обескураженный, если бы внезапно не услышал за своей спиной знакомый голос: - Ты что же, в самом деле с Приозерской? Глебка обернулся. Перед ним стоял давешний железнодорожник. - В самом деле, - сказал Глебка, готовый зареветь от досады. - Из родных кто-нибудь есть у тебя в городе? - Нет у меня никаких родных. - А знакомые? - И знакомых нет. - Куда ж ты денешься теперь? Глебка стоял молча, насупясь и надвинув ушанку на самые глаза. - Я назад поеду, - сказал он с неожиданной твердостью. - К фронту. - Вишь ты, - сказал железнодорожник, которому, видимо, понравилась выказанная Глебкой твердость. Он помолчал, потрепал Буяна, потом сказал решительно: - Назад сейчас трудно. Изловят. Ты, вот что. Ты перейди реку и валяй в город. Выйдешь на Троицкий проспект, ворочай налево. А там все прямо по Троицкому: мимо собора, городской Думы, Немецкой слободы, в край города к Кузничихе. Дойдешь до Вологодской улицы, по ней шагай в конец до самых Мхов. Тут увидишь дом в три окна. Дом некрашен, возле ворот береза старая и куча камней. Постучишь в тот дом, спросишь Марью Шилкову, скажешь, что ты с вокзала. Только смотри, так точно и говори - с вокзала. Вечером я домой вернусь, потолкуем. А дальше видно будет, что делать. Понял? Глебка молчал. Он колебался. Охотней всего он сейчас сел бы на обратный поезд, идущий к фронту. Но где взять такой поезд? Когда он будет? Как в него сесть? Надо осмотреться и все толком разузнать, чтобы опять не попасть впросак. Обогреться тоже неплохо бы: продрог он до костей за ночь в теплушке. Глебка угрюмо покосился на нового своего знакомца. Тот спросил строго: - Запомнил, как идти? - Запомнил, - буркнул Глебка. - А ну, повтори. Глебка замялся. Но железнодорожник заставил повторить маршрут и наказал, чтоб Глебка поменьше спрашивал о дороге, особенно, чтоб к офицерам и солдатам не лез с расспросами. Дав эти наставления, железнодорожник кивнул Глебке, потрепал по загривку Буяна, показал, как спуститься на реку, за которой лежит город, и пошел прочь от вокзала. Глебка поглядел ему вслед, потом направился к спуску на реку. Глебка никогда не видал такой большой реки. Впрочем, он и сейчас плохо представлял себе, какая она: перед ним была широкая снежная равнина. По равнине, пересекая ее наискось, тянулась накатанная бурая дорога. Трудно было представить себе под этой уходящей вдаль бесконечной дорогой глубокую, многоводную реку. Только подходя к самому городу, Глебка увидел вдруг воду. Она лежала тяжелым стылым пластом в широкой квадратной проруби, возле которой копошились возчики с пешнями, возившие с реки лед в город. Глебка постоял возле проруби, потом ходко припустил к высокому городскому берегу. От быстрой ходьбы он согрелся и, поднявшись в город, пошел медленней. На выезде дорога разветвлялась. Глебка постоял минуту перед развилкой, повернул влево и вскоре очутился на толкучке. Едва ли за всю свою жизнь Глебке довелось видеть такое количество людей, сколько увидел он в одну минуту, попав на толкучку. Тут были и архангельские обыватели и окраинная беднота, меняющая последнюю рубаху на хлеб, и спекулянты всех мастей и рангов, и валютчики, охотившиеся на фунты стерлингов или доллары. Здесь же толкалось множество рыжих шуб. Американцы и англичане продавали из-под полы консервы, вина, шоколад, сигареты, военное обмундирование, шерстяное белье. Взамен они требовали русские кружева, меха, золотые вещи. Более крупные спекулянты и валютчики собирались в кафе "Париж" на Троицком проспекте. Они сидели за столиками и перед ними стояли бисквиты и кексы, варенья и ананасы, старые коньяки и виски, черри-бренди и ром. Играл оркестр, состоящий из каких-то гнусавых инструментов. Американские и английские офицеры в длиннополых френчах танцевали с дочками купцов и лесозаводчиков вихляющий "уанстеп" и шаркающий "шимми". Стоя перед огромными с избу вышиной окнами кафе, Глебка дивился и величине этих окон, и количеству бутылок на столиках, и неестественно вихляющимся танцорам, и оркестрантам, торопливо выдувающим из своих гнусавых трубок множество суматошных, скачущих, захлебывающихся звуков. Больше всего дивился, однако, Глебка матерому бурому медведю, который, вздыбясь за стеклянной дверью кафе и уставясь на посетителей стеклянными глазами, протягивал на передних лапах круглый поднос с бутылкой вина и стаканом. Буян, подозрительно покосясь на медведя, глухо заворчал. Глебка толкнул пса коленом и сказал строго: - Загунь. Ему стало вдруг жаль этого неживого зверя, которого приволокли из леса в чадную трактирную кутерьму. Он нахмурился и, отвернувшись от окон кафе, тронул Буяна за загривок: - Пошли, давай. Буян фыркнул и поплелся вслед за Глебкой по Троицкому проспекту, развертывающемуся перед ним бесконечной пестрой лентой. Среди прохожих было очень много рыжих шуб. Едва не половина встречных были иностранные солдаты и офицеры. Их отрывистый говор, стук кованых ботинок, звон медных пряжек, их смех и пьяные песни, их крики и хриплые патефонные "уанстепы" наполняли город. При этом и пение, и смех, и стук ботинок - все было громкое, уверенное, хозяйское. Хозяева ни в чем себя не стесняли. Стоявший возле красивой магазинной витрины Глебка видел, как проходивший мимо американец выплюнул резиновую жвачку прямо на эту витрину. Шедший навстречу Глебке английский офицер, уставя ледяные глаза прямо перед собой, двигался по одной линии, не сворачивая при встречах с прохожими. Прохожие должны были сами позаботиться о том, чтобы не попадаться на его пути. Длиннолицый и негнущийся, он напоминал Глебке лейтенанта Скваба. Все они длиннолицые, крепкоскулые, розовощекие напоминали Глебке лейтенанта Скваба и сержанта Даусона. Город был наполнен ненавистными Глебке сквабами и даусонами. Это угнетало Глебку, и настроение его портилось с каждой минутой все больше и больше. Мрачный и насупленный, вышел он к ограде Рождественской церкви. Неподалеку от нее, в Банковском переулке, возилось на грязном снегу несколько мальчишек. Глебка свернул в переулок, чтобы разузнать, в чем дело. В это время стоявший на тротуаре иностранный офицер бросил что-то на дорогу. Мальчишки кинулись подбирать брошенное, а офицер в это время приставил к лицу фотографический аппарат и щелкнул затвором. Это был корреспондент американской газеты "Нью-Йорк Таймс", выполнявший заказ редактора на статью "Умирающая Россия". Статья доказывала, что вся Россия питается лебедой и сосновой корой и население ее поголовно вымирает, что повинны в этом только большевики и "коммунистический режим", что без посторонней помощи Россия погибнет, но что эта помощь будет оказана "гуманными державами" лишь при условии ликвидации упомянутого "коммунистического" режима" и уничтожения большевиков. Статья была уже написана, и корреспондент готовил к ней серию фотоиллюстраций. Сейчас он был занят созданием необходимого ему кадра к разделу статьи "Большевики морят голодом детей". Кадр делался так: корреспондент бросал галету на дорогу, мальчишки кидались подбирать ее, толкая друг друга. Улучив момент, корреспондент щелкал затвором. Глебка постоял несколько минут, глядя на возившихся у его ног ребят, и сердце его дрогнуло обидой. Он ничего не знал о намерениях стоявшего на тротуаре американского корреспондента, ничего не знал о его статье, но одно он понял: перед его глазами совершается что-то скверное, оскорбительное и издевательское. Заметив подошедшего Глебку, корреспондент тотчас оценил живописность его фигуры и захотел его вставить в свой кадр. Он кинул ему галету, но кто-то перехватил ее. Он бросил другую к самым ногам Глебки и крикнул, указывая на нее: - Но. Русский бой. Хепп. Хепп! Мальчишки бросились к галете, но Глебка предупредил их и поднял галету первым. Это была обыкновенная солдатская галета - толстая, тяжелая, вся в пупырышках, величиной чуть меньше ладони. Архангелогородцы называли эти заморские галеты презрительно бишками. Глебка видал и раньше эти бишки, но впервые держал одну из них в руках. Галета была суха и румяна. Глебка невольно облизал губы и судорожно повел ртом. Он был голоден, и на руке его лежала румяная, толстая галета. Он мог положить ее в рот и жадно жевать, жевать... А этот со своим стеклянным глазом снимал бы, с какой жадностью русские жуют американские галеты, как они голодают, как необходима им американская "помощь". Глебка искоса кинул быстрый взгляд на офицера, и внезапно ему пришло на ум, что если взять бишку и пустить ее в голову этому камману, то она может здорово ушибить... В то же мгновенье он поднял руку с галетой и крикнул: - На, подавись своими бишками, бродяга! Он широко размахнулся и пустил галету в офицера. Галета ударилась в круглый глаз объектива и, хрустнув, разлетелась на куски. Что было дальше, Глебка уже не мог видеть, так как счел за лучшее немедленно исчезнуть с поля битвы. Повернувшись спиной к офицеру, он со всех ног побежал по переулку, вывернулся из него на Троицкий и помчался по направлению к собору. Он летел без отдыха два квартала и остановился только на краю обширной площади. Прямо на площадь глядели окна большого здания с белыми колоннами, в котором заседали министры архангельского белогвардейского правительства. Напротив здания стоял высокий памятник Ломоносову. За памятником виднелась облезлая четырехгранная башня, венчающая здание городской Думы. Но Глебка смотрел не на колонны, не на памятник и не на думскую башню. Внимание его привлекла стоявшая по другую сторону площади ледяная гора. Конечно, место ей было где-нибудь на окраине, и за всю четырехсотлетнюю историю Архангельска никогда не случалось, чтобы ледяные горы для катанья ставились на центральной городской площади. Но американо-английские интервенты плевали и на историю, и на Архангельск, и на обычаи его жителей. Вздумав на рождестве позабавиться катаньем с ледяной горы, они построили ее уродливые деревянные фермы возле памятника Ломоносову, в самом центре города. Гора была огромна, выше здания городской Думы. Такой махины Глебка никогда в жизни не видал. Несколько минут он молча стоял на краю площади, не спуская с горы глаз. - Вот это горка! - сказал он Буяну и даже присвистнул от удивления. Буян неопределенно помахал хвостом и прижался к Глебкиным ногам: горка не нравилась ему. Кроме того вокруг было слишком много незнакомых людей, а к этому никогда не бывавший в городах Буян не привык. Но Глебку так и потянуло к горе, едва он увидел ее. Глаза его азартно заблестели. В ногах зазудило от желания покататься с этой диковинной горы. Он сорвался с места и побежал через площадь. Вблизи гора показалась ему еще выше, чем издали. Для того, чтобы посмотреть на нее, приходилось придерживать рукой ушанку. Не один Глебка дивовался на гору. Был воскресный день, и возле нее толкалось порядочно народу. Большую часть зрителей составляли рыжие шубы и вездесущие мальчишки, стайками носившиеся вокруг горы на самодельных коньках, ловко прикрученных бечевками к валенкам. Глебка позавидовал мальчишкам и пожалел, что у него нет на ногах коньков. Но мальчишки недолго занимали его внимание, и все его помыслы снова обратились к горе. Больше прежнего захотелось ему хоть разок скатиться с этой удивительной горы. Сделать это, однако, он не решался. Во-первых, гора была так высока, что спускаться с нее было страшновато. Во-вторых, Глебка не знал, пустят ли его на гору, и боялся спросить об этом. В-третьих, у него не было саней. Впрочем, оглядевшись, он увидел, что саней не было и у других катающихся. На длинном скате горы и на раскате, сверкавшем гладким льдом, сани развивали слишком большую и опасную скорость, поэтому катались на циновках, на днищах плетеных коробов, кусках линолеума и рогожах. Зрители, вытянувшиеся стеной вдоль раската, громко обсуждали все, что происходило на льду. Глебка с завистью следил за катающимися и так увлекся, что не заметил, как за его спиной остановились два иностранных офицера. Офицеры не походили друг на друга. Один из них был высок и узкоплеч, другой коренаст, плотен и розовощек. На обоих были шинели с выдровыми воротниками и высокие меховые шапки с кокардами английских королевских войск. На ногах у обоих были тупоносые ботинки на толстой подошве. Икры длинного были обтянуты коричневыми рюмками блестящих кожаных краг. Коренастый носил форменные офицерские брюки на выпуск. Офицеры остановились возле самой середины раската. От них исходил густой запах крепкого, душистого табака, одеколона и кожи. Буян чихнул и чуть слышно заворчал, косясь коричневым большим глазом на офицеров. Глебка толкнул его коленкой в бок и, нахмурясь, отодвинулся в сторону. Коренастый что-то сказал по-английски, указывая на Буяна. Длинный в ответ произнес каркающим голосом несколько отрывистых слов. Глебка вздрогнул. Ему вдруг показалось знакомым это отрывистое карканье. Он где-то уже слышал его однажды. Мимо промчался на куске линолеума американский солдат, крича и размахивая пустой бутылкой из-под рома. На середине раската солдат вдруг пустил бутылку в толпу зрителей. Кто-то громко вскрикнул, и несколько человек неподалеку от Глебки шарахнулись в сторону. Глебка даже не пошевелился. Он едва видел то, что происходило перед его глазами на льду, зато прислушивался к каждому звуку, к каждому шороху за своей спиной. Офицеры опять заговорили. Снова раздался каркающий, отрывистый говор, и внезапно Глебка вспомнил все. Он рывком повернулся к говорившему что-то длиннолицему офицеру и поглядел на него в упор. Никакого сомнения не было: перед ним стоял лейтенант Питер Скваб. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ГОРА Увидя Питера Скваба, Глебка невольно отшатнулся. При этом он наступил Буяну на ногу. Пес негромко взвизгнул. Лейтенант Скваб сказал: - Не надо давил собака. Это хороший собака. Сибирский лайка. Не так? Она мне нравился. Я брал ее себе, а тебе дал сладкий шоколад. А? Не так? - Фига, - сказал Глебка громко и взял Буяна за загривок. - Что-что? - переспросил лейтенант Скваб, не понявший мудреного слова. Стоявший неподалеку от Глебки молодой рабочий засмеялся и одобрительно подмигнул Глебке. С горы мчалась циновка с двумя американскими солдатами. Один из них сидел спереди, другой стоял у него за спиной на коленях. Стоявший на коленях кривлялся и визжал, изображая перепуганную девицу. Увлекшись кривляньем, он не удержал равновесия и в самом начале раската опрокинулся на лед. Циновка с сидевшим на ней спутником умчалась прочь, а солдат ударился головой о ледяной барьер и, перекувырнувшись два раза, заскользил по раскату, распластавшись на брюхе. Зрители смеялись. Глебка, не выпуская Буяна, хохотал громче всех. Хохоча, он вызывающе оглянулся на лейтенанта Скваба: - О... Но... Не совсем большая катастроф, - небрежно отозвался лейтенант Скваб. - Смешно? Что? Если ты сам поехал вниз, ты тоже будешь так вертеться через голова. Или ты не поехал? А? Гора очень высок. Ты трусил? - Чего это? - прищурился Глебка. - Кто трусил? Я трусил? Лейтенант кивнул головой и осклабил длинный рот. У него было прекрасное настроение. Только вчера он заключил очень выгодную сделку с министрами архангельского белогвардейского правительства, заполучив для своей фирмы почти даром на полмиллиона отличного пиленого лесу. До возвращения на фронт оставалось еще несколько дней и можно было с чистой совестью поразвлечься в Архангельске. Кроме того, ему приятно было щегольнуть перед своим спутником майором Иганом знанием русского языка и уменьем общаться с населением оккупированного города. Все это делало лейтенанта Скваба несравненно более добродушным, чем обычно, и он продолжал поддразнивать русского мальчишку, приглядываясь в то же время к понравившемуся ему крупному грудастому псу. - А ты боялся? Боялся. Честный слово. Ну, поезжай с этой гора. Если не съехал, я взял твой собака. Не так? Но я думал так, что ты не поедешь. Ты трусливый русский мальчишка. Но? Глебка мрачно насупился, и лицо его побагровело. - Русский мальчишка, - сказал он сквозь зубы. - Русский мальчишка. Трусит, говоришь. Ну, ладно. Постой, шкура. Поглядим еще, - он сдвинул на затылок ушанку и решительно заявил: - Вона твои солдаты на пузе катаются, а я стоя съеду с той твоей горы. Вот. Глебка обвел загоревшимися глазами смотревших ему в рот мальчишек и прибавил заносчиво: - Стоя съеду, да еще на коньках. Не удостаивая больше лейтенанта Скваба ни одним взглядом, он сказал ближайшему мальчишке: - Дай коньки. Мальчишка посмотрел на него ошалелыми глазами. Глебка схватил его за плечо и сказал нетерпеливо и грозно: - Ну! Мальчишка молча сел на снег и, быстро размотав бечевку, снял коньки. Это были грубые деревянные самоделки. Каждый конек состоял из похожей на лодочку колодки, на которую снизу была набита полоска железа. С боков колодки были проделаны сквозные дыры для продевания бечевки. Присев на снег, Глебка стал прилаживать коньки, не замечая, как вокруг него начинает скопляться народ. Весть о том, что сейчас с этой высоченной горы поедет человек на коньках, быстро облетела всех зрителей, и Глебка стал центром всеобщего внимания. При этом обнаружилось, что зрители по-разному относятся к предстоящему зрелищу и многих притягивает к Глебке вовсе не праздное любопытство. Сидя на снегу, Глебка не успел даже заметить, как расщепленные с шатающимся железным полозом коньки-обрубки были кем-то заменены другими - лучшими, с ровным полозом, сработанным из старой стальной пилы. Боковые отверстия в колодках были прорезаны так, что в них можно было продеть не только бечевки, но и ремешки. Молодой рабочий, подмигнувший Глебке, когда тот посулил лейтенанту Сквабу фигу, присел против Глебки на корточки, взял колодки-коньки в свои руки и сказал озабоченно: - Дай-ко я тебе подсоблю. Для такого дела надо, понимаешь, как следует коньки приладить. Кто-то из толпы крикнул Глебкиному помощнику: - Эй, Сутугин, ты спытай бечевку-то, крепка ли. - И то, - откликнулся Сутугин. - Что верно, то верно. Сутугин оглядел коньки, подергал бечевку на одном из них и нашел ее ненадежной. Недолго думая, он снял свой брючный ремешок, подпоясался вместо него бечевкой, а ремешок продернул в прорезь колодки. - Так-то оно надежней будет, - сказал он, прилаживая конек к Глебкиному валенку. - Еще бы один такой ремешок - и куда как ладно бы. Нет ли у кого ремешка? В ответ к нему протянулись три руки с тремя ремешками. Высокий человек со шрамом на щеке, протягивая ремешок, сказал громко: - Не трусь, парень. Докажи им полностью... Он мигнул в сторону рыжих шуб, и глаза его потемнели. От него пахло сосновой стружкой и столярным клеем. Он работал столяром в мастерской деревообделочников, находящейся неподалеку от горы. - Так, - сказал Сутугин, затягивая ремешки. - Подгонка без зазора. Он похлопал Глебкины валенки темной заскорузлой рукой в мозолях и торопливо зашептал: - Ты как поедешь с горы, на ноги нажимай телом, назад не клонись, а то сейчас на спину опрокинешься. Коньки то же самое, гляди, ставь боковато на ребро, да не косолапь, а наоборот. Ну, а главное - под ноги не смотреть. Подальше себя гляди вперед. И дыши вольно, не заходись духом, не трусь, не пугайся скорого хода. Понял? - Понял, - кивнул Глебка и поднялся на ноги, пробуя, как сидят на ногах коньки. - Ты покатайся-ко спервоначалу. Попривыкни к конькам, - посоветовал какой-то бородач. - Вали, тут вот вокруг. Глебка покатался вокруг горы. Сотни глаз выжидающе следили за каждым его движением. Это всеобщее внимание начало стеснять Глебку. Он остановился возле подножья лестницы, ведущей на гору, и на минуту застыл в нерешительности. - Трусил. Трусил, - сказал лейтенант Скваб, широко растянув тонкогубый рот. Глебка, не взглянув в его сторону, решительно подошел к лестнице. Сутугин оказался уже тут. - Иди-иди, - сказал он ободряюще. - Да не торопись наверх подниматься. Запыхаешься - и ноги подсядут, затрясутся. Он слегка толкнул Глебку в спину и усмехнулся: - Не посрами, парень. Глебка решительно шагнул на первую ступеньку и, постукивая по дереву лезвиями коньков, стал подниматься по лестнице. Лестница казалась бесконечной. Он поднимался и поднимался, а ей не видно было ни конца ни краю. Ноги в бедрах налились тяжестью и обмякли. Глебка вспомнил наказ Сутугина не торопиться, чтобы ноги не "подсели", и остановился передохнуть. Потом опять принялся карабкаться вверх. И вдруг лестница кончилась. Над головой встало высокое легкое небо. Только теперь, стоя на верхней площадке, Глебка понял, как высока эта гора. Окна думского здания виднелись ниже ее вершины. Толпа, опоясавшая раскат горы, была так далеко, что лиц нельзя было различить. Все перед глазами словно зыбилось и покачивалось; все казалось неверным, шатким, непрочным. Глебку обнимало пугающе огромное пространство. Он стоял на краю бездны, еще не веря, что должен кинуться в нее. У Глебки захолонуло в груди. Под ложечкой засосало. В это время за спиной послышалось какое-то шарканье и на площадку, постукивая о лед когтями, выскочил Буян. Глебка обрадовался ему и как-то уверенней себя почувствовал. Он вдруг увидел себя на Кондозере среди шумной и крикливой толпы приозерских и воронихинских мальчишек. Когда-то ведь и та гора на обледенелом озерном берегу казалась страшной, но ведь, в конце концов, съехал же он с нее, одолел же. Пусть не с первого раза, но все-таки одолел. Понятно, эту гору с Кондозерской не сравнишь. Эта, поди, раза в два выше, да и круче куда... Глебка прикинул на глаз высоту и крутизну горы, и на него снова напал неодолимый страх. Буян, опасливо косясь на склон горы и слегка повизгивая, приблизился к Глебке и ткнулся мордой в его колени. - Но-но, ты поосторожней, - буркнул Глебка, хватаясь за окружавшие площадку перила. Буян поджал хвост и отодвинулся от края площадки. Внизу застучали по ступенькам кованые ботинки, и громко заговорило сразу несколько голосов. По лестнице поднималась группа американских солдат. Глебка нахмурился. Рыжие шубы показались в лестничном пролете. Внизу под горой кто-то перегнулся через ледяной барьер, отделявший зрителей от раската, и отчаянно замахал руками. Издали невозможно было разглядеть, кто это, но Глебка подумал, что это, верно, недавний знакомец Сутугин. Не иначе как он. Машет вон руками, подбадривает: мол, давай, не трусь. Американцы, поднявшись на площадку, заговорили наперебой, скаля зубы и тыча пальцами то в воздух, то в Глебку. Глебка повернулся к ним спиной и стал на кромку ската. Сердце билось неровно и гулко, потом на какое-то мгновенье словно совсем остановилось. Глебка переступил край площадки и ринулся вниз. Разом все вокруг изменилось. Огромное голубоватое пространство вдруг как бы сжалось, охватило его со всех сторон, начало молниеносно втягивать в свою бескрайнюю голубизну. Воздух, рванувшись навстречу, густой волной ударил в грудь. Зеленая река раската ринулась на Глебку, вздыбилась, слилась с небом, потом снова припала к земле и побежала навстречу ногам. Ноги неслись, мчались, летели с такой непостижимой быстротой, словно хотели выскочить из-под туловища. Сутугин недаром советовал "на ноги нажимать телом". Глебка старался "нажимать телом" на ноги, чуть согнув и расставив их. Следуя другому совету Сутугина, он смотрел не под ноги, далеко вперед - туда, где ледяная дорожка лежала спокойно и ровно, словно дожидаясь, когда Глебка докатится до нее. А Глебка не катился - он летел. Стремительность движения нарастала с каждой секундой. Барьер, ограничивающий гору, потерял очертания, превратился в какую-то хлещущую зеленую струю. Свист встречного ветра остановился на пронзительно высокой ноте и так стоял в ушах - однотонный, острый, плотный. Потом в глаза ударила пестрая лента зрителей, опоясавшая с двух сторон раскат по всей его длине. С каждым мгновеньем зрителей становилось все больше и больше. Все проходившие мимо по Троицкому проспекту, по набережной и по прилегающим улицам неведомо как узнавали, что "русский парень на горе утирает нос камманам", и быстро сворачивали на площадь. Рыжие шубы, составлявшие сначала подавляющее большинство зрителей, скоро затерялись в разраставшейся толпе архангелогородцев. Никогда у горы не собиралось такого количества людей. Когда Глебка шагнул за край площадки, толпа на мгновенье замерла. Кто-то выкрикнул в наступившей тишине: - Пошел! Толпа качнулась навстречу летящей с горы маленькой фигурке. Фигурка неслась по крутому ледяному склону с быстротой, от которой у зрителей захватывало дух. Вот она миновала самое опасное место - переход от склона горы к раскату. Вот пронеслась дальше. Казалось, что самое страшное уже позади. И вдруг фигурка сильно качнулась и накренилась вправо. По толпе прокатился гул и тотчас замер, точно толпа вздохнула одной огромной грудью: Глебка наклонился к самому льду, изогнулся, коснулся правой рукой раската, но все же удержался на ногах и понесся дальше. Ледяная дорожка мчалась навстречу со страшной скоростью и подкатывалась под ноги бесконечной слепящей лентой. Наконец, Глебка почувствовал, что свист ветра в ушах начал спадать, стал не таким резким и высоким. Зеленая дорожка сделалась как бы ровней и бежала навстречу не с такой бешеной быстротой, как прежде. Стремительный полет кончился. Теперь Глебка просто катился по раскату. Еще несколько мгновений, и, плавно скользнув по пологому спуску на реку, Глебка остановился на плотном снегу за пределами раската. Тело сразу обмякло. Ноги подкашивались. Они были, как ватные. По лицу Глебки катился обильный пот, хотя стоял порядочный морозец. Тяжело переведя дыхание, Глебка оглянулся на гору и вдруг увидел Буяна. Пес спускался под уклон, припав брюхом ко льду. Он несся следом за Глебкой, хотя и не сразу решился на путешествие по льду столь не обычным для себя способом. Когда Буян увидел, что Глебка, оставив его наверху, умчался вниз с горы, то пришел в страшное волнение. Повизгивая и подвывая, он заметался по площадке. С каждым мгновеньем Глебка уносился все дальше и дальше. Тогда пес решительно переступил границу площадки и вступил на склон горы. Его потащило вниз. Стремительность движения все нарастала. Балансируя, Буян раскачивался на ногах из стороны в сторону. Потом, инстинктивно стараясь уменьшить опасность, он припал ко льду брюхом и так промчался мимо изумленных зрителей. Неожиданный рейд Буяна прошел без особых осложнений. Пес благополучно подкатил на брюхе к Глебкиным ногам. Глебка посмотрел на него ошалелыми глазами, потом засмеялся и прищелкнул языком: - Ловко мы их. Буян вскочил на все четыре лапы, прыгнул с раската на снег и отряхнулся. От берега вниз по санному спуску бежал Сутугин. Глебка посмотрел на бегущего, потом глянул мимо него на берег, где шумела толпа зрителей. Шум доносило по ветру, но людей, скрытых береговым угором, Глебка не видел. Стоявшие у горы зрители тоже не видели Глебки. Они ждали, пока пролетевший мимо них парень снова поднимется с реки наверх и явится среди зрителей, готовых приветствовать неизвестного смельчака, посрамившего американцев и англичан. Лейтенант Скваб и его спутник майор Иган тоже обернулись в сторону реки, но по их нахмуренным лицам можно было понять, что они-то не собираются приветствовать победителя. С самого начала они были заинтересованы не в победе, а в поражении Глебки. - Держу пари, что этот русский мальчишка опрокинется на середине горы, - сказал лейтенант Скваб, провожая глазами Глебку, который начал взбираться вверх по лестнице на гору. Майор Иган молчал и попыхивал длинной прямой трубкой. Только тогда, когда Глебка появился на верхней площадке, майор смерив глазами гору и, не выпуская трубки изо рта, процедил: - Он брякнется в конце спуска. Они заключили пари. Когда Глебка, промчавшись до конца раската, плавно скатился на реку и исчез из глаз, оба англичанина с удивлением посмотрели друг на друга. - Гм. Кто же из двух проиграл? - усмехнулся лейтенант Скваб. Майор Иган пожал плечами и выпустил густой клуб дыма. - Во всяком случае я был ближе к истине. - Метров на двадцать, - иронически заметил лейтенант и, разводя руками, прибавил: - Однако смелый мальчишка. Майор кивнул тяжелой угловатой головой: - Смелых надо убивать. - Да? - с любопытством обернулся лейтенант. - На месте, - подтвердил майор. Он подумал, сделал подряд три затяжки и вместе с дымом выдохнул: - Надо убивать всех смелых. Тогда остальные станут покорными. Это мой девиз. Пойдем в клуб. Надо промочить горло. Они повернулись и отошли от горы, направляясь к офицерскому клубу, размещавшемуся неподалеку, на Троицком проспекте, в бывшем Коммерческом собрании. Никто, однако, не последовал их примеру. Все остались возле горы и с нетерпением поглядывали на реку. Но время шло, а снизу, с реки, никто не появлялся. Тогда многие зрители бросились к берегу, чтобы посмотреть, почему замешкался победитель камманов. Они выскочили на набережную и с удивлением оглядели огромное заснеженное полотнище реки. Оно было пустынно. Неизвестный смельчак исчез. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ НА МХАХ Сутугин еще издали, подбегая, кричал Глебке: - Лихо, парень. Кругом молодчик. Не посрамил. Утер нос камманам. Показал, какие из себя русские ребята. Он был весел и взъерошен. Подбежав к Глебке, он быстро заговорил: - А ну, давай, братишка, на берег. Из-за угора нас не видать будет. Пробежим до Воскресенской, там по съезду поднимемся в город. Он почти силой поволок Глебку за собой. - Тут дело, понимаешь, такое, что лучше назад тебе не ходить. Эти рыжие шкуры - от них, брат, добра не жди. А те два офицера, то один из них контрразведчик английский, палач, это мне в точности известно. Коли ты над ним верх одержал, то такие субчики этого не прощают. Лучше уж от греха подальше. Давай другим съездом поднимемся. А там - только нас и видели. Ищи-свищи. Они пробежали под берегом за поворот до Воскресенской улицы и только здесь поднялись в город. Глебка присел на уличные мостки и стал снимать коньки. Сутугин поторапливал его и помогал. Глебка снял коньки и отдал ему. - Я тут остановлюся, а ты, парень, лети на все четыре стороны. Да гляди, на Троицкий пока назад не суйся. Там для тебя нынче климат сильно нездоровый. Ну, прощевай. Сутугин сильно тряхнул на прощанье Глебкину руку, но Глебка не тронулся с места. Сутугин вопросительно посмотрел на него. Глебка сказал: - Как же так на Троицкий не суйся, когда мне как раз туда идти нужно. - По какому такому случаю тебе обязательно на Троицкий сейчас переться? - перебил Сутугин. - У тебя что? Голова лишняя имеется или как? - Мне туда идти надо, - настаивал Глебка упрямо. - У меня адрес такой. - Что еще за адрес? - спросил, оглянувшись, Сутугин, и Глебка объяснил, что ему нужно попасть на Вологодскую улицу ко Мхам и что сказано ему идти по Троицкому мимо думы и Немецкой слободы в Кузнечиху. - Вона, - удивился Сутугин, - что же другой дороги в Кузнечиху нет, что ли? - и он стал объяснять, как пройти на Вологодскую улицу, минуя Троицкий проспект. Кончив объяснения, он с минуту молча смотрел на Глебку, потом вдруг раскатисто засмеялся: - Все ж таки, молодчик ты. Доказал им нашу ухватку. А теперь, живая душа, дуй напрямки до Мхов. Сутугин стиснул Глебкины плечи и слегка подтолкнул его вперед. Глебка зашагал по Воскресенской улице, ведущей, как и все архангельские улицы, от реки к окраине. Он пересек Троицкий проспект, потом - Псковский и Петроградский. Город выглядел невеселым. Прохожие были хмуры. На длинных дощатых заборах висело множество старых объявлений. По большей части это были приказы и распоряжения командования интервентов, их военного губернатора или белогвардейского правительства. Глебка прочел несколько таких приказов. Во всех что-нибудь отменялось и запрещалось. Запрещалось устраивать собрания, показываться на улице после девяти часов вечера, выходить за черту города, передвигаться из одного селения в другое. Отменялись декреты Советской власти о национализации фабрик, заводов и пароходов; отменялось рабочее законодательство, рабочий контроль на предприятиях и другие ненавистные интервентам и белогвардейцам установления Советской власти. Взамен вводились в действие смертная казнь, а также упраздненный революцией царский свод законов. Глебка недолго задерживался около объявлений. Деятельность белогвардейских министров и их хозяев не вызывала у него никакого интереса, и он поспешил на розыски нужной ему Вологодской улицы. Чем более отдалялся Глебка от набережной, тем глуше и малолюдней становился город. Пошли одноэтажные домики. Обледенелые дощатые мостки, проложенные по обеим сторонам улицы, становились более шаткими и узкими, а в конце и вовсе пропали. Поиски были недолгими. Приметы оказались точными. Глебка быстро разыскал нужный домик и постучал со двора в некрашеную, посеревшую от времени и непогод дверь. Почти тотчас же за дверью раздались неторопливые шаги, и женский голос спросил: - Кто там? - Я, - звонко откликнулся обрадованный Глебка. - Мне Марью Шилкову надо. Я с вокзала. Глебка едва успел это проговорить, как звякнул железный засов и дверь полуоткрылась. В дверном проеме появилась высокая, одетая в темное женщина. Увидев Глебку, она отступила на шаг в глубь сеней и, шире раскрыв дверь, сказала певуче: - Войди, сынок. Глебка перешагнул через порог и в нерешительности остановился, так как, вступив с улицы в полутьму сеней, сперва ничего не мог различить перед собой. Женщина, открывшая дверь, сказала: - Обмахни-ко катанцы голиком. Глебка взял лежащий у порога голик и почистил валенки. - Собака твоя? - спросила хозяйка. - Буян-то? - с живостью обернулся Глебка. - А как же. - Покличь его. - Он на дворе может, - сказал Глебка. - Я ему велю. - Покличь его. Пусть лучше в дому побудет. Глебка кликнул Буяна, и тот довольно неуверенно вошел в сени, на всякий случай усиленно виляя хвостом. Женщина ввела Глебку в кухню. Следом за ним затесался в кухню и Буян. Усевшись у порога, он тотчас принялся за свой туалет. Глебка остановился возле него, держа ушанку в руках. - Повесь шапку у дверей... И ватник тоже, - продолжала хозяйка прежним своим приветливым голосом. Женщина говорила негромко и буднично; строгости или приказа в ее голосе не слышалось, но Глебка охотно повиновался ей. Он повесил ушанку на гвоздь возле дверей, потом снял и повесил ватник. А еще через минуту он стоял уже в углу перед глиняным носатым рукомойником-качалкой и засучивал рукава линялой, пропитанной потом рубахи. - Ворот расстегни, - сказала женщина, наливавшая в рукомойник воду из ковшика. Потом, опустив ковшик, вдруг провела рукой по свалявшимся Глебкиным волосам и, ничего не сказав, только вздохнула. Он стал поспешно и старательно мыться. Потом Глебка сидел у чисто выскобленного ножом кухонного стола и жадно ел квашеную капусту с вареной картошкой. Хозяйка села напротив него за стол, но ничего есть не стала, а только глядела на своего нежданного гостя, изредка покачивая начинающей седеть головой. Седина, впрочем, была еще не слишком заметной в ее светлокаштановых волосах, зачесанных назад и сдерживаемых на затылке простой роговой гребенкой. Марье Игнатьевне Шилковой можно было дать по виду лет сорок восемь. Лицо ее, несколько скуластое, было довольно резко очерчено, но выражение суровости умерялось мягкими складками вокруг рта и задумчиво глядящими глазами с добрыми лучиками морщин в уголках. Глаза были задумчивы и теперь, когда Марья Игнатьевна, глядя на Глебку, исподволь расспрашивала его о том, из каких он мест, кто его родители, зачем он пришел в Архангельск. Глебка отвечал охотно, еще охотней налегал на квашеную капусту с картошкой и отвалился от тарелки только тогда, когда опустошил ее. Марья Игнатьевна поднялась, чтобы подложить углей в стоящий возле печки самовар, а когда вернулась, Глебка спал, уронив голову на стол, и лицо его впервые за много дней выражало довольство и покой. Спутанные светлые волосы лежали в тарелке, которая стояла торчком, придавленная головой спящего. Повидимому, сон сразил Глебку мгновенно, и он даже не успел пристроиться поудобней. Марья Игнатьевна приподняла Глебкину голову и высвободила тарелку. Закипел самовар. Марья Игнатьевна заглушила его и вернулась к столу, намереваясь разбудить Глебку и вымыть ему голову. Но все попытки разбудить его были напрасны. Сколько ни трясла Глебку Марья Игнатьевна, он продолжал спать непробудным сном, отсыпаясь за все дни, что был в пути. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВПРТАЯ БЛАЖЕННЫЙ ДЕНЬ День был воскресный, и Шилков поднялся довольно поздно, часов около девяти. Марья Игнатьевна уже истопила печь, испекла пресные шаньги-сочни с мучной поливой, поставила самовар. Напившись чаю, Шилков сел у окна, чтобы починить прохудившийся сапог, до чего в будний день никак руки не доходили. Марья Игнатьевна кончала у печки хозяйственные хлопоты. Шилковы вели негромкий разговор. Речь шла, главным образом, о госте, который спал за стеной уже двадцатый час. Гости, которым Шилковы давали временный приют, случались и раньше. Не будучи прямым участником большевистского подполья, Шилков, как и тысячи других архангельских пролетариев, знал, однако, о существовании этого подполья, каждодневно сталкиваясь с результатами его работы, и готов был по мере сил помочь ему. Найдя у себя в депо большевистскую прокламацию, прочитав ее, Шилков подкидывал ее еще кому-нибудь. Он готов был предупредить товарищей о готовящейся облаве, если стороной узнавал о ней, готов был помочь укрыться всякому, кого преследовала контрразведка. Случайно повстречав Глебку на вокзале, Шилков с первых же его слов понял, что паренек попал в беду и нуждается в помощи. Первое, что он сделал, - это отослал Глебку с вокзала, где каждый шаг был опасен, направил его к жене. Верная его помощница в подобного рода делах Марья Игнатьевна уже знала, что делать, если муж присылал кого-нибудь "с вокзала". Она приветила нежданного гостя, накормила, стараясь в то же время выведать о нем побольше, чтоб верней решить, что делать дальше. Навалившийся на измученного Глебку сон прервал осторожные расспросы Марьи Игнатьевны, и ей удалось узнать очень немного о Глебкиных делах. Сведения были слишком скудны для того, чтобы решить, что делать с гостем и чем ему можно помочь. Обо всем этом и говорили поутру в трехоконном домике на Мхах, пока один из собеседников работал шилом и дратвой, а другой - ухватом и веником. В конце концов, оба порешили, что раньше, чем что-либо предпринимать, необходимо подробней узнать о намерениях и нуждах гостя, а того прежде - дать ему как следует отоспаться и отдохнуть. По всему видно, что он вконец измучен своими путевыми злоключениями и тяготами. Шилков, убрав инструмент, надел починенный сапог и собрался уходить. Он сказал, что вернется только к вечеру, так как ему необходимо побывать в пригородной Маймаксе, где у него работал на лесопильном заводе брат. Несмотря на близость Маймаксы к городу, от брата уже около трех недель не было никаких вестей. Брат был до прихода интервентов членом завкома, и его уже дважды арестовывали. Обеспокоенный его судьбой Шилков и решил нынче побывать в Маймаксе. Проводив мужа, Марья Игнатьевна взглянула на бойко махавшие маятником ходики. Было уже около одиннадцати часов, и она решила пойти посмотреть, не проснулся ли ее ночлежник. Гость спал уже без малого сутки. Неторопливыми и тихими шагами она прошла в соседнюю с кухней чистую горницу. Здесь в углу Марья Игнатьевна и постелила вчера Глебке на вытащенном из кладовушки сенничке. С трудом перетащив Глебку на сенничек, Марья Игнатьевна сняла с него валенки и портянки, распустила сыромятный поясок и прикрыла самодельным лоскутным одеялом. Она уже несколько раз наведывалась в горницу, и ее неизменно встречал богатырский храп спящего. Но сейчас сон был, видимо, на исходе, и на скрип открывшейся кухонной двери Глебка отозвался едва приметным движением бровей и век, словно собирался раскрыть глаза. Досыпая последнее, он разметался, скинул с себя одеяло и наполовину съехал с сенничка на пол. Сейчас, в беспощадном свете ясного утра, особенно резко бросалось в глаза, как обветрено Глебкино лицо, как костляво высунувшееся из рубахи плечо, как свалялись давно не чесанные и не мытые волосы. Съежившийся у ног Марьи Игнатьевны Глебка под заботливым взглядом ее стал как бы меньше вчерашнего и из рослого задорного подростка превратился в ребенка. И с каждым мгновеньем он все уменьшался, пока не стал совсем крошечным, таким, какими были собственные ее дети в младенчестве. Их было трое - старшая дочь совсем недавно вышла замуж и уехала в Холмогоры, младшенькие двое рано умерли, заразившись дифтеритом. Это было очень давно, и она уже перестала думать об этом, но сердце матери имеет свою память, и оно ничего никогда не забывает. - Ах ты, боже мой, - забормотала Марья Игнатьевна, не отрывая от Глебки глаз. - Что же это ты раскрылся-то, чай не лето. И с сенника скатился. Ну скажи, пожалуйста, пол-то ведь ледяной вовсе. Низко склонившись над Глебкой, Марья Игнатьевна обхватила его плечи большими и еще сильными руками, приподняла, уложила как следует на сенничке и заботливо укрыла одеялом. Глебка сперва не сознавал, где он и что с ним делают, но смутно ощущал, что с ним делается что-то приятное. Ему вдруг стало теплей, мягче. Постепенно от глубокого сна он переходил в полусон. Потом, когда Марья Игнатьевна, устраивая его поудобней, подоткнула вокруг ног и плеч одеяло, Глебка вовсе проснулся. Но глаз он еще не раскрыл, а только потянулся в сладкой утренней истоме. В это мгновенье он почувствовал, наконец, прикосновение чьих-то рук и, распахнув веки, увидел Марью Игнатьевну. - Спи, спи, давай, - тихо проговорила она, откидывая с его лба растрепанные волосы. Глебка покорно закрыл глаза, хотя спать ему уже не хотелось. Ему было приятно, что над ним склонилась эта немолодая женщина и что ее неторопливые руки касаются его лица и волос. Между ним и этой женщиной протянулась какая-то невидимая ниточка. Их ощущения странным образом сблизились, словно бы они шли рядом одной узенькой тропкой, шли вдвоем и, кроме них, никого в целом мире не было. Несколько минут тому назад Марья Игнатьевна, глядя на свернувшегося калачиком Глебку, увидела его беспомощным, малым ребенком, а сейчас Глебка лежа на теплом сенничке под пестрым лоскутным одеялом и сам почувствовал себя совсем маленьким. И как всегда в таких случаях, всплыла в памяти мать. Она умерла в тяжком тысяча девятьсот шестнадцатом году, когда солдат Николай Шергин сидел еще в тюрьме. Глебке уже минуло тогда одиннадцать лет. Казалось бы, Глебка должен был хорошо помнить мать, ее живые черты, ее голос, движения, привычки, речь. Но он не помнил ее, верней не помнил ее памятью подростка, а помнил памятью более раннего, совсем ребячьего возраста. Воспоминания о матери были прочней всего связаны с памятью о самом раннем детстве. Может быть, именно поэтому на память чаще всего приходили не слова матери, а интонации, не движения всей ее фигуры, а руки, постоянно делавшие с маленьким Глебкой что-то хорошее и ласковое. Поэтому сейчас, когда руки Марьи Игнатьевны, устраивавшие Глебку на сенничке, коснулись его лица и волос, и возник образ матери. Потом память словно затуманилась, и Глебка уже ничего не видел, кроме склоненного над ним лица со строгими чертами, задумчивыми, печальными глазами и мягкими складочками вокруг рта. Он глядел в это лицо, и ему хотелось, чтобы Марья Игнатьевна еще что-нибудь говорила и чтобы это длилось долго-долго. Потом ему захотелось, чтобы она сейчас же велела ему что-нибудь сделать. Желание это было, казалось, вовсе не в характере озорного и непокорного Глебки, но, родившись этим утром, оно не покидало Глебку в течение всего последующего дня. Это был длинный и очень странный день. Он казался необычным, хотя как будто ничего необычного не произошло. Не было ничего необычного и в окружающей Глебку обстановке. Напротив, все было очень буднично и обыденно. Большая русская печь, две табуретки и два гнутых венских стула, рукомойник в углу, под ним деревянная бадейка с двумя ушками - все вещи в этом доме были самые простые и притом старые, держаные, линялые. Обыденны были и хозяйственные хлопоты Марьи Игнатьевны, как и сама она в своем темном ситцевом платье, с передником поверх него. Разговаривала она о самых простых вещах и разговаривать с ней Глебке было легко и нестеснительно. Потом, так же просто и ничего не скрывая, отвечал он на ее вопросы об умершей матери, о деде Назаре, наконец, об отце. Об отце, после его смерти, Глебка говорил впервые. Обычно неловкий и скупой на слово, он на этот раз не затруднялся рассказом. Он мог рассказать все и действительно рассказал все этой женщине, так неожиданно приласкавшей его. Марья Игнатьевна уже давно поставила в печь два огромных черных чугуна с водой. Теперь вода била в них ключом, и Марья Игнатьевна отодвинула их ухватом подальше от огня. Потом она принесла из сеней большую деревянную бадью-корыто. Вымыв и чуть распарив корыто кипятком, Марья Игнатьевна поставила его посредине кухни. Налив его горячей водой и разведя ее холодной, она таким же образом развела воду в ведре и поставила рядом с корытом. Потом придвинула к корыту табуретку и положила на него кусочек серого мыла и сделанную из рогожки жесткую мочалку. Проделав все это, она сказала решительно: - Раздевайся и полезай в воду. Глебка стоял около корыта в смущении и не решаясь выполнить команду. Марья Игнатьевна, сделав вид, что ей что-то нужно в соседней горнице, вышла из кухни. Глебка постоял еще с минуту над корытом. Подошел Буян и, понюхав воду, громко и презрительно фыркнул. - Ну-ну, как раз для тебя тут приготовили, - проворчал Глебка и, отодвинув Буяна ногой, принялся раздеваться. Потом Глебка сидел у окна чистый, причесанный, одетый в свежую рубаху Шилкова. Он не помнил, чтобы когда-нибудь ему было так хорошо, чтобы чувствовал он себя таким же свежим и легким. Марья Игнатьевна еще шлепала в корыте только что выстиранным Глебкиным бельем, потом развешивала его в сенцах, прибиралась в кухне. Глебка слышал, как она двигалась по дому и, сидя спиной к ней, ощущал каждое ее движение. Долго сидел Глебка у окна, выходящего на заснеженную пустынную улицу. Стекла покрыты были внизу ветвистым узором. Сквозь верхние половинки стекол виднелась старая береза с заиндевевшими голыми ветвями. На этих искривленных голых ветвях лежал оживляющий их розоватый отсвет невидимой вечерней зари. День угасал. День уходил - бездумный, блаженный, удивительный день, так неожиданно ворвавшийся в суровую череду трудных, горьких дней. И, как бы подводя под этим днем итоговую черту, как бы возвещая о конце его, за окном раздался громкий скрип снега. Мимо окна прошел торопливо шагавший человек. Это был возвращающийся домой Шилков. Блаженный день кончился. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ТРУДНЫЙ ВЕЧЕР Едва Шилков переступил порог, Глебка спросил: - Как с поездом-то будет? Он уже сидел спиной к окну и глядел прямо на входящего Шилкова. День, догоравший за Глебкиной спиной, словно бы и не бывал никогда. Это был сон - краткий и сладостный сон, от которого Глебка внезапно пробудился. Постепенных переходов от смутного сна к беспощадной яви не было; переход был резок, как все в характере Глебки. Он требовательно смотрел на Шилкова и требовательно спрашивал о поезде, как будто этот поезд должен был сию же минуту явиться возле дверей дома и, подхватив Глебку, тотчас мчать его к фронту. Но Шилков вовсе не был подготовлен к Глебкиному вопросу. Думая в эту минуту о чем-то своем и, видимо, заботившем его, он с удивлением глянул на Глебку и, нагнувшись, чтобы взять у порога голик, спросил: - Это ты про какой такой поезд? Он обмахнул голиком снег с сапог и выпрямился. Глебка хотел было тотчас же пуститься в объяснения, но Марья Игнатьевна коснулась рукой его плеча и сказала: - Постой, Глебушко, с поездом-то. Человек только ногу за порог занес, а ты с ножом к горлу приступаешь. Дай срок и до поезда черед дойдет. А пока вот возьми-ко лучше веник да подпаши пол в горнице. Глебка взял веник и, насупясь, поплелся в горницу. Никого другого он бы ни за что не послушался в эту минуту, но Марье Игнатьевне он не мог перечить. А она, проводив Глебку глазами до дверей, повернулась к Шилкову, и лицо ее тотчас приняло такое же выражение тревоги и озабоченности, какое она заметила на лице входящего в дом мужа. Подойдя к раздевающемуся у порога Шилкову, она спросила, понизив голос: - Ну как там? - Плохо, - отозвался Шилков отрывисто. - Взяли Федора в среду. - В тюрьму? - Не знаю. Надо искать концы. К прокурору придется тебе завтра идти. Меня с работы не отпустят. Шилков повесил на гвоздь пальто, потом шапку. Шапка слетела на пол, но он не заметил этого. Марья Игнатьевна подняла шапку и, повесив ее, ушла с ковшиком в сенцы, где стоял ушат с водой. Шилков стал перед рукомойником и закатал до локтей рукава рубахи. Вернувшаяся из сеней Марья Игнатьевна налила в рукомойник воды и стала возле мужа с полотенцем в руках. Умываясь, он торопливо и отрывисто пересказал ей все, что ему удалось узнать в Маймаксе об аресте брата. Кончив свой недлинный рассказ, Шилков взял из рук Марьи Игнатьевны полотенце и, растирая им кожу докрасна, продолжал горько и злобно: - На этой неделе в одной Маймаксе контрразведка шестьдесят человек в тюрьму кинула. А всего через одну губернскую тюрьму, говорят, до тридцати восьми тысяч арестованных прошло, из которых восемь тысяч, слышь, уже расстреляны. Но уже и тюрьмы им не хватило: устроили тюрьмы на Бревеннике, на Быку, в подвалах Таможни, на Кегострове. В Мурманске, рассказывают, то же, что и у нас. В одном только городе битком набито пять тюрем, не считая других: на Торос-острове, на Дровяном, в Александровске, в Печенге и даже на бывшем военном корабле "Чесма". Ко всему тому еще каторгу сделали на Белом море, на острове Мудьюге, туда уже больше полтыщи людей палачи нагнали, голодом изводят их, убивают. Но, видно, всего того мало. Нынче совсем взбесились проклятые, прямо встречного и поперечного хватают. Военно-полевые суды, как мясорубки, работают. На Мхах каждую ночь расстреливают... Шилков смолк. Глухой надсадный голос его оборвался. На пороге горницы с веником в руках стоял Глебка и глядел прямо ему в рот горящими глазами. Шилков посмотрел на его худое, осунувшееся лицо и, помолчав, сказал: - Да. Вот, брат, какие у нас тут дела. Он бросил полотенце на табурет и принялся широко вышагивать по скрипучим половицам кухни. Марья Игнатьевна подобрала полотенце и, подвинув табурет к столу, сказала тихо: - Пойди, Гриша, поешь. Мы уже отобедали. - Потом, - сказал Шилков и прошел мимо стола в горницу. Через минуту стукнули о пол каблуки брошенных на пол сапог и скрипнула кровать. Марья Игнатьевна повесила полотенце на гвоздь возле рукомойника и прошла в горницу, сказав: - Ты, Глебушка, пожди тут, я сейчас. Глебка положил веник на место и снова уселся у окна. Густеющие сумерки затягивали плотной серой дымкой улицу, дома, сиротливо стоящую у ворот старую березу. Она кивала на ветру голыми черными ветвями, точно протягивая к Глебке искривленные многопалые руки. Ветер гнал по земле серебряную порошу. Глебка проводил глазами эти маленькие серебряные метелочки снежной пыли, и глаза уперлись в хмурую теряющуюся в сумерках кочковатую низину. Там Мхи... Глебка вздрогнул. Ему вдруг снова послышался голос Шилкова: "На Мхах каждую ночь расстреливают..." Глебка передернул плечами и опустил руки на колени. Подошел Буян и ткнулся в руки мягкой теплой мордой. Глебка забрал в горсть его ухо, как часто делал, лаская пса, но лицо его было совсем неласково. Оно было суровым, и между светлых бровей пролегли на переносице две тоненькие морщинки. - Идти надо, а? - спросил он, поворачивая к себе собачью морду. Буян глянул на него большими карими глазами и лизнул Глебкину руку. Глебка вздохнул и, выпустив ухо Буяна, поглядел на закрытую дверь горницы, за которой скрылась Марья Игнатьевна. Уходя, она сказала, что сейчас воротится, но время шло, а Марья Игнатьевна не возвращалась. Из-за дверей доносился ее сдержанный приглушенный голос. Потом говорил Шилков, потом снова она. Так прошло, должно быть, часа полтора не меньше, когда оба, и Шилков и Марья Игнатьевна, вышли, наконец, из горницы. Глебка сидел все на том же месте у окна, за которым уже совсем стемнело. Таинственно поблескивали в темноте серебристые узоры на стеклах. Глебка сидел сгорбясь и смотрел на них не отрываясь. Марья Игнатьевна торопливо подошла к нему: - Бросили мы тебя. Заскучал, поди. Ничего. Сейчас мы вот поужинаем. Она захлопотала по хозяйству, зажгла пятилинейную лампочку, поставила самовар и принялась вынимать из настенного шкафчика посуду. Шилков заходил из угла в угол, поглядывая искоса на сидящего у окна Глебку, потом подошел к нему, постоял около, протянул руку к его волосам и поерошил их. Глебке было неловко от этих прикосновений. Очи будили в нем чувство настороженности, смутное и неясное. Он словно ждал чего-то, что должно последовать за этой лаской, в то время как ласку Марьи Игнатьевны он принимал бездумно и всем существом. Но Марья Игнатьевна с приходом Шилкова либо разговаривала наедине с мужем, либо хлопотала по хозяйству и к Глебке обращалась мало. Сейчас она занята была тем, что накрывала в горнице на стол. Сели за ужин молча. Ужин состоял из пареной брюквы и испеченных утром пресных шанежек-сочней. К этому прибавилась оставшаяся от шилковской доли обеда пустая похлебка из овсянки. Марья Игнатьевна уделила похлебки и Глебке. К тому времени, как тарелки были очищены, на кухне зашумел самовар. Марья Игнатьевна вышла с посудой на кухню и вскоре вернулась с кипящим самоваром. Самовар, утвердившись на черном железном подносе с нарисованными на нем красными цветами, завел тоненькую пискливую песенку. Перед опущенным книзу носиком его стояла полоскательница. Вокруг расположились три старенькие чашки, синяя стеклянная сахарница и деревянное блюдо, служившее хлебницей. В сахарнице на донышке лежали крохотные кусочки сахару, а на деревянном блюде - несколько сочней. Налив всем чаю, Марья Игнатьевна только пригубила свою чашку. Потом поднялась и, взяв с комода заранее приготовленные спицы, моток шерсти и порванную Глебкину рукавицу, села с ними к столу. Она сидела у края стола, и губы ее слегка шевелились, подсчитывая петли. Шилков, хмурый и сосредоточенный, рассеянно прихлебывал чай. После долгого молчания он отодвинул в сторону опустевшую чашку и, закурив, повернулся, всем корпусом к Глебке. - Да, - сказал он, повторяя давешние слова. - Вот, брат, какие у нас тут дела. Глебка поглядел на Шилкова, точно спрашивая, что же дальше будет. Шилков посмотрел на жену и сказал негромко: - Мы с Марьей Игнатьевной говорили только что о тебе, прикидывали и так и сяк. Она мне все рассказала и про отца твоего и про другое... Марья Игнатьевна, не отрываясь от работы, согласно кивнула головой на слова мужа. Глебка отвернулся и нахмурил светлые брови. Ему неприятно было, что их разговор с Марьей Игнатьевной стал известен Шилкову. То, что говорил Глебка этой женщине, он никому никогда не сказал бы. Словно догадываясь о том, что происходит в Глебкиной душе, Марья Игнатьевна подняла на Глебку полные заботы глаза, и он тотчас отвел свои. Шилков снова заговорил. - Дело, видишь, такое, что ты уже на выросте и пора тебе кой-что понимать в жизни. Судьба тебя не баловала и мало хорошего дала, это по всему видно, но мы с Марьей Игнатьевной считаем, что с сегодняшнего дня она должна перемениться. Вот ты идешь сейчас будто бы к перемене своей судьбы, хочешь пробиться к красным, к своим. Это правильное направление, нечего говорить, но при этом надо еще о многом подумать, чего ты, парень, не учел. Во-первых, дорога опасная и неизвестно, пробьешься ли ты на Советскую сторону. Во-вторых, если и придешь туда, то что же дальше? Какую большую пользу ты в деле оказать можешь? Ровным счетом никакой. Для того, чтобы польза людям от тебя была, надо самому кой-что уметь да знать. А ты еще покуда ничего не умеешь и ничего не знаешь. И выходит так, что сейчас главная твоя задача - уменья и знанья набираться, значит, учиться. Как раз у тебя такой и возраст. А уж коли учиться, то за этим не в глухие леса идти. Сейчас случай сам указывает тебе верный путь. Архангельск - город немалый. Здесь и заводы, и школы, и люди знающие, есть где и есть чему поучиться. Эти камманы заморские и белогады - дело скоротечное. Долго они не протянут на нашей земле. Уже слышно, Шестая армия сильное наступление вела и вести будет в ближайшем времени. Архангельские рабочие ей тоже помогут колыхнуть поганую власть. Одним словом, есть уверенность, что скоро мы опять будем у себя хозяевами. А тогда - все пути тебе открываются. Жить будешь у нас - места хватит и с хлебом как-никак перебьемся. Станет снова Советская власть - в школу пойдешь и так далее. Здесь тебе будет шире путь, чем в сторожке твоей, это уж поверь и голову будет куда приклонить, будешь у нас, как свой. Вот мы какое решение тебе предлагаем, и это решение самое правильное. Ты как на это смотришь? А? Шилков выпустил густой клуб сизого дыма и вопросительно поглядел на Глебку. Глебка молчал, потупясь и кося глазом в сторону Марьи Игнатьевны, словно справляясь о ее мнении. Это мнение, видимо, совпадало с мнением Шилкова. Продолжая перебирать спицами и беззвучно шевелить губами, она изредка сопровождала слова мужа согласным кивком головы. Желтый, неяркий свет лампы мягко скользил по ее лицу. Она сидела с краю стола, но была центром мирной домашней картины этого вечернего застолья. В эту мирную домашнюю картину входил и Глебка. Он чувствовал это, и ему было приятно быть частью домашнего мира Марьи Игнатьевны. Ему приятно было все, что его окружало: и писклявый меднощекий самовар, и синяя стеклянная сахарница, и выщербленные блюдечки, и протертая клеенка, и самый воздух комнаты - теплый, ровный, с сизыми разводами дыма. Все это казалось надежным, прочным и приманчивым. Все это отгораживало от стоявшей за стенами стужи, от глухой ночной тьмы, от неизвестности, от злых жизненных случайностей, от одиночества. Входя в этот мир, Глебка разом приобретал семью, дом, ласку. И все это предлагалось не на час, не на день, а навсегда. Навсегда... Глебка поднял голову, медленно огляделся, будто проверяя, что он приобретает, принимая в дар этот обжитой теплый мир, и встретился глазами с Шилковым. Тот ободряюще улыбнулся ему и спросил: - Ну, идет Марфа за Якова? Глебка тяжело задышал и потупился. Краем глаза он уловил, что Марья Игнатьевна, подняв голову от вязанья, тоже улыбается ему. - Идет? - повторил Шилков. И тогда Глебка, не поднимая глаз, сказал сиплым от волнения голосом: - Нет. Он шумно передохнул, словно через силу вырвал из себя это резкое "нет"; потом прибавил тише и глуше: - Идти я должен. На Шелексу. В комнате наступила тишина. Все в ней застыло. Неподвижно и насупясь, сидел за столом Глебка. Застыл напряженно глядящий на него Шилков. Остановились пальцы Марьи Игнатьевны. Только синяя струйка дыма медленно плыла над столом, да в кухне четко постукивали ходики. - Так, - выговорил после долгого молчания Шилков, стараясь, видимо, собраться с мыслями. - Так, значит... Ни он, ни, Марья Игнатьевна не ждали такого ответа от Глебки. Давеча, уйдя в горницу и шепчась целых полтора часа, они, казалось, все обговорили и все решили в Глебкиной судьбе. Нельзя было оставить скитаться в одиночестве по свету обездоленного сироту. Нельзя было поступить иначе! Нельзя было не раскрыть перед ним двери дома и вместе с ними и души свои! И вот они так и сделали. Отказ Глебки войти в раскрытые перед ним двери был непонятен им. Они еще не верили в окончательность Глебкиного решения. Они полагали, что нет таких причин, которые могли бы помешать Глебке принять новую жизнь. Глебка полагал, что такие причины есть. Разве мог он, имея на руках важное письмо к комиссару, сидеть в этом доме. Он не рассказал об этом письме даже Марье Игнатьевне. Ни она, ни Шилков ничего не знали об этом письме. Глебка же получил это письмо из дрожащих, восковеющих рук отца. Они не видели, каким при этом было лицо бати. Глебка видел. Они не видели багрового пятна на снегу у крыльца и холодной зари, встававшей из-за леса, когда он вышел утром на крыльцо сторожки и, стоя на его ступенях, поклялся идти отцовской дорогой... Глядя в лицо Глебки, Шилков вдруг потерял охоту уговаривать его остаться. Молчала и Марья Игнатьевна. Руки ее, державшие Глебкину рукавицу, дрогнули, спицы тихо звякнули одна о другую, и из глаз ее выкатились две крупные слезы. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ УТРЕННЯЯ ЗВЕЗДА На другой день рано утром Глебка вместе с Шилковым отправился на вокзал. Марья Игнатьевна, накинув на плечи шерстяной полушалок, вышла проводить их за ворота. Отойдя шагов пятьдесят, Глебка оглянулся. Еще не развиднелось, но при свете звезд Глебка ясно различил стоящую у ворот высокую фигуру и вьющиеся вкруг ее плеч на ветру концы полушалка. Полчаса тому назад, собирая Глебку в дорогу, Марья Игнатьевна подала ему нагретые на теплой печи валенки. Глебка сел на стоявшую возле печи скамью, чтобы надеть валенки. Марья Игнатьевна вздохнула и присела рядом с ним на краешек скамьи. - Смотри ж, Глебушка, коли худо будет, стукнись к нам. Для тебя двери наши открытые. Марья Игнатьевна близко наклонилась к Глебке, и он почувствовал на своем лице ее теплое дыхание. - Обещаешь? - спросила она совсем тихо. - Обещаю, - так же тихо откликнулся Глебка. Он надел валенки, ватник, перекинул через плечо лямку холстинной торбы, свистнул Буяна и вышел на заснеженную предутреннюю улицу. Было еще совсем темно. Над головой стояло усыпанное крупными звездами небо. От реки тянуло влажноватым ветром. Шилков поднял лицо кверху и подставил его ветру. - К теплу, пожалуй, - сказал он негромко. Они направились к центру города, там спустились на реку и пошли к другому берегу в сторону вокзала. К тому времени, когда они пришли на вокзал, звезды начали едва приметно бледнеть. К городу пробивался бледный серый рассвет. Шилков привел Глебку прямо в паровозное депо. Огромные двери-ворота были уже раскрыты настежь. В глубине депо стояло три замасленных, чумазых паровоза. Глебка с любопытством оглядывал эти высокие стены, лежащий среди них огромный пятачок поворотного круга, расходящиеся от него веером к паровозным стойлам рельсы, каменные рвы с кучками золы и шлака. Все это было так занятно, что в первые минуты Глебка забыл, зачем сюда пришел. Шилков прямо от дверей направился к стоящим возле верстака двум рабочим. Один из них был белобрысый парень лет двадцати, другой - старик. Пошептался Шилков с ними о чем-то, потом подошел вместе со стариком к Глебке: - Вот, Лепихин, племяш мой. Приветь пока. Вслед затем он направился к двери, бросив на ходу, что скоро вернется. Старик Лепихин остался возле Глебки. Он был невысок ростом, но жилист и двигался сноровисто и быстро. Глаза его смотрели живо, правая рука частенько трогала заросшие густым седым волосом щеки. - Давай-ко сядем, - сказал Лепихин, как только Шилков скрылся за дверьми. - В ногах, брат, правды нет. Он подвинул скамейку к стоявшей возле дверей жаровне и сам первый сел. Глебка осторожно присел рядом. - Грейся, - кивнул Лепихин на жаровню и, помедлив минуту, спросил: - Племяш, значит, шилковский? Глебка, несколько озадаченный тем, что Шилков объявил его своим племянником, тем не менее понял, что возражать против этого он не должен, и молча кивнул головой. - Как звать-то? - Глебкой. - А годков сколько? - Четырнадцать, пятнадцатый. - Хорошие года. Лепихин помолчал, потом повторил неторопливо и раздумчиво: - Хорошие года. Глебка посмотрел на него с недоумением. Ему никогда не приходило в голову, что годы его - хорошие годы, да и сейчас он этого не понял и только пожал плечами в ответ на замечание старика. Лепихин вздохнул и, повернув голову к двери, задумчиво покачал головой. Он хотел еще что-то сказать, но в это время проходивший мимо солдат в рыжей шубе увидел сквозь раскрытые двери депо жаровню с золотой россыпью раскаленного угля и сказал, ступив на порог: - Эй, хозяин, пусти погреться. Не дожидаясь ответа, он вошел в депо и, остановившись против жаровни, протянул над ней руки. - Шуба-то на баране, а ты вдруг зазяб, - проворчал Лепихин, насмешливо и неприязненно глядя на солдата. - Меня та шуба не греет, - сказал солдат с усмешкой. Лепихин глянул на солдата своими живыми приглядистыми глазами. Солдат заметил, что его испытующе разглядывают, но, казалось, ничуть этим не смутился. Только скулы резче выступили на его смуглом, сумрачном лице. Лепихин обежал быстрым взглядом и это лицо и всю коренастую фигуру солдата и сказал: - В старом-то уставе было записано, что солдат должон иметь бравый и молодцеватый вид, а у тебя что-то не по уставу получается. Квелый ты какой-то. - Будешь квелый, - сердито буркнул солдат. Лепихин поскреб щетинистые щеки и насмешливо спросил: - Что, солдат, аль невесело на белом свете жить? Он сделал ударение на слове "белом". Солдат, смотревший на свои протянутые над жаровней руки, медленно поднял на старика сумрачные глаза. - Думаешь на красном веселее? Старик не мигая встретил его тяжелый взгляд. - А ты-то сам как думаешь? - Солдату думать не приказано. Лепихин усмехнулся и показал на отвернутую полу рыжей шубы. - Баран твой тоже, видно, не думал, так вот зато из него шубу и сделали. - Неизвестно еще, что из нас сделают, - буркнул солдат. - Известно. Уже сделали, - резко сказал молодой белобрысый рабочий, подходя вплотную к солдату и глядя на него с нескрываемой злобой. - Бандитов сделали. Каждый день людей расстреливать на Мхи водите. - Я не вожу, - сказал солдат, сердито сопя и снова опуская глаза на свои руки, протянутые над жаровней. - Не ты, так другой, какая разница? Одна шайка. - Постой, Городцов, - вмешался Лепихин. - Ты не горячись. Он оттеснил Городцова и подмигнул ему, давая понять, что он повел разговор очень уж круто и опасно. Потом повернулся к солдату и уже без насмешки спросил: - Ты, видать, не так давно в солдатах? - Месяца два всего. - По мобилизации? - По мобилизации. - А прежде чего делал? - Прежде лесорубом был и по сплаву, то же самое ходил. - А сам откуда родом? - Шенкурской. - А-а, шенкурята - крепкие ребята. Как боровички. И скуласты. Случаем, не Зуев твоя фамилия? - Зуев, - солдат удивленно поднял брови. - Откуда ты дознался? - Дознаться нетрудно, - снисходительно усмехнулся Лепихин. - Половина шенкурят - Зуевы. - Верно, - сумрачное лицо солдата впервые за все время посветлело и на нем мелькнула улыбка. - Зуевых у нас, верно, много. И ребята шенкурские крепкие. - Как же, слыхали о вашей крепости, - снова вмешался белобрысый Городцов. - В январе, сказывают, красные вам как раз под Шенкурском всыпали, так что вы и город кинули, да семьдесят верст аж за Шеговары драпали. Лицо солдата снова стало сумрачным и замкнутым. - То не нам всыпали, - сказал он обиженно. - То американцам да канадцам. Они там фронт держали. - Держали, да не удержали, - сказал злорадно Городцов. Лепихин взял его слегка за локоть и оттянул в сторону. Солдат молчал. Лепихин сказал, прищурясь: - Выходит, значит, все по справедливости, что назад к Москве отошел город. Старое такое присловье есть: Шенкурск городок - Москвы уголок. Может слыхал, лесоруб? Лепихин повернулся к солдату и говорил с ним теперь без насмешки. Солдат, помолчав, сказал: - Слыхал. Верно. Есть такая поговорка. Дед сказывал. Он вытащил из кармана шубы теплые рукавицы, обшитые защитного цвета сукном, и стал натягивать их на руки. Лепихин поглядел на рукавицы и спросил: - Тут на вокзале солдаты третий день по выгрузке дров работают. Ты случаем не из той партии? - Из той. - Ну-ну, - кивнул Лепихин, глядя с усмешкой на то, как натягивал солдат рукавицы и как пошел прочь от жаровни. Выходило, что солдат вовсе не греться заходил. Эти рукавицы, эта рыжая баранья шуба и волчья ушанка давали достаточно тепла и не хватало солдату, видимо, совсем другого. За этим-то другим и завернул он к рабочим депо, увидев открытые двери. Думая об этом, Лепихин проводил солдата взглядом до дверей. Тот уходил, словно нехотя или в глубокой задумчивости. На пороге он остановился и обернулся, словно желая что-то сказать и колеблясь, говорить ли. Потом, видимо, решившись и указывая на Городцова, сказал негромко: - Ты, папаша, этого белобрысого попридержи все ж таки. Больно рисково разговаривает с незнакомыми. На другого налетит этак и прямо в контрразведку угораздит, а там и на Мхи очень просто. - На другого он этак не налетит, - усмехнулся Лепихин. - У нас тоже глаза на месте. Прикидываем, с кем чего можно, с кем чего нельзя. А в общем, ты правильно это, конечно. Остерегаться надо, - Лепихин лукаво прищурился и добавил: - Особенно белому солдату. Солдат буркнул с такой же, как у старика прищуркой: - У нас то же самое глаза на месте. Прикидываем, что с кем можно. Лепихин тихонько засмеялся. - Ну, оно и ладно, коли так. Заходи, лесоруб, не прогадаешь. Я ведь, к слову сказать, тоже шенкурский. - Ну? - удивился и обрадовался солдат. - Ужо, теперь зайду беспременно. Он вышел. Лепихин постоял на месте, глядя ему вслед и сказал вздохнув: - Мужик-то, видать, не столько воюет, сколько горюет. - Не он один, - откликнулся Городцов, снова отошедший к своему верстаку. - В том и сила, что не он один, а много таких, - подхватил Лепихин с живостью. - В том и сила, - согласился Городцов. - А между прочим, я что-то от тебя не слыхал прежде ничего про Шенкурск. Ты что же в самом деле тамошний уроженец? - Я-то? - улыбнулся Лепихин. - Нет, я дальний. С Печоры, а в Шенкурске только один раз случаем бывал. Но это значенья не имеет. Раз белая власть и камманы заморские нам обоим не по носу, значит мы с ним земляки. Я так считаю, а ты как, парень? Лепихин снова подсел к Глебке и вопросительно поглядел на него. Глебка ничего не ответил, во-первых, потому, что не мог понять, как это можно навязываться в земляки белогвардейскому солдату, во-вторых, потому, что как раз в эту минуту в дверях депо появился Шилков. - Пошли, - сказал он коротко Глебке, не входя в депо и, видимо, торопясь. - Сейчас поезд. Глебка вскочил со скамейки и кинулся к дверям. Лепихин проворчал вслед: - Ишь, как взвился, и попрощаться с добрыми людьми времени нет. Глебка остановился на полдороги к дверям и обернулся. Лепихин махнул рукой. - Ладно уж, не ворочайся, а то пути не будет. Он встал со скамьи и подошел к Глебке. - Ну ни пуху тебе, ни пера, сынок. Лепихин нагнулся к Глебке и, заглядывая ему в глаза, сказал тихо: - Передавай там привет. - Кому? - спросил Глебка быстро и деловито, словно рассчитывая уже через полчаса быть на той стороне и передать поклон. - Кому? - переспросил Лепихин. - Друзьям-товарищам. А как всякий встречный на той стороне будет твоим другом и товарищем, то выходит неси поклон всем, кто на той Советской земле ходит. Последние слова Лепихин произнес совсем тихо у самого Глебкиного уха и, произнося их, невольно кинул опасливый взгляд на раскрытые двери - не прошел бы кто мимо, не услышал бы. Глебка молча кивнул головой и тоже покосился на двери. Старик вздохнул и задумался на мгновенье. Потом, точно спохватившись, суетливо полез в карман, вытащил две галеты и сунул их в Глебкину торбу. - На-ко, в дороге изгодится. Ну, бывай здоров. Не хворай, как говорится, а того главней, не теряйся. Лепихин повернулся и медленно побрел к верстаку. Глебка подбежал к Шилкову и вместе с ним вышел из депо. Они зашагали к стоявшему на путях поезду, составленному по преимуществу из теплушек. Когда они приблизились к зданию вокзала, дверь широко распахнулась, и на платформу вышло три иностранных офицера. Глебка мельком глянул на офицеров, и ему показалось, будто он их уже раньше видел. Офицеры постояли с минуту на платформе, потом подошли к классному вагону, находившемуся в середине состава. Отвернувшись от офицеров, Глебка тотчас забыл о них. Сейчас он мог думать только об одном - о предстоящем отъезде. И хотелось ему тоже только одного, чтобы Шилков поскорей посадил его в поезд и чтобы поезд поскорей отошел от архангельского вокзала. Они быстро шли мимо вагонов, и Глебка все гадал, в который из них Шилков посадит его. Но вагоны один за другим оставались позади, а Шилков все не сажал Глебку. Наконец, они миновали весь состав и подошли к паровозу. Стоявший возле колес паровоза человек с длинноносой масленкой в руках сказал торопливо: - А ну, давай скорей, пока не развиднелось. Тут Глебка понял, наконец, что он поедет на паровозе. Шилков подтвердил его догадку. Да. В вагонах проверяют документы, требуют пропуска. Здесь на паровозе безопасно. Когда понадобится, Глебка будет прятаться на тендере, одним словом, пусть он беспрекословно повинуется вот этому кочегару и еще машинисту. С ними все сговорено. Они все знают. Свои торопливые объяснения Шилков закончил приказанием: - А теперь полезай на паровоз. Да поторапливайся. Потом неожиданно тихо добавил: - В случае чего, адрес знаешь... Он не договорил. Глебка быстро полез на паровоз, таща за собой Буяна. В ту же минуту заверещал свисток главного кондуктора. Загудел паровоз. Глебка в последний раз глянул вниз. Шилков все еще стоял возле паровоза, держась за поручни вертикальной лесенки, на которую помогал взобраться Глебке. Когда паровоз дал свисток, Шилков со вздохом опустил руку и сказал дрогнувшим голосом: - Эх, счастливец ты. Мне бы туда... Он тоскливо поглядел на рельсы, бегущие туда, на юг, к фронту и дальше - к Вологде, к красной Москве... Паровоз запыхтел и тронулся с места. Мимо поплыли вокзальные строения. Потянулся бесконечный забор, огораживающий военные склады пригородной Бакарицы. На станции Исакогорка поезд ненадолго остановился. Как раз в ту минуту, когда подошел поезд, из белого здания станции вышел какой-то иностранный офицер в шинели с выдровым воротником. Глянув на него, Глебка вдруг вспомнил, что на офицерах, которых он недавно заметил на архангельском вокзале, надеты шинели с такими же вот воротниками... И едва Глебка подумал об этом, как его словно осенило. Он вспомнил двух офицеров, одетых точно так же. Это было там, возле горы. Ну да, именно их он и видел в Архангельске. Один - розоволицый с трубкой в зубах и другой - долговязый, который осенью приходил в Ворониху... Значит они тоже в этом поезде едут... При мысли о неприятных попутчиках Глебка озабоченно нахмурился. Озабоченность эта, впрочем, скоро прошла. Уж очень ясным и свежим было зарождающееся утро, и душа Глебкина светлела вместе со светлеющим небом. Паровоз быстрей побежал вперед. И вот он уже мчится среди полей и лесов. Уже далеко-далеко позади Архангельск, и с каждой минутой все ближе фронт, все ближе рубеж, за которым лежит земля, завещанная его батей... Уже давно рассвело. На полях, на деревьях, на телеграфных столбах, на плывущих обок проводах висит мохнатый морозный иней. Небо стоит высокое, бледно-голубое, выцветшее от морозца. С одного края оно обведено понизу нежной розоватой каймой. И под этим розовеющим небесным поясом, над синими зубцами леса мерцает яркая утренняя звезда. Поезд, громыхнув на стрелке, делает некрутой поворот и идет прямо ей навстречу. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ ОПАСНЫЕ ПОПУТЧИКИ Глебка не ошибался, окончательно решив, что из трех встреченных им на архангельском вокзале офицеров двое ему хорошо известны. Лейтенант Скваб и майор Иган действительно ехали в том же поезде, что и Глебка. Лейтенант Скваб возвращался из краткосрочного отпуска, который он провел в Архангельске, занимаясь своими коммерческими делами. Теперь, покончив с коммерцией, он ехал назад в свой полк, стоявший на железнодорожном участке фронта. Что касается майора Игана, то у него были свои основания для поездки на фронт. Вчера его вызвал к себе начальник контрразведки полковник Торнхилл, чтобы дать важное и срочное поручение. Когда майор явился к Торнхиллу, он застал в его кабинете еще одного офицера. Это был американский капитан по фамилии Митчел. Иган видел его мельком несколько раз и раньше. Стараясь не показывать своего интереса к капитану Митчелу, майор Иган принялся исподтишка разглядывать его. Капитан был сухопарым, неопределенного возраста человеком, с узким птичьим лицом и желтоватыми недобрыми глазами. Нижняя его челюсть была словно подобрана и смята к острому кадыку, зато крупный нос выпирал вперед. На самой переносице носовой хрящ был раздут и утолщен. "Боксером он что ли был?" - подумал майор Иган и тут же окрестил про себя американского капитана "Сломанным носом". На дальнейшие размышления по поводу наружности "Сломанного носа" майор Иган не имел времени. Полковник Торнхилл представил офицеров друг другу и тотчас начал отрывисто и сердито говорить о положении на фронте и состоянии американских и английских частей. И то и другое внушало опасения. Откуда появились эти опасения и в чем тут было дело? Дело было в том, что последние месяцы Красная Армия вела активные наступательные действия. Началось с потери интервентами Шенкурска, откуда в январе красные выбили части триста тридцать девятого и триста десятого американских полков. Позже красные атаковали американцев и канадцев под селением Кодыш. Долго создаваемые американскими инженерами укрепления не помогли делу: Кодыш пал, и американцы были вытеснены за реку Емцу. Не лучше было положение и на реке Мезени и Пинеге. Кроме ударов Красной Армии, серьезной угрозой становилось состояние войск интервентов. Революционные громы Октября пронеслись над всем миром. Над германскими и венгерскими, болгарскими и сербскими, румынскими и австрийскими городами реяло знамя Советов. Американские металлисты, уэльские горняки, лондонские докеры, французские ткачи требовали от правительств своих стран объяснений - зачем и с какими целями посылают они свои войска в Россию, требовали прекращения интервенции в России. Голоса протеста становились все громче и громче. Наконец, они докатились и до Архангельска, проникли и в заваленные снегами фронтовые землянки. Настроения эти укреплялись и усиливались под влиянием агитации, которую вели большевики, распространяя среди иностранных солдат листовки, рассказывая им правду о целях интервенции, организованной империалистами против молодой Советской республики. Таковы были причины, приводившие к тому, что американские, английские и французские войска на Северном фронте становились все менее стойкими и надежными, воевали все хуже и хуже. Среди солдат росло недовольство. В связи с поражениями на фронте волнения усилились. Все это серьезно беспокоило командование интервентов, а полковника Торнхилла приводило в неистовую ярость. С каждым днем усиливая террор, он, где только мог, уничтожал большевиков, сочувствующих им, подозреваемых в сочувствии, уничтожал всякого русского человека, которого мог заподозрить в верности Родине. Он расстреливал и закапывал живьем в землю, он терзал и пытал в подвалах контрразведки, он тысячами бросал ни в чем не повинных людей в зловонные, битком набитые тюремные камеры, он убивал пулей, тифом, голодом - ничто не улучшало положения интервентов. Люди умирали, а революция жила. Революция была бессмертна. Ее нельзя было убить. Но полковник Торнхилл не понимал этого. Он был создан не для того, чтобы понимать, а для того, чтобы убивать. Ярость его была слепой. Она возрастала по мере того, как возрастали затруднения интервентов и учащались их военные и политические провалы. Особенно выводили полковника из себя сведения о революционных настроениях в войсках. Между тем сообщения подобного рода поступали нередко. Вот только что всего несколько часов тому назад Торнхилл получил сведения о том, что в роте тридцать девятого американского полка, которая выдвигалась из резерва на железнодорожный участок фронта, идет сильное брожение, даже как будто подготовляется восстание. - Вы понимаете, что это значит, когда часть выдвигается на фронт с такими настроениями? - сердито спрашивал Торнхилл, расхаживая по кабинету из угла в угол, и, не дожидаясь ответа, резко продолжал: - Надо поехать и на месте разобраться, в чем там дело. Он перестал шагать и остановился возле своего письменного стола. Его обрюзгшее лицо с сероватыми отвислыми щеками было зло и озабочено. - Заодно надо посмотреть, что делается в наших частях, стоящих по соседству с зараженной ротой. В том же районе оперирует Дургамский полк, одна из рот которого размещена совсем рядом с триста тридцать девятым, о котором шла речь. Загляните к ним и, если это требуется, займитесь ими, майор. Торнхилл чуть повернулся в сторону майора Игана. Майор молча кивнул головой и тут же про себя расчел: "Дургамцы. Ну да. Скваб же служит в Дургамском полку и его рота как раз там стоит. Очень хорошо. Надо забрать Скваба с собой. Кстати и отпуск его кончился". Капитан Митчел вытянул тонкую шею и, клюнув воздух своим длинным носом, сказал вкрадчиво: - Раз уж мы едем, вы могли бы, полковник, поручить нам кой-что сделать и в пути. Подозреваю, что многие фронтовые дела и настроения имеют свое начало в Архангельске, где еще, несомненно, продолжает существовать и работать большевистское подполье. Видимо, имеются его ответвления и на дороге, связывающей город с фронтом. Я мог бы взять с собой небольшую команду и кое-что сделать в смысле внезапной, короткой проверки дороги. Капитан Митчел уставился своими желтыми глазами на полковника, а майор Иган недружелюбно и с ревнивым любопытством следил за капитаном... Однако этот молодчик, очевидно, имеет привычку основательно совать свой сломанный нос в чужие дела. К тому же похоже, что ему кем-то дано это право, иначе он не посмел бы так нагло наступить старику на мозоль. Ведь известно, что Торнхилл всюду хвастает, что уничтожил большевистское подполье. Интересно, как станет начальник чихать от такой понюшки. Полковник, стоя возле письменного стола, перебирал какие-то бумаги и фотографии. Он сделал вид, что за этим отвлекшим его внимание занятием плохо слушал то, что говорил капитан Митчел, и ответил только на последние его слова. - А, да, хорошо, возьмите команду. После этого полковник с досадой отбросил кипу бумаг в сторону, словно так и не нашел то, что ему нужно было, и повернулся к капитану Митчелу. - Да-да. Это хорошая мысль. Но не забывайте, что главное - это рота вашего триста тридцать девятого. Разговор длился еще минут десять. На прощанье полковник сказал обоим: - Даю вам самые широкие полномочия и неограниченную свободу действий на месте. Действуйте решительно. Надо раздавить бунт в самом зародыше, раздавить. Поняли? Раздавить. Полковнику, должно быть, пришлось по вкусу это слово, и он еще несколько раз повторил его. Оно понравилось и майору Игану, понравилось своей беспощадностью: он раздавит русских, он раздавит большевиков; он раздавит их влияние на своих солдат, разыщет и уничтожит их агитаторов; вырвет с корнем большевистские настроения среди солдат, малейший намек на подобное настроение. Весьма нравился майору Игану и наказ начальника контрразведки действовать решительно, а также данные при этом широкие полномочия. Единственно, что во всем этом не нравилось майору и стесняло свободу действий, - это присутствие американского капитана. Между тем капитан Митчел с самого начала чувствовал себя, по всей видимости, превосходно. В день отъезда на фронт он приехал на архангельский вокзал раньше других. Поговорив с сержантом, который привел на вокзал команду солдат, он отдал ему несколько приказаний. Потом пошел в зал ожиданий и встретил там майора Игана. Майор представил ему лейтенанта Скваба, сказав, что он командует ротой, стоящей рядом с мятежной ротой триста тридцать девятого. - О, вы будете нашей опорой, - любезно сказал капитан Митчел и сильно тряхнул узкую, вялую руку лейтенанта Скваба. Потом все трое вышли из вокзального здания и направились к поезду. Едва они подошли к своему вагону, как перед ними, словно из-под земли, вырос американский сержант. Капитан Митчел отдал ему приказание сажать команду в соседний вагон и после этого вернуться к нему. Сержант тотчас начал посадку. Глядя на солдат, майор Иган прикинул на глаз, сколько их может быть. Их было не меньше полусотни. Капитан Митчел, издали следя за посадкой, сделал несколько замечаний по поводу погоды, потом вытащил пачку "Лаки страйк" и предложил закурить. Лейтенант Скваб сказал, что он курит только "Кепстен" и, кроме того, вообще избегает курить на морозе. Майор Иган, ничего не сказав, молча вытащил трубку и, не закуривая, сунул ее в рот. Митчел сделал вид, что не заметил демонстративного отказа обоих англичан закурить американскую сигарету. Он привык к подобного рода уколам и платил англичанам той же монетой. Вчера английский поверенный в делах Линдлей препирался с послом Соединенных Штатов Френсисом по поводу девяноста тысяч пудов русского льна, который урвал почтенный посол в Архангельске из-под носа у англичан; сегодня английский офицер отказывается закурить американскую сигарету - крупны или ничтожно мелки факты, но вызваны они лютой неприязнью конкурентов друг к другу. Митчел хорошо знал и понимал это и потому, не обратив, особого внимания на демонстративно пыхтящего пустой трубкой майора Игана, закурил один. К нему подбежал сержант и доложил, что посадка команды закончена. Митчел кивнул головой и велел разыскать и привести к нему главного кондуктора. Сержант быстро пошел вдоль поезда и вскоре вернулся в сопровождении главного кондуктора. Оказалось, что капитан Митчел хорошо говорит по-русски. Он спросил у кондуктора, в каком вагоне едет поездная бригада. Кондуктор указал. Капитан Митчел повернулся к сержанту и, перейдя на английский, приказал пересадить десяток солдат в вагон к бригаде. Потом он спросил о связных, и сержант ответил, что трое связных солдат находятся уже в вагоне капитана. После этого Митчел повернулся к главному кондуктору и спросил по-русски: - У вас все готово к отправке? - Все, - ответил главный кондуктор поспешно. - Тогда отправляйте поезд. Главный кондуктор повернулся, чтобы идти, но капитан Митчел удержал его. - Отправляйте поезд отсюда. Главный кондуктор с минуту молчал, словно не понимая, чего от него требуют, потом сказал мрачно: - Хорошо. Он отступил на шаг назад, помахал фонарем, который все время держал в левой руке, потом вынул из-за пазухи свисток и дал длинную заливистую трель. После этого он хотел было, наконец, двинуться к своему вагону, но капитан Митчел снова задержал его, сказав: - Вы поедете с нами. Он указал рукой на ведущие в вагон ступеньки. Главный кондуктор испуганно покосился на американца и стал подниматься в вагон. Следом за ним поднялись все три офицера, и поезд тронулся. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ ВСТРЕЧА С ВЕСНОЙ Комиссар бригады Самарин заночевал на передовой в землянке командира батальона Яузова. Утром позвонили из особого отдела и сообщили, что взяты в плен два американца, а переводчика нет, так как он отлучился на другой участок. Спрашивали, что делать. Самарин сказал, что через час придет и сам допросит пленных. Ему и раньше случалось это делать, так как он хорошо знал английский язык Еще до первой империалистической войны, будучи моряком торгового флота, Самарин ходил в Англию и немного научился болтать по-английски. Попав на Северный фронт, он увидел, что его знания тут могут пригодиться, и решил пополнить их. Он серьезно засел за изучение английского языка и уже через полгода свободно разговаривал по-английски и даже писал листовки для распространения среди солдат интервентов. Услышав о взятых пленных, Самарин тотчас заторопился уходить от комбата. Он накинул поверх гимнастерки потертую кожаную куртку, перепоясался нешироким лоснящимся кушаком с наганом, накинул чуть набекрень старую солдатскую папаху, попрощался с комбатом и, натягивая на ходу рукавицы, вышел из землянки. Утро было наредкость свежее и ясное. В первую минуту Самарин даже зажмурился от блеска снега, а когда раскрыл глаза, то прямо на него глядела яркая зеленая звезда. - Здравствуй, красавица, - сказал Самарин, сразу почувствовав в это утро радостное оживление. Он пошел сперва темной и узкой натоптанной тропкой мимо двух бревенчатых пулеметных блокгаузов, потом вышел на наезженную дорогу, ведущую к деревне в районе станции Емца, где стоял штаб бригады и некоторые другие воинские учреждения, в том числе и особый отдел. До места было шесть километров, и Самарин решил идти пешком. Пока вызовешь из тылов лошадь, пока ее запрягут, пройдет верных полчаса, а за полчаса он полдороги отшагает. Кроме того, утро было так свежо и ярко, что невольно каждая жилка в теле запросила движения, и дорога словно сама побежала под ноги. Не мешкая и не теряя времени на раздумья, Самарин быстро зашагал по дороге. Скоро она свернула в лес. Каждый кустик, каждая ветка, каждый пенек были аккуратно одеты в пухлые снежные колпачки. Старые ели под тяжестью снега приспустили мохнатые лапы, а сосны так раскудрявились под утренним инеем и вырядились в такие тончайшие кружева, каких не выплести и самым искусным рукам устьянок, известных своей тонкой работой далеко за пределами родной Вологодской губернии. Самарин смотрел на эти сосны, не уставая любоваться их гордой прямизной и какой-то веселой кудрявостью. Он родился и вырос в Мариуполе, в Матросской Слободке, и на север попал впервые только в середине прошлого года. Север сразу полюбился ему своей строгой, некрикливой красотой. Особенно нравилась Самарину северная зима - сухая, морозная, снежная. Она взбадривала, побуждала к деятельности, молодила. Самарину едва перевалило за тридцать, но на вид ему можно было дать значительно больше. Самому ему казалось временами, что он прожил очень долгую и очень сложную жизнь, так бурны были последние ее годы. Впрочем, сейчас он чувствовал себя совсем юным. Весь мир вокруг него тоже помолодел и посвежел. Стоявшая в конце лесной прорубки звезда казалась только что рожденной; лес был молод и весел; само утро - свежо и улыбчиво. Даже снег под каблуками сношенных сапог так задорно поскрипывал, что скрип этот походил на посвистывание какой-то диковинной лесной пичуги. Пройдя километра полтора, Самарин так согрелся, что решил снять рукавицы. Снимая рукавицу, он уронил ее на дорогу, остановился, чтобы поднять, и застыл в неподвижности, забыв о лежащей у ног рукавице. Его вдруг поразила стоявшая вокруг тишина и поразила не потому, что была она необычной в районе, близком к передовой. К колдовской лесной тиши примешивалось еще что-то, что Самарин не сразу мог определить и назвать. Какой-то особый запах исходил от снега, какая-то особая тяжеловатая влажность была в ветре, обвевавшем лицо. Как-то по-особому нежны и неуловимы были переходящие один в другой розоватые тона утреннего неба. Все было особым, все стало вдруг необыкновенным в это утро. И всему этому особому и необыкновенному отыскалось, наконец, название. Это была весна. Пусть горело от морозца лицо, пусть ослепительно блистал снег, пусть прохватывал холодком ветер - все равно это была весна. Он забыл о ней. Он забыл, что существует на свете такое удивительное время года, забыл потому, что новую, приближающуюся весну от прошлой весны восемнадцатого года отделяла целая вечность. Трудно было даже так вот вдруг охватить одним взглядом напряженное лето восемнадцатого года, когда молодая Советская республика отбивалась от наседавших со всех сторон армий интервентов и белых генералов. За напряженным летом последовала еще более напряженная осень. Для Самарина она была заполнена тяжелыми боями на Северном фронте, куда он прибыл с первым отрядом красных. В изнурительных боях нужно было сдерживать отлично снабженную и вооруженную, во много раз превосходящую численно армию интервентов и белогвардейцев, имея под рукой еще разрозненные красные отряды, состоящие из людей необученных, плохо вооруженных, полуодетых и полуголодных, лишенных самого необходимого, людей, главным оружием которых была непримиримая ненависть к старому, отжившему миру. Нужно было не пропустить врага, рвущегося к Котласу и Вологде, а оттуда к Москве и Петрограду - к самому сердцу республики. Нужно было драться насмерть и одновременно с этим, в процессе упорнейших боев, на ходу строить северную Шестую армию, такую армию, которая могла бы сдержать интервентов и белогвардейцев, дать им отпор. Все это нужно было делать без промедлений и колебаний с напряжением всех сил. Все это было проделано, и вот зимой девятнадцатого года настал день и час, когда рожденная в боях Шестая армия двинулась вперед. В ее рядах шел и комиссар Самарин. Он прошел около двухсот верст безлюдными лесами, бездорожьем, в тридцатисемиградусные морозы, он участвовал во взятии Шенкурска, был ранен. Вскоре он снова вернулся на железнодорожный участок Северного фронта, побывал и на Онежском направлении. Оперативной боевой и неотложной политической работы было так много, так плотно заполняла эта работа сутки, что больше трех-четырех часов на сон обычно никак не выкраивалось. Немудрено поэтому, что комиссар Самарин не заметил, как подкралась к нему весна; немудрено, что так поразила его нежданная встреча с ней в глухом лесном уголке. Долго стоял Самарин на лесной дороге, подставив лицо влажному ветру и забыв о лежащей у ног рукавице. Потом вдруг огляделся вокруг и сказал с радостной дрожью в голосе: - Черт побери, до чего же хорошо на свете жить! Он еще раз огляделся и быстро пошел вперед, так и оставив на снегу рукавицу. А спустя десять минут он повстречал на перекрестке несколько розвальней, везущих в тыл тяжело раненых. Настроение радостной приподнятости, которое охватило Самарина на лесной дороге, разом исчезло. Когда сани проехали, Самарин быстро зашагал своей дорогой, но мысли его резко изменили направление Через полчаса он был уже в деревне, в которой расположился штаб бригады, и направился прямо к избе, занимаемой особым отделом. Первое, что бросилось ему в глаза, когда он вошел в избу, были двое пленных, сидевших на лавочке, идущей вдоль боковой стенки русской печи. Пленные сидели поодаль друг от друга, и Самарин в первую минуту не понял, почему они так сидят. Но тут же он разглядел, что один из пленных офицер, а другой солдат, и все стало понятным. Две шубы лежали на другой лавке, в углу. В избе было жарко натоплено, и пленным, видимо, велели раздеться. Солдат сидел в коротком жиденьком травянистого цвета френчике с парусиновым широким кушаком такого же цвета. Кушак зацеплялся за два медных крючка, нашитых сзади на френче. Нашиты они были так высоко, что кушак приходился под самую грудь. Френч офицера, более темный по цвету и из хорошей плотной материи, был не в пример солдатскому долгопол. Длинные лацкана открывали шею. Под френчем надета была серая рубашка и черный галстук. Офицер был довольно молод, но уже начинал полнеть. Об этом свидетельствовали его тугие щеки, наплывающая ниже подбородка складка и массивный затылок. И, глядя на этого офицера, на его плотные щеки, Самарин внезапно представил себе ввалившиеся щеки красноармейцев сто пятьдесят шестого полка, только что вышедших из жестокого боя и собравшихся на митинг, на котором постановили уделять из своего и без того тощего пайка четверть фунта хлеба в день для голодающего Петрограда. В эту минуту дверь, ведущая из кухни на чистую половину избы, приоткрылась, и из нее выглянул начальник особого отдела бригады комиссар Полосухин. Самарин отвернулся от пленного офицера и прошел к Полосухину. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ ОФИЦЕР И СОЛДАТ Полосухин прикрыл за Самариным дверь и сказал: - Вот, товарищ комиссар, наши шелексовцы опять пошарили ночью в тылах у белых и притащили двоих. Прогляди-ко отобранные у них документы. Что за типы? Самарин взял лежащие на столе документы и заглянул в них. - Американцы. Триста тридцать девятый полк. - Ага, - отозвался Полосухин. - Это ладно. Этот полк очень даже нас интересует. - Тут солдат и офицер. Как думаешь, кого прежде допрашивать лучше? Полосухин на мгновенье задумался, потом сказал с живостью: - Знаешь что? Давай прежде обоих вместе? Попробуем? Пусть солдат на своего офицера полюбуется, как он крутиться станет. А? - Пожалуй, - согласился Самарин. - Вроде очной ставки. Обоих пленных позвали в комнату. Они вошли: впереди офицер, сзади солдат. Офицер шел неуверенной, нетвердой поступью. Солдат шагал ссутулясь, но твердо. Выправки у него никакой не было, и он мало походил на солдата. - Садитесь, - сказал Самарин обоим по-английски и указал на два табурета, стоявшие перед простым деревенским столом, за которым он успел уже усесться. Полосухин отошел к окну и оттуда внимательно оглядывал пленных. Пленные сели. При этом офицер довольно неловко плюхнулся на табурет, будто у него подкосились ноги. Солдат опустился осторожно на самый краешек табурета, как человек, который не привык, чтобы его приглашали присесть. Офицер, нервно подернув плечом