дил Буян и, ластясь, крутился у ног. Заходил дед Назар и приносил чего-нибудь поесть: горбушку мякинного хлеба или добытую на охоте дичину. С дедом было веселей и легче. Он знал великое множество старин, собранных им в годы своих скитаний. Больше всего, однако, любил дед былины о русских богатырях. Богатыри совершали удивительные подвиги. Могучие и великодушные, они разгоняли разбойников, освобождали честных людей из плена, стояли богатырскими заставами на рубежах земли русской - стерегли и обороняли ее от печенегов и татар, от половцев и других наезжих недругов, бились за землю свою, за города ее и села. Когда дело доходило до богатырских сшибок, голос деда Назара крепчал. Дед молодел. Потускневшие глаза снова начинали сверкать. Он притоптывал ногой. Скрипели выщербленные половицы. Вздрагивал хилый огонек стоявшего на столе сальника. По стенам и потолку, ломаясь на углах, метались огромные тени. Глебка следил за их причудливой игрой, и ему казалось, что это богатыри дерутся с печенегами. А ночью ему снились длинные и беспокойные сны. В Ворониху врывались американцы и англичане и навстречу им от околицы летели богатыри. Впереди всех тяжело скакал на огромном коне чернобородый Илья Муромец. Он наскакивал на стоящего посредине дороги лейтенанта Скваба и обрушивал на его голову свою палицу "весом в девяносто пуд". Долговязый англичанин подбрасывал вверх свою перчатку из свиной кожи и нырял под брюхо богатырского коня. Тогда вдруг появлялся Василий Квашнин и ловил вожжами лейтенанта. Он набрасывал петлю на его длинную гусиную шею, но лейтенант визжал и извивался, и Квашнин никак не мог затянуть петлю. Тут на него кидался нивесть откуда взявшийся краснорожий сержант, и Квашнин валился на землю. С неба начинал падать густой снег. Он падал белой шуршащей завесой. Внезапно из-за снежной завесы выскакивали партизаны и впереди них - отец. Партизаны кидались на помощь богатырям. Они сражались с солдатами лейтенанта Скваба и с краснорожим Даусоном. Солдаты громко топали ногами, обутыми в тяжелые ботинки. На длинных ногах лейтенанта надеты были такие же тяжелые с гвоздями на подошвах ботинки, и отец бил по ним богатырской палицей. Он бил долго и сильно, и глухой звук его ударов отдавался в лесу. От него неприятно свербило в ушах... Глебка завертел головой, чтобы избавиться от этого назойливого стука, и заворочался на лежанке. Потом, еще сонный, чуть приоткрыл слипающиеся глаза. Буян, лежавший у порога, поднял голову и, навострив уши, беспокойно заворчал. В сторожку глядела белолицая луна. На полу вытянулась большая угловатая тень стола. Кто-то стучал в окно. Впрочем, может быть, это только почудилось. Может быть, он все еще спит, и это продолжение сна. И во сне - батя и богатыри. Такой длинный, хороший сон... Глебка закрыл глаза и, вздохнув, повернулся на другой бок. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ КРОВЬ НА СНЕГУ Путь был дальний и нелегкий. Передовым шел Шергин. Он уже бывал в этих местах, разведывая местоположение вражеского бронепоезда и подходы к нему. Теперь он вел обходную колонну уверенно и быстро. Он двигался бы еще быстрей, если бы не знал, что идущим следом за ним красноармейцам не поспеть за лыжниками-партизанами. Маршрут строился так, чтобы обходить деревни стороной и двигаться лесами, глухоманью, целиной, никому не попадаясь на глаза, не обнаруживая движения колонны. По этой же причине строго запрещено было разводить на стоянках костры. А зима была, не в пример предыдущему году, сурова и обильна снегами. В январе, когда ходили в рейд по тылам интервентов на Большие Озерки, ночью мороз доходил до сорока трех градусов. Теперь стужа спала, но все же было за двадцать и на полуторасуточном марше без горячей пищи, без кипятку, без костров легко было обморозиться. Красноармейцам без лыж было несравнимо тяжелее двигаться снежной целиной. Вот почему шедший передовым Шергин старался сдерживать скорость движения партизан. Но особенно медлить и задерживаться тоже нельзя было, так как к разъезду четыреста сорок восьмой версты - месту стоянки вражеского бронепоезда - нужно было подойти к вечеру, чтобы успеть всю операцию провести до восхода луны. К вечеру лыжники все же порядочно оторвались от пешеходов. На подходе к цели Шергин остановился в густом ельнике и, послав двух партизан на лыжах назад для связи с красноармейской колонной, стал поджидать ее. Он волновался и украдкой поглядывал на часы, прикидывая, сколько он еще может ждать. Поздним вечером вернулся один из лыжников-связных и сообщил, что колонна подойдет примерно часа через полтора. Шергин нахмурился. Столько ждать было невозможно. Он принял решение начинать операцию и послал нового связного к командиру колонны, чтобы поторопить его. Тем временем подошли трое разведчиков, высланных несколько ранее на разъезд для того, чтобы уточнить, на каком пути стоит бронепоезд. Переговорив с ними, Шергин разделил партизан на группы по четыре-пять человек, вывел их из ельника и двинулся к разъезду. Сам Шергин шел с одной из подрывных групп. Их было несколько. Одна должна была взорвать железнодорожное полотно впереди бронепоезда, другая - позади и уйти с разъезда. Особая группа, с которой продвигался Шергин, должна была подорвать поездные орудия крупного калибра. Несколько небольших отрядов прикрывали работу подрывников. После взрыва полотна они должны были присоединиться к остальным партизанам и вместе с ними вести бой с командой бронепоезда и орудийной прислугой до подхода красноармейской колонны. Каждый партизан имел свою задачу и хорошо знал ее. Рассредоточившись, отряд бесшумно двигался к разъезду, огни которого служили верным ориентиром. - Не ждут гостей, - сказал Шергину подрывник Сергеев, скользивший рядом с ним по светившемуся в темноте снегу. - Это наш козырь, - усмехнулся Шергин. - А теперь, ребята, рты на замок. Он снял лыжи, лег на снег и осторожно пополз к темной линии вагонов бронепоезда. Партизаны его группы следовали за ним. Неподалеку от полотна натолкнулись на занесенные снегом шпалы. Сергеев с мешком взрывчатки за спиной пополз дальше, остальные залегли за шпалами. Спустя несколько минут Сергеев вернулся, но уже без мешка. Он тяжело дышал и, несмотря на мороз, лицо его лоснилось от пота. - Ну, теперь держись, - зашептал он взволнованно и торопливо. - Рванет как следует быть... Он едва успел выговорить это, как воздух дрогнул и, сжавшись в тугой ком, с громом прокатился над головами прижавшихся к земле партизан. Оглушенные взрывом, они вскочили на ноги и побежали вперед. На развороченном полотне громоздились рваные угловатые плиты брони, вагонные оси, колеса, опутанные обрывками проводов. Толстый орудийный ствол стоял торчком, уставясь дулом в темное небо. Второе орудие лежало на боку, зарывшись стволом в снег. - Чистая работка, - крикнул Сергеев, пнув ногой орудийный ствол. - Подходяще, - кивнул Шергин. - Только это еще полдела. Он поднял голову, точно прислушиваясь к чему-то или ожидая какого-то сигнала. И тотчас почти одновременно раздались слева и справа два сильных взрыва. Это партизаны подорвали железнодорожное полотно за выходными стрелками позади и впереди бронепоезда. Яркие вспышки взрывов осветили разъезд, но в следующее мгновенье он снова погрузился в непроглядную чернильную тьму. Наступила минутная тишина. Потом тьма наполнилась криками, топотом бегущих ног, выстрелами, трескучими разрывами гранат. Партизанам дана была инструкция - каждому шуметь за десятерых, чтобы скрыть малочисленность нападающих, и они ревностно следовали этой инструкции. На запасном пути запылала теплушка-каптерка и приторно-удушливый дым, отдающий жженым сахаром, поднялся к черному небу густыми, тяжелыми клубами. Где-то в хвосте бронепоезда начал бить длинными очередями пулемет. Шергин, который стрелял по американцам, перебегавшим от теплушек к большому пакгаузу, остановился и с тревогой посмотрел в ту сторону, откуда несся захлебывающийся стрекот пулемета. Там действовала небольшая группа молодых ребят, только недавно вступивших в отряд. Должно быть, они напоролись в темноте на пулемет. - У кого гранаты есть? - спросил Шергин у окружавших его партизан из подрывной группы. Оказалось, что на всю группу осталась одна лимонка, находившаяся в кармане Шергинского полушубка. Шергин сказал негромко: - Что ж, раз такое дело, обойдемся и одной. Сергеев, бери ребят, беги в хвост поезда и открывай огонь по пулемету. Да смотри, так укройся, чтобы он тебя достать не мог. Мне надо только, чтоб он с вами завязался, а я тем временем обойду разъезд, перебегу пути и с тыла гранатой его ударю. Понял? - Понял, - проворчал Сергеев. - Дай мне гранату. Увидишь, враз подорву. Я как кошка в темноте вижу. - И я разгляжу, - отрезал Шергин. - Выполняй, что говорят. Сергеев недовольно хмыкнул и, тихо окликнув остальных четырех подрывников, вместе с ними исчез в темноте. Шергин постоял с минуту, прислушиваясь к работе пулемета, и подумал, что по возвращении в Шелексу надо будет обязательно провести с молодежью ночные ученья... Операция прошла успешно. Рейд на разъезд четыреста сорок восьмой версты удался вполне. Взрывами полотна бронепоезд был прикован к месту и не мог подойти к фронту на помощь своим. Два тяжелых орудия были подорваны, часть команды перебита. Вполне удачно прошел и рейд другой колонны на Большие Озерки. Пройдя лесами семьдесят верст, партизаны и красноармейцы внезапно налетели на деревню и, разгромив гарнизон, заняли ее. При этом было взято в плен сорок пять солдат интервентов и пятнадцать белогвардейцев. В тот же день узнала об этом смелом рейде и его результатах вся дивизия. Но Шергин об этом не узнал никогда... Он лежал на снегу под лохматой черной елью, раскинув руки и ноги, обратив лицо к далекому холодному небу. В небе стояла маленькая, белая, словно озябшая луна. Она висела прямо над головой Шергина, и он глядел на нее широко раскрытыми неподвижными глазами. Он подумал: "Зачем она? Не надо ее. Она все испортит, всю операцию. Операцию... Ну да, операция. Ведь он же должен... Шергин рванулся всем телом, собираясь куда-то бежать, но режущая нестерпимая боль пронизала его с ног до головы, и он потерял сознание. Придя в себя, он уже не пытался делать резких движений, вдруг почувствовав и поняв, что двигаться нельзя, что он ранен, что он лежит на снегу. ...Да, так значит, он ранен. Когда же это случилось? Он стал думать об этом. Но мысли были отрывочны, нечетки, несвязны... Он расстался с группой Сергеева и побежал влево в обход разъезда - это он помнит... Помнит, что перебежал через путь... Помнит стрекот пулемета. Еще помнит, как вынул из кармана рубчатую лимонку и, рванув кольцо, бросил ее. И вдруг вместо одного взрыва последовало два - один возле пулеметного расчета, другой - неподалеку от Шергина. Значит, кто-то из команды бронепоезда бросил вторую гранату и бросил в него, в Шергина. Вот откуда второй взрыв. Вот почему он ранен". Шергин тяжело вздохнул и попытался вспомнить, что было дальше. Но из этого ничего не вышло. Дальше был черный провал. Он ничего не помнил из того, что произошло после взрыва. Он не помнил, как долго лежал в пухлом сугробе, как, очнувшись, поднялся и, спотыкаясь, протащился полкилометра до небольшой поляны, окруженной частым ельником. Здесь он упал, потеряв сознание. Он не мог вспомнить, как попал в этот утаенный от глаз лесной уголок, но самое это место было ему хорошо известно. Шергин повернул голову и огляделся. Его очень обрадовало то, что на этот раз движение не причинило боли, что он может свободно поворачивать голову. Обрадовало и то, что он оказался в знакомом месте. Ну, конечно же, это Круглая поляна. Она находится в полуверсте от разъезда четыреста сорок восьмой версты и в шести с небольшим верстах от станции Приозерской. Так вот почему он попал на эту поляну. В полуобморочном состоянии и плохо сознавая, что делает, он все же брел именно в эту сторону. Это был путь к станции, путь, которым он хаживал бессчетное количество раз и который мог проделать, пожалуй, и закрыв глаза. Это была дорога к дому, к родной сторожке, и он выбрел на нее почти инстинктивно. Останься он на месте, товарищи подобрали бы его и унесли с собой. А теперь... Теперь они ни за что не найдут его. Откуда они могут знать, что он уполз за полверсты от места боя и укрылся в глухом лесном уголке? Не могут они этого знать и найти его тоже, понятно, не смогут... Да сейчас уже и некому его разыскивать. Ни одного партизана, ни одного красноармейца на разъезде давно уже нет. Если бы они были еще там, если бы все еще шел бой, выстрелы слышны были бы и здесь, на Круглой поляне. Но кругом ни звука. Значит, бой окончен, и партизаны, пользуясь темнотой, незаметно скрылись. Так и должно было быть. Так и намечено было - кончить операцию до восхода луны. Теперь им на разъезд уже нельзя вернуться. А это значит... Это значит, что отныне Шергин мог рассчитывать только на себя, на свои силы, на свои ноги... Шергин попытался осторожно пошевелить ногами - сперва одной, потом другой. Левая двигалась. Что касается правой, то Шергин вовсе перестал ее ощущать. Она была как чугунная - тяжелая, несгибающаяся, неподчиняющаяся усилиям мышц. Шергин хотел приподняться на локте, чтобы поглядеть на правую ногу и узнать, что с ней, и тут снова пронизала все тело острая, режущая боль. Он громко застонал и откинулся на спину... Вот. Теперь он знает, где гнездится эта боль. Она внизу живота. Значит он ранен в живот. В живот и в ногу. Шергин глотнул открытым ртом морозный воздух и осмотрелся. Он лежал под большой мохнатой елью, за которой по краю поляны теснился чистый коренастый молодняк. Темные стрельчатые елочки, расширяющиеся и густеющие книзу, напоминали под своими белыми папахами снега крепеньких, веселых мальчишек-подростков. И, глядя на них, Шергин вдруг вспомнил Глебку. Его точно в сердце ударило. Глебка... Глебка... Он же один, там, в сторожке, один среди врагов - злых и беспощадных. Глебка... Что же будет с ним, если... Шергин приподнялся на локтях осторожно, но решительно. Внизу живота опять возникла прежняя режущая боль. Он стиснул зубы и продолжал подниматься. Он решил встать. Он поднимется чего бы это ни стоило и пойдет. Он доберется до сторожки. Всего шесть верст, немного больше. А может быть и ровно шесть. Он доберется, дойдет, доплетется, доползет - все равно, но будет в сторожке. Зимняя ночь долга. Как бы медленно он ни полз, он доползет раньше, чем наступит утро... И он пополз. Это был бесконечный, мучительный поединок со смертью, с собственным бессилием, с непереносимыми страданиями, которые причиняло каждое движение, с бесчисленными препятствиями, встававшими на каждом шагу. То попадалась на пути куча валежника, то поваленное бурей дерево, то овраг. Движение растревожило запекшиеся раны. Кровь снова начала сочиться из них. Тонкая красная стежка тянулась следом за ползущим Шергиным, отмечая его путь. Временами он впадал в беспамятство. Но приходя после обморока в себя, он снова полз вперед. Он полз, упираясь в снег локтями, волоча за собой неподвижную и распухшую правую ногу; полз, тихо и прерывисто постанывая от режущей боли внизу живота. Время от времени он ложился отдохнуть и, хватая ртом снег, глотал его. К концу ночи он оказался, наконец, возле своей сторожки. Теперь оставалось только взобраться на крыльцо - и путь окончен. Но это последнее усилие Шергин сделать уже был не в состоянии. Взобраться на крыльцо он не мог. Тогда он подполз к окну, но для того, чтобы постучать в окно, надо было подняться по крайней мере на колени. Сил для этого уже не было. Шергин попытался подняться. Тут же, однако, он лишился сознания, а придя в себя, долго лежал без движения, глядя на окно, которое оказалось недосягаемым для него. Стекла в серебряных морозных узорах искрились и поблескивали над его головой... Это же совсем близко. Надо только встать на колени, поднять руку и постучать в окно. Шергин начал потихоньку подниматься. Это стоило невыносимых страданий, но все же ему удалось подняться. Он стоял на коленях под окном и, навалившись боком на бревенчатую стену сторожки, медленно поднимал руку, глядя на нее, как на чужую. Она дрожала мелкой дрожью и так медленно поднималась кверху, что это движение едва можно было заметить. Оказывается, у него уже не хватало сил для того, чтобы постучать в окно. Он прополз эти невыносимо трудные шесть верст, сделал невозможное, не умер по дороге в лесу, преодолел этот страшный путь. Он поднялся на колени, хотя это было для него еще трудней, чем проползти эти шесть верст. И вот теперь осталось поднять руку и постучать в окно - и он не в состоянии этого сделать. Медленные слезы потекли по запавшим щекам, оставляя на них две горячие дорожки. Со страшным напряжением Шергин поднял дрожащую, неповинующуюся руку. Его качнуло в сторону и прижало к стене, но в это мгновение вытянутая вверх рука коснулась стекла... Затем он упал на бок. Силы иссякли. Теперь все зависело от того - услышали его стук там, внутри спящей сторожки, или нет. Сам он уже ничего больше сделать не мог. Перед глазами пошли колесом оранжевые круги. Голова бессильно опустилась на снег. Шергин еще успел различить где-то совсем близко возле себя отрывистый собачий лай и потерял сознание. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ОТ ПРИОЗЕРСКОЙ ДО КРЕМЛЯ Обеспокоенный стуком в окно, Глебка поворочался на пригретом за ночь тощем сеннике и снова готов был погрузиться в крепкий сон. Но внезапно Буян сорвался с места и с громким лаем кинулся к двери. В то же мгновение Глебку точно ветром сдуло с лежанки. Сон разом слетел с него. Холодный пол ожег босые ноги, но Глебка словно не почувствовал этого обжигающего холода. Он стоял посредине сторожки, сдерживая дыхание, и ждал, не повторится ли стук в окно. Он теперь был уверен, что слышал стук, что это не во сне померещилось, а было на самом деле. Это не могло померещиться. Нет-нет. Это был не сон. Это было то, чего он ждал так долго, ждал все эти дни, ждал каждую ночь... Буян завыл и с остервенением заскреб когтями дверь. Не раздумывая больше, Глебка опрометью кинулся в сенцы. Дрожащими руками он откинул дверную щеколду и выскочил на крыльцо. Под окном возле крыльца лежал человек. Луна ярко освещала его лицо. - Батя! - крикнул Глебка не своим голосом и как был босиком прыгнул с крыльца прямо в снег. Глебка не помнил, как затащил отца в сенцы. Он растерянно метался по сторожке, не зная, что делать. Затем, сунув ноги в валенки, убежал звать деда Назара. Разбуженный Глебкой дед Назар тотчас прибежал к сторожке. Он оказался не в пример расторопней Глебки. Втащив Шергина из сеней внутрь сторожки, он уложил его на сенник в углу около лежанки, раздел, обмыл и как мог перевязал раны. На перевязку пошли два рушника и холстинная рубаха. За рушниками и рубахой дед Назар сбегал в свою хибарку. Вместе с ними он принес какие-то целебные травки, действие которых известно было ему одному. Прикладывая травки к ранам, дед тихонько приговаривал: - Вот так. Глядишь, оно и полегчает и огонь оттянет... И лихоманку уймет. И все как есть ладно будет. Дед Назар несколько раз повторил, что все ладно будет, но при этом старался не встречаться глазами с Шергиным, так как видел, что "ладно" не будет. Раны были смертельны, и это понимал не только дед, но и сам раненый. - Ты очень-то не тревожь. Все одно, - сказал Шергин деду и, покосившись в сторону стоявшего возле порога Глебки, замолк. Дед сердито затряс бородкой и, насупясь, продолжал свое дело. Перевязав раненого, он побежал к себе. Шергин проводил его глазами и поманил к себе Глебку. Глебка подошел и сел возле отца на низкую скамеечку, которая стояла у лежанки. Он был совершенно подавлен всем, что довелось ему видеть и пережить за эту ночь. В страшном смятении смотрел он на раны отца, на его серое, осунувшееся, измученное лицо, которое едва можно было узнать. Шергин протянул руку и положил ее на Глебкину открытую ладонь. Рука была горячая, словно огненная. - Свиделись все ж таки, - сказал отец, с трудом шевеля запекшимися, покрытыми белой корочкой губами. Потом, помолчав, прибавил: - Одолел. Он глядел в темный, закопченный потолок, а видел глухой молчаливый лес, наметенные ветром сугробы, неровную тропу, пробитую в снежной целине собственным телом. Он мучительно волок это обессилевшее тело через лес, оставляя за собой красный след... - Одолел, - повторил он, и в мутных, усталых глазах его блеснул живой огонек. - Одолел. Многое человек одолеть должен. А большевик - особенно. Шергин закрыл глаза, словно собираясь передохнуть, потом открыл их и спросил: - А ты знаешь, что это за люди большевики? Про Ленина слыхал что? - Про Ленина? - переспросил Глебка, наморщив лоб, и внезапно вспомнил утро после отъезда отца в волость и деда Назара с книгами. - Ага. Как же. Это который в подполе. Ленин - вождь мирового... - Глебка запнулся, - мирового про-ле-та-риата. - Верно, - сказал Шергин. - Молодец. Про какой только подпол говоришь, не понять? Глебка рассказал, как прятал дед Назар книги и как обнаружил портрет Ленина. Шергин поглядел в угол, где раньше висела полка с книгами. - И в самом деле нету, - он помолчал и прибавил: - Ничего. Книги хоть и укрытые лежат, да правда, которая в них сказана, по свету гуляет. Он снова перевел глаза на Глебку... Надо вот и ему эту правду передать про большевиков, про Ленина, про коммунизм, про рабочий класс - эту живую плоть революции, про его священную борьбу, про все, что совершается сегодня в мире. А совершается сегодня в мире такое, чего во веки веков не совершалось. Все это важней важного объяснить. Мальчонка на выросте и как раз в сознание начинает входить. Тут-то и надо окрылить молодую душу, дать еще не окрепшим ногам твердую почву, поставить на верную дорогу, на большак, чтоб не плутал человек, не колесил по глухим проселкам. И кто же, как не отец, обязан первым помочь во всем, первым объяснить. Шергин весь напрягся, силясь отвлечься от раздирающей его боли и собраться с мыслями. Но первая мысль, которая возникла, в его голове, была мысль о том, что он умирает. Эта мысль являлась и раньше, еще там, в лесу, потом - во время перевязки. Ему внезапно раскрылся страшный смысл этого и раскрылся в одном слове. Слово это было - никогда. Он никогда больше не наденет на ногу вот этот, лежащий под лавкой валенок. Никогда больше не заскрипит под его ногами хрусткий снежок. Никогда больше не прошумят над головой любимцы его - высокие, кудрявые, позолоченные солнышком сосны. Никогда больше не сможет он прикоснуться к теплой щеке Глебки, говорить с ним... Шергин закрыл глаза, обессиленный на этот раз не потерей крови, не страданиями от ран, а отчаянием, навалившимся на него, как чугунная плита. И тут вдруг Глебка позвал: - Батя. Он коснулся его рукой и напомнил просительно: - Батя. Слышь. Ты про Ленина хотел сказать. Шергин, не раскрывая глаз, прислушался к звуку Глебкиного голоса. Ему показалось странным, что он слышит его: так далеки и отрешены были его мысли. Но он слышал. Сначала только голос, потом различил слова и, наконец, и смысл этих слов. - Про Ленина? Да, про Ленина и про многое другое. Шергин сильно вдохнул воздух всей грудью и открыл глаза. Над головой навис низкий потолок сторожки, но широко раскрытые глаза видели другое. Они видели бескрайние пространства, неоглядные русские равнины, кудрявые леса, плавные могучие реки. На широком, размашистом просторе стоит Москва. Посредине Москвы стоит Кремль. Его окружает древняя зубчатая стена. За стеной светится в ночной мгле окно. За тем окном бессонно работает Ленин. Окно глядит в глухую ночь, и весь мир видит его. Оно светит каждому человеку. В далекой, занесенной снегами сторожке лесник Шергин оглядывает прожитую жизнь, сверяя ее с той правдой, которая пришла к нему оттуда, из-за красных зубчатых стен Кремля. ...Жизнь начиналась горько и тяжко - в нужде и унижениях. Отец крестьянствовал в Тамбовской губернии. Хозяйство было грошовое, нищенское, соломенное. Всю жизнь бился старший Шергин на неласковой заскорузлой земле, сам заскорузлый и темный, как земля. За неоплатные долги работал весь век на помещика, на кулака, на купца, на урядника; перед каждым гнул спину и так, не разгибая спины, помер. Сын Николка был девятым и последним ребенком. Чтобы избавить семью от лишнего рта, мальчонку уже по восьмому году отдали в подпаски. Так в подпасках, а потом в пастухах и ходил Николай Шергин многие годы. Он играл на берестяном рожке и на ольховых дудочках, с неисчерпаемой жадностью прислушиваясь и приглядываясь ко всему, что его окружало. Мало-помалу мир раскрывался ему в самых своих сокровенных тайнах. Он научился примечать рост крохотной травки, различать едва приметный след ласки и сухонькое, почти неслышное цирканье маленькой мухоловки. Он полюбил живую трепетную жизнь, укрытую в потайных зеленых уголках земли, полюбил безраздельно и навсегда. Неспроста он и выбрал позже профессию лесника. Тело у него было могучее, ум пытливый, нрав непокорный. И товарищей он искал тоже непокорных. Оказалось, что таких вокруг немало. Особенно много было их среди рабочих большого сахарного завода, расположенного неподалеку от лесничества. Это соседство сыграло решающую роль в развитии Николая Шергина. Он сошелся с молодыми рабочими, стал бывать на их тайных сходках, читать нелегальную литературу, в жизни его обозначился решительный и крутой поворот. В тысяча девятьсот третьем году Николая Шергина арестовали за распространение нелегальной революционной литературы и, продержав восемь месяцев в тюрьме, выслали на Север, в Архангельскую губернию. В самый город Архангельск въезд запретили и приказали селиться не ближе, чем в ста верстах от него. Узнав, что в ста двадцати верстах от Архангельска, близ станции Приозерской, есть лесничество, Шергин подался туда. Ему удалось устроиться на работу по своей специальности - лесником. Вскоре после переезда на новое местожительство обзавелся молодой лесник и семьей, взяв в жены дочь крестьянина из ближнего села Наволок, в котором бывал частенько по делам лесничества. Спустя год появился на свет Шергинский первенец Глебка, а еще через два года - и дочка. Ни тюрьма, ни ссылка не изменили взглядов Шергина. Преследования, наоборот, закалили его, укрепили веру в правоту революционных взглядов и ненависть к самодержавию. Оглядевшись, он уже через три месяца связался с Архангельской колонией политических ссыльных, потом с Онежской. Почтовый тракт на Онегу и железная дорога на Архангельск сходились как раз на станции Приозерской, и Шергин стал связным между Онежской ссылкой и Архангельской, насчитывающей до трех тысяч человек. В этой опасной и сложной работе ловкому и смелому леснику помогали трое политических ссыльных, находившихся под надзором урядника в деревне Воронихе, неподалеку от станции. На самой станции и в прилегающем к ней поселке Шергин также нашел друзей и единомышленников. Это были молодой телеграфист, два паровозных машиниста и несколько деповских рабочих. Мало-помалу сторожка лесника стала складом нелегальной политической литературы, местом тайных совещаний и временным прибежищем для революционеров, бежавших из северной ссылки на волю. В пятнадцатом году Шергина мобилизовали и послали на фронт. Спустя полгода его арестовали за агитацию против империалистической, грабительской войны и предали военно-полевому суду. Суд приговорил его к расстрелу. С помощью солдата-большевика Шергин бежал из-под стражи, и ему удалось, приняв другую фамилию, примкнуть к новому полку. Здесь он снова принялся за свое, снова был арестован и приговорен к десяти годам каторги. Однако пробыл он в далеком Александровском централе всего год и в семнадцатом году вышел на свободу. Освобожденный революцией из тюрьмы Шергин поехал к себе на Приозерскую, но из всего своего семейства застал в живых только двенадцатилетнего Глебку. Жена и дочь умерли от сыпняка, Глебку же выходил и приютил дед Назар, принявший на себя все заботы о нем. Хотел было лесник уйти на новые места из обезлюдевшей сторожки, но не мог оторваться от полюбившегося ему севера. Здесь, как и по всей России, шла упорнейшая борьба двух лагерей. Вопреки стараниям меньшевиков и других контрреволюционных партий и групп, стремившихся повернуть революцию вспять и передать власть в руки буржуазии, второй губернский съезд Советов, проходивший в Архангельске в июне восемнадцатого года, решительно принял большевистский курс на социалистическую революцию. Делегат от своей волости большевик Николай Шергин, вернувшись со съезда домой, деятельно принялся проводить эту большевистскую линию в жизнь. Он организовал первую в волости ячейку коммунистов и вошел в состав первого волисполкома, а затем и укома. Позже, когда появились англо-американские интервенты и открылся Северный фронт, Шергин взялся за винтовку. И вот он у партизанского костра, вот пробирается он глухими лесами на Большие Озерки. Вот подрывает бронепоезд белых на разъезде четыреста сорок восьмой версты. Вот последний путь в снегах, отмеченный собственной кровью. Вот и он кончен. Жизнь прожита. Она отдана борьбе. Борьба эта длилась целую жизнь. Борьбу эту продолжат сыны... - Той дорогой иди, - говорит Шергин, тяжело придыхая. - Мы ведь только начали. Главную правду сыскали. Главное сделали. Тебе остальной правды дознаваться. Остальное доделывать. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ ДОРОГА ОТЦОВ Длинный рассказ вконец утомил и отнял последние силы. Голова Шергина медленно сползла с подушки. Глебка приподнял ее дрожащими, неловкими руками. Голова была горяча, словно налита жаром. Вошел дед Назар с деревянной тарелкой в руках. На тарелке лежал кусок вареной зайчатины. Дед сел к изголовью Шергина и сказал ласково: - Вот давай-ко, Никола, поешь, и сил прибавится. Зайчатинка самолучшая. Ну-ко. Трудов тут тебе немного. Только рот отворяй. Но губы Шергина оставались сомкнутыми. Он едва ли и понял, что говорил ему дед Назар. Начался бред. Весь следующий день Шергин метался на своем сеннике и громко бредил: звал Глебку, подавал громкие команды партизанам, подрывал бронепоезд, слал донесения в Кремль. Изредка приходил он в себя, но всего на несколько минут и снова впадал в беспамятство. Глебка не отходил от него ни на шаг и, не отрываясь, глядел в неузнаваемо исхудавшее отцовское лицо. Лицо пылало жаром. Губы покрыла белая корка. Время от времени дед Назар смачивал губы водой и вливал несколько ложек воды в пересохший рот. Снова и снова принимался было дед кормить Шергина, но все попытки были напрасны. - Душа не принимает, - говорил дед Назар, сокрушенно мотая понурой седенькой головой. Он видел и понимал, что жить раненому осталось считанные часы. Глебка этого не понимал. Ему все думалось, что уж коли батя вернулся, то теперь все будет ладно. Может он и поболеет, раз уж так случилось, но скоро выздоровеет и встанет на ноги - крепкий, как прежде, высокий, могучий. Дед Назар уж вылечит его - он всякие травки знает, во всей округе этим славится. Глебка дергал деда за рукав и все спрашивал, как будет с батей, скоро ли он вылечится. Дед бормотал в ответ что-то невнятное и отводил глаза. К концу второй ночи Шергин перестал бредить и затих. Глебка, не смыкавший глаз более суток, заснул, сидя возле отцовского изголовья. Но сон был беспокоен и недолог. Под утро Глебка проснулся и увидел, что отец смотрит на него широко раскрытыми глазами. Глебка обрадовался этим раскрытым глазам. Они по-прежнему лихорадочно блестели, но взгляд их был осмыслен. - Батя, - торопливо заговорил Глебка. - Слышь, тебе, может, чего надо? Отец молчал, не сводя с Глебки лихорадочно блестевших глаз. Потом сказал с неожиданной твердостью, хотя и очень тихо: - Иди к своим. Слышь. Иди в Шелексу. В штаб наш партизанский. Придешь, говори: "Батька послал". И все... Шергин приостановился, чтобы перевести дух, и на минуту закрыл глаза. Потом, собравшись с силами, сказал отрывисто: - Нет. Он помолчал и продолжал, болезненно морщась и стараясь выговаривать слова внятней и разборчивей: - Нет. Не все. Дай карандаш... И бумаги сыщи.. Я напишу... - Во-во, напиши, - заторопился Глебка, обрадованный тем, что отец заговорил с ним. Он вскочил с места, посовался по углам, нашел старую школьную тетрадку, вырвал из нее листок и вместе с огрызком карандаша подал отцу. Шергин взял карандаш, но тотчас же выронил его. Глебка поднял и вложил карандаш в отцовскую руку. Наконец, Шергину удалось справиться с дрожащими и непослушными пальцами, но для того, чтобы писать, сил не доставало. Шергин опустил руку с карандашом, решив передохнуть. Он лежал и глядел какими-то отсутствующими глазами, точно решая про себя трудную задачу, наконец, с натугой выговорил: - Ты... к деду поди... Конверт принеси... У него есть... Поди... - Ага. Я часом, батя, - схватился Глебка. Он вскочил с места и побежал к деду Назару, недавно ушедшему к себе вздремнуть хоть часок после бессонных ночей. Глебка, как и отец его, знал, что дед хранит некоторые семена в конвертах с надписями, и надеялся выпросить один из них. Дед лежал на лавке, подложив под голову охотничью суму. Разбуженный скрипом дверей, он вскочил на ноги и уставился на Глебку испуганными глазами. - Ты что? Чего там случилось? - Ничего не случилось. Мне конверт надо. Батя просит. Дед дал Глебке конверт, высыпав из него на подоконник рыженькие семена с острыми носиками. Глебка схватил конверт и побежал назад в сторожку. Следом за ним приплелся дед Назар. Шергин лежал держа в руках сложенный вдвое листок. Карандаш лежал на полу. Увидев деда, Шергин подозвал его к себе и сказал совсем тихо: - Вот положи в конверт. Дед торопливо затолкал листок в конверт. - Заклей, - выговорил Шергин, с трудом разлепляя запекшиеся губы. - Заклей. Дед заклеил конверт. Шергин показал глазами на свою грудь. Дед понял и положил конверт поверх солдатской шинели, которой был накрыт Шергин. Тот лежал неподвижный и молчаливый, точно отдыхая после утомительной работы. Потом обратил измученные и уже потухающие глаза к Глебке. - Вот. Самое важное тут.. Возьмешь, когда я... Передашь комиссару... Он говорил все тише и невнятней. Глебка перестал его слышать. Тогда он встал на колени у отцовского изголовья и наклонился к самым его губам. Сперва он ничего не слышал, кроме жаркого, прерывистого, свистящего дыхания. Потом различил у самого уха шепот: - Теперь все. Шергин еще раз повторил шепотом: "Теперь все", - и затих. Глебка подождал, не скажет ли отец еще что-нибудь, но так и не дождался. Отец лежал неподвижный, безмолвный, видимо, исчерпав остатки сил на то, чтобы дать сыну последнее свое поручение. Глебка испугался этой неподвижности, этого молчания и даже обрадовался, когда отец снова что-то забормотал в бреду. Бред, впрочем, скоро прекратился. Отец только чуть шевелил губами, но уже не в силах был произнести ни слова. Потом он и губами шевелить перестал и так остался лежать - вытянувшийся и словно окостеневший. Дед Назар и Глебка тоже застыли, и в сторожке наступила давящая, глухая, мертвая тишина. Долго ли она длилась, Глебка не смог бы сказать, вероятно, очень долго. Наконец, дед Назар, стоявший в ногах, перекрестился и сказал совсем необычным для него, слабым, всхлипывающим голосом: - Эх, Никола, Никола. Рано ты с души снялся. Так и не дотянул до добрых годков. Из голубых, словно выцветших глаз его побежали на спутанную бородку частые мелкие слезы. Глебка поглядел на эти слезы, поглядел на отца, в неподвижности которого было что-то новое и пугающее. - Батя, - позвал он тихо, и губы его задрожали. Он беспомощно оглянулся на плачущего деда и вдруг понял, что отец не ответит на его зов, никогда уже не ответит, ни на чей зов. Дед Назар вытер глаза ладошкой и покосился на Глебку. - Шел бы ты отсюда, - сказал он сурово. - Я уж один тут пока... Глебка покорно повернулся и пошел к двери, оставив деда управляться с покойником. Не чувствуя под собой ног, точно они были деревянными, Глебка вышел на крыльцо. Над лесом занималась утренняя заря. Серая мгла редела. Сквозь нее уже четко проступали черные стволы деревьев. Глебка машинально оглядел знакомый перелесок, бегущую мимо наезженную дорогу, толстый пень у обочины. И вдруг глаза его остановились на багровом пятне возле крыльца. Глебка вздрогнул всем телом, только теперь поняв, что этот багрянец на холодном мертвенно белом снегу - это батина кровь. И дальше - эта красная стежка, тянущаяся по снегу к лесу - это тоже батина кровь. Она на всем пути его... Она тянется через всю жизнь, через всю землю - это кровь отцов. И это и есть дорога отцов... И снова чудится ему прерывистый голос, говорящий: "Той дорогой иди... Мы ведь только начали..." ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ В ПОХОД Весь этот день Глебка был точно в забытьи. Он видел, но как бы не понимал того, что вокруг него происходило. Он видел, как опустили отца в могилу, вырытую тайком на краю кладбища в Воронихе, но разве то, что опускают в могилу и есть его батя - могучий, веселый батя? Нет, этого понять он не мог. Он слушал слова утешения, которые говорили ему Ульяна Квашнина и воронихинские старики, пришедшие тайком на кладбище похоронить красного партизана, но смысл этих слов не доходил до сознания. После похорон Ульяна, вытирая распухшие от слез глаза, ласково сказала: - Пойдем-ко, Глебушко, к нам. Чего тебе одному-то. Степанок дернул Глебку за рукав и позвал робко: - Пойдем, давай. Но Глебка не пошел в Ворониху. Он вернулся к себе вместе с дедом Назаром и понуро плетущимся позади них Буяном. Возвратясь в свою хибарку, дед Назар затопил печь я захлопотал по хозяйству. Глебка сел у окна и стал глядеть на заснеженный, словно заколдованный лес. Буян жался к его ногам и время от времени жалобно поскуливал. Так просидел Глебка до самого вечера. А вечером поднялся с лавки и сказал: - Я теперь пойду, деда. - Куда это ты пойдешь? - забеспокоился дед Назар. - В Шелексу. - В Шелексу? - переспросил дед, насупясь. - Чего это тебе вдруг Шелекса задалась, когда она за фронтом? - Мне батя велел, - сказал Глебка тихо. Дед похмыкал, повздыхал и в нерешительности поскреб под бородой. - Что-то негожо, парень, ты удумал. - Как же так негожо, когда я тот пакет от бати понесу. Может там донесение какое. Батя ж сказал, самое там важное... Дед насупился и медленно покачал головой. - Больно уж торопко у тебя все получается. Раз-раз и пошел махать. - А чего еще тут, - вскинулся Глебка запальчиво. - Год что ли сряжаться. На-ко. - На-ко, - передразнил сердито дед и строго уставил на Глебку блеклые глаза. - Беда с тобой. Такой нетерпелой. Все ему на часу вынь да положь. А то невдомек - что скоро, то неспоро. То ведь тебе не блох имать. В твоем деле торопиться вовсе неспособно, а то как раз на глупу стать все и оборотится. Смотри-ко. Дед все умножал и умножал свои доводы, но на Глебку они мало действовали. Он и слушал их плохо, весь горя нетерпением. Он продолжал было настаивать на своем, утверждая, что должен идти сейчас же. Дед Назар выказал, однако, непреклонную твердость, и Глебка остался. Наутро он снова заговорил с дедом Назаром о том же, но на этот раз подробно рассказал, как с ним говорил батя о Шелексе. Дед Назар слушал, не перебивая, пощипывая свою реденькую бородку и покачивая седой маленькой головой. Потом начал настойчиво выспрашивать. - Значит на Шелексу ладишь? - На Шелексу, - кивнул Глебка. - Ну, а как идти туда, тебе известно? - Нет. Неизвестно. - Выходит без пути, наобум, брести будешь? Глебка молчал. - А сколько до нее, до этой Шелексы верст, про то хоть знаешь? Глебка ничего не мог сказать о том, сколько до Шелексы верст и где она, эта Шелекса. А дед не унимался и уже покрикивал не на шутку. - А какие на пути деревни стоят? Случайно ли в их тебе будет заходить. А люди какие там? Может, в их камманы, а то белогады на постое? А фронт как же развернулся? Где какие войска - американы там или другие? И густо ли их? А укрепленья там какие и как их миновать? Может, у тебя все уже то на ум сложилось? Может, у тебя уже в тех местах разведка делается и тебе все враз верные люди донесут? Или как? Дед Назар занозисто напирал на Глебку и смотрел на него язвительно. Глебка растерянно молчал. Дед поглядел на него осуждающе. - Молчишь? Ну то хоть хорошо, что молчишь. Сказать тебе все одно нечего. Дело собрался делать, неумыта душа, а дуром за него берешься. - Как же за него браться? - спросил Глебка, хмурясь. - Ну вот. То иной разговор. С того б и начинать. Дед усадил Глебку на лавку, сел напротив него и стал высчитывать, что и как нужно делать. Выходило так, что дела очень много. Нужно каких-то людей разыскать, да кой-кого порасспросить, да по соседним деревням шелексовских родичей поискать, особенно близ самого фронта. Дойдя в своих объяснениях до этого места, дед Назар наклонился к Глебке и зашептал в самое его ухо. - Люди, слышь, есть такие, что через фронт перейти способствуют. С красными, значит, связь у их. Я такого человека сейчас и доищусь. У меня по всему уезду люди в примете. Дед наставительно поводил пальцем перед Глебкиным носом и закончил: - Ну, одним словом, ты пожди, давай, а то знаешь, выйдет торопко, да нехватко и заместо того, чтобы ладом все сладить, только лоб рассадишь. Глебка слушал деда с величайшим вниманием и смутной тревогой. Все, что говорил дед Назар, как будто верно было. И в самом деле, наобум такое дело делать нельзя. Но тогда как же получается? Получается, что в Шелексу не то сегодня, а и через неделю, да, пожалуй, и через месяц не попадешь. А как же тогда с пакетом батиным? Глебка был в затруднении и не знал, как из этого затруднения выйти. Он думал об этом неотступно часть ночи, думал и весь следующий день, думал и под вечер, шагая на лыжах к Степанку в Ворониху. Он шел по тракту, держась обочины. Не доходя деревни, он повстречал длинный военный обоз. На санях-розвальнях лежали мешки и ящики в разноцветных наклейках с надписями на непонятном языке. Рядом с санями плелись подводчики. Это были крестьяне из окрестных деревень - голодные, изможденные, оборванные. На подводах сидели охранявшие обоз английские солдаты - сытые, неторопливые, одетые в длинные шубы на бараньем меху. Верх у этих шуб был из плотной рыжей материи. На головах солдат торчали высокие ушанки из волчьего меха с верхом защитного цвета. Ноги поверх окованных ботинок обуты были в тупоносые огромные бахилы из белой парусины с парусиновыми же короткими голенищами, которые заматывались длинными лентами-обмотками. Сзади бахил были приделаны медные пряжки для лыжных ремней, звеневшие на ходу как шпоры. Звались бахилы "шекльтонами", по имени изобретшего их для войск интервентов английского полярного путешественника Шекльтона, того самого Шекльтона, который вскоре и сам явился на русский Север с предложением к белогвардейскому правительству Архангельска продать ему "по минимальной цене" не более не менее, как весь Кольский полуостров, едва не равный по величине Англии. Эти бахилы и прочие принадлежности заморского обмундирования, как и носившие их солдаты, давно уже были не в диковинку Глебке. Почему же он вдруг остановился на дорожной обочине и долго стоял неподвижный, точно примерзший к месту? - Чего рот разинул? - крикнул ему ехавший на передней подводе начальник обозного конвоя, не переставая жевать резиновую жвачку, и кинул в лицо Глебке скомканную обертку от сигарет. Бумажный комок не долетел однако до цели, а окрика на чужом языке Глебка не понял. Он стоял и смотрел на этого кричащего, жующего и дымящего чужеземца, не отрывая глаз от его красного лица. Было ли оно красно от мороза или это был его природный цвет, Глебка не мог разобрать, но это лицо привлекло Глебкино внимание, заставив остановиться на краю дороги. Глебке вдруг показалось, что перед ним тот самый краснорожий сержант, который выгнал его из родной сторожки. В следующее мгновение он уже убедился в своей ошибке, но не отвел глаз и не тронулся с места. Нет, это не тот краснорожий, это другой, но мелькнувшее сходство вмиг всколыхнуло в Глебкиной душе все, что он тогда пережил. Гнев, унижение, ненависть, отвращение - все это снова поднялось со дна души, но теперь усиленное тем состоянием, в котором находился Глебка, так много переживший в последние месяцы и только вчера похоронивший отца... Эта короткая встреча на дороге как бы провела невидимую черту, резко отграничившую все, что было до сих пор, и разом положившую конец мучительным сомнениям. До сих пор Глебка все раздумывал ждать или нет, пока дед Назар что-то там разузнает да разведает о пути на Шелексу. Теперь, увидев сытых чужеземцев, по-хозяйски развалившихся в санях и понукающих голодных и разутых мужиков, Глебка разом перестал раздумывать и сомневаться. Не было сказано никаких слов, не было приведено никаких доводов, он только поглядел на обоз, и решение пришло сразу и само собой. С этим готовым решением Глебка и пришел к Степанку в Ворониху. Степанок рубил перед избой сучья на топку печи. Тут же гонялись друг за другом вокруг сугроба младшие братишки. Глебка остановился перед Степанком и сказал негромко: - Дело есть. - Ну? - заинтересовался Степанск. - Валяй, говори. - Отойдем, давай, - сказал Глебка, косясь на братишек Степанка. Степанок бросил топор, и они отошли шагов на двести к опушке леса. Тут Глебка посвятил друга в свой план похода через фронт. Предлагая Степанку этот общий поход, он как бы предлагал ему общую месть за их отцов. И Степанок тотчас согласился. Побледнев от волнения и заикаясь, Степанок принялся обсуждать с Глебкой подробности похода. Они уговорились, что на рассвете Глебка придет к избе Степанка и вызовет его стуком в окошко. На том они и расстались. Вечером Глебка вернулся в хибарку деда Назара, куда он переселился после смерти отца. Предстоял разговор с дедом и разговор не из приятных - это Глебка знал. Но он не побоялся этого разговора и приступил к нему очень решительно. - Я пойду, деда, сегодня, - сказал он, садясь на лавку перед низеньким оконцем. - Это куда же ты пойдешь? - спросил дед деловитой скороговоркой, прикидываясь, что не понимает, о чем идет речь. - Я пойду, деда, - повторил Глебка. - Я боле ждать, не могу с пакетом. - Опять двадцать пять, - сказал дед с досадой, сразу бросив прикидываться непонимающим. - Кто про что, а пьяница про чарку. Уже, кажись, говорено и переговорено все. Вчерашний день я с двумя зареченскими мужиками толковал. Сладим помаленьку дело. - Мне помаленьку нельзя, - сказал упрямо Глебка. - Я все одно уйду. - То еще мы поглядим, как ты уйдешь, - сказал дед Назар, рассердясь не на шутку и угрожающе хмуря седые брови. - То еще мы поглядим. Но Глебка не испугался ни нахмуренных бровей деда, ни его грозного предупреждения. Он продолжал настаивать на своем. Дед Назар тоже от своего отступиться не хотел, и оба разошлись спать сердитые - каждый с твердым намерением сделать по-своему. Подозревая, что Глебка сгоряча может в самом деле тайком уйти из дому, дед Назар принял меры к тому, чтобы помешать этому. Самой хитрой из этих мер дед считал то, что на ночь выгнал Буяна в сенцы, а сам лег на ближнюю к дверям лавку. Он считал, что если Глебка и захочет незаметно уйти из дому, то пес за ним обязательно увяжется, заворочается, завозится, начнет подвизгивать в сенцах, когда увидит Глебку, и этим даст знать о беглеце. Глебка понял хитрость деда, но и виду не показал, что понял. Хоть и очень ему хотелось взять с собой Буяна, но на крайний случай он решил уйти один, что по его расчетам, можно было сделать, воспользовавшись имевшимся в дедовой избенке черным ходом. Так он и сделал. Дождавшись, когда дед затих на лавке, Глебка осторожно поднялся с своего сенничка, бесшумно оделся, снял со стены отцовское охотничье ружье и повесил на плечо холстинную торбу, в которую он с вечера потихоньку уложил коробок спичек, складной нож и завернутые в чистую тряпицу краюшку хлеба и луковицу. Затаив дыхание и с опаской поглядывая в сторону посапывающего на лавке деда, Глебка прокрался к двери черного хода. Но тут Глебка наткнулся на совершенно непредвиденное препятствие. На двери черного хода, ведущей наружу, висел большой замок. Это было для Глебки полной неожиданностью, так как черный ход никогда не запирался. Видно дед повесил вечером этот замок. Но хитрость деда не остановила Глебки. Он решил уйти и он уйдет, как бы там ни хитрил дед. Глебка знал, что рама в узком окошке рядом с дверью давно расшатана и держится на двух ржавых гвоздях. Стараясь не шуметь, Глебка отогнул гвозди, вынул раму и вылез наружу. Самое трудное было, таким образом, проделано вполне удачно. Теперь оставалось добыть лыжи. С вечера Глебка спрятал их под крыльцо черного хода и достать их было делом одной минуты. Глебка не надел, однако, лыжи сразу на ноги, так как скрип снега мог разбудить Буяна. Правда, пса дед запер в передних сенцах, но тем не менее следовало действовать осторожно. Поэтому Глебка сунул лыжи подмышку и прошел метров триста по рыхлому снегу пешком. Только тогда Глебка решился стать на лыжи. Теперь уже недалеко было до Увалов. Увалами звали цепь оврагов, начинавшуюся в полукилометре от сторожки. Идти на Ворониху через Увалы было трудней, чем по тракту, но зато путь этот был короче, и Глебка выбрал именно его. Дойдя до первого оврага, Глебка остановился и прежде чем спуститься вниз, оглянулся, ища глазами родную сторожку. В ясном морозном небе стояла яркая луна, залившая искристым серебром дремлющий лес. Несмотря на яркий свет луны, сторожки не было видно. Собственно говоря, так оно и должно было быть. Глебка знал, что от Увалов сторожку не разглядеть. И все-таки он оглянулся. Ему вдруг очень захотелось, чтобы мелькнула вдалеке крыша сторожки, покрытая пухлой снеговой подушкой, в которую словно воткнута черная закоптелая труба. Вровень с трубой поднимается вершина молодой сосенки - тонкой и прямой, как свечечка. А чуть левей ее - хибарка деда Назара... Все это издавна знакомо. Все это, казалось, накрепко приросло к самому сердцу... И вот ничего этого уже нет - ни сторожки, ни трубы, ни сосенки, ни дедовой хибарки. Все это остается позади. А впереди - дальний и неведомый путь. Глава шестнадцатая КРАСНЫЕ ПРИОЗПРЦЫ Отряд "Красные приозерцы" двигался лесами на юг. Командир отряда ознакомил личный состав с задачей. Задача ставилась такая: первое - решительно двигаться вперед до полного соединения с Красной Армией и красными партизанами, прорываясь через фронт на Шелексу; второе - доставить в штаб Шелексовского отряда красных партизан нужный пакет; третье - беспощадно драться с камманами и белогадами. Ознакомив отряд с задачей, командир строго оглядел его и спросил внушительно: - Понятное дело? "Отряд" помолчал, потом вытер рукавицей нос и спросил: - А как же мы драться будем, когда их тыщи, может, а нас того и всего что двое? Глебка сказал сурово: - Это ничего не значит. По силе возможности будем. - Коли по силе, тогда, конечное дело, можно, - согласился Степалок и, подумав, спросил: - А сколько у тебя патронов? - Патронов хватит, - сказал Глебка. - Пошли, давай. Он явно избегал дальнейших объяснений по этому поводу, так как у него имелся всего один заряд. Глебка нашел его в стоявшей на подоконнике помятой жестянке из-под чаю, среди негодных пыжей, пистонов и прочих мелочей охотничьего хозяйства. Дня три тому назад, возвратясь с охоты и разрядив свою старую берданку, дед Назар сунул патрон в эту жестянку. Здесь и обнаружил его Глебка, совавшийся перед побегом по всем углам в поисках боевого снаряжения. Но как Глебка ни старался, больше ничего найти ему не удалось, так как и порох и дробь, ценившиеся на вес золота, дед запирал в сундучок, который держал под лавкой в углу, возле своего изголовья. Перед Степанком Глебка не хотел обнаруживать слабости своего вооружения. Вот почему, ответив на вопрос Степанка, Глебка тотчас замял разговор и двинул отряд "Красных приозерцев" на Шелексу. Где находится Шелекса, точно Глебка не знал. Со слов деда Назара, сказанных мимоходом, он только уяснил себе, что она где-то далеко. Никакими более точными сведениями Глебка не располагал. Все можно было бы выяснить в ближайшей деревне. Но, во-первых, в этих краях до ближайшей деревни можно было иной раз брести и тридцать и сорок верст, а, во-вторых, деревня могла оказаться занятой интервентами или белыми и приставать с расспросами о дороге на фронт было бы крайне неосторожно и опасно. Поэтому до поры до времени командир "Красных приозерцев" принял решение не искать деревень, а пока двигаться лесом на юг в сторону фронта. Направление держать было нетрудно. Древесные стволы с северной стороны обрастают мхом. Сторона же, обращенная к югу, чиста. И эту и многие другие лесные приметы Глебка знал с детства и потому двигался уверенно. Во вторую половину ночи начался снегопад и продолжался до самого утра. И без того трудный путь по заваленному снегами лесу стал еще трудней. Глебка на отцовских лыжах, широких, подбитых нерпой, еще кое-как держался, но у Степанка были на ногах самоделки, да еще не свои, а младшего братишки, так как свои лыжи Степанок сломал в самом начале зимы, катаясь на крутых Увалах. Не по росту короткие лыжи проваливались задками в глубокий рыхлый снег. От этого носки задирались кверху, и Степанок опрокидывался на спину. Иногда, наоборот, Степанок завязал в снегу носками лыж и нырял носом в снег. Эти непривычные упражнения так измочалили Степанка, что, спустя два часа после выхода из Воронихи, ткнувшись в который уже раз головой в снег, он заявил, что дальше идти не может. Тогда командир отряда объявил привал и, сев на снег, стал поднимать моральный дух своего отряда. Он сказал, что они здорово шли и что это ничего, что Степанок кувыркается. Все-таки он молодцовски на лыжах ходит, только у него лыжи коротки, оттого ему и туго пришлось. Но дальше по пути места выше пойдут, болот нет, он знает, и снегу на них лежит меньше. Опять же снежит, то значит к оттепели, снег поплотней ляжет, покроется настом, а по насту куда как славно лыжи идут. Выходило, что в дальнейшем путь ожидается нетрудный, и дело пойдет самоходом. Степанок мрачно молчал. Он сидел насупясь и, сняв рукавицу, вытирал вспотевший лоб, затылок, мокрые волосы. Степанок был малосилен и хил. Детство у него было голодное и холодное, и в свои двенадцать лет он выглядел десятилетним. Он постоянно хотел есть, но редко когда удавалось ему наесться досыта. В играх с деревенскими ребятами Степанку всегда доставалась самая трудная и хлопотливая роль. Играя в палочку-выручалочку, он постоянно водил, в горелках - вечно оставался без пары, в сражениях, разгоравшихся между ребятами, - неизменно оказывался в лагере битых, терпящих поражение. Но в одном Степанок превосходил всех деревенских ребят - он умел удивительно складно и увлекательно рассказывать длинные волшебные сказки. Это уменье перенял он от недавно умершего деда - отца матери. Рассказывая сказки, Степанок преображался. Его тонкий слабый голосок становился сильным и гибким, движения приобретали уверенность и властную силу. Ребята, которые на улице цыкали на него и награждали подзатыльниками, позже, сгрудившись где-нибудь в углу темного овина или на повети, смотрели ему в рот и ловили каждое его слово. Эта необъяснимая способность перевоплощаться и уводить вслед за собой в таинственный и цветистый мир сказки и привлекала Глебку к Степанку и сделала его другом и защитником маленького сказочника. Так как Глебка был не по годам крепок и силен, то с некоторых пор Степанка обижать уже побаивались. Благодарный Степанок в свою очередь привязался к Глебке и, в конце концов, друзья стали неразлучны. Особенно сблизили их в последние дни схожие судьбы отцов. Вот почему Глебка, собираясь в поход на Шелексу, открылся Степанку и подбил его идти вместе. О слабости Степанка он как-то не думал. Теперь она стала первым препятствием на трудном пути. Глебке и самому трудны были эти первые часы пути, но он не подавал и виду, что устал. Он сидел рядом со Степанком на снегу и все продолжал говорить о том, что дальше будет легче и что Степанок молодец. В конце концов отдохнувший Степанок и сам стал думать, что он молодец, что дальше все пойдет лучше, и поднялся с привала довольно бодро. Хватило его, однако, ненадолго. Через час Степанок снова стал отставать и хныкать. Глебка строго на него прикрикнул, и эта строгость возымела более сильное действие, чем уговоры. Степанок замолк и перестал хныкать и жаловаться. Решив, что все в порядке, Глебка теперь уверенней двигался вперед. Он шел передовым, прокладывая по целине дорогу для Степанка. Он старался, чтобы лыжня выходила прямой и плотной, для чего сильно нажимал на лыжи. Это поглотило, все его внимание, и он на время забыл о своем спутнике. Когда он, наконец, оглянулся, Степанок был далеко позади и еле виднелся между деревьев. Глебка остановился и подождал. Степанок не приближался. Глебка разглядел, наконец, что он не двигается с места, и окликнул его. Степанок стоял на месте. Тогда Глебка с досадой повернул назад и подошел к Степанку. - Ты чего же это? - спросил Глебка с возмущением. - Ты что ногами двигать забыл? Степанок стоял и молчал. По лицу его катились медленные слезы и тут же подмерзали. Он не жаловался, не отказывался двигаться вперед. Он просто стоял и молча плакал. Он плакал от усталости, от досады, от сознания обидного своего бессилия, от того, что не может двигаться вперед. И Глебка понял, что Степанок не может идти. Он перестал ругаться и смущенно замолк. Потом, будто не замечая слез Степанка, наклонился над лыжными ремнями и, отстегивая их, сказал деловито: - Ладно. Ну-ко, поедим, давай. Это будет лучше. Глебка снял лыжи, примял снег под большой елью, составил лыжи рядком и вместе со Степанком уселся на них. Потом вытащил из холстинной торбы краюшку хлеба и луковицу. Степакок вынул из кармана две плоские шанежки из мякины с овсом и три картофелины. Глебка осмотрел запасы и распорядился съесть сейчас по половине шанежки и по картофелине, а остальное оставить на ужин. После еды и отдыха стало легче и сил как будто прибавилось. Чтобы еще более подбодрить Степанка, Глебка стянул с головы свою заячью ушанку и сказал: - Потеплело, кажись. Снег не так провалистый будет. Он решительно поднялся: - Пошли, давай. Они пошли дальше, пробивая по глубокому снегу рваную, осыпающуюся лыжню. Опять начались бесконечные падения и барахтанье в снегу. К этому скоро прибавилась еще одна беда: старый валенок Степанка не выдержал и протерся в том месте, где на него давил лыжный ремень. Степанок натер ногу в кровь и стал прихрамывать. С каждым часом он все больше и больше слабел. Он все чаще падал и после каждого падения все медленней поднимался. Глебка снова стал покрикивать на него, а когда и это не помогало, поднимал его на ноги силой. К вечеру Степанок окончательно выбился из сил и, повалившись на снег, решительно отказался встать. Глебка и уговаривал, и кричал, и тормошил лежащего - ничто не помогало. Степанок, казалось, даже не понимал, чего от него требуют. Тогда Глебка объявил, что "Красные приозерцы" останавливаются на ночевку, и тут же принялся оборудовать стоянку. Он часто ходил с отцом или с дедом Назаром на охоту и научился от них всему, что необходимо для лесных скитаний. Перенял он от деда Назара и искусство ставить двускатные шалаши. Сейчас это уменье как нельзя более пригодилось. Глебка вооружился захваченным из дому ножом, вырезал жердину, укрепил ее наклонно на сошках, перевил в нескольких местах тонкими ольховыми прутьями и отправился нарезать еловый лапник для крыши. Отлежавшийся и немного отдохнувший Степанок стал помогать ему. Глебка за работой приговаривал, подражая, видимо, деду Назару: - Вот оно как. Вот оно и ладно. Он работал споро и весело, чего никак нельзя было сказать про Степанка. Степанок был вял и, работая, пугливо оглядывался по сторонам. Подступала ночь, на небе проглядывали первые робкие звезды. Лес к ночи нахмурился, насупился, почернел. В дремучей, непролазной глубине его, полной ветра и черноты, все время что-то шуршало, потрескивало, словно бормотало. Степанок вздрагивал и жался к Глебке. Глебка нарезал и натаскал вороха елового лапника и начал с помощью Степанка мастерить двускатную крышу, густо в несколько рядов устилая ее лохматыми пахучими ветвями. Когда крыша была готова, Глебка, работая, как лопатой, своей широкой лыжей засыпал шалаш снегом. Он старался навалить снегу побольше, чтобы шалаш держал тепло. Так как Глебка не решался разжечь костер, то тепло следовало хранить особенно заботливо. Покончив с крышей, Глебка натаскал целую гору лапника ко входу в шалаш, чтобы и с этой стороны преградить доступ холоду. Наконец, шалаш был готов. Правда, был он тесноват на двоих, но в тесноте было теплей. В общем, Глебка остался доволен делом рук своих. Степанок, как только шалаш был окончен, юркнул в него, Глебка же долго еще похаживал вокруг, подправляя топорщившийся во все стороны лапник и снежные навалы над крышей. Покончив с этим, он воткнул в снег перед входом лыжи и только тогда влез на четвереньках внутрь шалаша. - Здорово получилось, - сказал он, примостившись возле Степанка. - Хоть зимовать можно. Но Степанок думал совсем о другом. - Поесть бы, - жалобно вытянул он, зябко поеживаясь. - Давай, - согласился Глебка. - Это можно. Сейчас мы лучину запалим. Он вытащил из-за пазухи несколько тонких сухих сучков. Сучки эти он подобрал в куче бурелома, которую приметил и разворошил, нарезая лапник. Глебка чиркнул спичкой, зажег один сучок и дал держать его Степанку. При колеблющемся неровном свете Глебка достал из торбы завернутую в полотняную тряпочку снедь. Как ни мало ее было, но Глебка решил часть еды оставить на утро. Вместе со Степанком они съели только половину луковицы, картофелину и горбушку хлеба. Вторую половину луковицы и шанежку Глебка, спрятал в торбу и положил ее на широкую еловую лапу возле самого входа. Степанок, поглядев на торбу, невольно облизнулся и предложил: - Съедим, давай, все. Чего еще там беречь. - Завтра, - коротко отрезал Глебка и, нахмурясь, повернулся к Степанку. - Гляди, коли раньше завтрашнего тронешь, голову снесу напрочь. Степанок сжался в комочек и замолчал. Потом спросил робко: - А чего же это? Мы завтра целый день пол-луковицы да шанежку есть будем? А больше ничего? - Дурачина, - сказал Глебка снисходительно. - Это ж только утром заправиться. А днем-то мы зайца подстрелим или куропатку. А нет, так и в деревне хлеба достанем. Глебка знал, что с его единственным зарядом надежда подстрелить зайца или куропатку плоха, да и не станет он на это тратить последний заряд. Насчет деревни тоже ничего неизвестно. Трудно даже сказать, есть ли деревни на избранном пути. Тем не менее Глебка говорил о завтрашней добыче с уверенностью, которую изо всех сил старался внушить и Степанку. Степанок поверил ему и успокоился; поверил не столько убедительности Глебкиных доводов, сколько потому, что очень уж хотелось верить в хорошее робкому его сердцу, полному страхов, тревоги и нарастающей тоски по своей избе, по жарко топящейся печи, по мамке... Все это с каждой минутой становилось приманчивей. За стенами шалаша по-разбойничьи посвистывал ветер, гудел и шуршал лесной мрак. Степанок, вздрагивая и передергивая плечами, прислушивался к лесному гулу. Сердце его тоскливо заныло. Он придвинулся вплотную к Глебке, словно ища у него защиты от наваливающейся на хрупкую душу тоски, от лесных страхов, от холода. Но вместо сочувственных и ободряющих слов Глебка вдруг сказал сурово и решительно: - Надо в черед на карауле стоять. - Зачем же это на карауле? - откликнулся Степанок, испугавшись того, что придется выйти на холод, в темноту и стоять там одному. - Мало ли что бывает, - сказал Глебка с прежней суровостью. - Военные завсегда караул ставят. Он помолчал и прибавил: - Я первый стану. А ты после. - Во-во, - подхватил Степанок, обрадованный тем, что не надо сейчас выходить из шалаша. - Ты вали. А я после. - Ладно. Глебка нашарил положенное у стены на лапник ружье и вылез из шалаша. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ ЧТО ОТНЯЛА НОЧЬ И ЧТО ПОДАРИЛО УТРО Перекинув через плечо ружье, Глебка стал у входа в шалаш и огляделся. Было холодно и ветрено. Кругом черной громадой высился вековой бор. Он стоял насупленный, глухой, угрюмый. Чернота эта не была однотонной. В глубине ее все время происходили какие-то перемены, возникало движение, рождались звуки. Покрякивали на морозе сосны, кивая маленькими кудрявыми головами. Шуршали мохнатыми лапами сумрачные древние ели. Словно костями, стучал замерзшими сучьями полузанесенный снегом бурелом. Тонко высвистывая, летела по ветру мелкая пороша, обнимая подножия стволов прозрачным серебристым туманцем. Хрипло, однотонно скрипела, раскачивая свой сухой голый скелет, обожженная молнией береза. Издалека донесся высокий, за душу хватающий волчий вой. Где-то совсем близко в дупле завозилась неусидчивая белка-ходок. В отдалении гукнул филин. Потом пронзительно, как человек, вскрикнул схваченный лисицей заяц. Потом вдруг басовито загудел, словно задул в медную трубу, ударивший густой струей ветер. Лес жил тысячью жизней и перекликался тысячью голосов. И все тысячи голосов сливались в один могучий голос леса. Он не пугал Глебку, не пугал потому, что был привычен. Голос леса был для Глебки и языком леса. С колыбели учился он понимать и толковать этот тайный лесной язык. Сегодня лес был сердит и зол. Но злость была уже на исходе. Глебка откинул меховое ухо своей заячьей шапки и подставил ветру щеку. Порывы ветра стали резче, словно нетерпеливей, но и короче. "Ветер, надо быть, скоро упадет", - подумал Глебка и, плотней нахлобучив ушанку, отвернулся от ветра. Он не знал точно, откуда пришла уверенность, что ветер должен упасть, но уверенность эта была непоколебимой. И ветер в самом деле скоро стал стихать. В небе разъяснило. Звезды проступили ярче и высыпали гуще. Глебка стоял и смотрел в далекие звезды. Кто заставил его держать этот трудный и долгий караул? Кто мог угрожать ему сейчас в глухом лесу? Никто. И все-таки он оставил согретый дыханием шалаш и вышел на мороз, на ветер, чтобы стоять в этом, казалось бы, ненужном ночном карауле. Ненужном? Нет. Он был нужен. Нужно было стоять в ночном лесу, сжимая рукой ремень ружья, и думать о бате, о его словах, о его наказе, о лежащем за подкладкой ушанки пакете. Невозможно было не выполнить батиного наказа. И он выполнит. Он выполнит, чего бы это ни стоило. Для этого он будет к себе беспощадно суров, будет задавать себе самые трудные задачи. Самые трудные. Он задал себе стоять на карауле до тех пор, пока "лось в полнеба встанет", как говорил бывало дед Назар, учивший Глебку узнавать по небесным приметам путь-дорогу, погоду, время и называвший "лосем" созвездие Большой Медведицы. И Глебка держал караул до тех пор, пока звездный лось не "встал в полнеба". Только тогда он снял с плеча ружье и осторожно полез в шалаш. Он решил не будить Степанка и дать ему как следует отдохнуть, так как боялся, что иначе Степанок не в силах будет продолжать завтра путь. Об этом завтрашнем пути Глебка и думал, засыпая. Спал он крепко и долго, и когда проснулся, было уже совсем светло. Если в эту темную зимнюю пору в глухом бору настало светлое утро, значит времени уже очень много. Глебка выбранил себя засоней и, схватив ружье, выскочил наружу. Лес встретил его морозной свежестью, покоем, тишиной. Все в нем было сейчас светло и точно приготовлено к какому-то торжественному празднику. Столетние сосны стояли как молоденькие невесты, прямые, в белых кудерьках инея. Даже черные мохнатые ели, казавшиеся вчера бесформенными и мрачными, сегодня стояли, как на параде, стройными стрельчатыми пирамидами. Под ними, насколько хватал глаз, ослепительно белело бескрайнее снежное поле, подведенное синими тенями. И над всем этим стояло высокое морозное небо. На минуту Глебка затих, будто слившись с этой торжественной тишиной зимнего утра. Но тут же набежали заботливые мысли, и первой была мысль о Степанке. Как-то он? Как у него с растертой ногой? Глебка огляделся, ища товарища глазами. Его не было ни возле шалаша, нигде поблизости. Глебка сунулся обратно в шалаш. - Ты тут что ли? Ответа не было. Глебка выпрямился и закричал на весь лес: - Э-эй! Э-эй! Степано-о-о-ок! Лес раскатисто ухнул в ответ: "О-о-ок!" Но Степанок не откликнулся. И вдруг Глебка заметил, что возле шалаша воткнута в снег всего одна пара лыж. С вечера их было две пары, а сейчас - одна. Глебка вздрогнул. Он посмотрел на свои лыжи и как-то не сразу смог понять, куда же девались лыжи Степанка. Потом взгляд его упал на свежую лыжню, проложенную по пробитому вчера рваному следу. Лыжня тянулась к северу, то есть туда, обратно, к Воронихе, где утренние дымки над коньками изб, теплое мычание коров, жарко топящаяся печь я шершавые, но ласковые руки Ульяны, мамки Степанка!.. "Так вот оно что! Не выдержал, выходит. На попятный двор. Эх, Степанок, Степанок, дружок закадычный. Как же ты мог такое сделать?" Глебка стоял несколько минут, как оглушенный, сгорбясь, нахохлившись, глядя на убегавшую вдаль лыжню... Значит, теперь один. Совсем один... Глебка медленно выпрямился. Ну что ж. Все равно. Надо идти дальше. Помыться, поесть и двигаться. Он снял ушанку и вместе с рукавицами положил ее на крышу шалаша. Он помылся обжигающим лицо снегом, вытерся рукавом рубахи, потом присел на корточки перед шалашом и стал нашаривать покрасневшими руками свою холстинную торбу. Он хорошо помнил, что положил ее на широкую еловую лапу возле самого входа, но теперь ее там не было. Неужели Степанок унес? Глебка залез в шалаш и стал его обшаривать. Торба нашлась в самом темном углу. Глебка схватил ее и тотчас опустил. Не стоило и заглядывать в нее. Ясно, что, оставленных с вечера шанежки и луку там уже нет. Но в торбе что-то лежало, и Глебка все же заглянул внутрь. К его удивлению, все оказалось на месте, хотя не совсем в том виде, в каком оставалось с вечера. Шанежка была старательно разломлена на две равных части. Половина луковицы также была разрезана на две равные части. Глебка долго разглядывал и торбу, и лук, и шанежку. Странно все это и непонятно. Зачем надо было Степанку делить всю эту снедь на две части, а разделив, оставить? Долго стоял Глебка, держа торбу в руках. Он глядел на убегающую вдаль лыжню и видел Степанка... Он видел, как в предутренней мгле просыпается голодный Степанок и нашаривает руками торбу с едой. Он хочет есть. Он проснулся от голода. Он находит торбу и вылезает с ней из шалаша, чтобы Глебка не помешал ему. Он ни о чем сейчас не думает, кроме еды. У него нет никаких других желаний. Но вылезши наружу, он видит торчащие из снега лыжи. Это напоминает ему о предстоящей дороге. Вот развиднеется, проснется Глебка, и опять начнется этот мучительный путь - без конца и краю, без пищи и без надежды достать ее. Опять барахтанье в снегу и гудящий черный ночной лес... Степанок поеживается. По спине его пробегают мурашки. Он страдальчески морщится, будто у него вдруг заболел зуб. Он даже забывает о еде и пугливо оглядывается на шалаш, чуть приметно курящийся теплым Глебкиным дыханием. И вдруг неожиданно для самого себя Степанок решительно берется за лыжи. Он ставит их на снег и торопливо сует ноги в ремни. В правой ноге возникает боль. Ну да. Он же вчера натер правую ногу до крови. Все равно никуда бы ему не дойти с натертой ногой. Эта мысль очень обрадовала Степанка. Он повторяет про себя несколько раз, что все равно с такой ногой он негоден для дальнего похода и был бы только обузой для Глебки... Нет, в самом деле, раз он не может идти, что ж тут поделаешь... Степанок почти успокаивается от этих мыслей и вспоминает о еде. Он засовывает руку в торбу и достает шанежку и лук. Рот его машинально начинает жевать, хотя-пища пока только еще в руках. Внезапно Степанок решает, что с едой все-таки нехорошо получается. Глебка проснется, и вдруг нет совсем еды. И тогда он скажет, что Степанок украл у него еду. Степанок колеблется, затем начинает делить все пополам - и шанежку и даже половинку луковицы. Пусть Глебка не думает... Потом ему приходит в голову, что ведь он-то, Степанок, идет домой, а Глебка - ему ж ведь столько еще пути... Степанок кладет все обратно в торбу и закидывает ее в шалаш. Торба падает куда-то в дальний угол, где ее утром и находит Глебка... И вот Глебка стоит, держа ее в руках и думая, как все это могло получиться и как странно поступают люди. Он стоит в раздумьи и смотрит на рваную ленту лыжни, убегающей в лес. Она видна далеко между деревьев, пустынная, безжизненная. Впрочем, она не совсем-то, кажется, безжизненная. Вон далеко-далеко что-то шевелится на ней... Сердце Глебки гулко ударяет под ватником. Неужели Степанок возвращается? Нет, это не Степанок. Это вообще не человек. Это какой-то зверь, но какой - издали не разглядишь. И вдруг торжественный и молчаливый лес оглашается неистовым, радостным лаем. Буян увидел, наконец, Глебку и припустил изо всех сил. Он летит, вздымая тучи снега и заливисто лая. Он обрушивается на Глебку и едва не сбивает его с ног. Он прыгает Глебке на грудь и перевертывается в воздухе, и визжит, и лижет Глебкины руки. Потом он просовывает свою узкую белую морду между Глебкиных колен и замирает в блаженной немоте. Наконец-то он догнал, наконец нашел! Он зажмуривается от удовольствия, и хвост его в непрерывном движении. Глебка поглаживает Буяна правой рукой, а левой все еще держит торбу. Наконец, он говорит улыбаясь: - Ну что ж. Вот теперь все ладом. Теперь поесть на дорогу и все. Он ставит на снег лыжи и садится на них. Буян садится рядом. Глебка вынимает обе половинки шанежки и одну берет себе, а другую отдает псу. Так ведь оно, собственно говоря, и было рассчитано - одну половину себе, вторую - другу. Они быстро расправляются с шанежкой. Потом Глебка принимается за лук. Он предлагает его и Буяну, поднося к собачьему носу свежий луковичный срез, но пес мотает головой, фыркает и пятится назад. Глебка смеется: - Что, брат, не гоже? Ну я сам тогда. Лук хрустит на белых зубах. Глебка заедает его горстью снега и поднимается на ноги. Следом за ним поднимается и Буян. Глебка одергивает ватник, подтягивает узкий сыромятный поясок, перекидывает через плечо ремень двустволки и пристегивает лыжи. Потом он снимает с головы свою заячью ушанку и ощупывает сквозь подкладку, на месте ли батин пакет. Убедившись, что пакет на месте, Глебка надевает ушанку и командует поход. Отряд "Красные приозерцы" снимается с места и двигается в шесть ног вперед. Глава восемнадцатая СВЕТЛЫЕ РУЧЬИ К вечеру лес начал редеть, и вскоре Глебка вышел на опушку. Впереди был небольшой бугор, а за бугром Глебка вдруг разглядел верхушки печных труб. Он был так истомлен и голоден и так обрадовался этим трубам, что даже забыл о своем намерении - не заходить в деревни, не разузнав прежде, нет ли там на постое англичан, американцев или белых. Теплое человеческое жилье неудержимо манило его к себе. Кончилось удручающее безмолвие, одиночество, бесконечные снега... Вот он влетит в деревню, и навстречу ему выбежит повязанная накрест материнской шалкой девушка - лупоглазая, курносая, с пальцем во рту. Узкой тропкой, лежащей темным пояском на белом снегу, пройдет баба в больших валенках и с коромыслом на плечах. В ближнем хлеву ударит о дно подойника звонкая струя молока, заблеют обеспокоенные овцы. Мелькнет в заиндевевшем окне бородатое лицо с приставленной к глазам ладонью. По широкой прямой улице проедет воз с дровами. Над крайней избой закудрявится тонкий, дрожащий в морозном мареве дымок. В этот дом Глебка и завернет. Он скинет у крыльца лыжи и войдет в избу. Навстречу ему пахнет щами, сухой овчиной, обжитым теплом. Он войдет и скажет басовито: - Здравствуйте, хозяева. На его голос повернется от печи молодица с покрасневшим от жара лицом. Она посмотрит на входящего голубыми, как у Ульяны, глазами и ответит: - Здравствуй, добрый человек. Откудашний ты? Чей такой будешь? Верно дальний? Притомился, поди. Садись, давай, вон на лавку, передохни, да обутку-то скидай. Оголодал, верно, дорогой-то? С устатку не хочешь ли шанежку горяченькую? У Глебки потекли слюнки. Он совсем разомлел от этих мыслей и из последних сил припустил в сторону виднеющихся из-за бугра печных труб. Но вылетев на бугор и оглядев открывшуюся глазам деревню, он в недоумении остановился. Потом медленно съехал с бугра прямо на деревенскую улицу и пошел вдоль нее. Улица была пустынна. На ней лежал нетронутый, не ворошенный снег. Не было ни протоптанных тропок, ни бабы с коромыслом, ни дымков над крышами изб. Не было и самих крыш. Из-под снега торчали печные трубы, скелеты изб, обугленные балки, почерневшие кирпичи, опрокинутые сани. Глебка стоял посредине улицы ошеломленный и неподвижный. Буян шнырял вокруг него, принюхиваясь к незнакомым предметам. Внезапно он поднял голову и, навострив уши, застыл на месте. В то же мгновение Глебка услышал где-то неподалеку негромкие и мерные удары топора. Буян заворчал и, проваливаясь по брюхо в рыхлом снегу, кинулся в проулок. Глебка двинулся за ним и через минуту стоял перед стариком, стесывающим конец соснового бревна. Старик был высок и сухощав. Когда-то он, видимо, был человеком сильным. Еще и сейчас остатки былой силы чувствовались в спорных, неторопливых движениях, в широких, костистых плечах. Рука держала топор уверенно и цепко. Одет старик был в старый армяк, подпоясанный расшитым когда-то, но давно вылинявшим кушаком. На ногах старика были тяжелые своекатанные валенки, а на голове - облезлый чебак из оленьего меха, длинные в аршин уши которого были завязаны в узел и закинуты на затылок. - Здравствуй, деда, - сказал Глебка, радуясь тому, что, наконец, нашел живого человека. - Здравствуй, малец, - степенно и тихо отозвался старик, оглядываясь на пришельца. - Что это за деревня такая, деда? - спросил Глебка. - Была деревня, - сказал старик все так же тихо. Он поднял топор, чтобы ударить по затесу, но вдруг, словно обессилев на замахе или потеряв охоту к работе, воткнул топор в бревно. - Была деревня, - повторил он, оглядывая тоскливыми глазами полузанесенное снегом пепелище... - Была деревня. Он кивнул головой каким-то своим, тяжелым, гнетущим мыслям, от которых, видимо, ни на минуту не мог отделаться, и стал рассказывать глухо и медленно, как бы продолжая думать, но уже вслух. - На прошлой неделе набежали злодеи эти в рыжих-то шубах - американы, а то англичаны - не разобрать. С има и белогады привалили. У тех, главным бесом поручик Никитин с села Емецкого, самое кулацкое отродье. Вот они как вошли, так враз самоуправничать-то и начали. Кричат в голос: подводы давали красным? Ну. Решенье выносили помогать им? Ну. Вот мы сейчас решенье вам на заднем месте пропишем. Давайте-ка ваших большевиков сюды. Стали они большевиков дознаваться. Дознались, что сын Родивона Дятлова в Красной Армии на службе. Ну с них того довольно. Они к Родивону в избу пришли, выволокли его на снег, да тут же на снегу в шомпола. Исполосовали старого. Тот обеспамятел. Тогда они его водой облили - на морозе-то. Он очухался. Они опять к нему. Поручик кричит: "Ага, красная зараза. Комиссарам продался!" Родивон поглядел на него. Видит, смерть пришла. Захотел перед смертью правде послужить. "Это, - говорит, - вы, белые гады, продаете русскую землю американам да англичанам за бишки-галеты, да за рыжие ваши шубы". Не успел он им всего обсказать, они его сапожищами коваными затоптали. Он опять обеспамятел. Они говорят: "Слабоват старый хрен, надо его водицей отходить. А то давайте в реке остудим, больно он горячий". Поволокли они его к реке. Приволокли к проруби, раздели донага, веревкой руки связали, а другой конец веревки под лед жердиной провели и в соседней проруби конец вытянули. После того они Родивона штыками в спину и толконули в прорубь. А те у другой проруби за веревку дерг, протащили его под лед до другой проруби, да и вытянули снова на воздух. Он стоит, сдышать не может, синий, качается. Американы да англичаны на берегу стоят, регочут нелюдски, кричат: "Карашо". А белые им в угоду Родивона опять толконули в прорубь и под лед и опять в другую прорубь вытянули. Потом еще два раза этак же. Он совсем душой зашелся. Они его опять штыками, чтобы значит в память пришел. Потом говорят: "Твори молитву, кайся в грехах, сейчас кончать будем". Он какие есть силы собрал и говорит: "Грех у меня единый, самый великий перед народом - вас, проклятых, в жизни нашей плодиться допускал, не боролся с вашей темной силой, не удушил на кореню. Будьте же вы прокляты, анафемы, во веки веков и с вашими хозяевами заморскими, которым вы заместо псов служите. Не будет под вами земля русская никогда, ни под ними то же самое". Они тут искололи его штыками ровно решето и бросили в прорубь. Потом еще четверых так же, у которых родичи в Красной Армии. А после деревню подожгли и всех за околицу прогнали ружьями. Бабы воют - мороз ведь на дворе, куда, мол, мы со скотиной, с робятами малыми. Они оружьем тычут. Ихний офицер губы кривит: "Русский Маруська в снегу карош". Белогады им вторят: "Валите, валите. Мы ваше осиное гнездо дотла спалим и с землей сравняем. И назад идти не думайте и селиться на этом месте не могите. Кто супротивничать будет, того враз постреляем". Дед оборвал рассказ, потом сказал, опустив голову: - А деревня Светлые Ручьи звалась, милок, Светлые Ручьи. Старик все повторял: "Светлые Ручьи, Светлые Ручьи" и, казалось, не мог остановиться. Губы его дрожали, слезы давно бежали по изрезанному морщинами, бурому лицу и падали на длинную спутанную бороду. Он не унимал слез и не вытирал их. Они бежали и бежали вниз двумя тоненькими прозрачными ручейками, и Глебке вдруг подумалось, что вот они светлые ручьи, и странным показалось название деревни. - Деда, - сказал он негромко. - А как же ты назад пришел в деревню? Они же придут опять рыжие-то шубы и стрелять опять будут. Они ж не велели. - Не велели, - усмехнулся старик. - Кто ж мне заказать может на той земле селиться, на которой и деды мои и их деды испокон веку сидели. Он выпрямился, снял порыжевшую старую рукавицу с правой руки, вытер мокрое от слез лицо, снова надел рукавицы и взялся за топор. - Вот срублю новую избу, вместо порушенной. И другие, дай срок, воротятся. Старик сильно ударил топором по затесу. Потом скомандовал Глебке: - А ну, взялись, малый! Положим, благословясь, первое бревнышко. Глебка снял лыжи и помог уложить бревно на расчищенный подстенок. Его прошиб пот. Он вдруг почувствовал страшную усталость и без сил опустился на только что положенное бревно. Старик покачал головой. - Видать, издалече идешь. Притомился да и оголодал, верно. И мне-то невдомек старому. Ах ты, господи. Ты вот что, ты пойди, давай, вот этой тропкой вниз под угор, она тебя к подполу приведет под избой горелой. Там картошки чугунок найдешь. Потолкуй с ним с глазу на глаз и вались на лавку спать. - Ага, - кивнул Глебка, облизывая губы при одном упоминании о картошке. - А ты скоро, деда, избу свою кончишь? - То не моя. То Родивона Дятлова пепелище. После него, вишь ты, старуха осталась. Ей лажу избу. За обчество, старый, первым жизнь ведь положил. Его старухе и избу первую от обчества. Старик уверенно ударил топором по новому бревну, и длинная желтоватая щепа с хрустом отвалилась насторону. ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ РЫЖИЕ ШУБЫ В Светлых ручьях Глебка пробыл весь следующий день. Он помог старику, назвавшемуся Аниканом Поповым, положить в дятловскую избу еще несколько бревен. От старого Аникана Глебка узнал дорогу на Шелексу. Когда рано утром Глебка уходил из Светлых Ручьев, старик дал ему на дорогу полную торбу картофеля и несколько пригоршней печеной репы-опалихи. Глебка, уходя, оставил Аникану полкоробка спичек. - Вот удружил, - обрадовался старик спичкам. - Дом-от без огня, сам знаешь, как человек без души. Он проводил Глебку до околицы и сказал на прощанье: - Ну, добра делу твоему. Глебка, отдохнувший за день, ходко зашагал на своих широких лыжах. Буян затрусил сзади по пробитому им следу. Пройдя метров двести, Глебка оглянулся. Аникан Попов стоял у околицы, словно сторожил свою деревню. Глебка припустил к лесу, а когда снова оглянулся, позади не было уже ни старика Аникана, ни Светлых Ручьев, ничего, кроме одинокой лыжни. Вскоре Глебка, как и сказал ему старик, вышел на наезженный зимник. Он пошел по нему на восток, но не успел пройти и полкилометра, как бежавший впереди Буян вдруг остановился, принюхиваясь. Глебка сошел с дороги и быстро углубился в лес. Отойдя метров на пятьдесят, он спрятался за сугробом и подозвал к себе Буяна. Через несколько минут послышался скрип снега, топот множества ног, И Глебка увидел приближающийся отряд белогвардейцев. Они были в рыжих шубах и в белых парусиновых шекльтонах, надетых поверх ботинок. При виде рыжих шуб Глебка насупился и часто задышал. Губы его сжались, сердце заколотилось сильно и неровно. Он не мог спокойно смотреть на эти рыжие шубы. Каждый раз, как они попадались на его пути, случалось что-нибудь подлое и жестокое: они убили батю, убили Василия Квашнина, избили Ульяну, стреляли в воронихинцев, замучили насмерть Родивона Дятлова и его односельчан, спалили Приозерскую, спалили Светлые Ручьи и жителей выгнали в лес на мороз, как выгнали самого Глебку из его собственного дома. При взгляде на них у Глебки сжимались кулаки. Глядя на ненавистные рыжие шубы, Глебка вдруг стал думать, что путь на Шелексу лесами дальний и окольный, а в семи верстах отсюда, как говорил Аникан, бежит железная дорога и находится большой разъезд. Вот эти рыжие шубы идут, верно, к железной дороге, а по ней, как пить дать, поедут на фронт. По железной дороге к фронту мигом можно долететь, а там сойти с дороги, углубиться в лес и перейти линию фронта в лесной глухомани. Этот план показался Глебке очень заманчивым. Он был прост и быстро вел к цели, во всяком случае гораздо быстрее, чем блуждание по глухим непролазным лесам. Глебка заерзал за своим сугробом: так захотелось ему немедленно начать действовать, чтобы привести в исполнение мгновенно созревший план. Отряд прошел по зимнику мимо. Глебка дал ему отойти шагов на триста, снял сыромятный ремешок, которым подпоясан был ватник, обкрутил им Буянову шею и, взяв пса на поводок, пошел лесом вдоль дороги позади отряда. Часа через полтора отряд вышел к какому-то разъезду. Разъезд был большой, больше иной станции. Он превращен был интервентами в прифронтовую перевалочную базу. На путях стояли вереницы теплушек. Много вагонов было снято с колес и поставлено рядами вдоль путей. В них жили солдаты прифронтовых частей. Вокруг двух служебных домиков, стоявших возле главного пути, разросся целый поселок из дощатых бараков, пакгаузов и других строений. Глебка остановился на опушке леса. Показаться на путях с ружьем за плечами и с лыжами было нельзя. Глебка решил спрятать ружье и лыжи. Он прошел лесом до линии больших бараков, поставленных, словно по линейке, один подле другого, и выбрал заметную ель. Она была стара и широка внизу, но чуть повыше середины перешиблена снарядом или крупным осколком. Отбитая вершина лежала тут же рядом, уже подсохшая и полузанесенная снегом. Глебка отмерил от ели сорок шагов в глубь леса и закопал ружье с лыжами глубоко в снег, предварительно обложив ружье лапником, чтобы предохранить от сырости, и вынул из ствола патрон. Вынутый патрон он бережно завернул в тряпку, которой, уходя из дому, обернул хлеб, и сунул в карман ватника. Только покончив с этим, Глебка свистнул Буяна и пошел на разъезд. Рыжие шубы, вслед за которыми он пришел, толпились около теплушек или слонялись между вагонами, пока их офицер вел переговоры с комендантом перевалочной базы. Переговоры эти длились очень долго. Потом комендант и два офицера долго толкались на путях и о чем-то спорили. Короткий зимний день уже потух, когда, наконец, пришел состав и отряд стал грузиться в теплушки. Он занял только половину эшелона. В другую половину грузились солдаты с каким-то хозяйственным и канцелярским имуществом. Глебка стал вертеться возле вагонов, грузившихся хозяйственными предметами. В такой вагон при погрузочной суматохе да еще в темноте можно было скорей проникнуть, чем в теплушку, в которой ехали люди. Солдаты, назначенные на погрузку вагонов, работали лениво и небрежно. Как только руководивший погрузкой сержант куда-нибудь отлучался, солдаты закуривали и разбредались в разные стороны. Тем не менее кто-то постоянно толкался поблизости, и Глебке долго не удавалось улучить минуту, чтобы юркнуть в облюбованную им теплушку с хозяйством какой-то воинской части. Дважды он добирался уже до порога теплушки, но каждый раз его кто-нибудь замечал, и приходилось поспешно удирать. Только поздно вечером Глебке, наконец, улыбнулось счастье. На дальних путях что-то загорелось, и солдаты, оживленно перекликаясь, побежали на пожар. Воспользовавшись этим, Глебка схватил в охапку Буяна и стрелой взлетел по дощатому трапу в теплушку. Она оказалась заставленной столами, разборными стойками металлических переносных нар и другими, смутно угадывающимися в темноте предметами. Нащупывая их острые выступы, Глебка пролез в самый дальний угол теплушки и, прижав к себе Буяна, схоронился в ее темных недрах. Вскоре явился сержант и принялся громко ругаться. Разбежавшиеся солдаты снова сошлись и, наконец, закончили погрузку. Двери теплушки с грохотом задвинулись, но эшелон еще долго стоял без движения. Наконец, Глебка с облегчением почувствовал, как пол под ним вздрогнул и теплушка, лязгнув буферами, сдвинулась с места. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ ЭШЕЛОН, ИДУЩИЙ НА ЮГ, ПРИХОДИТ НА СЕВЕР Теплушка оказалась старой, трухлявой, со щелявыми стенами. В щели задувало. Дуло и откуда-то снизу. Глебка поеживался от холода. Ватник и штаны его обветшали. Подошвы старых валенок тоже поизносились. Только заячья ушанка была тепла и надежна. Глебка часто ощупывал ее, чтобы удостовериться в том, что зашитый в подкладку пакет на месте. Время от времени он с трудом раздвигал торчащие отовсюду железины и поднимался на ноги. Потоптавшись на месте, поразмяв ноги и немного согревшись, он снова усаживался на пол и прижимался к теплому собачьему боку. Холод был не единственным врагом Глебки в этом долгом путешествии. Очень хотелось есть. Сырой картофель, данный на дорогу старым Аниканом из Светлых Ручьев, не мог помочь беде. Зато печеная репа очень пригодилась, и Глебка с удовольствием обсасывал ее сладковатые комочки. Он пробовал угощать репой и Буяна, но пес только фыркал и с презрением отворачивался от такого угощения. Подкрепившись репой, Глебка начал дремать. Теплушка, ревматически скрипя ржавыми суставами, бежала все дальше и дальше. Время от времени она останавливалась, и за стенами ее слышалась ленивая перекличка сонных голосов. Потом снова лязгали буфера, и эшелон двигался вперед. Во время этих остановок Глебка тревожно прислушивался к тому, что делалось снаружи. Когда поезд трогался, он снова задремывал. Только перед самым утром Глебка заснул на часок тревожным прерывистым сном, а когда проснулся, поезд стоял, и сквозь щели в стенах пробивался мутноватый свет. Там, за стенками, верно, наступило утро. Едва подумав об этом, Глебка беспокойно заерзал в своем темном и холодном углу. Что ж он будет век здесь сидеть, в этой щелявой теплушке? Эшелон уже, верно, к фронту пришел. А эти всякие койки да столы, они тут, поди, и ни к чему. Они тут, пожалуй, и день и два, а то и неделю пролежат не выгруженными. А он все так и будет сидеть взаперти? Как же это так? От этих мыслей Глебку бросило в жар. Он вскочил на ноги, больно ударился боком о какую-то железину, отшатнулся в сторону, ударился головой о другую железину и, присев на пол, тут только хватился Буяна. Буяна с ним не было. Глебка вполголоса позвал пса. Пес отозвался, но глухо, словно издалека. Глебка снова кликнул его и прислушался. На этот раз Глебка определил, что повизгивания Буяна доносятся откуда-то снизу. Глебка стал на ощупь осторожно пробираться между смутно различимыми в темноте предметами, все время окликая пса. Буян, верно, застрял где-то на дальнем конце вагона, и надо было его выручать. Но когда Глебка подлезал на четвереньках под какой-то стол в противоположном углу вагона, он вдруг натолкнулся на голову Буяна, именно на голову: куда девалось туловище, Глебка в первую минуту не понял. Буян лизнул Глебку в нос и стал повизгивать сильней прежнего. И тут Глебка разглядел, наконец, что пес стоит задними ногами на земле, а морду уставил в большую дыру в полу. - На-ко, гляди, - удивился Глебка. - Вона ты где. Он просунул сквозь дыру руку и легонько потрепал Буяна по загривку. Пес фыркнул и радостно отрывисто полаял. Глебка осмотрел дыру в прогнившем полу теплушки. В нее мог вылезть Буян, но для Глебки она была мала. Однако доски пола в углу были слабы и трухлявы. Поработав с полчаса руками, ножом и попавшейся под руку железиной, Глебка сумел расширить лаз и выбраться наружу. Он стоял на железнодорожных путях. Путей оказалось множество. Станция была, видимо, большая. За железнодорожными составами, загородившими путь, должно было быть здание вокзала. Глебке очень хотелось узнать, куда пришел эшелон и далеко ли до фронта, но расспрашивать об этом солдат он не решался. Наоборот, он избегал встреч с рыжими шубами и, завидев их, нырял под ближайший вагон. Вынырнув из-под какой-то теплушки, Глебка вдруг столкнулся с пожилым рабочим в истертой, промасленной куртке с петлицами железнодорожника. Из оттопыренных карманов его куртки торчали ручник и гаечный ключ. Рабочий был коренаст и нетороплив в движениях, взгляд его темных глаз был пристален и суров. Но суровость не оттолкнула Глебку. Железнодорожники были частыми гостями у Шергина, особенно деповские рабочие, и Глебка хорошо знал всех, кто работал на Приозерской. Среди них было у него немало друзей. Вот почему, столкнувшись с железнодорожником, Глебка обрадовался и, не колеблясь, обратился к нему, с вопросом: - Товарищ, какая тут у вас станция? Железнодорожник с удивлением поглядел на Глебку, потом осмотрелся, искоса метнул быстрый взгляд влево и вправо. Они стояли невдалеке от стрелки. Поблизости не было ни души, если не считать Буяна, издали и осторожно принюхивавшегося к железнодорожнику. Тот с одобрением оглядел пса и ничего не ответил Глебке. - Чего же ты, товарищ? - сказал Глебка нетерпеливо. - Я ж тебя по-людски спрашиваю. Железнодорожник все еще молчал, глядя на Глебку долгим, изучающим взглядом, и вдруг сказал негромко и неторопливо: - Дурак ты, парень. Чистый дурак. Глебка удивился и обиделся. - Почему ж так дурак? Чего ты зря ругаешься-то? Но железнодорожник опять не ответил Глебке. Глебка почувствовал себя крайне неловко. Он уже пожалел, что остановил этого человека, и подумывал, как бы от него отделаться. Буян, однако, иначе относился к новому знакомству. Он доверчиво подошел к железнодорожнику и ткнулся носом в его кожаную рукавицу. Рабочий улыбнулся ему, отчего темное, суровое лицо его сразу подобрело. Он снял рукавицу и, потрепав Буяна по широкому мохнатому загривку, сказал: - Вот пес, видно, поумней тебя будет. Он прежде, чем дело со мной иметь, пообнюхал меня со всех сторон. А ты не спросясь броду да бух в воду. Железнодорожник приблизился вплотную к Глебке и сказал сердито: - Ты что, с луны свалился? Ты что, не знаешь, что тут у нас за одно слово "товарищ" с тебя в контрразведке три шкуры спустят? Железнодорожник рывком надел рукавицу и прибавил: - И откуда только ты такой тут взялся? - Я с Приозерской, - сказал Глебка, чрезвычайно смущенный оборотом, какой принял разговор. - Я на фронт ехал. - С Приозерской? - удивился железнодорожник. - И на фронт? Что-то ты нескладно врешь, парень. Ехал на фронт, а по пути заехал, значит, в город Архангельск за двести верст от фронта? - Постой-ко, - вскричал Глебка, оторопев и испуганно выпучив глаза. - Чего ты говоришь? Как же это в Архангельск? - Это уж тебя надо спросить как, - усмехнулся железнодорожник, все присматриваясь к Глебке, словно взвешивая и его самого и его слова, и стараясь определить, что в этих словах правда, а что вранье. Но Глебка уже не слышал и не видел своего собеседника, так он был потрясен неожиданным концом долгого путешествия. Как же это так все могло получиться? Это что же? Он, значит, не в тот эшелон сел? Он был так уверен, что солдаты никуда, кроме фронта, ехать не могут, что даже не разузнал как следует. Выходит, что всю ночь он ехал не к фронту, а в противоположную от фронта сторону? Выходит, что сейчас он находится за двести верст от фронта. А может этот дядька его нарочно обманывает? Просто смеется над ним? Глебка поглядел в сторону вокзала. Он уже был недалеко. Не простясь с железнодорожником, мгновенно забыв о нем, Глебка кинулся в сторону вокзала и несколько минут стоял перед низким вокзальным зданием. Железнодорожник сказал правду. На дощатой вокзальной стене висела узкая белая вывеска с надписью "Архангельск". ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ БИШКИ Глебка стоял перед вокзалом и бессмысленно смотрел на стену с надписью "Архангельск". Что теперь было делать, он не знал и долго бы простоял так, растерянный и