Михаил Николаевич Алексеев. Пути-дороги --------------------------------------------------------------- Михаил Николаевич Алексеев (1918). Иcточник -- Михаил Алексеев, "Солдаты", Роман, Военное изд-во Министерства Обороны СССР, Москва, 1967. OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com) --------------------------------------------------------------- Солдаты. Роман КНИГА ВТОРАЯ "ПУТИ-ДОРОГИ"  * ЧАСТЬ ПЕРВАЯ *  ГЛАВА ПЕРВАЯ 1 Весною 1944 года скоропостижно умер богатый румынский боярин немецкого происхождения, отставной генерал Август Штенберг, дальний родственник немецкой королевской династии Гогенцоллернов. Единственный его наследник, двадцатитрехлетний лейтенант Альберт Штенберг, адъютант корпусного генерала Рупеску, неожиданно стал обладателем многочисленных владений, разбросанных в Молдовии, Валахии и в Трансильванских Альпах. Хоронили боярина пышно. В старую усадьбу Штенбергов съехались знатнейшие помещики Румынии, прибыла с многочисленной свитой сама Мама Елена* с реджеле Михаем -- своим юным сыном, почти ровесником молодого Штенберга. * Так в Румынии называлась королева Елена. Перед отьездом из родового имения Штенбергов королева подошла к Альберту. Ее бледное лицо выражало неподдельную скорбь. -- Я потрясена, мой милый. Но... мужайтесь. -- Поцеловав лейтенанта в лоб, она вдруг побледнела еще больше и, отвечая, очевидно, каким-то своим, может быть вовсе не относящимся к смерти старого боярина, мыслям, воскликнула: -- Бедная Румыния!.. -- и, уже обращаясь к Рупеску, присутствовавшему на похоронах в число многих других генералов, добавила: -- Берегите его, генерал. Прошу вас. Несчастный мальчик! -- Трудно сберечь его, ваше величество! Лейтенант молод, горяч. Рвется в бой. Ему не терпится скрестить оружие с этими... э... варварами! -- Рупеску, приземистый, краснолицый, хотел и никак не мог склониться перед королевой -- ему мешал огромный живот, туго перетянутый широким ремнем. От напрасных усилий генерал побагровел, крупное, мясистое лицо его покрылось капельками пота. -- Не могу удержать, ваше величество! -- Ну, полно, мальчик! -- Королева устало улыбнулась и вновь поцеловала молодого офицера. -- Не обижайтe господина Рупеску. Он так добр к вам! Генерал в знак полного согласия с последними словами королевы часто и неуклюже закивал большой круглой головой. Рупeску и Штенберг провожали королевский поезд до самого Бухареста. Альберт возвратился в свое имение только через пять дней, в первых числах марта. Генерал отпустил его из корпуса, чтобы лейтенант смог отдать необходимые распоряжения управляющим поместьями. Лейтенант начал с того, что посетил кладбище, где несколько специалистов, вызванных из столицы, устанавливали памятник на могиле его отца. С кладбища он вернулся поздно вечером усталый, мрачный. Но уже утром вышел во двор явно повеселевший. Этому в немалой степени способствовала весна. Вся усадьба была залита по весеннему щедрым солнцем. В сараях крестьянских дворов, неистово кудахтали куры. На псарне взвизгивали борзые. Старый конюх Ион (Альберт вспомнил, что старику этому несколько дней тому назад исполнилось девяносто лет) чистил скребницей лошадей, нетерпеливо всхрапывавших и перебиравших ногами. Делал он это не очень расторопно, что сильно удивило лейтенанта, знавшего Иона как добросовестного работника и любимца старого боярина. "Что случилось с Ионом? Он даже нe улыбнулся при виде молодого хозяина,-- подумал офицер с неясной тревогой. -- Грустит об отце? Или болен?" -- Ион, голубчик, что с тобой? -- спросил Альберт, подходя к конюху. -- Ты болен? -- Нет, мой господин, я здоров. -- И старик заторопился, с необычайным для его возраста проворством нырнул под брюхо коня, чтобы, очевидно, оказаться на противоположной от молодого хозяина стороне. Лейтенант пожал плечами и быстрым взглядом окинул всю усадьбу с eе бесчисленными пристройками. Недалеко от него молоденькая работница Василика кормила гуся. Делала она это престранным образом. Зажав птицу между колен, Василика силой раскрывала ей клюв и маленькой рукой втискивала в горло гуся целые пригоршни кукурузы.* Заметив Штенберга, Василика выпустила гуся и скрылась в домике, где жили дворовые. Птица, оказавшись на свободе, важно зашагала по усадьбе, гордо неся свою голову. Василика вновь появилась во дворе и улыбнулась, но улыбнулась нe ему, лейтенанту,-- это сразу понял Штенберг, -- а каким-то своим, по-видимому, девичьим мечтам. И это молодому боярину показалось тоже странным, даже подозрительным: раньше при виде его Василика почтительно кланялась и говорила своим певучим, ласковым голосом: *Таким образом в Румынии откармливают гусей. -- Добрый день, мой господин! Лейтенант вновь оглядел весь двор и нахмурился. Ему показалось, что дворовые делают все слишком медленно и неаккуратно -- не так, как раньше, при старом боярине. Альберту ужe хотелось, подражая отцу, крикнуть: "Я вот вас проучу, бестии!", но его что-то удерживало, он и сам не мог бы сказать, что именно. Увидев управляющего имением, Штенберг мысленно ужe приготовился жестоко отругать его, пригрозить увольнением, но вместо этого сказал с обидной для себя нерешительностью в голосе: -- Я рад вас видеть, мой дорогой! -- Лейтенант козырнул и пожал руку управляющего с какой-то, как ему самому показалось, заискивающей торопливостью. -- Не кажется ли вам, что наши люди немного пораспустились в последнее время? Я бы попросил вас навести порядок в усадьбе. Чуть приметная усмешка скользнула по тонким губам управляющего. -- Ничего ж не изменилось, господин лейтенант! -- попытался он успокоить молодого боярина. -- Просто вы переволновались, устали и вам следует отдохнуть. -- Благодарю вас, я чувствую себя вполне хорошо, сказал Штенберг, испытывая удовлетворение от того, что в конце концов овладел собой и говорит с этим господином так, как должен говорить хозяин со своим служащим. "Впрочем, управляющий, может быть, и прав. Я действительно чертовски устал, -- подумал Штенберг. -- Все заботы легли на меня, оттого и кажется, что дела идут хуже, чем они шли при отце". Лейтенант взошел на крыльцо, присел и мало-помалу успокоился. Тревожные и мрачные мысли уступили место светлым, радужным. Молодой боярин впервые испытал истинное наслаждение от сознания собственного величия. Шуточное ли дело: он, двадцатитрехлетиий офицер, -- и владелец огромных богатств! Альберт ужe представил себе день первой осенней охоты. К нему съезжаются румынские помещики, венгерские графы, которых отец терпеть не мог и тем не менее ежегодно приглашал поохотиться в своих заповедниках, -- Бела Бетлен, Берталан Хартитаи, Габриэль Кенфери, Иоанн де Базархали. Какие блестящие имена! И Эстергази... Да, да, непременно и он, этот могущественный Эстергази! Пожалуй, Штенберг уже не будет называть себя боярином -- слишком патриархально! Граф -- вот слово, достойное его имени, его богатств, черт возьми! А потом... женитьба! Сам Эстергази сочтет за высокую честь выдать свою младшую дочь за бояр... за графа Штенберга. Альберт ужe слышит, как eго двор наполняется лаем многочисленной своры, веселым говором и смехом экспансивных венгерцев, звуками чардаша, щелканьем курков, ржанием горячих коней, приглушенно стыдливым шепотом девиц, дочерей именитых помещиков, приехавших взглянуть на графа Штенберга... Но вдруг шум этот, рожденный воображением молодого человека, сменился реальным, все нарастающим, величаво-спокойным и ровным гулом, катившимся откуда-то сверху. Штенберг вздрогнул, сбежал с крыльца и поднял голову. Невысоко над его усадьбой, в ясной синеве весеннего утра, степенно и деловито плыли два краснозвездных самолета. Щурясь от солнца, собирал вокруг хитро улыбающихся глаз пучки мелких морщинок, за ними следил конюх Ион. Дед зачем то стянул с головы форменную фуражку (участник кампании 1877 года, старик и сейчас не расставался с военным мундиром), и ветер шевелил на его голове реденькие пряди седых волос. -- Ион! -- окликнул его лейтенант.-- Уведи коней в сарай. Гнедого заседлай для меня. Да побыстрее! Что уставился?.. Через пять минут Штенберг уже скакал в большое селение Гарманешти, что было в одном километре от eго усадьбы. Село встретило молодого боярина странным оживлением. Первым, кого увидел лейтенант, был лавочник. Пухлое, лоснящееся лицо торговца выражало крайнюю растерянность. -- Что с вами? -- спросил его Штенберг, придерживая коня. -- Как что? Разве господин лейтенант не знает... -- Лавочник вдруг оборвал себя и лишь неопределенно махнул рукой. -- Что ж вы делаете? Зачем заколачиваете окна магазина? Разве вы не собираетесь больше торговать? -- Торговать мне нечем. Все -- там, -- и он эффектным жестом указал на землю. -- Закопал? -- А что я должен делать? Оставлять русским?.. -- Русских сюда не пустят. -- Кто же это их не пустит? -- Армия, разумеется. -- Дай бог,-- пробормотал лавочник и снова взялся за топор, которым до этого подгонял доски на окнах. Лейтенант поморщился и пришпорил коня. У деревянного моста, под которым бушевал весенний поток, Штенберг снова задержался: на этот раз его остановил сельский священник. Поверх рясы у него была надета епитрахиль цвета хаки. Альберт сразу понял, что случилось. -- И вас, святой отец, мобилизовали? -- Мобилизовали, сын мой. Полковым священником в вашем корпусе буду. Боже, боже! Спаси и помилуй! -- Поп воздел короткие руки к небу. -- Всех на оборону, к дотам! -- Он снова повернулся к лейтенанту.-- Слышите? Всех! Штенберг прислушался. Из-за поворота улицы к мосту приближалась группа сельских парней под командой фельдфебеля. Один из мобилизованных, пьяно раскачиваясь, пел надрывным голосом: Господи, даже горы мрачнеют В час, когда рекрутам головы бреют... Под заунывный плач скрипки и рожка остальные подхватывали: Звон колокольный нас гонит из хаты. Служба солдатская, как тяжела ты! -- Замолчать! -- рявкнул, должно быть уже не в первый раз, фельдфебель. Но его никто не слушал, словно фельдфебеля не было вовсе. За колонной новобранцев темной массой катилась толпа женщин и стариков. Одна молодая румынка страшно, с волчьим подвывом, плакала. А над колонной плыла и плыла, бередя сердца людей, солдатская песня: Мама, ты встань, помолись у порога, Может быть, станет полегче дорога. Встань, помолись на икону, -- быть может, Бог от окопов спастись нам поможет. Священник, пропустив мимо себя новобранцев и толпу крестьян, вдруг вознегодовал: -- Бога вспомнили! А когда я с божьим благословением к ним подходил, чуть было не побили. Спасибо жандарму -- выручил, а то влетело бы... В штурмовой батальон* всех. Там они по-другому запоют. * Вроде штрафного батальона. -- Неужели им не дорого наше бедное отечество! -- воскликнул Штенберг, и черные усики под его коротким носом шевельнулись. -- Не дорого, господин лейтенант, не дорого, -- охотно подтвердил священник, перебирая дряблыми пальцами епитрахиль. -- Троих пришлось оставить. Подозреваю: махорочного настою напились... -- Дивизионного прокурора сюда позовем. Он разберется. Сказав это, Штенберг хотел ехать дальше. Но навстречу ему уже бежали хромой и черный, как грач, Патрану и пожилой жандарм. -- Что случилось, господа? -- спросил Альберт. -- Беда, боярин! -- Патрану оглянулся на жандарма, как бы призывая его в свидетели. -- Мужики там... на площади... отказываются идти рыть окопы... Лейтенант чуть побледнел, но промолчал. Не взглянув больше на сконфуженных его молчанием Патрану и жандарма, ои помчался в центр села, где действительно собралось до сотни крестьян, о чем-то громко споривших. Над толпой маячили остроконечные верхушки бараньих шапок. С приближением Штенберга верхушки эти зашевелились. Оказавшись среди толпы, боярин крикнул: -- В чем дело, э-э... господа? Отчего вы не на обороне? Крестьяне угрюмо отмалчивались. К толпе подбежали запыхавшиеся и злые Патрану и жандарм, отставшие от Штенберга. Остроконечные верхушки шапок начали расплываться в разные стороны. -- Вы что же, не желаете защищать свое отечество? Офицер обвел толпу недоумевающим взглядом. -- Что же вы молчите? Вот ты, Бокулей, почему ты не хочешь идти на оборонительную полосу? Худой желтолицый крестьянин зачем-то снял шапку, обтер ею свою курчавую голову и только потом уже ответил: -- Я отдал двух сыновей. С меня хватит. -- Но ты не забывай, что один из твоих сыновей дезертировал. Не служит ли он русским? -- Штенбергу хотелось сказать что-то более острое и обидное этому мужичонке, но он не мог. Все та же непонятная ему самому нерешительность, которую он испытал утром в разговоре со старым конюхом Ионом и управляющим, сдерживала его и сейчас. -- Ты смотри у меня, Бокулей! -- пригрозил он на всякий случай крестьянину. Тот ответил тихо, но твердо: -- Я не знаю, где мои сыновья. Их взяли в армию. -- Зато мы знаем! -- Штенберг соскочил с коня, сунул за ремень черенок плетки и вдруг заговорил дружелюбно: -- Отечество в опасности, господа! Мы ведь с вами односельчане, и нам легко понять друг друга. Королева Елена и командование румынской армии поручили мне сказать вам, что вы должны создавать добровольческие отряды по борьбе с русскими парашютистами. Готовьтесь! Вам уже зачитывали обращение маршала Антонеску и Мамы Елены. Русские идут сюда, чтобы взять у вас ваши земли, ваших жен и дочерей.-- Лейтенант почувствовал, что голос его начинает дрожать, и поскорее закончил: -- За спасение вашей земли, наших очагов, господа!.. Толпа, до этого упорно молчавшая, вдруг загудела. Почувствовав, что крестьяне, по крайней мере большая их часть, поверили его словам, боярин прокричал еще громче: -- Русские не пройдут по нашей земле! Штенберг ожидал, что эти слова вызовут волну патриотических возгласов, но крестьяне молча начали расходиться по домам. Площадь быстро опустела. Гарманешти погрузилось в тяжкую и долгую тишину. Только слышно было, как по-весеннему бодро ревел, клокотал под опорами моста водяной поток. "Что же это такое? А?.. Что же случилось?.." -- уныло спрашивал себя молодой боярин, подъезжая к своей усадьбе. У ворот он опять увидел Василику. Щеки девушки горели. Василика пристраивала у себя на груди подснежник. Наверное, она только что вернулась из леса. Большие черные глаза и все лицо ее были облиты светлой радостью. И лейтенанту почему-то захотелось согнать с ее лица эту радость. "Чему она все улыбается?" -- подумал он с досадой, быстро соображая, что бы сказать ей. Неожиданно вспомнил о ее любимом. "Не eго ли она поджидает? Не зря же ходят слухи, что Георге Бокулей служит русским. -- Василика! громко, с наигранной веселостью окликнул он девушку. -- Что, мой господин? -- Василика опустила ресницы. -- Василика, ты слышала что-нибудь о Георге? -- Нет, мой господин! -- Девушка испуганными и вместе с тем полными надежд и ожидания глазами посмотрела в красивое лицо молодого боярина. И он торопливо, боясь, что уже через минуту может не решиться на это, бросил: -- Русские убили его. Альберт хотел быстро пройти в дом, но широко раскрытые черные глаза Василики остановили его. -- Вы... вы... это неправда!.. Он быстро взял ее за плечи. -- Да, да. Я еще раз проверю. Наверное, это неправда. Успокойся, Василика. Сейчас столько слухов, им верить нельзя. Бедная Румыния! -- Штенберг ощутил, как что-то холодное поползло в самую его душу. И теперь ему вдруг стали до ужаса понятными эти два слова, оброненные королевой после похорон старого боярина: "Бедная Румыния!" "Когда же началось все это?" -- мысленно спрашивал он себя, не зная еще точно, что следует разуметь под неопределенным словом "это". -- Успокойся же, Василика! Жив, наверное, твой Георге. Перестань реветь! -- прикрикнул он на девушку. Над усадьбой вновь пролетели, только в обратном направлении, два советских самолета. 2 -- Ну, господин генерал, вам-то грешно сетовать на свою судьбу. Ваш корпус расположился ничуть не хуже, чем в королевском дворце. Вы только подумайте: господствующие высоты и триста пятьдесят дотов! Железная, несокрушимая стена от Пашкан до самых Ясс. Если русским и удастся вступить на территорию нашей страны, то здесь, у этих твердынь, они найдут свою могилу. Заметьте, генерал: русским еще ни разу не приходилось иметь дело с дотами... Так говорил, обращаясь к Рупеску, представитель верховного командования при Первом румынском королевском корпусе полковник Раковичану. Младший по званию, Раковичану разговаривал с Рупеску снисходительно-покровительственным тоном, каким обычно разговаривают в подобных случаях представители вышестоящих штабов. Он посмотрел в хмурое лицо Рупеску, склонившегося над картой, и улыбнулся: -- Что же вы молчите, господин командующий? -- Я думаю, полковник, что вы не слишком сильны в военной истории. Иначе вы бы вспомнили Измаил, Плевну, Галац. Да что говорить о тех давних временах! Вам пришлось бы вспомнить линию Маннергейма. Раковичану расхохотался: -- Это вы правильно подметили, генерал. В истории военного искусства я действительно профан. Как вы знаете, мои познания простираются совершенно в иной области... Однако надо же признать, господин командующий, что ваши гвардейцы совсем недурно устроились под метровыми крышами долговременных точек. Не так ли? Это уже походило на издевку. -- Вам, полковник, как представителю верховного командования, -- подчеркнул Рупеску последние слова, -- следовало бы знать, что в дотах расположились не мои, а немецкие солдаты... -- Неужели? -- деланно удивился Раковичану.-- О, эта старая бестия Фриснер!* -- Полковник попытался изобразить на своем лице негодование, но это ему не удалось, и он поспешил все свести к шутке. -- Приближается лето, мой дорогой генерал. Пусть себе немцы преют в этих карцерах, -- И, чувствуя, что переборщил, начал уже серьезно: -- Говоря между нами, генерал, на наших солдат -- плохая надежда. У немцев есть все основания не слишком полагаться на нас. Рупеску потемнел: -- Не вам бы, румынскому офицеру, говорить об этом, господин полковник. -- К сожалению, приходится говорить.-- Голос Раковичану мгновенно изменился, в нем зазвенел металл. Фразы его стали жестки и прямолинейны. -- Я плохой военный -- это уже вы успели заметить. Но я не могу считать себя плохим политиком, генерал. A политика сейчас состоит в том, что русские должны быть задержаны на этих рубежах. Задержаны до тех пор, пока сюда не придут... -- Раковичану, спохватившись, замолчал, с минуту подумал и закончил: -- Итак, задержать! Сделать это могут лучше немцы, чем наши солдаты. Как ни обидно, но это следует признать. Наши армии, черт возьми, с каждым днем становятся все менее и менее надежными. Конечно, вы согласитесь со мной, генерал? * Фриснер -- генерал-полковник, командовавший немецкой группировкой "Южная Украина". Но Рупеску слушал рассеянно. Мысли генерала были заняты другим: его не очень-то устраивала перспектива неизбежной и, по-видимому, скорой встречи с русскими. Куда лучше было бы остаться в Бухаресте, где его корпус в течение нескольких лет нес охранную службу при королевском дворце. -- Я вас слушаю, генерал, -- нетерпеливо проговорил Раковичану. -- Вы что же, не согласны со мной? Вместо ответа Рупеску спросил: -- Вы излагаете свою точку зрения или верховного командования? -- И свою и верховного командования. -- Положим, что это так, хотя и нe слишком патриотично с вашей стороны утверждать подобное. Hо уверено ли верховное командование, что немцы удержат русских? -- Удержат -- едва ли. А вот задержать на более или менее длительный срок могут, что, собственно, нам и нужно от них. -- А дальше? -- Рупеску пристально посмотрел на своего собеседника. -- Полагаю, румынскому правительству лучше знать, что оно намерено предпринять дальше. Наше дело, генерал, -- выполнять приказы, -- с некоторым раздражением проговорил Раковичану. -- Красная Армия стоит у границ Польши, она подходит к Днестру. От Польши рукой подать до Германии. А там близко и Франция, Ла-Манш -- вся Европа! -- Раковичану покраснел, глаза его сузились. -- Европа в руках большевиков -- это всемирная катастрофа, генерал! Вот о чем мы должны сейчас подумать. И нам важно, чертовски важно, друг мой, подольше удержать здесь, в Румынии, русскую армию. Рупеску налил в рюмки коньяку и одну из них молча поднес взволнованному полковнику. -- Выпейте, это здорово успокаивает. Раковичану взял рюмку. -- За что же, господин генерал? Они чокнулись. Подняли рюмки. -- Не знаю, полковник... -- Выпьем за... Впрочем, за них еще рано пить. Генерал понимающе посмотрел на Раковичану. -- И вы думаете, полковник, что они сумеют прийти сюда раньше, чем русские оккупируют всю нашу страну? -- вкрадчиво спросил он. -- Это вы о чем, генерал? Вернeе, о ком? -- встревожился Раковичану. -- А о тех, за которых вы собирались поднять наш первый тост. -- Не понимаю. Однако -- выпьем! -- И Раковичану первый вылил коньяк в свой большой зубастый рот. Генерал угрюмо последовал его примеру. -- Э, да вы... Впрочем, вернемся к тому, с чего мы начали нашу беседу, генерал. Итак, позиции от Пашкан до Ясс и далее до Днестра нужно удержать во что бы то ни стало. Таков приказ королевы и маршала, а также генерал-полковника Фриснера. Для выполнения этого приказа у немцев и у нас имеется все необходимое. В распоряжении Фриснера, например, находятся две прекрасно укомплектованные и оснащенные армии. Триста пятьдесят дотов. Десять -- двенадцать батарей на каждый километр фронта... Неужели этого недостаточно, чтобы остановить Малиновского и Толбухина, растерявших, надо думать, большую часть своей техники в украинской грязи?.. Однако мы заболтались, -- вдруг спохватился полковник, взглянув в окно. -- Уже полночь. Нелишне подышать свежим воздухом. А? -- Пожалуй. Раковичану и Рупеску вышли на улицу. -- Не съездить ли нам на позиции, генерал? -- предложил полковник, жадно вдыхая широкими ноздрями свежий, прихваченный легким морозцем вечерний воздух. Как раз в это время где-то далеко-далеко на северо-востоке колыхнулось огромное бледно-розовое зарево и вслед за тем донесся глухой гул. -- Впрочем, -- быстро изменил свое решение представитель верховного командования, -- поедем завтра с утра. А сейчас отдохнем. -- Он зябко передернул острыми плечами.-- Не кажется ли вам, генерал, что штабу пора бы уже перебраться в землянку? -- Землянка готовится. Мой прежний адъютант лейтетант Штенберг пригнал сюда до сотни крестьян из села Гарманешти. Быстро выкопают. -- Ну вот и отлично. Прекрасный офицер этот молодой боярин, не так ли, генерал? Кстати, как он себя чувствует после этой скверной истории с капралом? -- Раковичану замолчал и с минуту прислушивался. -- Что-то уж очень близко... У вас есть последняя сводка, господин командующий? Что там делается, на фронте? На северо-востоке вновь поднялись и долго дрожали на горизонте трепетные зарницы. Гул, правда еле слышный, теперь уже не умолкал. Сильный и резкий кривец* доносил его сюда, до этих серых румынских холмов и равнин, где угрюмо насупились темные громадины дотов. Раковичану, оставив генерала, быстро вернулся в дом. * К р и в е ц -- так в Румынии называют северный, северо-во-сточный и восточный ветры. 3 Лейтенант Штенберг принял командование ротой с большим удовлетворением. Адъютантство его не устраивало. Альберт помнил, что в его жилах течет немецкая кровь, и в связи с этим был твердо уверен, что ему не пристало быть на побегушках у румынского генерала. До него временно командовал этой ротой младший лейтенант Лодяну, бывший рабочий с заводов Решицы, произведенный в офицеры в дни войны из нижних чинов. Штенберг с трудом отыскал младшего лейтенанта. Лодяну находился в одной из только что вырытых траншей, окруженный уставшими, перепачканными глиной солдатами. Однако никто из них не унывал. Еще издали лейтенант Штенберг услышал звуки губных гармошек, дудок и скрипок -- любимых инструментов румынских солдат. -- Забавляетесь, господа? А кто же за нас будет рыть траншеи? -- на ходу бросил Штенберг, решивший с первой же минуты дать понять своим подчиненным, что он строгий командир. -- Солдаты утомлены и сейчас отдыхают, -- спокойно ответил Лодяну. -- Разве вы не видите, господин лейтенант? Почти месяц они день и ночь без отдыха роют траншеи. Штенберг промолчал. К вечеру он приказал собрать всю роту. Новому командиру захотелось ободрить подчиненных, и, едва рота выстроилась в неглубокой балке, он начал: -- Солдаты! Корпусной генерал Рупеску просил передать, вам его благодарность. Вы отлично потрудились. Враг не пройдет через ваши позиции! Королевская гвардия покажет, что она умеет защищать свое отечество. Вы утомлены, знаю. Но ваши братья испытывают более тяжкие трудности. Там, на полях золотой Транснистрии и Молдавии, возвращенных нaшей родине ценой крови лучших ее сынов, румынским солдатам очень тяжело сдерживать красные полчища. Вы не испытываете тех лишений, какие испытывают они. Вы сыты, обуты, одеты. Мама Елена, по приказу которой сформирован наш корпус, заботится о вас. Не так ли, братцы? Лейтенанту было приятно сознавать, что две сотни людей, втиснутых в рыжие мундиры, не спускавших сейчас с него глаз, -- его подчиненные, что он, Штенберг, -- их командир, начальник, властелин, первый судья и защитник. -- Не так ли, братцы? -- повторил он, сияя от внутреннего ликования, причиной которого были и вот это ощущение власти над людьми, которых он скоро поведет в бой, и сознание того, что он, Альберт, стал хозяином огромных богатств, и воспоминание о последней встрече с красавицей Василикой, поверившей, кажется, в гибель своего возлюбленного, и надежда на то, что, наверное, удастся пристроить ее где-нибудь при штабе. В эти минуты Штенберг как-то совершенно забыл о вчерашних неприятностях и о том, что идет война, что она очень близка, что скоро, совсем скоро он может лицом к лицу встретиться с теми, о которых он много говорил, но имел самое смутное представление, что вот эти позиции, окрашенные сейчас низкими лучами медленно опускавшегося за далекие горы солнца, нужно будет защищать всерьез и, может быть, сложить на них свою голову. Ни о чем этом не думал сейчас румянощекий офицерик, меньше всего расположенный к неприятным мыслям. Бой для него был пока что понятием довольно абстрактным. И он думал о нем с беззаботностью юноши, для которого все нипочем. Поэтому вначале он даже не понял значения слов, грубо брошенных одним из его солдат: -- Двадцать пять лей в сутки -- не слишком много, господин лейтенант. Мама Елена должна бы знать... -- Капрал Луберешти, я советовал бы вам помолчать, -- испуганно проговорил Лодяну, пытаясь остановить солдата. -- Что, что вы сказали, капрал? -- вдруг встрепенулся Штенберг. -- Продолжайте! -- Я сказал, господин лейтенант, что двадцать пять лей -- не слишком много. Вы -- наш ротный. Отец солдат. И должны знать, как мы живем. Из этих двадцати пяти лей половина разворовывается начальством. Вон наш старшина уже пятую посылку домой отправляет! -- Капрал, очевидно, решил идти напропалую и поэтому смотрел на офицера с отчаянным вызовом; вот с таким же вызовом глядел он в глаза полицейских во время забастовок на заводах Решицы. Лодяну хорошо помнит этого горячего, несколько необузданного электромонтера. -- А солдат получает, -- продолжал капрал, -- два раза в день постный суп, в котором плавает несколько бобов или кусочков сухого картофеля. Мы едим мамалыгу и хлеб, который на восемьдесят процентов выпекается тоже из кукурузы. -- Луберешти! -- Не мешайте ему, Лодяну. Пусть говорит. Продолжайте, капрал. Лицо Штенберга потемнело. Он как бы только теперь понял, что все это значит для него, принявшего командованиее ротой. Сейчас Штенберг больше смотрел на Лодяну, чем на капрала. Выражение лица боярина говорило: "Вот до чего довели вы роту! Я могу немедленно сообщить об этом в прокуратуру, и вас обоих расстреляют. Но я не сделаю этого, потому что я добрый, хотя и недостаточно решительный, и вы должны это ценить во мне и, оценив, полюбить меня". Лодяну понял это. Но он понял также и то, что все, чего не сделал командир роты, сделают взводные офицеры, уже не раз обвинявшие Лодяну в панибратстве с солдатами, и вновь обратился к своему земляку: -- Капрал Луберешти, вы с ума сошли! Однако остановить солдата было уже невозможно. -- Пшеница идет для немецкой армии! -- почти кричал он, зачем-то перекидывая винтовку с одного плеча на другое. -- Немецкий солдат получает четыреста лей в день, а офицер -- две тысячи. Немцы сидят в наших дотах, а нас вышвырнули в чистое поле, под русские снаряды и пули! -- Молчать! Штенберг вздрогнул от оглушительного голоса. Рядом с ним, перед строем роты, стоял генерал Рупеску. -- Кто командовал этим сбродом? -- грозно спросил он, показывая на замерший вдруг строй. -- Вы? -- Так точно, ваше превосходительство! Честь имею представиться: бывший командир роты младший лейтенант Лодяну! -- Вы... вы -- дерьмо, а не командир! -- И с этими словами генерал несколько раз ударил по щеке Лодяну своей тяжелой пухлой ладонью. Он замахнулся было еще раз, но, обожженный взглядом наказываемого, опустил руку. -- Судить! Обоих! И вечером капрал Луберешти был осужден трибуналом. Ночью его расстреляли перед строем роты. Лодяну разжаловали в рядовые. Случай этот, пожалуй, больше всего встревожил полковника Раковичану. "Русские еще черт знает где, а тут творится такое, -- невесело размышлял он, выкуривая одну папиросу за другой. -- Впрочем, подобные маленькие неприятности в армии были и раньше. Они неизбежны". Раковичану постепенно стал успокаиваться и успокоился было уж совсем, когда в комнату почти вбежал генерал Рупеску. -- Случилось то, чего мы больше всего боялись, полковник. Русские вышли на Прут! -- Что?! -- Раковичапу мгновенно соскочил с дивана, на котором собирался вздремнуть. -- Что вы говорите? Не может быть! Это чудовищно! Когда они... когда они успели? Он метнулся к окну, как бы надеясь увидеть за ним то, что могло бы опровергнуть эту страшную весть. Но за окном ничего не было видно. Горячий лоб полковника ощутил легкое вздрагивание стeкла от резких толчков, вызванных далекими разрывами тяжелых снарядов и бомб. Где-то, должно быть в деревне, жутко выла собака. ГЛАВА ВТОРАЯ 1 Под темневшими яблонями и вишнями в предутренних сумерках плыл сдерживаемый говорок, вспыхивали и тут же гасли красные точки папиросок. Храпели запряженные Кузьмичовы кобылы. Мишкин битюг бил копытом и шумно, тяжко дышал. В минуту особенной тишины слышно было, как лопались почки яблоневых и вишневых веток. В прохладном воздухе веяло их горьковато-кислым, едва уловимым запахом. На земле, под прошлогодней листвой, возились мыши, бегая по своим тайным тропам. Где-то в старом дупле пискнула пичуга. По всему саду мерцали драгоценными камнями холодные точки -- это покрылись капельками росы только что пробившиеся из-под земли бледно-зеленые ростки молодых трав. Маскхалаты солдат тоже были покрыты росой, но не блестели в темноте, влажные и тяжелые. -- Что за страна такая Румыния? -- мечтательно гудел Сенькин голос. -- Ось зараз побачим,-- отвечал ему басок Пинчука, .-- А если не переправимся? Может, еще куда пошлют нашу Непромокаемо-Непросыхаемую? -- Не может того быть. -- Вот и я так думаю... -- Ладно вам. Утро вечера мудренее. -- Такая поговорка, Вася, к разведчикам не подходит. У нас все -- наоборот. -- В чужедальнюю сторонку, стало быть...-- раздумчиво проронил до сих пор молчавший Кузьмич и глубоко вздохнул: -- Бывал я в семнадцатом в здешних-то местах. Измаил, Галац... Опять же Аккерман... и... эти еще... обожди... Туртукай... Рымник... Во-во! Знакомые мне края. Тут нас германец газами потчевал... -- Уж не служил ли ты при Суворове, Кузьмич? -- серьезно осведомился Сенька. -- При Суворове не служил, а по eго путям хаживал! -- так же серьезно и не без гордости ответил сибиряк. -- Далече ушагаешь ты, Кузьмич, от своей Сибири. Сам Ермак Тимофеевич в такую даль не уходил. Женим мы тебя на какой-нибудь румынке да и оставим тут. Будешь мамалыгу есть... -- Не балабонь ты, Семен! Що к человеку прицепився? О дeле лучше бы сказав! -- шумнул на Ванина Пинчук, которому в такие ответственные минуты Сенькина болтовня казалась совсем неуместной, хотя, как известно, в другие времена и в иных обстоятельствах балагурство Ванина ему доставляло немалое удовольствие. А сейчас он нахмурил брови, добавил глухо: -- Може, кто из нас и по другой причине назад не вернется... -- Значит, боишься, Петр Тарасович? -- Не в том суть. Умирать на чужой стороне кому ж охота!.. -- А мы и нe думаем умирать. Умирать будут фашисты. А мы жить будем, да еще и другим людям жизнь принесем,-- откликнулся Камушкин. -- Правильные речи любо послушать! Ты, Вася, сам придумал такие разумные слова или тебе их подсказал кто? -- полюбопытствовал Ванин, поворачивая свою круглую вихрастую голову в сторону Камушкина, почему-то в четвертый раз перематывавшего одну и ту же портянку. Потом опять стало тихо. Каждый понимал, что говорил не то, что думал, сердца тревожились другим -- более значительным. Нелегко расстаться с родимой сторонкой! Надолго ли? И что сбудется с каждым?.. Беспокойнее затрещали цигарки. Гасли и снова разгорались красные точки. -- Хоть бы вздремнуть! -- Пробовал, не получается. -- Да-а-а... дела... -- Дела как сажа бела. Что вздыхаешь-то? -- Ничего. Так... -- То-то же, так... На минуту смолкли и опять: -- Пора б выступать, а лейтенанта с Шалаевым все нет. -- Придут скоро. Они зря не загуляются. Спать никому не хотелось. Только одну Наташу почему-то сильно клонило ко сну. Зябко поеживаясь, она прилегла на повозке Кузьмича и мужественно боролась. с навязчивой дремотой. Кузьмич укрыл девушку своей шинелью. Сжавшись в комочек, она согрелась. Зато дремота теперь одолевала сильнее. Черные длинные ресницы eе часто смыкались. Разбуженная говором ребят, она испуганно приподнималась на руках, трясла головой, а потом опять куталась в шинель. -- Да спи ты, дочка,-- несколько раз говорил ей Кузьмич, видя, как она мучится.-- Небось разбудим, не оставим... -- Дядя Ваня, а где... Аким? -- В батальон связи пошeл. Рацию свою починить. Вернется скоро. Вышли к реке только утром. Против румынского города Стсфанешти понтонеры уже навели мост, по которому двигались войска. Дождавшись своей очереди, переправились и разведчики. До города было не меньше километра, хотя с левого берега казалось, что он стоял у самой реки. Вокруг раскинулась ровная, ужe покрытая нежным зеленым ковром долина. На ней устроилось несколько зенитных батарей, охранявших переправу. Орудия, задрав кверху жерла, стояли безмолвные и ничем не замаскированные. Солдаты-зенитчики, закончив до рассвета земляные работы, теперь кучками, по-цыгански, сидели на разостланных плащ-палатках и с превеликим аппетитом ели вареные яйца -- пасхальный подарок гостеприимных молдаванок. Всюду вокруг белела яичная скорлупа. Разведчики немного отошли от реки и сразу, точно по команде, движимые единым и еще никогда не испытанным чувством, оглянулись назад. Теперь их глаза были такие же светлые и влажные, как вчера у Бокулея, когда он подошел к родной румынской земле. Вася Камушкин, таясь от товарищей и особенно от Ванина, незаметно провел рукой по карману. Ощутив под ладонью вишневую ветку, которую захватил с собой еще вчера, на русской земле, он успокоился, украдкой глянул на Сеньку. Но комсорг зря таился. Ванин видел, как он сломал эту ветку, и только из несвойственной ему деликатности ничего не сказал тогда. И вообще Сенька эти дни был предупредителен с товарищами и удивительно вежлив, что вовсе не вязалось с его озорным нравом. Сейчас он вместе с остальными глядел на левый берег реки. Та сторона была залита солнечным светом. Часть этого света выплеснулась и на румынский берег, и освещенная полоса все более расширялась, догоняя солдат. Не одни разведчики смотрели сейчас на покидаемую родную землю, смотрели на нее все гвардейцы. Маленький Громовой, бывший пехотинец, а теперь командир орудия из батареи Гунько, забравшись на снарядные ящики в кузове грузовика, снял шапку и размахивал ею в воздухе. Щеки солдата пылали. Русые волосы растрепал ветер. Они то и дело закрывали ему глаза. Громовой отбрасывал их рукой назад. Сам Гунько не вытерпел, вылез из кабины и, стоя на подножке, глядел на восток, на песчаные курганы по левому берегу, на приветливо белевшие и бесконечно родные домики пограничников. Смуглое лицо офицера было задумчиво-строгим. Увидев разведчиков, он помахал им рукой, крикнул: -- Уходим, значит, ребята!.. -- Уходим, товарищ старший лейтенант! -- за всех ответил Шахаев. -- Ну, счастливого пути! -- И вам тоже! Аким посмотрел на Наташу. -- Что с тобой? Ты что это вздумала? Вот дуреха!..-- испугался он. Наташа плакала. Она ничего не ответила ему. Только быстро смахнула рукой капельки со щеки, виновато-счастливая, посмотрела на него. Наглядевшись вволю на землю за рекой, солдаты зашагали к городу. К тому времени с ними поравнялась голова колонны стрелкового полка, в котором служил их бывший командир. Марченко скакал на буланом жеребце. Он не подъехал к разведчикам, хотя и видел их. Лишь остановил долгий вопрошающий взгляд на Наташе, потом злобно пришпорил коня и галопом помчался вперед, обгоняя колонну. Ванин был немного огорчен. Разведчик привык все время идти впереди, а на этот раз их обогнали и первыми форсировали Прут другие. Однако Семен успокаивал себя тем, что может без всяких помех -- в бою не до этого -- осмотреть и оценить по-настоящему все, что увидит в этот день в незнакомой стране. Ордена и медали его сияли, надраенные накануне особенно старательно. Ванин шел выпятив грудь; вид у него был петушиный, задиристый, вся его складная фигура выражала сознание собственного достоинства и силы. Он поминутно оглядывал себя, смахивая с гимнастерки и шаровар малейшие соринки. Заметив, что хлястик на Кузьмичовой шинели, как всегда, висит на одной пуговице, заставил старика спрятать шинель в повозке, под солому. -- Позоришь ты нас, Кузьмич! -- Ты что, стало быть, на парад собрался? -- проворчал кровно обиженный ездовой.-- По своей земле сам, бывало, хаживал без ремня, грудь нараспашку, а тут ишь -- вырядился!.. -- "Вырядился",-- передразнил Ванин, почуяв в словах Кузьмина какую-то обидную для себя правду.-- Нe в том дело, Кузьмич. Ведь мы с тобой сейчас вроде дипломатов. А дипломату ходить с оторванным хлястиком не положено. Старый человек, а не понимаешь такой важной сути... К радости Сеньки, его неожиданно поддержал Шахаев: -- Правильно, Ванин. Кузьмич, однако, не сдавался: -- А откуда нам взять красивый-то внешний вид? Мы сотни верст вон по какой грязюке прошли. А кое-где и на животах пришлось ползти... -- Но ведь Сенька-то и другие разведчики сумела привести себя в порядок. Кузьмич замолчал. Ближе к городу все чаще стали попадаться местные жители. Мужчины и ребятишки были в высоких остроконечных шапках и в узких, плотно обтягивавших тонкие ноги, самотканых белых штанах. Штаны эти не понравились всем, особенно же Пинчуку, не любившему ничего тесного. -- Обычай у них такой, фасон,-- сказал новенький разведчик Никита Пилюгин. -- Какой там фасон! Бедность заставляет такие брюки носить. Я колысь тоже такие таскал, потому как других не было,-- высказался Петр Тарасович и, утвердившись в своей мысли, добавил: -- Посмотри, яки мослы из-под штанов выпирают! Жалко глядеть... Пинчук осматривал все вокруг жадно и придирчиво. Ему не терпелось поговорить с встречными румынами. Он пробовал это делать, но неизменно получал в ответ одно и то же: -- Ну штиу русеште*. * Не понимаю по-русски (рум.). Петр Тарасович понимал значение этих слов, но только ими да еще двумя-тремя фразами и ограничивались его познания румынского языка. Он пожалел, что рядом с ним нет Бокулея: вот с его помощью можно было бы поговорить с местным населением и выяснить, что к чему. Пинчук всматривался в колонну, не видать ли где капитана Гурова с Бокулеем. По обеим сторонам дороги навстречу колонне шли румынские женщины-крестьянки в широких, сборчатых юбках. Многие несли на головах большие плетеные корзины с семенной картошкой. Корзины эти ловко держались на их макушках, вызывая искреннее удивление у советских солдат. У крайних домов разведчикам встретилась вышедшая из церкви процессия. Впереди шагал поп и пел. Пела и толпа, следовавшая за попом. Солдаты свернули влево, уступая дорогу. Ванин внимательно и удивленно глядел на процессию. Чем-то непонятным повеяло от нее на советского солдата, и Сенька особенно остро почувствовал, что он находится на чужой земле и что его окружает сейчас совершенно иной, словно вернувшийся из далекого прошлого мир. Растерянно мигая светлыми ресницами, разведчик с недоумением слушал грустное пение. Город был пустынен. Изредка промелькнут две-три человеческие фигуры и скроются за высокими воротами. На маленькой замусоренной городской площади красовался балаган. Возле него никого не было. Только тощая пестрая собака обнюхивала что-то. Колонна миновала город, прошла еще километра два и вступила в большое румынское село. Жители села вели себя сперва сдержанно. На улице появлялись лишь ребятишки. Они смотрели своими большими черными глазами на советских солдат молча, настороженно, с неудержимым любопытством, но боялись. Солдатам было от этого неловко, и они все время пытались расположить детей к себе. -- Иди, иди же сюда! Ты, грязноносый! Брось мамалыгу-то, иди, я тебе чего дам! -- манил Ванин к себе чумазого мальчонку, зажавшего в смуглом кулаке кусок остывшей мамалыги. Малец не решился подойти сам, но и нe убежал, когда Сeнька приблизился к нему. Разведчик поднял eго на руки и понес.-- Что ж ты дрожишь так?.. Я не трону тебя... Понимаешь?.. -- Ну штиу...-- мальчишка трепетал в руках у разведчика, как пойманный зверек. -- Ничего. Поймут скоро и не будут говорить "нушти", -- задумчиво сказал Шахаев, глядя на худого ребенка. -- На вот, поешь,-- поощрял Ванин, всовывая в руку мальчика ломоть хлеба и неведомо где добытую им плитку шоколада.-- А мамалыгу брось. Скучная это еда... Видя вокруг добрые, сочувственные лица, хлопец взял хлеб и шоколад. Сенька опустил его на землю, и он с пронзительно счастливым визгом помчался назад, где, сбившись в плотную кучку, ждали его приятели, такие же грязные оборвыши. -- Бедный народ румыны,-- выдохнул Пинчук. -- Что-то и зла на них нет,-- вдруг признался Сeнька.-- Вот воюют против нас, а зла нет... Он посмотрел на товарищей, не осуждают ли они его слова. Понял, что нет, не осуждают. Взрослое население появлялось на улице редко, так что солдатам не удавалось поговорить с румынами. Солдаты осматривали издали дома, постройки, делали критические замечания и заключения. Петр Тарасович успел приметить, что у большинства домов над крышами не видно труб, которые по обыкновению маячат над хатами. Это обстоятельство неожиданно вызвало горячий спор. Молодой разведчик Никита Пилюгин, еще дома от своего отца наслушавшийся о загранице невесть каких чудес, склонен был утверждать, что трубы эти румынским крестьянам вовсе не нужны. -- Это почему же? -- спросил Сенька, сердито глянув на Никиту. -- А зачем они им, трубы эти? У румын, должно, во дворе отдельные кухни стоят. Там они пекут и варят... -- А твоя дурная голова варит що чи ни? -- полюбопытствовал Пинчук.-- Зимой що ж они, в холодной хате живут?.. Не знаешь, так помалкивай,-- наставительно закончил Петр Тарасович. -- Надо выяснить, почему труб нету. Интересно же! -- сказал Сенька. Он хоть в душе и соглашался со словами Пинчука, но со своими выводами не спешил. Старый разведчик, Семен любил оперировать фактами. С разрешения Забарова он пробежал по нескольким дворам и нигде кухонь не обнаружил. Вернувшись, коротко объявил Никите: -- У тебя в голове, Пилюгин, максимум пять извилин. Это я тебе точно говорю. Нe обижайся! Шахаев шагал впереди, рядом с Забаровым, прислушиваясь к солдатскому спору. Он еще не совсем оправился после тяжелого ранения, быстро уставал. Но на неоднократные просьбы Пинчука и Забарова сесть в бричку отвечал решительным отказом. Ему не хотелось выдавать свою слабость. Теперь же, прислушиваясь к разговору бойцов, он будто и вовсе не чувствовал усталости. Али Каримов, с его вечно удивленными карими глазами, засыпал парторга вопросами, и Шахаеву нравилось отвечать на них. -- А какой теперь тут будет власть? -- спросил Али.-- Советский или еще какой? -- Народ сам решит, Каримыч,-- ответил Шахаев.-- А чтобы он правильно решил, мы с вами должны вести себя тут хорошо. От нас много зависит, Каримыч. Понял? -- Понял...-- не совсем уверенно сказал Каримов. Шахаев продолжал: -- Ведь им о нас столько страстей-мордастей наговорили!.. И вот пусть теперь убедятся сами, что все это -- неправда. За селом разведчики увидели цыганский табор. Цыгане вели себя совершенно по-иному. До этих вольных степных людей, очевидно, не доходила антисоветская пропаганда, и они не боялись русских солдат. Черная рать голых цыганят и полуголых цыганок ринулась на колонну. Слово "дай", произносимое на десятке наречий, сливалось в один оглушающий, гортанный гул. Когда разведчики прошли вперед, цыгане начали осаждать следующую колонну. Должно быть, они уже успели убедиться в добросердечии русских бойцов. -- Вот это да! -- пробормотал Сенька, вытирая потный лоб. Ему, лихому вояке, было стыдно за минутную робость, которую он испытал при виде устремившейся на них шумной толпы.-- Их бы только в психическую атаку посылать... Впереди и по бокам виднелись холмы, покрытые лесами, фруктовыми садами и виноградниками. -- Земля богатая тут. А люди живут бедно,-- обращаясь к Акиму, снова промолвил Пинчук, жадно глядя на окружавшую его местность. -- Откуда же быть им богатыми,-- тихо проговорил Аким.-- Ты только послушай, Тарасыч, сколько видела и пережила эта маленькая несчастная страна! Ванин, услышав эти Акимовы слона, приблизился и молча пошел рядом с Пинчуком и Ерофеенко: Сенька уже привык к тому, что его дружок Аким всегда расскажет что-нибудь новое, для него, Ванина, неизвестное. Сейчас из слов Ерофеенко Семен впервые узнал о печальной истории земли, по которой двигались советские войска. Во времена Римской империи Румыния служила мостом для движения римских легионов на северо-восток, в Скифию. В эпоху великого переселения народов через нее проходили с востока на запад гунны, авары, хозары, печенеги, венгры, турки, татары. Начиная со средних вeков Румыния служила руслом встречного потока экспансии европейцев к Черному морю и на Ближний Восток. -- А русские тут тоже были? -- не вытерпел Ванин. -- Были, Семен, и не раз,-- тихо и задумчиво ответил Аким.-- Мы еще как-нибудь поговорим об этом. Ты, Тарасыч, любишь историю? -- спросил он Пинчука. -- А як же, Аким,-- Петр Тарасович тяжело вздохнул.-- Мало учился я, вот беда... Вышли в степь. Поле, по которому двигались колонны советских войск, было изрезано на мелкие лоскутки, клинья, полоски, перекрещено вдоль и поперек бесчисленными межами. Межи эти были чуть поуже самих полосок, и это особенно возмущало хозяйственную душу Пинчука. Наморщив лоб, он мысленно напряженно вычислял, сколько же теряется пахотной земли с каждого гектара из-за этих проклятых меж. Вышло -- много. Петр Тарасович негодовал: -- Безобразие! Хиба ж так можно!.. А сорняков на этих межах сколько! Ой, лыхо ж! -- тяжко, с болью вздохнул он, будто осматривал на своем колхозном поле клочок земли, по недосмотру халатного бригадира плохо вспаханный.-- Хиба ж так можно жить? -- раздумчиво повторил он и потеребил бурые отвислые усищи.-- Сколько хлеба зря пропадает! На одной полоске он заметил пахаря. Приказал Кузьмичу придержать лошадей. Ездовой остановил кобылиц, привязал их возле часовенки, стоявшей на перекрестке, и вслед за Пинчуком, спотыкаясь о муравейники и кротовьи кучи, пошел к румыну. Худая белая кляча тащила за собой деревянную соху. И лошадь и пахарь делали невероятные усилия. Пинчуку сразу же вспомнились картинка из старого букваря и стихотворение под ней, начинающееся словами: "Ну, тащися, Сивка". Петр Тарасович и Кузьмич приблизились к крестьянину. Тот выпустил из рук соху, глянул слезящимися, разъедаемыми потом глазами на русских солдат, снял шапку и чинно поклонился. -- Буна зиуа*. -- Доброго здоровьичка! -- ответствовал Пинчук, поняв, что крестьянин приветствует их. Румын мелко дрожал. Не от страха, а от напряжения и от великой усталости. Он не боялся солдат; хлебороб быстро узнал в них хлеборобов. *Добрый день (рум.). -- Ковыряешь? -- спросил его Пинчук. -- Ну штиу. -- Опять "нушти"! Понимать надо! А то все -- "нушти" да "нушти". Бросил бы ты эту гадость! -- Петр Тарасович потрогал рукой деревяшку. Высветленные ладонями хозяина ручки сохи были горячие и бугроватые, словно и на них набиты мозоли.-- Ну, ладно, мабуть, поймать колысь... -- Поймут,-- подал свой голос Кузьмич, который давно ждал случая высказать свое мнение. Пинчук и ездовой вернулись к разведчикам, сделавшим небольшой привал. Недалеко от дороги, окруженная со всех сторон каштанами, тополями и черешней, белым пауком прицепилась к земле боярская усадьба. -- Вот у того нет, должно быть, этих разнесчастных клиньев,-- сказал Шахаев Забарову, думая про помещика. Шахаев поднялся, немного отошел в сторону, чтобы лучше наблюдать за бойцами, за выражением их лиц, отгадывать мысли. "А ты что задумался, командир?" Шахаев взглянул на Забарова и невольно улыбнулся. Спокойный, сосредоточенно-уравновешенный ум Федора и его физическое могущество всегда будили в сердце Шахаева добрые мысли, наполняли грудь безотчетной радостью. На этот раз лицо Забарова было строже обычного. Странная дума беспокоила этого сильного и сурового человека. Вот осталась позади, там, за рекой, огромная земля, навеки ими освобожденная. Остались на этой земле миллионы в общем добрых и честных людей, и это очень хорошо. А вдруг сбежал из-под их охраны, перекрасился и живет на той святой, окропленной кровью бойцов земле и рыжебородый кулак, которого они недавно встретили? Может же такое случиться! Живет... И вот это очень плохо. Разве для него сложили свои головы Вакуленко, Уваров, Мальцев?.. Бывает же в жизни так: заведется в какой-нибудь большой и хорошей семье один вредный человек и портит всем кровь. Его все-таки терпят в доме, хотя и не знают точно, кeм он доводится этой семье. Потом, когда уж станет невмоготу, выбросят к чертовой бабушке того вредного человека и сразу почувствуют облегчение. Нет, он, Забаров, сделал непростительную ошибку, не рассчитавшись окончательно с кулаком. Вдруг ему удалось выкрутиться? Смеется небось над ними, рыжий дьявол. Чего доброго, прикинется советским, да еще завхозом его поставят: они ведь такие -- умеют перекрашиваться... Будет жить и ждать... следующей войны. -- Дай-ка, Шахаев, закурить... -- Вы что, товарищ лейтенант? -- удивился парторг, услышав дрожь в голосе Федора. -- Ничего...-- Забаров не мог завернуть папироску.-- Чертовщина какая-то в голову лезет. -- И он неожиданно рассказал о своих странных мыслях. Когда он кончил говорить, Шахаев спросил улыбаясь: -- И все? -- Ну да... А чего ты смеешься? -- Так просто... Привал кончился. Колонна двинулась дальше. Шли степью. За дальними холмами грохотали редкие орудийные выстрелы. На горизонте, далеко-далеко, вспухали черные шапки от разрывов бризантных снарядов и белые -- от зенитных. Небо -- туго натянутое, нежно-голубое, огромное полотно -- звенело. Вспарывая его, вились истребители. Ниже, невысоко над землей, деловито кружились два "ила"-разведчика. Они были заняты черной и скучной работой -- фотографировали вражеские позиции. Знакомая фронтовая картина вернула мысли разведчиков к земной, горькой действительности -- война продолжалась... А это значит -- будет еще литься кровь, много крови, и еще не одно горе обожжет солдатское сердце, и еще не раз придется комкать в руках пилотку над свежей могилой... -- Вася, расскажи что нибудь... -- Да ты что? -- встревожился Камушкин, взглянув на побледневшее вдруг лицо Ванина. -- Так... расскажи. Прошу как друга!.. ...Комкать пилотку над могилой павшего товарища. И навeрное, это будет больнее, чем раньше: чужая сторона, неродная, неласковая землица, суглинистая, горъким-горька... Сколько раз уже поливал ее своей кровью русский солдат!.. Вдали, в нежно вытканном мареве, синели горы. Карпаты!.. Дрогнуло сердце Кузьмича: вспомнил старый сибиряк, как пели в четырнадцатом новобранцы: Нас угонят на Карпаты, Там зароют без лопаты... Взгрустнулось и Акиму: там, в этих карпатских снегах, сложил когда-то свою голову брат его отца. "За горами, за долами, за широкими морями..." Что там ждет их за этими горами да за долами? И почему разведчиков сейчас так мало -- на своей земле их всегда казалось больше -- и идут они здесь не по-своему, гуськом, след в след, а плотным строем, будто боясь сорваться и упасть куда-то? И почему самому Акиму хочется быть поближе к Забарову, почему все жмутся к лейтенанту, как железные гвозди к большому и сильному магниту? Небо звенело от зенитных хлопков. Чужое небо. Сенька задыхался от махорочного дыма, обжигал окурком губы, но продолжал курить, хотя делать этого в строю и не полагалось. Между тем у разведчиков вновь разгорелся спор. На этот раз причиной спора была одежда, которую видели ребята на встречных румынах и румынках. Почти все мужчины и женщины были одеты в рубища. -- До чего довели хлеборобов! -- простонал Пинчук. Никита Пилюгин быстро возразил: -- Прикидываются они. Для нас специально вырядились. А хорошее припрятали. Заграничное-то суконце в землю позарывали. Знаем мы их! Сенька, смерив Пилюгина недобрым взглядом, приблизился к нему вплотную, встал на цыпочки и, многозначительно постучав пальцем по Никитиному лбу, негромко, но внятно заключил: Пусто! Никита, обидчиво заморгав, смотрел на Ванина широко поставленными угрюмыми глазами. -- Почему так -- "пусто"? -- А вот так -- пусто и есть! -- уже мягче пояснил Ванин.-- Ты завидовал, дурья голова, всему заграничному. А завидовать-то, оказалось, и нечему. Вот ты и выдумываешь всякое такое... 2 Разведчиков догнали две политотдельские машины. В одной из них сидели на своих граммофонных трубах и звукоустановках капитан Гуров и Бокулей. При виде желтоволосого румына Ванин оживился. Разведчик вновь обрел свой обычный шутливо-озорной и лукавый вид. -- Э-эй! Георге! -- заорал он, чихая от пыли, поднятой остановившимися машинами. -- Слезай к нам. За переводчика у нас будешь. Мне тут нужно с вашими префектами да примарями потолковать. Что-то неважно они встречают гвардии ефрейтора Ванина. Товарищ капитан, отпустите его. Разведчику ведь надо знать местные обычаи. -- Зачем это тебе нужно их знать? -- полюбопытствовал маленький и хитрый Гуров, щуря на Сeньку свои черные близорукие глаза.-- Трофейничать, что ли, собрался? Знаю я тебя, Ванин!.. Сеньку обидели гуровские слова. -- Плохо вы меня знаете, товарищ капитан. Что было, уже давно быльем поросло. О трофеях не думаю. На этот раз Сенька говорил правду. -- Нет, хорошо я тебя знаю! -- стоял на своем Гуров, но румына все-таки отпустил: он, как и все в дивизии, любил разведчиков. К тому же по роду своей службы ему приходилось поддерживать с ними теснейший контакт.-- Ладно, Бокулей, пройдись с хлопцами! -- снисходительно сказал капитан.-- Только смотрите у меня!.. -- Спасибо, товарищ капитан! -- обрадовался румын и спрыгнул с машины. По беспокойному блеску в его добрых коричневых глазах Ванин сразу понял, что румын сильно взволнован. -- Ты что, Бокулей? Землю родную под собой почуял? -- Мой дом недалеко... -- Где? Как название села? Бокулей сказал. Ванин проворно развязал свой вещевой мешок и вытащил оттуда новую, без единой помарки, карту Румынии, которую он когда-то уже успел "одолжить" у одного немецкого офицера. Вдвоем с Бокулеем быстро нашли нужный пункт. -- Вот теперь все в порядке: Гарманешти, значит? Так это же недалеко. Завтра будем там! -- Хорошо, если наша дивизия туда пойдет,-- сказал Камушкин, с сочувствием глядя на Бокулея. -- Туда и пойдет. Куда ж ей еще! -- уверенно проговорил Сенька. Сейчас он чувствовал себя по меньшей мере начальником оперативного отдела.-- Нашу Непромокаемо-Непросыхаемую всегда посылают на самое острие. Смотрите! -- он развернул карту на траве, встал на колено.-- Вот линия фронта. Вот город Пашканы. Дальше некуда. Там -- румынские доты. Это я слышал от начальника разведки,-- добавил новоявленный "оперативник", не без основания полагая, что ему могут и не поверить.-- А тут, гляньте, эти самые Гарманешти. В них штаб разместился. Ну, а нам, по знакомству, Бокулей свое поместье предоставит! Отдохнув, разведчики пошли быстрее. Теперь Забаров не разрешал бойцам останавливаться возле часовен, попадавшихся на каждом километре, и рассматривать Христово распятье да темные образа святых. До ночевки солдатам предстояло пройти еще километров десять. В полдень вступили в большой румынский город Ботошани. В отличие от других населенных пунктов, где обычно было пустынно и тихо, Ботошани казались более оживленными. Солдат удивила бойкая торговля в магазинах, будто война прошла где-то мимо. Спросив разрешения Забарова, Сенька взял с собой Бокулея и забежал в одну лавчонку. Перед ним любезно раскланялся купец со смолистыми, черт знает как закрученными усами. Сенька порылся в кармане. В руках у него появились леи, которые бойцам выдал накануне ахэчевский начфин. -- Колбасы мне продай. Лобазник покачал головой и что-то пролепетал. -- Что он? -- не понял Ванин. -- Русские деньги просит, рубли,-- пояснил Бокулей.-- Он думает, что тут Советская власть будет. -- Ах вон оно что! Приспосабливается, значит, купчишка! -- Сенька улыбнулся: разведчик полагал, что, во всяком случае, купчишке-то нечего ждать для себя хорошего от Советской власти -- не его, нe купеческая эта власть.-- Что ж, разве рубли ему дать? -- вслух размышлял Ванин. Рублишки у Сеньки были, но он не решался покупать на них, жалко было советских денег, да и не хотел, чтобы на наши рубли наживал себе богатство этот черноусый, с прилипчивыми глазами человек. При затруднительных обстоятельствах Сенька всегда мысленно ставил на свое место Шахаева, и это помогало ему найти верное решение. -- Рублей я ему не дам! -- уже твердо заявил он Бокулею.-- Так и переведи! -- и направился к двери, но в магазин уже входил Али Каримов. Тот без долгих размышлений вытащил пачку рублевок. Однако Ванин остановил азербайджанца. -- Не смей! -- строго сказал он. Каримов покорно и молча сунул деньги обратно в карман. Но, отойдя немного, вдруг забушевал. Сначала тихо, потом все громче и горячей. Он говорил часто, отчетливо и непонятно. Можно было только догадываться, что, поразмыслив, Каримов решил, что Ванин поступил неправильно, не позволив ему сделать покупку на рубли, что Сенька только принизил советские деньги в глазах румынского торговца, а ведь в конце концов -- на этот счет у Али не было ни малейшего сомнения -- и в Румынии должна быть Советская власть, не зря же Красная Армия пришла в эту страну! -- А ты дискретируешь! -- в запальчивости повторял он это понравившееся ему, неудобоваримое чужое слово. -- Постой, постой, Каримыч! -- с добродушной снисходительностью остановил его Ванин. Он чувствовал, что Каримов произнес это обидное слово неправильно, и хотел поправить, но вовремя сообразил, что исказит его ещ" больше. Смеясь, продолжал: -- Разве так можно? Забормотал, как гусь. Помню, к нам на завод -- до войны дело было -- вот такой же оратор приезжал. Как начал!..-- Сенька остановился, взъерошил светлый чуб и, отчаянно жестикулируя, без единого роздыха, выпалил: -- Оно, конечно, если правильно рассудить в смысле рассуждения в отношении их самих, есть не что иное, как вообще, например, по существу вопроса, между прочим, тем не менее, однако, а все-таки весьма!.. Пинчук, не дождавшись конца Сенькиной тирады, громко захохотал. Он вспомнил другого оратора, который -- дело было в тридцатых годах -- приезжал в Пинчуково село. Около трех часов говорил он крестьянам о мировой революции, о Европе, о цивилизованном мире, о великом предначертании истории и проговорил бы, наверное, еще часа три, если бы вдруг какой-то древний старикашка не срезал его неожиданным вопросом. -- Дозвольте спросить? -- поднялся он в задних рядах. -- Прошу. -- Скажите нам, будьте добрые, що рыба у Каспийскому мори е чи нэма? Оратор немного смешался, вопрос показался ему неуместным, однако ответил: -- Есть, разумеется. -- A чому, скажите, в нашей лавке ии нэмае?.. Помещение качнулось от дружного хохота. Смущенный оратор постарался поскорее закончить свою речь... ...Вспомнив этот случай во всех подробностях, Пинчук захохотал еще громче. Кузьмичовы лошади испуганно вздрогнули и прижали уши. А Ванин продолжал: -- Закатив такую речь, наш докладчик сел, ожидая, когда захлопают в ладоши. Но все мы хлопали ушами да глазами, потому как ничевохоньки не поняли. Так вот и ты, Каримыч, зарядил что автомат. Шагавший рядом с Каримовым Никита Пилюгин хихикнул, но Сенька быстро и сердито одернул его: -- А ты что смеешься? Не с тобой разговаривают! Пилюгина Ванин невзлюбил с первых же дней и не хотел этого скрывать. Никита на фронт приехал около двух месяцев назад. Его отец принадлежал к тем немногим упрямцам единоличникам, которых еще можно встретить в отдельных селах и деревнях. -- Должно, как музейный экземпляр держат eго в селе,-- узнав об этом, рассуждал Пинчук. -- Вот и этот в батюшку удался,-- указывал Сенька на Никиту.-- Зачем мы его только за границу тащим, этакого чурбана. Подумают еще, что все мы такие... Во всяком случае, Пилюгин-сын унаследовал от Пилюгина-отца одну прескверную черту -- неистребимую зависть ко всему и вся. Завидовал Никита Ванину потому, что у того много орденов, Акиму -- что с ним была хорошенькая девушка, Шахаеву -- потому, что его все любили, завидовал даже веснушкам Камушкина. Лишь самого себя считал обиженным судьбой. О Пилюгине Сенька сказал как-то, возражая Шахаеву, вступившемуся за Никиту: -- Ох, товарищ старший сержант, этот Пилюгин всему завидует. Вот увидит у вас на шее чирей и обидится: почему, скажет, у меня нет такого же чирья? И кому только в голову пришло послать этого недотепу в разведчики? А все наш начальник. Увидел здоровяка -- и в свое подразделение его. Один, мол, "языков" будет таскать. Натаскает он ему! Чего доброго, свой язык еще оставит... Может, отправим его пехтурой? Пусть там хнычет!.. -- Зачем же? -- Шахаев улыбался.-- Что же мы за разведчики, если одного человека перевоспитать не можем. -- Оно-то так...-- нехотя сдавался Ванин.-- Но ведь паршивая овца... -- Знаю эту пословицу, Семен,-- перебил парторг. -- Только к нашим людям она не подходит. Ты вот лучше подумай, как помочь Никите поскорее избавиться от его дурной болезни. Забаров хочет Пилюгина в твое отделение перевести. -- В мое?! Нет уж, товарищ старший сержант, в воспитатели Никиты я не гожусь. Меня самого еще надо воспитывать,-- чистосердечно признался Семен и добавил погромче, так, чтобы слышал Ерофеенко: -- Вы Акиму его передайте. Аким ведь тоже теперь отделенный. Душа у него мягкая, сердобольная. Глядишь, и пойдет дело. А я, чего доброго, могу еще отколотить... Вышли на центральную улицу города. Повозка Кузьмича покатилась по асфальту, сбрасывая с колес тяжелые куски высохшего украинского чернозема. Ездовой и старшина сидели рядышком и нередко, поставив ноги на вальки. О чем-то деловито разговаривали, показывая на румынские постройки. По возбужденным, раскрасневшимся физиономиям было видно, что ими по обыкновению овладел хозяйственный зуд. -- А вот дороги тут добрые. Нам бы на Вкраину такие... -- Будут и на Украине, да еще получше. Всему свой черед. Уж больно мы наследие-то от царя-батюшки, ни дна бы ему ни покрышки, захудалое получили... Он ведь, Николашка-то, больше о кандалах для народа думал. Помню, мимо нашей деревни, по сибирскому тракту... -- Цэ так... Да и то сказать, радяньска власть багато и дорог понастроила, кроме всего прочего. Только страна-то наша дуже огромна. Если, скажем, один шлях от Москиы до Харькова привезти сюда, он всю Румынию заполонит... И все ж -- мало у нас дорог. И дуже плохи воны... Солнце медленно погружалось за повитые синей дымкой горы. Реденькие облака, подсвеченные снизу, красной гранитной лестницей спускались за верблюжьи горбы далеких Карпат. Мир в эту минуту был как-то особенно велик и необъятен. Аким взглянул на Пинчука, потом на ездового, на его лошадок, особенно на длинномордую, одноухую красавицу Маруську, которая высекала задними подковами яркие искры, закусив запененные удила, и улыбнулся ощущению, вдруг охватившему его. Куда ты скачешь, гордый конь, И где опустишь ты копыта?..-- тихо прочел Аким и подумал: "В самом деле, сколько же осталось нам еще переходов, сколько боев? И что думают о нас те, кто укрылся сейчас в бедных хатах или вот за этими наглухо закрытыми железными ставнями городских зданий; что думает вон тот оборванный юноша в шляпе, так пристально и неотрывно смотрящий на советских солдат? И доведется ли мне... Наташе, всем нашим ребятам очутиться вон там, за теми пылающими в кровяном закате горами? И скоро ли перешагнем и их?.." А душа пела, подсказывала, ободряла: перешагнем, обязательно перешагнем! И он уже видeл себя на вершине этих гор: ветер свистит в ушах, захватывает дух! Красный флаг трепещет над головой, рвется ввысь и вдаль!.. К селу Гарманешти подходили в тот момент, когда из него, направляясь к роще, в которой ужe расположился медсанбат, тянулись вереницы подвод с ранеными. Так как транспорт дивизии еще не прибыл, на перевозку раненых были мобилизованы румынские крестьяне. Длиннорогие и до крайности тощие волы, запряженные в скрипучие неуклюжие арбы и понукаемые ленивыми взмахами кнута, медленно переставляли клешнятые ноги. Солдаты невольно остановились, пропуская мимо себя повозки и взглядываясь в искаженные болью, с почерневшими губами лица раненых. В одной арбе на соломе лежал раненый, покрытый офицерской шинелью. Ванин почему-то не выдержал: движимый неясным и тревожным предчувствием, подбежал к арбе, приоткрыл шинель. Вздрогнув, он вновь опустил ее: залитое кровью лицо офицера показалось ему знакомым. Потом приоткрыл шинель еще раз и узнал лежавшего под ней человека. -- Марченко! -- крикнул он, повернувшись к разведчикам. Наташа вместе со всеми подбежала к повозке. Лейтенант открыл глаза, в которых уже не было прежнего блеска, долго молча всматривался в склонившееся над ним лицо девушки, в ее белые, забрызганные закатными лучами кудри и не мог понять, кто же эта девушка. -- Это я, Наташа,-- подсказала она.-- Разве нe узнаете меня? -- и увидела, как он весь дернулся, потом улыбнулся и вдруг, должно быть от невыразимой боли, вытянулся струной, заскрипел зубами. Бледное, бескровное лицо его сморщилось, а из плотно зажмуренных глаз покатились по щекам слезы. Забаров приказал разведчикам перенести лейтенанта на свою повозку. Пинчук и Кузьмич быстро приготовили место. Аким осторожно взял офицера под голову, остальные поддержали за ноги и под спину. До крайности обрадованный румын повернул быков к дому. Проводив Кузьмича и Наташу с Марченко в медсанбат, разведчики вслед за арбой румына направились в село. ГЛАВА ТРЕТЬЯ 1 Предположения Ванина оправдались: штаб дивизии действительно разместился в Гарманешти, а полки заняли позиции перед цепью дотов, тянувшихся в шахматном порядке от Пашкан до Ясс. Дивизии Сизова пришлось выйти на самое острие клина, вбитого войсками фронта в территорию Румынии. Полки попытались было с ходу пробить брешь в укреплениях врага, но не смогли. Система огня неприятельских дотов была настолько сложной и мощной, что не оставалось ни одного метра непростреливаемой местности. Стало ясно, что укрепленному району противник придаст исключительно большое значение и что без длительной и тщательной подготовки прорвать вражескую оборону будет невозможно. Командующий армией отдал приказ генералу Сизову и командирам соседних с ним дивизий -- прекратить атаки. Полки, дождавшись ночи, под покровом темноты отошли немного назад, на высоты, которые хотя и были ниже высот, занятых противником, но все же в какой-то степени господствовали над местностью. Никто в ту ночь не знал, что на этом рубеже придется постоять мною месяцев, что с этих позиций начнется грандиозное августовское наступление 1944 года, вошедшее в историю Великой Отечественной войны под названием Седьмого удара... Предводительствуемые Бокулеем разведчики въезжали во двор его отца. Занятые своим делом, еще находясь под впечатлением встречи с раненым лейтенантом Марченко, солдаты не замечали, как волновался Георге Бокулей, какими долгими показались ему последние минуты, отделявшие его от встречи с родительским домом. И вот теперь они въехали во двор, где провел свое детство кудрявый желтоволосый мальчик. На крыльце, на подгнивших ступеньках, облокотясь на деревянные перильца, увешанные наполовину вылущенными кукурузными початками, стояла пожилая худая женщина. Георге, глотая слезы, рванулся к ней, и все услышали слово, которое одинаково произносится на всех языках и которое с одинаковой силой обжигает человеческие сердца: -- Мама!! Она тихо, беспомощно опустилась на ступеньку, протягивая к нему руки, будто умоляя, выкрикивала что-то непонятное для разведчиков. Бокулей взял ее под руки, и она долго и исступленно глядела ему в лицо, как бы загипнотизированная внезапной великой радостью. Потом стала порывисто обнимать его своими слабыми, немощными руками. Она не замечала наблюдавших за ними солдат, появления которых еще минуту назад с ужасом ожидала в своем доме. С нею был сын -- ее старший сын, первенец! -- и больше ни о чем она не думала и не хотела думать в эту минуту: перед ней стоял он -- живой, невредимый, долгожданный... Потом откуда-то появился и отец -- маленький, кучерявый и черноволосый мужичонка в узких латаных штанах -- Александру Бокулей. Он поздоровался с сыном сдержанно, и, если бы не худые, длинные пальцы, которые тряслись непрошено, можно было подумать, что Бокулей-старший спокоен. Сняв мерлушковую шапку, он поклонился разведчикам, сказал что-то еще Георге и пошел в дом. Мать, и сын последовали за ним. Сенька тоже собрался было войти в хату, но его остановил Пинчук: -- Дай людям с сыном одним побыть. Иди щели копать. Забаров сказал, щоб к утру готовы булы. -- Начинается! -- недовольно пробурчал Ванин и, обернувшись к Никите, добавил: -- Чего стоишь? Бери лопату!.. Но перед тем, как приступить к работе, развeдчики тщательно осмотрели весь двор. Петр Тарасович заглянул в единственный хлевушок, который оказался пустым. Когда-то в нем находились овцы или козы: на земляном полу валялся давно ссохшийся помет. -- Худо живут,-- заключил Пинчук, выходя из хлевушка. И Петру Тарасовичу неудержимо захотелось поскорее узнать жизнь людей в этой незнакомой стране, потолковать с простым народом: выяснить, что и как, и присоветовать в чем-нибудь... Первое, что бросилось в глаза вошедшему в родной дом Бокулею, это то, что ничего в нем не изменилось со времени его ухода в армию. Тe же закопченные стены с темными тенетниками по углам, в которых барахтались мухи, те же глиняные горшки на подоконниках, тот же вечный, душный и неистребимый запах мамалыги. Посредине комнаты, на прежнем месте, стоял все тот же громоздкий жернов, который особенно привлек внимание молодого Бокулея: Георге вспомнил, что этот жeрнов, несмотря на свою неуклюжесть, являлся предметом их семейной гордости, потому что у других не было и жернова, и к Бокулеям часто приходили соседи размолоть котелок кукурузы. И наконец, старая деревянная кровать. На нее не взглянул Георге: возле этой кровати умерла его двухлетняя сестренка. Мать, уходя на огород, привязывала ребенка к ножке кровати,-- так часто делают румынские крестьянки из опасения, что ребенок может выйти на улицу и попасть в колодец. Девочка, привлеченная вкусным запахом мамалыги, потянулась к ней. Вернувшаяся домой мать увидела ее мертвой: ребенок запутался в веревке и задушился. Георге, чтобы, очевидно, не будить горьких воспоминаний, старался не замечать этой кровати. Оживленный и радостный, смотрел он на другие предметы, с удивлением находя их на прежних местах. Он приметил на подоконнике, между накрытых деревянными кружочками горшков, там, куда пробивался, должно быть, уже последний солнечный луч, старого сонливого кота, который словно и не покидал никогда своего места. Георге окончательно убедился, что в доме в самом деле ничего не изменилось. Он еще не успел увидеть, что когда-то смоляно-черная курчавая голова его отца теперь покрылась, будто изморозью, густой сединой, что стрелы морщин у его добрых ласковых глаз углубились и разошлись дальше к вискам и щекам. -- А где Маргарита? -- спросил Георге, с первой минуты обнаруживший отсутствие сестры, своей озорной любимицы.-- Где она? -- тревожно переспросил Георге, перехватив испуганный взгляд матери. Но маленькая тонконогая Маргарита уже входила в дом. Она взвизгнула, заметив брата, подбежала к нему, обняла за шею и стала быстро и жадно целовать его. -- Георге! Георге! Братец мой!..-- говорила она. Но в голосе ее было что-то такое, что встревожило Георге. Он поднял голову, высвободив ее из теплых и странно слабых рук сестры. Отец и мать сидели по-прежнему молча. Мать все так же испуганно глядела то на дочь, то на сына. Георге вопросительно посмотрел на родителей, опять перевел свой встревоженный взгляд на сестру. Та закрыла лицо руками, уронила голову на стол. Мать сделала над собой усилие и улыбнулась. -- От радости, она, Георге, от радости... Ну, Маргарита, довольно, обедать будем... Это она, сынок, о Василике, о невесте твоей... Георге мгновенно вспыхнул, потом побледнел: -- Василика?! Что с нею?.. Что с Василикой? Где она?.. -- Молодой боярин Штенберг перед приходом русских куда-то увез ее,-- ответила Маргарита, поднимая заплаканные глаза и с трудом сдерживая себя, чтобы не разрыдаться.-- Он сказал ей, что тебя убили русские... В комнате долго стояла тяжелая тишина. Отец молча выложил из чугуна горячую мамалыгу, аккуратно, крест-накрест, разрезал ее ниткой на четыре равных ломтя и, взяв один из них темными жилистыми руками, поднес сыну. -- При встрече нельзя печалиться, Георге! Бог разгневается. Бокулей осторожно взял ломоть из рук отца. -- Спасибо, отец. -- Ешь, сынок, -- глухо проговорил старик. Он взглянул в окно и увидел там хлопотавших русских солдат.-- Зачем ты привел их к нам, Георге? Георге внимательно посмотрел на отца, но ничего не сказал. Мать и сестра взяли свои порции мамалыги, но ни та, ни другая не притронулись к еде. "Не даст спокойно куска проглотить", -- подумала мать, с досадой взглянув на мужа. Бокулей-младший, медленно и вяло прожевывая невкусную пищу, которая, судя по тому, что ее подали на стол по такому радостному случаю, в доме отца была большой роскошью, продолжал пристально всматриваться в сильно постаревшее -- Георге только сейчас заметил это -- лицо отца, и ему стало жаль этого вечного и неутомимого труженика. "Какого еще горя может ждать этот несчастный человек, разве он не испытал уже все, что выпало на долю бедного румына?" -- Будет хорошо, отец, -- сказал он тихо, прислушиваясь к уже ставшему для него знакомым и привычным оживленному говору русских солдат. -- Тебе нечего бояться их, -- он кивнул большой желтой головой в сторону окна. -- Тебя они не обидят. Сказав это, Георге почувствовал новый, еще более острый приступ жалости к отцу и удивился этому своему чувству, потому что никогда раньше не испытывал ничего подобного. -- Отец, это -- совсем другие люди, -- снова тихо сказал Георге, по-прежнему указывая на окно, за которым слышались солдатские голоса. -- Я тебе не могу объяснить, отец, но ты сам поймешь скоро, сам увидишь, своими глазами. А лучше один раз увидеть, чем сто раз слышать. Только прошу тебя, не бойся их и не гляди так. Это -- мои друзья, отец! Ты бы лучше рассказал им о своей жизни. Они поймут тебя. -- А-а, чего о ней рассказывать, Георге! Разве это жизнь? 2 Дед Александру, Василе Бокулей, рано потерял отца: его убили турецкие янычары во время своего владычества в Румынии. Молодой Василе пошел батрачить к известному во всем жудеце* кулаку Патрану. Батрачил пять лет, пока не переполнилась чаша терпения. Потом сбежал от жадного и жестокого кулака, и бог знает, как пошла бы его жизнь, если бы в стране не вспыхнуло восстание против турецкого гнета и бояр. Василе добрался до повстанцев и вступил в войско Тудора Владимиреску**. После поражения восстания стал гайдуком***, бродил по лесам, совершал набеги на боярские усадьбы, распевал разгульные гайдуцкие песни. Одну сейчас, выпив с горя цуйки и охмелев, часто поет его внук: Три гвоздики, лист зеленый. Там, в корчме, под горным склоном Пьет Богян и пьет Беган, Вместе с ними -- брат Стоян **** "Пей, Богян, да не хмелей, заряди ружье верней!" "Не хмельно мне то вино, А ружье заряжено. Сядь, красавица, со мной, Будешь ты моей женой! Пусть враги кругом следят -- Все равно не углядят. Солнце нас пускай венчает. Звезды к дому провожают". Были среди гайдуков и грамотные люди -- у них жадно учился упрямый и умный мужик Василе Бокулей. По ночам пробирался в родное село -- манили его сюда черные девичьи очи. При одной такой встрече схватилa его полиция. Много лет просидел в тюрьме, потом как ни в чем не бывало, бородатый и суровый, вернулся а Гарманешти. Дождалась, не изменила ему любимая. Отец невесты был хоть и бедным крестьянином, но имел свой дом, коровенку, пару овец и одного вола. Когда у Василе родился сын, тестя уже не было в живых. * Жудец -- уезд (рум.). ** Тудор Владимиреску -- румынский революционер, руководитель восстания в 1821 году. *** Гайдуки -- бежавшие в леса и горы люди, которые в знак своего протеста против существующего строя по-своему чинили суд в расправу над богатыми, защищая всех угнетенных и обездоленных. ****Богян, Беган и Стоян -- гайдуки. Так Василе стал хозяином в доме. У него родились еще два сына и две дочери. Семья прибавлялась, но не прибавлялось земли. Пришлось работать на бояр. Припоминая ему гайдуцкие годы, боярин поучал: -- Тот найдет бога на небесах, кто изберет себе его на земле, запомни это, Василе! Руку, которую ты можешь укусить, лучше лизать, чем плевать на нее. Так-то... Слушая боярина, Василе хмурился. Тяжкие думы теснились в неспокойном сердце бывшего гайдука. И вот в Румынии вновь нашелся человек, который поднял знамя Тудора Владимиреску. По стране разнесся его пламенный клич: "От императоров, господарей и бояр народы могут получить лишь то, что они вырвут у них силой... Изучая историю нашей родины в течение долгого времени, мы убедились, что всеми своими несчастьями и страданиями страна обязана эгоизму, подлости, жадности и трусости боярства". И народ услышал слова Николая Бэлческу*. Началась революция, которая, однако, не была доведена до конца. Преданный соглашателями, Бэлческу вынужден был бежать за границу. В Бухаресте к власти пришло реформистское правительство. Напуганное мощным движением крестьянства, правительство это вынуждено было лавировать. Оно создало комиссию по вопросам собственности. В середине лета 1848 года, в разгар уборки урожая, созвали эту комиссию члены реформистского правительства. Официально задачей комиссии, составленной на паритетных началах от крестьян и помещиков, была подготовка проекта решения Учредительного собрания по аграрному вопросу. Негласная же роль комиссии, то есть ее фактическая задача, заключалась в том, чтобы как можно хитрее и как можно бессовестнее обмануть крестьян. * Николай Бэлческу -- руководитель румынской революции 1848 года. Василе Бокулея, как самого грамотного из крестьян, послали делегатом от села Гарманешти. Долго готовился бородатый мужик к выступлению в комиссии. Ночи напролет просиживал под густыми ветками черешни, возле своей лачуги, обдумывая слова, которые он скажет. Ему предоставили слово сразу же за боярином Штенбергом. Показывая помещикам свои огромные жилистые черные руки, Василе Бокулей глухо произнес: -- Вы видите эти покрытые мозолями руки? Они создают богатства страны. Золото и серебро не падают вам с неба: вы получаете их из наших хижин. Мы, крестьяне, отдаем все, а сами не получаем ничего. Только из среды крестьян вербуют солдат. Это -- тяжелое бремя, а наградой за все это служит лишь хозяйский кнут. И разве не грешно перед людьми и богом после стольких жертв с нашей стороны считать нас чужими и бродягами на нашей же земле?.. Боярин Штенберг, растрогавшись словами Бокулея, в ответ заявил: -- И я превращал вас в рабов, бил вас, раздевал вас... Несправедливо забирал у вас все, потому что я был молод и жаден... Тридцать шесть лет вы проклинали меня. Теперь я каюсь и отдаю вам все обратно. Простите меня, братья!.. Вернувшись в свое имение, Штенберг выпорол крестьянина, осмелившегося намекнуть барину о сказанном в комиссии. Жестоко поплатился за свои слова Василе Бокулей. Слуги боярина Штенберга втолкнули его в псарню, и стая борзых в минуту растерзали крестьянина в клочья. Наследником его скудного хозяйства остался отец Георге, Александру Бокулей, младший из трех братьев. Так же как и его предки, Александру Бокулей думал только об одном: как бы собрать со своей полоски побольше кукурузы. Но чем больше он желал, тем меньше давала ему обеспложенная земля. А кукуруза даже снилась Александру, золотым ручьем текла... Перед глазами вырастал высокий ворох, крестьянин падал на него и пьянел, прятал лицо в душной теплоте зерна, плакал от радости... Но каким горьким было пробуждение!.. Возле постели уже стояла жена. И опять спрашивала одно и то же: -- Кукурузы осталось несколько котелков, Александру. Что будем делать: сохраним на семена или смелем?.. Он кричал на нее, будто она была виновата в том, что осталось несколько котелков. А потом говорил: -- Размалывай и корми детей. Не помирать же им с голоду, -- и, нахлобучив до самых глаз белую баранью шапку, отправлялся к Патрану просить семян. Тот давал. Но Патрану не был лиходеем своему добру: он брал с должников проценты, а чаще заставлял их отрабатывать долг. Александру Бокулей охотнее шел на последнее: сил и времени у него было не так уж много, но они все-таки были, а кукурузы он не имел вовсе. В 1933 году в селе появилась организация с простым, понятным и обнадеживающим названием: "Фронтул Плугарилор" (Фронт плугарей, или Земледельческий союз). Говорили, что во главе этого союза стоял какой-то доктор, которого, однако, Александру не знал. Руководителем местной организации "Фронтул Плугарилор" в Гарманешти был поставлен сосед Бокулея -- Суин Корнеску. По его совету Александру немедленно вступил в члены организации. Где-то в туманном будущем рисовалось осуществление вечной мечты -- получение земли. А пока что жить стало еще тяжелее: обозленный Патрану не хотел давать взаймы семена даже под проценты члену "крамольной организации". "Фронтул Плугарилор" ставил своей целью добиться аграрной реформы, с тем чтобы часть земли отобрать у кулаков, бояр и передать ее бедным крестьянам. -- Землицы моей захотел? -- встречал Патрану Бокулея и, злобно вращая большими цыганскими глазами, совал прямо в лицо Александру огромный кукиш: -- А вот этого... Возьми-ка выкуси!.. Александру с упавшим сердцем шел в другой и третий двор, но и там его встречали тем же. Доведенные до отчаяния, бедные крестьяне пытались захватить помещичьи и кулацкие земли силой, но с ними жестоко расправлялись. Сосед Бокулея Суин Корнеску несколько лет сидел в застенках сигуранцы*. * Сигуранца -- тайная полиция при режиме Антонеску. Началась война с русскими: "хозяева страны" решили угодить Гитлеру. Старший сын Александру Бокулея -- Георге -- убежал в СССР; младшего -- Димитру -- взяли в армию, послали завоевывать для румынских бояр новые земли. Хотя Александру много слышал страшных вещей о Советском Союзе, но все же предпочел бы оставить младшего сына дома: он знал, что войны всегда приносили бедным румынам только новое несчастье. Жизнь на селе стала вовсе невыносимой. Увеличились налоги, к существующим, которые были и без того непосильными, прибавились военные. Платить было нечем. Пришлось часть земли продать Патрану. Но вырученных денег оказалось недостаточно, чтобы рассчитаться с правительством. Тому же Патрану Бокулей продал единственного вола. Сам остался с одной овцой, но и последней лишился. Это случилось совсем недавно, перед самым приходом русских. Во двор Бокулея забежали румынские офицеры. Заметив в хлевушке овцу, они потребовали ее себе. Жена Александру заголосила на все село: -- Не дам! Не да-а-ам!.. Ее оттолкнули. Однако один из офицеров, в котором Бокулей сразу же узнал молодого боярина Штенбeрга, успокоил женщину: -- Мы вернем вам овцу. Вот расписка. Обрадованный Александру сунул бумажку в карман не глядя, поблагодарил: -- Спасибо, домнуле* офицер! -- и, повернувшись ко все еще всхлипывающей жене, добавил: -- Не плачь, Марица. Этот же господин -- сын нашего покойного боярина, он -- румын. Разве будет обижать крестьянина? * Домнуле -- господин (рум.). На другой день Александру достал бумажку, развернул ее. В ней небрежной рукой было написано: "Старый осел". Александру схватился за грудь и, глотая воздух, упал на землю. Потом с трудом приподнялся. Руки его судорожно впились в кучерявые волосы. Бокулей нещадно трепал себя, бился о стенку лбом и плакал. -- Старый осел! Старый осел!.. -- кричал он, задыхаясь от гнева и обиды. Вслед за румынами во двор забежали отступавшие немцы. Эти остались ночевать. В эту ночь и случилось страшное в семье Бокулеев... ...Александру взглянул на дочь, потом на жену, сказал им тихо: -- Оставьте нас с Георге одних. Мать и дочь быстро вышли. Александру прикрыл за ними дверь, вернулся на свое место, присел рядом с Георге. Он решил было рассказать сыну о том, что случилось с Маргаритой, но в последнюю минуту раздумал -- не хотелось омрачать первый день встречи. И поспешил сообщить сыну о другом, что, видно, также очень волновало старика. Он еще раз покосился на дверь, на сына и, убедившись, что их никто не слышит, сказал: -- В селе появился Николае Мукершану. Помнишь его? Александру, как это часто случается со старыми людьми, забыл о том, что сын никак не мог помнить Мукершану, потому что того арестовали, когда Георге было не более пяти лет. Однако Георге наморщил лоб, припоминая что-то. Имя Мукершану ему показалось знакомым. В конце концов он вспомнил, что действительно слышал об этом человеке. Это был их односельчанин, служивший когда-то батраком у Патрану. Потом он ушел в город, работал на каком-то заводе. Вернулся в село и организовал подпольную коммунистическую группу. Но здесь был схвачен полицией. Несмотря на страшные пытки, никого из товарищей не выдал и был пожизненно заключен в тюрьму. Но в селе еще долгие годы говорили о нем, и маленький Георге слышал эти рассказы. -- У кого он живет? -- добрые коричневые глаза Георге загорелись. -- У Суина Корнеску. Но ты не ходи туда. И вообще -- это не наше дело. -- Теперь нам бояться нечего, отец. Но Бокулей-старший сердито нахмурился. -- Не ходи. "Нет, отец, я обязательно пойду к нему!" -- подумал Георге и, счастливый, обнял худую, наполовину заросшую черными волосами шею отца. 3 Между тем разведчики занимались во дворе своими солдатскими делами. Одни рыли щели для укрытий от бомбежки, другие чистили автоматы, делясь впечатлениями от "заграницы". Пинчук и Кузьмич приводили в порядок хозяйство роты, старшина проверял запасы продуктов, составлял строевую записку. Кузьмич смазывал бричку, чистил лошадей... Михаил Лачуга устраивался в саду со своим котлом. Недалеко от него под высокой и сучкастой черешней сидели Шахаев и Никита Пилюгин. Они негромко разговаривали. Шахаев заметил, что плечи Пилюгина были как-то неестественно широки и весь он -- толстый и неуклюжий. -- Что у тебя под гимнастеркой, Никита? -- спросил парторг. Никита тяжело сопел и молчал. -- Ну-ка, покажи. Все равно ребята увидят. -- А я и не скрываю. Не украл, а купил за свои деньги. Вот, смотрите! -- Пилюгин поспешно расстегнул гимнастерку, и Шахаев увидел под ней смоляно-черный с блестящими лацканами аристократический смокинг. Оказалось, что Никита действительно купил его по дороге, в городе Хырлэу. -- На кой черт он тебе сдался? -- спросил старший сержант, еле сдерживая себя, чтобы не расхохотаться. -- Отцу пошлю, -- угрюмо пробасил Никита. -- Вещь-то заграничная... Улыбка исчезла с лица Шахаева. Что-то больно кольнуло в сердце. -- Заграничная, значит? Эх, Никита!.. -- парторг обвел взглядом весь убогий двор Бокулеев, показал на лоскутья, висевшие на веревке, протянутой от угла дома к крыше хлевушка, проговорил с горечью: -- Вот она, заграница! Смотри на нее, Никита, и любуйся! -- И Шахаев ушел от Пилюгина. Тот медленно, словно нехотя, застегнул гимнастерку, лег на землю и долго смотрел сквозь ветви черешни на синее прозрачное небо, испытывая незнакомую тяжесть в груди. -- Товарищ старший сержант! -- глухо позвал он, но Шахаев уже скрылся за домом. Никита встал, подошел к повару Михаилу Лачуге и вдруг предложил: -- Давай... помогу!.. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 1 Неожиданный выход советских войск на реку Прут и затем их стремительное продвижение в глубь Румынии повергли полковника Раковичану в смятение. Первое, что он сделал, -- это побыстрее убрался из корпуса Рупеску. Ему срочно потребовалось побывать в ставке. Вернулся Раковичану через неделю и как ни в чем не бывало явился в землянку Рупеску. -- Добрый день, генерал! Ну, что я вам говорил? Маршал Антонеску и король в восторге от действий вашего корпуса, генерал. Мама Елена восхищена храбрыми румынскими воинами. Теперь ждите высоких наград. Русские получили достойный отпор. Как я и предполагал, доты сделали свое дело: русским не преодолеть их!.. О, вы что-то не в духе, генерал! -- Раковичану заметил хмурое лицо Рупеску. -- И это в то время, когда вы одержали блестящую победу над русскими? Не понимаю... -- Военным людям не следует быть столь экзальтированными, полковник. Вы всегда спешите, мой дорогой. Нате-ка вот, полюбуйтесь! -- и он швырнул на стол газету. -- Прочтите, прочтите! Это, пожалуй, пострашнее русских полков... -- генерал ткнул коротким пальцем в отчеркнутое красным карандашом место в газете. -- Вот это... извольте! Раковичану, предчувствуя неприятность, быстро пробежал глазами по заголовку: "Заявление Советского Правительства". -- Что за чертовщина? Кто издает эту газету, генерал? Где вы ее взяли? -- Кто издает -- не знаю. Солдаты в окопах подобрали. Впрочем, нетрудно догадаться и об издателе. Коммунисты, конечно. Они всюду, полковник. И мы сделаем непростительную ошибку, если решим, что наши железногвардейцы* окончательно разделались с ними. Капрал из роты Штенберга говорил их устами. Уж кому-кому, а вам-то полагалось бы обо всем этом знать. И даже раньше меня! Однако прочтите. Любопытный документ! * Железногвардейцами в Румынии называли вооруженные фашистские отряды, с помощью которых Антонеску пришел к власти. Раковичану так и впился глазами в указанное генералом место газетного листа: "Красная Армия, в результате успешного продвижения вперед, вышла на реку Прут, являющуюся государственной границей между СССР и Румынией. Этим положено начало полного восстановления советской государственной границы, установленной в 1940 году договором между Советским Союзом и Румынией, вероломно нарушенным в 1941 году Румынским правительством в союзе с гитлеровской Германией. В настоящее время Красная Армия производит очищение советской территории от всех находящихся на ней вражеских войск, и уже недалеко то время, когда вся советская граница с Румынией будет полностью восстановлена. Советское Правительство доводит до сведения, что наступающие части Красной Армии, преследуя германские армии и союзные с ними румынские войска, перешли на нескольких участках реку Прут и вступили на румынскую территорию. Верховным Главнокомандованием Красной Армии дан приказ советским наступающим частям преследовать врага вплоть до его разгрома и капитуляции. Вместе с тем Советское Правительство заявляет, что оно не преследует цели приобретения какой-либо части румынской территории или изменения существующего общественного строя Румынии и что вступление советских войск в пределы Румынии диктуется исключительно военной необходимостью и продолжающимся сопротивлением войск противника". -- Это страшный документ, генерал, -- заговорил полковник непривычно медленно и каким-то несвойственным ему тоном. -- И самое страшное, пожалуй, вот это, -- немигающими глазами он отыскал нужное место. -- Вот Послушайте: "Вместе с тем Советское Правительство заявляет, что оно не преследует цели приобретения какой-либо части румынской территории или изменения существующего общественного строя Румынии..." Русские...-- Раковичану ударил ладонью по газете. -- Вы знаете, что, собственно, делают русские? Они одной этой фразой парализуют всю нашу пропаганду! -- А мне, признаться, не менее неприятным показалось и другое место из этого заявления. Позвольте! -- Рунеску взял из рук полковника газету и тоже прочел: -- "Верховным Главнокомандованием Красной Армии дан приказ советским наступающим частям преследовать врага вплоть до его разгрома и капитуляции". Какая самоуверенность! Словно бы победа у них уже в кармане, а? -- От вашего мужества и умения, генерал, от стойкости ваших солдат зависит, чтобы этот пункт из заявления русских остался пустым звуком,-- Раковичану перешел от покровительственно-дружеского тона к начальнически-назидательному. -- Разумеется, разумеется! -- заторопился Рупеску, уловивший в голосе собеседника эти новые нотки. "Каков наглец! Выскочка!" -- подумал он в крайнем раздражении, а вслух сказал: -- Мои солдаты будут стоять насмерть. А если русские действительно не намерены вмешиваться в наши внутренние дела, так это даже лучше для нас. Румыния уже по горло сыта иностранным вмешательством, с нее хватит. Пора бы уж нам самим решать наши внутренние дела... При этих словах генерала лицо Раковичану перекосилось в иронической усмешке. Он еле удержался, чтобы не крикнуть: "Вы законченный идиот, генерал!" -- Я не хотел вас обидеть, господин Рупеску, но вы сказали сейчас бо-ольшую глупость... -- Я бы попросил!.. -- Спокойно, генерал, -- Раковичану сощурился. -- Да, вы сказали глупость. Так и назовем. Вы -- пренаивнейший человек, генерал! Если русские и не будут вмешиваться в наши внутренние дела, что они, по-видимому, и намерены делать, от этого они не становятся менее опасными. Напротив! Нам было бы куда легче, если б русские солдаты ежедневно убивали по десятку наших мужиков и насиловали по дюжине девиц... Но они, как назло, не грабят, не убивают, не насилуют! И это плохо. Плохо для нас с вами, генерал! Не забывайте, что мы имеем дело с такими солдатами, которые страшны уже тем, что пройдут по румынской земле и покажут себя нашей черни... Мы более четверти века тратим миллионы лей, чтобы вызвать у своего народа ужас перед этими людьми, перед их страной. Вообще -- перед коммунизмом. Пожалуй, в какой-то степени это удавалось. Но что будет теперь, когда русские, не спросясь нашего позволения, сами пожаловали к нам?.. Вы думали об этом? Советую поразмыслить! Да поймите же, что нам теперь нужно иностранное вмешательство, как никогда раньше. Необходимо! К черту сопливое разглагольствование о суверенитете, о национальной гордости, независимости и прочей чепухе! Нам нужен сильный союзник. Надеюсь, хоть теперь-то вы улавливаете мою мысль? -- Я отлично ее улавливаю, эту вашу мысль, полковник! И уже давно улавливаю! -- вспыхнул Рупеску, ужаленный тоном Раковичану. -- А вы не подумали о том, что эту вашу мысль, с моей помощью разумеется, уловят и во дворце? -- Донос, значит? -- Раковичану расхохотался. Потом, мгновенно посерьезнев, снисходительно предложил: -- Хотите, я помогу вам сочинить этот донос?.. -- Нет, не хочу. Теперь не хочу, -- генерал задумчиво прищурился и пошевелил толстыми короткими пальцами. -- Сейчас мне все ясно, полковник. Не совсем ясно разве только одно: почему же союзники -- я говорю об американцах и англичанах -- так восторженно приветствуют вступление советских войск в Румынию? Раковичану усмехнулся, при этом его светло-серые глаза не изменились. Лишь чуть покривились топкие губы. -- А что им, собственно, остается делать? Иногда приходится строить приятную мину при плохой игре. Вступление русских войск в Румынию для американцев, например, столь же прискорбный факт, как и для нас с вами, генерал. Теперь на их долю -- я имею в виду англосаксов -- остается лишь одно: сделать все возможное, чтобы в руки Красной Армии поменьше попало промышленных объектов. С этой целью они -- вот увидите -- начнут массированные бомбардировки промышленных центров Румынии. Завтра же мощные соединения американской авиации появятся над Бухарестом, Плоешти, над заводами Решицы... -- Простите, полковник. Но вы говорите так, будто являетесь представителем верховного штаба не румынской а