из привычных ей бытовых связей, что принуждает моего собеседника продолжать, внимательно склоняясь идти за мной, выспрашивая меня, запрашивая меня, допрашивая меня о замысле моего жеста, заметно расшатавшего его состояние, взвинченное уже происходящей этой ночью подготовкой нашей формы к употреблению ее в присяге, последующей, на утро, по его вдруг внутри его мыслей созревшему раскосо убеждению, что оно никогда не наступит только благодаря заволошенности его наличия в качестве черного квадрата моим дымящимся сознанием дневального куска дня, испортившего лингвистической гарью синтаксической шашки весь кубизм, всю семантику, в которых он жил, словно рыба в воде сродни и от природы, наилучший из нас, ответственных перед домом каменщиков территории, вопрошающих, опознающих число звездочек погон, вкрученных в решетку письменности, которые однажды, смеха ради, были, подшиты на гимнастерку спящего сержанта, выступившего спросонья и на утро в обличье целого майора, относительно крючковатого носа которого взлетела в приветственном возгласе, как брошенная вверх шапка, и крючковатый нос затравленно озирался, втягивая в себя пространство казармы, обыскивая, кого бы ужалить, чихая от библиотечной пыли, обнаружившейся когда на мгновенье взлетела вверх и собралась в мерцающее средоточие казарма, и открылся смысл процедур выравнивания по ниткам спинок кроватей, как составления каталога, включает который в свой состав лицо сержанта, вдруг отдалившееся вглубь своей телесности, и там зароившееся, землистое, пекарское, маска черного квадрата, влачащего свое тело по библиотеке как слизняк по плите пола, залитой тонким светочувствительным слоем отвердевшего значения, выжатого из книг их собственным спудом, слежавшегося времени, Борхес так и остался в погонах майора на курточке библиотекаря, воюющего за общее дело, так и не сумевший обратить друг в друга все носы в этой книге, покоящийся в лабиринтах искривленной носовой своей перегородки, разграничивающей опыт телесности, распределяющей его, воплощая сумму принципов церковной иерархии, раздвигающей языком границы нежно поддавшегося тела, толчками интеллекта достигающей синтаксиса произведения, минуя текстовую работу, не увеличивая число существований, лишь доводить их до совершенства действительности, выражая их через комплексное число, именуемое в простонародьи математиков, мнимым, что и свидетельствует кореец, произошедших из семени моей текстовой работы, равностоящий среди прочих существований, теснящихся друг к другу, исток которого источает ванта вместе с неокантианством, телесность которого находится в его мышлении, как религия чистого разума находится в канте, различая сердцем своим, находящимся прямо перед собой, крен накреняющейся армии способностью тех бесед, в которые он вступал с сержантами, в которых он всплывал, а они нет, истребляющий тиранов, в которых он ошибался так же призрачно, как норовил тиранить тонкорукого, тонконого ефрейтора батальонного оркестра, опираясь на свою точку изгиба, совершающего размах своего шага, состоящего из ножниц его вертикальных и горизонтальных осей, срезающих начисто и бесследно половые органы представляющего из себя на плацу под марш, выделяясь этими своими ножницами в строе оркестра, крупнейшего и тончайшего логика современности, построившего систему искривляющих поверхность пространства-времени различений, начинающихся в языке, по которым проходил он как канатоходец по паутине рокового паука каната, существуя так, что ни одна нить ни одного сознания не шелохнулась за исключением нити, на которой было подвешено сознание корейца, опровержение которой он вовремя заметил и сумел противопоставить ей конструкцию, плод глубокой и изощренной работы ума, исторически родившийся из просветления фигуры очевидности, достоверности в момент, когда вышла из строя вся канализация казармы, и употребление метафизики происходило в извилину на улице, это была совершенная модальность, внутри которой разыгрывалось, опредмечивалось это событие "надо опорожниться", превышающая по силе и достоинству картезианскую модальность, снабжающая ее существованием, вызывающая опосредованный смех, в который и улавливается Событие этой катастройки, проделывавшее дырку в языке, размещенном в голове в качестве тончайшего ее механизма, в образовавшееся отверстие которой то и дело заглядывал Борхес пропустить кружечку-другу, узнавая там книгу только по телесному ее виду, хотя мы в нашем служении должны были опознавать книгу уже совершенно абстрактно, критикуя по отработанному образцу воинскую присягу, которую каждый из нас должен был представить обработанную критику, подходя к столу, за которым сидел начальник присяги, которым был Джойс, предоставляющий любой на выбор листок его эпопеи, и должны были комментировать его с той выразительностью и полнотой, чтобы начальнику текстовой работы становилась открытой внешняя наша сторона, и когда я подбодренный логиком, играющем на духовом инструменте, его кивком, и корейцем-историком, смеющимся над авторами концепции конца истории его пинком, приблизился к Джойсу в форме усатого прапорщика, окончившего школу прапорщиков с золотой медалью, как девица В.И., одного из немногих прапорщиков, решившего стать офицером, спрятавшего на этот раз свое презрительное снисходительное отношение и интеллигенции в ницшеановских усах казаческого атамана неповреждающим пинком молодого человека, имеющего дочь, и отказавший читать протянутый мне совершенно безо всякой задней мысли листок из разрозниваемого сидевщим за столом, накрытым ватманом, на котором умельцами скупыми армейскими средствами линейкой да тушью нарисован был черный квадрат, писцом учебника по грамматике, молодцевато вытер об него сапог, и только указал Джойсу пальцем на описанную мною территорию, являющуюся совершенно, а не по преимуществу ничейной землей, на которой только стоят, собрались все, кого касается эта книга, каждого из которых она коснулась своими сценами, вырезав на своей поверхности действительное число, более строгое, чем посредством математики, число людей, вещей, предметов, вещей, слов истин, методов, которые встретились ей на пути, и большинство из которых она хотя и видимо упустила, по они тем более пришли, тем более заинтересованные таким к себе вниманием, ведь она завладела ими тем сильнее, чей если бы она их открыто опознала, описала, усилила их присутствие отвлеченностью совместно-раздельного бытия от нерастраченного смысла, отбросив на ветер листок которого, трепещущий в совершенстве своего методического сомнения, и вместо подписи под текстом военной присяги ставя перед собой совершенно узкую задачу оттенить и оттеснить в гордилевом римском философско-политическом профиле сомнительного ребяческого свойства плагиат античности, этой дикой разросшейся подписью росчерка пара новеллу, сквозь которую видно было в окне белого запыленного белым порошком, в котором, оседающем на них, не совпадая с их фигурами, двигались убеленные этим порошком, засыпавшим их рабочую форму тела, занятые такой работой непонятного свойства в требующем скорой отделки одном из помещений штаба, залитом рассеянной белизной просвещения, когда вниз на часовых, стоящих в ночи белых фигур спускаются белые нити с запыленными безо всяких царапин ведрами, полными белизны, и о чем-то припорошенный белой пылью, беседовал с внушением, со своим земляком маленький в белом парике ефрейтор, и работа продолжалась неустанно, не давая заполняться белому врожденному листу, на который смехотворно опускалась белая рассеянная пыль, образующая белые просыпанные дорожки письменности, не уменьшающиеся горы белого ее порошка, которые можно переносить, перевозить, даже вывезти всю, но нельзя лишь заполнить белый, врожденный лист, так что ниоткуда кругом не было где и за что взяться тексту, но я хотел спать и был черный квадрат окна и я заснул, и Джойс, пронзив пространство, сгорел как комета с подожженым хвостом ракетки замечательно бредового Циалковского, то есть - взлетел, по его мнению одобрительно хмыкнув интеллигенту, который поставил точку выше чем Джойс. /вот она/ это пепел Джойса /развейте его/ да и сами развейтесь// в ней есть все, что вам нужно/ Нет ничего в мужчине, чего бы не было в женщине, и, напротив, нет ничего в женщине, чего бы не было в мужчине. Мужчина есть тот, который от природы стремится к женщине, который не является никакой женщиной, и не находится ни с какой женщиной, следовательно, мужчина есть желание стать женщиной, сущность мужчины. _Женщина есть та, которая от природы стремится к мужчине. Она не является никаким мужчиной и не находится ни с каким мужчиной. Она, следовательно, есть желание стать мужчиной. Человек есть возможность исполнения желаний. Он есть вопрос и ответ. Он есть сущность и существование. Он есть мужчина и женщина. Вопрос и ответ есть допрос. Человек есть мужчины и женщины на допросе. Ручаюсь, именно это говорил всем нам замполит Пруст в центральной комнате казармы, где мы оказывались чаще всего вместо бега, который замполит прекращал неизвестно из сожаления к нам или к себе самому, а точнее в каком-то сродненном чувстве, известном ему из припоминания того, как в юности он, подражая Платону, писал диалоги, но потом отрекся от них как от формы, убеждая всех, а прежде себя самого в неспособности диалога предоставить место размещению истины, удержать ее хотя бы некоторое время на слуху, отличить от слов и, вещей, бытия и времени в их пространственном свечении взаимно-однозначного отображения, ничуть не сомневаясь впрочем в способности литературы все его проделывать, из методического сомнения в котором и произошли диалоги, пронизывающие всю литературу, которую пытался с успехом воплощать замполит, собирая нас всех в поисках утраченного времени в армии, утраченного в бесцельных опосредованиях на ее территории, предназначенной только для бега, совершенного чистого, извне к которому не может быть добавлено ни одной части, всего в достатке, вечного и неизменного, подлинного предмет-объекта эстетики, каковой присвоил себе замполит, нежно переписывающий на пухлых своих щеках тексты своих лекций, вечно остающихся после него на столе кипой бумаг, каждая из которых подобно ассигнации, что вошло у него в состав привычки к страху смерти, и для последующих каталогистов, многие из которых слушали его лекции о сущности литературы, его роман, вторая часть его творчества, где непосредственно разрабатывал он отношения смысла и языка обретал вытаскивал подложенное им самим в основу своих лекций посредством онтологизации бега название "в поисках утраченного времени", так что не случайно обращается он ко мне, дневальному, отстаивающему свою смену, обретшиеся неожиданно из сумеречных миазметов теории литературы, с пухло-впалыми детскими щеками, онанистически себя самоудовлетворяющими. В смыкании по законам геометрии литературы извне обнимающих друг друга щек, имеющих ввиду только один опыт телесности, с вечерним криком тонущий в конечной степени повторов, смысловых огрехов, нестыковок, опыт поглощения полой полостью бисквитного пирожного, каковой опыт и повредил плодотворный его платонизм в направлении его временящейся заботой самости, оставшейся, спрятавшись под повторы своих покровов, уходящих и возвращаюшихся вспять и вопреки, снимающихся, недовольно, скривив плаксиво губки певчей прорези своего сознания, в которую как в почтовый ящик, предмет особой заботы феноменологов, влагается наличие в обходящности моего присутствия времени, в поисках утраченности которого, воспроизводящегося с завидным постоянством здесь теперь и вот на территории необходимо прекрасным: выводящим меня в собственный просвет через ту часть стены, стесанной из камней-слов-блоков, одна из букв которого выпала из-за просыпавшегося раствора, соскабливаемого слой за слоем с почтового ящика певчей прорези Пруста, который только читая письма и ждал в наследство литературу от богатого дядюшки Гомера, но безобразный помертвевший дядюшка пережил полного сил, но лишенного средств племянника, в который я попадал, записав себя в качестве адреса на конверте с вложенным в него вчетверо согнутым листком пустой от символов белой бумаги, который опускался на дно п/я, расписанного феноменологами под орех, пронумеровавшими каждую доску его устройства, чтобы его можно было свободно перебирать, разбирать, собирать, перевозить из города в город, где на ярмарке за умеренную цену отгадывают зеваки и слухачи номер воинской части, неподалеку от которой через узкую полоску действительности сродни той, что прибила нас к иероглифам КПП, располагалась в качестве дна почтового ящика-замполита-пруста, просыпавшаяся наружу раствором письменность, выветрившаяся через ту точку, которая как лифт гостеприимно распахнула двери, сбрасывая нас с кончика пера у почты, вошедших в нее по выходу из части, аплодирующей страстям замполита решившего увековечить свое имя присвоением своему роману "Колибри" в порядке премии имени "В поисках утраченного времени" как и будет вынужден записать переписчик этот роман в каталог, как следующий сразу за лекциями, в которых время беззаботно и безрассудно терялось ради внутренней формы точности, вменив автору заботу, которой насыщаются его произведения съезжающимися к своим детям родителям, что привозят детям кубы, многогранники продуктов, которые как фасеточный глаз изловчатся следить за ними уже на территории хотя бы в течение некоторого времени, добиваются как мыслимой, так и протяженной встречи с детьми, этим качеством которой отвечает небольшая гостиница, номера которой фрахтуются наиболее зоботливыми родителями на несколько часов, как фрахтуются номера известных заведений, где их большой ребенок втягивает свое тело в ванной и решаясь вдруг заняться онанизмом, сдвигает, как Кант своим сидением сдвигает к себе миры, с мертвой точки сущности армии, ocтавив воду включенной, где он наконец, может прилечь в постель с постельным бельем, с тем чтобы через полчаса с нее подняться, не засыпая, с тлеющим огоньком сознания, повреждающим умозрение, есть подаваемые в постель фрукты и овощи с собою, есть клубнику, виноград, дыни, в кустах подаваемые в постель, затем бисквиты, пирожные, сладкое, то есть в той последовательности, как это и происходило дома на свободе, при этом всем не произнося ни единого слова, так-как надо наблюдать да тем как из глаза в глаз сыпется время увольнения, опрокинутое вверх дном посредством символа увольнения в голове, покоящейся на подушке как отдельное, не считающее более нужным скрывать собственное существование, тело, пока на окне центральной гостиницы городка сушатся портянки, стиранные, которые со смехом требуют убрать от горничных какие-то офицеры, проходящие по улице, на которой через некоторое мгновенно произойдет разлучение с родителями с сыном, все еще продумывающим с возможной последовательностью факт высказывания потусторонних офицеров, не вольется ли оно в текст моего присутствия в армии, и уносит блудный сын нехитрый свой скарб, увивающий письменностью витрины магазинов, вскрываемый в присутствии Пруста, заступившего в этот день дежурным по территории, очевидно надеющегося найти там бисквитное пирожное, но тщетно, ведь мерой стиля литературы оно существует, мерами же субстанции отсутствует, это качество вкуса безвкусной субстанции способности суждения эстетика, заедающего свое эстетическое суждение бисквитными пирожными, от которых вечно голодного Сартра, раз их крупно нажравшихся, охватывает тошнота, от которой как только я ее увидел, меня и вытошнило, чуть только донесло до территории, где ей было место, выступающей в качестве страсти по обеду в городской столовой, который можно заполучить, вписавшись в ряды отправляемых на различного содержания работы в городке, где подстегивалось ни шатко ни валко так хорошо знавшее свои запросы о сущности пребывания в армии сознание, что уже и прочно было им позабыто, товарно-денежными отношениями, в которые, наверняка зная, что один, действительный рубль равен одному возможному, вступали мы на территории либо в киоске, размещавшемся внутри проходной так, что приходилось сильно размахивать рублем чтобы не быть заподозренным в риторическом своем намерении оказаться непосредственно возле выхода наружу, что гораздо страшнее, хотя и безопаснее, чем быть заподозренным в действительном таком намерении, или в чайной, где я понимал разрыв между сущностью и существованием кафе, бистро, закусочных, и понял деятелей искусства, собирающихся в этих заведениях легкого свойства, потому, что здесь могли они вплотную воспринимать ужас от того, как разрывают сущность и существования такие вот заведения, как чудовищны они для индивида, становящегося в кафе без существования, либо самой только сущностью человека-невидимки, чистым отображением друг в друге взаимно-однозначных своих соответствий, домогающихся любви корейца. Наряд по столовой был для Джойса, ответственного за нас непосредственно единственного прапорщика из ответственных, нацепившего на себя ницшеанские усы, сообразно гоголевским описанием свисающие и маленького крошечного для них стойкой сушилкой для тарелок подставкой для чистки сапог по совместительству подбородка, один вид которого только, подставленного для чистки сапог подбородка, добытый в скорпионовом смысле ответа из самого допроса, ужаливающий письменным проявлением собственного носа прямо в его собственное мышление, опосредующего свою ответственность посредством Борхеса, заманивающего библиотечной пылью аромата мужского семени в лабиринт испорченной своей носовой перегородки крупного носа, спасающего мозг от кровоизлияний, и не будь которой, не было бы, не настоялось бы на деле, основанном на мышлении, никакого Борхеса, а была бы только сильная, кособоко вперед склоненная, имеющая своей целью скорее остановить, удержать на месте, чем продвинуться хотя бы на бесконечно малое расстояние в ничто, и на этот раз возобновляющем себя в нашем присутствии тем, что наряд по столовой выпадал Джойсу, играющему в кости от Пруста, в кости не играющего официально, но играющему в них тайком, и тоже неизбывно уменьшающего свой капитал времени в неочередной незаслуженный раз, так что мы будучи в общем-то примерными, дисциплинированными литературными героями, знающими свою обязанность и понимающими свою ответственность перед умирающей за нас родиной из писанных и неписанных уставов литературы, где говорится, что литературный герой должен бдительно охранять и стойко оборонять свой своей место в тексте, не курить, не пить в тексте, не отправлять естественные надобности, допускать к своему месту в тексте или автора текста или литературного критика, своего разводящего, не петь, не допускать к своему месту в тексте посторонних, а, будет этакое случится, то, необходимо, разразившись в воздух монологом, если он не подействует бесстрастно принять диалог, оскорбившись на автора, который хотя и понимал, что не имеет к нам ровно никакого доступа, отношения и только назначен, стоит над нами еще случайнее, чем название книги, составляющее наш взвод, но усердно выполняет бессмысленное свое господство над нами, совместно только существующими в единовременном акте приведения территории из состоящей в наличии в боеготовное идеи господина и идеи раба, взаимная предрасположенность которых становилась очевидной в наряде по столовой, той в углах территории хаотически шевелящейся среде, где все-таки происходило такими авторами как Пруст и Джойс закрепленное строго-настрого, но мимо воли и с нею вместе ими вводящееся, воспроизводящееся, появляющееся, хранящееся в тайне, чтобы хотя бы что бы то ни было различать на территории, разведывать в ней безопасные пути и изменяющуюся в ней истину письменности, обращения письменности в письмо, минуя литературу, такое обращение господствующей на территории кромешной заботы о ее повседневности, которое минуя все законы и установления человеческого рассудка через одно присутствие только порождало природу этого мира - различающееся размножающееся клетками спорами опыта связывание телесности и письменности, растущее, укрепляющееся, твердое, крепкое, мускулистое, плечистое тело, лишенное головы на клавикордах гильотины мата, превращающегося в наряде по столовой в свою сущность, дымящуюся, отмывающуюся, разноплещущую, растворяющую в серной кислоте полотно разговора с родителями о службе в армии, представляющее из себя среду, из которой возникают в качестве ее зрительных образов, сушилки для тарелок начала века, настолько необходимые, что пронизывает все небольшое пространство комнаты-мойки, по прутьям которых мы и передвигаемся в ней, на отшибе столовой, выделяя себя в отдельную от нее часть, сливающую законченную совершенную воду в выбросы труб, загроможденной пизанскими башнями котлов, вместилищ для мытья, проект которых хотя все еще и не придуман, но пространство мойки так плотно от мата, с кающегося единообразием давления в голове, заливающего слюной всю речь в экстазе подражания мойке, заливающей водой спекшееся единообразие посуды, уносящей с собой идею их нечистоты, в воде обретающую устойчиво-ширящиеся истолковывающиеся очертания, смываемые истираемые руками литературных героев, с тарелок остатками пищи, которая представляет из себя остатки руины письменности, так, что они сортируются по различным жестяным бакам, в которых проницательный писательский взгляд способен различить эти остатки, где особым спором пользуются у некоторых литературных героев, и такие случайно основательно зафиксированы, изучены, каталогизированы литературной критикой, употребляющих отходы мяса, которых скапливается такое количество за один роман, что их не увидит столько за все время службы, временящихся и в других, не менее древних, чем проза жанрах литературы, например, в поэзии, где один на один оказываемся мы в подобной медицинскому кабинету комнате лабиринта столовой с грудой сырой рыбы, которая будет поглощена частью за один ужин, и заключается письмом ее разделки, мимо которого не проходит, в которое включается, вписывается все существующее, не умножая, но и преуменьшая, разводя по тупикам лабиринта, число существований, изображаемых диалоги, состоящим из двух ударов, одного, наносящего рыбе удар, лишающий ее наискосок головы и части тела, причем делать все это необходимо так, чтобы не срезать с нее слишком много мяса не затормозить также излишне скрупулезными движениями текстовую работу, ведь за оба прегрешения последуют внушения от местного писателя, обрекающего на дневальничание противоестественной смены дня и ночи, обрекающего на постижение сущности армии или того хуже, на рукоприкладство литературного критика, с помощью которого и постигается феномен рукоприкладства в армии, себя-в-самом-себе-обнаруживающий, для того чтобы связать которое с ее сущностью не хватило бы и Аристотеля, и уж конечно не каждый на нас способен был воплотить в себе как Фому, умеющего не тормозить текстовую работу, так и Августина, умеющего не срезать с рыбы двумя ударами встречного диалога слишком много мяса, другой же удар хранил в себе тайну общения с письмом-разделкой-расчленением-литератур-критикой, когда рыба как бы сама, под воздействием нежного прикосновения к своей грубой кольчатой чешуе, отбрасывала наискосок хвост, умелостью этого жеста расширяя-пространство чистилища с двумя большими ваннами, одной архимедовой, где рыба была уже очищенной, и можно было начинать науку, другой эпикуровой, где рыба еще не была очищена, подшиваясь вспоротом брюхом ко времени так, что прояснилось представление о факте неоспоримой полезности того, чтобы вся служба еще два года происходила в этой комнате, если только еще иметь здесь магнитофон, и то была та мысль, которая позволила мне прочесть этот эпизод классического романа, описывающего невероятные условия труда молодых ребят, подневольных детей и перевернуть страницу, веря в эту мысль и даже заронив внешним своим, спокойствием эту замечательно бредовую мысль в других, которые тоже вдруг поверили, что они готовы бы были просидеть здесь, пусть даже читая эту страницу классического романа, и когда мы это поняли, мы ее перевернули, хотя в комнату не раз заглядывал, злобно шипя, оказываясь карликом больших истолковывающих глаз литературного зрителя, критика, который и должен был эту работу выполнять, и на которую нас отправили по негласному распоряжения Борхеса, Дкжойса, Пруста и еще бог знает кого, с которыми литературный критик, а это был Сартр, имел какие-то дела или просто был нужным с точки зрения логики человеком, нашедшим свое бытие в столовой, до кладовых особенно охочи прапорщики, что я подлинно узнал, когда под водительством Джойса отправил нас, избранную группу литературных героев, в расположение отдаленно от столовой кладовые, где нашей задачей стало развесить, предварительно застраховав, на кроки в холодильной камере, с десяток огромных мороженных туш, страхованием которых был поглощен Рубенс, совершить заморозку письма так, чтобы безболезненно были из него удалены все виды литературы в спекшемся единообразии ее жанров и чтобы осталась одна только чистая риторика, мороженные мясистые куски и туши которой мы несли по двое, сгибаясь в коленях, символах, в которых внутренней жизнью зарождался миф, и укладывая их себе на ноги, так если бы мы некоторое время сидели за ее столом из риторических перетаскиваемых нами фигур, за которым тосты на мате произносил прапорщик, и уже общими усилиями иногда с риторической поддержкой прапорщика, автора романа, подвешивали натужно снизу руками его подхватывая этот кусок риторики на крюк заботы разгоряченные в курорте холодильника и покачивающихся и раскачивающихся мясных туш, мы идем за следующим куском риторики, оказывающемся в холодильнике горячими дымящимися кусками совести, так, что когда эта работа завершается, то я понимаю, что мы имели дело со ртом профессора-метафизика, ведущего свой семинар у закадычных своих студентов, и даже прапорщик, наш автора, утирая пот со лба, в белом с пятнами мясных волокон халатике, с налитым и отполированным изнутри и снаружи водкой крепким лбом, указывает, что чтение этой нашей текстовой работы, будет описанием законов бытия, которые начали господствовать в полную меру, когда помещение столовой оказалось на ремонте, и пищу приходилось возить на некоторое расстояние к заросшей поляне на окраине части, и когда сам Пруст следил за правильностью отпуска порций масла, сливочных кружочков расположенных сотнями на употребляемых с этой целью протвинях непомерной величины, которые вместе с хлебом погружались в грузовик, который следовал это короткое расстояние, В котором обреталась часть наряда по столовой, и каково же было удивление Пруста, когда он узнал о забракованной одной поездке масла, итого деликатеса, по той причине, что один заступивший в наряд по истолкованию и переводу текста литературный герой то ли от сотрясения грузовика, то ли от невиданной силы поворота, его изнутри толкнувшей, в прожиренной с темными пятнами своей рабочей форме в сапогах с комьями глины, очутится заскользив ногой на противень в попытках исполнить на ней варварский танец живота, на разъезжающихся ногах проститутки, и в экстазе от этого танца весь вскоре оказавшийся на протвине, как на резвом коньке несясь по катку протвиня по всей непомерной ее величине из края в край и обратно, усиливая красоту исполнения, на которую мы все взирали с остервением и спасались, своими срывающимися движениями, тонкой пленкой распространяя масло по черному квадрату протвиня, светочувствительной пленкой в фотолаборатории крытого грузовика, где и проявляется негатив литературной критики, на который попадает свет литературы, щедро и всецело распространяемый указывающий в своих артикулах на необходимость ускорения поставок котлов с кашей и чайников с улицы через окно во внутреннее помещение столовой по небольшой лестнице, к окну приставленной, особенность статей которых, объединяющихся в одну авангардную массу в простом указании, нацеливающем на вещь, имеющую с их точки зрения самостоятельное метафизическое звучание, и тем самым вырывая эту вещь из привычных бытовых связей, устанавливающихся в кропотливой филологической работе в специальной овощной комнате по такому очищению картофеля, которое минуя все эти совершенные лингвистические средства обработки клубней, изломанных в истолковании картофелины как многогранника, выходящем на дилемму квадратуры круга, вооружившись многочисленными, по числу существований, ножами, срезающими пеструю кору действительности стойкую с непосредственного бело-желтого ядра истины, что все в целом завезено и прижито в России и Германии, ручную безо всякой литературы, обеспечить всю культуру литературными героями, хотя откровенности ради надо заметить, что большая часть картошки в бессилии ее очистить, хотя ряды филологов все увеличивались, снимаемые Джойсом и Прустом неизвестно откуда, выносилась на свалку, прикрывая в ведрах статьями картофельных очистков, что и было обнаружено вошедшим на этот раз через какое-то зияние на территорию части, под утро, когда господство литературы все более рассеивалось, Шолохова в обличье седого подполковника, курирующего в штабе нашу часть, сильного, честного, правдивого старика, о котором все думали, что он уже умер, и всегда неожиданно после отбоя или перед подъемом появлявшегося в части который быстро обнаружил нас как источник художественного творения в лабиринте помещений столовой и хотя вокруг него прыгал Джойс, заходя за него и заглядывал ему в глаза, утверждая, что он мертв, и хотя надувал губки Пруст, он сумел задать нам вопрос, вытянувшимся перед ним, так как мы были быстренько выстроены Борхесом по приказу Джойса, о мере нашей ответственности за состояние литературной критики на территории, хотя картошка-то выкидывалась наверное тоннами, а не парой каких-то ведер, и мы, старательно обходя этот факт, разъяснили ему дело таким образом, что мы занимались переводом знаменитых картофелин на язык филологии, на немецкий, сохраняя ее в целости и в тайне холодного двора, в темноте которого таилась свалка, и не подвергая ее высокой литературе варки-чтения и бережно укрывая клубни философскими статьями, ведь то, о чем мы молчали было не ничто, а нечто, вот это, после чего Шолохов ушел, и больше НЕ возвращался, по крайне мере, за время моей службы, и вместе с его уходом закончился наш наряд по столовой, как заканчивается производимое под грохот и вонь моторов тракторов половое сношение, узаконенное в опыте писцов совершающееся всегда вопреки, образовывающееся из клубящихся масс письменности безо всякого провиденциального вмешательства литературы, которой поклоняются Джойс и Пруст, Борхес, литературы, чистым, вечным и неизменным предметом которой является Шолохов, образовываются планеты письма, выходит из-за бугра Шолохова солнце чтения и образуются горизонты значений, и совершаются самые последние задачи литературы, как отмываются руки, забываются зонтики, и я отправляюсь в увольнение и город, веселье мое есть лишь свидетель того, что я не стрелял несчастных по темницам, натирающий свои ботинки, уже покупая в магазине, мне доподлинно известном, кефир и какую-то сладость, а также целый батон, заходу во внутренний двор известного мне дома, в котором много деревьев, и думаю только о том, что если этот дом офицерский, мне будет под черепом неприятно, туда нечто попадет и будет мешать, сажусь там на резко-серую маленькую скамейку со столиком и устанавливаю на них продукты, ожидаю окончания службы в армии, устраиваюся, поглощая их перед фасеточным глазом застекленных окон здания, показывающегося многогранником, если оно офицерское, ничто, если в нем прописаны и живые литературные герои, нет ничего во мне, кроме одной только мысли, перебирающей каждую букву всей литературы XX века в поисках того, что от нее останется, и что В ней только на деле существует, от чего в качестве эманации происходит ее эпизоды, слова, строки, абзацы, и т.д., и никуда больше в городе не направляюсь, пока мне наконец не прочитывается на экране моего сознания, не проступает строчка, о существовании которой я тогда еще и не подозревал: "не стрелял несчастных по темницам", и мне нет нужды куда-либо двигаться, потому что нахожусь я сейчас более чем в центре мира, я обретаюсь, появляюсь в центре литературы, для движения из которого ни одно направление не является преимущественным, начало которой уже отразилось в своем конце в краю моей рукоформенной одежды, лежащей на столике, мое собственное исчезновение, а костюм сидит, показывает, что строка обнаружена верна, ведь она себя в себе самой обнаружила, предохраняя время от его утраты, являясь критерием выразимости смысла, и необходимо просто приходить на эту скамейку в каждое увольнение и сидеть там до конца увольнения, а не участвовать в произведении литературы, находясь и появляясь в ее центре только там где письменность рассеивается в письмо, и знать также, что от разговора с родителями о службе в армии, этой библии всей литературы, произошла и есть сейчас, вот и где одна только строчка "не стрелял несчастных по темницам", и возвращаясь в часть, я стараюсь не терять ее из виду, что опаздываю, бегу, и, скрипя зубами, теряю, и когда и подхожу к КПП, мне записывают опоздание на одну минуту и этой одной минуты совершенно достаточно, чтобы эта часть повторилась снова, поэтому перечитайте ее. ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ Здравствуйте, я - книгопродавец. Мое отличие от писателя такое: он скажет "Игорь Сергеевич", я бы сказал, я скажу "Угорь Сергеевич", потому-то и попал я в штаб, вызванный в строевую часть студент гуманитарного факультета университета, и оставленный в кабинете начальника строевой части, досконально знавшего русскую философскую традицию и оставляющих свои заметки о ней повсюду, на разглаженном своем воротничка, на картах учебных действий, на специальных документах, идущих даже на подпись к командиру части, а также повесившего под официальным портретом плакат с высказываниями и суждениями, пытающимися сплавить воедино в отношении и в присутствии фермента русскости кантовский опыт и спинозистскую геометрическую этику в одном безначальном временящемся опыте, принимающегося расхаживать, испещряя своими заметками типа "никакая ни экзистенцфилософия", разнообразные, подлежащие строгой каталогизации, бумаги, и в пылу своих мыслей, разбуженных после юмовской спячки, указавший мне на необходимость сначала закрыть дверь с обратной стороны, затем подготовить для начальника штаба, в самом безусловном и необходимом смысле занятого непосредственно самим мышлением, а не терапевтическим истолкованием его подручных средств только имеющего дело с самой сутью мышления безо всяких символических посредников и философии откровения, от знакомства с которой он уклонился, спасая этим нечто в своей душе, так неожиданно и выразительно, что как лягушачья кожа, сняли с него в вечер в углу комнаты, которую мне изнутри собственного мотива потребовалось убирать, что я, охваченный жаром мысли, устремился ночью из казармы в штаб, старые грязные майорские погоны, которых я и залучил, убирая кабинет, и которые мы ночью и перешили на сержантскую гимнастерку смуглого, с крючковатым носом Борхеса, трактат на соискание магистерской диссертации в академии генерального штаба, в котором мне предлагалось разрешить то непосредственное взаимно-однозначное соответствие, отражение друг в друге и взаимное отображение бытия и времени, причем "с помощью одного только циркуля И линейки" находясь между ними таким невысказываемым образом, что и Джойс, условно принявший текстовую работу за законы бытия, и Пруст ошибочно принявший законы бытия за текстовую работу, рассмеялись бы от зависти, так как в награду мне вменялось освобождение от армии, туманящееся звукорядом уступок, каковая работа и совершалась мною вдохновляемым созерцанием из штабного окна моих сотоварищей, совершающих мистерию вечного своего бега, находится вне которого, уйти из-под пяты которого было совершенно невозможно, на который взирал я со священным трепетом, как на содержащую в себе и ужас и спасительное рябь действительности, новую чувственность и новый рассудок даже созданный гением мышления нового времени, и страх и трепет эти были так велики, что заложили в начало моего труда, то что потом будет поименовано неслыханной смелостью, полагая в качестве объект-предмета, постоянного и неизвестного, эстетики, являющейся по прежнему и в единственном своем определении мать этики, являющейся ее ребенком, дебильно переставляющим шашки в игровой комнате дурки, сумасшедшего языкового дома, куда заточена этика, по приказу армии, распространяющей тюрьму ее живительное бытие, переполняющееся через свою границу, в сам бег, являющийся всеобщим мышлением, перебирающимся с языка на язык, из всеобщего в особенное и обратно вязко, так что в ходе своей текстовой работы я постоянно выдвигался в ничто бега, шаг за шагом раздвигая его пустоту, которая сама расступалась передо мной, уступая мне дорогу, смыкавшуюся за мной, истирая все мои следы, так что если бы кто захотел меня спасти, изъять из обращения текстовой работы, то он не смог бы этого сделать так как был бы лишен возможности проследить мой путь, поглощавший меня в письме, в котором надежно я прятался и обустраивался, своего рода тихую комнату, стаскивая туда редко имеющиеся в наличии, блестящие, иногда попадающиеся, тускло поблескивающие в речи представления, образы, выражавшие мое бытие в армии в соответствии своей истории и психологии стремящиеся построить рациональную теорию внешней формы присутствия в заботе о колибри, ожидании ее, зажгущую одним только крылом своим армию, из потерей все тогда будут опасаться, бежать из щелей временной основы человеческого присутствия истиной художественного творения, из этой вещи, мыслимой и одновременно мыслящей стороной которой является письмо, протяженной же и одновременно длительной временящаяся письменность, в которой я отыскал то первичное фундаментальное суждение, на котором основывалась вся метафизика с прогреческого ее времени, быть может, излишне пристрастного: "Есть колибри, следовательно, я существую", показывал я также, что колибри есть та, что извлекает ответ из самого вопроса, мужчину из женщины, женщину из мужчины, истину из метода, метод из истины, слова из вещей, вещи из слов, наконец, бытие из времени, время из бытия, и кто ее словил, тот все это может проделывать с легкостью, показывал я, наконец, что колибри, только лишь пролетев над письменностью, может обратить ее в письмо, что одна колибри способна заменить собой всю литературу и что ее присутствие, мерами прерывающееся, мерами непрерывное и означает для людей существования повседневности от и до естественной смены дня и ночи, что время показывает не часы а колибри, которая одна способна совершить путь от времени к бытию и обратно, причем в обратном ее пути ошибочно усматриваем мы сущность письма, если же Я правильно ведет себя в лабиринтах взаимнооднозначных соответствий времени и бытия, сознавая, что этот лабиринт из стенок взаимно-однозначного изображения пространства и времени, покоящихся на основаниях текстовой работы в отличии от бытия и времени, покоящихся на совместно-раздельных основания и мышления, посредством которых только и есть суждение, вываривающееся в котле, в котором на деле вываривается солдатской кашей письменность, как на фундаментальную структуру повседневности, онтологизация которой осуществляется колибри, указывал я на то ветхое строение на заброшенной части территорий, которое поручено было нашему взводу для уборки территории как бисквит, обильно присыпанное экскрементами, возобновляющиемися каждое утро, ведь именно на утро цивилизации, освобожденные, от утренней зарядки сущностью техники, так как имели непосредственное к ней распоряжение, безвольно отданное Борхесом, мы делали поворот к этому строению, где должны были приводить это временящееся бытие в соответствие представлении о территории руками, в отсутствие инструментов, голь-на-выдумки-хитра приспособлениями очищать это строение нашего мышления, существующего самим представлением о территории в попытках мыслительных экскрементов, вращающихся внутри внутренней формы белизны культуры в качестве совершенства аристотелевской эстетики, лотерейного колеса, разыгрывающего среди филологов культурные экскременты, я показывал как утром, обливаясь от холода, в очищенной частично части строения, мы сидели около костра, совершая круг собирающего начала той состоящей в наличии повседневности, которая обводила пестрой корой действительности ядра армии, из коры которой только доставалась занозе познания, кольнувшая через кору в чувственность армии, эманацией которой является всякая новая чувственность, наконец, которая опускалась на армию, как веко опускается на глаз, как дымка опускается на поля, тем самым мы вырабатывали устойчивое количество теплоты, соответствующее насыщенной термодинамическими формулами и построениями песне песней колибри, которой соответствовало само термодинамическое устройство мира, и в зависимости от которой изменялась энтропия, когда остриженный солдат-учитель физкультуры в повседневности повествовал о том, как вытягивались перед ним дети, воспринимая его абсолютно всерьез, исполняя любые его суждения, и делал это в форме изумительного по своей информативности бреда, в котором еще улавливались трели колибри, невиданно влетевшей в певчую прорезь его сознания, оставившей там несколько легких кружащихся перышек, так, что все целовали его речь, а затем ходили вокруг строения, уступая друг другу участок за участком для тщательной очистки, тревожась друг за друга и неприступая к делу, чтобы не стронуть с места ледник армии, окаменевшиеся массы экскрементов текстовой работы, онтологизация которых лишь присоединяет нас к ним, и это хождение, рассеянное стояние на ступеньках собой одно лишь то, что мы водили вокруг, видя перед собой нечто иное, нежели это строение, оно лишь ход в необратимость времени дома-колодца, хотя и запакованного нами в саркофаг из бетонных блоков-слов, по поводу которых Джойс и Пруст, помниться, сомневались, как их можно было свезти, словить и устроить из них весь этот саркофаг, внутри которого Борхес служил панихиду по дому-колодцу, окруженному мышлением жерлу из которого расстреливались буквами алфавиты, паля картечью по воздуху, ускользающему от определений в духе абсолютной заполненности и непроницаемости, в пространной своей речи Борхес открывая вневременное его равностояние, не спадающее по проекту удерживающих его механизмов текстовой работы составляющихся из дома культуры, бассейна и автобуса, вокруг которых то и ходили, в которых заглядывали, в которых себя самих видели, находящихся в доме культуры, в бассейне, в автобусе, и видя себя, мыслили соответственно, уступая друг другу участок за участком места текстовой работы, когда я ощущал себя мельчайшей пылинкой опыта телесности в космосе телесности, пылинкой-словом на побережье безбрежного океана литературы, и нахожу в себе силы перебить это вдохновение и поставить точку, а ее затем запустить камешкам по волнам литературы, так, что он только будет тихо подпрыгивать несметное число раз и никогда не утонет, ведь я сюжетов не изобретаю, с тем и отдал я свой трактат "Бытие и время" двум ефрейторам, служившим от века в строевой части за загородкой от кабинета строящего их начальника, которым в его молчаливое отсутствие, прогуливающегося лесными, тропами возле территории части речи, по которым мы бегали марш-броски, которые он просил в книгу от этих тропах не вставлять, и имели полное право исправлять текст, хотя этим правом пользоваться только один из них, Шеллинг, неисправимый формалист, отстукивающий этот мой текст на машинке, и вставляющий всюду где только позволяло место, и запрещало его желание стучать по клавишам, уменьшительно-ласкательный суффиксы, каковое действие показывало мне вдумававшемуся в него и прочно в нем засевшему, соразмеряя его с собственной телесностью, показалось мне наиболее совершенным из всего, что я видел в армии, осталось для меня необходимым критерием истинности, каковое впечатление произвел на меня этот ефрейтор, румяный, новогодний с иголки одетый, номинальный гений этого мира, отяжелевшее к подбородку, не имеющее выхода силой мужчины в беспредельное лицо которого, просветляющееся и комментирующее свою в высшей степени конечность, обретало свежую молодую плоть в конструировании уменьшительно-ласкательных суффиксов, снимало своей собственный небритый оттенок неряшливых литературных штудий в своей аппетитной с иголки пригнанной и поддогнанной новогодней форме, зимней, прекрасной, какой я еще даже не видел, не то чтобы не носил, поскольку у нас у всех еще была летняя форма одежды, никакого видимого интереса не проявлял второй постарше ефрейтор, имеющий свое прочно ему закатившееся отношение к текстовой работе такого вида, неоднозначно описываемой в терминах каталогизации, но проясняющее сознающий ее безусловную, хотя и необеспредпосылочную, необходимость для поддержания незримого равновесия текстовой работы, общественного договора, руссоистскую структуру которого все еще можно было различить, один раз попробовал он был впечатать абзац какого-то настолько неуклюжего, текста, ряда простых слов, значения которых бесконечно утяжеляются, вписываются со строгой определенностью, хотя и без определенной цели, так что слова складываются в грамматические предложения, склеивающие текст, значение к которому присоединяет, прикрепляет сам читатель сам, выступающий в качестве первописателя, которого здесь и теперь комментирует автор, но я только рассмеялся, хотя и с должной степенью перечеркивания улыбки что заставило его слог еще более одеревенеть и перейти в самозаконную полосу изумительного бреда, которым он впоследствии заполняли обосновывал увольнительные записки, необходимые им обоим, и которые Шеллинг из уважения к нему никогда не подписывал, каждый из этих писарей изымал нечто ему близкое из первичных элементов устройства территории, так что основная задача по вменению им представлений о письменности, оказавшейся всего-навсего рассеянием опыта телесности романтика, возводящего в суть дела мышления наблюдение в замочную скважину вслушиванию за тем, как романтик рассеивает свой опыт телесности, и наконец, потрепав меня по плечу речи один пожелав проявить побольше продуктивной способности воображения, другой - усилить рефлективную сторону трактата, отпустили меня, пожелавшего было предупредить об опасности новогоднего ефрейтора, которая по моему мнению, грозила ему со стороны другого ефрейтора, склонного, как мне тогда казалось, к доносительству начальнику строевой части, который пообещал при мне как-то, что до командира части этот донос уже конечно не дойдет, но, быть может, дойдет до начальника штаба, мне же не хотелось так рано отпускаться в казарму, а еще хотя бы немного побыть в строевой части, поработать над трактатом, который у меня отобрали, обозначить внутреннюю связь параграфов, рубрик, написать предисловие и как в зеркале отразить его в заключении, найти соответствующий язык для написания в недалеком будущем второй части трактата ''Время и Бытие" и вообще прочно, еще более строго чем посредством понятий, зафиксировать тот вид бытия, в котором конструируется сущее армии, опровергающее аристотелевскую линейную концепцию времени, в аспекте непоставимости, в духе свободы. После того как остался незамеченным мой трактат, позволяющий мне, в духе философии откровения говоря, претендовать, по крайне мере, на должность заместителя начальника штаба в иерархии отцов Армии, после того, как были обойдены вниманием мои статьи в казарменной стенгазета, в которых вероятно был усмотрен скептический дух мистицизма, и, наконец, никто из литературных героев, в бреде которых я надеялся встретить понимание и вызвать революционные преобразования в их умах способных только огрызаться с автором, да честить его на окраинах текста, но свято, святее чем пост, святее чем автор, соблюдать всякий диалог, но встретил понимание только у логика-флейтиста, отвечающего на всякое вопрошание неизменный ''надо опорожнится" с легким придыханием панречевой концепции интеллигенции, и у корейца-историка, обладающего также незаурядными способностями филолога, такими, что обходясь без мата, он находил соответствущий язык для распознавания смысли под игом армии событий, ими обоими приветствовалось мое желание найти соответствующий язык для написания "Времени и Бытия", зародившегося своим замыслом еще в начале нового для меня времени, когда имея счастье из окна только созерцать вечный и неизменный бег, постоянный объект армейский эстетики, и вслушиваться в суждения типа, что человек есть машина из бега состоящая, для бега предназначенная, и что космос есть бег и что все во имя бега а сам бег от бога, философия откровения которого преподнесена мне на тарелочке, разжевана и В РОТ положена, на той, самой, что одна из многих сушится на крючках сушилки для сапог, в виде решения, воплощающегося в том, что я выписал из дому кинокамеру с многочисленными ее принадлежностями и, когда она была получена, выбил у Джойса, вошедшего в мое третье состояние, право пользоваться ею, непременно все это согласовав с Прустом, что уже не представляло никакого труда, так как с ним я столковался, что буду снимать учебный фильм о том, как необходимо искать утраченное армейское время, как, наконец, осуществлять его каталогизацию, я даже пообещал Прусту, что если эта моя текстовая работа получит ход и привлекательность, я украшу внутреннее помещение штаба стереоскопическими фотографиями, в фотошоках которых будет храниться утраченное, найденное, надежно каталогизированное время, опознанное, и муляжи тех, кто его утратил, образа литературных героев, дело чуть было не испортил Борхес, очевидно догадался, что это дело основано на свободе, который решил вокруг показать свою власть над литературой, но я его успокоил тем, что пообещал снять его и других еще сержантов какие только пожелают, и они тоже останутся в вечности, вообще говоря, стоило больших трудов убедить общественность, что ожидающая материализация и их ответственности существенно отличается от материализации категорического империтива в системе трансцендентального идеализма Шеллинга и не встраивает во временящийся опыт электрод категорического империтива, я доказывал посредством византийской риторики, что занесение их в каталог вечности на вечное сохранение не только необходимо для общего дела, но и совершенно безопасно, безболезненно и что никто и не успеет испугаться, и со следушего дня я приступил к съемкам, тому разговору с армией, который соответствовал трактату "Время и Бытие", языке, расстраивающим неписанную речь, команд, возгласов, приказаний, с которыми я теперь кропотливо работал, расставляющими части армии в мною предназначенном порядке, поворачивая ее без опаски к ней прикасаясь, разглядывая то одни, то другие ее стороны, улавливая и заносы в вечность улыбки оживающих в пределах кинокамеры литературных героев, припоминающих похождения о гражданской жизни, связанные с теорией государстве по отношению к мертвенному покою которых армия обнаружила некоторое движение, стронулась с места, начала медленно и целеполагающе, с той же точностью и практичностью немецкого языка, отдавать, фабриковать приказы, приказания, распоряжения, сходить шаг за шагом, царственно, в поддерживаемой и развиваемой представлениями мантии, с ума, лестница к которому имеет вполне ограниченное число ступенек, так, что мы могли рассчитывать на успех, каждый нацеливая свой черный квадрат на фиксирование в его тонких слоях и пленках таких до этого устойчивых, не обнаруживающих ни на какой пленке самой высокой чувствительности, по меньшей мере удваивающей их существование, элементов, которыми то собственно и присутствовала армия, частей речи, склеивая которые в определенные грамматические сочетания, можно было выцедить чистую сущность бега, которая тут же рассеивалась, улетучивалась, срываясь в воздух атом за атомом, создавая в воздухе тем самым питательную среду для улыбок, из него происходящих вдыханий подлинного его состава, в особенности улыбки стриженного здоровой яйцеобразной формы головы академика в очках, занявшегося после фундаментального цикла лекций деятельность по разогреву газовой лампы посредством скорее излучины рта, одной из мелко его изобразивших, культуры междуречья и цивилизации смеха, чем сильными руками своими, непосредственно, к чему и призывая, на чем и настаивал другой ефрейтор, руками разогревающий лампу, переполняющуюся огнем из черного квадрата, от которого приходилось бежать мне впереди совершающегося бега с оружием и в противогазах, в мнимое место якобы за территорией, на деле представляющей из себя остров, покоящийся на трех частях речи, где и должны были состояться стрельбы, на которых впервые должен был быть опробован соответствующий язык, найденный для второй части фундаментального трактата, опробован на всей части, к которой что-либо во мне принадлежало как часть принадлежит к целому, и везде искрилась письменность смеха, становящаяся доступной в своей открытости даже для офицеров, от которых временно и слегка сущность армии закрывалась черным квадратом, так что даже литературные герои стали вовлекаться в какие-то сцены, нечто эпизодически разыгрывать, поглядывая все еще на авторов, подбивать что-нибудь ногой, наставлять друг другу рожки в кадре, находящимся перед черным квадратом, а Джойс даже погеройствовал, подняв с места учебную неразорвавшуюся гранату, которыми забрасывалось мышление, этими словами со смещенным центром тяжести, и разорвал ее в своих руках, испытавших законы бытия, как в детстве, и пошутил, забросив учебную гранату в куст под которым с другой стороны в общем-то и не прятались два литературных героя. Решительное противостояние сущности армии, окрыленное этим успехом, не замедлило себя долго ждать. Состоялся караул, на учебных тренировках которого я уже вел съемку, не используя силу черного квадрата, в порыве скептического своего мистицизма рассоединявщего армию на составные части, бассейн, автобус, дом-колодец, дом культуры, из-под которых успевала выскочить колибри со мной в руках, а напротив, осуществляя накачку своего индивидуального черного квадрата, позволил изображению армий существовать моим посредством, превращая себя в индивида, единицу письменности, амебообразно и не помышляющую о сценарии съемки этого изображения, тяготение которого к черному квадрату пересиливает изображение, все это я делал с тем чтобы найти в себе силы не только прочесть захваченную мной в караульное помещение книгу Эйнштейна, где в одной из статей было первое изложение теории относительности, выписанную мною из дома, то есть захваченную из места, на деле находящегося незадолго до дома культуры, обнимающего это медициной своего дыхания, но и так совершать письмо этой книги, так как книга Эйнштейна была написана в том смысле, как я ее читал, что была указанием того, чему, какому представлению должна соответствовать подлинная книга, письмо которой было необходимо для того, чтобы различить книгу, о которой мечтал Эйнштейн, разводящий сегодня караул по местам литературных жанров, с той книгой, которая описывает действительный путь от времени к бытию, как это в молодости пытался сделать начальник строевой части, теперь специально поставив эту задачу перед двумя ефрейторами, которая, конечно, изнутри их собственного мотива перед ними не стояла, и у них на нее не стоял, делал я это, когда сменившись с поста у знамени части в самом центре прорвы, куда ставили только тех кто мыслил повседневно не в рассыпавшихся ее частях, пассивно маневрируя от одной части к другой, а мыслил ее всецело, так, как они могли нечто натворить, ожидая встречи, на постах, где еще какие-либо события могли имитироваться, колодой в полной форме и в снаряжении и с оружием громоздился я в комнате отдыха, где включен был свет, на мраморных полосах-плитах-стеллажах-подставках-для гробов-ровных-и-длинных письмом, мертворожденным в утробе, которой запрещено отказываться от переваренного, а велено носить его в себе в качестве общезначимого, был ритором, рот которого с одной стороны был забит, заложен камнями слов, с другой стороны в попытках своих вздохов и выдохов умео демократически управлял звукорядом сна, между делом умудрившись состряпать ПИСЬМО книги, о которой даже и не мечтал Эйнштейн, которому первому приснился символ, пылинка рассеянного опыта телесности в лучах письменности, движение которой в себе самом обнаруживает не гравитацию даже, а то, что с ней происходит под воздействием этой пылинки саму теорию гравитации, в условиях которой и обращался, восходил и заходил в армии центр моего Я, всего лишь следом, придорожной пылью пролеска, проложенного на переферии этого центра так, что я в качестве путника, который по нем двигается от времени к бытию, и достигает цели только в том случае, если он действительно забыл зонтик, за счет чего посредством проселка моей самости и вращается этот центр, когда я раздумываю над опытом который мастерски и наиболее убедительно все это осветил, включив гравитацию внутри караульного помещения так, что увлекаемый теорией гравитации, поднялись мы часть за частыю во всем своем снаряжении из . своих саркофагов спального помещения классической караулки, и с тревогой построились перед прапорщиком Джойсом в ожидании новой поэтики, без штанов, и в верхнем кителе, выведшего из своего кабинета в караулке оторвавшись от своей эпопеи, и проверившего наши знания уставов несения караульной службы в литературе, убеждая нас в справедливости ученого незнания, особенно внутри караульного помещения, где вся литературная критика должна соблюдаться неукоснительно, посадившего нас за многократное переписывание Вергилия, в котором мы, по его мнению должны были восстановить первичный, написанный прозой текст, "Эннеад", и наиболее в этом смысле ответственная задача была поручена мне, откомандированному на пост у самого знамени, где медленно, но верно обращался я из литературного героя в манекен сюжета и на этом не останавливаясь превращаясь в замысел автора, не задерживаясь, наконец и в нем, питался той клеточкой его тканей, в которой он был узаконен римским правом так, что я видел только светлеющий с приходом дня коридор и черту, за которую никто не должен был перейти к знамени, где громоздился над землей чудовищный Вий, что безобразным истоком литературы ударял копытом по гулкому коридору, впечатляя даже встречавших и сменявших меня исступлением моей текстовой работы, и чудо свершилось: какой-то штабной солдатик направлялся к черте, я надеялся, что сейчас он повернет в какую-либо комнату коридора, на что я отвечал ему предупреждающим о стрельбе криком, звук которого состоялся только а глубине моего мышления, на который он ответил чудовищным смехом, и я прогрохотал совершенной мыслью автоматической очереди, расталкивающей забродившие по стволу руки расходящимися кучно и меткими словами-метками, словами-дурами, словами-дураками, так, что я знал лишь то, что я перекидываю в ладонях горячую картофелину, и когда мой сменщик на этот раз прибыл на пост вместе с Джойсом, я облегчено вздохнул, расслабленно улыбнулся лежавшем у черты рукописи прозаического текста "Эннеад". Я был сам кинокамерой, в нее себя заточил, и мне объявили благодарность. Мой черный квадрат правда только трясло на ухабах пути от времени и бытию, и в тексте это видно. Как великий полководец, встречал я рассвет не над территорией только, а настоящий рассвет на посту у складских помещений, в форме генералиссимуса, в которой предназначено стоять у овеянного пороховой славой знамени. Кинопленка проявлялась в душевой комнате, которой в казарме пользовались только сержанты. Пленка проявилась черным квадратом, вокруг нее стало светло как никогда. В казарме же отключилось освещение, и не работало в течение нескольких дней, так что по вечерам невозможно было надзирать и наказывать. Я лежал на кровати и видел все. Где-то кто-то бренчал на гитаре. Все сбывается в объяснении. Книга-кинокамера, из объектива которой вылетает колибри. ПОСЛЕСЛОВИЕ. Роман "Время и Бытие". Энциклопедия Деконструкции П.И.Дерибо Профессор Института Риторики, г. Минск Мышление ныне характеризует деконструкция. Деконструкция - есть спекуляция интеллектуальной собственностью, ее отсваивание, отчуждение и присвоение на условиях конструирования в кантианско-гуссерлианскрм духе значимости бывшего собственника. Деконструкция есть приватизация интеллектуальной собственности временными авторами. Деконструкция не есть разрушение метафизики. Деконструкция есть разрушающаяся метафизика. Действительность деконструкции есть действительность конца метафизики падение грамматических оснований в воспринимающем мышлении. Что у нас в стране сбывается в экономике, то на Западе совершается в мышлении. Отказ мышления от метафизики, без действительной альтернативы породил деконструкцию - технику самоуничтожения метафизики, переворачивание метафизики со смысловой на значение ее понятий и сохранение ее сколь возможно долго в этом положении вплоть до прилива значимости к мышлению, поскольку в деконструкции открывается полная свобода действий языка со смыслами, переданными ему на сохранение мышлением, традицией. Деконструкция есть инстинкт смерти метафизики, влечение к смерти метафизики, бытие-к-смерти метафизики. Деконструкция всегда есть также сокрытие само по себе, внешний вид сокрытия, осваивающего интеллектуальную собственность, комплекс комплексов, своего рода комплексное число, отрицательный абсолют, раскрывающий причину комплекса и закомплексованности сущего как отчуждение интеллектуальной собственности и расплату за это, действие. Преодоление метафизики непосредственно как преодоление деконструкции, деконструкция самой деконструкции, расслаивающая, разбирающая ее на части как определенную структуру. Таково осмысление, предшествующее подлинности реформы литературы. Произведение "Время и Бытие" есть произведение деконструкции самой деконструкции. Его литературная форма - сознание чтения, которому виднеется несокрытость предшествования осмысленности реформе литературы по исчезновению сокрытости самой по себе в своих собственных усилиях. Роман традиционен. Его замысел - история молодого человека, направленного на исполнение воинской повинности, переданная как история его понятий. Перед нами классическая ситуация деконструкции: "... пробуждаясь к самому себе, к самосознанию, к мышлению, он (молодой человек) оказывается в дремучем лесу ходячих трупов" (М.К.Мамардашвили). Исполнение воинской повинности и стратегия деконструкции лишаются каких-либо различий между собой в ходе ценностного повествования, вызывая различие молодого человека-автора с самим собой. Действительные аспекты-моменты сюжета оказываются чистыми различиями элементов речи, следами этих элементов, следами следов, становясь в этом оказывании самими собой, событиями, переставая быть частями литературы, по крайне мере в узком ее понимании. Но чем-то иным книга открывает: "В языке есть также тождества" сравнения с соссюровским "В языке есть только различия". Это что-то иное - голос автора, изначально доминирующий в письме как в среде различий, восприятий голоса автора, которые уже не есть сам голос. Различие голосов автора (как некоторой непосредственной действительности) и восприятия голоса автора (книги как коллекции различений) и есть структура данного произведения. Тема романа (способность автора к ее задумыванию и осуществлению) в этом произведении - переплетение фрагментов этой истории молодого человека с элементами языка, которые, будучи истолковываемы в качестве способных составлять следы, т.е. существующих, оставляют их уже в сознании чтения, испытывающего то, что испытывает молодой человек во время своей истории. Это русское - есть все-таки тождества в языке! - звучит из романа. Пафос романа - "сохранение ощущения собственной жизни вместе с традицией в опыте распознавания под языковым покровом жизненной ситуации безжизненных и бестелесных признаков" (М.К.Мамардашвили). Он также в том, чтобы "оставить все в точности как оно есть (Витгенштейн), в том числе и полноту жизни. Писать - это "оставлять все в точности как оно есть". Такова суть реформы литературы, осмысления предшествования устной речи письму. Роман является Энциклопедией Деконструкции. Деконструкции, превращаемой, обращаемой в проект Просвещения, преодоления модернизма в его временных измерениях (пре-, пост-, анти- и т. д.) современностью, современными знаниями. Энциклопедия Деконструкции содержит в себе необходимые для современного молодого человека значения и разъяснения базовых понятий современности. Эта впечатляющая стройная система, каталог из тщательно разработанных рубрик, логическое дерево которых по своей подлинности и синтетичности напоминает символогию, дерева жизни, вмещает всю полноту знаний в их реяльном виде, нелинейном, как они встречаются в действительности, попадаются в опыте, которые так необходимы современному молодому человеку, задача которого - основать собственное письмо, сколотив некоторый капиталец устной речи. Инфляция устной речи и затруднения в начале письма без сотрудничества среды, имеющей собственный язык, выпускающей собственную "устную речь" - это реальность, с которой приходится сталкиваться современному молодому человеку. Природа письма, именуемая временем, и природа устной речи, именуемая бытием, есть расслаиванием структуры личности молодого человека как нечто совместное, общая сущность обеих природ есть деконструкция самой деконструкции действительной жизнью Я, черпающего на своем пути полной мерой значение и смысл из обеих природ в высказываемости сущего. Перемещение от времени к бытию, изменение места времени на место бытия, переход от письма к устной речи очевиден в романе: это и строение его ценностного повествования из десяти предложений-категорий, означающее превозмогание осмысленного начала романа над стилем письма; переплетение действительных фонем, определяющих суть дела сюжета в графемами, образующими раскрывающийся универсум осмысления, приводящее к выпаданию из текста блуждающих по всему тексту фономографем - грамматологем типа "колибри (птица-звук), "разговора с родителями о службе в армии" (слово-звук) и т.д., оборотов и холостых поворотов мысли и многих других-признаков гипер-перехода от инфляции устной речи, из метафизического пространства, к гиперинфляции устной речи, в риторическое пространство - а также к выпадению самого текста из континуума осмысления. Событие перемещения от бытия ко времени есть неоплатонизм службы в армии, неестественная эманация Я - сущности. Сама служба молодого человека в армии есть цепь или система элементов-следов, различий в языке, образующаяся структурой службы молодого человека в армии, подвергаемой деконструкции его мышлением. Деконструкция в этом смысле есть не просто термин, но уже детерминация, движение в обратном направлении, от следа-следствия к причине как таковой, к голосу автора, от временя к бытию. Найденная причина побеждает событие модернизма во всей его хронологии, побеждает биологию модернизма, именуемую "службой молодого человека в армии". Причина побеждает модернизм, потому что мысль побеждает метафизику как незавершенность поиска причин. Гиперинфляция устной речи, т.е. снижение ее способности выражать истину, т.е. повышать значимость письма и осмысленность чтения, достигающая при "службе молодого человека в армии" катастрофической величины, требует разработки системы индексации устной речи, уделяемой субъекту мышлением, т.е. системы жанров в литературе. Гиперинфляция устной речи конструирует систему жанров, образуя понятие жанровой открытости литературы, лишенное какого бы ни было содержания, жанровая открытость обретает смысл как осуществимость письма в присутствии голоса автора. Жанровая открытость есть обыденное сознание автора, превозмогающее метафизику. Чтение есть избрание предметом любви голос автора, телом любви - обыденное сознание автора, как проделывающее путь от времени к бытию. Любовь вызывается проделыванием пути от времени к бытию. Чтение должно быть свободно от допущений, предположений, условностей, оно должно иметь иметь в виду, что то, что попадает в поле его зрения не есть пример и знак чего-то, относительно чего чтение осведомлено, а есть само по себе присутствующее, соверщающееся событие лишаемости голосом автора Я автора структуры обыденного сознания автора. Такова роль Энциклопедии в мюдернизации в проект Просвещения: давать не знаки знаний, а знания сами по себе, вывести знания из-под знаков и показать знания. Пожалуй, не было еще книги более полезной для современного молодого человека. Все "непонятки" ("игра различий, препятствующая тому, чтобы какой-либо простой элемент речи наличествовал в себе или сам по себе, соотносясь только с самим собой" Ж.Деррида) автор справедливо относит на счет эгоизма и неблагодарности современных молодых людей. Что же за знание раскрывает современному молодому человеку Энциклопедия Деконструкции? Звуковость современности, категориальную структуру звука речи, его проникнутость смыслом, неразличимость со смыслом. Звук и Смысл едины и неделимы. Значение есть различие звука речи со смыслом. Энциклопедия Деконструкции - выдающееся описание звукового универсума современности, научение фундаментальным звукосмыслам, развитие онтологического слуха, подобное развитие слуха музыкального. Голос автора ведет свою партию. Все записание есть обертоны, указывающие на незаписанные существующиеи на поверхности записи камертоны. Текст романа-переплетенне, образующие пустые гнезда-записи для размещения камертонов, акустическую среду для их воспроизведения. Произведение текста есть изготовление носителей камертонов. Чтение романа есть локация его звуком речи, голосом. Произношение записанного знакомит сознание чтения с голосом автора в его осмысленности, просветленной детскости. Как "Это" можно произнести? Что "Этому" соответствует в устной речи? Вот основные условия-вопросы понимания романа, ответы на которые дает сам голос автора, закодированные в романа и воспроизводящийся при произношении в чтении. Событие службы в армии кодирует голос автора потоком следов языковых элементов, оставляемых фрагментами сюжета. Описание этого события в присутствии духа обыденного сознания совместно с чтением этого описания, воспроизводят голос автора, причем чтение декодирует и только, ничего не творя, а описание непосредственно воспроизводит. Здесь используется изначальная встроенность чтения в письмо. Письмо завершает здесь чтение. Иначе - классицизм, письмо перевозбуждено близостью голоса, но не способно восстановить его, чтение освящает свой отказ от декодирования голоса и есть просто "зрительное внимание". Идеал романа - избавления Я другого от деконструкции деконструкции, от соприкосновения с жесткостью конструкции жизни, любовь к современности с жесткостью конструкции жизни, любовь к современности, к становлению современности, презрение к модернизму. Эрос, странствующий вместе с течением жизни от времени, проникнутости любовью обыденного сознания современного молодого человека, к бытию, проникнутости любовью его мышления, это и есть голос автора. Как мне стало известно, недавно автор романа закончил книгу "Риторики", которая готовилась по заслуживающим доверия свидетельствам на протяжении пяти долгих лет. Это были годы попыток автора получить высшее образование. Автор знает наверняка, что книги равной "Риторике" ему уже не произвести в силу ее неразделенности с жизненной необходимостью автора, равнозначной присутствию. Книга эта появилась на свет в полном смысле слова. Надеюсь, что и эта книга найдет свой путь к читателю. Примечание: От Данте достался автору внешний вид произведения, от Пушкина - герой, от Паскаля - риторика, от Томаса Манна - повествовательность, от Конан Дойля - сюжет, от Лорки - поэзия, от Сартра - философия, от Вагнера - музыка, от Веласкеса, Гогена и Дега - рисунок, от Петра I и Джона Кеннеди - политические идеи произведения.