль! Душат ее, душат, а она все оживает. Сколько энтузиастов без всякой платы трудились на кафедре, создавая оригинальнейшие образцы. И откуда только узнавали, что нам нужно. Но узнавали, приходили, приносили свои проекты и начинали работать над ними. Мы непрерывно что-нибудь проверяем, используя для этого учения и военные игры. Поэтому когда главком сухопутных войск наметил двустороннюю фронтовую игру, я сразу же предложил создать "исследовательскую группу" и себя в качестве руководителя этой группы. Первое было принято, а второе отклонил сам главнокомандующий сухопутными войсками маршал Советского Союза В.И. Чуйков. "Пусть покажет, как он командует войсками. А то учит управлению, а как сам командует, неизвестно. Назначьте командармом 2-й танковой армии", - сказал он Курочкину. - Ясно, - подумал я. - Рассчитаться хочет. Подобрать материал, чтобы уволить, как Тетяева или хотя бы наказать. Конфликт возник в первый же день. Как обычно, получив директиву фронта, сидим над выработкой решения. Начальник штаба говорит: "Нас явно в центр направляют". - Нет, - говорю я, - мы в эту мясорубку не полезем. Надо иметь возможность маневра. Поэтому пустим по центру в первом эшелоне две дивизии, одну дивизию вдоль правой границы и одну за правым флангом двух центральных, в готовности к маневру в сторону правофланговой дивизии и в сторону центра. Пятую дивизию оставим в резерве и будем продвигать за правофланговой. Только мы закончили предварительное обсуждение, заходит Чуйков с целой свитой, в том числе и мой посредник. - С обстановкой разобрались? Директиву фронта получили? -- Доложите решение! Докладываю. - А как вы поведете дивизию по правому флангу? - По дорогам. - Какие там дороги? - Очень хорошее дорожное направление на всю глубину боевой задачи армии. Посмотрите, пожалуйста, у меня поднято. Подходит, смотрит. - Ну какие же это дороги. Проселки. - Немецкие проселки. Шоссированные. Если б нам такие проселки на наших учениях, не о чем бы думать. Имеется не только одна дорога, а и обходы - почти в любом месте. - Ну, хорошо. Пишите боевой приказ и оформляйте карту. Уходят. Некоторое время спустя заходит посредник. Видимо после совещания посредников. Развертывает карту, начинает давать обстановку. Мое решение совершенно не учтено. Дивизии, которые должны были двигаться по правому флангу, оказались в центре. Задал вопрос командиру 2 танковой дивизии: "Почему вы оказались там? Я вам приказал двигаться на крайнем правом фланге армии". Посредник, генерал-майор из военно-химической академии, в роли командира танковой дивизии отвечает: "Я свернул на выстрелы". - Вы что, ротный командир, что за выстрелами гоняетесь? Если вы еще позволите подобное, я отправлю вас ротой командовать. А сейчас сворачивайте на... (указываю ориентиры) и выходите на свое направление. - Но передо мной противник. - Плюньте на него. Отрывайтесь и выходите на свое направление. Он пытается еще что-то возразить, входит Чуйков со свитой. - Доложите обстановку, - обращается он ко мне. - Я не могу докладывать, так как не знаю, где мои дивизии. - Ну как не знаете, ведь вот же у посредника нанесено. - Их там нет. А если они там, то значит мои командиры дивизий выполняют не мои, а чьи-то другие приказы. - Как же это вы не можете заставить Ваших подчиненных выполнять Ваши приказы? - Своих бы я заставил, но посредники это не мои, а Ваши подчиненные. - Пораспустили подчиненных, обстановки не знаете. Какой же Вы командарм? - Я-то командарм, но Ваши подчиненные позволяют себе не считаться с решением командарма. - Какой Вы командарм, если с Вашими решениями не считаются. Я отстраняю вас от должности. - Не понимаю!.. То есть я понимаю, что Вы отстранили меня от должности, но не понимаю, за что. - Не понимаете? - совсем уж грозно говорит он. - Ну, так я Вам объясню. - Я этого именно и прошу. - После объясню, - несколько снижает он тон и удаляется. Свита со всех сторон набросилась на меня. На разные голоса они галдели - "Что вы делаете? Он этого не любит". - Я генерал, а не повар, чтобы его вкусы изучать. Этот ответ мой разошелся с невероятной быстротой по всем сухопутным войскам. Причем было много вариантов. "Повар" присутствовал во всех вариациях, но сами вариации были значительно энергичнее, что свидетельствовало о большом желании людей услышать и узреть достойный отпор хамству. Думаю, что ответ этот дошел и до Чуйкова, но вызнал совсем иную реакцию, чем предполагало его окружение. Все покинули мой кабинет, ушли к заместителю, которому я передал свои бумаги и порекомендовал добиться от руководства обстановки, соответствующей моему решению. "Если по правому маршруту не пойдет хотя бы одна дивизия, армия попадет, на втором этапе, в очень тяжелое положение. Я немного отдохнул, успокоил себя и подумал: "Ну, что ж, тем лучше. Займусь теперь исследованием" - и решил пойти посмотреть, как работает недавнее изобретение топографов для автоматической передачи обстановки с одной карты на другую, на расстоянии. Дверь из моей комнаты открывалась в коридор. Открыв ее, я шагнул через порог и чуть было не столкнулся с Чуйковым. В совершенно пустом коридоре мы стояли лицом к лицу только двое. Случайно мы столкнулись или он и шел ко мне - это для меня остается тайной. Мирным тоном и даже несколько смущенно он спросил меня: - Вы что же не отдыхаете? Я ведь отстранил вас только в порядке вводной по игре. Курочкина я тоже вывел из игры. Только другим способом. Под бомбежку попал. А за вас пусть заместитель покомандует, потренируется. Но ввести я вас могу в любой момент. Так что, пока есть возможность, отдыхайте. - Он повернулся и ушел, оставив меня в полном недоумении. Я не знал, чего можно ожидать дальше. При вызове сторон для доклада решения можно было ждать чего угодно, и я был все время в напряжении. Передо мной докладывал командующий артиллерией фронта генерал-полковник Чернявский. Чуйков с ним так хамил, что я просто дрожал. Думал, если он попробует так и со мной себя вести, то дам отпор не останавливаясь перед грубостью. Однако ничего такого не произошло. Вопросы задавались мне тактично, ответы выслушивались внимательно. На разборе очень хвалил мое решение - пустить часть вдоль правой границы. На это направление я ко второму этапу операции вывел три дивизии из пяти. Ругал наших противников, что недооценили это направление и позволили нам почти без сопротивления развивать наступление. Что я еще могу добавить? После моего выступления на партконференции, Чуйков был единственным из больших начальников в вооруженных силах, который безотказно принимал меня, говорил вежливо и даже сочувственно-благожелательно. Ему одному я обязан тем, что не был уволен из армии тогда, в 1961 году. Чем это объяснить, не знаю. Возможно, такие люди уважают тех, кто не боится отстоять свое достоинство. А, может и то, что подобные хамствующие, в душе трусы и, встретив отпор, поджимают хвост. Мне не хотелось бы так думать о Чуйкове, поэтому я отмечаю только как факт, за мой отпор он мстить не стал. Наоборот, проявил уважительное отношение ко мне. И как факт же отмечал: веди себя подчиненные с достоинством, и Чуйков был бы иным. Хамство начальников и трусость подчиненных, две стороны одной медали. Я любил нынешнюю свою работу, как любил всякое дело, которым приходилось заниматься. Но академию я любил и по-особому. Творческий коллектив, творческий характер работы давали огромное моральное удовлетворение. Но после XX съезда партии, после всех лицемерных разговоров о культе Сталина, при одновременном создании нового культа, в моей душе царил разлад. Мне трудно было молча терпеть лицемерие правителей, но одновременно я понимал, что выступление будет стоить мне крушения всего устоявшегося и вполне меня устраивающего уклада. Поэтому я старался давить свои протестные настроения волевым усилием и работой. Теоретический труд, о котором я уже упоминал, создание курса лекций для новой кафедры и работа над докторской диссертацией плюс текущая служебная деятельность забирали меня всего. Но постепенно обстановка разряжалась. В 1960 г. вышел в свет теоретический труд. Учебные материалы на 1961/62 учебный год впервые кафедра закончила разработкой к началу августа. В последних числах этого же месяца я сдал в совет академии также докторскую диссертацию и почувствовал себя освободившимся. И тут с особой силой навалилась на меня уже давно преследовавшая мысль: "Надо выступать. Нельзя молчать. Тем более, что я могу иметь трибуну, с которой далеко прозвучит. Меня уже в диссидентские годы очень часто спрашивали об ужасах, пережитых в тюрьмах и психушках, а я самые большие ужасы пережил в академии и дома в августе-сентябре 1961 года. Я прощался с академией. Я говорил - ей: милая, родная, пережил я в тебе и с тобою самые лучшие годы моей жизни. Здесь я творил. 83 научных работы, из них 8 фундаментальных оставляю тебе. Фамилии не будет. У нас умеют затирать фамилии, но мысли разберут мои ребята. Ничему стоящему не дадут потеряться. Не работать мне здесь больше. Это моя творческая смерть". И с людьми, которых любил, прощался. Вот и сейчас, когда пишу, стоят они передо мною, как стояли тогда, во время моего прощания. Хотелось бы назвать, записать имена особенно дорогих, но, как всегда, боишься нанести кому-нибудь вред. Они обо мне, может, и думать забыли, а напишу я - и "всебдительнейшее око" приметит: "Ах вот вы какие! Вас, оказывается, Григоренко до сих пор помнит". Лучше не вспоминать. Да и больно это - воспоминание о друзьях на чужбине. С семьей прощался, с женой любимой. Не пройдет мне даром это выступление, как они останутся без меня и без привычной среды. Тогда опасности мне представлялись преувеличенными. И готовился я к самому худшему. Страха не было. Но было хуже страха. Жалость к близким людям. Жалость опустошающая, когда стоишь рядом с любимым человеком, видишь его муку и помочь ему не можешь. И отчаяние охватывает тебя: "Нет, к черту, никаких выступлений, простите меня, родные, за то, что хотел вам такое зло причинить". Но проходит время, и новые, не менее мучительные, мысли: начинаю с иронией: "Да, правильно. Зачем это тебе? Генеральские погоны надоели, высокие оклады, специальные буфеты и магазины? Какое тебе дело до каких-то там колхозников, рабочих, гниющих в тюрьмах и лагерях. Живи сам, наслаждайся жизнью. Подонок ты этакий, Петр Григорьевич". И так от одной до другой крайности. Все ищу ответа, как быть. А ответа нет, нет до самой конференции, до самой трибуны конферентской.