Федоров просит показать прибор в работе. Но Иван Андреевич так же спокойно говорит, что сейчас показать нельзя - прибор на профилактической переборке. Приглашает зайти через неделю. Однако Федоров больше не приходит. То ли занят, то ли догадался, в чем дело, но затевать скандал не хочет. Хвостиков ведь взял всю ответственность на себя. А прибор барахлит все так же! Мне приходится регулярно бывать в НИИ-88, где по моим чертежам изготавливают новые контейнеры. В качестве представителя заказчика (Академии наук) участвую в рабочих совещаниях у Королева. Конструкция новой катапульты разрабатывается вяло. Всем своим видом Сергей Павлович дает понять, что его коллектив зря отрывают от основной работы (они совершенствуют баллистическую ракету). Моя конструкция, в основном, готова. Кроме одного узла, который мне самому не нравится - может оказаться слабоват для перегрузок взлета ракеты. Неожиданно меня приглашают доложить весь мой проект на заседании правительственной комиссии, в кабинете Вавилова. Прихожу, развешиваю чертежи на доске в дальнем от председателя конце большого кабинета. За длинным столом - члены комиссии, человек двадцать, больше половины - военные. Докладываю спокойно. У членов комиссии вопросов нет. Но Сергей Иванович неожиданно спрашивает, уверен ли я в работе того самого злополучного узла. И как он углядел с такого расстояния?! Признаюсь, что не уверен, говорю, как собираюсь его усилить. На этом обсуждение заканчивается - проект одобрен... Подходит август. Из комиссии приходит запрос о готовности научной аппаратуры к испытаниям - через месяц срок! Хвостиков вызывает меня в свой кабинет и спрашивает: "Как дела у Королева с ракетами для нас?" Я был в НИИ-88 не далее как вчера. Отвечаю: "Все тихо. И не приступали". "Хвост" доволен. Смеется своим странным смехом - не раскрывая рта. Говорит мне (у него слабость - любит похвалиться перед ведущими сотрудниками своими хитростями): "Мы доложим о готовности. Пусть все шишки сыплются на Королева". Молчу, но думаю: "И чему радуется? Ну отложат испытание на месяц. Королев сделает для нас ракеты, всех дел-то - вмонтировать катапульты. А у нас вряд ли будет существенный прогресс". Во избежание провала решаю поставить в известность о возникающей ситуации Федорова. Он меня внимательно выслушивает и решает, что следует подождать до тех пор, когда будет назначен новый срок испытаний. Понимаю, что этот мой визит в дирекцию станет известен "Хвосту" и он мне его не простит. Наплевать! Молчаливо соучаствовать в этом обмане я больше не желаю. Но я недооценил шефа. Узнав по своим каналам, что НИИ-88 уже доложил о своей неподготовленности и просит перенести срок испытания, Хвостиков едет к Вавилову и добивается того, что срок переносят на февраль 51 года. Мы получаем полгода "форы"!.. Быстро пролетают месяцы. Теперь прибор срабатывает нормально в среднем один раз из трех попыток. Случайность этих отказов ввергает нас в отчаяние. Где-то слабое место, но где - понять не можем. Запрос из правительственной комиссии на этот раз приходит в начале января. История как будто повторяется. Но нет! На следующий день приезжаю в НИИ-88 - все меня поздравляют: "Главный приказал, чтобы через месяц работы с катапультами для Академии наук были готовы. Остальные работы приказано остановить". Значит, ракеты будут в срок. Наутро докладываю это "Хвосту". Впервые вижу, что он растерян. Минуты две сидит молча. Докладывать о нашей неготовности сейчас невозможно - мы ведь "были готовы" пять месяцев тому назад! Ехать на Байконур с такими приборами тоже нельзя. Одна или две ракеты наверняка взлетят понапрасну. Сталин за это по головке не погладит... Шеф молча уезжает в Президиум Академии. Через пару часов возвращается очень довольный. Собирает всех нас пятерых и, расхаживая по кабинету, со своей дьявольской улыбкой рассказывает, как ему удалось убедить президента, что с точки зрения состояния верхних слоев стратосферы сентябрь, все-таки, является наиболее благоприятным временем для испытаний. И что не стоит из-за полугода жертвовать полнотой информации, которая может быть получена. Вавилов при нем звонил Поскребышеву. Тот докладывал "самому". Было велено передать, что ученым виднее - пусть решают сами. Скрепя сердце президент согласился - испытания перенесены на сентябрь 51-го года. Но теперь уже чтобы все было в порядке! "Хвост" с раздражением напоминает нам, что уже год как мы получаем двойную зарплату. Будто мы сами об этом не помним! Молчим. Надо успеть! Если бы хоть на одно испытание прибора пригласить Эфраима Менделевича! Но об этом нечего и мечтать. Наш "особист" не замедлит донести... Проходит лето. В отпуск, конечно, никто из нас не ходил. Переехали в новое здание. Отделу стратосферы отвели целый этаж. И наша особая лаборатория после полуподвала получила четыре большие светлые комнаты. Железной двери уже нет, только надпись: "Посторонним вход воспрещен". Да и "особист" наш куда-то слинял. Еще в самом начале года нам добавили инженера-электронщика (Гончарскую), которой была поручена вся электроника и автоматика: в новой модели прибора (ФИАР-2) они весьма усложнились и не исключено, что некоторые сбои при лабораторных испытаниях можно отнести на их счет. Новая измерительная аппаратура непрерывно модифицировалась и уже сильно отличается от той, что прошла испытания в ходе ФИАР-1. Поэтому надежность ее работы после вибраций и перегрузок подъема на ракете гарантировать трудно. Тем не менее готовим к испытанию два модельных и шесть рабочих экземпляров приборов. Ситуация складывается весьма серьезная. Успех пусков ФИАР-2 сомнителен. Переносить срок испытаний дальше уже невозможно. Пожалуй, мы не в полной мере оценивали опасность нашего положения. Ведь это был сентябрь 51-го года. Только потом мы узнали, что это было за время... Вдруг в конце июля Хвостиков вызывает меня к себе в кабинет и сообщает, что он, физики и Гончарская с двумя модельными приборами в ближайшее время отправятся на космодром, чтобы на месте ознакомиться с условиями запусков, проконсультироваться насчет вибраций и перегрузок. А руководство монтажом шести рабочих приборов он поручает мне!.. Расчет ясен. В случае неудачи запусков все можно будет свалить на недобросовестный монтаж. Вот когда мне аукнулся мой прошлогодний визит к Федорову. Но роль "козла отпущения" мне не нравится. Наши ракеты стоят слишком дорого, чтобы в случае неудачи оный "козел" отделался легкой поркой. Скорее с него живого сдерут шкуру, если просто не прирежут. - Нет, Иван Андреевич, - говорю я, - моя должность инженера-конструктора налагает на меня ответственность только за надежность работы всей механики. Готов за это отвечать. Но руководить монтажом научной аппаратуры и автоматики решительно отказываюсь. - Вы получите мое письменное распоряжение. Извольте на нем написать свой отказ. - Хорошо. С этим ухожу из кабинета. Очевидно, что физикам и Гончарской на космодроме делать нечего. Шеф их и себя выводит из-под удара на случай провала. В тот же день Валюша, секретарша шефа, приносит мне распоряжение. Пишу на нем мотивированный отказ от его выполнения. Мои отношения с обслуживающим персоналом отдела, в том числе и с Валюшей, всегда были очень хорошими. В середине следующего дня она с испуганным видом прибегает ко мне и говорит: "Лев Абрамович, быстро прочитайте эту бумагу, никому не показывайте и сразу верните мне". Вынимает из папки и отдает мне, по-видимому, только что отпечатанную бумагу и убегает. С изумлением читаю. Бумага озаглавлена: "Решение партгруппы отдела стратосферы". В ней излагается мой отказ от руководства монтажом исследовательской аппаратуры. И это накануне срока проведения научных экспериментов, предусмотренных постановлением правительства за подписью тов. Сталина. Далее в решении говорится, что собрание партгруппы рассматривает поведение тов. Остермана Л.А. как попытку путем саботажа сорвать запланированные эксперименты и это нельзя расценить иначе, как акт вредительства... Такова суть этого решения, размазанная на целую страницу. Но самое "веселое" - в адресах. Вверху справа написано: "Секретарю партбюро Геофиан тов. Смирнову И.П.". А строчкой ниже: "Копия начальнику Управления НКВД по Москве и Московской области". Вспоминаю, что утром видел объявление о закрытом собрании партгруппы отдела, назначенном на послезавтра... Стараюсь спокойно обдумать ситуацию. Итак, Хвостиков решил не ожидать результатов эксперимента, а "обнаружить" вредителя среди сотрудников лаборатории заранее, чтобы потом, если потребуется, его кознями объяснить возможный провал. Опровергать это дикое обвинение на партгруппе бесполезно. Она состоит из давно подобранных "Хвостом" сотрудников его отдела. В нашей лаборатории партийцев всего двое: я и Вера Михневич. До разбирательства на партбюро института дело, скорее всего, не дойдет. Меня арестуют до того. Хорошо еще, если не сразу после собрания партгруппы. А там иди доказывай, "что ты не верблюд!". Нет! Надо использовать оставшиеся два дня. Подготовить контрудар такой силы, чтобы решение партгруппы не было отправлено адресатам. Подумав, отправляюсь в канцелярию и прошу дать мне просмотреть папку деловой переписки нашего отдела. Нахожу несколько нужных мне документов и тщательно копирую их текст... В конце следующего дня, то есть накануне собрания партгруппы, передаю моему другу Саше Свободину запечатанный конверт, в котором находится "контрудар". Прошу его, если я не вернусь завтра домой, чтобы он опустил конверт в любой почтовый ящик. На конверте тот же адрес: "Начальнику Управления НКВД по Москве и Московской области"... Собрание открывается сообщением нашего парторга Мордуховича. Оно, в полном соответствии с известным мне решением, содержит разоблачение моих вредительских намерений и поступков. Далее один за другим выступают сотрудники отдела. Все меня обличают. У кого-то уже звучит полузабытое "враг народа". Шеф молчит. В режиссуре спектакля его выступление, очевидно, не планировалось. "Прения" заканчиваются. Но, как я и рассчитывал, меня спасает партийная "демократическая" рутина. Мордухович предлагает мне выступить и ответить на предъявленные обвинения. Встаю и говорю, что опровергать всю эту белиберду нет смысла, но хотелось бы обратить внимание товарищей на факты обмана правительственной комиссии, которые имели место со стороны заведующего отделом. Дважды, в августе 50-го года и январе 51-го, он докладывал комиссии о полной готовности аппаратуры, в то время как она практически не работала. Более того, в ней использовался в то время целый ряд готовых электронных устройств, не отвечавших нашим требованиям. Вот один из примеров: 16 декабря 50-го года (документ No 86 из папки деловой переписки нашего отдела) Иваном Андреевичем было подписано письмо, адресованное директору завода, производящего фотоумножители, с просьбой передать нам шесть экземпляров нового, опытного образца ФЭУ, так как обычные фотоумножители, которые мы используем, по своей чувствительности непригодны для решения задач, поставленных перед нами постановлением правительства. Так и написано - непригодны! А в докладе комиссии от августа 50-го года сообщалось о полной готовности! Вот еще документ... еще... и еще... Меня прерывают возмущенными криками: "О чем Вы говорите? Отвечайте на предъявленные Вам обвинения!" Но я точно не слышу - продолжаю перечисление документов. И все с датами, с номерами. Говорю все это не собранию, а лишь одному из присутствующих на нем. И вижу, что он хорошо меня понимает. Если я пойду ко дну, то он последует за мной. Я предлагаю обмен: молчание на молчание ("С волками жить..."). Наконец меня лишают слова. Но дело уже сделано. Зачитывается и принимается уже известное мне решение... Сомневаюсь, что оно будет отправлено по обозначенным адресам... Только бы в коридоре не оказалось незнакомых людей в штатском... Слава Богу - никого! Расходимся по домам. Жду неделю. Злополучное решение партгруппы словно в воду кануло. Но оставаться в отделе опасно. Подаю заявление в дирекцию об уходе по собственному желанию в связи с учебой на пятом курсе физфака МГУ. "Хвост" молча его визирует. В сентябре 51-го года покидаю Геофиан. Чем дело успокоилось с запуском ракет, не знаю. Что-то, видимо, сработало - "жертв" среди сотрудников отдела не было. Но наверняка не все - наград тоже не было. Я это узнал от Гали Петровой. Она же через несколько месяцев рассказала мне драматическую историю падения Хвостикова. Вот она. В отделе стратосферы работал один из первых его послевоенных сотрудников, некто Морозов. Человек очень глупый, хотя и выполнявший одно время обязанности парторга отдела. Говорили, что он во время Отечественной войны командовал бронепоездом, а я-то думал, что они существовали только в Гражданскую. Морозов был ассистентом Хвостикова, когда тот занимался изучением "серебристых облаков". (Эти облака ходят на высоте до 70 километров и Бог знает из чего состоят, но, конечно уж, не из паров воды.) В них он обнаружил что-то необыкновенное, дал этому физическое обоснование, за что и была присуждена Сталинская премия. На моей памяти, после передачи нашей лаборатории в отдел (а наверное, и до того) Морозов в течение двух лет писал свою кандидатскую диссертацию. Писал, в самом прямом смысле, под диктовку Хвостикова. Незабываемая сцена: Морозов сидит за столом шефа и прилежно пишет, а тот, прохаживаясь от окна до двери кабинета, диктует. Все это знали, но Морозов и виду не подавал, что обижен или унижен такой ситуацией. На защите никто не решился задавать вопросы или выступить против аспиранта "Хвоста". Это было примерно в то же время, что и мой поспешный уход из Геофиана. Потом умер президент Вавилов, и осмелевший Морозов вдруг надумал отомстить шефу за годы унижений. Он подал в партбюро Института заявление о том, что фотоснимки серебристых облаков, на основании которых была развита Хвостиковым "глубокая теория" были... просто дефектом пленки (!). На контрольных снимках, которые им же, Морозовым, по указанию "Хвоста" были уничтожены, ничего необыкновенного не обнаруживалось. По словам Гали, скандал был дикий. Президиум Академии назначил специальную комиссию для расследования дела. Запоздавший на несколько лет донос Морозова подтвердился. У Хвостикова отобрали Сталинскую премию, исключили из партии и уволили из Института. Приютил его ВИНИТИ (Институт научной информации) - источник подкормки всех неимущих научных сотрудников. История сия имела гротескный финал. Как-то раз несу я в ВИНИТИ очередную порцию сделанных мною рефератов и вижу во дворе идущего мне навстречу "Хвоста". Он смотрит на меня выжидательно. Сначала собираюсь пройти мимо. Потом любопытство берет верх. Останавливаюсь. Он протягивает руку. Здороваемся... И человек, сознательно хотевший загубить меня, говорит с явной признательностью: "Вы, Лев Абрамович, были моим открытым врагом. Не то, что этот мерзавец, столько лет прятавшийся за моей спиной и подло скрывавший свою ненависть..." Воистину, все в мире относительно! Глава 7. Уроки доброты Летом 1948 года я встретил на улице школьного приятеля Сашку Либертэ. Мы с ним учились в параллельных классах. Ввиду сильной близорукости его от армии освободили, и он жил у матери в Актюбинске. Он мне рассказал, что его одноклассник Сережка Родионов пропал без вести в самом начале войны. А его младший брат Федя уже после капитуляции Германии тоже пропал где-то на Западной Украине - наверное, убит бандеровцами. Других детей в семье Родионовых не было. В свои редкие наезды в Москву Сашка останавливался у родителей Сережки. Его отец, Николай Сергеевич Родионов, работал редактором в Гослитиздате, готовил к печати Полное академическое собрание сочинений Л.Н. Толстого. Мать мальчиков, Наталья Ульриховна, не работала. Ее отец, Ульрих Осипович Авранек, чех по происхождению, долгие годы был главным хормейстером Большого театра. Умер в 37-м году. Вместе с другим чехом, дирижером Суком, они восстановили театр после революции. Персональным распоряжением Ленина за прямыми потомками Авранека на вечные времена закреплялась его шестикомнатная квартира в огромном доме с эркерами, стоящем в самом начале Большой Дмитровки, рядом с метро. Сашка звал меня зайти к родителям Сережи, уверяя, что они будут мне рады. Но я, живой и невредимый, долго не мог на это решиться. Наконец он меня уговорил, и мы пошли вместе. Дверь нам открыл сам Николай Сергеевич. Высокий худой старик (как нам тогда казалось) с густыми, зачесанными набок седыми волосами, небольшой бородкой и усами, тоже седыми. Позже я разглядел, что одет он был необычно для москвича. В кирзовые сапоги, куда заправлены серые бесформенные брюки, и перепоясанную тонким кавказским ремешком белую рубашку-косоворотку. Но в первую минуту я видел только глаза - серые, добрые, с веером морщинок от углов - и приветливую улыбку. - А, Лева милый, как славно, что ты пришел! - сказал он. - Саша нам о тебе давно рассказывал. Полина Натановна, твоя мама, много лет лечила всю нашу семью. Мы ее очень уважаем. Талечка, иди сюда. К нам Лева Остерман пришел с Сашей. - Сейчас, сейчас, - послышалось из глубины квартиры, - вот только чайник поставлю. Мы прошли в небольшую светлую, в два окна гостиную. Со старинным буфетом, голландской кафельной печью и множеством разнокалиберных фотографий на высоких, до потолка обоях. Бледно-желтых, с золотистыми вертикальными полосами. Среди фотографий - два писанных маслом портрета старинной работы. Строгого старика (в профиль) в красном мундире, с решительно вздернутой бородкой клинышком и насупленной бровью над блестящим глазом; и красивой, средних лет, аристократического облика дамы. Сашка сказал, что это портреты отца Натальи Ульриховны и бабушки Николая Сергеевича, урожденной княгини Шаховской. Посередине стоял круглый стол, покрытый простой серой клеенкой, вокруг него - легкие венские стулья. - Сейчас чайку испьем, - сказал Николай Сергеевич. В гостиной появилась Наталья Ульриховна с литым алюминиевым чайником. Ей уже за шестьдесят, но лицо ее красиво - редкой стариковской красотой, отражающей духовное богатство и личное достоинство. В глазах видны ум, слегка иронический, доброта, и озорная искорка. Но все это на фоне глубоко запрятанной грусти. Из буфета на стол перекочевали корзинка с сушками и вазочка с пастилой. Когда "матушка", как мы с Сашурой вскоре стали называть Наталью Ульриховну, разливала чай, меня поразила легкость ее движений, а в последующем разговоре - живость мимики и интонаций речи. Только иногда медленные движения пальцев, машинально разглаживавших край клеенки, выдавали какие-то потаенные чувства или мысли. Вскоре к столу вышли еще два постоянных обитателя квартиры: небольшого роста, худой и чернявый Борис Евгеньевич Татаринов - старинный друг Николая Сергеевича и белоснежно седовласая, очень прямая Эмма Константиновна Егорова, в незапамятные времена выписанная из Швейцарии в качестве "компаньонки" молоденькой Натали Авранек. Оба они не были связаны никакими родственными узами с семьей Родионовых, но стали фактически ее членами. Занимали каждый по небольшой комнате (безвозмездно) и участвовали своими скромными заработками в расходах по дому. Боря - рядовой инженер по канализации, Эмма - бухгалтер. В квартире почти постоянно находился еще один жилец, художник Борис Карпов, который снимал бывший кабинет Ульриха Осиповича под свою мастерскую. Сдавать комнату было необходимо, так как семья жила бедно. Николай Сергеевич, как рядовой редактор, получал 80 рублей в месяц. Борис Николаевич, человек весьма тщеславный и по тем временам богатый, специализировался на "производстве" живописных портретов Сталина, репродукции которых наводняли всю страну. Он имел собственный автомобиль и держал шофера. Большой, красный "Бьюик", по словам Карпова, ранее принадлежал румынскому королю Михаю, а многодиапазонный радиоприемник - самому Риббентропу. За чаем Николай Сергеевич и матушка расспрашивали меня о моей работе в Академии наук, о службе на Дальнем Востоке, о самочувствии мамы. Гибели Сережи и Феди разговор не касался. Я чувствовал себя на редкость легко. На душе было светло. Быть может, благодаря контрастам: залитая солнцем гостиная, окна которой смотрели прямо в синее небо над Большим театром, после нашей всегда темной квартиры и живая, дружеская беседа после мертвой тишины у нас в доме... Я стал бывать у Родионовых часто, едва ли не каждый вечер, благо, жили мы на одной улице. И всегда меня встречали так же радушно и тепло, как в первый раз. Там я нашел свой второй дом, где провел самые счастливые шесть лет своей жизни. Эти годы пришлись на ее сознательное начало и, как я теперь понимаю, определили все мое будущее, о чем я и намереваюсь рассказать в этой главе. Редакторская работа, которой был постоянно занят Николай Сергеевич в своем кабинете, меня как-то не интересовала. Я представлял ее себе как тщательную выверку текстов давно опубликованных произведений Толстого и составление комментариев к ним. Эта работа, как мне казалось, представляла интерес только для ученых-литературоведов. Хотя Николай Сергеевич занимался ею с явным увлечением. Несмотря на эту увлеченность, он без тени досады, с искренней радостью приветствовал каждого, по большей части неожиданного, визитера: - Как славно, что Вы зашли! И тут же провозглашалось традиционное: "Испьем чайку!". Из кухни в гостиную, к круглому столу проплывал чайник, появлялись сухари или сушки. Если разговор предстоял не профессиональный, то в нем участвовала и матушка (порой и я). Гостя подробно и заинтересованно расспрашивали о его делах, семье, радовались или огорчались вместе с ним, утешали, старались помочь советом. Атмосфера непритворного внимания и участия привлекала в дом многочисленных посетителей: литераторов, музейщиков, артистов, просто интересных людей различных специальностей. Пожилых и молодых, давних и недавних знакомых. Иногда по какому-нибудь поводу собиралось и несколько человек того же толка. Круглый стол раздвигался, два сменявшие друг друга чайника обеспечивали длительный ритуал чаепития, заполненный увлекательными рассказами и обсуждениями, так или иначе связанными с литературой, театром и другими сферами культурной жизни. А также сообщениями о важных событиях в знакомых семьях: женитьбах, рождении детей, кончинах. Знакома же была едва ли не вся интеллигентная Москва. Новостройки на окраинах города еще не появились. Немногочисленная образованная прослойка москвичей, частично уходившая корнями в дореволюционное прошлое, еще проживала в центре. Эти люди, как правило, не интересовались карьерой, материальным благополучием (да и откуда ему было взяться?), даже текущей политикой. Зато их глубоко волновала судьба и преемственность русской культуры. Все друг друга знали, непосредственно или через общих знакомых. В рассказе о третьих лицах обычно называли только имена и отчества. Этого было достаточно. И конечно же, в доме чаще других звучало сочетание "Лев Николаевич". Толстой не только незримо присутствовал на этих застольных беседах, но порой и "участвовал" в них, когда Николай Сергеевич или кто другой говорил: "А ведь Лев Николаевич когда еще предупреждал об этом"; или: "Лев Николаевич вряд ли бы с Вами согласился". Для меня в новинку было воспринимать Льва Толстого не как автора классических романов и рассказов, а как личность, человека со своими убеждениями, своеобразной религиозностью, активной деятельностью в деревенской школе, издательстве "Посредник" или в борьбе с голодом в Поволжье. Ничего этого в школе нам не рассказывали. Постепенно и незаметно для себя я проникался "духом Толстого", его религией доброты и любви к людям. Впитывал, запоминал, а потом и записывал звучавшие в разговоре отдельные фразы из его публицистических статей, дневников или писем. Например, такие: "Жизнь не может иметь другой цели, как благо, радость. Только эта цель, - радость, - вполне достойна жизни. Отречение, крест, отдать жизнь, - все это для радости. И есть источники радости, никогда не иссякающие: красота природы, животных, людей. И главный источник: любовь - моя к людям и людей ко мне". Вот еще запись той поры: "Человек так сотворен, что он не может жить один, так же, как не могут жить одни пчелы; в него вложена потребность служения другим". И еще одна: "Вечная тревога, труд, борьба, лишения - это необходимые условия, из которых не должен сметь думать выйти хоть на секунду ни один человек. Только честная тревога, труд и борьба, основанные на любви, есть то, что называют счастьем. А бесчестная тревога, основанная на любви к себе - это несчастье". Но не только в разговорах присутствовал "дух Толстого" в этом доме. Он проявлялся и в поступках. Я уже упоминал, что две комнаты в квартире были отданы безвозмездно хотя и близким людям, но отнюдь не родственникам. Еще мне вспоминается, как однажды вечером после двух или трех дней отсутствия я пришел в дом (у меня уже был свой ключ) и с изумлением обнаружил, что две трети гостиной отгорожены занавеской, так что остается только узкий проход к буфету и в комнату Бори. А круглый стол покинул свою центральную позицию и безжалостно задвинут в дальний угол. Оказалось, что дом, где проживало одно знакомое семейство, поставлен на капитальный ремонт, и все оно в составе четырех человек плюс пианино, на котором надо упражняться младшей дочери, поселилось за этой занавеской. И не на неделю-другую, а на целых два месяца. Так что гостей, которые не переставали приходить в дом, принимали в кабинете Николая Сергеевича. Кабинет этот, не очень большой, служил одновременно и спальней хозяев. У окна стоял письменный стол со старинной чернильницей и лампой под зеленым абажуром. Рядом с ним - книжные полки и шкаф с редакционными материалами. А у противоположной стены - широкая и низкая тахта. Ее покрывал спускавшийся по стене от самого ее верха лиловатый, порядком вытертый ковер. У изголовья тахты стояла старинная шифоньерка красного дерева, над ней - небольшое овальное зеркало. Вокруг него на стене - фотографии особенно дорогих сердцу матушки людей. Со временем среди них появилась и моя фотокарточка, снятая в год окончания школы. Фотографий детей там не было. Единственные два доступные взгляду фото Сережи и Феди стояли по бокам рабочего стола Николая Сергеевича. Впрочем, они были хорошо видны и от тахты. На этой тахте, за спиной у Николая Сергеевича, мы с матушкой не раз подолгу сиживали бок о бок, беседуя вполголоса. Однажды она мне прочитала стихотворение, начинавшееся словами: "Молчи, скрывайся и таи / И чувства и мечты свои..." Тютчева я тогда еще не знал. Помолчав, она добавила: "Это мое самое любимое стихотворение". Смысл этого замечания я понял много позже... На этой же тахте мы сидели, обнявшись, с Татьяной Григорьевной Цявловской и вместе плакали, когда матушка умерла. На ней же лежал совсем прозрачный Николай Сергеевич и спрашивал меня, сидевшего рядом: "Скажи, Лева, я умираю?" Я знал, что дни его сочтены, но ответил, будто не теряю надежды, однако полагаю, что следует быть готовым ко всему... Однажды ночью на этой заветной тахте поперек, вповалку лежало с полдюжины молодых людей в ковбойках и довольно грязных комбинезонах, к тому же вдребезги пьяных... А дело было так. Еще в первые дни моего появления в Родионовском доме я встретил там еще одного соученика Сережи и моего приятеля, Илью Волчка. Вскоре после начала войны он получил тяжелое ранение в руку, был демобилизован и поступил на геологический факультет Университета. После его окончания в 48-м году отправился в экспедицию куда-то в Забайкальскую тайгу. И вот в августе 51-го года вернулся. Прямо с вокзала компания друзей-геологов, вызвонив и меня, отправилась в знаменитый пивной бар "С медведем", который помещался в подвале дома на площади Дзержинского. (На его месте построен "Детский мир"). Набрались основательно. И тут Илюха потребовал, чтобы все вместе с ним пошли к Родионовым, потому что "таких людей вам больше никогда не увидеть". Компания согласилась и в двенадцатом часу ночи мы ввалились в дом. Как нас встретили, я, убей, не помню. Уверен, что радушно. Начались расспросы и рассказы. Но вскоре гости стали клевать носом, и хозяева дома уступили нам на ночь свое супружеское ложе, разумеется, без всяких там глупостей вроде постельного белья. Наутро умытые и немного смущенные геологи за круглым столом пили черный кофе с баранками. Перед этим каждому было предложено по рюмочке крепкой домашней настойки, извлеченной из недр старинного буфета. А Николай Сергеевич и матушка, довольные и с виду ничуть не усталые, с живым интересом слушали рассказы о героической таежной жизни геологов. Приведу еще один личный пример. Был у меня в то время вполне невинный роман с актрисой театра Красной Армии Гисей Островской. Я, как полагается, ожидал ее с цветочками у служебного входа. Потом мы долго сидели на скамейке в скверике напротив театра. Разговаривали, целовались, я читал стихи. Гися была замужем за знаменитым в ту пору актером того же театра Зельдиным. Жили они рядом с театром, так что и провожать ее мне было некуда. Жили, видимо, неважно - через пару лет расстались. В один из летних вечеров Гися была особенно грустна и после моих настойчивых расспросов призналась, что у нее день рождения, но идти домой не хочется. Я предложил ей пойти со мной к моим любимым "старичкам", клятвенно обещая, что она об этом не пожалеет. После некоторого сопротивления Гися согласилась. И вот мы приходим в дом, часов в одиннадцать. Я безапелляционно заявляю: "Эту девушку зовут Гися, она актриса, но сейчас ей плохо. У нее день рождения и не хочется идти домой". Бог мой, какая веселая поднялась тут суматоха! Эмма побежала на кухню подогревать чайник. Потом явилась с вазочкой вишневого варенья, которое хранилось "до случая" в ее кухонных тайниках. Матушка достала из буфета припасенный для какого-то визита пряник, в который тут же были воткнуты неведомо откуда появившиеся свечки. Бутылку шампанского мы прихватили по дороге в гастрономе "Москва". Николай Сергеевич в своем поздравительном тосте уверял, что именно этого события он давно дожидался и для него сохранил какие-то редкие записки о театре начала века, которые тут же вручил, как он выразился "по назначению". Начались расспросы. Почувствовав непритворный интерес и симпатию слушателей, Гися стала с увлечением рассказывать о жизни театра, о своих ролях и планах. Николай Сергеевич вспомнил парочку анекдотов из ранней истории МХАТа, рассказанных некогда его великими актерами. Матушка - знаменитую историю ссоры Ульриха Осиповича с Шаляпиным из-за какой-то музыкальной фразы, которую Шаляпин спел по-своему, вопреки рекомендации главного хормейстера. После чего Ульрих Осипович, дирижировавший в тот день оперой, ушел из театра... Вечер прошел живо, тепло, на одном дыхании. Распрощались в третьем часу ночи. Я провожал Гисю пешком до площади Коммуны. Спутница моя была в восторге и говорила, что никогда в жизни так счастливо не отмечала свой день рождения. Еще один пример безграничной доброжелательности и терпимости хозяев дома. Я уже упоминал о художнике Борисе Карпове, снимавшем комнату под мастерскую. Уже из того краткого упоминания ясно, что по своему мировоззрению Карпов был совершенно чужд обитателям квартиры. К общему чаепитию в присутствии гостей он не выходил, но "в кругу семьи" любил пофилософствовать, удобно развалившись в кожаном кресле, на близкие ему темы - особенно о людской зависти и неблагодарности. К чему я об этом вспомнил? А к тому, что ни Николай Сергеевич, ни матушка, ни даже мы с Сашкой, по их примеру, не позволяли себе ни тени насмешки, даже иронии по поводу его рассуждений. Слушали, соглашались или возражали, но исключительно на равных... Иногда почтенные обитатели Родионовского дома совершали немыслимые для их возраста "эскапады". Вспоминаю колоссальный спор, разгоревшийся в связи с разговором о любимой всеми русской бане. Может ли человек пробыть пять минут в ванне с температурой воды 70 градусов? Карпов категорически утверждал, что не может. Боря предложил пари, что он сможет. И вот пари принято, ванна наполнена горячей водой, тщательно измеряется температура. В окружении всех домочадцев Боря, защищенный лишь длинными черными трусами, вступает в заполненную паром ванную комнату. Больше всех переживает матушка - она держит сторону Бори. Он погружается, согласно условию, "по шейку". У всех в руках часы. Томительные минуты ожидания... Победа! Красный, как рак, но живой, Боря вылезает из ванной. Или другой эпизод. Мы втроем: я, Николай Сергеевич и матушка на спектакле "Грибоедов" в театре имени Станиславского. Театр полон. У нас места во втором ярусе. Спектакль средний, но актриса Гриценко в роли Нины - очаровательна! Жаль, что плохо слышно, да и видно неважно. В начале первого акта матушка показывает мне два пустующих кресла в третьем ряду партера. - Лева, а что если нам с тобой махнуть туда перед вторым актом? - Матушка, а если придут и прогонят у всех на виду? Позор-то какой! - Ерунда! Да мы и подождем в проходе до самого начала акта. Айда! Я с замиранием сердца следую за полной решимости матушкой. Она сейчас ну прямо как девочка, сорви-голова. И вот мы уже восседаем в третьем ряду. Страх, терзавший меня несколько первых минут после поднятия занавеса, проходит. Я с восхищением смотрю на мою "молодую" соседку. Еще одно незабываемое театральное впечатление совсем иного рода. В сентябре 50-го года театр Ермоловой показывает пьесу Глобы "Пушкин" с Якутом в главной роли. Спектакль имеет колоссальный успех. Чтобы купить билет, надо отстоять очередь в кассу на всю ночь. Сашуры в Москве нет и я иду один. Потрясающе! Последние дни перед дуэлью. Пушкин на сцене не появляется. Но во всех мизансценах, в разговорах его друзей явно ощущается и нарастает горестное предчувствие неизбежной гибели поэта... Следующую ночь я снова выстаиваю очередь, и мы идем втроем, с матушкой и Николаем Сергеевичем. Не дождавшись конца спектакля, я ухожу из театра, покупаю в винном магазине напротив бутылку любимого поэтом Цимлянского и встречаю моих старичков на выходе. Мы отправляемся в нашу гостиную, ставим в центре стола портрет Пушкина, разливаем вино и далеко за полночь читаем вслух его стихи. Главой семьи в интеллектуальном плане бесспорно является Николай Сергеевич. Ему как домочадцы, так и посетители дома обязаны ощущением живой связи с Толстым. Однако атмосферу теплоты и сердечности, столь привлекательную для всех, кто имеет счастье принадлежать к кругу друзей и знакомых семьи, создает в первую очередь матушка. Недаром на ее похороны соберутся более ста человек, среди которых не будет сослуживцев (она никогда не служила), а только те, кто ее любил и чувствовал глубокую благодарность за внимание и заботу, которыми она одаривала их при жизни... Матушка скончалась в ночь на 14 декабря 1952 года. Как это ни парадоксально, ни прискорбно, в ее уходе из жизни, быть может, сыграла роковую роль деликатность, столь присущая и ей, и Николаю Сергеевичу. Месяцем раньше у нее обнаружилось ущемление грыжи. Вызвали "Скорую помощь", и в половине десятого Николай Сергеевич отвез матушку в Басманную больницу. В приемном покое диагноз подтвердили и сказали, что назначат на немедленную операцию. В этих случаях дорог каждый час, так как омертвление защемленной кишки может привести к разложению ее ткани и отравлению организма. Естественно было бы остаться на ночь в больнице и убедиться, что операция сделана действительно немедленно. Но Николай Сергеевич счел неудобным выказать сомнение по поводу заверений врача приемного покоя и уехал из больницы. А операцию отложили до 11 часов утра следующего дня. При этом хирург Александров не сделал резекцию кишки, не вскрыл брюшину, а ограничился тем, что вправил грыжу, сообщив после операции, что "омертвления кишки удалось избежать"(?!). Он же заявил, что, независимо от грыжи, обнаружил (без вскрытия живота и рентгена!) опухоль, не исключено, что злокачественную, наверху левой стороны живота. Планировалось ее удаление, после того как пациентка оправится от первой операции (которая почему-то длилась два с половиной часа). Она не оправилась!.. Общая интоксикация организма быстро нарастала, чего никак нельзя приписать опухоли. Следовало потребовать созыва консилиума, но Николай Сергеевич не счел возможным выказать недоверие доктору Александрову ("очень симпатичному и внушающему полное доверие", как он записал в дневнике). А тот на беду еще заболел гриппом и неделю отсутствовал, не перепоручив пациентку другому врачу. В результате, когда он появился в больнице, матушка была уже без сознания и без сил. Отравление организма перешло в стадию общего "ацидоза". Вторую операцию начали откладывать. Вопрос о переливании крови не обсуждался. Ограничивались вливанием глюкозы. Справиться с ацидозом таким способом не удалось. В течение еще недели матушка продолжала слабеть и, наконец, не приходя в сознание, угасла. Вот несколько отрывков из первых записей в дневнике Николай Сергеевича, сделанных после ее похорон: 20 декабря 1952 года "...Масса народа все эти дни. Из каждого человека лучи любви, а я, как фокус, собираю их. Приехали с кладбища, все накрыто, убрано. Это, оказывается, Анна Ильинична Толстая с братом Владимиром, Маревна и Рая. Милые Софка, мальчики, Лева и Саша, Щукины все трое, да и все... Сегодня написал ответы на чудные, замечательные письма В.Д. Бонч-Бруевича и хирурга Ю.М. Александрова. Получены письма и телеграммы от Златовратских, Левицких, Иры из Кургана и других. Все три дня со мною была неотступно Татьяна Григорьевна Цявловская. Спасибо ей и Ирише... Удивительно, удивительно - какой приток хороших людей. Какой чистый воздух! Как легко жить!" 22 декабря 1952 года "Не может быть, чтобы в минуту "преображения" - минуту расставания души с телом, которую я так ясно видел, человек перестает все чувствовать и ощущать. Откуда же тогда та озаренная радость во всем уже бездыханном лице? Наоборот, ясно, что свершилось что-то, самая хорошая и великая радость. Я видел это тогда в ночь с 13-го на 14-е декабря при расставании с Талечкой, видел так обнаженно и точно..." 25 декабря 1952 года "Сижу за своим столом и занимаюсь выписками о литературе из 46-го тома. Как встану, не нахожу себе места. Пустота и тоска заполняет. Но это только внешне. Еще не приспособлюсь, как жить. Колесо вышло из колеи и не вошло в другую. Но оно войдет. Войдет ли? А внутри, душою не чувствую разлуки. Все, что она говорила, думала, желала, весь образ ее - все приобрело какое-то новое, значительное содержание, очистилось от всего наносного, внешнего, приобрело глубочайший смысл. Хочется, нося в себе этот озаренный образ, жить, хочется к людям..." 31 декабря 1952 года "Господи! В каком размягченном состоянии души я сейчас нахожусь. Какое неудержимое стремление видеть, найти во всех людях только хорошее, только их лицо, а не изнанку! Это, вероятно, в ответ на их лучи внимания и доброты, направленные на меня, на нас. Нет, я не один, нас по-прежнему двое... "На холмах Грузии лежит ночная мгла. Шумит Арагва предо мною. Мне грустно и легко; печаль моя светла, Печаль моя полна тобою. Тобой, одной тобой... Унынья моего Ничто не мучит, не тревожит, И сердце вновь горит и любит - оттого, Что не любить оно не может" (Пушкин) Это ее любимое стихотворение. И мое всегда было тоже. Это наше общее. Теперь я понимаю, отчего". Со смертью матушки начал угасать и Родионовский дом, каким я его знал в предшествовавшие годы. Огонек, ровно светивший в холодном тумане конца сталинской эпохи, манивший к себе, согревавший стольких людей, стал меркнуть. Николаю Сергеевичу было тяжело находиться в опустевшем доме с лишившимися души вещами. Однажды он признался мне и Саше, что дом для него стал походить на склеп. Он уже почти не работает за своим письменным столом. Допоздна засиживается в толстовском архиве - приводит в порядок бесчисленные заметки и черновые наброски Толстого. В мае 1955 года он заканчивает переработку 89-го тома. Это его последний творческий вклад в Издание. К счастью для него, неожиданно возникает перспектива нового, увлекательного и большого дела. В январе 54-го года умирает Михаил Михайлович Пришвин. Его вдова и бывший секретарь, Валерия Дмитриевна, не желает передавать Союзу писателей архивы и дневники мужа - она сама будет готовить их к публикации. Но редакторского опыта у нее нет. Она вспоминает о своем недавнем знакомстве с Николаем Сергеевичем Родионовым. Его брат, Константин Сергеевич, был частым гостем Пришвиных на их квартире в Лаврушинском переулке (в "доме писателей"). Михаил Михайлович в свое время описал в повести "Заполярный мед" подвиг Константина Сергеевича, перевозившего рой пчел из средней полосы России за Полярный круг, в надежде на их акклиматизацию в условиях короткого заполярного лета. Николай Сергеевич соглашается заняться (разумеется, безвозмездно) разбором архива Пришвина. Обширный этот архив хранится частью на московской квартире, частью в большом сейфе на даче Пришвиных в селе Дунино, близ Звенигорода. Николай Сергеевич с увлечением работает то в московском кабинете Пришвина, то на даче. Работает, по своему обыкновению, допоздна и, как правило, остается ночевать на Лаврушинском. А на все лето вообще перебирается в Дунино. В осиротевшую квартиру на Большой Дмитровке он заглядывает лишь изредка, чтобы навестить Эмму и Борю. Я тоже бываю там редко и еще реже пересекаюсь с Николаем Сергеевичем. У Валерии Дмитриевны мне бывать неохота - не могу отделаться от впечатления, что дружба с Николаем Сергеевичем с ее стороны носит корыстный характер. Моя живая связь с ним обрывается, но это ничуть не ослабляет любви и благодарности, которые питаются воспоминаниями о прошлом. Иногда мы говорим по телефону. Однажды он навестил меня, когда я болел. Между тем при очередном профилактическом осмотре у Николая Сергеевича в 57-м году врачи обнаруживают рак легкого. От него это скрывают. Однако болезнь прогрессирует: появляются сильные боли в груди (их лицемерно приписывают некогда перенесенной травме), кровохарканье и слабость. Быть может, Валерия Дмитриевна боится заразиться раком (предрассудок довольно распространенный). 27 июля 1960 года она привозит Николая Сергеевича из Дунино и "сдает" с рук на руки Константину Сергеевичу, который живет и заботами Николая Сергеевича прописан в квартире на Большой Дмитровке. Впрочем, квартира уже совсем не та. В ней, кроме дяди Кости, уже без прописки проживает много людей: племянница Софка за прошедшие семь лет успела выйти замуж за пьянчужку Костю Орешина, родить двоих ребят и развестись - повсюду разбросаны и сушатся детские вещи. Борис Евгеньевич путем фиктивного брака вытащил в Москву из Алма-Аты дочь своей бывшей подруги с ее почти взрослым сыном. (Сам Боря, так же как и Эмма, уже умерли). Только кабинет Николая Сергеевича остался неприкосновенным. Там на столь знакомой тахте, оглушенный пантопоном, он доживает свои последние дни. Я снова бываю у него каждый вечер и наблюдаю с грустью, как жизнь постепенно покидает его исхудавшее и исстрадавшееся от непрерывных болей тело. 30 сентября 1960 года на моих руках Николай Сергеевич умирает... Перебираю в памяти счастливые дни и годы, проведенные в этом доме. Некоторые из этих воспоминаний невольно вызывают определенное недоумение. Почему так легко и без всякой обиды переносили хозяева дома вопиющую бедность своего существования? Почему Николай Сергеевич никогда не рассказывал о своей работе? Наконец, почему в доме не говорили о погибших детях, не было их фотографий, кроме тех двух на письменном столе в кабинете, не было никаких связанных с ними реликвий? Должен признаться, что нам с Сашкой иногда казалось, что мы как бы восполнили утрату детей. Ответы на эти вопросы естественно было бы поискать в дневниках Николая Сергеевича, которые он вел всю жизнь. Я неоднократно уговаривал Сашку на основании этих дневников написать книгу воспоминаний о Родионовском доме. (Под псевдонимом Александр Свободин он к тому времени стал уже известным театральным критиком и журналистом.) Он обещал, но... скоропостижно умер, так и не собравшись выполнить свое обещание. Я понял, что должен принять этот труд на свои плечи. Более года в архивах Ленинской библиотеки и ЦГАЛИ я разбирал немыслимый почерк Николая Сергеевича в 26-ти толстых тетрадях его дневников и записных книжек. После чего написал и в 2002 году издал книгу под названием "Сражение за Толстого". В ней подробно описана не только жизнь моего дорого Учителя, но и вся драматическая история его борьбы с властями за издание без купюр полного научного собрания сочинений Л.Н. Толстого. Нет смысла в небольшой главе пытаться сжато воспроизвести содержание целой книги (хотя некоторые мои "зарисовки с натуры" я перенес оттуда без изменений, не видя смысла в попытках их как-то улучшить). Но зато теперь у меня есть возможность рассеять упомянутые недоумения и ответить на поставленные ранее вопросы, опираясь на дневниковые записи Николая Сергеевича. Начну с простого - объяснения легкости восприятия постоянной нужды, в которой жила семья. Из дневника Н.С. 28 октября 1928 года "Сегодня ночью думал, что самое ужасное, что есть на свете: убийство и собственность. Это два корня, от которых происходят все ужасы: грабежи, насилье, воровство, государство и т.п. Убийство - отнимает жизнь, делает все безвозвратным, от злой воли одного человека наступает конец другому. Собственность - мое... Как мое? Почему мое? Зачем мое? Что тут значит мое, когда другому нужно. Когда думаешь об убийстве и собственности, потрясается до самой основы все нравственное существо. Хочется противостоять, протестовать против этого всеми силами души..." Из дневника Н.С. 18 февраля 1941 года "У нас нет большего врага, чем капитализм и собственность. Собственность разлагает личность человека, усыпляет его дух. Собственность - продукт и орудие эгоизма, враг настоящей общественности и братства людей". И это на фоне такой записи: Из дневника Н.С. 23 июня 1940 года "Очень тяжелое время от мучительного безнадежья. Мешает жить, мешает работать..." В качестве последнего материального ресурса Николай Сергеевич продает коллекцию старинных монет, собранную его отцом. И рядом с этим в том же 40-м году он записывает: Из дневника Н.С. 14 апреля 1940 года "Все думаю, что у каждого своя задача - свой талант. У меня - стремление облегчать людям их жизненный путь. Это не от гордости я говорю, а от искреннего чувства, искреннего перед самим собой. И никому никогда я этого сказать не могу и не скажу. Понимаю сладость любви - только от нее получаешь удовлетворение и видишь смысл своего существования. Когда поможешь только или что бы то ни было облегчишь другому, только тогда и легко, и весело. Это мне близко и моя сфера. Любить людей, служить людям, бодрить людей - как легко, радостно и как это просто". В конце войны жизнь была очень трудной у всех честных людей. 3 ноября 1944 года Николая Сергеевича неожиданно посетил Степан Погодин - в давно минувшие времена крестьянский сын, сверстник и товарищ детских игр Николиньки Родионова. После волнующего обмена воспоминаниями Николай Сергеевич меланхолически записывает в дневнике: "Очень досадно было, что угостить его я ничем не мог: не было в доме ни порошинки и даже хлеба". Но и спустя два с лишним года после окончания войны материальное положение семьи Родионовых остается таким же тяжелым: Из дневника Н.С. 6 августа 1947 года "Ужасно трудное время сейчас. Голод в полном смысле слова, и мы голодаем. Жалко Талечку, она очень страдает и рвется, а мне стыдно. Денег мне никто не платит. Все есть кругом по бешеным ценам, а денег нет. Переходный момент, но очень трудный. Нет денег даже на хлеб, на транспорт, на баню, на самое необходимое..." Менее чем через год состоится мое первое знакомство с семьей Родионовых. Я сразу увижу, что живут они бедно (хотя не думал, что в такой степени, как в последней записи), но это не омрачает их радушия и гостеприимства. Хотя и на уровне чая с сушками. Ведь гостеприимство - это совсем не то же самое, что хлебосольство. Не хлебом единым... Причина такой бедности стала мне ясна из дневников, что немного ниже станет ясно и читателю. А то, что это воспринималось легко, как мне теперь ясно, вытекало из принципиального отношения к достатку и собственности, о которых Николай Сергеевич (вслед за Толстым) писал еще в 1928 году. Теперь, для того чтобы объяснить нежелание Николая Сергеевича рассказывать о своей работе, я постараюсь на основании дневниковых записей представить в самом сжатом виде историю 90-томного Юбилейного академического издания сочинений Л.Н. Толстого. Начиная с 1897 года, когда царское правительство выслало из России Владимира Григорьевича Черткова, Толстой стал, в интересах их сохранности, пересылать в Англию бывшему секретарю и другу свой архив, дневники, копии писем и рукописи неизданных статей. Его же он перед смертью назначил своим литературным душеприказчиком. В 1913 году Черткову разрешено было вернуться. Он привез в Петербург весь огромный архив Толстого и сдал его на хранение в рукописный отдел Российской Академии наук. Во время войны и революций было не до издания, но как только ситуация несколько стабилизировалась, в 1918 году, Чертков начал искать пути для осуществления необходимого, по его мнению, Полного научного издания сочинений Толстого, куда бы вошло абсолютно все, написанное им с подробными научными комментариями. Это издание он хотел приурочить к предстоявшему через десять лет столетию со дня рождения великого русского писателя. При этом должно было быть выполнено обязательное условие, поставленное Толстым: никто не должен получить монополию на печатание любых его произведений и документов. Первое предложение Чертков получил от Московского совета потребительских обществ. Однако оно предполагало как раз исключительное право издания и потому было отвергнуто. В ходе этих переговоров Чертков познакомился с Николаем Сергеевичем Родионовым - активным участником кооперативного движения в деревне и горячим сторонником нравственного учения Толстого. Между тем контакт с большевистской властью (через посредничество наркома Луначарского) оказался как будто более продуктивным. 16 декабря 1918 года коллегия Наркомпроса утвердила проект договора с Чертковым. Была согласована и сумма затрат на издание в размере 10 миллионов рублей (дореформенных). Чертков немедленно начал работу по подготовке Издания, собрав сильную команду литературоведов - более тридцати человек. Их труд, в ожидании государственного финансирования, оплачивали он сам и Александра Львовна Толстая из своих личных средств. Предполагалось, что подготовку к печати рукописей каждого из намеченных 90 томов возьмет на себя Редакционный комитет под руководством Черткова, а само издание будет осуществлять Государственное издательство (Госиздат). Для идеологического контроля за изданием была назначена Государственная редакционная комиссия (Госредкомиссия). Первоначально в ее состав вошли А.В. Луначарский, М.Н. Покровский и В.Д. Бонч-Бруевич. Комиссия одобрила проект договора с Госиздатом, предложенный Чертковым. Однако договор с ним был подписан лишь в апреле 1928 года. Дело в том, что в июле 1919 года Совнарком РСФСР издал Декрет о национализации всех рукописей русских писателей, находящихся в государственных библиотеках (а следовательно, и архива Толстого). На очереди был Декрет СНК о монополии государства на издание произведений русских классиков, что в случае Толстого было несовместимо с его завещанием. На разрешение этого противоречия ушло десять лет. Так что к 100-летнему юбилею писателя не вышло ни одного тома "Юбилейного издания". В конце концов дело разрешилось тем, что Госиздат обязался на титульном листе каждого выходящего тома помещать уведомление о разрешении его свободной перепечатки. В ходе этих длительных переговоров Чертков встречался и с Лениным. В ежедневной "Хронике" деятельности Владимира Ильича после революции, составленной сотрудниками Института Маркса - Энгельса - Ленина, есть такая запись: "8/IX 1920 г. Ленин принимает (10 час. 45 мин.) В.Г. Черткова... ...Беседует с ним об издании полного собрания сочинений Л.Н. Толстого, в которое предлагает включить все написанное Толстым и снабдить произведения, дневники, письма исчерпывающими комментариями. И чтобы было полностью соблюдено принципиальное отношение Толстого к своим писаниям: отказ его от авторских прав и свободная перепечатка текста". В середине 1928 года, когда был, наконец, подписан договор об издании, вместе с НЭПом прекратила свое существование и свободная кооперация, в которой все эти годы активно работал Николай Сергеевич. При этом он не терял связи с Чертковым, как в силу своей приверженности учению Толстого, так и благодаря возникшей между ним и Владимиром Григорьевичем взаимной симпатии. Поэтому вполне естественно, что как только Николай Сергеевич оказался свободен от дел кооперативных, Чертков предложил ему войти в состав Редакционного комитета. Спустя два года, убедившись в успешности его редакторской деятельности и ценя совершенную преданность Толстому, Чертков, которому уже было 76 лет, назначил Николая Сергеевича своим (неофициальным) преемником в деле руководства Изданием. Последующие шесть лет Владимир Григорьевич тяжело болел. Издательство переживало очень трудное время. К 1930 году вышло только два тома из девяноста; к концу 1934-го - еще 6 томов. Предусмотренные для оплаты труда составителей томов (по договорам) деньги не поступали. Собственные средства Черткова и А.Л. Толстой были исчерпаны. Чертков не раз писал об этом председателю совнаркома Молотову, потом дважды обращался с письмом к Сталину. Однако бюрократическая машина по-прежнему игнорировала Издание вплоть до августа 1934 года, когда состоялось специальное постановление Совнаркома и необходимые средства были, наконец, выделены. В изнурительной войне с советскими чиновниками больной Чертков истратил свои последние силы. Его могучий организм сопротивлялся еще два года. 9 сентября 1936 года Чертков умер. Функции главного редактора Издания, согласно положению о нем, перешли безлично к редакционному комитету, а фактически к Николаю Сергеевичу Родионову. Первое его действие на руководящем посту - не совсем обычное. 16 февраля 1937 года скоропостижно умер один из ведущих редакторов Издания К.С. Шохар-Троцкий. 15 марта того же года Николай Сергеевич записывает в дневнике: "...все на меня напали за мой план с томом Шохар-Троцкого, что хочу работать по нему бесплатно... помогать его детям надо, а у меня в июне кончается моя литературная работа. Это не благотворительность, а общественный подход к делу. В.Г. поступил бы на моем месте так же". Но главные неприятности только начинаются. В середине 38-го года начальником Гослитиздата (ГЛИ), выделившимся из Госиздата, назначают бывшего генерального секретаря Профинтерна А. Лозовского. Это - существенное понижение, и у него "камень на шее": в 1917 году Лозовский был за оппозиционные настроения исключен из партии. В 1919 году его приняли обратно, но, конечно, не забыли. Сталин таких вещей не забывает. Это означает, что Лозовский "висит на волоске" и должен на новой работе проявить особое рвение, а главное - ни в чем не ошибиться. Первое, с чем разбирается этот прожженный аппаратчик, толстовское издание. Из намеченных 90 томов за десять лет вышло только 36, хотя редакционный комитет подготовил к печати и передал ГЛИ рукописи 80 томов. В чем здесь дело? Лозовский быстро ориентируется. В задержанных томах среди писем и дневниковых записей Толстого он находит резко отрицательные суждения о социалистах и революционерах. Печатать это никак нельзя. "Такое" обязательно попадет в ЦК, а то и на стол к самому Сталину. Тот спросит: "Кто это издал?" О последующем "перемещении" директора ГЛИ гадать не приходится. Но и отказываться печатать или требовать цензурных изъятий, даже докладывать об этом "наверх" тоже нельзя. Ведь Ленин распорядился печатать все! Единственный выход - саботаж. Не отказываться печатать, но и... не печатать! Можно подвергнуть критике комментарии, сослаться на финансовые трудности, найти другие зацепки, но не допускать опасные рукописи до типографии. Голитиздат прекращает финансирование Издания и объявляет о намерении ликвидировать независимую "Главную редакцию". (Так именуется созданный Чертковым небольшой редакционно-технический аппарат, осуществляющий организационные функции по Изданию). Маститые коллеги Николая Сергеевича прекрасно понимают, в чем дело, и отказываются от опасной борьбы (на календаре 1938 год). А он не сдается! Организует письмо Редакционного комитета Молотову, обращается за поддержкой к Алексею Толстому, уговаривает составителей томов подписать коллективный протест, адресованный Жданову. Ни от Молотова, ни от Жданова нет ответа. Николай Сергеевич штурмует по телефону их референтов, напоминает об указании Ленина. Референты "тянут резину", потом скидывают неприятное дело на члена ЦК и редактора "Правды" Поспелова. Николай Сергеевич добивается личной встречи с ним. С 1 по 20 апреля 38-го года длится марафон ежедневных переговоров с секретарями Поспелова. Каждый день встреча откладывается на завтра. Но упрямый редактор не хочет угомониться. Наконец разговор с Поспеловым состоится. Николай Сергеевич подробно записывает его в дневник. Хозяин большого кабинета раздраженно укоряет собеседника в том, что комментарии слишком обширны - их надо сильно сократить; что недостаточно используются цитаты из статей Ленина о Толстом, но... вынужден подтвердить: "Все вышедшее из-под пера Льва Николаевича Толстого, будь то художественные произведения, философское, религиозное письмо или записные книжки, все Советской властью будет опубликовано так, как было установлено раньше, без изменений в общем характере и плане, лишь с теми изменениями в области комментариев, про которые я говорил". Таким образом, ленинское указание об издании "полного" Толстого еще действует. Этим указанием Николай Сергеевич и "таранит" высокие инстанции. А между тем, по моему глубокому убеждению... такого указания не было! Встреча Ленина с Чертковым в сентябре 1920 года действительно была, но посвящалась вопросу об отказах от военной службы по религиозным убеждениям (Чертков был главой религиозных общин России). Об этом говорится в первой части записи в ежедневной "Хронике" Ленина, которую я опустил в предыдущем ее цитировании. Эта часть, как и положено, подтверждается ссылкой на соответствующие документы. Что же касается разговора об Издании, то здесь дается ссылка на некий сборник "Лев Толстой. Материалы и публикации". Тула. 1958 г. Добываю этот сборник. Автор соответствующей статьи в нем не кто иной, как Н.С. Родионов. В статье он ссылается на присутствие при разговоре Ленина с Чертковым Бонч-Бруевича. Но тщательная в протокольных делах "Хроника" это не подтверждает. Нет ничего подобного ни в воспоминаниях Бонч-Бруевича о Ленине, ни в его архиве. Нет и в архиве Черткова. По-видимому, Николай Сергеевич (возможно, с согласия Бонча) блефовал. Тогда это была "игра с огнем". В те-то годы!.. Но вернемся к итогу разговора с Поспеловым. Тот обещает, что все им сказанное будет подтверждено специальным постановлением Совнаркома. Это постановление действительно выходит... спустя три месяца. Тем временем Лозовского переводят на работу в Наркоминдел. За год, что он руководил ГЛИ, ему удалось издать всего два безопасных тома. Постановление СНК предполагает заново пересмотреть все тома, подготовленные к печати, в плане сокращения комментариев, но не содержит никаких указаний на урезывание текстов Толстого. Зато есть "оргвыводы". Главная редакция Издания, то есть его административный штаб, перестает существовать как независимая единица (как того требовал Лозовский), а переводится в ГЛИ на правах специального отдела. Вплоть до начала Отечественной войны идет трудная и томительная работа по сокращению комментариев. Затем весь архив Толстого перевозят в Томск. Николай Сергеевич вслед за сыном Сережей уходит в народное ополчение. Первые два месяца его дивизия ополченцев роет противотанковые рвы под Вязьмой. Работа физически очень тяжелая. (Я сам в эти месяцы был занят тем же и описал ее в главе 3.) Николаю Сергеевичу 52 года. В начале августа 41-го года у него открывается кровоточащая язва желудка. Его отправляют в госпиталь и в начале октября увольняют из армии. Потом он узнает, что его дивизия ополченцев вступила в бой, после которого из 8 тысяч ее личного состава в живых осталось только шестьсот человек. В середине октября 41-го года Гослитиздат эвакуируется. Николай Сергеевич остается и переносит все подготовленные к печати рукописи томов к себе домой. Во время бомбежек они с Натальей Ульриховной не покидают квартиру, оберегая драгоценные рукописи. И не напрасно! В здание ГЛИ попала бомба. В годы войны Николай Сергеевич редактирует "Воспоминания" писателя Телешова и "Очерки былого" сына Льва Толстого, Сергея Львовича. А также готовит материалы для своей будущей книги "Москва в жизни и творчестве Л.Н. Толстого" (она выйдет в 1948 году). С 1939 по 1945 год не выходит ни одного тома Юбилейного издания... После возвращения ГЛИ из эвакуации его новым директором назначают полковника Головенченко. Он, по примеру Лозовского, затевает с Николаем Сергеевичем разговор об отсутствии средств для оплаты составителей и печатания томов. Предлагает издание Полного собрания сочинений Толстого временно прекратить. Начинается новая фаза "сражения за Толстого". Николай Сергеевич снова обращается с протестом в ЦК. Приходится адресоваться туда еще три раза, прежде чем принимается решение о продолжении Издания. Однако Головенченко и Лозовский, который при переводе в Наркоминдел был все-таки включен в состав госредкомиссии, продолжают свои интриги. В результате 7 сентября 1946 года выходит постановление Политбюро ЦК ВКП(б) "О состоянии дел с академическим изданием сочинений Л.Н. Толстого". В этом постановлении говорится уже не только о сокращении комментариев, но "также писем и записей в дневниках, не имеющих общественного и литературного значения". Таким образом открывается дорога к цензурированию Толстого. Из дневника Н.С. 9 сентября 1946 года "Очень тяжело. Разрушение большого дела, на которое потрачено столько сил... Какие люди! Какие люди! Как тяжело от этого за них. Но надо остатки сил своих и дней положить на пользу делу, хотя бы в новых условиях. Для меня все равно, только бы быть полезным делу!.. Но все-таки руку на тексты Льва Николаевича я сам не занесу". В 1947 году не выйдет ни одного тома. Обе стороны выжидают. Из дневника Н.С. 14 марта 1947 года "Как все трудно, все разваливается... Где найду силы? Набросал сегодня план окончания издания по-новому. Не нравится. Но что-то выйдет. Пока я жив и в силах, надо бы пустить хоть по рельсам, а то без меня замрет, - боюсь, - все дело. Большое общекультурное дело мирового масштаба. У власть имущих, видимо, не найду отклика. Мне одному, да еще обессиленному болезнью и опустошенному душевно, очень трудно. Надо спешить..." Упоминание о болезни не случайно. Обострения язвенной болезни повторяются. После демобилизации Николаю Сергеевичу уже трижды приходилось ложиться в больницу. С 29 мая по 5 июля 47-го года он опять в клинике. 12 декабря того же года Николай Сергеевич совершает нечто подобное, говоря военным языком, "залпу из всех бортовых орудий". В один и тот же день относит письма в ЦК с изложением своей позиции одновременно Молотову, Маленкову, Суслову и А. Кузнецову. Реакция на этот раз последовала незамедлительно. "Линия партии" подтверждена категорически, хотя Николай Сергеевич уже не молчал, а сопротивлялся отчаянно. Из дневника Н.С. 13 декабря 1947 года "К 4-м часам меня и Головенченко экстренно требуют в ЦК, к Еголину. Там, невзирая ни на какие доводы по существу дела, основываются на прошлогоднем постановлении Политбюро за подписью Сталина... Я все-таки высказал прямо все, но они глухи, не хотят слушать. Очень трудно, но я обязан по совести отстаивать Льва Николаевича "до последнего". Но я один, все отошли, а у меня сил и веса мало. Но все равно, как умею, честно и без колебаний буду отстаивать правое дело..." В августе 1950 года состоялось новое постановление ЦК об Издании. На этот раз ликвидируется и Редакторский комитет, некогда созданный Чертковым. Состав Госредкомиссии тоже изменяется. Теперь в нее входят Фадеев. Шолохов, Панкратова, Гудзий, Головенченко и специуполномоченный ЦК, некто Кружков. Хотя Николай Сергеевич, выполняя указание ЦК, активно занимается переработкой подготовленных томов в плане сокращения комментариев и предисловий, но по главному вопросу - полноте собрания сочинений Толстого сдавать позиции не собирается. "Идет моральная битва за наше издание, - записывает он в дневнике 26 ноября 1950 года. - Не отчаиваюсь, верю в правое дело, и уверен в конце концов в успехе - надо все публиковать Толстого". Однако есть и благая перемена. На посту директора ГЛИ Головенченко сменяет Котов. Это уже не полковник! Николай Сергеевич пишет ему письмо о своей будущей работе. Новый директор относится к его планам благосклонно и поручает ему по-прежнему руководить Изданием. Вдохновленный этим поручением, Николай Сергеевич с головой погружается в работу по корректировке томов, подготовленных к печати. Однако и враг не дремлет. 4 января 1951 года Котова вызывают в ЦК. Требуют новый план. Настаивают на купюрах. Но каких и в каком направлении, не говорят. Вы-де сами предложите. Николай Сергеевич понимает необходимость хотя бы видимого компромисса. Он решает, что можно пожертвовать сельскохозяйственными записными книжками Толстого. Без комментариев они все равно будут непонятны. Целую неделю составляет новый план Издания. Но дирекция Гослитиздата его категорически отвергает. Котов испуган нагоняем, полученным в ЦК и под угрозой полного прекращения Издания требует составить новый план, в котором были бы исключены все тексты "не имеющие общественного, литературного и биографического значения, а также интимно-натуралистические и явно реакционные". Николай Сергеевич понимает, что должен отступить. В муках он перерабатывает план, что-то выпускает. По-видимому, переработка сочтена приемлемой. К такому выводу можно прийти на основании следующей горькой записи: Из дневника Н.С. 7 февраля 1951 года "Есть такие товарищи-друзья, которые склонны меня обвинять в том, что я участвую и помогаю в цензурировании Толстого. (Сами-то они стоят в стороне. - Л.О.). Не принимаю этого обвинения. Я хочу искренне напечатания Толстого. В настоящих условиях полностью напечатать нельзя. Зная материал, я указываю, что надо выпустить, чтобы не рисковать всем делом. Это известный компромисс и очень тяжелый. Если я его принимаю, то должен выполнять добросовестно и честно, а не заниматься саботажем. Я готов на какие угодно компромиссы для себя лично, лишь бы был напечатан максимум Толстого. Соблюдать при всех обстоятельствах какую-то "невинность", отходить горделиво в сторону и говорить: "делайте как хотите, я вам не помощник" глупо и неверно... Это какой-то эгоцентризм. Я живу и должен участвовать в жизни, а не сидеть в углу раком-отшельником и злопыхать. Понимаю, что то, что делается и как это делается (совершенно неавторитетными, случайными людьми) плохо, но я стараюсь и буду стараться, чтобы при данных условиях оно было лучше, грамотнее и сознаю, что могу внести в этом направлении свою лепту. Уход от дел в данной обстановке был бы с моей стороны прямым предательством... Написав это, посмотрел в глаза моим мальчикам (их портреты стоят на столе и смотрят на меня) и старичкам (висят над креслом на стене) и облегченно вздохнул. Они одобрили!" Однако, несмотря на достигнутое соглашение, подписанные к печати тома в типографию не отправляются. 14 марта Николай Сергеевич обращается по этому поводу к Маленкову. Ответа нет. 10 апреля он пишет письмо Фадееву, как председателю новой Госредкомиссии. В этом письме Николай Сергеевич делает попытку взять обратно свое согласие на цензурирование Толстого. Ответ Фадеева приходит через день. Он начинается извещением о том, что задержка в печатании произошла "потому, что многие члены комиссии, и я в том числе, при всем их и моем глубоком уважении к литературному наследству Льва Николаевича Толстого и его памяти, усомнились в возможности публикования некоторых его произведений, носящих с точки зрения наших коммунистических взглядов открыто реакционный характер..." Николай Сергеевич понимает, что его согласие на компромисс не дает результата. Толстого собираются цензурировать основательно. Тогда он возвращается на прежние позиции. 10 мая 51-го года направляет в ЦК докладную записку "О первом Полном собрании сочинений Л.Н. Толстого". Она начинается словами: "Считаю, что в Полном, научном, малотиражном издании сочинений Толстого необходимо печатать все, вышедшее из-под пера великого писателя, без изъятия: все его произведения - художественные, трактаты и статьи, черновики, уясняющие процесс его творчества, дневники и письма". Разумеется, этот открытый демарш остается безуспешным, зато открывает дорогу прямому преследованию его автора в ГЛИ. Из дневника Н.С. 15 июля 1951 года "Меня совершенно затравили в Гослитиздате... планы дальнейшей работы не желают обсуждать. Когда я протестую против этих безобразий, на меня злятся, занимаются интригами, стараются охаять мою работу и всех настоящих работников. Отыскивают всякую мелочь - машинописные опечатки, пишут об этом докладные записки, как пример "небрежной текстологической работы". Атмосфера стала невозможной. Она определяется трусостью, перестраховкой и карьеризмом. Берут даже на измор, задерживая одобрение 14-го тома, выплату гонорара за него и мой отпуск. По ним, чем хуже для меня, тем лучше. Но я не сдамся, пока есть хоть какие-нибудь силы, так как несу моральную ответственность за завещанное мне Львом Николаевичем. Владимиром Григорьевичем и Сергеем Львовичем дело - Fais ce que dois, advienne que pourra". В марте 1952 года Николаю Сергеевичу даже объявляют выговор с предупреждением "за безответственное отношение к делу". Это у Николая Сергеевича-то безответственное!.. А мы, друзья и гости радушного Родионовского дома, обласканные и утешенные в наших мелких неприятностях и заботах, ни о чем этом понятия не имеем! На этом я прерываю рассказ о борьбе и преследованиях Николая Сергеевича... После смерти Сталина все окончится благополучно. Властям будет не до того. Под неуклонным давлением Николая Сергеевича (и, наверное, со ссылками на Ленина) в феврале 54-го года Гослитиздат примет решение печатать все Толстого, без купюр. Оно будет одобрено и Госредкомиссией. В 1954 году выйдет 11 томов без всяких сокращений. За последующие три года - все остальные. Из дневника Н.С. 9 февраля 1954 года "Всегда верил, что Правда восторжествует и еще при жизни своей увижу все Льва Николаевича напечатанным и можно будет сказать: "Исполнен долг, завещанный от Бога..." Из дневника Н.С. 23 июля 1957 года "Заехал в Гослитиздат. (Он больше не работает там. - Л.О.). Мне говорили, что моя жизнь и деятельность результативны... Хорошо все обошлись и кажутся все такими хорошими. Радуюсь, как наивный ребенок. Пускай. Но я рад, что могу радоваться на людей. Хвалю Бога за то, что могу видеть свет в людях. Так легче жить и легче переносить даже самые тяжкие несчастья..." Но ведь все это уже тогда, когда умерла матушка и угас Родионовский дом. Напомню читателю, для чего я включил в эту главу сокращенную историю Полного издания сочинений Толстого. Для того чтобы он вслед за мной понял, почему Николай Сергеевич никогда не рассказывал своим гостям и мне о работе. По своей безграничной доброте он не хотел огорчать нас! Не хотел перекладывать на наши плечи груз, который мужественно нес в течение четверти века. Теперь еще об одном из упомянутых выше недоумений. Почему в доме никогда не вспоминали о погибших детях, не показывали альбома фотографий или каких-нибудь связанных с ними реликвий? (Впрочем, нет. Однажды Николай Сергеевич показал мне хранящуюся в отдельном ящичке шифоньерки папиросу, которую Сережа обещал выкурить, когда вернется с военной службы). Прочитав дневники Николая Сергеевича, я могу ответить и на этот вопрос. И ответ будет тождествен предыдущему. Хозяева дома не хотели своим горем омрачать настроение людей, искавших у них поддержки, утешения да просто отдыха от тягот повседневной жизни. Со стыдом вспоминаю наше с Сашкой представление о том, что мы в какой-то мере помогли родителям нашего друга примириться с утратой обоих сыновей. Во искупление этого чудовищного самомнения опубликую здесь несколько дневниковых записей Николая Сергеевича о детях. Начиная не с военных и первых послевоенных лет, когда он и матушка еще питали надежду на чудесное возвращение пропавших без вести сыновей, а с 1948 года, когда я впервые переступил порог Родионовского дома. Из дневника Н.С. 6 июля 1948 года "Шел сегодня по улицам и думал, что единственный верный путь в жизни - вера во все хорошее... Во всем, во всем искать светлую лицевую сторону, а изнанку, которая тоже неизбежно во всем есть, - отбрасывать, не взирать на нее и не останавливаться на ней. Пришел домой и рыдал перед портретами мальчиков, и долго не мог остановиться, и это не ослабило меня, а очистило и укрепило. Живу с ними, живу ими..." Из дневника Н.С. 24 июля 1948 года "...Надо жить, стремиться к людям и бодриться. Это наш долг перед ними, моими мальчиками..." В конце июня 49-го года Николай Сергеевич с матушкой решают провести отпуск в путешествии на пароходе от Москвы до Уфы и обратно. Из дневника Н.С. 14 июня 1949 года "Со времени войны мы ни разу не уезжали из Москвы: все ждали, авось... вдруг случится чудо, и они или кто-нибудь один приедет или будет какая-нибудь весть, а нас не будет... Но вот не дождались. Едем 5-го". Из дневника Н.С. 4 марта 1950 года "Возвращаясь в метро, видел наяву Сережу и Федю. Будто Сережа генерал, входит в вагон в папахе с красным верхом, с усиками и бачками. Ехавший военный вскочил, отдал ему честь и спросил разрешения остаться в вагоне. Сережа-генерал повез на машине в Гослитиздат мои корректуры, и там это произвело переполох... А вечером мы с Талечкой уехали к Щукиным. Туда неожиданно пришел Федя. Потрясающая встреча с ним... Пришел домой, задремал на кресле и опять тот же сон..." Летом 51-го года Николай Сергеевич и матушка отдыхали в доме отдыха ВТО на Плесе. Из дневника Н.С. 27 августа 1951 года "...В первый же день бродили вдвоем по лесу и взгорьям. Березовый лес, опушка, дорога, деревеньки - знакомая и родная картина. Так хорошо и привольно, далеко от людской суеты. Но когда хорошо, тогда и больно. Чем лучше и отраднее, тем острее боль, которая лежит в глубине и не выплескивается наружу. Но тут не удержишь, и она вместе с рыданиями невольно выходит из замкнутых берегов. Хорошо, что никого нет, видит одна только Талечка, но она мать и хоронит эту грусть еще глубже и все, все переживает... Идем домой - вокруг церкви старинное, заросшее деревенское кладбище. И вдруг площадка, а на ней ряды одиноких могил с надписями: инициалы, фамилии, годы рождения (все смежные) и смерти 42-44 годы. Это братское кладбище бойцов, умерших в госпитале. Они нашли "вечный покой" на высоком берегу Волги, на Плесе. Их вечный покой предвосхитил великий художник Левитан. Сегодня мы ходили на эту Левитановскую гору, где он писал свою картину. А могилки героев вот здесь надо мною сейчас, когда я пишу. Неудержимо тянет туда, и даже несбыточная надежда, мечта - вдруг найду родную могилу и надпись... Вся душа полна ими, кроме них почти ничего не воспринимаю. И радуюсь, радуюсь, что я не один, что нас двое, и оба чувствуем всю глубину, и оба держимся так, что другим не видать..." Басманная больница. Смертельная болезнь матушки. В полузабытьи она спрашивает Николая Сергеевича: Из дневника Н.С. 5 декабря 1952 года "- Когда было последнее письмо от Феди? - От 19 января 1945 года. - Это ведь очень давно? - Да, очень давно!.. - Почему нет еще писем? - Об этом я знаю ровно столько же, сколько и ты. Пауза минуты три, полузабытье. И снова: - Когда было письмо от Феди? Повторяю тот же ответ. - А от Сережи когда было последнее письмо? - Еще раньше: в августе 1941-го года. - Да почему же они не пишут? - Об этом знаю столько же, сколько и ты. - Да где же они? Почему их нет сейчас со мной здесь? Нельзя ли их вызвать? Опять забытье..." Из дневника Н.С. 3 мая 1955 года "...Под вечер с удовольствием на стадион. Спартак - Локомотив (2 : 1). Ехал туда - опять тоскливо и грустно, особенно о Феде (уходя в армию, Федя просил отца ездить вместо него "болеть" за Спартак. - Л.О.). Вдруг почувствовал его живого, звук его голоса, шутливые, как всегда, слова. Все время под этим впечатлением". Из дневника Н.С. 14 октября 1956 года "Днем заснул и видел во сне, как убили Сережу - пуля прошла навылет в висок... Застонал и проснулся. Я помню, как он бредил, когда у него, мальчика, страшно болела голова при высокой температуре. Боялись менингита. Старик доктор Шмидт неотступно сидел около него, а он кричал: "Вон она моя голова, отделилась и я не могу ее никак догнать. Помогите!" Было очень страшно, а через 5 лет он был убит, должно быть, выстрелом в голову..." Из дневника Н.С. 2 сентября 1959 года (Дунино) "Господи, да неужто я с ума схожу? Сейчас, днем, застал себя рыдающим и обливающимся слезами с возгласом: "Боже мой, всуе мя оставиши". Это мальчики, входящие в калитку, сейчас представились живо... Подкралось это ко мне совсем незаметно. Еле привел себя в порядок. Хорошо, что никого нет. С содроганием вспомнил "Черного монаха" Чехова..." Вот с такой кровоточащей раной в душе жили "мои старички" все то время, что я знал их! Какова же должна была быть в них сила добра и любви к людям, чтобы свой дом (до смерти матушки) превратить в неизменный источник тепла, радушия, помощи и надежды для всех, кто в этом нуждался. По-видимому, я интуитивно почувствовал эту жертвенную и животворящую силу, совсем не похожую на простое добродушие. И потому воспринял ее так глубоко, что она стала и моим символом веры. Доказательство того, что это произошло именно тогда, полвека назад, я нашел все в том же дневнике Николая Сергеевича в виде трех листков, написанных моей рукой и вложенных в тетрадь. Они датированы и потому, несмотря на всю наивность, я рискну с некоторыми сокращениями воспроизвести их здесь. Как отражение важной вехи собственной биографии и иллюстрации формирования мировоззрения в подражание благородному примеру других людей. "...10 августа 1951 года Я дежурю ночью, и мне пришло в голову изложить свою программу жизни, как она представляется мне сейчас, в 28 лет... Как я хочу прожить жизнь и для чего? Для счастья! Ибо хочу взять от жизни все, что возможно. Но в чем счастье? Это - коренной, главный вопрос. Для ответа на него лучше начать с одного очень важного обстоятельства, вернее условия моего счастья. Я не могу быть счастлив один. Происходит ли это от присущей человечеству потребности в коллективной жизни или это мое врожденное, инстинктивное свойство, но я не могу представить себе полной радости от наслаждения благами жизни, как материальными, так и духовными, если я буду знать, что другие люди лишены этих благ. И другие - это не мои близкие и друзья, а все люди... Жить без общения с людьми невозможно. С самым широким кругом людей, хотя это общение может сводиться к ничтожно малому, даже только к взгляду, брошенному на другого человека. А общение - это в первую очередь обмен настроением, состоянием души, взаимное влияние. Вот почему вопрос о счастье всех людей сливается в одно с вопросом о моем личном счастье. Я знаю, что не доживу до той поры, когда все люди будут счастливы. Значит ли это, что я не могу быть счастлив теперь? Нет, не значит. Я могу быть счастлив, если буду сознавать, что моя жизнь протекает не в безразличии к счастью других, а, напротив, все ее содержание, весь труд, который и есть ее главное содержание, - все служит тому, чтобы помочь людям быть счастливыми. Отсюда главная цель, смысл жизни и ее счастье - это плодотворный труд для блага всех людей... Сейчас я на пороге первых шагов к реализации своей мечты. Еще год напряженной учебы в Университете, и я начну заниматься биофизикой. Я мечтаю о том времени, когда наука постигнет физическую природу таинственных процессов, которые протекают в нашей нервной системе и в мозгу. И не только постигнет, но научится управлять многими из них. Мозг! Командный пункт всего организма! Вся жизнедеятельность человека, борьба с болезнями, старение и умирание управляются оттуда. Когда люди овладеют этим штабом, они забудут о болезнях. Какое варварство бороться с инфекцией или наследственным недугом, вводя химические вещества через желудок или кровь. Это - грубое насилие. Ведь организм сам может выработать все нужные для этого вещества. Но помочь ему мобилизоваться, перераспределить внутренние ресурсы, стимулировать на борьбу, встряхнуть, взбодрить - это должна и сможет делать наука, когда научится управлять его командным штабом и средствами связи - мозгом и нервной системой. Когда-нибудь опытный врач будет с помощью совершенных физических приборов разыгрывать на нервных клавишах в мозгу искуснейшие симфонии со светлым, радостным финалом - исцелением от страданий. Физика перестанет, наконец, быть наукой в себе и выйдет на просторы биологии и медицины, как ранее она вошла в технику... Мы стоим на пороге открытий, неоценимо важных для людей, подлинных революций и в наших знаниях, и в образе жизни, и во взаимоотношениях с природой! Быть в числе пионеров этого дела, сделать хоть несколько маленьких шагов на длинном-длинном и трудном пути к его осуществлению - вот цель моей жизни. Я хорошо понимаю, сколь отдаленны манящие горизонты моей мечты от сегодняшней действительности, от того, чем я буду реально заниматься всю жизнь. Я не доживу до той поры, когда ученый, опираясь на огромный накопленный экспериментальный материал, начнет создавать в своем мозгу картину явления в целом, выдвигать и проверять гипотезы. Счастливец! Это будут великие минуты в человеческой истории. Мыслию мысль познать!! А нам, тем, кто начнет, предстоит роль скромная: собирать и сортировать факты, тщательно их записывать, создавать приборы для все более тонкого и искусного вторжения в святое святых Природы. Мы будем бродить вслепую, ориентируясь ощупью, часто идя не в ту сторону, не умея отделить важное от случайного, возвращаться назад, терять надежду. Но он, этот счастливец, будет нашим наследником. И все люди, которым он принесет избавление от страданий, скажут спасибо и тем, кто делал первые шаги. Ради этого стоит жить! Я знаю, что мои способности не таковы, чтобы я мог идти в первой шеренге исследователей. Но мне бы хотелось быть помощником настоящего большого ученого, чтобы сочетание моего опыта в постановке экспериментов и конструировании приборов служили ему в самых тонких исследованиях и смелых дерзаниях. А когда начнут дрожать руки и плохо видеть глаза, пойду учить искусству эксперимента молодежь, полную, как я сейчас, надежд и смелых мечтаний. Видеть, как опыт, купленный ценою долгих лет работы, не уходит из жизни вместо с тобой, а, точно волны от брошенного в воду камня, ширится, обогащается, уносимый сотнями сильных молодых людей вперед, куда тебе уже нет дороги... Нет! Учить молодежь - это вообще наслаждение! Этим надо заниматься всю жизнь. Видеть, как молодые, пытливые глаза светятся радостью познания нового, передавать молодым не только свой опыт и знания, но незаметно и свои взгляды на жизнь, и свои мечты - нет, это слишком хорошо, чтобы откладывать так далеко. Решено: начиная от нынешней моей работы в школе, всегда впредь иметь своих учеников, студентов, слушателей - духовных детей. Чего еще я хочу от жизни? Не славы! Ибо она во мне самом - в сознании того, что делаю славное дело. Не богатства! Не люблю бедность за то, что она унижает человека, уменьшает трудоспособность, отвлекает в заботах о хлебе насущном от главного дела. В достатке - ценю возможность дарить и помогать. Но все это не так уж важно, если есть самый минимум, необходимый для поддержания сил. Не власти! Ибо, кроме как самим собой, командовать не люблю... А в минуты отдыха от труда, который займет бльшую часть времени, хотел бы вкусить радости от дружбы с хорошими, умными и близкими мне людьми, с которыми можно поделиться всем задушевным, в чью симпатию и поддержку можно верить без оглядки и которые будут так же дороги и мне. Еще вкусить от всего прекрасного, что сотворено Землею и людьми: от прекрасной природы, музыки, поэзии, прекрасных книг, форм и линий, от прекрасных человеческих сердец. И чтобы я мог сказать людям, хотя бы близким, о том, что мне кажется прекрасным. И еще, чтобы на самом закате лет, когда уже не смогу даже учить молодежь, чтобы достало у меня сил написать книгу и рассказать в ней, чем, на мой взгляд, прекрасна жизнь. А писать бы ее я хотел в саду, где-нибудь на берегу синего моря. Пусть в шуме волн чудятся мне голоса былого, а легкий ветерок шевелит листки воспоминаний..." Из дневника Н.С. 13 августа 1951 года "Вчера вечером милый и дорогой Лева читал нам с Талечкой свои мысли, свою исповедь, свой путь жизни. И стало легко и радостно жить от сознания, ощущения родственной души. Так все ясно, так понятно, искренно, глубоко и верно. Он нам ее подарил и я попросил Талечку, чтобы она дала мне приложить ее к своему дневнику. Там все сказано, и как хорошо сказано... Читая его жизнь, особенно остро ощущаешь мальчиков, как будто их голоса..." Глава 8. Учитель Неделю назад опять приходили мои дорогие "девочки". Мои первые ученицы выпуска 54-го года. Все они уже бабушки, а для меня по-прежнему девочки (школа была женская). Пришло десять человек. Трое больны, так что могло быть тринадцать - треть класса. С остальными связь потеряна. Почти полвека мы ежегодно собирались у Риты Клыковой. В прошлом году она умерла. С месяц тому назад в первый раз собрались у меня. Я прочитал девочкам первую главу книги, которую сейчас пишу, и предложил читать каждый месяц по главе. Их уже написано семь - хватит на полгода. А там, глядишь, и остальные главы подоспеют. Так и порешили. Теперь я читал вторую главу. После чтения распили бутылку вина, потом долго пили чай с домашними пирогами, которые напекли девочки. Было шумно, весело и по-домашнему тепло. Точно собралась большая семья! Я их попросил поделиться воспоминаниями из школьной жизни, так или иначе связанными со мной - их учителем математики и классным руководителем в течение пяти лет, с 6-го по 10-й (в то время выпускной) класс. Дело в том, что в своих воспоминаниях я как раз подошел к моменту моего прихода в школу. Хорошо помню, что все годы работы в ней были для меня счастливыми. Помню и мною придуманные "педагогические приемы", которые там опробовал. Но многие детали, живые эпизоды нашего дружеского общения погрузились на уже недоступное дно памяти. Вот я и попросил их коллективной помощи. То, что я кратко опишу в начале этой главы, будет отобрано из наших общих воспоминаний... Хотя после моего окончания школы наш директор Г.В. Гасилов убеждал меня стать учителем, его рекомендация осуществилась случайно. В конце августа 49-го года, когда шла напряженная работа в лаборатории Рейхруделя, меня вдруг потянуло заглянуть в свою 635-ю школу, которую я как-то не удосужился посетить после демобилизации. Да и кого я мог там встретить? Ребята почти все погибли на войне, девочки, наверное, обзавелись семьями, старые учителя, должно быть, уже на пенсии. Но вот захотелось вдруг пройтись по коридорам, заглянуть в класс, где столько было когда-то пережито... Вошел беспрепятственно. В школе пусто и тихо, но сверху из зала доносятся какие-то звуки. Поднимаюсь на четвертый этаж, заглядываю в щелку. Зал полон взрослых. Очевидно, районное учительское совещание. На сцене, в президиуме, знакомая крупная фигура. Грубоватое и волевое, но умное и доброе лицо, совсем уже седые волосы. Ба! Да ведь это моя старая учительница литературы - Анна Константиновна Щуровская. Когда-то, в 6-м или 7-м классе, еще в 27-й школе я был ее любимым учеником. В новую школу она тогда не перешла, и я ее с тех пор не видел. Раз она в президиуме, но не докладчик, значит - хозяйка дома, то есть директор моей 635-й школы... Всколыхнулось все былое, и так захотелось снова в школу! Не гостем, а постоянным ее обитателем. Тут же решил дождаться конца совещания и попросить Анну (так мы ее звали когда-то) дать мне на пробу один класс по совместительству. Дождался, пока она спустилась в директорский кабинет. Зашел. Узнала, обняла, как блудного сына, порадовалась, что жив, долго расспрашивала. На мою просьбу сразу ответила согласием. И вот 1 сентября, волнуясь, опять иду в школу. Мне поручена математика в 6-м классе "Г". Анна предупредила: класс слабый, много второгодников. Первой встречи с классом не помню. Рассказывают девочки: - Вошла Анна Константиновна, а с ней какой-то молодой военный - в кителе, галифе и сапогах, только без погон. "Это ваш новый учитель математики, - сказала Анна Константиновна, - прошу любить и жаловать". И ушла. Военный постоял немного молча, опираясь на спинку стула. Потом сказал: "Ну-с, давайте знакомиться". Это "Ну-с" так удивило, что весь класс дружно рассмеялся... Накануне на основе своего еще не очень давнего ученического опыта, я наметил для себя некоторые нормы отношений с учащимися. "Хотя им по тринадцать лет, - думал я, - они могут испытывать те же чувства благодарности или обиды, иметь такие же понятия о справедливости и несправедливости, то же самолюбие, что и взрослые. Поэтому в нравственном плане следует держать себя с ними, как со взрослыми. Желательно, чтобы между нами установились дружеские, доверительные отношения. Лучше хвалить, чем бранить!.." Наверное, в реализации этих благих намерений я переусердствовал. Через пару месяцев в классе произошло ЧП, которое я тоже совсем забыл. О нем за чаем рассказала наша неизменная староста класса Света Ситникова. По ее словам, девчонки, пользуясь моей терпимостью, стали вести себя на моих уроках кое-как: переговаривались, хихикали, обменивались записочками. Все это при самом наилучшем отношении ко мне. Мои уроки им нравились, их ждали с нетерпением. Но... дети есть дети! И вот однажды я пришел на урок очень серьезный. Выдержал паузу и сказал им примерно следующее: - По-видимому, я не гожусь в учителя. Вы меня не уважаете. Это проявляется в вашем поведении на моих уроках. Поэтому я ухожу из школы. Повернулся, вышел из класса и, действительно, ушел... Пару минут царила мертвая тишина. Потом Светка крикнула: "Девчонки, он же уйдет. Совсем!" После чего она и еще несколько учениц бросились к двери, выбежали на двор школы, догнали меня уже на улице, повисли на мне и стали умолять вернуться, обещая, что теперь все будет по-другому. Я вернулся. С тех пор вопрос о дисциплине на моих уроках раз и навсегда был снят "с повестки дня". Думаю, что на это я и рассчитывал. Учитель непременно должен быть немножко актером. Вместе с тем я понял, что при всей симпатии и даже любви к моим ученикам соблюдать определенную дистанцию между нами необходимо. Возвращаясь к первому уроку, я, помнится, говорил им, как интересна и красива математика. Как она оттачивает ум и формирует способность к логическому мышлению, последовательному поэтапному анализу ситуации - не только в математических задачах или при научных исследованиях, но и в любых сложных обстоятельствах жизни. Обещал, что буду учить их думать... Педагогического опыта у меня не было, но я выработал для себя целый ряд конкретных правил. Во-первых, добиваться, чтобы любое мое объяснение или решение кем-либо из учениц задачи у доски было понятно абсолютно всем в классе, не исключая и наименее способных. Для этого я тщательно продумывал все формулировки своих мыслей, ставя себя на место самых слабых учениц. Время от времени прерывал доказательство теоремы или решение задачи и спрашивал, кому что-либо непонятно. И не только спрашивал, но внимательно следил за выражением глаз всех моих сорока подопечных. Это, между прочим, требует от учителя огромного напряжения. Много лет спустя (а я в школе, урывками по совместительству или долговременными периодами, проработал восемнадцать лет) один мой уважаемый и опытный коллега, увидев, что я расстроен после неудачного урока, утешал меня так: "Лев Абрамович, нормально, если в классе одна треть учащихся не слушает и вообще не работает на уроке, вторая треть слушает, но ничего не понимает, и только последняя треть и слушает, и понимает". Это меня категорически не устраивало. Хотя бы на среднем уровне мой предмет должны были знать все без исключения ученицы класса! (Помню, когда я стал работать в школе на полную нагрузку, в одном из параллельных восьмых классов были две ученицы, сестры С., которые по единодушному мнению всех учителей, были абсолютные тупицы. Я вел с ними жестокую борьбу за их интеллектуальные возможности. Дни, когда в их глазах появились осмысленные выражения, а потом одна из них даже подняла руку и правильно ответила на вопрос, заданный классу, были самыми счастливыми за всю мою педагогическую практику). Но вернусь к своим изначальным правилам. Во-вторых, я приучал моих учениц к правильной самооценке. Контрольные работы предлагались в трех вариантах - на выбор. По первому варианту правильное решение оценивалось в 5 баллов. По второму варианту решение могло принести только 4 балла. По третьему - 3 балла. Нерешенная задача в любом из вариантов означала двойку. При этом я пользовался каждым предлогом, чтобы во время контрольной работы на время выходить из класса. Мне удалось убедить моих учениц, что обман списывания роняет достоинство обеих его участниц. Конечно, поначалу таковое случалось. Это было несложно обнаружить из сопоставления работ. И тогда следовал публичный и безжалостный разбор доказательства сего постыдного факта. В-третьих, я объяснил им, что некоторые вещи в математике, к примеру, определения, формулировки теорем, алгебраические и тригонометрические формулы (это уже в старших классах) необходимо знать на память, проще говоря - "вызубрить". Ничего не поделаешь, без этого невозможно спокойно обдумывать решение поставленной задачи. Все эти "камни фундамента" я им указывал, заставлял выписывать в отдельную тетрадь (до самого окончания школы) и почти на каждом уроке спрашивал с места. На размышление давалось десять секунд. Оценка не ставилась, но ученица, не сумевшая за отпущенное время "отбарабанить" правильный ответ, получала в журнале едва заметную точку. Три такие точки превращались в отвратительную, жирную двойку. За урок, параллельно с решением основных задач, удавалось "выдернуть" таким образом человек десять-пятнадцать. Отметку за ответ или решение задачи я ставил с учетом способностей, а следовательно, объективных возможностей ученицы. За нашим застольем Света Борисевич вспомнила, как она однажды обиделась на меня. Я вызвал на первую парту для решения задач одинаковой трудности ее и самую слабую из учениц, Лилю Г. Света решила самостоятельно, а Лиле я помогал наводящими вопросами. Обеим поставил по четверке. Девочки редко оспаривали мои оценки. Но здесь Света не выдержала и запротестовала по поводу различия моих подходов к ней и Лиле. На что я ответил: "Большому кораблю - большое плаванье! Для тебя эта задача была слишком легкой, ты могла ее решить вдвое быстрее". Обида ее испарилась. С теми, кому было действительно трудно, я занимался дополнительно после уроков. Зато для одаренных детей создал математический кружок, где мы решали особо трудные задачи и осваивали элементы высшей математики. Это было уже в старших классах, когда я, уйдя из Геофизического института, за три года, до окончания университета, перешел на полную нагрузку в школе - вел математику в трех параллельных классах. Для членов кружка устраивались состязания - маленькие олимпиады. Из "моего" класса (с которым я начинал) в кружке не занимался никто. Класс был по способностям средний, особо одаренных учениц в нем не было. Зато "городские" контрольные работы по основному курсу "мои" дети решали лучше, чем в двух параллельных, более сильных классах. Это настолько удивляло руководство школы, что на контрольные работы к нам приходил завуч. Наконец упомяну, что после выпуска, когда мои ученицы уже получили аттестаты зрелости и в них были проставлены итоговые оценки по математике, я их собрал и сказал: "Некоторые из вас будут сдавать экзамен по математике при поступлении в вуз. Для того чтобы вы правильно оценили необходимую для этого подготовку, я вам сообщу ваши оценки "по гамбургскому счету" (что означает это выражение, они знали). По этому счету некоторые из оценок должны были быть ниже, чем те, что проставлены в аттестаты. Кстати сказать, в вузы с математикой поступали и поступили почти все ученицы моего класса, хотя некоторые из них потом изменили свою ориентацию и на первом курсе перешли в другой вуз... За нашим чаепитием девочки вспомнили и такой эпизод. Однажды, это было в седьмом классе, перед зимними каникулами, я им сказал, что если кто пожелает, то может порешать (в отдельной тетради) примеры из определенного раздела задачника. Потом я соберу эти тетради, подсчитаю среднее количество решенных примеров, и те, у кого их окажется больше среднего, получат, в соответствии с превышением, оценки