кто дерзнет свернуть с пути истинного, начертанного богом, кто попытается изменить существующий порядок вещей, ниспосланный все тем же всемогущим, всеведущим, всевидящим и всемилостивейшим богом. Особливо же пригрозил Ион той своей пастве, что отважилась "пощупать" боярскую усадьбу. -- Нечестивцы, безумцы! -- обрушивался на них святой отец.-- Опомнитесь, ибо будет поздно! Стезя, на которую вы встаете, поведет вас прямо в огниво вечное. За дерзновенные, богопротивные деяния свои, братия, будете держать ответ перед самим Иисусом Христом!.. И вот сейчас Ион сидит вялый, весь обвис, словно мешок, из которого вытряхнули содержимое. -- Подай-ка что-нибудь, сестра,-- просит он притворно слабым голосом,-- голоден я и сир... Что у тебя там? Анна Катру подносит на тарелке что-то красное, дурно пахнущее. -- Сосиски с паприкой,-- певуче говорит она.-- Вку-у-сные... "Солнцем осиянные, горячите кровь мою!" -- сказал о них поэт.-- Вдова подмигивает иону, пододвигая к его носу тарелку. Отец Ион, однако, морщится, отмахивается от еды. -- Постой, сестра, постой!.. Ну уж и блудлива ты! Грех, сестра, грех обманывать божьего слугу. Поэт не об этих сосисках говорил. Вид у них мерзостный и дух отвратный. Грех продавать этакое зелье. Принеси-ка что-нибудь другое... -- Нет ничего другого, отец Ион. -- А не врешь, сестра? -- Не вру, батюшка. -- Ну и времечко наступило! Господи, господи! -- поп поднимает глаза к потолку, вздыхая, крестится.-- Ну, давай, сестра, сосиски... и эту, как ее... -- Цуйку? -- Да, сестра... А потом,-- святой отец многозначительно смотрит на хитрющую содержательницу,-- эту, как ее... -- Девку? -- Молодицу... -- А я что ж, не гожусь уже? -- хозяйка темнеет. -- Стара,-- утвердительно кивает поп.-- Стара, и вид у тебя, как вот у сиих сосисок,-- прегнусный... Грех меня попутал с тобой. -- Не грех, а блуд,-- поправляет его содержательница. -- Грех и блуд -- понятия одинакового свойства,-- выкручивается попик.-- Плоть грешит, сестра. Плоть умирает, а дух надобно беречь в чистоте!.. Так-то, дочь моя!.. В то позднее сентябрьское утро, когда в корчме вдовы Катру шла эта ленивая беседа, а над крышей хаты Александру Бокулея, играя и лаская глаз и сердце, вился сизый, кучерявый, как барашек, дымок, во двор Бокулеев вошел Суин Корнеску. Против обыкновения он не закрыл за собой калитку, тяжелым шагом приблизился к хозяину. -- Буна зиуа, Александру. -- Буна зиуа, Суин. Бокулей поздоровался с соседом и снова наклонился над плугом. Он счищал с него остатки грязи. Делал он это с редким усердием и удовольствием. -- Пахать? -- спросил Суин. -- Угу,-- простодушно и радостно отозвался Бокулей, вновь разгибаясь и чувствуя сладкую боль в спине и пояснице. -- Напрасный труд. -- Как так? -- испуганно спросил Александру. -- Запретили. Боярскую землю нельзя трогать. -- Кто?! -- Ошеломленный этим известием, Бокулей смотрел в угрюмое лицо соседа и со слабой надеждой старался угадать, не шутит ли он. -- Кто запретил? -- повторил он сразу охрипшим голосом, поняв, что Суин говорит правду. -- Правительство. Землю приказано вернуть хозяевам, боярам, значит. -- А... эта... реформа? Разве ее не будет? -- Как видишь... Крестьяне замолчали и не смотрели друг на друга, словно бы они сами были виноваты в том, что не будет земельной реформы. Из открытой двери дома до них доходил теплый запах мамалыги. На крыльце появилась Маргарита и позвала отца завтракать. Он сердито отмахнулся от нее и, затащив плуг под сарай, вернулся к Суину. Тот, опершись на длинную палку, угрюмо смотрел в одну точку. -- А где Мукершану? Что он... думает? -- Бокулей посмотрел на соседа с вновь пробудившейся надеждой. -- В армии он. Прислал мне письмо с одним раненым. Говорит, чтобы не отдавали землю помещикам. -- Как же не отдашь? Тридцать третий год повторится... -- Соберем крестьян, поговорим. Корнеску распрощался с хозяином и, огромный, медленно пошел со двора. На улице он остановился. Над плетнем еще некоторое время маячила его шапка да кольцами поднимался табачный дым. На этот раз по селу не гремел бубен -- крестьяне собрались во двор Корнеску сами. Пришли не только бедняки и батраки, но и зажиточные. Среди последних был и Патрану. Он слушал ораторов молча, смиренно поглядывал прямо перед собой, сложив на груди руки. Только один раз не вытерпел: на слова Суина "Возьмем землю силой!" кротко заметил: -- Не дело ты говоришь, Суин. Кровопролитие одно выйдет, и все. У правительства -- армия, полиция. А у тебя что? На русских надеешься? Они, слава богу, не вмешиваются в наши дела. И правильно поступают. Сами разберемся как-нибудь. Жили по старинке -- и будем жить... По толпе прокатился недобрый гул... Патрану почуял, что гул этот против него, и быстро умолк. Но из толпы уже вихрились, выплескивались злые, горячие выкрики: -- Хорошо тебе жить по-старому!.. Двадцать пар волов, пятнадцать работников держишь. Лучшую землю скупил у нас. А нам, значит, опять с голоду подыхай?.. Армией ты нас не запугаешь. У меня в ней два сына служат, против немцев воюют, а против отца они. не пойдут!..-- Александру Бокулей протиснулся к Патрану.-- Не пойдут, говорю!.. Это твой щенок пошел с фашистами... Вот и поплатился! Давно ли ты закопал Антона-то! Гляди, как бы и тебя туда не отправили!.. А мои против крестьян не пойдут! -- Не скажи, Александру, -- сдерживая себя, все так же кротко проговорил Патрану. -- Прикажут, и пойдут. Солдат -- человек подневольный... -- Таких солдат уже нет. Недаром наши сыны рядом с русскими идут сейчас по Трансильвании. Кое-чему научились! -- за Бокулея ответил Корнеску, который поднялся на арбу и продолжал: -- Прошу потише. Давайте обсудим толком, как быть. Крестьяне угомонились, но ненадолго. Лишь только речь зашла снова о земле, злые, тоскливые выкрики раздались с повой силой: -- Задушат! -- Всех перебьют! -- Долой буржуазное правительство! -- прозвучал чей-то хрипловатый и вместе с тем молодой голос. Толпа вмиг смолкла. Потом взметнулся, задрожал другой голос: -- Никакого кровопролития! Патрану прав: куда нам против правительства! Жили и будем жить, как прежде... -- Мы у рабочих помощи попросим. И с нами не совладают. Так и Мукершану говорил. -- Где он, ваш Мукершану? Только смуту развел, а сам скрылся. Он уже один раз поднимал нас. Что из этого вышло -- сами знаете! -- Тогда было другое время. А теперь фашизм разгромлен Красной Армией. Неужели мы не сможем воспользоваться этим? Надо объединиться с рабочими! -- Суин окидывал толпу темными воспаленными глазами.-- Русские рабочие и крестьяне одни, без посторонней помощи, взяли власть в свои руки. А отчего же нам не взять ее, когда нам оказали такую великую помощь? Нужно только объединиться вокруг компартии. Она одна приведет нас к победе!.. -- Что ты говоришь, Суин! Побойся бога! Забыл, что святой отец в своей проповеди говорил? -- Святой отец говорил это с чужого голоса: ему за это платят! Сколько тысяч лей получил он только от одного Штенберга? Крестьяне приумолкли. Теперь говорил один Суин Корнеску, а остальные молча и внимательно слушали его. Порядок установился с той минуты, когда двор покинули Патрану и еще несколько его единомышленников. ...Разошлись в полдень. Но село еще долго волновалось. Женщины бегали из дома в дом, разнося тревожные слухи: -- Всех, кто будет брать землю, заберут в сигуранцу и посадят. -- Нет сейчас сигуранцы. -- Есть. Опять ввели. Патрану говорил -- он-то уж знает! -- Нуй бун Патрану! -- Рэу!* -- И сыпок у него старший такой был -- оторвали ему голову крестьяне под Бакэу. -- Туда ему и дорога! Недовольство крестьян ширилось, поднималось, вырастая в глухую, еще не созревшую, но страшную силу. А через несколько дней в Гарманешти произошло событие, которое еще больше накалило обстановку. В одну глухую полночь, на окраине села одновременно вспыхнули два дома. Огненные столбы врезались в небо, осветили вcе село, как гигантскими свечами. Во дворах завыли собаки, протяжно, тоскливо, тревожно, с хватающим за сердце хриплым стенанием. * Дурной, злой (рум.). -- Бокулеев и Корнеску дома горят! -- Проклятие! Отовсюду бежали люди. Откуда-то катился душераздирающий вопль женщин. Возле пылающих строений быстро собрались толпы мужчин, женщин и ребятишек. Крыша на доме Бокулея уже сгорела, и только труба не покорилась слепой стихии огня: раскаленная, длинная, она будто повисла в воздухе, -- та самая труба, которую сложили золотые руки Кузьмича. Показывая на нее, ребятишки орали: -- Кошуриле каселор!* Освещенная заревом, в огороде под яблоней стояла жена Александру Бокулея. Растрепанная и бледная, она прижимала к груди несколько обгорелых початков кукурузы -- все, что успела отнять у огня. Ее держала под руку Маргарита, говорила что-то матери, должно быть утешала. Сама Маргарита казалась совершенно спокойной. * Труба (рум.). -- Мама, мамочка! Не надо, родненькая, плакать!.. Будет у нас новый дом! Мама! -- говорила она, ласкаясь, утирая своей теплой рукой слезы с глаз матери. Александру Бокулей в это время находился во дворе. Безвольно опустив руки, он равнодушно смотрел на крестьян, суетившихся возле догорающего дома, стаскивавших баграми обуглившиеся, ломкие стропила. Особенно усердствовал Патрану. Он храбро подступал к самому пламени, упрекая мужиков в трусости. Те слушались его, тоже кричали, употребляя позаимствованное у советских солдат слово: -- Давай! Давай! У дома Суина собралось пароду побольше, и там удалось даже спасти часть крыши. Только на рассвете, усталые, со свинцовой угарной тяжестью в голове и тошнотворной болью и груди, мужики разошлись по домам. Не раздеваясь, они падали на пол и спали как убитые весь день. Проснувшись, заставляли жен долго лить на их головы холодную воду, как обычно делали после буйной попойки. В этот день не ложились спать Патрану, бывший примарь, поп, управляющий помещичьим имением, жандарм, собравшиеся в кабачке вдовы Катру. Они не знали, чем все это может кончиться, но сердца их чуяли подобрее. Жизнь делала резкий, крутой поворот, и они не могли ничего изменить и своими делами, сами того не ведая, только ускоряли приближение того страшного для них события, которое должно было совершиться. ГЛАВА ПЯТАЯ 1 А события развивались с непостижимой быстротой. Вслед за Румынией вышла из войны на стороне гитлеровской Германии Болгария. Вступившие на болгарскую территорию 8 сентября войска Третьего Украинского фронта на другой день, в 10 часов вечера, прекратили военные действия против Болгарии. Болгария объявила войну Германии. Не задерживаясь, войска маршала Толбухина двинулись к югославским границам. Успешно продвигался в глубь Румынии и Второй Украинский фронт. Однако северо-восточный его фланг, где действовали одна наша гвардейская армия и румынский корпус, встречал упорное сопротивление немцев и мадьяр, оседлавших выгодные позиции в горах Трансильванских Альп. Продвижение замедлилось. Овладев -- сравнительно легко -- городом Тыргул-Окна, дивизия генерала Сизова и румынские части поднялись в горы. К исходу дня 6 сентября, преодолевая упорные контратаки гитлеровцев и венгерских гонведов, они подошли к важному узлу шоссейных и железных дорог -- городу Сибиу. Попытка взять этот пункт с ходу не принесла успеха. Более того, сильная контратака немцев и мадьяр заставила румын немного отойти и создать угрожающее положение на левом фланге дивизии Сизова. Комдив настойчиво предлагал румынскому генералу вернуть утраченные позиции, не дожидаясь утра. Однако Рупеску на ночные действия не отважился. -- Вы молоды и горячи, господин генерал, -- говорил он, обращаясь к Сизову и едва скрывая раздражение. Тщательно выбритые жирные складки его массивного подбородка были красны и чуть вздрагивали. -- Вам не приходилось воевать в горах. А я в этих местах сражался еще в пятнадцатом. Ваши старые офицеры могли бы это засвидетельствовать... А, простите, где вы воевали? -- Под Сталинградом, господин генерал! А также имел честь, как вы уже сами знаете, драться с вашим превосходительством в районе дотов. Разве вы это забыли? Рупеску долго не мог справиться с приступом неожиданного кашля. Потом выдавил: -- О нет-нет, не забыл. -- Вот и чудесно. Надеюсь, вы не откажете мне... в некотором умении? Рупеску поморщился, но, спохватившись, быстро забормотал: -- О да, да... разумеется. Сизов незаметно улыбнулся. Потом спросил: -- Значит, вы нe намерены действовать ночью? -- Нет. -- В таком случае я сам возьму у врага позиции, которые вы соизволили ему оставить. Румынский генерал деланно рассмеялся: -- Отважные вы, русские!.. Ладно, ладно!.. Атаку сегодня возобновлю. -- Ну вот и отлично! Желаю успеха! -- сказал Сизов, провожая Рупеску к машине, стоявшей у крыльца. Едва лимузин тронулся с места, Рупеску помрачнел, нахохлился и молча ехал до самого своего штаба. По дороге вспомнил про последнее письмо Раковичану, привезенное уже сюда, в горы. Член нового правительства, между прочим, писал в этом своем послании: "Ведете себя отлично, мой милый генерал! Но не увлекайтесь. Чем дольше пробудут русские в горах, тем лучше для нас -- кое-что успеем сделать. Отсюда делайте для себя некоторые практические выводы. Я, как вам известно, человек по призванию не военный, поэтому не могу предложить вам какие-либо тактические приемы. Их вам подскажет обстановка. Есть еще один вопрос, на который вам, генерал, следовало бы обратить самое пристальное внимание. Вы вступили в районы, наполовину заселенные венгерцами. Помните одно: ваши солдаты должны рассматривать мадьяр как своих ярых врагов и соответственно этому поступать с ними..." -- Хорошо ему там рассуждать! -- угрюмо пробормотал Рупеску, удивив этими словами ничего не понявшего шофера. Вернувшись в свой штаб, корпусной генерал немедленно отдал распоряжение возобновить атаку. 2 Но атака не удалась. Командир роты, которому была поручена операция, повторил те же самые действия, которые днем уже привели его к неудаче. Кончилось дело тем, что рота отступила еще дальше, потеряв пять человек убитыми и семь ранеными. Утром, за час до новой, третьей по счету атаки, вместо того чтобы продумать ee хорошенько, командир роты собрал в одну кучу всех своих солдат и стал ругать советское командование, по вине которого, как он утверждал, рота понесла эти "бессмысленные потери". -- Морочат голову нашему генералу! -- Черные маленькие усики Штенберга (это был он) по обыкновению вздрагивали. -- Черт знает что творится!.. -- При чем же тут русские, господин лейтенант? -- глухо спросил взводный командир, судя по виду бывший рабочий. Ночью, во время атаки, его взвод достиг было старых позиций, но, не поддержанный всей ротой, отступил, потеряв двенадцать человек. -- Русские тут не виноваты, -- прибавил он, невольно коснувшись красноармейской звездочки на своей пилотке. -- А вам нравится, Лодяну, что нами командуют эти, советские? Вы забыли, очевидно, историю с капралом Луберешти! Так я вам могу ее напомнить. Вам доверили снова командование взводом. А вы... вы пресмыкаетесь перед русскими!.. -- А вы, господин лейтенант, хотели бы, чтобы нами по-прежнему командовали немцы? Так я вас понял? -- Сказавший эти слова близко подошел к Штенбергу. Тот узнал в подошедшем нового командира соседней роты, Мукершану, которого пытался убить еще там, в Гарманешти. При любой встрече с этим человеком Штенбергу становилось не по себе. Братья Бокулеи, по странному стечению обстоятельств попавшие в роту молодого боярина, глядели на него откровенно ненавидящими глазами. -- Где ваша национальная гордость, Мукершану? -- выкрикивал Штенберг. -- Вы -- румын, а ползаете перед русскими!.. -- Что-то вы не говорили о национальной гордости, господин лейтенант, когда вас отшлепал по лицу немецкий офицер. Помните? -- Мукершану неторопливо присел на высокий длинный камень. -- Это было у Гарманешти, недалеко от вашей родовой усадьбы. Мне солдаты рассказывали. Отхлестал, говорят, вас тот офицер тогда здорово. Вы, однако, молчали, спрятав куда-то "достоинство румынского боярина". -- Мукершану говорил спокойно, и это спокойствие для Штенберга было особенно обидным. -- Я попросил бы вас не говорить таких вещей при моих солдатах! -- Почему вы не просили немца не делать этого при ваших подчиненных? -- Прошу еще раз замолчать. Вы понесете ответственность! -- Вы сами, господин лейтенант, завели этот разговор при солдатах. Я вас отлично понимаю. Вы пытались возбудить в них ненависть к русским. Безнадежное занятие! -- Я хотел напомнить, что мы -- румыны и что нам... -- Вы -- румын? -- Мукершану вдруг приподнялся с камня и, коренастый, упругий, вплотную приблизился к тонкому лощеному офицерику. -- А позвольте вас спросить, что в вас румынского? Фамилия у вас немецкая, порядки в своем имении вы завели прусские! -- слова Мукершану тяжело и глухо падали на стоявших рядом солдат, тревожа и возбуждая в них угрюмую злобу к Штeнбергу. Они настороженно сверлили его недобрыми взглядами. Голос Мукершану звучал все сильнее и резче. Молодой боярин несколько раз пытался безуспешно остановить его. -- Нам сейчас нечего делить, господин Мукершану, -- сказал он примиряющим тоном. -- Мы идем одной дорогой, одним путем. -- Нет, господин лейтенант, между вами и нами -- громадная разница. Вы пошли этим путем только потому, что вам деваться некуда. Мы же встали на него добровольно и идем рука об руку с русскими. И нам радостно идти по этой дороге, ибо только она приведет нас к настоящей жизни. Штенберг покраснел, не выдержав, крикнул: -- Замолчите! Вы -- коммунист! -- Именно поэтому я и не могу молчать. Вы -- трус и подлец! -- Мукершану, казалось, вот-вот схватит ротного. -- Вы не желаете воевать с фашистами. И с этими мыслями водили людей в атаку. Клевещете на русских, а следовало бы поклониться им и учиться у них воевать по-настоящему. Вон полюбуйтесь!.. Могли бы вы взобраться на ту вершину?.. А русские, -- Николае, отвернувшись от Штенберга, смотрел теперь на солдат, -- на руках втащили туда пушки, и благодаря этому мы сидим здесь спокойно и болтаем попусту!.. Взгляните, взгляните, как они бьют! Откуда-то сверху доносились резкие орудийные выстрелы и вслед за ними, почти в ту же секунду, раздавались звуки взрывов. Но самой батареи не было видно. Ее застилало медленно и величаво плывшее по ущелью, разорванное острой грудью горы белое облако. Другое облако, поменьше, сиротливо плутало меж скал, не находя выхода. Внизу в зеленой и узкой долине паслись косматые яки. При каждом выстреле они вздрагивали и удивленно поднимали вверх тупые морды, тревожно мыча; некоторые бежали к стыну*, прилепившемуся на склоне горы. * Стын -- деревянное помещение с несколькими изгородями, жилье пастухов и место дойки скота. -- Забраться с пушками выше облаков! Снилось ли это вам, господин лейтенант, вам, бывшему офицеру горнострелкового полка?! -- продолжал Мукершану, снова переводя взгляд на побледневшего боярина. -- А вы знаете, кто командует этой советской батареей? Парень, совсем молодой парень, ваш, наверное, ровесник. Я вчера познакомился с ним. Славный малый. Его зовут Гунько. Офицеры из нашего корпуса, артиллеристы, не верили, что Гунько поднимется со своей батареей на эту вершину. И знаете, что ответил он им на это? Он сказал: "Нам многие иностранцы не верили. Сначала они не верили, что мы построим в своей стране социализм... Мы его построили. Потом не верили, что мы сможем отстоять Сталинград. Мы его отстояли. А как мы там сражались, вам расскажут ваши же соотечественники из кавалерийского корпуса генерала Братеску, когда вернутся из плена на родину. Наконец, нам едва ли верили, что мы придем сюда, вот в эти горы. А мы, как видите, пришли". Представьте себе, господин лейтенант, наши офицеры не нашлись что ответить ему. Взводный Лодяну слушал Мукершану, чувствуя, как в его груди дрожит, рвется на волю нетерпеливое желание подойти к этому человеку и обнять его. Он знал, что румынских солдат и командиров всегда разделяла невидимая черта скрытой, с трудом сдерживаемой ненависти и неистребимого недоверия: солдаты не любили своих командиров, хотя глубоко прятали это в своих сердцах. Лодяну сейчас было приятно от сознания того, что в отношении к Мукершану это чувство у него и у солдат его взвода заменяется другим -- счастливой доверчивостью, горячей симпатией, подлинной привязанностью. -- А вы слышали, господии Мукершану, какое указание дало правительство нашему корпусу? -- вдруг спросил Штенберг, обращаясь одновременно и к Мукершану и к Лодяну с очевидной целью одним ударом сразить обоих своих противников. -- Не слышали? В таком случае вам следовало бы помолчать... -- О каком правительстве вы говорите? -- спросил Мукершану. -- О румынском, разумеется, -- молодой боярин оживился: он заметил беспокойство во взгляде Мукершану. -- Вам должно быть известно... -- Так какие же распоряжения дало правительство? Штенберг взял обоих командиров под руки и отвел в сторону. -- Есть строжайшее указание: не допускать общения наших солдат с советскими... -- Это почему же? -- удивился Лодяну, которого эта весть, по-видимому, совершенно поразила. Он давно уже облачился в комбинезон советских танкистов и с гордостью носил на своей пилотке красную звезду, подаренную ему Громовым. -- Почему? -- глухо повторил он. -- Вы наивный человек, Лодяну! -- сказал боярин, шевеля усиками. -- Не хотите, чтобы наши солдаты... как это вы говорите... "заразились коммунизмом"? Напрасно надеетесь, господии лейтенант, -- возразил Мукершану. -- Нe знаю, получится ли вот из Лодяну коммунист, но честным румыном он хочет быть. A быть честным -- значит жить для румынского народа, который больше всего нуждается в дружбе с русскими. А это ведь и значит -- быть вмеcте с коммунистами! Свет идет с востока. Это сейчас понимают миллионы. -- Стало быть, вы не доверяете нашему правительству? -- Нет. Я не могу верить людям, которые спокойно жили при фашистской диктатуре Антонеску. -- Но они были к ней в оппозиции. И между прочим, вы, как старый подпольщик, это хорошо должны знать! -- лейтенант поджал тонкие бледные губы, сощурился. -- Оппозиция Маниу и Братиану, например, ничуть не более как дымовая завеса. Возможно, им нe очень нравились немцы, в чем я, впрочем, тоже не уверен. Сейчас же они желали бы продать свою страну другому купцу, что побогаче и, возможно, пожаднее... -- Кого вы имеете в виду? -- Американских капиталистов, конечно. Тех самых, о которых вы, господин лейтенант, прожужжали своим солдатам все уши, захлебываясь от восторга, хотя вам, в ком течет прусская кровь, это не к лицу... Видите, мы уже не такие наивные люди, как вам показалось. Сказав это, Мукершану собирался уйти. Но Штенберг остановил его. -- Нет уж, извольте выслушать меня до конца! Что ж вы хотите, чтобы у нас была советская власть? -- Я не вижу в ней ничего плохого, -- спокойно ответил Мукершану. -- Я не помещик, чтобы бояться народной власти... Штенберг резко повернулся и первым побежал к солдатам. -- Через полчаса атака. Русские торопят! -- крикнул он, делая особое ударение на последних словах. Но атаку отложили. Роту Штенберга на короткое время выводили в тыл, в небольшое венгерское селение, на пополнение. Боярин радостно встретил это распоряжение генерала Рупеску. 3 Лейтенант Марченко возвращался со своим ординарцем Липовым из штаба полка, где проводились трехдневные сборы старших адъютантов батальона. Настроение у Марченко было великолепное: на сборах он показал высокую тактическую выучку и хорошее знание штабной службы, за что получил личную благодарность командира полка. Офицер ехал на своем буланом и, насвистывая что-то веселое, любовался горами и медленно плывшими над ними, словно стая лебедей, легкими белыми облачками. На вершине одной горы Марченко придержал коня. Перед ним, внизу, лежало небольшое горное селение. Остроконечные серые крыши из дранки напоминали чешуйчатые горбы громадных сазанов, заснувших на дне прозрачной реки. Село разделяла надвое горная река, стремительно вырывавшаяся из смутно черневшего вдали ущелья. Шум воды нe был слышен отсюда, и лейтенанту казалось, что он смотрит немую кинокартину: движение есть, а все беззвучно. Марченко вздохнул полной грудью и, гикнув, поскакал вниз, поскакал так быстро, будто хотел с ходу перемахнуть через селение и очутиться, подобно сказочному Иванушке, на противоположной вершине, запахнувшейся, точно шубой из шкуры белого медведя, нежным, иссиня-белым облаком. Марченко знал, что на этой вершине притаилась батарея его старого дружка, капитана Петра Гунько. "Может, к разведчикам... к ней завернуть?" -- думал он с радостным и тревожным чувством, сознавая в душе, что ему не побороть этого желания. Наташа, последняя встреча с ней, его поступок, теплота ее губ -- все это бурно жило в нем, не давало покоя, звало куда-то, обещая что-то... В двухстах метрах от первых домиков лейтенант внезапно остановился: в селении творилось что-то непонятное. Женщины, дети, старики бежали в горы, отовсюду слышались вопли, ругань, выстрелы. -- Липовой, не отставай!.. Приготовь оружие! -- крикнул Марченко и пришпорил коня. У крайнего дома он увидел румынского офицера, щегольски одетого, с тонкими черными усиками. Офицер тащил за волосы молодую женщину-венгерку. Женщина кричала, отбивалась, тянула за собой, точно хвост, двух черноглазых ребятишек, вцепившихся в ее нарядную сборчатую, широкую юбку. Офицер злобно бил женщину по лицу ременной плеткой и кулаком. Лицо женщины заплыло кровоподтеками и было страшным. Бледный как стена Марченко налетел на румына и, не помня себя, с размаху ударил его по голове рукояткой пистолета. -- Что ты делаешь... бандит? -- заорал он в бешенстве, занося руку вверх, чтобы ударить еще раз. Но офицер, выпустив женщину, упал на землю и пополз на четвереньках в сторону, твердя: -- Господин русский!.. Господин русский!.. Марченко уже не слышал его. Он поскакал в следующий двор, где румынские солдаты и офицеры избивали мадьяр. На помощь лейтенанту с противоположной горы спустился Гунько с группой своих артиллеристов. Вместе им удалось сравнительно быстро навести порядок. Селение опустело. Напуганные венгры укрылись в горах и не хотели возвращаться. Большинство румын разбежалось. Не стал скрываться от русских только Лодяну. -- За что вы их? -- почти задыхаясь от ярости, спросил маленький Громовой, узнав в здоровенном румыне своего старого знакомого. -- Эх ты!.. А я тебе еще... звездочку... отдай! -- Он быстро протянул руку к голове румына... Лодяну, потрясенный случившимся не меньше Громового, долго не мог ничего сказать. Он инстинктивно схватился за красноармейскую звездочку, защищая ее. И, только немного успокоившись, сообщил через своего солдата, говорившего по-русски: -- Я ведь ничего не знал. Я со своим взводом стоял за селом. Меня туда выслал командир роты. Теперь мне понятно, для чего он это сделал. Лейтенант Штенберг боялся, что я помешаю ему. Это его рук... Он еще вчера подбивал солдат на это. Мадьяры, говорит, захватили наши, румынские, земли. Венгры -- наши враги, их надо проучить... Бывший пехотинец сокрушенно покачал головой. -- Вот вражина! Это, значит, тот, что про нас разные сволочные слухи распускал? Ох же и тип! Вроде татаро-армянской резни устроил, -- вспомнил он случай из истории, о котором узнал еще в школе от преподавателя. -- Мадьяры такие же люди, как и все. В дружбе надо жить, а вы... Поглядели бы на нашу батарею -- сколько кровей в ней смешалось! И русские, и украинцы, и белорусы, и узбеки, один еще удмурт служит у нас. И все мы как братья, как одна семья. Понял, Лодяну? -- И важно подытожил: -- Вот как надо жить! На этом беседа Громового, любившего "просвещать" румын, не закончилась бы, если бы его не позвал Гунько: нужно было возвращаться на батарею. -- Ладно,-- улыбнулся маленький Громовой, пожимая широкую руку Лодяну. -- Носи звездочку. Тебе -- можно! А Марченко, распрощавшись с артиллеристами, дав Гунько слово обязательно заглянуть на его батарею, поскакал разыскивать разведчиков. В горах день казался короче. С разукрашенных в аквамариновый цвет каменистых вершин по узким горным дорогам катились серые потоки полковых обозов. Из-под приторможенных колес и конских копыт летели красные брызги искр. Из ущелий темными черепахами выползали танки, готовясь к новому наступлению на город. Селение, куда входили танки и обозы, утомленное и испуганное, оцепенев, чего-то ждало, упрятав в своих недрах обитателей. В нем было прохладно, но душно и сумеречно, как в глубоком колодце без воды. Деревья, неподвижные и запыленные, странно отпугивали, удручая взор. Хотелось поскорее подняться на гору, вздохнуть свежестью. Казалось, и само село пыталось когда-то вскарабкаться на вершину, но, обессилев, сползло обратно, сюда, в душную яму, оставив на скатах горы следы своего падения в виде многочисленных полуразрушенных землянок, совершенно развалившихся беседок и древнего замка, серого, мрачного, щербато скалившегося у самого края обрывистой горы. Запыленные дома, увитые цепким и уже высохшим плющом, стояли будто покрытые плесенью и опутанные липкой паутиной. Нарастал все ширившийся грохот наших танков. И вместе с ним росло в душе нетерпеливое желание -- поднять село и его жителей наверх, к солнцу, свету, воздуху... На другом конце селения, в небольшом, брошенном каким-то перетрусившим купчишкой доме, устраивались хозяйственные мужи разведроты. Страдая от духоты и пыли, Пинчук забрался на крышу и командовал оттуда стоявшим внизу Кузьмичом. -- Подать флаг! Ось я его туточки зараз закреплю! Он пристроил древко возле трубы. Красное полотно легонько колыхнулось. Пинчук жадно потянул носом воздух. Ему показалось, что стало немного свежее, легче дышать... -- Эгей, Тарасыч! -- услышал он чей-то знакомый голос внизу. Возле домика статный конь погарцовывал под лейтенантом Марченко. -- Здравствуйте, товарищ лейтенант! -- обрадовался Пинчук. -- Якими судьбами к нам? -- К Забарову я... Он где? -- В штаб вызвали. Слет какой-то готовят. И Шахаев там, и Аким, и... Петр Тарасович осекся. -- И она, значит, там? -- глухо спросил лейтенант. -- С ними пошла, -- как бы извиняясь, ответил Петр Тарасович и поспешил успокоить: -- А вы обождите, товарищ лейтенант. Зараз, мабуть, придут. 4 Чем дальше уходила дивизия в горы, тем труднее, тернистее становился ее путь. Она медленно пробивалась вперед, как корабль, затертый торосистыми льдами. Горам не было конца. Перевалив через одну гряду, солдаты видели перед собой другую, еще более высокую и скалистую. В горах трудно было поддерживать постоянное, локтевое соприкосновение с соседом, и оттого порою думалось, что дивизия осталась одна против двух врагов -- немцев, усиливших свое сопротивление, особенно в районе этого города Сибиу, и скалистых великанов, которые тоже грозились раздавить, проглотить вдруг ставший там странно маленьким и незаметным огромный и сложный организм дивизии. Новые условия подсказывали и новые формы войны. Советским солдатам приходилось овладевать ими в ходе непрекращающихся боев. Накопился уже кое-какой опыт ведения горной войны. Его следовало распространить, сделать достоянием всех бойцов, отделений, рот и полков. С этой целью и был проведен слет Героев Советского Союза и бывалых воинов дивизии. Небольшой зал помещичьей усадьбы с наскоро сооруженной сценой наполнился до отказа солдатами, сержантами и офицерами. С переднего края бойцов сняли ночью, и на совещание они пришли с оружием, многие в касках. Под светом электрических ламп вспыхивала сталь винтовок, автоматов, ручных пулеметов, боевые ордена и медали. За спинами гвардейцев, как всегда, покоились набитые нехитрым солдатским добром вещевые мешки. Бойцы, загорелые, обветренные, с любопытством оглядывали друг друга в этой непривычной для них обстановке. Кашляли осторожно, прикрываясь пилотками. В руках каждый держал блокнот с золотым тиснением: "Участнику 1-го слета Героев Советского Союза и бывалых воинов". Над этим потрудились работники типографии армейской газеты. Участников слета приветствовал начальник политотдела. Он пришел сюда, все еще не избавившись от тяжелого впечатления, вызванного последним событием -- избиением некоторыми румынами из роты Штенберга мадьярского населении. Демину показалось, что он только в эти дни по-настоящему глубоко понял, насколько трудна и запутанна обстановка, в которой приходилось ему и офицерам политотдела работать. Он хорошо видел, что сейчас не только он, начальник политотдела соединения, становился полпредом своего великого государства, но и каждый солдат его дивизии. Полковник понял это особенно тогда, когда заметил то острое, неудержимое внимание, которое вызывали к себе наши бойцы у солдат румынской армии и местного населения. "Да, да, совершается историческое, грандиозное!" -- думал он, глядя на бойцов, сдержанно гудевших в зале, тех самых бойцов, которых всей душой любил и раньше, а теперь, кажется, готов был поклониться в ноги каждому. Вместе с этим горячим чувством жило и другое, что беспокоило его. Он без труда разгадал это другое. Оно рождено тем, что начподив в душе считал себя не вполне подготовленным к новой обстановке. Раньше было все просто и привычно: с одной стороны -- твоя дивизия, советские люди; на противоположной стороне -- враг, и только враг, к которому нужно воспитывать лишь ненависть. Теперь же один из вчерашних твоих врагов стал твоим союзником и идет рядом с тобой, в одной боевой цепи. И это было бы только хорошо и несложно, если б в румынской армии не происходило тех глубоких процессов дифференциации, которые так хорошо видел Демин и которые были результатом того, что в Румынию пришла Советская Армия. Полковник посмотрел в зал, и ему стало вдруг легко и свободно. Он привык при затруднительных обстоятельствах приходить в эту солдатскую гущу, гдe так часто находил ответ на мучивший его вопрос. Начподив стоял за длинным столом, накрытым красной материей, лаская солдат своим добрым и умным взглядом. Ему долго аплодировали. Он несколько раз поднимал левую руку, чтобы остановить бойцов, потом громко зааплодировал сам, приветствуя гвардейцев. Генерал Сизов, сидевший рядом с полковником, офицеры штаба, политотдела, редактор газеты поднялись разом и громко захлопали в ладоши. Перед комдивом лежало несколько исписанных карандашом листов -- он приготовился к докладу. От разведчиков за столом сидел Шахаев. -- Товарищи гвардейцы! -- начал Демин, дождавшись, когда зал утих. -- Многие тысячи километров прошли мы вместе с вами. И нам следовало бы давно собраться вот так. Теперь, когда мы попали в необычные условия, этот слет стал необходимым как воздух. Мы должны будем здесь потолковать с вами о том, как лучше вести войну в горах, как лучше, с малой кровью, бить врага. Мы не имеем права терять дорогих нам людей, пришедших сюда от священных стен Сталинграда, оставив за собой ее, дорогую Родину!.. -- Демин на минуту замолчал, и вдруг лицо его сделалось усталым и беспокойным. -- Нельзя нам терять своих товарищей, -- повторил он глухо, тяжело вздохнув. Обыкновенное, отцовское, человеческое чувство отразилось на его лицо. -- Там, на Родине, ждут вас матери, жены, невесты. Давайте же будем воевать умно, с головой. Здесь, в горах, это особенно необходимо. За нашей спиной много побед. Но мы совершим преступление, непоправимую глупость, если решим, что уже всего достигли, если не учтем изменившейся обстановки. -- Говоря это, начальник политотдела почему-то все время глядел на лейтенанта Марченко, сидевшего рядом с Забаровым в первом ряду. Лейтенант краснел, брови его озабоченно шевелились, каштановые глаза темнели. Начальник политотдела продолжал: -- Вы -- ветераны, золотой фонд нашей гвардейской дивизии, ее ядро; вы прошли со своей, -- он тепло улыбнулся, -- славной Непромокаемо-Непросыхаемой весь ее тяжелый путь. У вас накопился богатый боевой опыт. Вы постоянно в непосредственной близости к врагу. И не удивительно, если мы, ваши начальники, хотим поучиться у вас, посоветоваться с вами, как лучше воевать. И собрали вас затем, чтобы вы здесь выступили со своими мыслями и соображениями по поводу горной войны. Думаю, что мы не станем ограничивать регламентом наших ораторов. Как вы, товарищи? -- Не ста-а-анем! -- громко прокатилось по залу. -- В таком случае приступим к нашей работе. Слово для доклада предоставляется командиру нашей дивизии генерал-майору Сизову. Доклад комдива был коротким. Чувствовалось, что Сизову нужно было только дать направление совещанию, уточнить, детализировать его задачи. После доклада начались выступления. -- Слово имеет лейтенант Забаров! -- объявил Демин. Федор вздрогнул и, удивленно, растерянно двигая густыми бровями, посмотрел на Демина. Полковник улыбнулся ему, закивал своей большой лобастой головой. Забаров, чувствуя легкую дрожь во всем теле и особенно в ногах, поднялся со своего места. Гигант встал недалеко от стола, и на сцене как-то вдруг стало тесно. На широком лбу лейтенанта легли обычные напряженные складки. Большие неловкие пальцы перелистывали блокнот. В зале -- тишина, изредка нарушаемая легким покашливанием. Большинство бойцов знали Забарова или слышали о нем, о его подвигах и теперь нетерпеливо наблюдали за Федором, ожидая, когда он заговорит. На груди Забарова вспыхивала Золотая Звезда Героя. Забаров посмотрел еще раз в блокнот, потом, придумав первое слово, махнул рукой и заговорил без записей, приблизясь к краю сцены. -- Сталинградцы! -- Тяжелая рука лейтенанта рассекла воздух. -- Я хочу прежде всего напомнить вам, что вы -- сталинградцы, что это о вас гремит по всему свету слава. И будет греметь вовеки! Зал всплеснулся яростными аплодисментами. Но Забаров обвел солдат строгим взглядом, и все быстро смолкли. -- Мы на Волге получили такой опыт, который годится в любых условиях. Годится он и в этих наших боях. Но я имею в виду, товарищи, прежде всего мужество и стойкость наших солдат. Вот это годится! Но это вовсе не значит, что мы вот тут, в горах, должны действовать теми же методами, применяя ту же тактику, что и в Сталинграде! -- Федор заметно возбуждался. Он чувствовал, что в его голове родилась и билась большая, горячая и важная для всех мысль. И он ловил ее, сначала неудачно. Замолчал, посмотрел еще в зал и, вдруг поняв, что хотел сказать, начал смело и громко: -- И все-таки Сталинград не мог нам дать методы на все случаи нашей боевой жизни. Вот перед нами горы. Называются они Трансильванские Альпы. Мальчишками, когда учились в школе, мы видели их только на карте. Учительница показывала. А теперь пришли сюда сами. В неведомые для нас горы... Враг же заранее подготовился к обороне, оседлал все выгодные позиции. А некоторые из нас еще по инерции продолжают и здесь воевать так, как воевали раньше, в совершенно другой местности и обстановке... Генерал Сизов внимательно следил за разведчиком и думал, что в этом зале уже чувствовалось что-то новое, смелое и дерзкое, что так часто возникает в солдатской массе и что было сейчас созвучно его душе. Он смотрел на Федора и все время поощрительно кивал ему головой, будто говоря: "Так, так, лейтенант. Продолжайте. Вы еще не сказали главного..." Забаров и сам понимал, что находится лишь на подступах к этому главному, и злился на себя за то, что никак не перейдет к нему. -- Уличные бои -- сложное дело. Но они все же нечто совершенно другое, чем война в горах! -- загудел он, радостно сознавая, что подходит к самому существенному, к тому, что, собственно, он и хотел сказать в своем выступлении. -- Город требовал от своих защитников непрерывной изобретательности в борьбе с врагом. Помните статью генерала Чуйкова? Как она здорово помогла нам!.. Мы понимали тогда, что так, как мы действовали, скажем, сегодня, завтра уже действовать нельзя, потому что враг мог распознать нашу тактику. Успехи разведчика Марченко, ныне лейтенанта, в том и заключались, что он там, в Сталинграде, придумывал каждый день новoе для своих поисков, учил этому нас, и мы были неуловимы для врага. И пехотинцы наши придумывали новые формы борьбы. Кто был там, тот помнит, как, например, хитро воевал со своим стрелковым отделением Фетисов... Он тогда еще сержантом был. Вот он -- старшина, здесь сидит, может сам рассказать... В горах же нужны особые приемы. Почему вчера полковые разведчики не смогли выполнить задачи? А я вам скажу почему. Их командир отделения -- вон он сидит, в заднем ряду (все шумно завозились, завертели головами, отыскивая этого командира), -- неправильно оценил условия горной войны. Он избрал путь во вражеский тыл через горное ущелье, заросшее густым лесом. На первый взгляд, он принял наилучшее решение. В самом деле, по ущелью легче всего пробраться, как казалось Вдовиченко... так, кажись, ваша фамилия, товарищ старший сержант?.. Но он не учел одного: он забыл, что и враг знает отлично это, что противник постарается поставить в этом ущелье свою засаду. Коли бы Вдовиченко подумал побольше, он повел бы разведчиков нe по ущелью, а через самую высокую и открытую гору, где их меньше всего ожидал бы противник. Наш Ерофеенко, например, со своим отделением захватил "языка" именно здесь. А почему? Да потому, что Аким избежал шаблона -- лютого врага разведчиков. Все мы с вами восхищаемся батареей капитана Гунько. Офицер этот избрал для себя самый трудный путь: он взобрался с орудиями на большую высоту, хотя мог бы установить пушки в другом месте. Но теперь он держит под огнем весь город, ему видно все как на ладони, а враг не может его достать. И Гунько добьется победы. -- Правильно! -- не выдержал полковник Павлов, с суровой лаской глядя на смуглощекого офицера, сидевшего в третьем ряду, в кругу своих артиллеристов Печкина, Громового, наводчика Вани. "Представлю к новой награде", -- решил про себя Павлов, гордясь тем, что об его артиллеристах говорят с такой похвалой. -- Мы должны бить врага там, где он нас меньше всего ожидает... -- продолжал Забаров. Его густой рокочущий бас еще долго гудел в зале, и никто не желал его перебивать. Все слушали разведчика внимательно. Демин и редактор газеты что-то торопливо записывали в свои блокноты. После Забарова выступили еще многие бойцы. Говорили стрелки, артиллеристы, минометчики, связисты, -- последним в горах было особенно трудно. Выступил даже ездовой разведроты Кузьмич. Он продемонстрировал перед участниками слета новый колесный тормоз, придуманный им вместе со старшиной роты Пинчуком. Чтобы затормозить повозку при спуске с горы, ездовому не надо было останавливаться и слезать на землю: он нажимал на педаль, и два стальных полукружья, плотно прижавшись к колесным шинам, прекращали вращение. Изобретение было простым и надежным. Неожиданно им заинтересовался командир дивизии Сизов, которому казалось, что присутствующие не поняли устройства нового тормоза. Вместе с Кузьмичом (в котором боролись гордость и растерянность) он стал демонстрировать тормоз перед солдатами сам. "Вот язви тя!.. -- вспоминал потом Кузьмич. -- На пару с генералом работали. Он -- за помощника. Ну и ну!" И старик с неостывающим удивлением качал головой. Наконец выступил "дивизионный мудрец" старшина Фетисов. Его появления на сцене ждали все с большим любопытством. Изобретения Фетисова возбуждали огромный интерес у гвардейцев. Некоторые верили в них, а многие относились либо скептически, либо с настороженностью. Фетисов взобрался на сцену со всем своим сложным хозяйством, завалив пол экспонатами. Ему помогал ефрейтор Федченко. Шахаев узнал солдата. Он помнил, как там, перед румынскими дотами, Фетисов учил этого бойца искусству окапывания. Фетисов был сейчас похож на факира: сам он имел вид загадочно-строгий, будто и впрямь собирался показывать фокусы. На специальном столе, длинном, как для чистки оружия, лежали мины, знаменитая бронебойка, патроны. В левой руке старшины -- рыжий немецкий ранец, в правой -- какой-то странной формы предмет такого же цвета да и из такого же материала. -- Вы, товарищи, зря улыбаетесь, -- сердито начал Фетисов и потряс в руке ранец, как большую пестро-желтую обезглавленную курицу. -- Вы, конечно, много видели этих ранцев. Видели и бросали их по дорогам. И то сказать: глупо, безмозгло устроены они. Это верно. Положить в них ничего не положишь, а тяжесть большая. Но бойцы нашей роты все-таки не бросали их. Мы полагали, что когда-нибудь да сгодятся они нам. И пригодились. Вот полюбуйтесь, что мы из них смастерили, -- и Фетисов поднял ранец, что был у него в правой руке. Собственно, это был уже не ранец -- какие-то ленты с кармашками, сумочками, крючками... -- Этой штукой можно подпоясаться. -- Фетисов подпоясался, и все увидели в кармашках, на ленте, обоймы патронов, как у матроса периода гражданской войны. -- А вот тут можно уложить харч, гранаты, медикаменты, -- и он перекинул вторую ленту через плечо. -- Сюда можно вложить свернутую плащ-палатку. Видите, умещается очень много. И все это располагается на вашем теле так, что вы почти не чувствуете тяжести. Можно лазать по любым горам! Понятно? -- Понятно! Ясно! -- закричали в зале. Начальник политотдела громко зааплодировал. Все присоединились. Фетисов смущенно топтался на месте, потом деловито стал собирать свое имущество. -- Вы что же, Фетисов? -- улыбаясь, спросил Демин. -- Про остальное то не рассказали... Просим! ...Старшину еще долго не отпускали со сцены. Выступивший после Фетисова солдат Громовой говорил о взаимной выручке в горах. При этом он демонстрировал перед участниками слета какие-то веревки, с помощью которых можно легко помочь товарищу при подъеме на крутую гору. Слушая артиллериста, Демин улыбался, согреваемый крепким и бодрым чувством. Его всегда удивляла и радовала их трогательная, сердечно-грубоватая заботливость о товарище, будто они видели себя в нем, в товарище, и любовались своим благородством и силою своею не в себе, а в товарище. Начальник политотдела всегда восхищался этим солдатским тактом, тщательно скрываемым самими же бойцами подчас за грубыми выражениями, крепко присоленными словами. Во взаимоотношениях бойцов была настойчиво последовательная суровость, предохраняющая их от расслабляющей и поэтому порою вредной на войне нежности друг к другу. Глядя на солдат, Демин чувствовал, что зал этот наполняется чем-то ободряюще смелым, что поможет дивизии выйти целой и невредимой из стиснувших ее горных ущелий на широкий и солнечный простор. 5 Со слета Марченко и Забаров шли вместе. Марченко был мрачен. -- И чего он глядел на меня так? -- Ты не горячись, -- спокойно перебил его Забаров. -- А подумай. За последнее время ты здорово изменился. Но что-то есть в тебе еще такое... нет-нет да и выскочит наружу. А Демину хочется видеть тебя прежним сталинградским Марченко, понимаешь? Видел, как внимательно слушал он твое выступление? Я заметил даже, как он поморщился, когда ты произнес фразу: "Война без крови не бывает". Фраза как фраза. Не ты один ее повторяешь. Ничего как будто в ней неправильного нет: в самом деле, на войне льется много крови. И все-таки начподиву не нравится, когда так говорят командиры. И я понимаю его. Ею, этой самой фразой, некоторые горе-командиры частенько пользуются, чтобы оправдать себя, плохо проведенный ими бой, свои большие потери. Угробил людей попусту, да и говорит, что война без крови не бывает... А я так гляжу на это дело: проиграл бой, потерял понапрасну людей -- и нечего скрываться за спасительную формулу: "Война требует крови". Надо ценить людей, дорожить каждым человеком как величайшей ценностью. Всю вину принимай на себя, коли по твоей глупости погибли люди. Не знаю, как ты, а я фразу эту... знаешь, просто ненавижу! Она понижает в нас, командирах, чувство ответственности. Определенно понижает! Мешает нам больше и глубже думать о наших операциях... Я понимаю, почему ты повторил ее на слете. И скажу тебе прямо, хоть знаю, что рассердишься. На днях ты послал третью роту в обход, а зря! Если бы ты подумал хорошенько, то тебе бы стало ясно, что посылаешь людей... на верную гибель! Понимаешь ты это? И притом совершенно напрасно. Хорошо, что командир полка вмешался и отменил твое решение, а если бы он... Марченко вспылил: -- Что вы меня все учите? -- Значит, так надо! - А тебе известно, что я благодарность от командира полка на сборах получил? Нет. Ну вот, а говоришь... Оставь, Федор, лучше меня в покое. Я сам уже многое перетряс в своем чемодане! -- Марченко стукнул себя по лбу. Шел Марченко легко, своей обычной рысьей походкой. Забаров посмотрел на него: -- Хорошо, если так. -- Конечно, так. Вот поглядишь, скоро командовать батальоном буду. А там и... Хотя вряд ли... Знаешь, Федор, со мною чертовщина какая-то происходит: то я поверю в себя, скажу себе мысленно: "Вот возьмусь за дело по-прежнему и даже лучше прежнего еще покажу им всем, что может Марченко!" То вдруг захандрю -- и нет этой веры. Руки, понимаешь, опускаются. К черту! Вот так и верчусь на одной точке... -- Марченко помолчал, потом резко заговорил: -- Слушай, Федор, ну помоги мне, будь товарищем!.. Не могу, понимаешь!.. Черт знает что такое!.. Дня не проживу спокойно. Все... все о ней... Поговори с Наташей. Боюсь за себя, говорю как другу. Наделаю что-нибудь такое, что и не расхлебаешь... -- Погоди, погоди! -- испугался Забаров. -- Да ты что, сдурел? Ведь она любит другого. Как же... -- Знаю. Но, понимаешь, не могу... и боюсь, что... Марченко внезапно смолк, круто повернулся и почти побежал прочь. Забаров проводил его тяжелым взглядом. В последнюю минуту Федор увидел его тонкую, стройную фигуру почти у края отвесной скалы. Марченко, как абрек, перепрыгивал с камня на камень, поддерживая на боку ненужную ему саблю. Солнце нехотя погружалось за перевал, окрашивая горы в зеленовато-голубой, нарядный цвет. Но откуда-то снизу по скале ползла вверх черная тень от уродливой тучи. Забаров зябко поежился и быстрым шагом направился к домику купца, где располагались разведчики. В эту минуту грудь его наполнило острое ощущение сложности жизни; он думал о Марченко, о запутанной судьбе этого в сущности неплохого офицера, а потом невольно мысли его обратились на себя, на свое собственное неустроенное личное. Умевший хорошо командовать разведчиками, он оказался совсем беспомощным в таких, казалось бы, простых делах, как любовь. Что-то не клеилось у него с Зинаидой Петровной. Не клеилось, да и только! Затем стал думать о солдатах. Вспомнил о Никите Пилюгине, который был ранен вскоре после Семена Ванина. Потеря этого солдата почему-то особенной болью отзывалась в сердце лейтенанта. Вместе с Шахаевым Федор приложил немало усилий, чтобы Никита, этот "музейный единоличник", как назвал его однажды Пинчук, стал в ряд их лучших разведчиков. И кажется, дело шло к этому. На их глазах Пилюгин медленно, но неуклонно перерождался. И вдруг теперь, выйдя из госпиталя, он попадет в другую роту? Смогут ли там правильно понять его, не погубят ли в нем то хорошее и здоровое, что успели посеять в его душе они с парторгом и вcя славная боевая семья разведчиков?.. Охваченный этими мыслями, Забаров вошел в дом. Первое, что он спросил, -- это нет ли писем. Их не было. Федор глубоко вздохнул и вынул из своей сумки все старые письма Зинаиды. Перечитывая каждое по нескольку раз с терпением и надеждой, как старатель, в груде песка отыскивающий драгоценные золотые блестки, Забаров искал в сдержанных, скуповатых письмах подруги крупинки девичьей ласки, которая была так нужна сейчас его большому и неуютному сердцу. И он находил: их редкое, согревающее и освещающее душу мерцание обнаруживал между тесных строк письма, в тщательно зачеркнутых словах, в многоточиях. Даже в кляксах! Поиски эти доставляли ему огромное наслаждение; напряженных складок на чуть рябоватом крупном лице становилось меньше, темные глаза делались задумчивы и теплы. -- Зина... Зинуша!.. Любимая моя!.. -- шептал он и плотно закрывал глаза. Чувств было так много, что они не умещались даже в его широкой и просторной груди, и он, смущенно улыбнувшись, позвал: -- Шахай!.. Но парторга не было. Он с Акимом и Наташей сидел в зале боярской усадьбы, ожидая начала киносеанса. Говорили о нем, о Забарове, вспоминая его выступление на слете. Наташа больше слушала. Наивные, ослепленные любовью своей, не понимали они с Акимом, что уже через несколько дней забудут о данном друг другу слове и будут встречаться, как встречались всегда. Ощущая теплоту ее руки, Аким тихо рассказывал: -- Я слушал лейтенанта и думал, что есть на свете два типа людей. С внешней стороны они как будто одинаковы. Но у одного только и есть эта внешняя сторона. Сними с него оболочку -- под ней пусто. Другой содержит в себе что-то такое, что освещает по-иному и его внешнюю сторону, заставляет уважать человека с первого взгляда. Вот к этому типу людей, мне кажется, принадлежит наш командир роты. -- Ты прав, Аким, -- согласился Шахаев. -- Вот, знаешь, писатель Бажов нашел очень хорошее и меткое слово для определения богатого внутреннего содержания человека -- "живинка". Она, эта живинка, и составляет душу человека, все то ценное в наших людях, что отличает их от других людей. О таких, как Забаров, надо говорить: "Этот человек с живинкой!" Так называет Бажов своих уральских умельцев. Но это вовсе не значит, что одни люди рождаются с живинкой, а другие -- без нее. Нет, эта живинка в человеке воспитывается так же, как и все другие ценные качества. -- Он задумался. Узковатые глаза его смотрели куда-то далеко. -- Огромной заслугой нашей партии, -- медленно продолжал он, -- между прочим, является как раз то, что она сделала советских людей... по крайней мере большинство из них, людьми с живинкой... ну... с богатым духовным содержанием. Людьми мыслящими, умеющими жить по-новому, строить новую жизнь, что, собственно, и возбуждает такой большой интерес иностранцев к нам... Аким слушал парторга, как всегда, немножко с удивлением. Удивляли его не только и не столько сами слова Шахаева, ясные, очень простые и глубокие в своей простоте, но и то, что этот уже седой, но, в сущности, еще очень молодой человек обладал такими большими и разносторонними знаниями, много читал и успел о многом подумать. В зале погас свет. Начался киносеанс. Шахаев почувствовал, как на его руку плотно легла горячая рука. Это была рука Акима. 6 Фильм растревожил сердце Акима, и он думал о нем несколько дней. Картина рассказывала о фронтовой дружбе двух солдат, и это вновь с особо острой болью заставило разведчика вспомнить о Семене. С потерей Ванина чего-то не хватало -- большого и значительного для Акима, нарушалась какая-то стройность в его душе. Аким грустил, грустил тяжело и открыто. Наташа видела все, но не пыталась успокаивать его. Он удивлял и радовал ее своей товарищеской преданностью. Следила за ним украдкой, наблюдала сосредоточенно-тревожный и грустный взгляд его голубых, кротких глаз. Хорошие чистые слезы путались в длинных и темных ее ресницах. Однажды Наташа не выдержала и сказала ему: -- Что ты, Аким... он вернется... Аким обрадованно поднял на нее глаза, но нужное слово благодарности у него не нашлось, он проговорил тихо и задумчиво: -- Разумеется. Ему вдруг захотелось увидеть Шахаева, но старшего сержанта не оказалось поблизости. Парторг находился возле Михаила Лачуги, готовившего в саду ужин. С некоторых пор Шахаев все пристальнее и внимательнее присматривался к Лачуге. Солдат этот все больше нравился ему. У парторга был неплохо натренирован глаз на хороших людей. Шахаеву как-то подумалось, что Михаил мог бы стать неплохим коммунистом, и сейчас он решил спросить повара, как тот думает насчет вступления в партию. На вопрос Шахаева Михаил долго не мог подобрать ответа, ворошил свои белые волосы, смущенно поглядывая на Мотю, которая давно уже стала служить у разведчиков и сейчас сидела тут же на бревнышке. Эта бой-баба за последнее время как-то переродилась, уже не задирала больше старого Куэьмича, никому не дерзила, говорила тихо и певуче, точно любовь к Михаилу вытеснила из нее все бойкое и нахальное, сгладила, сровняла грубые и колкие черты ее характера. -- Ну, так как же? -- повторил свой вопрос Шахаев. Лачуга шумно вздохнул, горько улыбнулся: -- Не гожусь для партии, товарищ старший сержант. -- Почему? -- Малограмотен я. Да и в политике плохо разбираюсь. -- Это можно поправить. -- Парторг расстегнул свою неизменную сумку и вынул оттуда какую-то книгу. -- Вот возьми, почитай. -- Что вы! Не одолею! -- и печально улыбнулся, обнажая щербатую челюсть. -- Не по зубам... -- Ничего, возьми. Одолеешь. Поможем. Михаил взял книгу. Шахаев ушел удовлетворенный. Теперь он почти наверняка знал, что Лачуга со временем будет хорошим коммунистом. А это значит, что после войны в какое-то украинское селение придет новый руководитель, может быть председатель колхоза, подобно Пинчуку, или бригадир в крайнем случае. -- Хорошо! Шахаев тихо напевал какую-то свою, бурятскую песенку. Извиваясь, она то поднималась вверх, путаясь в вершинах яблонь, то срывалась вниз и стелилась по земле, покрытой густой желтеющей травой. -- Хорошо! -- кончив петь, громко проговорил он и рассмеялся. Потом резко оборвал смех, помрачнел: -- А что же с Ваниным? Почему я до сих пор не могу узнать, что с ним? Не заходя в дом, Шахаев направился к начальнику политотдела, надеясь с eго помощью навести справки о Ванине. А он поправлялся: ранение было не столь уж серьезным -- просто разведчик потерял тогда много крови. В этот день ему впервые разрешили немножко погулять по улице. Щуря на солнце беспечальные, чуть-чуть посерьезневшие светлые глаза, худой и слабый, переполненный радостным желанием жить до скончания мира, он выбрался за городок, в котором стоял армейский госпиталь, и по узкой дороге направился к лесу, к тому самому, где он был ранен. Дойти туда ему не удалось. Встретился какой-то капитан, спросил Сеньку, кто он и откуда. Ванин ответил и, незаметно для себя, рассказал всю историю своего ранения. Глаза капитана загорелись, он схватил разведчика за плечи и потащил в сторону, твердя: -- Голубчик! Вот здорово, черт возьми! А мы давно тебя, брат, ищем! Капитан оказался, как уже догадывался Ванин, корреспондентом армейской газеты. В редакции и в самом делe слышали о подвиге разведчиков, да не смогли найти Семена. Офицер привел его в большой дом, где трудилось еще несколько журналистов. Ванин рассказал обо всем заново. Капитан записал его рассказ в свой блокнот и поблагодарил разведчика. Вначале Ванин чувствовал себя в незнакомой редакции несколько стесненно. Но уже через пятнадцать -- двадцать минут он весело и беспечно болтал с журналистами, подогреваемый их острыми шутками. Труженики пера ему явно понравились: они чем-то, должно быть своей веселостью, напомнили ему разведчиков. Среди них будто и не было старших и младших. Все -- равные, одинаково остроумные и легко возбуждающиеся. Уходил Семен от своих новых знакомых неохотно. Давно он уж так не дурачился, как в этот день. По дороге в госпиталь вспомнились ему разведчики, Вера, и сердце больно заныло. "Через педелю убегу", -- решил он твердо. И, несколько успокоенный принятым решением, вошел в свою палату. За окном сгущались тени. Сентябрь дышал в открытую форточку прохладой, манил куда-то, в горы, наверное, в царство ветров, туч и орлов -- туда, где скрылись, как в океане, друзья-товарищи, боевые его побратимы. Эх, путь-дороженька! Далеко увела ты русского солдата! Ванин разделся, лег на койку и, убаюканный ожиданием чего-то светлого в будущем и усталым колебанием дремотной тишины, быстро заснул крепким сном выздоравливающего человека, наливающегося новыми и всесильными соками жизни. ГЛАВА ШЕСТАЯ 1 Георге Бокулей с трудом вставил обойму в свою винтовку. Сердце солдата стучало часто и громко. Перед его глазами неотступно стояло лицо Василики -- то прекрасное, каким оно было всегда, то обезображенное, каким оно было у нее мертвой. "Василика, солнце мое!.. Колокольчик ты мой звонкий!.." Георге делал много ненужных движений: надевал каску, вновь сбрасывал ее, перематывал зачем-то обмотки, застегивал и расстегивал ворот грубошерстного мундира. Брат его, Димитру, был все время рядом с ним и беспокойно следил за Георге. -- Что с тобой? -- спросил он. Но Георге Бокулей молчал. Он боялся, что ответ выдаст его окончательно. Веки его отяжелели. Он стал плохо видеть. Перед ним все плыло, волнообразно качаясь: и горы, и сосны, и бродившие в долине черные яки, и редкие деревянные домики горных трансильванских поселенцев. В древних камнях свистел ветер; небольшое облако, выбравшись наконец из ущелий, закрыло солнце, и вокруг стало сумеречно. Сумеречно и тревожно. Солдаты готовили оружие, гранаты, патроны. Приближались минуты атаки. Георге Бокулей, с холодным и злым выражением на лице, напряженно ждал ракеты и, наверное, потому не заметил ее. Он вздрогнул от грянувшего вдруг где-то впереди русского "ура" и быстро выскочил из окопа. "Ура-а-а-а!" -- катилось с гор, все нарастая, как грозный обвал. Впереди румынских солдат бежал Лодяну. Бокулей искал глазами боярина. Увидел его тонкую фигуру левее роты. Штенберг понемногу отставал... Бокулей не слышал своего выстрела. Только на миг увидел, как качнулась стройная фигура офицера. Штенберг упал наземь, покатился под гору. С горы цепь за цепью, волнами, двигались, бежали советские и румынские роты. Немцы отстреливались, но уже ничто не могло остановить прорвавшегося с гор живого потока. "Ура" докатилось до ближайших домов города и, будто ударившись о них, разлилось по узким улицам, переулкам, дворам и огородам. Через полчаса город был освобожден. Со всех дворов вели пленных. На городской площади, против маленькой ратуши, толпы румынских солдат смешались с толпами наших бойцов. Румыны обнимали советских солдат, просили красноармейские звездочки и, получив, торжественно прикрепляли их на свои выгоревшие пилотки. Группа румын окружила, взяла в полон старшину Владимира Фетисова. Дивизионный изобретатель прямо-таки растерялся. -- Что они хотят от меня? -- спрашивал он Георге Бокулея, который был среди этих солдат. -- Они просят, чтобы вы, товарищ старшина, распорядились назначить командиром роты нашего Лодяну. Больше они никого не хотят. -- Как же я могу? Ведь это дело румынского командования. -- Солдаты боятся, что к ним пришлют опять такого же, как Штенберг. -- Не пришлют такого... -- на всякий случай успокоил Фетисов, хотя вовсе не знал, что за командир был Штенберг, -- хорошего пришлют. Слова Владимира подействовали. Румыны мало-помалу успокоились. Но на площади еще долго стоял гул: румынские солдаты никак не хотели уходить от советских бойцов. Они впервые так близко видели красноармейцев. 2 На южной окраине городка разместился штаб румынского корпуса. Генерал Рупеску испытывал некоторую неловкость перед начальником политотдела Деминым, навестившим его, очевидно, не случайно. Однако Рупеску старался не выказывать своей неловкости. С подчеркнутой веселостью он крикнул своему денщику: -- Коньяк и две рюмки! Демин улыбнулся: -- Решили поклониться Бахусу, господин генерал? Генерал засмеялся и кокетливо погрозил полковнику своим коротким пальцем. -- Не скрою. Люблю выпить. Особенно когда есть к тому причина. -- Какая же причина, господин генерал? -- А наша победа? Наша дружба? Разве за это не стоит выпить? -- За дружбу -- стоит, -- сказал Демин и, усмехнувшись, добавил: -- Надеюсь, вы делаете все для нее, для дружбы румын с русскими? -- Разумеется, все, что в моих силах, -- охотно подтвердил генерал и натужно закашлялся, закрывая рот, а вместе с ним и все лицо платком. -- Разрешите с вами не согласиться, господин генерал! - Что? -- Зачем вы запрещаете своим солдатам общение с нами? Зачем ваши офицеры сейчас разогнали своих солдат с площади? Не кажется ли вам, что так друзья не поступают? -- Порядок, господин полковник, порядок требует. Армейская дисциплина, сами знаете... -- Не правится мне такой порядок. -- Вы что же, господин полковник, хотели, чтобы я не подчинялся приказам моего правительства? -- Нет. Но мы хотели бы иметь искреннего союзника. Солдаты ваши -- тоже. -- Солдаты должны воевать, с кем им прикажут. И дружить с теми, с кем им повелят, -- генерал приподнялся и комом покатился по комнате, обтирая багровую шею платком. -- Солдат есть солдат! -- Солдата, о котором вы говорите, такого солдата уже нет, господин генерал. Нет таких и в вашем корпусе. Есть солдаты, которые хотят думать. -- Не полагаете ли вы, господин полковник, что знаете моих солдат лучше, чем я? -- Полагаю, господин генерал. И в этом нет ничего удивительного. Мне, совeтскому офицеру, легче понять душу простого солдата. Поэтому я утверждаю, что ваши солдаты желают настоящей дружбы с нами, иначе их не заставил бы никто проливать кровь сейчас за наши общие интересы. Разумеется, вы не хотели бы этого, как не желаете того, чтобы румыны и венгры жили в вечном мире и дружбе. Вы сознательно закрываете глаза на тот факт, что ваши офицеры жестоко избивают венгерское население здесь, в Трансильвании. -- Мадьяры -- наши исконные враги. Они и для вас враги такие же, как и для ваших румынских союзников... -- Такие же враги, какими еще вчера являлись для нас наши сегодняшние румынские союзники. Именно поэтому мы решительно против вашей междоусобицы. -- Демин видел, как от его слов морщится и сжимается этот генерал, против своей воли ставший нашим союзником. -- Я -- румын, господин полковник, и превыше всего ставлю национальную честь своего народа, -- патетически проговорил Рупеску. -- Мадьяры оскорбили эту честь, и моя совесть не позволяет мне быть к ним снисходительным. И я... И я никому не позволю... -- Успокойтесь, пожалуйста. И разрешите мне усомниться в справедливости наших утверждений. -- Как вам угодно, -- сухо пробормотал генерал. За окном, у крыльца, громко разговаривали румынские солдаты из генеральской свиты. Они говорили о русских, говорили без устали, неутомимо. Русские по-прежнему возбуждали в них острый, иногда пугающий и всегда смутно обнадеживающий интерес. Румынам было непопятно, отчего русские не дают им бить мадьяр; непонятным было много из того, что делали советские солдаты. И все же румыны чувствовали, что с приходом советских поиск в их страну одновременно ворвалось что-то новое, возбуждающее, отчего должно произойти какое-то важное изменение, и они догадывались, что это изменение -- к лучшему. Повинуясь внутренней, еще не совсем ясной, но сильной воле, они все более проникались уважением к советским бойцам -- ко вчерашним своим врагам, о которых им все время говорили только плохое. Так же как когда-то у Георге Бокулея, в душе румынских солдат пробудилась и росла, тревожа мозг и сердце, непопятная сила, которая готова была вырваться наружу потоком сердитых, негодующих слов к тем, кто их так долго обманывал. Солдаты были охвачены чем-то могучим, совершенно незнакомым, еще до конца не осмысленным и не осознанным ими, но уже не столь пугающим, как раньше. Они переживали состояние детей, перед которыми впервые открывался огромный, неведомый, захватывающе манящий и прекрасный мир. И то, что боярин Штенберг был убит рукою какого-то их товарища, что еще утром беспокоило их и пугало, казалось преступным, -- теперь представлялось закономерным, неизбежным и даже необходимым, как закономерным, неизбежным и необходимым было все то, что совершалось сейчас на их глазах. Прислушиваясь к солдатскому гомону за окном, Демин, по-видимому, думал как раз об этом. -- И вам не уничтожить уважения ваших солдат к моей армии, к моей стране, -- продолжал полковник, -- как бы вы ни старались это сделать. Я должен, как представитель советского командования, заявить вам, господин генерал, что вы и ваше правительство не выполняете условий перемирия. Румынская армия, в том числе и ваш корпус, господин генерал, до сих пор заполнены ставленниками Антонеску, явными и тайными агентами Гитлера. Сторонников Антонеску, офицеров, вы повышаете в должностях, а его противников, друзей румынского народа и Советского Союза, всячески терроризируете. Демократически настроенных офицеров вы увольняете из армии или разжалываете в рядовые... -- Это неправда! -- Нет, это правда. Вот свежий факт. Почему вы сегодня отдали приказ об отстранении от должности командира взвода Лодяну? Не потому ли, что он из рабочей семьи и стоит за дружбу с нами и так же, как мы, ненавидит фашизм? -- В его взводе скрывался и скрывается солдат, убивший ротного офицера -- лейтенанта Штенберга. Лодяну отказался помочь следственным органам обнаружить этого негодяя. -- А зачем вы распорядились об увольнении командира роты Мукершану? Он что, тоже был причастен к убийству? -- Мукершану вел вредную пропаганду среди солдат. -- Призыв к дружбе с СССР им считаете вредной пропагандой? Припертый к стене, Рупеску молчал. Демин колюче посмотрел на него, сказал: -- У меня к вам больше нет вопросов, господин генерал, -- и, не попрощавшись, вышел на улицу. Он быстро направился в штаб своей дивизии. 3 После занятия города советскими и румынскими войсками Мукершану, еще утром сдавший роту другому офицеру, решил посетить шахтерский поселок, раскинувшийся за смутно маячившими невдалеке многочисленными копрами. В километре от поселка он встретил группу углекопов, сидевших на валунах и о чем-то угрюмо разговаривавших. За плечами шахтеров были приторочены котомки, в руках -- посохи. -- Куда это вы собрались? -- спросил Мукершану, присаживаясь рядом с шахтерами. -- А вы кто будете? И какое вам до нас дело? -- в свою очередь спросил пожилой рабочий, откинув с головы брезентовый капюшон, которым укрывался от мелкого холодного дождя, спустившегося с какой-то приблудной тучки. -- Есть дело, коль спрашиваю. Шахтеры с ленивым любопытством посмотрели на незнакомца, почуяв в его голосе неподдельную заинтересованность. -- Кто же ты, однако? -- переспросил все тот же пожилой углекоп. -- Солдат. Не видите, что ли? -- Видим. Мало ли их тут бродит! Интересуетесь только вот зачем? -- Сам рабочий. Вот и интересуюсь. Все по профессиональной привычке поглядели на руки Мукертану. Удовлетворенные, загудели: -- Не обманываешь, похоже. -- А зачем мне вас обманывать?.. Покидаете, значит, шахты? -- Мукершану нахмурился. -- Эх вы!.. -- Какое, однако, твое дело? -- разозлился пожилой шахтер, который, по-видимому, был тут за главного. Мукертану подозревал, что это по его инициативе рабочие собрались в свое странствие. -- А ты зря сердишься, старик. Я плохого вам не сделал. Но только настоящий шахтер свою шахту не оставит. -- Свою?.. А ты погляди на нее! -- все более раздражаясь, воскликнул рабочий. -- Купаться в ней, в шахте-то? Уж больно вода черна; ты бы сам попробовал. -- Воду можно выкачать. -- Пусть хозяин сам качает. Сумел залить -- пусть и откачивает. А мы с голоду не хотим умирать... Да что ты к нам прицепился?.. Откуда ты объявился? Пошли, чего его слушать!.. -- Я сказал откуда. А ты зря, старик, торопишься. Батраками, что ль, к помещику? Не советую -- плохой это хлеб. Возвращайтесь-ка к себе на шахту и принимайтесь за дело. Так-то оно будет лучше. -- Хозяину капиталы скоплять? Нет уж, хватит. -- Не хозяину, а себе, -- спокойно возразил Мукершану и быстро сообщил: -- Ваши будут шахты, поняли? Рабочие недоуменно зашумели: -- Как бы нe так! -- Вырвешь у них -- руки пооборвут. -- Не пооборвут. Коротки теперь у них руки. -- Мукершану приблизился к пожилому рабочему, доверительно заговорил: -- Что ты косишься на меня? Где это ты видел, чтобы рабочий обманывал рабочего? Вот возьми, почитай! -- и Николае показал шахтеру документ, в котором указывалось, что он, Мукершану, рабочий с завода Решицы, является членом Румынской коммунистической партии. -- Ну, что ты скажешь на это, старина? -- Простите за грубые слова, товарищ, -- голос старого рабочего стал мягче, взгляд потеплел. -- Откуда мы знали?.. Что же, однако, нам делать? С голоду пропадаем. Детишки пухнут. -- Вижу и понимаю. Но покинуть шахты и уйти в деревни -- не выход из положения. Стране нужен уголь. Коммунистическая партия не даст помереть вашим детишкам. -- Значит, вы советуете нам вернуться? -- Да, советую. -- Ну что ж. Мы вернемся. Только знаешь, товарищ, недолго мы протянем, если так продолжаться будет... -- Знаю, -- тихо проговорил Мукершану. . -- Ну что ж, пошли... До свидания, товарищ! -- старый шахтер протянул было руку Мукершану, но тот сказал: -- Я с вами пойду, погляжу, как там у вас... -- Милости просим. Шахтеры медленно повернули обратно. 4 Дивизия генерала Сизова с каждым днем пробивалась вперед и вперед, поднимаясь все выше и выше в горы. Дорог тут мало, да и те, что вились по ущелью, были заминированы немцами. Все мосты через многочисленные горные речушки взорваны, на их восстановление у командования дивизии не было времени. Оно имело задачу -- как можно быстрее преодолеть Трансильванские Альпы, вывести соединение на равнину и двинуться полным ходом к венгерской границе, которую уже пересекли, совершив большой обходный рейд, кавалеристы генерала Плиева. Радио приносило радостные вести, советские войска наступали всюду. Правда, на западе что-то не особенно спорилось у союзников, но о них как-то не думалось в те дни. Полк Тюлина шел впереди. Используя метод, предложенный на слете сержантом Громовым, пехотинцы поднимались вверх, связавшись друг с другом веревками, как настоящие альпинисты. Веревки эти и прочные широкие ремни с модными крючками нашлись в повозках старшины Фетисова, предусмотрительно собравшего их при разгроме горного батальона противника. Сам Тюлин и еще несколько бойцов-разведчиков поднялись за облака. -- Прекрасный командир! -- вырвалось у генерала Сизова, смотревшего вверх. -- Погляди, как организовал дело! При встречах с Тюлиным Сизов уже ни разу не напоминал ему о прошлом, о тех далеких днях, когда генералу приходилось частенько журить этого офицера. -- Молодец! -- искренне подтвердил Демин, которого всегда радовал рост людей. -- Со временем из него получится толковый командир дивизии. -- Безусловно. -- И что еще важно -- он стал больше заниматься политработой в полку, чего раньше с ним не было. Сейчас нередко сам беседует с замполитами, парторгами и комсоргами. Советует им, что надо делать, учит. Среди камней, земляных глыб и кустарников перемещались серые цепочки бойцов, медленно, но неуклонно набирающих высоту. А по единственной тропинке, за ночь немного расширенной саперами, поднимались обозы. Откуда-то сверху катилось, точь-в-точь как при форсировании Молдовы в первые дни наступления: -- Раз, два -- взяли! -- Давай, давай! Было странно, удивительно и отрадно слышать это чисто русское "давай, давай" в чужих, непроходимых дебрях. За советскими солдатами поднимались румынские, хотя генерал Рупеску считал дальнейшее продвижение в горах безумием и предлагал Сизову двигаться в обход. -- Тут ни един тшорт не проходиль, -- пытался говорить он по-русски, нажимая на колоритное слово "тшорт". -- Вот и хорошо. Обрушимся на врага неожиданно, -- отвечал на это Сизов. -- К тому же нам, советским людям, не привыкать двигаться непроторенными путями. Вы, господин генерал, беспокоитесь совершенно напрасно. Вашим солдатам будет легче: они пойдут вслед за советскими... Рупеску промолчал. Но, отойдя от Сизова, тихо прошептал, багровея: -- "Вслед за советскими". Это-то меня больше всего и беспокоит... Румынские солдаты старались не отставать от наших бойцов. Неподалеку от Сизова и Демина стоял высокий румынский офицер и следил, как поднимался в гору его извод, изредка покрикивая на подчиненных: -- Давай, давай! -- и радостно улыбался, утирая потный лоб пилоткой, на которой виднелась красная пятиконечная звездочка. -- Давай!.. Карашо! Это был Лодяну. По распоряжению Рупеску его отстранили было от командования взводом, но солдаты заявили, что с другим командиром они не будут воевать. Корпусному генералу пришлось отменить свой приказ. -- Вот он, офицер новой румынской армии! -- сказал генералу Сизову начальник политотдела. -- Посмотрите, как воодушевлен, как горят его глаза! Никаким Рупеску не свернуть этого с избранного им пути! Внимание начальников отвлекли Пинчук и Кузьмич, поднимавшиеся сейчас со своей повозкой вслед за полковыми обозами. -- А где же сноп, который подарили вам румынские крестьяне в Гарманешти? -- вспомнил Демин, заметив, что на возу нет снопа пшеницы. Отстав немного от обоза, Петр Тарасович объяснил: -- Обмолотили мы его, товарищ полковник. -- А куда зерно дели? Лошадям, поди, стравил? -- Ни. Отослал в свой колгосп, щоб посеяли на нашей земле. -- Это для чего же? -- удивился Демин. -- Як бы семена дружбы... Не век же нам с румынами в ссоре жить, -- прибавил старшина, вспомнив слова Шахаева, сказанные в беседе с Акимом. Подумав, обобщил: -- Воны -- соседи нам. А с соседями трэба жить дружно. Хай будуть нашими друзьями! Демин и генерал улыбнулись. -- Верно, товарищ Пинчук. Румынский народ должен быть и станет нашим надежным другом. Семена этой дружбы сеете вы, советские солдаты, потому что несете освобождение всем народам. Этого ни один народ не забудет. У народа хорошая память. -- А як же? Забыть того нельзя!.. Я вот так разумию. -- Пинчуку хотелось изложить и свой взгляд на положение вещей, но он увидел, что Кузьмич поднялся уже высоко, и надо было спешить. -- Разрешите идти, товарищ генерал? -- попросил он. И, получив разрешение, быстро зашагал вперед, твердо и основательно ставя свои короткие, немного кривые ноги на незнакомую землю. За горами стояло огромное зарево от опустившегося там солнца, будто где-то далеко, за хребтами, били тысячи батарей; пламя зарниц пылало, трепетало на горизонте, дрожало на потных лицах солдат, карабкавшихся по камням все дальше и выше. Выше!.. 5 Горы редели. В районе реки Мурешул, куда с трудом пробилась дивизия, их уже было меньше, и сами они походили на большие возвышенности, покрытые лесом и виноградниками. После занятия селения Тыргу-Муреш и города Регин дивизия получила приказ переправиться через эту реку, захватить плацдарм и затем двигаться дальше, снова в горы, которые далеко проступали перед беспокойными взорами наших солдат. Лейтенанту Забарову было приказано в следующую ночь пробраться на противоположный берег реки, выяснить систему вражеской обороны и, проникнув в ближайшее село, узнать по возможности, как велика численность неприятеля. Задача была сложная. Забаров решил действовать силами почти всех разведчиков. Саперы с вечера приготовили несколько маленьких плотов, спрятав их на левом берегу. Плоты, однако, были закреплены недостаточно прочно, и их унесло вниз по течению. Саперы и разведчики обнаружили это, когда вышли к реке, чтобы начать переправу. -- Придется отложить до следующей ночи, - сказал командир саперов. -- Что отложить? -- как бы не поняв, переспросил Забаров. Его огромная фигура неясно возвышалась в сумраке ночи. Дождевые капли громко стучали о маскировочный халат. -- Переправу, -- пояснил сапер. -- Вон оно что! -- Федор тяжело, с шумным свистом вздохнул. Разведчики, наблюдая за ним, ждали, что будет дальше. Они не знали точно, как станет действовать их командир, но в том, что переправа не будет отложена, были уверены: разведчики не помнили случая, чтобы лейтенант оставил не выполненной до конца поставленную перед ним задачу. Некоторое время он стоял неподвижно, как изваяние, на берегу реки. Шахаев следил за ним. -- Можете идти, -- глухо проговорил Федор, обращаясь к саперам. -- Мы останемся. Поможем вам чем-нибудь... -- Вы уже "помогли"... Идите! Когда саперы ушли, он помолчал, потом повернулся к разведчикам, обнял суровым взглядом их темные, мокрые фигуры, вымолвил то, что уже давно было решено им самим, но в последние минуты обдумывалось лишь в деталях: -- Так, значит, вплавь. Снять маскхалаты. Голубевой остаться здесь и ждать нашего возвращения. Остаться и тем, кто не умеет плавать. Есть такие? Таких не оказалось. -- Добро! Да, совсем было забыл. Наташа, тебе надо бы сбегать к старшине. Пусть он доставит сюда спирт и сухое обмундиромание. -- Не надо к нему ходить, товарищ лейтенант. Пинчук знает об этом и через час будет тут. Забаров посмотрел молча на темную квадратную фигуру парторга, на смоченные дождем его белые прямые волосы и стал быстро стаскивать с себя маскхалат. Все начали делать то же самое. Раздеваясь, Семен -- он прибыл недавно из госпиталя одновременно с Пилюгиным -- не преминул уколоть Никиту: -- Наташа, ты гляди тут в оба. Особенно за Никитиными штанами присматривай. Не ровен час, убегут еще... -- Баламут ты, Ванин, больше никто! -- возмутился за себя и за Наташу Пилюгин. Прыгая на одной ноге, он никак не мог снять штанину маскхалата. Потом снял все-таки и долго смотрел на Ванина. Семен не видел его взгляда, но догадывался, что взгляд этот тяжелый и сердитый. -- Что ты на меня уставился, Никита? Уж не кажется ли тебе, что ты -- Юпитер и от взмаха твоих ресниц содрогнется Олимп, то есть я?.. Про Юпитер и Олимп Семен вычитал в книге, подаренной ему капитаном из армейской газеты. У Ванина была удивительно цепкая память. Читал он не очень много, но прочитанное запоминал крепко и навсегда, и главное, умел искусно применить в жизни. Никита, конечно, не слышал ни про Юпитера, ни про Олимп. Но само это мифологическоe сравнение показалось ему обидным. Он проворчал: -- Сам ты и есть форменный Юпитер... Первыми в воду вошли Забаров и Шахаев. Ледяная, она обожгла разведчиков, как кипятком. Некоторое время шли по дну, скользкому, устланному ракушками, которые неприятно лопались под ногами. Комсорг Камушкин, самый низкорослый среди разведчиков, уже плыл. Быстрое течение относило его в сторону, но он напрягал всe силы, чтобы не оторваться от остальных. Вскоре вынуждены были плыть уже все. Забаров давал направление. Среди шума дождя не слышно всплесков воды, и это было только на руку солдатам. Даже вражеские ракеты -- извечные и опаснейшие враги разведчиков -- на этот раз были на пользу бойцам: забаровцы ориентировались по ним. Ракеты часто взмывали вверх, но их свет не мог пробиться к плывущим сквозь частую сетку дождя, угасал, едва вспыхнув в сыром воздухе. На середине реки течение было еще более быстрым. Разведчикам приходилось делать большие усилия, чтобы держаться нужного направления. Ребята коченели, но напряжением воли заставляли себя забыть о холоде. Самое неприятное творилось с Шахаевым: парторг чувствовал, как железные обручи судороги сжимали его ноги и они отказывались подчиняться. Вот когда малокровие подкараулило старшего сержанта! "Неужели конец?" -- подумал он, чувствуя, как ставшие вдруг тяжелыми и твердыми, словно сырые поленья, ноги тащат его на дно. "Рано, брат, нельзя", -- прошептал он сквозь стиснутые зубы. И та же сила, что помогла ему, тяжело раненному, там, на Днепре, продержаться до конца, теперь удерживала его на поверхности воды. Шахаeв плыл, глубоко погрузившись в воду. Над рекою серебрилась одна лишь его седая голова. Но вскоре отказала правая рука -- ее тоже скрутило судорогой. Чтобы не утонуть, Шахаев энергичнее стал грести левой, но и эта рука быстро уставала. "Ну, вот теперь, кажется, действительно конец", -- подумал парторг с холодным спокойствием, напряженно глядя то на небо, то на невидимый почти берег. По его лицу хлестали и хлестали струи дождя. ГЛАВА СЕДЬМАЯ 1 Петр Тарасович Пинчук, Кузьмич и Лачуга, которые ведали хозяйством разведчиков, в дни марша редко видели их: те шли всегда далеко впереди дивизии. Иногда появлялся какой-нибудь раненый боец, отдыхал денек-другой и снова уходил к Забарову. Однажды пришел с перевязанной головой самый молоденький разведчик. Его царапнула в горах снайперская пуля мадьярского гонведа. Разведчик подал старшине бумажку, на которой рукой комсорга Камушкина было написано: "Товарищ старшина! Убедительно прошу взять с собой этого хлопца. Он отличный разведчик. Вчера, недалеко от Мурешула, мы его приняли в комсомол, -- Ванин и я дали ему рекомендации. Геройский подвиг совершил парень: захватил в плен немецкого полковника. В медсанбат он идти не хочет, боится -- отправят в тыл. А парню, сами знаете, хочется встретить день победы тут, на фронте. Мне тоже жаль отпускать Голубкова. Комсомольцев у меня не очень много осталось. Так что пусть он лечится у вас. Медикаментами Наташа его снабдила. Вы только найдите ему местечко в Кузьмичовой повозке. Кузьмича я тоже об этом прошу. Пожалуйста, товарищ старшина! С приветом -- ваш В. Камушкин". Пинчук хотел было позвать ездового, но вспомнил, что Кузьмич отпросился у него сходить к начальнику политотдела, потому что у него, Кузьмича, "есть к товарищу полковнику большая просьба". Однако вскоре сибиряк возвратился, и старшина отдал ему соответствующее распоряжение. "Тыловики" заботливо приняли молодого разведчика. Дальше он ехал в повозке Кузьмича, утоляя любопытство старика бесконечными рассказами о последних поисках в горах. Рассказывал о комсорге Камушкине, какой он смелый парень, о Ванине, от которого ему, молодому разведчику, порядком попадало и которого тем не менее парень уважал (Семен был земляком новенького разведчика и, очевидно, на этом основании считал себя вправе поучать хлопца, хотя тот находился в другом отделении). Только о себе ничего не поведал синеглазый и словоохотливый солдат. В село, затерянное в Трансильвании, в котором им предстояло остановиться на ночевку, в пяти -- семи километрах от Мурешула, они въезжали уже под вечер. Вместе с ними туда же втягивалось штабное хозяйство дивизии. Скрип колес, храп лошадей, крики повозочных, команды начальников отделений, надрывный стон вечно перегруженных машин -- все сливалось в один неприятно резкий, но привычный уху фронтовика гам. -- Погоняй, погоняй живей!.. -- Гляди, мост не выдержит!.. -- Трофим, у тебя там что-нибудь осталось?.. Кишки к ребрам примерзли, честное благородное... Замерзаю! Дождь хлещет -- спасу нет!.. -- Кажись, кто-то выпил... Так и есть -- фляга пуста... Кто же это? Шум медленно плыл над селом, пугая жителей, притаившихся в нетерпеливом и робком ожидании. Кузьмич свернул в узкий переулок и остановился у немудрящей хатенки, на стене которой чья-то заботливая рука написала условный знак, показывавший место расположения разведчиков. То, что хата стояла на отшибе, вполне удовлетворяло Кузьмича. -- Тут-то оно поспокойней: бомбить поменьше будут, язви их в корень! -- рассудил он, подойдя к хижине и решительно барабаня крепким кулаком по ветхим воротам. За время своего заграничного путешествия Пинчук и Кузьмич успели уразуметь некую премудрость из жизни хозяйственной братии. -- Знать свое место трэба, -- часто говаривал Петр Тарасович сам себе. Это означало, что никогда ему, старшине, не следует совать свой нос в хорошую хату. Во-первых, потому, что хорошие хаты почти всегда находятся в центре села и, значит, их перво-наперво бомбят немецкие бомбардировщики; во-вторых, -- и это, пожалуй, было самое важное, -- в хороших хатах богатеи живут, народ несговорчивый насчет, скажем, фуража для лошадей и всего прочего. Пинчук и Кузьмич не хотели иметь с ними дело еще и по "классовым соображениям", как пояснял Петр Тарасович. С бедными же у них как-то всегда все получалось по-хорошему: они до сих пор не могли забыть своей большой дружбы с Александру Бокулеем из Гарманешти и старым солдатом -- конюхом Ионом из боярской усадьбы Штенбергов. -- Як там твоя труба, Кузьмич, стоит чи ни? -- частенько спрашивал ездового Пинчук. -- А что ей сделается? Уж коли я сложу, так не развалится, -- не без хвастливости отвечал сибиряк. -- Целую вечность будет стоять, язви ее!.. Все развалится в прах, а моя труба будет стоять. Вот проверь! ...На стук в ворота хозяин вышел не скоро. Он отворил их только тогда, когда к стуку Кузьмич присоединил свои крепко присоленные слова. -- Йо напот! Здравствуй, товарищ, -- заулыбался старикашка -- румынский мадьяр. -- Здравствуй, здравствуй! А что испугался-то, съем, что ли, тебя? -- Думал, румынские офицеры... -- Что, безобразничают? Старик мадьяр горестно кивнул головой. -- Не будет этого вскорости. Еще друзьями-братьями станете, как, скажем, в нашей стране. Тыщи разных народностей живут вместе, и все товарищи друг дружке... Кузьмич говорил с хозяином по-русски, не растрачивая попусту тот немногий запас венгерских слов, которые они на всякий случай успели разучить с Пинчуком по дороге: сибиряк знал, что почти все венгерские мужчины его лет и старше побывали в русском плену после первой мировой войны и вполне сносно изъясняются по-нашему. -- В России был? -- спросил для верности Кузьмич старика, помогавшего ему распрягать лошадей. -- Был, -- ответил тот. -- Россия хороший... -- Хороший-хороший, а небось сына против русских воевать послал? -- допытывался Кузьмич, довольный тем, что Пинчук, захватив с собой спирт и теплую одежду, выехал к разведчикам на Мурешул и ему, Кузьмичу, теперь никто не мешал беседовать с иностранцем. -- Сына... под Воронежем... убили... -- признался мадьяр, и ездовой заметил, как его большие, земляного цвета руки знобко затряслись, худое лицо сморщилось, глаза стали мокрыми. -- Эх вы, вояки... -- неопределенно пробурчал Кузьмич, отводя лошадей под навес. -- А овсеца мерки две у тебя найдется? -- крикнул он оттуда хозяину. -- Нет, товарищ. Я имел мало земли. Овес негде сеять. Много земли у графа Эстергази, у меня -- мало... Кузьмич посмотрел на старика и сразу подобрел. -- Как тебя зовут? -- Янош, -- охотно ответил крестьянин и заулыбался. -- А меня Иваном величают. Иваном Кузьмичом. Янош и Иван -- одно и то же. Тезки, стало быть, мы с тобой... а? -- Тетка, тетка, -- весело залопотал венгр. -- Вот что, "тетка", овса-то все-таки надо достать, -- уже серьезно заговорил Кузьмич. -- Тылы наши с фуражом поотстали малость. Сам знаешь, горы. А лошадей кормить надо. Понял? Хозяин на минуту задумался, потом, что-то сообразив, взял у Кузьмича мешок и вышел на улицу. Вернулся с овсом только ночью. -- Со склада графа Эстергази, -- воровато и испуганно озираясь, словно за ним следил сам граф, проговорил он и печально добавил: -- Узнает -- убьет... Тут вот и листовки ночью с самолетов разбрасывали такие... Пишут в них: если будете, мол, помогать русской армии и грабить графские имения, всех перевешаем... -- Кто же разбрасывал эти поганые бумажки, язви его в душу? -- возмутился Кузьмич. -- Написано с одной стороны по-румынски, а с другой -- по-мадьярски. Немцы, наверное. -- Они, стало быть, -- согласился Кузьмин и успокоил хозяина: -- А ты, Иван, то бишь... Янош, того... не пугайся. Песенка графа спета. Убрав коней, Кузьмич и хозяин вошли в дом. Молодой разведчик уже спал. Лачуга в другой комнате с помощью хозяйки что-то готовил для разведчиков. Пинчука все еще не было. Венгр, принявший ездового за старшего, провел его в горницу, где Кузьмича ждала уже постель. Но спать сибиряку не хотелось, и они разговорились с хозяином, который к тому времени уже успокоился совершенно и так пообвыкся, что то и дело шлепал Кузьмича по плечу своей тяжелой ручищей. -- Видал я у тебя, Янош, под сараем соху. Клячонка небось еле тащит ее. А у нас трактор, -- неожиданно похвастался сибиряк. -- Выехал в поле с четырехлемешным -- сердце поет, радуется, стало быть... -- Трактора и тут есть... У богатых. -- То я знаю, -- солидно подтвердил Кузьмин. -- Да вам-то от этого какая же польза? -- Никакой, -- вздохнул крестьянин и неожиданно спросил: -- А земли у тебя, Иван, много? -- Больше, пожалуй, будет, чем у вашего... этого, как его... -- вспоминал Кузьмич, -- ну, как его, черта... Газы, что ли? -- Эстергази, -- подсказал хозяин. -- Ну да! Он. Так вот, побoлe, чем у него. -- Так ты тоже граф? -- изумился старый мадьяр, подозрительно косясь на просмоленные шаровары ездового и на его заскорузлые руки. Кузьмич рассмеялся. -- Граф! Нет, брат, нe граф, язви его, а подымай выше! -- Кто же? Кузьмич помолчал. Потом сказал серьезно: -- А вот угадай! -- Нет, -- Янош улыбнулся, -- никакой ты не граф, ты наш... крестьянин. Но почему у тебя столько земли? Я слышал, что у вас так... но... -- А вот потому, садовая твоя голова, что живем да работаем мы сообща. И Кузьмич, поощряемый нетерпеливым любопытством хозяина и еще более нетерпеливым желанием рассказать правду о своей стране, о людях ее, в сбивчивых, но все же ясных и простых выражениях поведал чужестранцу о своем житье-бытье. Мадьяр как завороженный слушал необыкновенную и волнующую повесть старого хлебороба о колхозах, где простой народ стал хозяином своей земли -- ему принадлежат все богатства, где человек ценится по его труду... -- И это все правда, Иван? Мы слышали кое-что. Да ведь и другое говорят. -- Руки крестьянина легли на острые плечи Кузьмича, как два тяжелых, необтесанных полена. -- Правда, Кузьмытш?.. -- Я уже очень стар, Янош, чтобы говорить неправду. -- А можем... мы у себя... сделать такое? -- Можете, Янош, ежели не будете бояться ваших... Стервогазей. Беседа длилась долго и закончилась далеко за полночь. В эту ночь Кузьмичу приснился удивительный сон. ...Сидит он в своей хате и читает за столом книгу. Его молодая жена Глаша прядет шерсть ему, Кузьмичу, на носки. Течет, течет из ее белых проворных рук черной струей нитка и накручивается на жужжащую вьюшку. Одной, быстрой и маленькой, ногой Глаша гоняет колесо прялки, другой -- качает зыбку. Зыбка мерно, как волна, плавает из стороны в сторону под бревенчатым потолком, певуче поскрипывая на крючке, а Глаша поет: Придет серенький волчок, Схватит дочку за бочок... Голос Глаши светлым и теплым ручьем льется в сердце Кузьмича, приятно бередит грудь. Кузьмич оставляет книгу, хочет подойти к жене, но вместо нее видит Яноша, который качает не зыбку, а рычаг кузнечного горна и просит Кузьмича: "Расскажи, Кузьмытш, как строили вы свою жизнь". Иван начинает рассказывать и... Сонные видения обрываются. Ездового разбудил вернувшийся старшина и приказал быстро запрягать: предстояло перебраться в другой пункт. Старый Янош стоял у своих ворот и на прощание махал вслед Кузьмичовой повозке своей шляпой. -- Ишь як подружились вы с ним за одну ночь, -- заметил Петр Тарасович, устраиваясь на повозке Кузьмича рядом с молодым разведчиком. -- А мне и не пришлось побалакать с хозяином, -- добавил он с сожалением. Идя по чужой земле, Пинчук пытливо наблюдал, что творится на ней, как живут тут люди, что было у них плохого и что -- хорошего. Встречаясь с местными жителями, больше крестьянами, он подолгу с ними беседовал, при этом всегда испытывая непреодолимое желание научить их всех уму-разуму, наставить на путь истинный, подсказать правильную дорогу. Иногда он увлекался настолько, что Шахаеву приходилось останавливать не в меру расходившегося "голову колгоспу". Петр Тарасович, например, никак не мог согласиться и примириться с тем, что почти вся земля в Румынии засевается кукурузой, а не пшеницей или житом. Он, конечно, понимал, что для румынского крестьянина-единоличника посев пшеницы связан с большим риском. На подобный риск могут отважиться разве только помещики да кулаки. Случись засуха (а она частенько наведывается в эту бедную страну) -- пшеница не уродится, и мужик останется с семьей без куска хлеба, ему никто не поможет. Кукуруза же давала урожай в любой год и гарантировала крестьянина по крайней мере от голодной смерти. Пинчук это знал, и все-таки его хозяйственная душа была возмущена таким обстоятельством. -- Колгосп вам надо организовывать! -- решительно высказался он однажды еще в беседе с Александру Бокулеем. -- Трэба вместе робыть, сообща. Берите всю землю в свои руки и организуйте колгосп. Тогда не будете бояться сеять пшеницу и жито! Петр Тарасович заходил так далеко, что высказывал уже Бокулею свои соображения насчет того, с чего бы он, Пинчук, мог начать строительств артели в селе Гарманешти. -- Поначалу -- кооперация, як полагается. А там -- и колгосп. Он даже раздобыл в политотделе дивизии брошюру "О кооперации" В. И. Ленина и с помощью Шахаева да Акима разъяснил содержание этого исторического документа румыну. Александру Бокулей всегда слушал Пинчука с большим вниманием, однако из слов Тарасовича понимал далеко не все. Пинчук видел это и, чтобы успокоить себя, говорил свое обычное: -- Поймут колысь... Кое-что нравилось Петру Тарасовичу в этой стране. Дороги, например, да виноградники. Ему казалось, что и в его колхозе можно заняться культивированием винограда. Мысль эта вскоре перешла в крепкое убеждение. Но Пинчук решил отложить это дело до своего возвращения. "Нe смогут зараз", -- подумал он про своих односельчан и шумно вздохнул. ...Кузьмич погонял лошадей, а сам тихо чему-то улыбался. Впрочем, хитро глянувший на него старшина знал чему. У Кузьмича -- большая радость. Он вчера разговаривал с начальником политотдела, который пообещал сразу же после войны отпустить сибиряка домой вместе с парой его лошадей. Рассказывая по возвращении из политотдела о своей беседе с полковником, Кузьмич с удовольствием повторял каждое слово начподива. -- Так и сказал: га-ран-тирую! С конягами возвернешься -- были бы, мол, живы. Вот, язви тя в корень, дела-то какие! Ну ж и доброй души человек, я тебе скажу. Век не забуду его. Было хорошо наблюдать, как радуется этот пожилой человек, как молодеет у всех на глазах. -- У него румын тот сидел, как его... Мукершану, кажись, по фамилии-то. И то полковник принял меня. Вот какой он человек! -- продолжал Кузьмич, которому, похоже, доставляло большое удовольствие вспоминать о свое