Лев Остерман. Течению наперекор --------------------------------------------------------------- © Copyright Лев Остерман Издательство "Грантъ", 2002 From: vika@sail.msk.ru Date: 20 Jun 2004 --------------------------------------------------------------- примечательные события долгой жизни Москва - 2004 СОДЕРЖАНИЕ Глава 1. Двор 3 Глава 2. Комсомольская юность 19 Глава 3. Ирина и Оля 33 Глава 4. Мимо фронта 52 Глава 5. На Дальнем Востоке 77 Глава 6. Инженер-конструктор 94 Глава 7. Уроки доброты 118 Глава 8. Учитель 146 Глава 9. Горы 167 Глава 10. На дальних подступах к науке 192 Глава 11. Первые шаги в науке 213 Глава 12. Гипотеза 243 Глава 13. Крутой поворот 281 Глава 14. На новой стезе 316 Глава 15. "Римская история в лицах" 342 Глава 16. "Хотели как лучше..." 384 Послесловие автора 425 Глава 1. Двор В угоду взыскательному читателю придется, видимо, начать с "предков" и дома. Дед по отцовской линии (тоже Лев) имел необычную для еврея профессию - плотогон. Сплавлял лес по горным рекам в Карпатах. Полагаю, что от него мне досталась некая доля авантюризма. Профессия опасная - дед погиб рано, оставив трех сыновей. Как полагается в еврейских семьях, старший брат Соломон, едва получив начальное образование, пошел работать, чтобы "поднять", то есть выучить, младших. Он до конца дней остался агентом по снабжению лесом. После революции служил в каком-то государственном ведомстве. Я для него рисовал диаграммы роста поставок леса в виде удлинявшихся год от года цепочек красных товарных вагонов. Был он высоким, прямым, крепко слаженным стариком, со слегка обвислыми, на украинский манер, седыми усами и доброй улыбкой. Жил в полуподвальной комнатке на Рождественском бульваре со своей горячо любимой, все еще красивой, но совершенно глухой женой Любкой. Своих детей у них не было. Когда няня привозила меня к ним, то, кроме восторгов дядьки по поводу моих "успехов" и всевозможных вкусностей, припасенных для этого случая теткой, меня встречала незабываемая до сих пор атмосфера горячей любви, в которую я погружался с особым наслаждением после холода родительского дома. При прощании мне лично каждый раз вручался пятачок "на извозчика". Умерли они оба почти одновременно где-то в конце 20-х годов. Мой отец Абрам Львович еще до первой мировой войны закончил Харьковский политехнический институт по специальности "гражданское строительство". Что-то строил в провинции и в Москве. Последние годы жизни работал в Московском Совете народного хозяйства (МСНХ) чуть ли не одним из заместителей председателя. Внешний его облик, насколько я помню, соответствовал нашим последующим кинообразам "старых специалистов": белая рубашка со стоячим воротничком, галстук "бабочкой", аккуратно подстриженные усы, пенсне и форменная фуражка с молоточками, прикрывавшая обширную лысину. Во время домашнего обеда перед его тарелкой неизменно ставился хрустальный графинчик с водкой, из коего он наливал себе только одну рюмку - "для аппетита". Заканчивался обед стаканом чая из кружевного серебряного подстаканника. В чай отец клал вишневое варенье, а "спитые" вишни доставались мне. Эта традиция являет, пожалуй, единственное благодарное воспоминание о моем родителе. Не могу припомнить ни одного разговора с ним, ни одного подарка. Похоже, что своей семьей отец тяготился. Вечерами он часто уходил к друзьям играть в преферанс, а летом, неизменно один, ездил отдыхать на юг, в санаторий. Для меня с братом и мамы снимал дачу в подмосковной Тайнинке. Помню большую открытую веранду этой дачи, желтую тень парусины, защищающей ее от солнца, стол, покрытый клеенкой. На нем блюдо с черешней: это приехал отец. Умер он счастливо, в одно мгновение от "разрыва сердца" на Курском вокзале при посадке в сочинский поезд. Теперь я понимаю, что ранняя смерть отца спасла нашу семью от преследований. Он умер в 31-м году, всего лишь 52-х лет от роду. Мог бы прожить еще несколько лет, и тогда... У отца было довольно солидное революционное прошлое. После Октября какое-то время был членом реввоенсовета города Екатеринослава от еврейской революционной рабочей партии "Бунд". В годы репрессий он вместе с другими бундовцами был бы, без сомнения, расстрелян. Когда отец умер, мне еще не исполнилось восьми лет. Следует сказать хотя бы несколько слов и о младшем брате отца, дяде Мише. Три брата весьма отличались друг от друга по образованности и положению в обществе. Дядя Миша был эрудит. Знал несколько иностранных языков. Его семья: сын Женька, немного старше меня, дочь - еще старше и жена Фима - занимала четырехкомнатную квартиру с большими полукруглыми окнами на втором этаже дома, что стоит на углу Воздвиженки и улицы Грановского. В квартире была собственная ванна (!) и кухня. У Женьки - отдельная комната, забитая игрушками. В кабинете дяди - огромная библиотека и широченная, покрытая ковром тахта. Перед тахтой на полу лежала шкура белого медведя. На ней, по словам дяди, любил валяться его друг - известный физик Петр Капица. Дядя Миша тоже был революционер, наверное, большевик. Он дружил с Луначарским, вместе с ним создавал сеть техникумов в России. Когда умер мой отец, Миша занимал пост заместителя наркома финансов. За ним ежедневно утром заезжал большой, черный и угловатый "Роллс-Ройс". С кончика его могучего радиатора летела вперед бронзовая фигурка Меркурия. Миша меня любил, играл и дурачился со мной и Женькой, когда я приходил к ним. Впрочем, это случалось редко. Я побаивался его жены, тети Фимы - важной и строгой, по всему обличью - высокопоставленной дамы. Она меня, бедного родственника, не жаловала. Отношения наших семей совсем разладились, когда в день похорон моего отца тетя Фима явилась к нам с букетом цветов и сказала матери: "Поля, ведь цветы - всегда радость!" Эту фразу мама не могла простить ей до конца дней... Мать моя, Полина Натановна Лейтес, дожила до 69-го года. Я помню ее уже вдовой. Она работала участковым врачом-терапевтом в районной поликлинике. Жили мы трудно. Чтобы поставить на ноги старшего брата Натана и меня, мать работала на две ставки. А это означало принимать в поликлинике или посещать на дому за день 30-40 больных в нашем центральном районе, где старые дома с высокими этажами, как правило, не имели лифтов. Приходила с работы "мертвая" от усталости и сразу ложилась, чтобы читать газету. Со своими московскими родственниками мама общалась редко и только у них. К себе приглашать было обременительно. Я тоже не звал к нам приятелей - ни школьных, ни дворовых: маме был необходим отдых. Радио у нас не было. По вечерам в квартире царила тишина. Не помню ни одного праздничного вечера. Даже дни моего рождения никогда не отмечались застольем и гостями, хотя какой-нибудь подарок мне мама вручала непременно. Единственными ее праздниками были регулярно, раз в две недели, визиты к одному старому пациенту - виолончелисту. К нему в этот день приходили еще трое музыкантов (тоже пациенты), и они специально для мамы играли. Чаще всего Чайковского. Особенно она любила, с ее слов, трио "Памяти великого артиста" и "Размышление". По выходным дням мама дежурила, а летом ездила врачом в пионерские лагеря, куда бесплатно можно было взять меня. Все хозяйство вела преданная, но бестолковая и немного ущербная моя няня ("домработница") Настя. Она попала к нам прямо из деревни. Я учил ее грамоте. Стряпала она преотвратно. Но надо отдать ей должное: во время войны (я был в армии, мама работала далеко от Москвы в эвакогоспитале, а брат уже давно женился и ушел из дому). Настя оставалась одна в квартире, где-то работала на фабрике, но в эти голодные годы не продала из дома ни единой тряпочки. Когда я впервые неожиданно приехал на побывку, в квартире все было чисто прибрано, и все бумаги на моем письменном столе лежали в том же порядке, что и в день моего поспешного ухода в армию. Свой участок мать обслуживала лет сорок. Знала всех больных, добрая половина которых родилась на ее памяти. Была замечательным диагностом-практиком. Спасла от гибели не один десяток своих пациентов. Нередко ее будили среди ночи паническим сообщением по телефону, что кому-то очень плохо. Она безропотно вставала и шла к больному. Денег не брала никогда - ни копейки! Иногда от самых близких и давно знакомых пациентов принимала коробку конфет, которые потом месяцами ("до случая") черствели в шкафу между стопками белья. (Ни конфет, ни фруктов мы покупать не могли.) Со стыдом вспоминаю, что почти за всю ее жизнь я не испытывал к матери никаких нежных чувств. Может быть, потому, что она была так сурова. Разговаривали мы с ней редко, да и не было у нас общих тем. Мои школьные дела ее не интересовали. Благодаря хорошей памяти я учился всегда на одни "отлично". Это разумелось само собой. Не помню ни одной ласки, даже из моего дошкольного возраста. Только обрывки каких-то сказок, которые она мне читала. После войны, когда я уже многое понимал в нашей общественной жизни, мне с трудом удавалось сносить ее категорические сентенции: "Вот же написано в газете..." Спорить было бесполезно. И вообще, характер у мамы был замкнутый, сосредоточенный на чувстве долга, доходящего до жертвенности, и потому для меня (кому в основном предназначались эти жертвы) особенно трудный. К примеру, она могла месяцами откладывать каждую копейку и потом вдруг заявить: "Тебе надо сшить хороший бостоновый костюм". Он мне вовсе не был нужен, но я знал, что должен подчиниться. Из гипертрофированного чувства долга она отказалась вторично выйти замуж за очень интеллигентного и хорошо обеспеченного вдовца, который ей был явно симпатичен. Я, кстати, относился к нему вполне благожелательно. Только спустя много лет после ее смерти я понял, что это чувство ответственности, особенно в отношении к своему труду, она воспитала во мне своим молчаливым примером. Возможно, что и некоторые черты внешней суровости я унаследовал от матери (суровости, обращенной на самом деле к себе самому). Однако отец мой (вне семьи) был, как говорили, человек легкий, жизнелюбивый и общительный. Надеюсь, что кое-что мне досталось и от него. Когда в 83 года мама, наконец, вышла на пенсию, я частенько провожал ее, закутанную зимой в какие-то немыслимые тряпки, на скверик посидеть. И каждый раз бывал поражен: буквально, каждый третий из встречавшихся на улице пешеходов останавливался, снимал шапку и говорил: "Здравствуйте, доктор! Как Вы себя чувствуете?" Мне бы Бог послал такой конец жизни! Но вернусь на землю, в свое детство. Читать я выучился самостоятельно лет в пять - по вывескам и заголовкам в газете. В доме не было ни одной книжной полки. Видимо, папенька считал покупку книг излишней роскошью. Не помню, чтобы мои родители ходили когда-нибудь в театр. Правда. в наследство он нам оставил две купленные на толкучке довольно неплохие картины и очаровательную, французской работы гипсовую головку спящей девушки. Тем не менее, в ранние школьные годы я читал взахлеб массу приключенческой литературы, которую мама приносила мне от своих постоянных пациентов. Пираты, индейцы, Жюль Верн, Берроуз, Вальтер Скотт, Дюма... Отвага, благородство, верность дружбе, защита слабых, рыцарское отношение к женщине - какая отличная пища для детского ума и сердца! Куда эти книги подевались? Завершить картину родительского крова следует воспоминанием о том, что высокие стены большой комнаты бывшей богатой квартиры, превращенной в "коммуналку", были до потолка оклеены темно-синими обоями. В эту комнату никогда не проникал луч солнца, поскольку напротив нашего трехэтажного дома No 14 через узкую Большую Дмитровку высился огромный по тем временам шестиэтажный дом No 9. Постоянный полумрак в этой нашей "гостиной" (была еще крошечная спальня и отдельная от общей кухонька) не способствовали веселому расположению духа членов обретавшегося в ней семейства. В этом семействе, в октябре 1923 года появился и я. Вспоминается эпизод из самого раннего, дошкольного детства. ...Яркий летний день. На участке близ дачи меня окружает кучка мальчишек. Мы только что приехали. Один из них говорит: - Спорим, что я сейчас за одну минуту могу свести тебя с ума. - Не сможешь, - говорю я. - Спорим, что смогу! Боишься? - Не боюсь! - Боится! - это уже хор мальчишек... Я лихорадочно думаю: "Отказаться - сразу показать себя трусом. Согласиться? Какой ужасный риск! Стать сумасшедшим... быть может навсегда. Я видел таких детей с бессмысленным взглядом. Их, уже больших, мамы катают в креслах на колесах... Мысли скачут... Вдруг какой-то способ сведения с ума существует?.. Настя мне рассказывала про "наговор"... Но нужно мое согласие - иначе зачем спор? Я буду сопротивляться!.. А если не хватит сил?.. Но это бессмыслица! Если бы такой способ существовал, он был бы известен, и мама меня бы предупредила. Она же врач! Я должен согласиться!.. А если все-таки... Как страшно!.. Секунды летят, я молчу... - Ну что, боишься? - Не боюсь! - с отчаянием. - Тогда спорим? - Спорим. Я протягиваю дрожащую руку. Мне завязывают глаза, куда-то ведут. Останавливают. Хором произносят какие-то заклинания. Как страшно!.. Я цепляюсь за рассудок - не может быть! Но как страшно!.. Мой противник держит меня за руку. Заставляет сделать еще шаг... Потом повязку снимают. Пока что все в порядке: вот дача, деревья, ребята... Выдержал! Не поддался!.. Какое счастье!.. Тут спорщик отпускает мою руку, нагибается и поднимает с того места, где я стоял, бумажку, на которой крупными буквами написано "ум"... - Ты проспорил! Я пытаюсь протестовать ("Это нечестно!"), но лишь для вида. Жарким потоком заливает радость: я в своем уме, это была шутка!.. Какое счастье!.. Наверное тогда впервые в жизни я сумел поверить в разум и победить страх. Теперь я могу спуститься во двор. Для мелюзги - дошкольников и учеников начальных классов - двор был центром их личных интересов и одновременно первой школой жизни. Начну с его топографии. Наш бывший доходный дом состоял из трех вплотную примыкавших друг к другу строений. В плане они образовывали букву "Н", одна из сторон которой выходила трехэтажным фасадом на улицу. Левый, если смотреть с этой стороны, "открытый конец буквы" замыкала глухая стена соседнего дома, а правый - сравнительно невысокая стенка каких-то вспомогательных помещений (возможно, в прошлом конюшен) другого соседнего дома. Эта стенка метра на три не доходила до внутренней стороны лицевого строения. Здесь ее продолжала высокая черная деревянная помойка с двумя наклонными крышками, обслуживавшая оба дома. В образованный таким образом передний (бльший по размерам) двор от правого конца фасада вели ворота. Проходя под всей толщей лицевого строения (квартиры в нем выходили на обе стороны) эти ворота образовывали полутемный сводчатый туннель. Второй точно такой же туннель проходил под дальним концом среднего строения (перекладина у "Н"). Он приводил на задний двор, вдвое более узкий. Население двора составляло 18-20 ребят разного возраста (от 4 до 14 лет), разных национальностей и социального положения родителей. Отец братьев Тольки и Котьки Красавиных был шофером грузовика. Здоровенный и старший из всех Пашка Куликов - сыном повара; Мишка и Сарра Вядро - детьми еврея-скорняка; Колька Горин и Васька Седов были из рабочих семей. Нина и Эля Гринштейн - дети нэпмана. Он изготавливал гуталин - так в те времена называли крем для обуви. Жафер и Фатик были сыновьями дворника (эта профессия в Москве была представлена тогда, в основном, татарами). Отец Петьки Голодницкого служил мелким чиновником (хотя их тогда так не называли) в каком-то наркомате. В войну Петька стал летчиком-истребителем и погиб... Остальных ребят не помню. Передний двор был асфальтирован и в детстве казался огромным. Когда я теперь захожу туда при случае, то каждый раз поражаюсь: какой он крошечный! А в самом его центре, пробившись сквозь асфальт, выросло огромное дерево. Кстати, заходить приходится через двор соседнего дома No 12. Помойка давно исчезла, но зато туннель главных ворот нашего дома в первый же год "перестройки" захватил какой-то предприимчивый торговец и устроил в нем ювелирный магазин с витриной на улицу. Если бы его очаровательные покупательницы знали, сколько под полом этого роскошного магазина находится засохшей мочи пьянчужек, непрестанно посещавших в наше время темную подворотню! Жило население двора дружно - без ссор, дразнилок и потасовок. Старшие опекали и обучали младших. Последние в самом раннем и нежном возрасте узнавали все матерные слова и выражения, не всегда понимая их смысл. В этом плане бывали и свои "художественные перлы". К примеру, такой: "Барышни-фрейлины в царскосельском саду перекликаются с лицеистами: Пушкин, Пушкин, где Вы? - Во мху я". Попробуйте произнести все это быстро с характерной для московского говора заменой буквы "о" на "а"... Национальные различия никого не интересовали. Антисемитизма не было и следа. "Королем" двора был единодушно признан Мишка Вядро, и вот за какой недоступный более никому подвиг. Главным инструментом для испытания мужества служила железная пожарная лестница. Она круто поднималась до самой крыши лицевого строения. Низ ее не был закрыт досками, а круглые черные перекладины толщиной в палец довольно далеко отстояли друг от друга. Некоторые из них отвратительно прокручивались под ногой. Первым испытанием для новичка, достигшего лет восьми и желавшего стать полноправным членом дворового братства, было подняться по этой лестнице на крышу. Боже, как это было страшно! Главное - надо было не смотреть вниз, а сосредоточить все внимание на проверке рукой каждой следующей перекладины - не прокручивается ли. На опасную перекладину надо было по-особому, точно сверху, ставить ногу. Но посмотреть вниз так и тянуло! И если ты не мог побороть это искушение, а находился уже достаточно высоко, то простиравшаяся под тобой 10-15-метровая высота над асфальтом заставляла замирать сердце. Еще труднее было спускаться. Здесь поневоле приходилось смотреть вниз, дотягиваясь ногой до очередной перекладины, и ногой же проверять ее подвижность. Вы скажете, что можно было раз и навсегда установить порядковые номера опасных ступеней. Но поверьте мне, находясь высоко на этой лестнице, вы не сумели бы досчитать до десяти. Обсуждалось предложение пометить краской вращающиеся перекладины. Оно было отвергнуто сообществом, как снижающее ценность испытания. Так вот. На высоте 3-го этажа лестница крепилась к стене дома двумя железными прутьями квадратного сечения со стороной не более чем 2 сантиметра и длиной около 3-х метров. Один из прутьев подходил прямо под окно общей кухни нашей квартиры. Мишка вылезал из этого окна с балалайкой в руке, становился на прут и проходил эти три метра, играя на балалайке!! Другим "героем лестницы" был Ника Гринштейн (по прозвищу "сруль", в чем, однако, не подразумевалось ничего обидного). Нике было лет десять. Он был маленького роста, на вид щуплый, но жилистый и сильный. Ему одному удавалось подняться по лестнице до самой крыши на одних руках, подтягиваясь и перехватывая перекладину за перекладиной. За это его уважали даже старшие ребята. В дворовую компанию полноправно входили три девочки. Уже упомянутые Сарра (ее острого язычка побаивались) и Эля. А еще простоватая Нюшка Новикова, носившая непонятно почему, но тоже без обиды, прозвище "ношеная". Никаких "романов" или ухаживаний во дворе не было - мы же все были членами одной семьи: братья и сестры. Впрочем, изредка к Нюшке в гости из деревни приезжала ее краснощекая и полногрудая старшая сестра. Во двор она не выходила, стеснялась, но Пашка "Кулик", не без ведома Нюшки, днем, когда родителей не было дома, ходил к ним в квартиру "лапать" Нюшкину сестру. Мы, малыши, не очень ясно представляли себе, как это происходит, но были взволнованно заинтересованы и каждый раз по возвращении Пашки спрашивали: "Ну как? Лапал?" Пашка утвердительно кивал головой, но от пояснений воздерживался. Еще хочется вспомнить своеобразный "аристократизм" Васьки Садова. Это был мальчик серьезный, с некоторыми уже сложившимися принципами. Однажды я попросил у него одолжить какую-то мелочь и обещал завтра отдать. Он дал мне просимое и важно добавил: "Можешь не отдавать. Если меньше рубля, я возврата долга не требую, а если больше - прошу вернуть обязательно и полностью". Танцев под патефон, упоминавшихся Окуджавой, у нас не было. Часто играли в футбол. Иногда мяч попадал в окно первого этажа третьего (заднего) строения. Как только начиналась игра, проживавшая там "мадам Аронова" высовывалась из окна, расположенного за нашими "воротами" (два камня) и готовилась выполнять роль второго "голкипера". Порою мяч выкатывался через ворота на улицу. Бежать за ним, вопреки представлению наших мам, было не очень опасно. Правда, по улице ходили трамваи, но автомобили были редки. Сначала на всю Москву приходилось несколько десятков маленьких такси французской фирмы "Рено", похожих на утюжки. Были еще правительственные "Линкольны" с прыгающей собакой на радиаторе и уже упомянутые мной "Роллс-Ройсы". На нашу улицу они заглядывали редко. Потом появились первые автомобили отечественного производства: черные и высокие "эмки" (М1) Горьковского автозавода и небольшие грузовички марки "АМО" (будущий ЗИЛ). Основной транспорт был гужевым: извозчики и "ломовики" с высокими и здоровенными телегами. С раннего утра и до ночи по улице, вымощенной булыжником, грохотали окованные железом колеса этих телег, нередко везущих оглушительно гремевшие железные листы, балки или рельсы. Позднее ломовики перешли на телеги с надутыми шинами и даже с ручным тормозом (!). В переулках обретались котлы для варки асфальта - улицы города энергично асфальтировали. В открытых, но еще теплых пустых емкостях этих котлов ночевали беспризорники. Еще на нашей улице почему-то было много китайцев. На углу Столешникова переулка в полуподвале располагалась китайская прачечная, где работали только мужчины. Через низкое, вровень с тротуаром оконце было видно, как эти странные желтолицые мужчины с косичками гладили белье. Из-под больших утюгов вырывались клубы пара. Другие китайцы на улице и в окрестных сквериках продавали нехитрые игрушки тех лет: набитые опилками мячики на длинных тонких резинках, цветные бумажные веера, которые можно было совсем сложить или, наоборот, полностью развернуть так, что они превращались в яркий цветок. А еще деревянные трубочки с резиновой "тряпочкой" на конце. Из нее можно было надуть небольшой шарик, а потом вынуть трубочку изо рта. Выходящий из шарика воздух создавал в трубочке громкий звук, похожий на "уйди-уйди". Эти игрушки так и назывались. Я помню, как на перекрестке с Кузнецким переулком, установили первый в Москве светофор. В это же время у самого въезда на Красную площадь, где теперь восстановлены Иверские ворота, появился первый милиционер-регулировщик. В белоснежном кителе и белых перчатках, в белом "тропическом" шлеме с пупочкой на макушке он виртуозно жонглировал своей бело-черной палочкой и круто поворачивался без малейшего наклона, точно был закреплен на вертикальной оси. (Я полагаю, что его обучали в балетной школе Большого театра). В первые недели на прилегающих углах улиц скапливалось много народа - поглазеть на это чудо. Меня туда приводила няня. Но вернемся во двор. Еще мы играли в лапту, в ножички и в "расшибалочку" (кто постарше, знает, что это за игры). Но чаще всего - в "казаков-разбойников". Название игры явно дошло до нас из дореволюционных времен. "Казаки" разыскивали и ловили "разбойников". Те прятались и подкарауливали казаков, чтобы, оказавшись в большинстве, взять их в плен. Команды набирались по справедливости. (Замечу, что справедливость и честность - главные требования раннего детства. "Несправедливо!" "Нечестно!" - основные критические замечания во время детских игр.) Итак, пары ребят одинаковой силы или ловкости втайне от всех сговаривались, кто из них будет, к примеру, "слоном", а кто - "змеей". Два признанных атамана поочередно выбирали один из двух псевдонимов в каждой паре и таким образом формировали свои отряды. Местами сражений были "черные ходы", нередко сообщавшиеся с парадными лестницами, и - главное - подвалы. О эти незабываемые подвалы нашего детства! Центрального отопления еще не было. "Голландские" печки в комнатах и плиты в коммунальных кухнях топили дровами. Под всеми тремя строениями дома находились глубокие подвалы. Разгороженные на бесчисленное множество досчатых клетушек, где каждая семья хранила свои дрова. Между клетушками оставались узкие и прихотливо изломанные проходы. В подвалах было темно и сыро, скудный свет проникал из люков - через них спускали дрова (по одному люку в каждом строении) и из входных проемов, которыми начинались скользкие ступени длинных каменных лестниц без перил. Прятаться в этом лабиринте было превосходно, хотя и немного страшновато. Другими излюбленным пространством, но уже не для сражений, а для общения, были крыши. На них попадали не только по единственной пожарной лестнице, но и через чердаки. Входы туда никогда не запирались. Какое чудо являли собой эти чердаки! Пробираясь по ним к слуховому окошку, ведущему на крышу, приходилось перелезать через могучие несущие балки кровли. Между балками ноги ступали по толстому слою мягкой пыли. При этом понималось лишь крошечное облачко: за многие десятилетия пыль хорошо слежалась. Воздух на чердаке совершенно чистый. А какой запах! Пастернак недаром написал: "И пахнут пылью чердаки". Запах своеобразный. Чердачная пыль представляла собой тонкую смесь пыли ржавеющего железа кровли и древесной пыли от балок и стропил. Летом эта смесь основательно прогревалась и это, быть может, приводило к каким-то химическим реакциям, подобным вялому горению. Разлегшись привольно на покатой и шершавой крыше, мы загорали, рассказывали разные байки, играли "в слова" и клялись во взаимной верности, романтически скрепляя эти клятвы капельками крови. Но как страшно было спускаться стоя до самого края крыши, огражденного только дождевым желобом, и заглядывать вниз на улицу! Это входило в обязательный комплекс проверки храбрости. Крыши предоставляли еще многие возможности для испытания ловкости и отваги. Среднее строение дома было четырехэтажным, но с этажами меньшей высоты. Край его крыши возвышался над двумя смежными с ним крышами всего лишь метра на два. Надо было суметь по выщерблениям в кирпичной кладке влезть наверх и спрыгнуть оттуда на покатую поверхность ниже лежащей крыши. Но самым серьезным испытанием был "прыжок через без бездну" шириной метра полтора, с крыши нашего дома на крышу дома соседнего. Они находились примерно на одном уровне, но опасность усиливалась их покатостью. Наверное, некоторые из мам с ужасом прочитают эти строчки. Но за все время у нас не было ни одного несчастного случая, хотя в этой эквилибристике участвовали дети начиная с 10-летнего возраста. Впрочем, одно ЧП у нас все-таки случилось. И именно со мной. Меня со двора увидел на краю крыши кто-то из жильцов дома и сообщил маме. Отца уже не было в живых, и она поручила брату (он был старше на семь лет) наказать меня. Брат сделал это по всем правилам: спустил штанишки, зажал мою голову между своих ног и основательно обработал мне мягкое место ремнем. Разумеется, после порки я не перестал путешествовать по крышам, опасаясь лишь подходить к их краям, выходящим во двор. Но ужасно разозлился на брата, который этой акцией явно утверждал свою взрослость в 17 лет. Тем более что, как я считал, в моем возрасте он проходил по тем же "высотным маршрутам". (Впрочем, точно я этого не знаю.) Зимой у стенки, отделявшей наш двор от соседнего, время от времени нарастала высокая гора снега, с которой мы катались на санках, рискуя врезаться в противостоящую стену среднего строения. После сильных снегопадов дворники ночами сгребали снег с проезжей части и тротуаров в высокие, порой до полутора метров высоты, снежные "хребты", разделявшие эти две части улицы. Потом их постепенно на санках с досчатым коробом свозили во дворы. Снегоуборочных машин еще не было. Да и мощных грузовиков - тоже. Из двора во двор кочевала, появляясь в каждом из них через значительные промежутки времени, "снеготаялка". Это было огромное, высокое железное корыто со сточной трубой у дна в одном конце. В корыто лопатами набрасывали снег с нашей горы, а под корытом в специальной топке жгли дрова. Вода из сточной трубы направлялась в канализацию. Летом во двор приходили слепые музыканты с поводырями, шарманщики с попугаями, лудильщики, точильщики и старьевщики. То и дело раздавалось громкое, во весь колодец двора: "Старьем берем!" или: "Точить ножи, ножницы, бритвы править!" Точильщики еще не обзавелись электромоторами и неустанно, часами подряд нажимали ногой перекладину-педаль своих нехитрых точильных станочков. Распахивались окна, музыкантам и шарманщикам бросали монеты. Молоденькие домработницы спускались во двор, чтобы с помощью попугая узнать о своем будущем женихе. Мы их дразнили "невестами". В возрасте девяти лет я приобрел во дворе популярность особого рода. Я уже упоминал, что благодаря маме и ее пациентам в детстве читал массу приключенческой литературы. Как-то раз стал что-то пересказывать. Большинство ребят книг не читали и потому жадно слушали. Это повторилось несколько раз. Потом мне стало скучно пересказывать знакомые сюжеты, и я перешел к жанру свободной фантазии. Придумал себе двух друзей-героев: большого, сильного, но немного туповатого Джона и маленького, ловкого и смышленного Джека. Изо дня в день продолжал экспромтом выдумывать бесконечную историю их путешествий и приключений (очевидно, компилируя сюжеты из разных книг). Своего авторства я не скрывал, но интерес аудитории от этого не уменьшался. Поскольку истории были выдуманные, ребята окрестили их словом "загинэ", произведя его от жаргонного словечка "загинать", то есть привирать. Стоило мне появиться во дворе, как ребята, особенно малышня, начинали упрашивать: "Левка, расскажи загинэ". Все усаживались в кружок (старшие ребята - тоже), и я начинал: "Помните, как Джеку удалось выручить Джона..." И так далее на добрый час, а то и два. Потом мне это надоело, слава приелась, и я стал отнекиваться, предлагая лучше сыграть в футбол или казаков-разбойников. Но тяга к "художественному вымыслу" у того поколения малышей была столь велика, что "народ" обижался. Как-то раз за очередной отказ один из постоянных слушателей назвал меня "кабан кровожадный". ("Кабан" достался мне по наследству от брата. Он был коренастый и довольно упитанный мальчик, и у него было прозвище "кабанчик". А эпитетом "кровожадный" мой слушатель выразил свое возмущение). Однако кличка ко мне прилипла. Вероятно, потому, что в периодических драках с мальчишками соседних дворов я быстро входил в состояние слепой ярости и бросался с кулаками на противников заведомо более сильных. Прошло несколько лет, и школа, а особенно увлечение пионерской деятельностью, стали отвлекать меня от двора. Я уже не так быстро покидал школу и позже появлялся во дворе. Впрочем, любопытный "дуализм" сохранялся еще добрую пару лет. В школе я был председателем пионерского отряда и "боролся с дезорганизаторами", как тогда именовали анархически настроенных мальчишек. А выходя во двор, выпускал наружу рубашку, закатывал рукава и лихо надвигал кепчонку на один глаз. Нам всем хотелось походить на уличную шпану. Это казалось романтичным. Сохранилась порыжевшая любительская фотография, где мне лет четырнадцать. В вельветовых брюках клеш, опершись руками на бедра с чубчиком из-под лихо сдвинутого "кепарика", я вполне могу сойти за уличного хулигана. То и другое было искренне: в школе доминировала новая преданность государству, а во дворе - старая верность шпанистому дворовому братству. Хочу рассказать и о самом главном испытании в моей дворовой жизни, которое, как и "сведение с ума", во всех подробностях и красках сохраняется в памяти до сих пор. Это испытание можно обозначить, как первое знакомство с фатализмом... Яркий солнечный и морозный день. Дело происходит на заднем дворе. Там к стене соседнего дома прилепилось двухэтажное уродливое и темное, но довольно высокое строение. В нем помещается мастерская старика Гринштейна. Там он варит свой гуталин. Летом наклейки от железных баночек с гуталином усыплют окрестности этого сарая, точно осенние листья. Но сейчас у его основания поднялся большой снежный сугроб (наверное, старик расчищал подходы к своему "предприятию"). Ребята прыгают с крыши сарая в этот сугроб. Хочу прыгнуть и я, но... боюсь. Полету с примерно восьмиметровой высоты сопротивляется все мое существо, хотя я и вижу, что ребята вылезают из сугроба веселые и целехонькие. Несколько раз подхожу к краю крыши и в панике отступаю. Не могу шагнуть в пустоту - и все тут! На этот раз страх оказывается сильнее рассудка. А последний даже предательски нашептывает: "А вдруг поскользнешься на обледенелом краю крыши, полетишь кое-как, раскорякой, не попадешь в центр сугроба и головой стукнешься об асфальт?!" Ребята уже подсмеиваются надо мной, кричат снизу: "Левка, не дрейфь!", но я ничего не могу с собой поделать. Тогда, сжалившись, ко мне по крыше подходит Толька Красавин и говорит: "А ты скажи громко: "Будь что будет!" - и прыгай". И я вдруг как-то уже не разумом, а всем существом своим понимаю, что будущее неизбежно, что оно все равно состоится!.. Отчаянно произношу: "Будь что будет!" и делаю шаг навстречу этому будущему - шаг в пустоту! И через мгновение, с залепленным снегом лицом, радостно сознаю: будущее состоялось, а я цел и невредим. Очень сильное ощущение! Теперь пришла очередь рассказать, как мы расширяли мир своего двора на всю огромную Москву. Речь пойдет о путешествиях на трамваях. Вы, читатель, возможно, уже не застали прекрасные трамваи 30-х годов. Они не отгораживались от мира пневматическими дверями. У них были открытые, вовсе без входных дверей задние площадки и низкие, узорного литья подножки. На них можно было вскакивать на ходу или соскакивать при появлении билетного контролера. Но главная их прелесть состояла в возможности проезда (полета!) вне вагонного чрева. Конечно же не на "колбасе", как до сих пор пишут иные профаны. На "колбасе" вообще ехать было нельзя. Так называли некое устройство, скорее всего, какой-то кабель в толстой резиновой оболочке, расположенный вертикально над торчавшим из-под вагона задним буфером. Сидя боком на буфере за "колбасу" можно было лишь держаться. Но это было неудобно и очень ограничивало обзор улицы. Чистое пижонство! Зачем? Когда существовали благословенные подножки с другой стороны вагона. С правой по ходу трамвая стороны подножка вела на площадку. Но Бог знает зачем конструкторы предусмотрели симметричную подножку (и даже с поручнями) с левой стороны вагона. Эта подножка была отделена от задней площадки трамвая закрытой дверью. Так вот, стоя на этом плацкартном мальчишеском месте, небрежно привалившись плечом к одной поручне и слегка придерживаясь рукой за вторую, мы совершали необыкновенные путешествия. Отправлялись с нашей или одной из близлежащих улиц, каждый раз на новом номере трамвая, через всю Москву до конечной остановки, уверенные в том, что, описав концевой круг, трамвай привезет нас обратно. Если нас сгоняли по дороге, мы дожидались прихода следующего трамвая того же номера и продолжали прерванный маршрут. Напомню, что милиции на улицах Москвы в те счастливые времена практически не было. Вот уж мы нагляделись, вот уже набрались впечатлений и наблюдений, которые живой детский ум фиксирует, не давая себе в этом отчета. Трамваи двигались не быстро и иную уличную сценку можно было разглядеть хорошенько, а если уж очень интересно, то и спрыгнуть с подножки. Я видел, как на месте "охотных" рядов и расположенной среди них церквушки, куда меня в раннем детстве водила няня, строилась огромная гостиница "Москва". А напротив нее - дом Совнаркома. Подъемных кранов еще не было - возводились деревянные леса. Стальные балки втягивали наверх лебедками, а кирпичи, уложенные в деревянные заплечные лотки, рабочие поднимали на спине, тяжело взбираясь по крутым дощатым настилам с перекладинами. На центральных улицах другие рабочие, став на одно колено, защищенное от жары толстенной накладкой, деревянными гладилками ровняли иссиня-черный, дымящийся асфальт. На окраинах трамвай шел в сплошной зелени деревьев, за которой прятались деревянные домишки. По улицам резво катили извозчичьи пролетки с откинутым толстыми складками назад кожаным верхом. Важные извозчики в синих длиннополых кафтанах изваяниями восседали на высоких козлах. Весело мелькали спицы очень больших и тонких задних колес пролетки. На их высоко расположенную ось можно было усесться спиной к движению и катить "куда бог пошлет". Но это было рискованно. Можно было заехать черт-те куда, а спрыгнуть на ходу было непросто. Мохнатыми ногами неспешно вышагивали могучие битюги, влекущие высокие телеги ломовиков. На всех углах стояли у своих кареток и высоких стальных баллонов газировщицы. Под небольшими тентами кареток играли золотыми, красными или малиновыми бликами толстые стеклянные тубы с краником внизу, заполненные сиропами. Почему-то всегда только по две тубы... Мороженщики доставали ложками из погруженных в лед высоких алюминиевых бачков сливочно-желтоватую, сладкую даже на вид массу, заполняли ею круглую металлическую формочку, ровняли и накладывали круглую вафлю. Другая вафля уже лежала на дне формочки. При нажатии поршня, спрятанного в трубке, отходящей от центра формочки, появлялось вожделенное лакомство, которое можно было не спеша лизать по всей окружности, прочитав предварительно на вафлях назначенные таинственным случаем (а быть может и не случаем!) имена: Нина, Катя, Надя... В людском потоке на тротуарах мелькали синие фуражки разносчиков из "Моссельпрома". На их лотках красовались сладостные и недоступные для наших тощих карманов соблазны. Бойкие мальчишки (наверное, беспризорники) торговали рассыпными папиросами и газетами. Нередко в толпе виднелись и крестьяне в лаптях. Москвичи в те времена одевались более чем скромно - да просто бедно! Красивой, модной одежды не существовало, да и само понятие "мода" было вчуже. НЭП доживал последние дни, и бывшие франты предпочли убрать подальше свои тросточки и жилеты. Летом молодые и не очень молодые мужчины ходили в широких брюках из "бумажной" материи, в рубашках "апаш" с открытым воротом и резиновых тапочках с матерчатым синим верхом. Галстуков никто кроме "спецов" (вроде моего отца), не носил. Женские чулки были в резинку или "фильдеперсовые", шелковые появились уже перед войной. Колготки для взрослых дам еще не были изобретены, и чулки держались на подвязках, прикрепленных к специальному женскому поясу. И вообще, нарядная повседневная одежда считалась признаком мещанства и буржуазным пережитком. "Пролетарская" внешность уважалась. Тому способствовал пример вождя, который в те времена носил гимнастерку и солдатскую шинель. (Этот западный наивняк, Ромен Роллан, посетивший в те годы Москву и ничего не понявший, писал о человеке "с головой ученого, руками рабочего, в одежде простого солдата"). Подражая ему, все партийные и советские работники тоже ходили в гимнастерках, только без петлиц, и в сапогах. Но их нескладные и, в отличие от нынешних времен, часто тощие и сутулые фигуры были лишь невзрачной тенью красавцев и любимцев толпы - красных командиров (солдат на улицах не припомню). Они гордо выступали туго перетянутые в талии широкими ремнями с портупеей, в широченных галифе, блистая хромовыми сапогами. На петлицах воротников отсвечивали красным, завораживая нас, мальчишек, "кубики", "шпалы", а изредка и "ромбы". Попадались в уличной толпе и пышные молочницы с бидонами, и просто деревенские бабы в пуховых платках и извечных (живы ведь до сих пор!) плисовых кацавейках. А иногда - конторские служащие с бесформенными парусиновыми портфелями, рабочие в синих косоворотках и картузах, какие-то старухи в отрепьях бывших нарядов, бородатые дядьки с мешками за спиной, комсомолки в красных косынках и оборванцы в лохмотьях. Не поручусь, что эту детализацию мы фиксировали для себя уже тогда. Возможно, это теперь я вглядываюсь в яркую и пеструю картинку, всплывающую из глубин памяти. Еще мне сейчас помнится (может быть, и ошибаюсь), что эта разношерстная толпа на московских улицах была спокойнее, приветливее и даже веселее, чем нынешняя, хорошо одетая и, уж конечно, куда более сытая и устроенная публика. Не было этой спешки и готовности огрызнуться, если случаем наступят на ногу, хотя трамваи в часы пик тоже ходили битком набитые... С благодарностью вспоминаю наши трамвайные путешествия. В них происходило органичное слияние с городом, мы становились истинными, на всю жизнь москвичами. ...Последнее воспоминание, которое я намерен записать. Торгсин и связанная с ним трагедия, пережитая в раннем детстве. Время было еще голодное: карточки на все продукты, чай из сушеной моркови. И вдруг появились эти неслыханно роскошные магазины. Их посещали немногочисленные иностранцы, покупавшие за твердую валюту, и советские граждане, обменявшие в специальных пунктах фамильное золото и золотые украшения (по весу) на специальные "боны" по определенному курсу. Вход в торгсины охраняли расшитые галунами швейцары, но через зеркальные стекла витрин можно было без конца глазеть на разложенные в них чудеса. Тряпки, домашняя утварь и прочие промтовары нас не интересовали, а вот бесчисленные яства возбуждали живое любопытство. Впрочем, вкусовых ощущений они не вызывали, и слюнки не текли. Мы просто не знали, что это такое. Было очень красиво - вот и все! Но однажды, однажды... я вкусил от пищи богов и был жестоко наказан за это! Мой брат Натан был старше меня на восемь лет, учился в техникуме и, когда мне было восемь лет, уехал на практику в Казахстан, на озеро Балхаш, где строился медеплавильный комбинат. Мама собралась отправить ему продуктовую посылку. Не знаю уж, какое бабушкино золото пошло в ход, но в торгсине были закуплены разнообразные продукты. Помню, как сейчас... Жаркий летний день, содержимое посылки уже подготовлено, но не упаковано. Днем дома я один: Настя ушла по делам, а мама на работе. Рассматриваю посылку. Особое любопытство вызывает коричнево-красный, лоснящийся, с просвечивающими янтарными пятнами жира и перевязанный кое-где жирной бечевкой батон колбасы с загадочным названием "салями". Я до глубины души обижен несправедливостью: почему все Натану, а мне - ничего? Долго хожу кругами и наконец решаю, что отрезать маленький кусочек для пробы я имею право - я ведь тоже сын! И вот он уже во рту. Боже мой, что за волшебство! Нечто тающее между языком и небом, божественно пахучее, неизъяснимого, неземного вкуса! Но увы - он уже разжеван и проглочен, этот маленький, этот крошечный кусочек. Неужели это все? Нет, еще самую малость - ведь он такой большой этот волшебный батон. Потом еще кусочек, еще... Проходит час, другой. Настя не возвращается, и преступные деяния неумолимо повторяются. Это сильнее меня. Дьявол владеет моей невинной детской душой. Потом является отчаянная решимость - все равно я пропал... Короче, к приходу мамы от батона колбасы не остается ничего, кроме веревочек. И тут наступает расплата. Я погиб! Мама меня проклянет, выгонит из дому, скажет, что я ей больше не сын! Я - негодяй, я - вор, мне нет прощения и пощады... Любопытно, что какого-либо наказания, даже упреков я не помню. Но мучительное чувство невыносимого стыда и презрения к самому себе сохранилось в памяти на всю жизнь. Глава 2. Комсомольская юность В том же 1931 году, что умер мой отец, я поступил в школу No 27, помещавшуюся на углу Большой Дмитровки и Петровского переулка. Сразу во 2-й класс, поскольку уже умел читать и считать. В школе я обнаружил новое различие между мальчиками и девочками: оказалось, что они могут "влюбляться" друг в друга. Мне сразу понравилась пухленькая и беленькая девочка по имени Нонна, которая сидела на парте как раз впереди меня. Ее косичка доставала до верхнего края моей парты. Я решил привлечь внимание обладательницы этой очаровательной косички тем, что опустил ее кончик в чернильницу. Был жуткий скандал, меня едва не исключили из школы. От учебы в начальных классах в памяти хорошо сохранилось одно воспоминание не учебного, а скорее, дворового плана. В классе, наверное, четвертом мы развлекались на переменах своеобразным состязанием. Несколько мальчишек берутся за руки, образуя цепочку. Двое крайних держат в свободных руках по гвоздю. Затем засовывают их в два гнезда настенной электрической розетки. По всей "цепи" идет ток. Когда кто-нибудь не выдерживает и отпускает руку, ток прекращается. Сдавший позицию покидает цепь и она, укоротившись на одно звено, снова подключается к розетке. Ток становится сильнее. (Закона Ома мы еще не знаем, но он действует, независимо от этого). Вскоре из цепи выбывает еще одно звено, потом следующее... И так до тех пор, пока не остается один - самый стойкий. Теперь он держит в обеих руках по гвоздю, и все напряжение сети падает на него одного. Если выносит эту тряску в течение 5-ти секунд - он победитель! (Нынешним школьникам устраивать такое состязание не советую. Электрическое напряжение в городской сети тогда было 127 вольт, а не 220, как сейчас). Из моей пионерской биографии в школе помню только прием в пионеры. Нас, три параллельных класса, приводят в затемненный шторами физкультурный зал и выстраивают в одну линейку буквой "П". Вдруг в центре зала вспыхивает пионерский "костер". Он образован несколькими электрическими лампочками, окрашенными красной краской. Они замаскированы дровами, зато в потоке нагретого ими воздуха вздымаются многочисленные ленты из папиросной бумаги. Ленты тоже кажутся красными, извиваются и шуршат, как настоящее пламя. Получается здорово! Потом, вслед за старшей понервожатой мы хором повторяем слова клятвы: "Я, юный пионер СССР, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю и клянусь..." В чем клялись - не помню. Возможно, что я в конце концов не сдержал клятву. Но и сейчас не стыжусь тогдашнего волнения, этой веры и даже этой клятвы. Хорошо помню пионерские лагеря, куда я ездил каждое лето в течение трех или четырех лет. Купанье в небольшой речке, длительные вылазки в соседний густой лес, состязания по бегу и прыжкам в высоту, авиамодельный кружок, по вечерам - волейбол. А особенно - футбол! На настоящем большом поле, поросшем невысокой мягкой травой. Играли, конечно, босиком. Я - вратарь в команде моего отряда. Ворота - два столба и жердь перекладины на них. Самоотверженно бросаюсь в ноги бегущему прямо на меня нападающему. А еще - подготовка к карнавалу в "родительский день" незадолго до конца смены: изобретение и шитье костюмов, масок, разучивание комических сценок, песенок, изготовление ходулей... Главным событием в каждой смене лагеря был дальний поход на 10-15 километров с продуктами и алюминиевой посудой в рюкзаках. С приготовлением обеда на костре и, как правило, с роскошным купаньем в конце пути. По вечерам, перед отбоем ко сну, собирались в кружок вокруг старшей пионервожатой и с увлечением пели партизанские и прочие нехитрые патриотические песни первых советских лет... Отряды, конечно, состязались за ежедневное право поднятия флага лагеря. Это была игра, но игра увлекательная и даже азартная. Победа зависела от всех, а виновником поражения мог оказаться кто-нибудь один (к примеру, опоздавший на линейку). Поэтому: "Один за всех и все за одного!" Как во дворе! Вожатые отрядов тоже ребята-старшеклассники. Взрослых немного: директор, завхоз, физкультурник, врач и старшая пионервожатая. Никаких воспитателей из учителей не было, мораль нам никто не читал. Воспоминания о жизни в пионерских лагерях у меня самые счастливые и радужные. За исключением, пожалуй, одного случая, о котором стоит рассказать. Мне лет десять. Мы идем в дальний поход и несем с собой мелкокалиберное ружье. В конце похода намечается состязание по стрельбе. В лагере мы не стреляли, так как патронов было мало. Нести эту драгоценную коробочку с патронами доверено мне. На последнем привале перед концом похода я решаю еще раз проверить в своем рюкзаке сохранность заветной коробочки и с ужасом убеждаюсь, что ее там нет. Как я ухитрился ее потерять - ума не приложу... Приговор старшей пионервожатой Тони Симоновой был суров (и довольно смел). Она меня отправила обратно в лагерь. Одного! Хотя мы отошли уже километров на десять и дорогу назад я себе представлял довольно смутно. Убитый горем и стыдом, я плелся обратно и вдруг набрел на поднимавшуюся над лесом деревянную вышку - "тригонометрический знак". По дороге туда его не было, но это обстоятельство меня не смутило. Чтобы восстановить самоуважение, решаю залезть на самую вершину вышки. Осилить деревянные шаткие лестницы, ведущие этаж за этажом на верхнюю смотровую площадку, несмотря на большую высоту, мне не трудно - сказывается опыт нашей пожарной лестницы. И вот я уже высоко над лесом. Растянувшись на досках маленькой площадки и озирая не только лес, но и поля за ним, испытываю чувство гордости и успокаиваюсь. "Ну и пусть, - говорю вслух, - зато никто не знает, где я сейчас. И им бы не позволили сюда забраться!" Тишина, солнце, легкий ветерок так умиротворяют мою душу, что забываю вовсе про свое несчастье. Смотрю и смотрю вдаль... Мне кажется, что я парю над лесом... Кстати, о парении... Я читал, что в детстве люди летают во сне. Смутно представлял себе, что летают они как птицы - быстро взмахивая руками. А после того лета я довольно часто "летал", а точнее, парил во сне. Нужно только очень сильно захотеть - и тело плавно отрывается от земли и медленно поднимается вверх. Дальше достаточно приказать ему, в какую сторону двигаться, и оно слушается. Помню, что я был так уверен в своем открытии, что во сне думал: "Вот сейчас проснусь, но не забуду, как это делается. Когда все будут дома или придут гости, поднимусь к потолку и буду летать по комнате. Все будут ужасно удивляться, а я расскажу им, как это просто..." До лагеря добрел к вечеру. Слава Богу, что знал название деревни. В пионерском лагере у меня случилась "любовь". Девочку звали Вера Уралова. Любовь выражалась в том, что я всячески старался отличиться у нее на глазах. Мы встречались и в Москве, гуляли по набережным. Она училась не в нашей школе. Когда мы вышли из пионерского возраста, встречи наши постепенно прекратились. Но я до сих пор храню ее детскую фотографию - в пионерском галстуке, повязанном в лагере прямо на голую шейку над майкой. На обороте начертано, как мне казалось в те годы, очень возвышенное слово (по-гречески) "memento" - помни! Вот и помню. Жива ли она сейчас - не знаю... А в шестом классе... О, в шестом классе я был уже истинно влюблен в Тасю Гололобову. Очень хорошенькая, стройная, с челкой золотистых волос, она являлась предметом поклонения многих. Но главным моим соперником был Олег Потоловский. Статный, красивый мальчик, с роскошной волной зачесанных назад светлых волос. Мы состязались во всем. Оба были отличниками. Он - староста нашего класса, я - председатель пионерского отряда. В любом деле мы старались перещеголять друг друга. Однажды даже решали проблему нашего соперничества в честном кулачном бою, вечером во дворе школы в присутствии секундантов... Ах, Тася, Тася! До сих пор в мельчайших подробностях вижу такую картину: весна, класс залит солнцем; я сижу где-то сзади, а на третьей парте в том же ряду - Тася. Она выставила в проход ножку в потрепанном красном башмачке. Меня обуревает непреодолимое желание: сейчас же, на глазах учителя и всего класса броситься вперед и поцеловать этот башмачок... Наш роман оборвался внезапно. Мы с Тасей иногда ходили вместе на каток "Динамо", что спрятался в глубине одного из дворов на Петровке. Сверкание льда в солнечный зимний день, скользящая по кругу пестрая толпа катающихся, музыка ("...и шлю тебе мое последнее танго!..."). Я держу Тасю за руку, а иногда и под руку!.. Поощряя мои ухаживания, коварная Тася не хотела терять и Олега. Однажды, уже в седьмом классе, мы условились с ней идти вечером на каток. Я позвонил ей и спросил: "Ну, ты готова?" Она ответила: "Да, сейчас выхожу". И вдруг добавила с сомнением в голосе: "Это ты, Олег?"... Какое потрясение! Так значит, она играет нами обоими?! Я тут же поклялся вырвать изменницу из своего сердца. И эту клятву сдержал!.. занявшись с не меньшим увлечением шахматами. Впрочем, "роман" Таси с Олегом тоже не состоялся. Вскоре она перешла в другую школу. Потом весьма удачно вышла замуж за дипломата. А Олег погиб на войне. В комсомол тогда принимали с 14-ти лет и далеко не всех желающих. Нужно было успевать по всем предметам, иметь солидный багаж "общественной работы" и еще выдержать при приеме основательный экзамен по политграмоте. Комсомольские группы в классах состояли из 8-10 человек, то есть в среднем около одной четвертой части учеников. Меня принимали в начале 38-го года. Члены комитета комсомола школы нам, восьмиклассникам, казались чуть ли не небожителями. Я до сих пор помню их лица и даже имена некоторых из них: Валя Королев (секретарь комитета), Алик Кузнецов, Эмиль Разлогов, Стасик Станевич, Боря Медведев... А ведь ни разу не встречался ни с одним из них после окончания школы. В восьмом классе "имел место" эпизод, едва не оборвавший мою только что начавшуюся биографию: ...Ранняя весна. Большая перемена. Тепло. Все три больших окна нашего класса распахнуты рамами внутрь. Мы на 4-м этаже пристройки к главному зданию школы. Окна выходят в Петровский переулок. Сразу под окнами - наклонный железный карниз шириной около двадцати сантиметров, обозначающий начало надстроенного этажа. Сейчас этот карниз еще покрыт слоем снега толщиной в 3-4 сантиметра. Я берусь на спор пройти по этому карнизу из одного окна в другое. Расстояние между оконными проемами довольно велико. Оказавшись посередине, не сможешь достать раскинутыми руками ни одного из них. Осторожно вылезаю из окна, пробую ногой снег на карнизе. Похоже, что он лежит плотно. Встаю во весь рост лицом к стене. Левая ступня - вдоль карниза, правая - под углом к ней (иначе не станешь). Далеко внизу сереет уже очищенный от снега асфальт тротуара... Осторожно, приставным шагом начинаю движение. Вот я уже почти на середине пути. Обе руки раскинуты, ладони прижаты к стене, но держаться уже не за что. Весь класс (и что особенно важно, все девочки) сгрудился в окнах и следит за моей эквилибристикой... И вдруг я ощущаю, что передняя по ходу, левая нога начинает скользить вниз к краю карниза: под снегом оказалась пленка льда... Медленно, без рывка возвращаю левую ногу назад. Только не дергаться! Без спешки и резких движений! Сказывается дворовая школа (пожарная лестница с крутящимися перекладинами и края крыш)... Лишь бы правая нога удержала весь вес, который теперь перенесен на нее, и не заскользила... Тогда - конец! Слава богу, - держит! Очень осторожно переношу вес тела на максимально придвинутую левую ногу. Держит! Теперь освобожденная правая нога может передвинуться на несколько сантиметров назад, к исходному окну... Ребята уже поняли, что я в беде, организовали цепочку. Впереди, высунувшись из окна, Олег - он самый сильный. Но прежде чем наши руки надежно соприкоснутся, мне надо повторить весь маневр малого смещения вправо еще раза три или четыре... Мне это удается, и вот ребята уже втягивают меня обратно в класс. Звенит звонок на урок. Никто особенно не взволнован. Как ни странно, в том числе и я сам. ...Но той же ночью и много следующих ночей, стоило лишь забыться во сне, как ясно видел, что срываюсь с карниза и лечу вниз к асфальту... В ужасе просыпался. Сон этот преследовал меня несколько лет. Теперь, прежде чем начать повесть о моей комсомольской юности, надо рассказать откровенно, как я, мои товарищи по школе и двору, а также те взрослые, с кем мы имели более или менее тесный контакт, воспринимали сталинские репрессии 30-х годов. Ведь меня приняли в комсомол в пору самого их разгара. Для нас все началось с ошеломляющего известия: 1-го декабря 1934 года радио сообщило, что в Ленинграде из-за угла убит "любимец партии и народа" (так было сказано) Сергей Миронович Киров. Потом мы узнали, что угол этот находился в коридоре Смольного, где помещался Ленинградский обком партии. Убийца, некто Николаев, был тут же схвачен. Потом появилась странная информация о том, что во время перевозки Николаева (то ли в тюрьму, то ли в НКВД) он был застрелен сопровождавшими его лицами. Об этих лицах и их дальнейшей судьбе ни тогда, ни позже, насколько я помню, не было сообщено ничего. Для расследования обстоятельств дела в Ленинград сразу же отбыла правительственная комиссия во главе со Сталиным. Однако вождь партии пробыл там недолго. По неофициальным сведениям, дошедшим из Ленинграда, после его отъезда много людей из местного партийного руководства, государственных служащих и военных высокого ранга, а также видных представителей интеллигенции, особенно из бывших дворянский семей, были арестованы. Большинство из них были высланы из города. (Куда более массовый и жестокий характер имело в конце 40-х годов так называемое "Ленинградское дело"). В том, что Киров стал жертвой антисоветского заговора, ни у кого из нас не было и тени сомнения. Сталин лично (не помню уж, в какой форме) разъяснил народу, что с ростом успехов социалистического строительства в СССР обостряется и классовая борьба, растет злокозненная активность главарей мирового империализма. Не сумев уничтожить Советскую республику силой во время гражданской войны, они перешли к новой тактике: организации заговоров внутри нашей страны с целью убийства руководителей государства, саботажа и диверсий в промышленности и на транспорте. С убийством Кирова заговорщики показали свое звериное лиц. (О том, что Киров на XVII партсъезде в начале того же 34-го года при выборах в ЦК получил больше голосов, чем Сталин, мы не знали). Разумеется, наши верные "органы" НКВД, заверял вождь, сумеют разоблачить и обезвредить этих предателей, вредителей - врагов народа. Они понесут заслуженную кару, и наше общество очистится от "прихвостней" мирового империализма. Вскоре после убийства Кирова на экраны вышел очень хороший кинофильм "Великий гражданин". Герой его, без всякого сомнения, изображал лидера ленинградских коммунистов. В качестве секретаря обкома партии он посещает предприятия и грандиозные стройки того времени, беседует с инженерами и рабочими, помогает своим влиянием разрешить их проблемы, заботится об улучшении условий труда и быта рабочих. Всюду его ждут, приветствуют, на него надеются, как на отца родного. Посмотрев этот фильм, я твердо решил стать со временем партийным руководителем и во всем стараться походить на героя фильма. Потом появился другой, тоже очень сильный фильм? "Партийный билет". В нем отвратительные лица "врагов народа" были показаны с несомненной убедительностью. Поэтому, когда из разговоров в семьях мы стали узнавать об арестах в Москве директоров предприятий, инженеров, а иногда даже профессоров и студентов университета, не только мы, школьники, но и подавляющее большинство взрослого населения столицы (я в этом совершенно убежден) искренне одобряли решительные действия "органов", как именовали себя сотрудники НКВД. Да-да, не торопитесь предавать меня анафеме! Постарайтесь взглянуть на все эти события нашими тогдашними глазами. После XX съезда партии и сенсационного доклада на нем Хрущева о годах сталинского террора написано много страшных, совершенно необходимых для очищения нашей жизни воспоминаний. Но все они написаны теми, кто соприкоснулся с этим лично, кого непосредственно или через его близких давил этот каток. А как жили те, мимо которых он проехал стороной? Из мемуаров пострадавших создается впечатление, что все москвичи жили в постоянном страхе. По ночам прислушивались, ожидая скрипа тормозов остановившегося около дома автомобиля, шагов на лестнице, звонка в дверь. Еще создается впечатление, что в городе царила атмосфера всеобщего доносительства, зачастую корыстного. Боюсь, что эти впечатления сильно преувеличены. Большинство горожан спали спокойно, уверенные в своей невиновности. А днем занимались своими делами, радовались успехам страны, восхищались открывшимся метро. Восторженно приветствовали Чкалова, челюскинцев, дрейфующих на льдине папанинцев, героев-летчиков. Искренне, от души пели, смеялись и танцевали во время многолюдных, на много часов, демонстраций. Без тени сомнения верили в мудрость и справедливость партии, обожали Сталина. Его кощунственные слова: "Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее!" соответствовали нашим повседневным впечатлениям. Товаров становилось все больше, продовольственные карточки отменили, цены регулярно снижались Жизнь рядовых тружеников столицы действительно становилась лучше. Мы же не знали, что это оплачивается ограблением, разорением, уничтожением деревни. С верой и воодушевлением пели: "Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!"... Вот в этом глубочайший ужас! По данным музея им. Сахарова в Москве и Московской области в годы репрессий было арестовано около 130 тысяч человек. Вместе с членами семей это составляет около 400 тысяч. В Москве и области в 30-ые годы проживало не менее 8 миллионов человек. Полторы сотни тысяч москвичей - лучших, достойнейших - волокли на плаху, а миллионы их сограждан были твердо уверены, что все это хорошо и правильно, были благодарны вождю и его подручным за эту тяжелую "очистительную работу". А это означает, что непосредственно пострадала одна семья из двадцати. 19 остальных оказались в стороне. Родственники и близкие знакомые арестованных успокаивали себя уверенностью, что в данном случае произошла ошибка, которая вскоре будет исправлена. Среди работников госаппарата, партийных функционеров, командного состава армии и промышленности, наконец, старой интеллигенции число репрессированных было особенно велико, ведь они представляли собой потенциальную угрозу для тирана. Там, наверное, не спали по ночам. Но среди рабочих, рядовых "совслужащих", врачей, учителей, шоферов, поваров, продавцов магазинов - тех, кто населял тысячи домов, подобных нашему, аресты были редки. Из нашего дома "взяли" только Лазарева - крупного военного. Его сын Борька изредка появлялся во дворе в щегольском, сшитом по мерке военном кителе и хромовых сапожках. Он был так непохож на нас, оборванцев, что было легко поверить будто его отец "враг народа". В школе было известно, что арестовали отца у Юрки Янковского и у Евы Яковлевой. Но Юрка был прекрасный, свой парень, а Ева - одна из лучших пионервожатых, самоотверженно возившаяся со своими подопечными из младших классов. Никто из ребят не упоминал, что мы знали о трагедиях в их семьях. Наоборот - мы всячески старались поддержать наших товарищей, уверенные в том, что родителей "забрали" по ошибке и они скоро вернутся. Ох уж эта вера в ошибки! "Лес рубят - щепки летят!" - говорили тогда. Нас сумели убедить в том, что страна находится в кольце вражеского окружения, что бешеные от злобы и страха капиталисты, чьи рабочие вот-вот готовы подняться на революцию, денно и нощно строят планы уничтожения Республики Советов. Они обманулись в своих мечтах о том, что без их помощи рухнет наше хозяйство, увидели, что могучая Красная Армия надежно охраняет наши границы, и вот решились на самое подлое: засылают шпионов и диверсантов, выискивают себе пособников среди бывших буржуев и помещиков, среди неустойчивых или продажных элементов нашего общества... Откуда нам было узнать, что это не так? Коротковолновых радиоприемников и заграничных передач на русском языке еще не было. Никто, кроме дипломатов и редких командированных, не ездил за границу. На улицах города иностранцы встречались редко, а общение с ними считалось изменой Родине. Ведь он же не зря приехал в Москву, этот иностранец. Ведь ясно, с какой целью он ищет общения с гражданами! Наконец, нам представили прямые и неопровержимые "доказательства". Я имею в виду знаменитые судебные процессы 30-х годов. процесс "троцкистско-зиновьевского центра" в августе 1936 года, так же как и процесс "параллельного антисоветского троцкистского центра" в январе 1937 года не вызвали особого резонанса. Ясно было, что сбежавший из Союза Троцкий мечтает занять место Сталина во главе нашего государства и потому плетет интриги из своей далекой Мексики. Но процесс "антисоветского право-троцкистского блока" марта 1938 года произвел большое впечатление. Имена Бухарина - ближайшего сподвижника и друга Ленина, а также Рыкова - бывшего председателя Совнаркома, были хорошо известны всем. Уж если такие люди оказались предателями, заговорщиками и "врагами народа", то можно ли сомневаться, что они за минувшие 20 лет сумели создать в стране обширную сеть своих пособников - убийц, вредителей и диверсантов? Во всех своих преступлениях они признавались на открытых слушаниях в Октябрьском зале Дома союзов. Аудитория состояла из многочисленных представителей предприятий и учреждений Москвы. Главных обвиняемых присутствовавшие в зале хорошо знали в лицо по портретам и личным деловым контактам. А на следующий день полные тексты их показаний публиковались в газете "Правда" - легко было сверить! Прошли десятилетия, а профессиональные западные советологи и наши диссиденты так и не разгадали, каким образом были организованы эти грандиозные спектакли. Гипноз? Шантаж судьбой близких? Загримированные актеры?.. Как же мы могли всему этому не поверить?.. Конечно, думали мы, когда идет такая битва с многочисленными и коварными врагами, ошибки неизбежны. Кроме того, "враги народа" не гнушаются клеветой, чтобы погубить честных граждан, верных партийцев. Им ставят ловушки, запутывают в свои сети, пользуясь случайными заблуждениями или слабостями своих жертв. И вот уже нет выхода, вчера еще честный советский человек отчаянно бьется, как муха в липкой паутине. В кинофильмах того времени все это очень убедительно показывали... Жены, дети тех, кого уводили ночью, в слезах повторяли утешительное: "Это ошибка. Лес рубят - щепки летят!" И верили, что все разъяснится. Мне пришлось дважды столкнуться с жертвами того времени. Среди пациентов и друзей мамы была семья Узюковых. Они жили в большом доме на Кузнецком мосту. С их единственной дочкой, моей ровесницей Розой, мы занимались немецким языком в частной группе еще в дошкольные годы. Нередко занятия проходили в большой и светлой двухкомнатной квартире Узюковых. Розин отец был красным командиром высокого ранга. На его гимнастерке красовался полученный еще в Гражданскую войну орден Боевого Красного Знамени. Я его хорошо помню: высокий, широкоплечий, молодой. Он любил возиться с нами, малышней, после урока. Жаль, что не помню его имени. Жену его звали Любовь Яковлевна. Она была красавица и работала в аптеке. Узюков, видимо, обожал жену и дочь. Мою маму вся их семья почитала. Помню, что когда умер отец, меня на пару дней, до похорон, отвели к Узюковым. И вот году в 36-м он вдруг умер. Потом из подслушанных разговоров взрослых я узнал, что он застрелился. Рассказывали, что его близкий друг оказался вредителем. Узюков надеялся помочь ему осознать свои "заблуждения" и не сообщил вовремя "куда следует". А друг тем временем готовил диверсию. Погибли люди. Узюков считал себя виноватым в их смерти и... застрелился. Я его ужасно жалел, но понимал, что жить с сознанием своей виновности в гибели людей он не мог. В своей еще детской душе я клялся быть бдительным, быть непреклонным, быть суровым... Теперь-то я не сомневаюсь в том, что Узюков все понимал, был уверен, что топор палача занесен и над его головой. Своим выстрелом он спасал жену и дочь. Другой случай - мой дядя Миша. Я уже писал, что он был заместителем наркома финансов Гринько. Когда того арестовали, с дядей случился странный "казус". Как мне со слов тети рассказывала мама, его на ходу поезда случайно вытолкнули из тамбура переполненной подмосковной электрички, когда она уже шла мимо платформы. Дядя ударился головой. Пришлось поместить его в психиатрическую клинику. Ясно помню его лицо, когда через пару лет он оттуда возвратился домой. Даже мне, мальчишке, был виден глубочайший страх в его глазах. Я полагал, что это - следствие помешательства после травмы головы. Теперь мне ясно, что в клинику дядю Мишу спрятали от неминуемого ареста, и он боялся, что опасность еще не совсем миновала. Остальные годы до начала Отечественной войны дядя работал в издательстве "Советская энциклопедия". Во время войны умер. "Над страной весенний ветер веет. С каждым днем все радостнее жить..." Так пели мы искренне и горячо, проходя в веселой, праздничной толпе первомайской демонстрации по широкой площади мимо украшенного транспарантами большого дома... А в его застенках, неслышные нам, хрипели избиваемые, ни в чем не повинные люди. А потом людской поток выносил нас на Красную площадь, и мы восторженно кричали "Ура!", махали руками и тянулись к мавзолею, где на трибуне в простом наглухо застегнутом полувоенном кителе стоял самый дорогой нам человек, наш защитник, наш "мудрый кормчий". Теперь, на фоне вышеизложенного я могу приступить к описанию некоторых эпизодов из моей комсомольской юности. Хорошо помню свое первое комсомольское собрание. Оно происходило в начале ноября 1938 года, длилось 3 дня (!) и было посвящено весьма важному для нас вопросу. Дело в том, что по каким-то причинам наша школа к 1 сентября получила распоряжение освободить ранее занимаемое здание. Для нас в одном из дворов того же Петровского переулка уже выстроили из красного кирпича новую школу стандартного образца. Ей был присвоен номер 635. Но переехать в нее мы не могли. Не было закончено внутреннее оснащение - то ли сантехника, то ли электрика. Наши классы на неопределенное время распихали на 3-ю смену по другим школам района. Эту ситуацию и обсуждало то знаменитое собрание. Место для него нам предоставила начальная школа, располагавшаяся в Дмитровском переулке. Всем заправляли члены старого комитета во главе с Валей Королевым: окончив школу, эти ребята не перестали болеть за ее дальнейшую судьбу. В конце лета они провели "самостоятельное расследование" причин задержки с подготовкой здания к учебному году и пришли к выводу, что виноват в этом недавно назначенный новый директор школы. Уже не помню: то ли он потратил какие-то деньги не по назначению, то ли просто оказался "шляпой". Так или иначе, но "материал" на руках у ребят был достаточно серьезный и хорошо документированный. Неведомого до той поры директора пригласили на наше собрание. Он явился. Всячески старался оправдаться в предъявленных ему обвинениях. Однако после горячих дебатов комсомольцы единодушно решили просить районный отдел образования (РОНО) отозвать горемыку-директора. Ребята из комитета комсомола, конечно, знали, что директор школы - "номенклатура" райкома партии ("идеологический фронт!"). Поэтому на собрание пригласили и инструктора райкома партии, ведавшего школами. Он не выступал. Но директора через несколько дней сняли с должности. Я упоминаю об этом собрании не только потому, что оно произвело на меня, новичка, большое впечатление своей деловитостью. Описанный факт иллюстрирует то обстоятельство, что в разгар репрессий, когда права отдельной личности были безжалостно растоптаны властью, игнорировать коллективную волю даже комсомольцев-школьников эта власть еще не решалась. Директором школы был назначен Георгий Васильевич Гасилов. Он оказался человеком выдающегося организационного таланта и энергии. Особенно сильное впечатление на нас произвели его романтический облик и яркая, страстная речь. Был он невысокого роста, заметно сутулый, со впалой грудью. Говорили, что у него туберкулез. Ходил быстро, энергично жестикулировал. Густые, откинутые назад черные волосы, худое лицо, горящие глаза, усы и бородка "под Ленина" - все соответствовало нашим представлениям о пламенном революционере. Получалась некая комбинация Антона Макаренко (мы все читали его "Педагогическую поэму") и Николая Островского ("Как закалялась сталь"). Он преподавал историю партии в 10-м классе по изданному в те годы "Краткому курсу" этой истории под редакцией Сталина. Его речь украшали сильные, импонировавшие нашей молодой нетерпимости декларации вроде: "Нас недаром прозвали твердокаменными!" (это о большевиках). Или: "Большевики меньше всего похожи на кисель, а больше всего - на железо!". Позднее мы узнали, что перед этим он работал в Наркомпросе. Пост директора школы был явным понижением, но... не более того. Между тем, как почти всех сотрудников Наркомпроса репрессировали. В следующем, 10-м классе секретарем комитета комсомола школы избрали меня. Стимулируемый Гасиловым, я развернул бурную деятельность. Для начала опишу (не без стыда) преображенный облик комнаты, отведенной нашему комитету. Убранство ее было трогательно слизано со стандартного декора кабинетов райкома партии. Т-образный стол, покрытый зеленым сукном. Большой портрет Ленина на стене и его же маленький бюстик на этажерке с какими-то молодежными брошюрами. В углу - книжный шкаф, стекла которого прикрыты изнутри складками красного шелка. Как будто там хранятся укрытые от посторонних глаз особо важные документы. На столе секретаря лампа под зеленым абажуром, пластмассовая чернильница и "пятидневка" - пять отрывных блокнотиков для записи намеченного на каждый день, связанных в один ряд. Снаружи на белой двери крупными золотыми буквами на красном фоне: "Комитет ВЛКСМ". И наконец, апогей почтительного подражания: на внутренней стороне той же входной двери - уже "деловое", черным по белому: "Уходя, проверь, заперты ли шкаф и стол"(!). Да, еще раздвижная, кремового цвета занавеска на высоту трети окна. Наверное для того, чтобы голуби не подсмотрели, чем мы там, на 4-м этаже, занимаемся. Впрочем, дело не ограничивалось декором. Соцсоревнование тогда еще не приняло последующего чисто формального характера. Соревновались заводы, шахты, советские учреждения, издательства, вузы, школы, детские сады... У нас соревновались между собой старшие (7-10-ые) классы. Соревновались они, естественно, за наилучшую успеваемость и дисциплину. Но соревнование, как поучал нас Георгий Васильевич, должно быть ежедневной борьбой, а не подведением итогов, когда все позади и ничего уже нельзя исправить. Поэтому и ход соревнования должен наглядно отслеживаться соревнующимися ежедневно! На 3-м этаже в коридоре висела большая "Доска успеваемости". На ней слева по вертикали были обозначены классы, а правее располагались столбцы, озаглавленные: "отл.", "хор.", "пос.", "неуд.". Каждый день после уроков старосты классов докладывали "учебному сектору" комитета комсомола соответствующие итоги за день. Вечером на доске появлялись свеженаклеенные кружочки с цифрами, указывающими количество полученных различных отметок. Они там оставались весь следующий день. В самом крайнем правом столбике отмечалось, какие классы заняли за прошедший день три первых места. Еще директор ввел в каждом классе дисциплинарную тетрадь, куда учителя должны были по пятибалльной системе вносить оценку дисциплины на своем уроке. Эти сведения старосты докладывали одновременно с отметками по предметам. Тут же вычислялся средний балл. Он определял продвижение красной ленточки соответствующего класса вправо на другой доске: "Эстафета по дисциплине". Основным сроком подведения итогов соревнования была неделя. В понедельник после уроков в зале собирался митинг, на который являлись все классы и становились в каре на отведенных им местах. Председатель школьного ученического комитета (учком) подводил итоги прошлой недели и вручал переходящие призы трем лучшим классам. В итогах, кроме успеваемости и дисциплины, учитывались чистота и украшение класса. (У каждого была своя классная комната. От урока к уроку "кочевали" учителя, а не ученики). Переходящим призом служила красивая рамочка, где под стеклом находился соответствующий похвальный текст за подписью самого директора. Эту рамочку победители торжественно водружали на стену рядом с классной доской. Кроме того, класс, занявший 1-е место, получал бесплатные билеты на концерт в Колонный зал Дома союзов, который шефствовал над нашей школой. Тогдашние школьники принимали весьма близко к сердцу результаты соревнования. Сильные ученики охотно помогали слабым или пропустившим уроки по болезни. Комсомольские группы старших классов брали шефство над младшими... Кроме того, под эгидой комитета комсомола выходил небольшого формата, но ежедневный "Школьный листок". В нем помещались главным образом карикатуры на злобу дня (с соответствующими подписями), выполненные очень талантливым учеником Геной Алимовым. Наконец, кроме докладов старост, мы учредили и свою службу "чрезвычайных ситуаций". Во время большой перемены я дежурил в комитете, а в каждом классе был назначен "информатор", обязанный в случае каких-либо ЧП немедленно сообщать о них мне. Мы неосознанно подражали четкой военной организации. шел 1939 год. Фашистская Германия уже начала свою агрессию в Европе. В том. что рано или поздно в войну вступит и Советский Союз, ни у кого не было сомнения. В школе мы развернули и настоящую "оборонную работу". В военном кружке учились разбирать и чистить винтовку. Ходили стрелять в расположенный неподалеку тир. Тренировались в обращении с противогазом и оказании первой помощи. Устраивали учебные тревоги. В комсомольском комитете был ответственный за всю эту работу - Леня Войтенко. Сын военного, он ходил в школу в гимнастерке и крагах. После окончания школы поступил в военно-политическую академию. Мы, активисты-комсомольцы, очень любили свою школу. Часто задерживались в ней допоздна. Это был наш дом родной. Устраивали разные вечера, спектакли, празднества... Теперь хочу ненадолго вернуться к нашему директору Г.В. Гасилову. В школе у меня с ним были наилучшие отношения. Я восхищался им. А он, по его собственным словам, гордился своим "питомцем". Однажды даже демонстративно оставил меня на целый день замещать его в качестве директора школы. Я сидел в директорском кабинете. В тот день, помнится, завозили уголь на зиму, какие-то родители приходили со своими проблемами. Летом 1940 года он добился постановки моего доклада на районной научно-педагогической конференции. Доклад был напечатан в журнале "Советская педагогика". После выпускного вечера Гасилов горячо убеждал меня в том, что мое призвание - быть учителем... Вскоре началась война. Лет двадцать мы не виделись. Я знал, что он стал заведующим одного из РОНО... И вдруг в конце 60-х годов в одном из самиздатовских бюллетеней я прочитал погромную речь Г.В. Гасилова на районной учительской конференции в адрес одного из учителей, подписавшего (как в те годы делали многие) письмо в защиту кого-то из арестованных диссидентов. Документ был подлинный. Я узнал всю хорошо мне знакомую риторику. Конечно там было и "Нас недаром прозвали твердокаменными" и насчет киселя и железа, и многое другое... Спустя некоторое время Гасилов (видимо, он вышел на пенсию) разыскал мой домашний телефон и, сообщив, что пишет книгу воспоминаний, просил меня написать что-нибудь в приложение в качестве его воспитанника (как у Макаренко, в его книге). Я отказался. Он спросил: почему? Я ответил, что теперь мы находимся на разных идейных позициях. Он потребовал уточнить, на каких же. Я сказал, что не намерен рисковать в разговоре с ним. Еще через пару лет во дворе нашей бывшей школы собралось много ребят - моих сверстников. Мы устанавливали мемориальную доску с именами погибших в войну одноклассников... Вдруг слышу сзади: "Ну, Остерман, здравствуй!". Оборачиваюсь - мало изменившийся Гасилов протягивает мне руку... - Извините, Георгий Васильевич, но я Вам руки не подам, - сказал я. - Отчего же так? - Я читал Ваше выступление против такого-то (забыл имя). - Ты не понимаешь! Я его этим спасал... - Сомневаюсь... - Смотри, Остерман. У меня в райкоме партии осталось много друзей... - Дело Ваше... На том и расстались. Иногда думаю: а вдруг я неправ, считая его подлецом и приспособленцем? Может и вправду спасал от увольнения. Ведь взял же он в 57-м году директором школы в свой район моего друга Кирилла Волкова, побывавшего во время войны в немецком плену... В заключение этой главы хочу вернуться в довоенные времена и рассказать об одном довольно показательном эпизоде. В сентябре 1940 года меня избрали делегатом IV конференции ВЛКСМ Свердловского района Москвы от 635-й школы. Я отправился на эту конференцию с твердым намерением "свалить" прежний состав бюро райкома. В нашем центральном районе предприятий почти не было, большинство комсомольцев были школьники и студенты. Между тем райком, по моему мнению, уделял слишком мало внимания школам. Я сговорился с другими секретарями школьных комсомольских организаций - мы составили "оппозицию" на конференции. Зная по опыту, что к моменту избрания пленума райкома старое бюро подготовит список членов нового пленума и предложит его голосовать в целом, мы подготовили свой список. Наша "оппозиция" уполномочила меня выступить с критикой работы бюро райкома и предложить за основу наш список. Пленум, избранный по этому списку на выборах бюро райкома, заведомо "прокатил" бы прежних его членов. Как опытный "заседатель", я самым первым подал в президиум конференции заявку на выступление в прениях по вопросу о выборах. (Кстати, конференция проходила в том самом Октябрьском зале Дома союзов, где всего за пару лет до того шли процессы "врагов народа"). Тем не менее, когда начались полагавшиеся по регламенту прения, один за другим стали выступать ставленники старого бюро в поддержку предложенного им списка, а мне слова не давали. Тогда я встал и со своего места громогласно обратился к залу с протестом против того, что президиум конференции явно намерен лишить меня возможности выступить от имени столь многочисленной части делегатов. Комсомольцы-школьники стали шумно требовать предоставить слово. Сторонники власти предержащей кричали: "Подвести черту", то есть прекратить прения. Еле-еле первому секретарю райкома партии удалось восстановить порядок. Он предложил проголосовать список райкома и, если он не наберет более половины голосов, возобновить прения и первое слово предоставить мне. Проголосовали, как полагается, тайно. Большинство, хотя и незначительное, собрал список, предложенный бюро райкома. В наши дни, без сомнения, кто-нибудь поднял бы вопрос о фальсификации результатов голосования. Тогда это нам и в голову не могло прийти - такова была вера в непогрешимость партии... Через несколько дней меня вызвали на бюро райкома комсомола (практически прежнего состава). Честно говоря, несмотря на все, что мне было известно о борьбе со всякими оппозициями в партии и преследованиях оппозиционеров, я не представлял себе, с каким огнем затеял игру. Большинство членов бюро райкома решительно потребовало исключить меня из комсомола "за попытку срыва работы районной конференции". И только молчавший до конца этих филиппик первый секретарь бюро предложил ограничиться строгим выговором. Так и порешили. Фамилия этого первого секретаря была Дорфман. До появления первых ласточек государственного антисемитизма (ими послужили увольнения в аппарате ЦК партии) было еще далеко. Глава 3. Ирина и Оля В здание новой школы мы переехали в середине ноября 38-го года. А 10-го декабря на сцене зала, занимавшего почти весь четвертый этаж, наш драмкружок уже показывал спектакль "Очная ставка". Я его смотрел в театре и поначалу идти не собирался, но потом надумал. Поэтому опоздал к началу. Кое-как пристроив пальто в переполненной раздевалке, стал, невольно торопясь, подниматься по опустевшей лестнице. На площадке третьего этажа нагнал незнакомую мне девочку, по-видимому, десятиклассницу. - Вы не знаете, откуда надо входить в зал - с этой или с той стороны? - спросила девочка. Меня удивило ее черное шелковое, старинного фасона платье с открытой шеей. И очень тонкая талия. А еще - туго облегающие голову темные волосы с пробором посередине. Она их заплела в косу, уложенную пучком на затылке, что оставляло открытым высокий и чистый лоб. Никто из девочек так волосы не убирал. Выражение карих глаз под слегка изогнутыми бровями было тоже непривычно серьезным, но приветливым. Немного застенчиво улыбавшиеся губы казались чуть-чуть воспаленными. Вообще, она мне показалась не то чтобы красивой, но какой-то необычной. И голос своеобразный - мягче, что ли, чем у других. Я знал, что сцена находится как раз с этой стороны. Поэтому мы пошли неосвещенным коридором третьего этажа в другое крыло здания. Шли рядом, молча мимо белевших в полутьме справа запертых дверей классов, мимо больших окон слева, где неистово сияла луна, наступая на лежавшие на полу косые полосы света с черными перекрестьями. Наши шаги гулко раздавались в пустом коридоре и, вместе с тем, я слышал, как шуршит шелк ее платья. Все это было необычно, даже немного таинственно. Но самое необыкновенное случилось потом, в зале. Когда мы вошли, оказалось, что он полон, и только в ряду стульев, стоявших сбоку у стены, оставались свободными три последних места. Девочка села впереди, а я рядом с ней, сзади. Нам пришлось повернуться вполоборота к сцене. Я положил руку на спинку ее стула - так было удобнее сидеть. И неожиданно ощутил поток тепла, идущий от ее шеи к моей руке. Как от голландской печки, которую топили у нас дома. С удивлением я посмотрел на чуть наклоненную вперед шею. И потом уже почти не смотрел на сцену, а все на эту трогательно тонкую шею и нежную линию плеч, обрисованную шелком платья. Я не отдавал себе отчета в том, что меня так трогало и восхищало. Мне казалось, что я только хочу понять, почему шея девочки излучает такое сильное тепло... После спектакля мы познакомились. Ее звали Ира Виноградова, и она, действительно, училась в 10-м классе. Потом стали встречаться на переменах. Сначала вроде бы случайно (мой 9-й класс находился на другом этаже). Обсуждали школьные комсомольские дела. Ее они так же живо интересовали, как и меня. Потом, уже не стесняясь этого, оба торопились найти друг друга: всегда было что-то, чем хотелось поделиться. Потом, чтобы продолжить разговор с этой серьезной девочкой, я стал провожать ее домой. Меня удивило, что она живет в здании гостиницы "Метрополь". Только вход на лестницу, ведущую к ее квартире, был не с площади, а из небольшого тупика с задней стороны огромного здания, рядом с почтой. Ира объяснила мне, что с этой стороны, в бывших гостиничных номерах, размещены семьи многих партийных работников, не имевших в свое время жилплощади в Москве. Ее мама, Ольга Ивановна, читала лекции по философии в Высшей партийной школе. Она родилась в деревне, давно вступила в партию и благодаря своему упорству в учебе достигла звания профессора. Эти сведения вызвали у меня тогда глубокое уважение к Ольге Ивановне, которое затем только подтвердилось. Я стал приходить в школу заранее и из окна коридора нашего третьего этажа высматривал, когда с Петровки в проходном дворе, ведущем к нашей школе, появится рыженькое пальтишко и синяя вязаная шапочка Иры... (Семья профессора ВПШ, очевидно, в то время жила бедно. Тонкое рыженькое пальтишко служило и в сильные морозы. Тогда под него Ира надевала серый свитер. Кроме свитера и "парадного" черного платья, у нее была еще коричневая блузка и отложным воротничком, застегнутая доверху, без каких-либо украшений. Да еще единственное, белое с цветочками, летнее платье). Наш взаимный общественный интерес вскоре стал приобретать и личную окраску. Мне помнится одно наше комсомольское собрание. Все комсомольцы школы тогда еще умещались в одном классе... Мы сидим рядом за партой и... вовсе не слушаем то, что происходит на собрании, а заняты бесспорно глупым, но для нас увлекательным делом. Ира рисует на бумажке мой "вензель" в виде буквы "Л" внутри кружка "О". Правая палочка буквы "Л" стоит вертикально, а левая - наклонно. Тогда я забираю бумажку и добавляю еще одну вертикальную палочку слева, так что "Л" превращается в "И", а к правой палочке "Л" пририсовываю два полукружия, образующие слитные Ирины инициалы "ИВ", обведенные кружком. Это - наш общий вензель. Какое-то время спустя я ухитрился выцарапать его рядом с угловым окном третьего этажа большого, облицованного гранитом дома, что стоит на углу Большой Дмитровки и проезда Художественного театра (я там был на дне рождения у нашей одноклассницы). Размеры вензеля и глубина бороздок оказались таковы, что многие годы спустя он был еще хорошо виден с улицы. Как мне удалось это сделать? Вероятно, пока я "художествовал", кто-то в комнате держал меня за ноги. Но самое яркое впечатление этого счастливого года моей юности осталось от елки в Колонном зале Дома союзов. В январские каникулы на эту елку съезжались малыши со всей Москвы. А в последний день каникул в зале был устроен бал для старшеклассников... Я встретил Ирину у ее подъезда и мы наискось через сквер направились к Дому союзов. Оба были взволнованы и уверены, что нас ожидает что-то необыкновенное. Знакомая площадь Свердлова мне показалась таинственно красивой. Фонари в сквере еще не горели, и ветви деревьев, одетые толстым слоем инея, искрились бесчисленными отражениями огней площади. Мне казалось, что деревья нарядились специально для этого вечера, что снег под ногами скрипит как-то особенно весело, а проносящиеся по площади машины приветствуют нас шуршанием шин: "Счастливо, счастливо!" Внизу в гардеробе было тепло, сияли люстры, блестел желтоватый мрамор. Народу набралось уже много. Стоял ровный веселый гул, на фоне которого то здесь, то там слышались приветливые возгласы и вспышки смеха. Кстати сказать, Ирка смеялась неожиданно звонко и заразительно. Смеялись глаза и все лицо ее словно освещалось изнутри веселым светом, пробивавшимся через повседневную серьезность. Я бережно помог ей снять пальто. И это простое, но непривычное для меня действие тоже было праздником. Она подошла к зеркалу, достала из маленькой сумочки гребенку и поправила свои и без того гладкие волосы. Я смотрел на эту сумочку, на знакомое черное шелковое платье, на всю ее легкую фигурку с удивлением и нежностью, готовыми выплеснуться наружу. Потом мы поднимались по широкой мраморной лестнице. Я взял Иру под руку. Она немного смутилась, но руку не отняла, и я с почтительной гордостью поддерживал ее тонкую, невесомую руку. Вся стена лестничной площадки представляла собой огромное зеркало. Когда мы отразились в нем во весь рост: она - хрупкая, стройная, с удивительно тонкой талией и я - выше нее на голову, в коричневой замшевой куртке и белой рубашке, оба с сияющими лицами, я подумал, что мы очень здорово смотримся вместе. И тут же почувствовал, что Иринка подумала то же самое. Мы повернулись друг к другу и рассмеялись. Меня переполняло ощущение радостной силы. Сейчас бы я мог совершить любой подвиг. Мне даже представилось, что если бы вдруг случился пожар, как бы я вынес Ирку на руках, а потом снова и снова возвращался в горящее здание и у нее на глазах выносил бы других девчонок. К действительности меня вернул голос Иринки. Она лукаво спрашивала, будет ли на балу мой друг и одноклассник Костя, с которым она непременно хочет потанцевать. - Костя очень хорошо танцует, - сказала она, - глядя на меня с преувеличенно невинным видом. В прошлом году на школьном вечере я только с ним и танцевала. Я понимал, что Ирка нарочно поддразнивает меня, и все же где-то в глубине души шевельнулось ревнивое чувство. - Конечно, будет. Сдам ему тебя с рук на руки, а сам поищу Наю Островер. Вот с кем и мне давно хотелось потанцевать. Ира несколько натянуто рассмеялась и сказала: - Ну нет! К Найке я тебя не отпущу. Это опасно - она слишком хорошенькая. - Но и Костя парень что надо! - возразил я. - Ладно. Я танцую с Костей только один танец, а ты смотришь и мне потом докладываешь, как это выглядит со стороны. Идет? - Один танец - согласен. - И без компенсации? - Без компенсации. Ради чистого удовольствия полюбоваться тобой и моим другом. Только не кокетничай с ним. - Ради твоего спокойствия воздержусь, - рассмеялась Иринка. Мы поднялись в фойе. В зал еще не пускали, и вся анфилада комнат фойе была запружена ребятами. Пастельно-желтые, голубые, заленоватые, декорированные белыми лепными узорами стены были украшены гирляндами хвои, пестрыми флажками и разноцветными лентами. От ярко светивших центральных люстр к углам каждого фойе тянулись цепочки китайских фонариков. Простенки между окнами были заняты картинками из сказок, оставшимися от утренников для малышей. В одном из углов следующего фойе на столике лежала груда цветных открыток, разрезанных зигзагом на две части. Строгая девочка с комсомольским значком на блузке следила за тем, чтобы желающие брали только по одной части открытки. - Ты можешь отыскать, кому досталась другая часть - так, чтобы разрезы точно совпали. И это будет твоя судьба, - говорила она нарочито серьезно. Ира сказала: "Интересно встретить свою судьбу" и взяла половину разрезанной картинки. Я поискал глазами к ней дополнение, понял, что это дело безнадежное и заявил, что свою судьбу определяю сам. Затем мы отправились искать Костю. Народу набилось уже много. Веселая толпа теснилась, двигалась во все стороны - по большей части группками девочек и ребят, еще обособленными друг от друга. Не успели мы дойти до конца анфилады, как двери зала распахнулись и оттуда грянули звуки оркестра. Все с радостными криками устремились внутрь. Мы с Ирой давиться не стали и вошли в числе последних. В дверях остановились, восхищенные открывшимся зрелищем. Зал был погружен в полумрак. Стулья убраны, и в центре, уходя вершиной высоко под потолок, красовалась огромная густая ель. Она сияла огнями сотен разноцветных лампочек и их отражений в больших посеребренных шарах и гигантских цепях золотой канители. Все украшения на ели были огромными, под стать ей самой. Огромные хлопушки и конфеты, огромные яблоки, груши, апельсины - стеклянные или из папье-маше. Подножие огибал громадный рог изобилия, из которого изливался красочный поток: грозди золотистого и черного винограда с виноградинами размером с грецкий орех, большущие коробки конфет, плитки шоколада... Внезапно сверху из углов ударили лучи цветных прожекторов. Заполнившая зал толпа украсилась пятнами винно-красного, желтого, зеленого и синего цвета. Потом они стали меняться местами. Пошел густой, крупный "снег" - бесчисленные световые пятнышки медленно поплыли наискось и вниз по стенам, колоннам и по самой ели. Оркестр заиграл вальс. Толпа расступилась. В круг устремились первые пары танцующих. Ира потянула меня за руку. Я взглянул на ее сияющее лицо, заметил, как блестят в полумраке ее глаза, обнял за талию, и мы закружились прямо от двери, прокладывая себе дорогу к центральному кругу. Я любил и неплохо умел танцевать и потому сразу отметил, что Ирка танцует превосходно. Это добавило еще одну радость к тому ощущению счастливой легкости, которое владело нами с самого начала этого волшебного вечера. Мне совсем не приходилось вести ее. Она угадывала каждое мое движение, каждый поворот. Несмотря на то, что внутри круга уже становилось тесновато, я откинул в сторону левую руку, в которой послушно лежала ее узкая ладонь, откинулся назад сам, держа Иру за талию на почти выпрямленной правой руке. Мы кружились быстро, словно летели. (Нам, наверное, уступали место.) Я видел, как раскраснелось ее лицо, видел счастливую улыбку, сияющие глаза... и не было ничего, кроме этого полета, этой улыбки, этих необыкновенных глаз. Потом танцевали фокстрот и медленное танго. Я восхищался грациозностью каждого ее движения. Мы не разговаривали - это было не нужно. И не пропустили ни одного танца. Раз в перерыве я увидел на другой стороне круга Костю и показал его Иринке. - Хочешь потанцевать с ним? - спросил я. Она посмотрела на меня снизу вверх, потом молча и энергично покрутила головой. А затем прижалась щекой к моему плечу, как бы целиком вверяя себя мне... Оркестр ушел отдыхать и начался концерт. Артисты были первоклассные: Вадим Козин, Канделаки, Лидия Русланова, Людмила Геоли, Миронова и Менакер. Вел концерт Михаил Гаркави. Зрители стояли, сгрудившись перед сценой. И в этом тоже была прелесть необычности: можно было тихонько перейти с места на место или в промежутке между номерами пробраться вплотную к сцене. Мы с Иркой расположились у самой ели. Я стоял сзади, сцепив пальцы рук на ее талии спереди. Она была такая тоненькая, что я не рисковал слишком приблизить ее к себе. Она только опиралась головой мне на грудь, и я щекой осторожно гладил ее волосы. Мы оба молчали, захваченные этой близостью. И опять, как тогда, в наш первый вечер, я ощущал поток тепла, поднимающийся к моему лицу от ее плеч и шеи. "Дан приказ ему на Запад, ей - в другую сторону" - пела артистка. И мне казалось, что строгий командир в гимнастерке, перекрещенной портупеей, вручает мне приказ отправиться с важным заданием на Запад, а Ирка провожает меня. Я, сильный и мужественный, держу ее лицо в своих ладонях и говорю: "Не грусти! Я вернусь к тебе. Со мной ничего не может случиться"... После этого бала наши отношения приобрели более нежный характер. Наконец наступил день, когда мы оба признались, что любим друг друга. Теперь наши провожания затягивались. Сначала я ее провожал до подъезда, потом она меня до угла их тупика, выходящего на площадь. Потом снова к подъезду и опять обратно. И на каждом "конечном пункте" подолгу целовались (благо вечерами там людей было мало), не находя в себе сил расстаться до завтрашнего утра. В школе характер наших отношений всем уже был понятен, и даже девчонки из моего класса перестали подсмеиваться надо мной. Наконец, где-то в конц