мог позволить себе уделить весьма скромную часть этого зерна на еду, о чем я расскажу своевременно. Дело в том, что у меня пропал весь сбор от первого посева: я плохо рассчитал время, посеял перед самой засухой, и семена не взошли в том количестве, как должны были бы взойти. Но об этом потом. Кроме ячменя, у меня, как уже сказано, выросло двадцать или тридцать стеблей рису, который я убрал так же старательно и для той же цели, - чтобы готовить из него хлеб или, вернее, еду, так как я открыл способ обходиться без печи. Но это было уже потом. Возвращаюсь к моему дневнику. Все те четыре или три с половиною месяца, когда я был занят возведением ограды, я работал, не покладая рук. 14 апреля ограда была кончена, и я решил, что буду входить и выходить через стену по приставной лестнице, чтобы снаружи не было никаких признаков жилья. 16-е апреля. - Кончил лестницу; перелезаю через стену и каждый раз убираю лестницу за собой. Теперь я огорожен со всех сторон. В моей крепости довольно простору, и проникнуть в нее нельзя иначе, как через стену. Но на другой же день после того, как я окончил свою ограду, весь мой труд чуть не пропал даром, да и сам я едва не погиб. Вот что произошло. Я чем то был занят в ограде, за палаткой, у входа в пещеру, как вдруг надо мной посыпалась земля со свода пещеры и с вершины горы, и два передние столба, поставленные мною, рухнули со страшным треском. Я очень испугался, но не догадался о настоящей причине случившегося, а просто подумал, что свод обвалился, как это было раньше. Боясь, чтобы меня не засыпало новым обвалом, я побежал к лестнице и, не считая себя в безопасности здесь, перелез через стену. Но не успел я сойти на землю, как мне стало ясно, что на этот раз причиной обвала в пещере было страшное землетрясение. Земля подо мной колебалась, и в течение каких нибудь восьми минут было три таких сильных толчка, что от них рассыпалось бы самое прочное здание, если бы оно стояло здесь. Я видел, как у скалы, находившейся у моря в полумиле от меня, отвалилась вершина и рухнула с таким грохотом, какого я в жизни своей не слыхал. Море тоже страшно колыхалось и бурлило; мне даже кажется, что в море подземные толчки были сильнее, чем на острове. Ни о чем подобном я не слыхал раньше и сам никогда не видел, так что был страшно поражен и ошеломлен. От колебаний почвы со мной сделалась морская болезнь, как от качки; мне казалось, что я умираю; однако, грохот падающего утеса привел меня в себя: ко мне вернулось сознание, и я замер при мысли, что на мою палатку может обрушиться гора и навсегда похоронить все мое добро. И сердце замерло у меня второй раз. Когда после третьего толчка прошло несколько минут благополучно, я приободрился, но из боязни быть похороненным заживо долго еще не решался перелезть через ограду и все сидел на земле в полном унынии, не зная, что предпринять. И за все это время у меня не мелькнуло ни одной серьезной мысли о боге, - ничего, кроме избитых слов: "господи, помилуй меня". Но как только опасность миновала, забылись и они. Между тем собрались тучи; потемнело, как перед дождем. Задул ветерок - сначала слабо, потом сильнее и сильнее, и через полчаса забушевал страшнейший ураган. Море запенилось, забурлило и с ревом билось о берега; деревья вырывало с корнями; картина была ужасная. Так продолжалось часа три; потом буря стала стихать, и еще часа через два наступил мертвый штиль, и полил дождь. Все время, покуда свирепствовал ураган, я сидел на земле, подавленный страхом и отчаянием. Но когда пошел дождь, мне вдруг пришло в голову, что дождь и ветер являются, должно быть, последствием землетрясения, значит, оно кончилось, и я могу рискнуть вернуться в мое жилище. Эта мысль меня ободрила, а может быть и дождь, мочивший меня, придал мне решимости: я перелез обратно через ограду и уселся было в палатке, но дождь был так силен, что палатку пробивало насквозь, и я был принужден перейти в пещеру, хотя и очень боялся, как бы она не обвалилась мне на голову. Этот ливень задал мне новую работу: пришлось проделать в ограде отверстие для стока воды, иначе затопило бы мою пещеру. Просидев там некоторое время и видя, что подземные толчки больше не повторяются, я стал успокаиваться. Для поддержания бодрости (в чем я нуждался) я подошел к своему буфету и отхлебнул глоток рому, но самый маленький. Я вообще расходовал ром весьма экономно, зная, что когда выйдет весь мой запас, мне неоткуда будет его взять. Весь следующий день я просидел дома из за дождя. Теперь, немного успокоившись, я начал серьезно обдумывать, что мне делать. Я пришел к заключению, что, коль скоро этот остров подвержен землетрясениям, мне нельзя жить в пещере. Приходилось, значит, перенести палатку или построить шалаш где нибудь на открытом месте, а чтобы обезопасить себя от нападения животных и людей, огородить его стеной, как я это сделал здесь. Ибо было ясно, что если я останусь в пещере, то рано или поздно буду похоронен заживо. Действительно, моя палатка стояла на опасном месте - под выступом горы, которая, в случае нового землетрясения, легко могла обрушиться на нее. Поэтому я решил перекочевать на другое место вместе с палаткой. Два следующие дня - 19-е и 20-е - я провел в поисках нового места для жилья и в обсуждении вопроса, как привести в исполнение мой план. От страха, что меня может засылать заживо, я не мог спать по ночам; ночевать за оградой я тоже боялся. А вместе с тем, когда я, сидя в своем уголке, думал о том, как я уютно устроился, в каком порядке у меня хозяйство и как хорошо я укрыт от врагов, мне очень не хотелось переселяться. Затем у меня явилось и то соображение, что на переселение понадобится очень много времени и что, стало быть, все равно придется мириться с опасностью обвала, пока я не укреплю новое место так, чтобы можно было перебраться туда. Придя к такому выводу, я успокоился, но все таки решился приняться, не теряя времени, за возведение ограды на новом месте с помощью частокола и канатов, но в форме окружности, и, как только она будет готова, перенести в нее свою палатку; до того же времени оставаться там, где я был, и готовиться к переезду. Это было 21-го апреля. 22-е апреля. - На следующее утро я начал думать о том, как мне осуществить свою мысль. Главное затруднение заключалось в инструментах. У меня было три больших топора и множество маленьких (мы их везли для меновой торговли с индейцами); но от частого употребления и от того, что приходилось рубить очень твердые суковатые деревья, все они зазубрились и затупились. Правда, у меня было точило, но я не мог одновременно при. водить в движение рукой камень и точить на нем. Вероятно, ни один государственный муж, ломая голову над важным политическим вопросом, и ни один судья, решая, жить или умереть человеку, не тратили столько умственной энергии, сколько потратил я, чтобы выйти из этого положения. В конце концов, мне удалось приладить к точилу колесо с ремнем, которое приводилось в движение ногой и вращало точильный камень, оставляя свободными обе руки. Примечание. До тех пор я никогда не видел таких точил или во всяком случае не рассматривал, как они устроены, хотя в Англии такого устройства точило очень распространено. Кроме того, мой точильный камень был очень велик и тяжел. Устройство этого приспособления взяло у меня целую неделю. 28-е и 29-е апреля. - Оба последних дня точил инструменты: мое приспособление действует очень хорошо. 30-е апреля. - Сегодня заметил, что мой запас сухарей на исходе. Пересчитал все мешки и, как это ни грустно, постановил съедать не более одного сухаря в день. 1-е мая. - Сегодня утром во время отлива заметил издали на берегу какой то крупный предмет, похожий на бочку. Пошел посмотреть, и оказалось, что это небольшой боченок. Тут же валялось два-три деревянных об ломка от корабля. Должно быть, все это было выброшено на берег в последнюю бурю. Я взглянул в ту сторону, где торчал остов корабля, и мне показалось, что он выступает над водой больше обыкновенного. Осмотра выброшенный морем боченок: он оказался с порохом, но порох весь подмок и сбился в камень. Тем не менее, я выкатил боченок повыше, а сам по отмели отправился к остову корабля. Подойдя к кораблю ближе, я заметил, что он как то странно переместился. Носовая часть которою прежде он почти зарывался в песок, приподнялась, по крайней мере, на шесть футов, а корма, разбитая на куски и совершенно отделившаяся (это случилось давно, вскоре после последней моей экспедиции на корабль была отброшена в сторону и лежала боком. Кроме того, в этом месте образовался такой высокий нанос песку, что я мог вплотную подойти к кораблю, тогда как раньше еще за четверть мили до него начиналась вода, и я должен был пускаться вплавь. Такая перемена в положении корабля сначала меня удивила, но вскоре я сообразил, что это - последствие землетрясения. От той же причины корабль разломался еще более, так что к берегу ежедневно прибивало ветром и течением разные предметы, которые уносило водой из открытого трюма. Происшествие с кораблем совершенно отвлекло мои мысли от намерения переселиться на новое место. Весь день я делал попытки проникнуть во внутренние помещения корабля, но это оказалось невозможным, так как все они были забиты песком. Однако это меня не смутило; я уже научился ни в чем не отчаиваться. Я стал растаскивать корабль по кусочкам, зная, что мне в моем положении так или иначе все пригодится. 3-е мая. - Сегодня начал работать пилой. Перепилил в корме бимс, на котором, по моим соображениям, держались шканцы, и, отодрав несколько досок, выгреб песок с того бока кормы, которым она лежит кверху. Принужден был отложить работу, потому что начался прилив. 4-е мая. - Удил рыбу, но ни одной съедобной не поймал. Соскучившись, хотел было уже уходить, но, закинув удочку в последний раз, поймал маленького дельфина. Удочка у меня была самодельная: лесу я сделал из пеньки от старой веревки, а крючков у меня совсем не было. Тем не менее, на мою удочку ловилось столько рыбы, что я мог есть ее вволю. Ел я ее вяленою, просушивая на солнце. 5-е мая. - Работал на корабле. Подпилил другой бимс. Отодрал от палубы три больших сосновых доски, связал их вместе и, дождавшись прилива, переправил на берег. 6-е мая. - Работал на корабле. Отделил кое какие железные части, в том числе несколько болтов. Работал изо всех сил, вернулся домой совсем измученный. Подумываю, не бросить ли это дело. 7-е мая. - Опять ходил к кораблю, но не с тем, чтобы работать. Так как бимсы были перепилены, палуба окончательно расселась от собственной тяжести, так что я мог заглянуть в трюм; но он почти до верху наполнен песком и водой. 8-е мая. - Ходил на корабль с железным ломом: решил разворотить всю палубу, которая теперь совсем очистилась от песку. Отодрал две доски и пригнал их к берегу с приливом. Лом оставил на корабле для завтрашней работы. 9-е мая. - Был на корабле. Взломал еще несколько досок и пробрался в трюм. Нащупал там пять или шесть бочек. Высвободил их ломом, но вскрыть не мог. Нащупал также сверток английского листового свинца и даже приподнял немного, но вытащить не хватило силы. С 10-го по 14-е мая. - Все эти дни был на корабле. Добыл много кусков дерева, досок, брусьев и т. п., а также центнера {Центнер - около З пудов (двадцатая часть тонны).} два-три железа. 15-е мая. - Сегодня брал с собой на корабль два маленьких топора: хотел попробовать отрубить кусок листового свинца (один топор должен был служить мне ножом, а другой молотком для него). Но так как свинец лежит фута на полтора под водой, то я не мог ударить с надлежащей силой. 16-е мая. - Ночью дул сильный ветер. Остов корабля еще больше расшатало волнением. Я долго искал в лесу голубей на еду, замешкался и уж не мог попасть на корабль из за прилива. 17-е мая. - Сегодня видел несколько обломков корабля, прибитых к берегу, милях в двух от моего жилья. Я решил взглянуть, что это такое: оказалось - кусок от носовой части, во такой большой и тяжелый, что я на мог его поднять. 24-е мая. - Все эти дни работал на корабле. С величайшим трудом так сильно расшатал ломом несколько предметов, что с первым же приливом всплыли наверх несколько бочек и два матросских сундука. Но ветер дул с берега, так что их угнало в море. Зато сегодня прибило к берегу несколько обломков и большую бочку с остатками бразильской свинины, которая, впрочем, была совсем попорчена соленой водой и песком. Я продолжал эту работу с 25-го мая по 16-е июня ежедневно, кроме тех часов, когда приходилось добывать пропитание. Но с тех пор, как возобновились мои работы, я охочусь только во время прилива, чтобы к началу отлива уже ничто не мешало мне итти к кораблю. За эти три недели набрал такую кучу дерева и железа, что хватило бы на хорошую лодку, если б я умел ее сделать. Кроме того, мне удалось все же нарезать в несколько приемов до центнера листового свинца. 16-е июня. - Нашел на берегу большую черепаху. Раньше я никогда их здесь не видал, что объясняется просто случайностью, так как черепахи на моем острове были совсем не редкость, и если б я попал на другую сторону острова, я мог бы ловить их сотнями каждый день. Впоследствии я убедился в этом, хотя и дорого заплатил за свое открытие. 17-е июня. - Весь день жарил черепаху на угольях. Нашел в ней штук шестьдесят яиц. Никогда в жизни я, кажется, не едал такого вкусного мяса, да и неудивительно: с тех пор, как я оказался на этом ужасном острове, мою мясную пищу составляли исключительно козы да птицы. 28-е июня. - С утра до вечера шел дождь, и я не выходил. Должно быть, я простудился, и весь день мне что то зябнется, хотя, насколько мне известно, в здешних широтах холодов не бывает. 29-е июня. - Мне очень нездоровится: так зябну, точно на дворе зима. 20-е июня. - Всю ночь не сомкнул глаз; сильная головная боль и озноб. 21-е июня. - Совсем плохо. Страшно боюсь расхвораться; каково будет тогда мое положение без всякой помощи! Молился богу - в первый раз с того дня, когда мы попали в бурю под Гуллем, - но слова молитвы повторял бессознательно, так путаются мысли в голове. 22-е июня. - Сегодня мне получше, но страх болезни не покидает меня. 23-е июня. - Опять нехорошо: весь день знобило, и сильно болела голова. 24-е июня. - Гораздо лучше. 25-е июня. - Был сильный приступ лихорадки; в течение часов семи меня бросало то в холод, то в жар. Закончился приступ леткой испариной. 26-е июня. - Лучше. У меня вышел весь запас мяса, и я ходил на охоту, хотя чувствовал страшную слабость. Убил козу, через силу дотащил ее до дому, изжарил кусочек на угольях и поел. Мне очень хотелось сварить из нее супу, но у меня нет горшка. 27-е июня. - Опять приступ, такой сильный, что я весь день пролежал в постели, не евши и не пивши. Я умирал от жажды, но не в силах был встать и сходить за водой. Опять молился богу, но в голове такая тяжесть, что я не мог припомнить ни одной молитвы и только твердил: "господи, помоги мне! Воззри на, меня, господи! Помилуй меня, господи!" Так я метался часа два или три, покуда приступ не прошел. Тогда я уснул и не просыпался до поздней ночи. Проснувшись, почувствовал! себя гораздо бодрее, хотя был все таки очень слаб. Мне очень хотелось пить, но так как ни в палатке, ни в погребе не было ни капли воды, то пришлось лежать до утра. Под утро снова уснул и видел страшный сон. Мне снилось, будто я сижу на земле за оградой, на том самом месте, где сидел после землетрясения, когда задул ураган, - и вдруг вижу, что сверху, с большого черного облака, весь объятый пламенем спускается человек Окутывавшее его пламя было так ослепительно ярко, что на него едва можно было смотреть. Нет слов передать, до чего страшно было его лицо. Когда ноги его коснулись земли, почва задрожала, как от землетрясения, и весь воздух, к ужасу моему, озарился словно несметными вспышками молний. Едва ступив на землю, незнакомец двинулся ко мне с длинным копьем в руке, как бы с намерением убить меня. Немного не дойдя до меня, он поднялся на пригорок, и я услышал голос, неизъяснимо грозный и страшный. Из всего, что говорил незнакомец, я понял только конец: "Несмотря на все ниспосланные тебе испытания, ты не раскаялся: так умри же!" И я видел, как после этих слов он поднял копье, чтобы убить меня. Конечно, все, кому случится читать эту книгу, поймут, что я неспособен описать, до чего потрясающе подействовал на меня этот ужасный сон даже в то время, как я спал. Также невозможно описать оставленное им на меня впечатление, когда я уже проснулся и понял, что это был только сон. Увы! моя душа не знала бога: благие наставления моего отца испарились за восемь лет непрерывных скитаний по морям в постоянном общении с такими же. как сам я, нечестивцами, до последней степени равнодушными к вере. Не помню, чтобы за все это время моя мысль хоть раз воспарила к богу или чтобы хоть раз я оглянулся на себя, задумался над своим поведением. На меня нашло какое то нравственное отупение: стремление к добру и сознание зла были мне равно чужды. По своей закоснелости, легкомыслию и нечестию я ничем не отличался от самого невежественного из наших матросов. Я не имел ни малейшего понятия ни о страхе божием в опасности, ни о чувстве благодарности к творцу за избавление от нее. Правда, в момент, когда я ступил на берег этого острова, когда понял, что весь экипаж корабля утонул и один только я был пощажен, на меня нашло что то вроде экстаза, восторга души, который с помощью божьей благодати мог бы перейти в подлинное чувство благодарности. Но восторг этот разрешился, если можно так выразиться, простой животной радостью существа, спасшегося от смерти: он не повлек за собой ни размышлений об исключительной благости руки, отличившей меня и даровавшей мне спасение, когда все другие погибли, ни вопроса о том, почему про. видение было столь милосердно именно ко мне. Радость моя была той заурядной радостью, которую испытывает каждый моряк выбравшись невредимым на берег после кораблекрушения, которую он топит в первой чарке вина и вслед за тем забывает... И так то я жил все время до сих пор. Даже потом, когда по должном размышлении я сознал весь ужас своего положения - всю безысходность моего одиночества, полную мою оторванность от людей, без проблеска надежды на избавление, - даже и тогда, как только открылась возможность остаться в живых, не умереть с голоду, все мое горе как рукой сияло: я успокоился, начал работать для удовлетворения своих насущных потребностей и для сохранения своей жизни, и если сокрушался о своей участи, то менее всего видел, в - небесную кару, карающую десницу. Такие мысли очень редко приходили голову. Прорастание зерна, как уже было отмечено в моем дневнике, оказало было благодетельное влияние на меня, и до тех пор, пока я приписывал его чуду, серьезные, благоговейные не покидали меня; но как только мысль и чуде отдала, улетучилось и мое благоговейное настроение, как уже было мной рассказано. Даже землетрясение - хотя в природе нет явления более грозного, более непосредственно указывающего на невидимую высшую силу, ибо только ею одной могут совершаться такие явления, - даже землетрясение не оказало на меня прочного влияния: прошли первые минуты испуга, изгладилось и первое впечатление. Я не чувствовал ни бога, ни божьего суда над собой; я так же мало усматривал карающую десницу в постигших меня бедствиях, как если б я был не жалким, одиноким существом, а счастливейшим человеком в мире. Но теперь, когда я захворал и на досуге картина смерти представилась мне очень живо, - теперь, когда дух мой стал изнемогать под бременем недуга, а тело ослабело от жестокой лихорадки, совесть, так долго спавшая во мне, пробудилась: я стал горько упрекать себя за прошлое; я понял, что своим вызывающим, порочным поведением сам навлек на себя божий гнев и что поразившие меня удары судьбы были лишь справедливым мне возмездием. Особенно сильно терзали меня мысли на второй и на третий день моей болезни, и в жару лихорадки, под гнетом жестоких угрызений, из уст моих вырывались слова, похожие на молитву, хотя молитвой их нельзя было назвать. В них не выражалось ни надежд, ни желаний; это был скорее вопль слепого страха и отчаяния. Мысли мои были спутаны, самообличение - беспощадно; страх смерти в моем жалком положении туманил мой ум и леденил душу; и я, в смятении своем, сам не знал, что говорит мой язык. То были скорее бессвязные восклицания, в таком роде: "господи, что я за несчастное существо! Если я расхвораюсь, я, наверно, умру, потому что кто же мне поможет. Боже, что будет со мной?" И из глаз моих полились обильные слезы, и долго потом я не мог говорить. Тут припомнились мне благие советы моего отца и пророческие слова его, которые я приводил в начале своего рассказа, а именно, что если я не откажусь от своей безумной затеи, на мне не будет благословения божия; придет пора, когда я пожалею, что пренебрег его советом, но тогда, может статься, некому будет помочь мне исправить сделанное зло. - Я вспомнил эти слова и громко сказал: "Вот когда сбывается пророчество моего дорогого батюшки! Кара господня постигла меня, и некому помочь мне, некому услышать меня!.. Я не внял голосу провидения, милостиво поставившего меня в такие условия, что я мог бы быть счастлив всю мою жизнь. Но я не захотел понять это сам и не внял наставлениям своих родителей. Я оставил их оплакивать мое безрассудство, а теперь сам плачу от последствий его. Я отверг их помощь и поддержку, которая вывела бы меня на дорогу и облегчила бы мне первые шаги, теперь же мне приходится бороться с трудностями, превышающими человеческие силы, - бороться одному, без поддержки, без слова утешения и совета". - И я воскликнул; "Господи, будь мне защитой, ибо велика печаль моя!" Это была моя первая молитва, если только я могу назвать ее так, - за много, много лет. Но возвращаюсь к дневнику. 28-е июня. - На утро, немного освеженный сном, я встал; моя лихорадка совершенно прошла; и хотя страх и ужас, в которые повергло меня сновидение, были велики, все же я рассудил, что на другой день приступ может повториться, и потому решил заранее припасти все необходимое для облегчения своего положения на случай, если повторится болезнь. Первым делом я наполнил водой большую четырехугольную бутыль и поставил ее на стол в таком расстоянии от постели, чтобы до нее можно было достать, не вставая; а чтобы обезвредить воду, лишив ее свойств, вызывающих простуду или лихорадку, я влил в нее около четверти пинты рому {Пинта - немного более полбутылки.} и взболтал. Затем я отрезал козлятины и изжарил ее на угольях, но съел самый маленький кусочек, - больше не мог. Пошел было прогуляться, но от слабости еле передвигал ноги; к тому же меня очень угнетало сознание моего бедственного положения и страх возврата болезни на другой день. Вечером поужинал тремя испечены в золе черепашьими яйцами. Перед ужином помолился: насколько я могу припомнить, за всю мою жизнь это была моя первая трапеза, освященная молитвой. После ужина снова пытался пройтись, а был так слаб, что с трудом мог нести ружье (я никогда не выхожу без ружья). Прошел не далеко, сел на землю и стал смотреть на море, которое расстилалось прямо передо мной, гладкое и спокойное. И когда я сидел, вот какие мысли проносились у меня в голове: - Постигшее меня несчастье послано мне по воле божьей, ибо он один властен не только над моей судьбой, но и над судьбами всего мира. И непосредственно за этим выводом явился вопрос: - За что же бог меня так покарал? Что я сделал? Чем провинился? Но этом вопросе я ощутил острый укол совести, как если бы язык мой произнес богохульство, и точно чей то посторонний голос сказал мне: "Презренный! И ты еще спрашиваешь, что ты сделал? Оглянись назад, на свою беспутную жизнь, и спроси лучше, чего ты не сделал" Спроси, почему могло случиться, что ты давно не погиб, почему ты не утонул на Ярмутском рейде? Не был убит в стачке с салехскими маврами, когда ваш корабль был ими взят на абордаж? Почему тебя не растерзали хищные звери на африканском берегу? Почему, наконец, не утонул ты здесь вместе со всем экипажем? И ты еще спрашиваешь, что ты сделал?" Я был поражен этими мыслями и не находил ни одного слова в опровержение их, ничего не мог ответить себе. Задумчивый и грустный поднялся я и побрел в свое убежище. Я перелез через ограду и хотел было ложиться в постель, но горестное смятение, охватившее мою душу, разогнало мой сон. Я зажег свой светильник, так как уже начинало смеркаться, и опустился на стул у стола. Боязнь возврата болезни весь день не покидала меня, и вдруг я вспомнил, что жители Бразилии от всех почти болезней лечатся табаком; между тем в одном из моих сундуков лежало несколько пачек табаку: одна большая пачка совсем заготовленного, а остальные в листьях. Я встал и пошел за табаком в свою кладовую. Несомненно моими действиями руководило провидение, ибо, открыв сундук, я нашел в нем лекарство не только для тела, но и для души: во первых, табак, который искал, во-вторых - библию. Оказалось, что я сложил в этот сундук все книги, взятые мною с корабля, в том числе библию, в которую до тех пор я не удосужился или, вернее, не чувствовал желания заглянуть. Теперь я взял ее с собой, принес вместе с табаком в палатку и положил на стол. Я не знал, как применяется табак против болезни; не знал даже, помогает ли он от лихорадки; поэтому я произвел несколько опытов в надежде, что так или иначе действие его должно проявиться. Прежде всего я отделил из пачки один лист, положил его в рот и разжевал. Табак был еще зеленый, очень крепкий; вдобавок я к нему не привык, так что сначала он почти одурманил меня. Затем я приготовил табачную настойку на роме, с тем, чтобы выпить ее часа через два, перед сном. Наконец я сжег немного табаку на жаровне и втягивал носом дым до тех пор, пока не начинал задыхаться: я повторил эту операцию несколько раз. В промежутках пробовал читать библию, но у меня так кружилась голова от табаку, что я должен был скоро отказаться от чтения, по крайней мере, на этот раз. Помню, однако, что, когда я раскрыл библию наудачу, мне бросились в глаза следующие слова: "Призови меня в день печали, и я освобожу тебя, и ты прославишь имя мое". Совсем уже стемнело, от табаку голова моя отяжелела, и мне захотелось спать. Я не погасил светильник на случай, если мне что нибудь понадобится ночью, и улегся в постель, Но прежде чем лечь, я сделал то, чего не делал никогда в жизни: опустился на колени и стал молиться богу, чтобы он исполнил обещание - освободил меня, если я призову его в день печали. Договорив свою нескладную молитву, я выпил табачную настойку и лег. Настойка оказалась такой крепкой и противной на вкус, что я еле ее проглотил. Она сразу бросилась мне в голову, и я крепко уснул. Когда я проснулся на другой день, было, судя по солнцу, около трех часов пополудни; мне сильно сдается, что я проспал тогда не одну, а две ночи, и проснулся только на третий день; по крайней мере, ничем другим я не могу объяснить, каким образом из моего счета выпал один день, как это обнаружилось спустя несколько лет: в самом деле, если бы я сбился в счете от того, что пересек несколько раз экватор, то потерял бы больше одного дня; между тем я потерял только один день, и мне никогда не удалось выяснить, как это произошло. Но как бы то ни было, этот сон удивительно меня освежил: я встал бодрый и в веселом настроении духа. У меня заметно прибавилось сил, желудок действовал лучше, ибо я чувствовал голод. Лихорадка в тот день не повторилась, и вообще с тех пор я начал быстро поправляться. Это было двадцать девятого июня. 30-е число было, должно быть, счастливым для меня днем. Выходил с ружьем, но старался не слишком удаляться от дома. Убил парочку морских птиц, похожих на казарок, Принес их домой, но не решился съесть, ограничив свой обед черепашьими яйцами, которые были очень вкусны. Вечером повторил прием лекарства, которое так помогло мне накануне (я говорю о табачной настойке на роме): только в этот раз я выпил его не так много, равным образом табачных листьев не жевал и не вдыхал табачного дыму. Однако, на другой день - 1-го июля - чувствовал себя вопреки ожиданиям не так хорошо; меня опять знобило, хотя и не сильно. 2-е июля. - Снова принял табак всеми тремя особами, как в первый раз, удвоив количество выпитой настойки. 4-е июля. - Утром взял библию, раскрыл ее на новом завете и, сосредоточив свое внимание, начал читать. С этого дня положил читать библию каждое утро и каждый вечер, не связывая себя определенным числом глав, а до тех пор, пока не утомится внимание. Приведенные выше слова: "Призови меня в день печали, и я избавлю тебя" - я понимал теперь совершенно иначе, чем прежде: прежде они вызывали во мне только одно представление об освобождении из заточения, в котором я находился, потому что, хоть на моем острове я и был на просторе, он все же был настоящей тюрьмой в худшем значении этого слова. Теперь же я научился толковать эти слова в совсем ином смысле: теперь я оглядывался на свое прошлое с таким омерзением, так ужасался содеянного мною, что душа моя просила у бога только избавления от бремени грехов, на ней тяготевшего и лишавшего ее покоя. Что значило в сравнении с этим мое одиночество? Об избавлении от него я больше не молился, я даже не думал о нем: таким пустяком стало оно мне казаться. Говорю это с целью показать моим читателям, что человеку, постигшему истину, избавление от греха приносит больше счастья, чем избавление от страданий. Но я оставляю эти рассуждения и возвращаюсь к своему дневнику. С этого времени положение мое, оставаясь внешне таким же бедственным, стало казаться мне гораздо более сносным. Постоянное чтение библии и молитва направляли мои мысли к вопросам возвышенным, и я познал много душевных радостей, которые дотоле были совершенно чужды мне. Кроме того, как только ко мне вернулись здоровье и силы, я стал энергично работать над восполнением всего, что мне еще не хватало, и старался сделать свою жизнь как можно более правильной. С 4-го по 14-е июля я большею частью ходил с ружьем, но недалеко, как человек, который не совсем еще окреп после болезни. Трудно себе представить, до чего я отощал тогда и ослабел. Мое лечение табаком, вероятно, никогда еще до сих пор не применялось против лихорадки; испытав его на себе, я не решусь никому рекомендовать его: правда, оно остановило мою лихорадку, но вместе с тем страшно ослабило меня, и в течение некоторого времени я страдал судорогами во всем теле и нервною дрожью - Кроме того, моя болезнь научила меня, что здесь пагубнее всего для здоровья оставаться под открытым небом во время дождей, особенно если они сопровождаются грозами и ураганами, и что поэтому не так опасны дожди, которые льют в дождливый сезон, т. е. в сентябре и октябре, как те, что перепадают случайно в сухую пору. Прошло десять слишком месяцев моего житья на злополучном острове. Я был твердо убежден, что никогда до меня человеческая нога не ступала на эти пустынные берега, так что приходилось, повидимому, отказаться от всякой надежды на избавление. Теперь, когда я был спокоен за безопасность моего жилья, я решил более основательно обследовать остров и посмотреть, нет ли на нем еще каких нибудь животных и растений, неизвестных мне до сей поры. Я начал это обследование 15-го июля. Прежде всего я направился к той бухточке, где я причаливал с моими плотами. Пройдя мила две вверх по течению, я убедился, что прибив не доходит дальше, и, начиная с этого места и выше, вода в ручье была чистая и прозрачная. Вследствие сухого времени года, ручей местами если не пересох, то, во всяком случае, еле струился. По берегам его тянулись красивые луга, ровные, гладкие, покрытые травой, а дальше, - там, где низина постепенно переходила в возвышенность и куда, как надо было думать, не достигал разлив, - рос в изобилии табак с высокими и толстыми стеблями. Там были и другие растения, каких я раньше никогда не видал; весьма возможно, что, знай я их свойства, я мог бы извлечь из них пользу для себя. Я искал кассавы, из корня которой индейцы тех широт делают муку, но не нашел. Я увидел также большие растения из вида алоэ и сахарный тростник. Но я не знал, можно ли сделать какое нибудь употребление из алоэ; что же касается сахарного тростника, то он рос в диком состоянии и потому был плохого качества. На первый раз я удовольствовался этими открытиями и пошел домой, раздумывая по дороге о том, как бы мне научиться распознавать свойства и доброкачественность плодов и растений, которые я найду. Но мне не удалось ничего придумать. Во время пребывания в Бразилии я так мало обращал внимания на тамошнюю флору, что не знал даже самых обыкновенных полевых растений; во всяком случае мои сведения почти не пригодились мне в моем теперешнем затруднении. На другой день, 16-го, я отправился той же дорогой, но прошел немного дальше, туда где кончался ручей и луга и начиналась более лесистая местность. В этой части острова я нашел разные плоды, в числе прочих дыни (в большом изобилии) и виноград. Виноградные лозы вились по стволам деревьев, и их роскошные гроздья только что созрели. Это открытие несколько удивило меня и очень обрадовало, однако, наученный опытом, я поел винограду с большой осторожностью, вспомнив, что во время пребывания моего в Берберии там умерло от дизентерии и лихорадки несколько человек невольников-англичан, объевшихся виноградом. Но я придумал великолепное употребление для этого винограда, а именно, высушить его на солнце и сделать из него изюм; я справедливо заключил, что он будет служить мне вкусным и здоровым лакомством в то время, когда виноград уже сойдет. Я не вернулся домой в этот день; к слову сказать, это была первая моя ночь на острове, проведенная вне дома. Как и в день кораблекрушения, я взобрался на дерево и отлично выспался, а на утро продолжал свой обход. Судя по длине долины, я прошел еще мили четыре в прежнем направлении, т. е. на север, сообразуясь с грядами холмов на севере и на юге. В конце этого пути было открытое место, заметно понижавшееся к западу. Родничек же, пробивавшийся откуда то сверху, тек в противоположном направлении, то есть на восток. Вся окрестность зеленела, цвела и благоухала точно сад, насажденный руками человека, в котором каждое растение блистало красой весеннего наряда. Я спустился немного в эту очаровательную долину и с тайным удовольствием, хотя и не свободным от примеси никогда не покидавшей меня грусти, подумал, что все это мое, я - царь и хозяин этой земли; права мои на нее бесспорны, и если б я мог перевести ее в обитаемую часть света, она стала бы таким же безусловным достоянием моего рода, как поместье английского лорда. Тут было множество кокосовых пальм, апельсинных и лимонных деревьев, но все дикорастущих, и лишь на немногих из них были плоды, по крайней мере в тот момент. Тем не менее я нарвал зеленых лимонов, которые были не только приятны на вкус, но и очень мне полезны. Я пил потом воду с лимонным соком, и она очень меня освежала и подкрепляла. Мне предстояло теперь много работы со сбором плодов и переноской их домой, так как я решил запастись виноградом и лимонами на приближавшееся дождливое время года. С этой целью я собрал винограду и сложил его в большую кучу в одном месте и в кучу поменьше в другом месте. Так же поступил и с лимонами, сложив их в третью кучу. Затем, взяв с собой немного тех и других плодов, отправился домой, с тем, чтобы захватить мешок и унести домой остальное. Итак, я вернулся домой (так я буду теперь называть мою палатку и пещеру) после трехдневного отсутствия, но к концу этого путешествия мой виноград совершенно испортился. Сочные, тяжелые ягоды раздавили друг друга и оказались совершенно негодными. Лимоны хорошо сохранились, но я принес их очень немного. На следующий день, 19-го, я снова пустился в путь с двумя небольшими мешками, в которых собирался принести домой собранные плоды. Но как же я был поражен, когда, придя на то место, где у меня был сложен виноград, увидел, что мои роскошные спелые гроздья разбросаны по земле и сочные ягоды частью объедены, частью растоптаны. Значит, здесь хозяйничали какие то животные, но какие именно - я не знал. Итак, убедившись, что складывать виноград в кучи и затем перетаскивать его в мешках невозможно, ибо мой сбор окажется частью уничтоженным, частью попорченным, я придумал другой способ. Нарвав порядочное количество винограду, я развесил его на деревьях так, чтобы он мог сохнуть на солнце. Что же касается лимонов, то я унес их с собой, сколько был в силах поднять. Вернувшись домой, я с удовольствием обращался мыслью к плодоносной долине, открытой мной. Представляя себе ее живописное местоположение, я думал о том, как хорошо она защищена от ветров, какое в ней обилие воды и леса, и пришел к заключению, что мною выбрано для жилья одно из худших мест на острове. Естественно, что я стал мечтать, переселиться. Нужно было только подыскать в этой цветущей плодоносной долине подходящее местечко и сделать его таким же безопасным, как мое теперешнее жилище. Эта мысль крепко засела у меня: красота долины прельщала меня, и я долго тешился мечтами о переселении. Но обсудив этот вопрос тщательнее и приняв в расчет, что теперь я живу в виду моря и, следовательно, имею хоть маленькую надежду на благоприятную для меня перемену, я решил отказаться от этого намерения. Тот самый злой рок, который занес меня на мой остров, мог занести на него и другого несчастного. Конечно, такая случайность была мало вероятна, но запереться среди холмов и лесов, в глубине острова, вдали от моря, значило заточить себя навеки и сделать освобождение для себя не только маловероятным, но и просто невозможным. Однако, я был так пленен этой долиной, что провел там почти весь конец июля, и хотя, по зрелом размышлении, решил не переносить своего жилья на новое место, но поставил там себе шалаш, огородил его наглухо двойным плетнем выше человеческого роста, на крепких столбах, а промежуток между плетнями заложил хворостом; входил же и выходил по приставной лестнице, как и в старое жилье. Таким образом, я и здесь был в безопасности. Случалось, что я ночевал в своем шалаше по две, по три ночи подряд. Теперь у меня есть дом на берегу моря и дача в лесу, говорил я себе. Работы на ней заняли у меня все время до начала августа. Я только что доделал ограду и начал наслаждаться плодами своих трудов, как полили дожди, и мне пришлось перебраться в мое старое гнездо. Правда, я и на новом месте поставил очень хорошую палатку, сделанную из паруса, но здесь у меня не было ни горы, которая защищала бы меня от ветров, ни пещеры, куда я мог бы укрыться, когда ливни становились чересчур сильными. К началу августа, как сказано, я закончил достройку шалаша и дня два-три отдыхал. 3-го августа я заметил, что развешенные мною гроздья винограда совершенно высохли на солнце и превратились в превосходный изюм. С того же дня я начал снимать их с деревьев, и хорошо сделал, так как иначе их бы попортило дождем и я лишился бы большей части своих зимних запасов: у меня сушилось более двухсот больших кистей. Как только все было собрано и большею частью перенесено в пещеру, начались дожди и с 14-го августа до половины октября шли почти безостановочно изо дня в день. Иногда лило так сильно, что я по нескольку дней не высовывал носа из пещеры. В этот период дождей я был удивлен неожиданным приращением моего семейства. Одна из моих кошек давно уже пропадала; я не знал, сбежала ли она или околела, и очень о ней сокрушался, как вдруг в конце августа она вернулась с тремя котятами. Это очень меня удивило, так как обе мои кошки были самки. Правда, я видел на острове диких котов (как я их называл) и даже подстрелил одного, но мне казалось, что эти зверьки совсем другой породы, чем наши европейские кошки, а между тем котята, которых привела с собой моя кошка, были как две капли воды похожи на свою мать. От этих трех котят у меня развелось такое несметное потомство, что я был вынужден истреблять кошек как вредных зверей и гнать их подальше от своего дома. С 14-го по 26-е августа дожди не прекращались, и я почти не выходил из дому, ибо теперь я очень боялся промокнуть. Между тем, пока я отсиживался в пещере, выжидая ясной погоды, мои запасы провизии стали истощаться, так что два раза я даже рискнул выйти на охоту. В первый раз убил козу, а во второй, 26-го (это был последний день моего заточения), поймал огромную черепаху, и это было для меня целое пиршество. В то время моя еда распределялась так; на завтрак кисть винограда, на обед кусок козлятины или черепашьего мяса, - жареного, так как, на мое несчастье, мне не в чем было варить или тушить мясо и овощи, на ужин - два или три черепашьих яйца. В течение двенадцати дней, которые я просидел в пещере, прячась от дождя, я ежедневно по два - по три часа посвящал земляным работам, расширяя свою пещеру. Я прокапывал ее все дальше в одну сторону до тех пор, пока не вывел ход наружу, за ограду. Я устроил там дверь, через которую мог свободно выходить и входить, не прибегая к приставной лестнице. Зато я не был так спокоен, как прежде: прежде мое жилье было со всех сторон загорожено, теперь доступ ко мне был открыт. Впрочем, мне некого бояться на моем острове, где я не видал ни одного животного крупнее козы. 30-е сентября. Итак, я дожил до печальной годовщины моего появления на острове: я сосчитал зарубки на столбе, и оказалось, что я живу здесь уже триста шестьдесят пять дней. Посвятил этот день строгому посту и выделил его для религиозных упражнений. Весь этот год я не соблюдал воскресных дней. Так как вначале у меня не было никакого религиозного чувства, то мало по малу я перестал отмечать воскресенья более длинной зарубкой на столбе; таким образом, у меня спутался счет недель, и я не помнил хорошенько, когда какой день. Но подсчитав, как сказано, число дней, проведенных мною на острове, и увидев, что я прожил на нем ровно год, я разделил этот год на недели, отметив каждый седьмой день как воскресенье. Впоследствии обнаружилось, однако, что я пропустил один или два дня. Около этого времени мой запас чернил стал подходить к концу. Приходилось расходовать их экономнее; поэтому я прекратил ежедневные записи и стал отмечать лишь выдающиеся события моей жизни. В это время я обратил внимание, что дождливое время года совершенно правильно чередуется с периодом бездождия, и, таким образом, мог заблаговременно подготовиться к дождям и засухе. Но свои знания я покупал дорогою ценою; то, о чем я сейчас расскажу, служит одной из самых печальных иллюстраций этого. Я уже упоминал выше, как я был поражен неожиданным появлением возле моего дома нескольких колосьев риса и ячменя, которые, как мне казалось, выросли сами собой. Помнится, было около тридцати колосьев риса и колосьев двадцать ячменя. И вот после дождей, когда солнце перешло в южное полушарие, я решил, что наступило самое подводящее время для посева. Я вскопал, как мог, небольшой клочок земли деревянной лопатой, разделил его пополам и засеял одну половину рисом, а другую ячменем, но во время посева мне пришло в голову, что лучше на первый раз не высевать всех семян, так как я все таки не знаю наверно, когда нужно сеять. И я посеял около двух третей всего запаса зерна, оставив по горсточке каждого сорта про запас. Большим было для меня счастьем, что я принял эту предосторожность, ибо из первого моего посева ни одно зерно не взошло; наступили сухие месяцы, и с того дня, как я засеял свое поле, влаги совсем не было, и зерно не могло взойти. Впоследствии же, когда начались дожди, оно взошло, как будто я только что посеял его. Видя, что мой первый посев не всходит, что я вполне естественно объяснил засухой, я стал искать другого места с более влажной почвой, чтобы произвести новый опыт. Я разрыхлил новый клочок земли около моего шалаша и посеял здесь остатки зерна. Это было в феврале, незадолго до весеннего равноденствия. Мартовские и апрельские дожди щедро напоили землю: семена взошли великолепно и дали обильный урожай. Но так как семян у меня осталось очень мало и я не решился засеять их все, то и сбор вышел не велик, - не более половины пека {Пек - около 9 литров.} каждого сорта зерна. Зато я был теперь опытный хозяина и точно знал, какая пора наиболее благоприятна для посева и что ежегодно я могу сеять дважды и, следовательно, получать два сбора. Покуда рос мой хлеб, я сделал маленькое открытие, которое впоследствии очень мне пригодилось. Как только прекратились дожди и погода установилась - это было приблизительно в ноябре - я отправился на свою лесную дачу, где нашел все в том же виде, как оставил, несмотря на то, что не был там несколько месяцев. Двойной плетень поставленный мной, был не только цел, но все его колья, на которые я брал росшие поблизости молодые деревца, пустили длинные побеги, совершенно так, как пускает их ива, если у нее срезать верхушку. Я не знал, какие это были деревья, и был очень приятно изумлен, увидя, что моя ограда зазеленела. Я подстриг все деревца, постаравшись придать им по возможности одинаковую форму. Трудно поверить, как красиво разрослись они в три года. Несмотря на то, что огороженное место имело до двадцати пяти ярдов в диаметре, деревья - так я могу их теперь называть - скоро покрыли его своими ветвями и давали густую тень, в которой можно было укрыться от солнца в период жары. Это навело меня на мысль нарубить еще несколько таких же кольев и вбить их полукругом вдоль ограды моего старого жилья. Так я и сделал. Я повтыкал их в два ряда, ярдов на восемь отступя от прежней ограды. Они принялись, и вскоре у меня образовалась живая изгородь, которая сначала укрывала меня от зноя, а впоследствии послужила мне для защиты, о чем я расскажу в своем месте. По моим наблюдениям на моем острове времена года следует разделить не на холодные и теплые, как они делятся у нас в Европе, а на дождливые и сухие, приблизительно таким образом: Дожди: солнце стоит в зените С половины февраля до половины или почти в зените. апреля. Засуха: солнце перемещается к С половины апреля до половины августа. северу. Дожди; солнце снова стоит в С половины августа до половины зените. октября. Засуха: солнце перемещается к С половины октября до половины югу. февраля. Дождливое время года может быть длиннее или короче в зависимости от направления ветра, но в общем приведенное деление правильно. Изведав на опыте, как вредно для здоровья пребывание под открытым небом во время дождя, я теперь всякий раз перед началом дождей заблаговременно запасался провизией, чтобы выходить пореже, и просиживал дома почти все дождливые месяцы. Я пользовался этим временем для работ, которые можно было производить, не покидая моего жилища. В моем хозяйстве недоставало еще очень многих вещей, а чтобы сделать их, требовался упорный труд и неослабное прилежание. Я, например, много раз пытался сплести корзину, но все прутья, какие я мог достать для этого, оказывались такими ломкими, что у меня ничего не выходило. В детстве я очень любил ходить к одному корзинщику, жившему по соседству от нас, и смотреть, как он работает. Теперь это очень мне пригодилось. Как все вообще дети, я был очень услужлив и наблюдателен. Я хорошо подметил, как плетутся корзины, и часто даже помогал корзинщику, так что теперь мне не хватало только материала, чтобы приступить к работе. Вдруг мне пришло в голову, не подойдут ли для корзины ветки тех деревьев, из которых я нарубил кольев и которые потом проросли; ведь у этого дерева должны быть упругие, гибкие ветки, как у нашей английской вербы, ивы или лозняка. И я решил попробовать. На другой же день я отправился на свою дачу, как я называл мое жилье в долине, нарезал там несколько веточек того дерева, выбирая самые тонкие, и убедился, что они как нельзя лучше годятся для моей цели. В следующий раз я пришел с топором, чтобы сразу нарубить, сколько мне нужно. Мне не пришлось искать, так как деревья той породы росли здесь в изобилии. Нарубив прутьев, и сволок их за ограду и принялся сушить, а когда они подсохли, перенес их в пещеру. В ближайший дождливый сезон я принялся за работу и наплел много корзин для носки земли, для укладки всяких вещей и для разных других надобностей. Правда, у меня они не отличались изяществом, но, во всяком случае, годились для своей цели. С тех пор я никогда я не забывал пополнять свой запас корзин: по я мере того, как старые разваливались, я плел новые. Особенно я запасался прочными глубокими корзинами для хранения в них зерна, вместо мешков, в ожидании, когда у меня накопится большое его количество. Покончив с этим затруднением, на преодоление которого у меня ушла уйма времени, я стал придумывать, как мне восполнить еще два недостатка. У меня не было посуды для хранения жидкости, если не считать двух боченков, которые были заняты ромом, да нескольких бутылок и бутылей, в которых я держал воду и спирт. У меня не было ни одного горшка, в котором можно было бы что нибудь сварить. Правда, я захватил с корабля большой котел, но он был слишком велик для того, чтобы варить в нем суп и тушить мясо. Другая вещь, о которой я часто мечтал, была трубка, но я не умел сделать ее. Однако, в конце концов, я придумал, чем ее заменить. Все лето, т. е. все сухое время года я был занят устройством живой изгороди вокруг своего старого жилья и плетением корзин. Но тут явилось новое дело, которое отняло у меня больше времени, чем я рассчитывал уделить. Выше я уже говорил, что мне очень хотелось обойти весь остров и что я несколько раз доходил до ручья и дальше, до того места долины, где я построил свой шалаш и откуда открывался вид на море по другую сторону острова. И вот я, наконец, решился пройти весь остров поперек и добраться до противоположного берега. Я взял ружье, топорик, больше чем всегда пороху, дроби и пуль, прихватил про запас два сухаря и большую кисть винограда и пустился в путь в сопровождения собаки. Пройдя то место долины, где стоял мой шалаш, я увидел впереди на западе море, а дальше виднелась полоса земли. Был яркий солнечный день, и я хорошо различал землю, но не мог определить, материк это или остров. Эта земля представляла высокое плоскогорье, тянулась с запада на юго-запад и отстояла очень далеко (по моему расчету, миль на сорок или на шестьдесят) от моего острова. Я не имел понятия, что это за земля, и мог сказать только одно, что это? должно быть, какая нибудь часть Америки, лежащая, по всей вероятности, недалеко от испанских владений. Весьма возможно, что земля эта была населена дикарями и что, если б я попал туда вместо моего острова, мое положение было бы еще хуже. И как только у меня явилась эта мысль, я перестал терзаться бесплодными сожалениями, зачем меня выбросило именно сюда, преклонился перед волей провидения, которое, как я начинал теперь верить и сознавать, всегда и все устраивает к лучшему. К тому же, обсудив хорошенько дело, а сообразил, что, если новооткрытая мною земля составляет часть испанских владений, то, рано или поздно, я непременно увижу какой нибудь корабль, идущий туда или оттуда. Если же это не испанские владения, то это береговая полоса, лежащая между испанскими владениями и Бразилией, населенная исключительно дикарями, и притом самыми свирепыми - каннибалами или людоедами, которые убивают и съедают всех, кто попадает им в руки. Размышляя таким образом, я не спеша подвигался вперед. Эта часть острова показалась мне гораздо привлекательнее той, в которой я поселился: везде, куда ни взглянешь, зеленые луга, пестреющие цветами, красивые рощи. Я заметил здесь множество попугаев, и мне захотелось поймать одного из них я рассчитывал приручить его и научить говорить со мной. После многих бесплодных попыток мне удалось изловить птенца, оглушив его палкой; я привел его в чувство и принес домой. Но понадобилось несколько лет, прежде чем он заговорил; тем не менее, я все таки добился, что он стал называть меня по имени. С ним произошел один забавный случай, который насмешит читателя в своем месте. Я остался как нельзя более доволен моим обходом. В низине, на лугах, мне попадались зайцы (или похожие на них животные) и много лисиц; но эти лисицы резко отличались от своих родичей, которых мне случалось видеть раньше. Мне не нравилось их мясо, хотя я и подстрелил их несколько штук. Да впрочем в этом не было и надобности в пище я не терпел недостатка. Можно даже сказать, что я питался очень хорошо. Я всегда мог иметь любой из трех сортов мяса: козлятину, голубей или черепаху, а с прибавкой изюма получался совсем роскошный стол, какого, пожалуй, не доставляет и Лиденгольский рынок. Таким образом, как ни плачевно было мое положение, все таки у меня было за что благодарить бога: я не только не терпел голода, но ел вдоволь и мог даже лакомиться. Во время этого путешествия я делал не более двух миль в день, если считать по прямому направлению; но я так много кружил, осматривая местность в надежде, не встречу ли чего нового, что добирался до ночлега очень усталым. Спал я обыкновенно на дереве, а иногда, если находил подходящее место между деревьями, устраивал ограду из кольев, втыкая их от дерева до дерева, так что никакой хищник не мог подойти ко мне, не разбудив меня. Дойдя до берега моря, я окончательно убедился, что выбрал для поселения самую худшую часть острова. На моей стороне я за полтора года поймал только трех черепах; здесь же весь берег был усеян ими. Кроме того, здесь было несметное множество птиц всевозможных пород, в числе прочих пингвины. Были такие, каких я никогда не видал, и такие, которых я не знал названий. Мясо многих из них оказалось очень вкусным. Я мог бы, если бы хотел, настрелять припасть птиц, но я берег порох и дробь и предпочитал охотиться на коз, так как козы давали лучшее мясо. Но хотя здесь было много коз - гораздо больше, чем в моей части острова, - к ним было очень трудно подобраться, потому что местность здесь была ровная и они замечали меня гораздо скорее, чем когда я был на холмах. Бесспорно, этот берег был гораздо привлекательнее моего, и тем не менее я не имел ни малейшего желания переселяться. Прожив в своем гнезде более полутора года, я к нему привык; здесь же я чувствовал себя, так сказать, на чужбине, и меня тянуло домой. Пройдя вдоль берега к востоку, должно быть, миль двенадцать или около того, я решил, что пора возвращаться. Я воткнул в землю высокую веху, чтобы заметить место, так как решил, что в следующий раз я приду сюда с другой стороны, т. е. с востока от моего жилища, и, таким образом, докончу обозрение моего острова. Я хотел вернуться другой дорогой, полагал, что я всегда могу окинуть взглядом весь остров и не могу заблудиться. Однако, я ошибся в расчете. Отойдя от берега не больше двух-трех миль, я опустился в широкую котловину, которую со всех сторон и так тесно обступали холмы, поросшие густым лесом, что не было никакой возможности осмотреться. Я мог бы держать путь по солнцу, но для этого надо было в точности знать его положение в это время дня. На мое горе погода была пасмурная. Не видя солнца в течение трех или четырех дней, я плутал, тщетно отыскивая дорогу. В конце концов, я принужден был выйти опять к берегу моря, на то место, где стояла моя веха, и оттуда вернулся домой прежним путем. Шел я не спеша, с частыми роздыхами, так как стояли страшно жаркие дни, а на мне было много тяжелых вещей - ружье, заряды, топор. Во время этого путешествия моя собака вспугнула козленка и бросилась на него; но я во-время подбежал и отнял его живым. Мне хотелось взять его с собой: я давно уже мечтал приручить пару козлят и развести стадо ручных коз, чтоб обеспечить себя мясом к тому времени, когда у меня выйдут все запасы пороха и дроби. Я устроил козленку ошейник и с некоторым трудом повел его на веревке (веревку я свил из пеньки от старых канатов и всегда носил ее с собою). Добравшись до своего шалаша, я пересадил козленка за ограду и там оставил, ибо мне не терпелось добраться поскорее до дому, где я не был уже больше месяца. Не могу выразить, с каким чувством удовлетворения я вернулся на старое пепелище и растянулся в своем гамаке. Это путешествие и бесприютная жизнь так меня утомили, что мой "дом", как я его называл, показался мне вполне благоустроенным жилищем: здесь меня окружало столько удобств и было так уютно, что я решил никогда больше не уходить из него далеко, покуда мне суждено будет оставаться на этом острове. С неделю я отдыхал и отъедался после моих скитаний. Большую часть этого времени я был занят трудным делом; устраивал клетку для моего Попки, который становился совсем ручным и очень со мной подружился. Затем я вспомнил о своем бедном козленке, которого оставил в моей ограде, и решился сходить за ним. Я застал его там, где оставил, да он и не мог уйти; но он почти умирал с голоду. Я нарубил сучьев и веток, какие мне попались под руку, и перебросил ему за ограду. Когда он поел, я хотел было вести его на веревке, как раньше, но от голоду он до того присмирел, что побежал за мной, как собака. Я всегда кормил его сам, и он сделался таким ласковым и ручным, что вошел в семью моих домашних животных и впоследствии никогда не отходил от меня. Опять настала дождливая пора осеннего равноденствия, и опять я торжественно отпраздновал 30-е сентября - вторую годовщину моего пребывания на острове. Надежды на избавление у меня было так же мало, как и в момент моего прибытия сюда. Весь день 30-е сентября я провел в благочестивых размышлениях, смиренно и с благодарностью вспоминая многие милости, которые были ниспосланы мне в моем уединении и без которых мое положение было бы бесконечно печально. Теперь, наконец, я ясно ощущал, насколько моя теперешняя жизнь, со всеми ее страданиями и невзгодами, счастливее той позорной, исполненной греха, омерзительной жизни, какую я вел прежде. Все во мне изменилось: горе и радость я понимал теперь совершенно иначе; не те были у меня желания, страсти потеряли свою остроту; то, что в момент моего прибытия сюда и даже в течение этих двух лет доставляло мне наслаждение, теперь для меня не существовало. Таково было состояние моего духа, когда начался третий год моего заточения. Я не хотел утомлять читателя мелочными подробностями, и потому второй год моей жизни на острове описан у меня не так обстоятельно, как первый. Все же нужно сказать, что я и в этот год редко оставался праздным. Я строго распределил свое время соответственно занятиям, которым я предавался в течение дня. На первом плане стояли религиозные обязанности и чтение священного писания, которым я неизменно отводил известное время три раза в день. Вторым из ежедневных моих дел была охота, занимавшая у меня часа по три каждое утро, когда не было дождя. Третьим делом была сортировка, сушка и приготовление убитой или пойманной дичи; на эту работу уходила большая часть дня. При этом следует принять в расчет, что, начиная с полудня, когда солнце подходило к зениту, наступал такой удручающий зной, что не было возможности даже двигаться, затем оставалось еще не более четырех вечерних часов, которые я мог уделить на работу. Случалось и так, что я менял часы охоты и домашних занятий: поутру работал, а перед вечером выходил на охоту. У меня не только было мало времени, которое я мог посвящать работе, но она стоила мне также невероятных усилий и подвигалась очень медленно. Сколько часов терял я из за отсутствия инструментов, помощников и недостатка сноровки! Так, например, я потратил сорок два дня только на то, чтобы сделать доску для длинной полки, которая была нужна для моего погреба, между тем как два плотника, имея необходимые инструменты, выпиливают из одного дерева шесть таких досок в пол-дня. Процедура была такова: я выбрал большое дерево, так как мне была нужна большая доска. Три дня я рубил это дерево и два дня обрубал с него ветви, чтобы получить бревно. Уж и не знаю, сколько времени я обтесывал и обстругивал его с обеих сторон, покуда тяжесть его не уменьшилась настолько, что его, можно было сдвинуть с места. Тогда я обтесал одну сторону начисто по всей длине бревна, затем перевернул его этой стороной вниз и обтесал таким же образом другую. Эту работу я продолжал до тех пор, пока не получил ровной и гладкой доски, толщиною около трех дюймов. Читатель может судить, какого труда стоила мне эта доска. Но упорство и труд помогли мне довести до конца как эту работу, так и много других. Я привел здесь эти подробности, чтобы объяснить, почему у меня уходило так много времени на сравнительно не- большую работу, т. е. небольшую при условии, если у вас есть помощник и инструменты, но требующую огромного времени и усилий, если делать ее одному и чуть не голыми руками. Несмотря на все это, я терпением и трудом довел до конца все работы, к которым был вынужден обстоятельствами, как видно будет из последующего. В ноябре и декабре я ждал моего урожая ячменя и риса. Засеянный мной участок был невелик, ибо, как уже сказано, у меня вследствие засухи пропал весь посев первого года и оставалось не более половины пека каждого сорта зерна. На этот раз урожай обещал быть превосходным; как вдруг я сделал открытие, что я снова рискую потерять весь сбор, так как мое поле опустошается многочисленными врагами, от которых трудно уберечься. Эти враги были, во первых, козы, во вторых, те зверьки, которых я назвал зайцами. Очевидно, стебельки риса и ячменя пришлись им по вкусу; они дневали и ночевали на моем поле и начисто подъедали всходы, не давая им возможности выкинуть колос. Против этого было лишь одно средство: огородить все поле, что я и сделал. Но эта работа стоила мне большого труда, главным образом, потому, что надо было спешить. Впрочем, мое поле было таких скромных размеров, что через три недели изгородь была готова. Днем я отпугивал врагов выстрелами, а на ночь привязывал к изгороди собаку, которая лаяла всю ночь напролет. Благодаря этим мерам предосторожности прожорливые животные ушли от этого места; мой хлеб отлично выколосился и стал быстро созревать. Но как прежде, пока хлеб был в зеленях, меня разоряли четвероногие, так начали разорять меня птицы теперь, когда он заколосился. Как то раз, обходя свою пашню, я увидел, что около нее кружатся целые стаи пернатых, видимо карауливших, когда я уйду. Я сейчас же выпустил в них заряд дроби (так как всегда носил с собой ружье), но не успел я выстрелить, как с самой пашни поднялась другая стая, которой я сначала не заметил. Это не на шутку взволновало меня. Я предвидел, что еще несколько дней такого грабежа и пропадут все мои надежды; я, значит, буду голодать, и мне никогда не удастся собрать урожай. Я не мог придумать, чем помочь горю. Тем не менее я решил во что бы то ни стало отстоять свой хлеб, хотя бы мне пришлось караулить его день и ночь. Но сначала я обошел все поле, чтобы удостовериться, много ли ущерба причинили мне птицы. Оказалось, что хлеб порядком попорчен, но так как зерно еще не совсем созрело, то потеря была бы не велика, если б удалось сберечь остальное. Я зарядил ружье и сделал вид, что ухожу с поля (я видел, что птицы прятались на ближайших деревьях и ждут, чтобы я ушел). Действительно, едва я скрылся у них из виду, как эти воришки стали спускаться на поле одна за другой. Это так меня рассердило, что я не мог утерпеть и не дождался, пока их спустится побольше. Я знал, что каждое зерно, которое они съедят теперь, может принести со временем целый пек хлеба. Подбежав к изгороди, я выстрелил: три птицы остались на месте. Того только мне и нужно было: я поднял всех трех и поступил с ними, как поступают у нас в Англии с ворами-рецидивистами, а именно: повесил их для острастки других. Невозможно описать, какое поразительное действие произвела эта мера: не только ни одна птица не села больше на поле, но все улетели из моей части острова, по крайней мере, я не видал ни одной за все время, пока мои три путала висели на шесте. Легко представить, как я был этому рад. К концу декабря - время второго сбора хлебов - мои ячмень и рис поспели, и я снял урожай. Перед жатвой я был в большом затруднения, не имея ни косы, ни серпа, единственное, что я мог сделать - это воспользоваться для этой работы широким тесаком, взятым мною с корабля в числе другого оружия. Впрочем, урожай мой был так невелик, что убрать его не составляло большого труда, да и убирал я его особенным способом: я срезывал только колосья, которые и уносил в большой корзине, а затем перетер их руками. В результате из половины пека семян каждого сорта вышло около двух бушелей {Бушель равен приблизительно 11 гарнцам или 36 литрам (урожай сам-двенадцать).} рису и слишком два с половиной бушеля ячменя, конечно, по приблизительному расчету, так как у меня не было мер. Такая удача очень меня ободрила: теперь я мог надеяться, что со временем у меня будет, с божьей помощью, постоянный запас хлеба. Но передо мной явились новые затруднения. Как измолоть зерно или превратить его в муку? Как просеять муку? Как сделать из муки тесто? Как, наконец, испечь из теста хлеб? Ничего этого я не умел. Все эти затруднения в соединении с желанием отложить про запас побольше семян, чтобы без перерывов обеспечить себя хлебом, привели меня к решению не трогать урожая этого года, оставив его весь на семена, а тем временем посвятить все рабочие часы и приложить все старания для разрешения главной задачи, т. е. превращения зерна в хлеб. Теперь про меня можно было буквально сказать, что я зарабатываю свой хлеб. Удивительно как мало людей задумывается над тем, сколько надо произвести различных мелких работ для приготовления только самого простого предмета нашего питания - хлеба. Благодаря самым первобытным условиям жизни, все эти трудности угнетали меня и давали себя чувствовать все сильнее и сильнее, начиная с той минуты, когда я собрал первую горсть зерен ячменя и риса, так неожиданно выросших у моего дома. Во первых, у меня не было ни плуга для вспашки, ни даже заступа или лопатки, чтобы хоть как нибудь вскопать землю. Как уже было сказано; я преодолел это препятствие, сделав себе деревянную лопату. Но каков инструмент, такова и работа. Не говоря уже о том, что моя лопата, не будучи обита железом, служила очень недолго (хотя, чтобы сделать ее, мане понадобилось много дней), работать ею было тяжелее, чем железной, и сама работа выходила много хуже. Однако, я с этим примирился: вооружившись терпением и не смущаясь качеством своей работы, я продолжал копать. Когда зерно было посеяно, нечем было забороновать его. Пришлось вместо бороны возить по полю большой тяжелый сук, который, впрочем, только царапал землю. А сколько разнообразных дел мне пришлось переделать; пока мой хлеб рос и созревал, надо было обнести поле оградой, караулить его, потом жать, убирать, молотить (т. е. перетирать в руках колосья, чтобы отделить зерно от мякины). Потом мне нужны были: мельница, чтобы смолоть зерно, сита, чтобы просеять муку, соль и дрожжи, чтобы замесить тесто, печь, чтобы выпечь хлеб. И, однако, как увидит читатель, я обошелся без всех этих вещей. Иметь хлеб было для меня неоцененной наградой и наслаждением. Все это требовало от меня тяжелого и упорного труда, но итого выхода не было. Время мое было распределено, и я занимался этой работой несколько часов ежедневно. А так как я решил не расходовать зерна до тех пор, пока его не накопится побольше, то у меня было впереди шесть месяцев, которые я мог всецело посвятить изобретению и изготовлению орудий, необходимых для переработки зерна в хлеб. Но сначала надо было приготовить под посев более обширный участок земли, так как теперь у меня было столько семян, что я мог засеять больше акра {Акр - немного менее 0,4 десятины.}. Еще прежде я сделал лопату, что отняло у меня целую неделю. Новая лопата доставила мне одно огорчение: она была тяжела, и ею было вдвое труднее работать. Как бы то ни было, я вскопал свое поле и засеял два большие и ровные участка земли, которые я выбрал как можно ближе к моему дому и обнес частоколом из того дерева, которое так легко принималось. Таким образом, через год мой частокол должен был превратиться в живую изгородь, почти не требующую исправления. Все вместе - распашка земли и сооружение изгороди - заняло у меня не менее трех месяцев, так как большая часть работы пришлась на дождливую пору, когда я не мог выходить из дому. В те дни, когда шел дождь и мне приходилось сидеть в пещере, я делал другую необходимую работу, стараясь между делом развлекаться разговорами со своим попугаем. Скоро он уже знал свое имя, а потом научился довольно громко произносить его. "Попка" было первое слово, какое я услышал на моем острове, так сказать, из чужих уст. Но разговоры с Попкой, как уже оказано, были для меня не работой, а только развлечением в труде. В то время я был занят очень важным делом. Давно уже я старался тем или иным способом изготовить себе глиняную посуду, в которой я сильно нуждался; но совершенно не знал, как осуществить это. Я не сомневался, что сумею вылепить что нибудь вроде горшка, если только мне удастся найти хорошую глину. Что же касается обжигания, то я считал, что в жарком климате для этого достаточно солнечного тепла и что, посохнув на солнце, посуда будет настолько крепка, что можно будет брать ее в руки и хранить в ней все припасы, я которые надо держать в сухом виде. И вот я решил вылепить несколько штук кувшинов, возможно большего размера, чтобы хранить в них зерно, муку и т. п. Воображаю, как посмеялся бы надо мной (а может быть, и пожалел бы меня) читатель, если б я поведал, как неумело я замесил глину, какие нелепые, неуклюжие, уродливые произведения выходили у меня, сколько моих изделий развалилось оттого, что глина была слишком рыхлая и не выдерживала собственной тяжести, сколько других потрескалось оттого, что я поспешил выставить их на солнце, и сколько рассыпалось на мелкие куски при первом же прикосновении к ним как до, так и после просушки. Довольно сказать, что после двухмесячных неутомимых трудов, когда я, наконец, нашел глину, накопал ее, принес домой и начал работать, у меня вышло только две больших безобразных глиняных посудины, потому что кувшинами их нельзя было назвать. Когда мои горшки хорошо высохли и затвердели на солнце, я осторожно приподнял их один за другим и поставил каждый в большую корзину, которые сплел нарочно для них. В пустое пространство между горшками и корзинами напихал рисовой и ячменной соломы. Чтобы горшки эти не отсырели, я предназначил их для хранения сухого зерна, а со временем, котда оно будет перемолото, под муку. Хотя крупные изделия из глины вышли у меня неудачными, дело пошло значительно лучше с мелкой посудой: круглыми горилками, тарелками, кружками, котелками и тому подобными вещицами: солнечный жар обжигал их и делал достаточно прочными. Но моя главная цель все же не была достигнутая мне нужна была посуда, которая не пропускала бы воду и выдерживала бы огонь, а этого то я и не мог добиться. Но вот как то раз я развел большой огонь, чтобы приготовить себе мясо. Когда мясо изжарилось, я хотел загасить уголья и нашел между ними случайно попавший в огонь черепок от разбившегося глиняного горшка: он затвердел, как камень, и стал красным, как кирпич. Я был приятно поражен этим открытием и сказал себе, что если черепок так затвердел от огня, то, значит, с таким же успехом можно обжечь на огне и целую посудину. Это заставило меня подумать о том, как развести огонь для обжигания моих горшков. Я не имел никакого понятия о печах для обжигания извести, какими пользуются гончары, и ничего не слыхал о муравлении свинцом, хотя у меня нашлось бы для этой цели немного свинца. Поставив на кучу горячей золы три больших глиняных горшка и на них три поменьше, я обложил их кругом и сверху дровами и хворостом и раздел огонь. По мере того, как дрова прогорали, я подкладывал новые поленья, пока мои горшки не прокалились насквозь, причем ни один из них не раскололся. В этом раскаленном состоянии я держал их в огне часов пять или шесть, как вдруг заметил, что один из них начал плавиться, хотя остался цел: это расплавился от жара смешанный с глиной песок, который превратился бы в стекло, если бы я продолжал накалять его. Я постепенно убавил огонь, и красный цвет горшков стал менее ярок. Я сидел подле них всю ночь, чтобы не дать огню слишком быстро погаснуть, и к утру в моем распоряжении было три очень хороших, хотя и не очень красивых, глиняных кувшина и три горшка, так хорошо обожженных, что лучше нельзя и желать, и в том числе один муравленный расплавившимся песком. Нечего и говорить, что после этого опыта у меня уже не было недостатка в глиняной посуде. Но должен сознаться, что по части внешнего вида моя посуда оставляла желать многого. Да и можно ли этому удивляться? Ведь я делал ее таким же способом, как дети делают куличи из грязи или как делают пироги женщины, которые не умеют замесить тесто. Я думаю, ни один человек в мире не испытывал такой радости по поводу столь заурядной вещи, какую испытал я, когда убедился, что мне удалось сделать вполне огнеупорную глиняную посуду. Я едва мог дождаться, когда мои горшки остынут, чтобы можно было налить в один из них воды и сварить в нем мясо. Все вышло превосходно: я сварил себе из куска козленка очень хорошего супу, хотя у меня не было ни овсяной муки, ни других приправ, какие обыкновенно кладутся туда. Следующей моей заботой было придумать, как сделать каменную ступку, чтобы размалывать или, вернее, толочь в ней зерно; имея только пару своих рук, нельзя было и думать о таком сложном произведении искусства, как мельница. Я был в большом затруднении, как выйти из этого положения; в ремесле каменотеса я был круглым невеждой, и, кроме того, у меня не было инструментов. Не один день потратил я на поиски подходящего камня, т. е. достаточно твердого и такой величины, чтобы в нем можно было выдолбить углубление, но ничего не нашел. На моем острове были, правда, большие утесы, но от них я не мог ни отколоть, ни отломать нужный кусок. К тому же эти утесы были из довольно хрупкого песчаника; при толчении тяжелым пестом камень стал бы непременно крошиться, и зерно засорялось бы песком. Таким образом, потеряв много времени на бесплодные поиски, я отказался от каменной ступки и решил приспособить для этой цели большую колоду из твердого дерева, которую мне удалось найти гораздо скорее. Остановив свой выбор на чурбане такой величины, что я с трудом мог его сдвинуть, я обтесал его топором, чтобы придать ему нужную форму, а затем, с величайшим трудом, выжег в нем углубление, вроде того как бразильские краснокожие делают лодки. Покончив со ступкой, я вытесал большой тяжелый пест из так называемого железного дерева. И ступку и пест я приберег до следующего урожая, который я решил уже перемолоть или вернее перетолочь на муку, чтобы готовить из нее хлеб. Дальнейшее затруднение заключалось в том, как сделать сито или решето для очистки муки от мякины и сора, без чего невозможно было готовить хлеб. Задача была очень трудная, и я не знал даже, как к ней приступиться. У меня не было для этого никакого материала; ни кисеи, ни редкой ткани, через которую можно было бы пропускать мужу. От полотняного белья у меня оставались одни лохмотья; была козья шерсть, но я не умел ни прясть, ни ткать, а если б и умел, то все равно у меня не было ни прялки, ни станка. На несколько месяцев дело остановилось совершенно, и я не знал, что предпринять. Наконец, я вспомнил, что между матросскими вещами, взятыми мною с корабля, было несколько шейных платков из коленкора или муслина. Из этих то платков я и сделал себе три сита, правда, маленьких, но вполне годных для работы. Ими я обходился несколько лет; о том же, как я устроился впоследствии, будет рассказано в своем месте. Теперь надо было подумать о том, как я буду печь свои хлебы, когда приготовлю муку. Прежде всего у меня совсем не было закваски; так как и заменить ее было нечем, то я перестал ломать голову над этим. Но устройство печи сильно затрудняло меня. Тем не менее я, наконец, нашел выход. Я вылепил из глины несколько больших круглых посудин, очень широких, но мелких, а именно: около двух футов в диаметре и не более девяти дюймов в глубину, блюда эти я хорошенько обжег на огне и спрятал в кладовую. Когда пришла пора печь хлеб, я развел большой огонь на очаге, который выложил четыреугольными хорошо обожженными плитами, также моего собственного приготовления. Впрочем, четыреугольными их, пожалуй, лучше не называть. Дождавшись, чтобы дрова перегорели, я разгреб уголья по всему очагу и дал им полежать несколько времени, пока очаг не раскалился. Тогда я отгреб весь жар к сторонке, поместив на очаге свои хлебы, накрыл их глиняным блюдом, опрокинув его кверху дном, и завалил горячими угольями. Мои хлебы испеклись, как в самой лучшей печке. Я научился печь лепешки из рису и пуддинги и стал хорошим пекарем; только пирогов я не делал, да и то потому, что, кроме козлятины да птичьего мяса, их было нечем начинять. Неудивительно, что на все эти работы ушел почти весь третий год моего житья на острове, особенно если принять во внимание, что в промежутках мне нужно было убрать новый урожай и исполнять текущие работы по хозяйству. Хлеб я убрал своевременно, сложил в большие корзины и перенес домой, оставив его в колосьях, пока у меня найдется время перетереть их. Молотить я не мог за неимением гумна и цепа. Между тем с увеличением моего запаса зерна у меня явилась потребность в более обширном амбаре. Последняя жатва дала мне около двадцати бушелей ячменя и столько же, если не больше, рису, так что для всего зерна не хватало места. Теперь я мог, не стесняясь, расходовать его на еду, что было очень приятно, так как сухари давно уже вышли. Я решил при этом рассчитать, какое количество зерна потребуется для моего продовольствия в течение года, чтобы сеять только раз в год. Оказалось, что сорок бушелей рису и ячменя мне с избытком хватает на год, и я решил сеять ежегодно столько, сколько посеял в этом году, рассчитывая, что мне будет достаточно и на хлеб и на лепешки и т. п. За этой работой я постоянно вспоминал про землю, которую видел с другой стороны моего острова, и в глубине души не переставал лелеять надежду добраться до этой земли, воображая, что, в виду материка или вообще населенной страны, я как нибудь найду возможность проникнуть дальше, а может быть и вовсе вырваться отсюда. Но я упускал из виду опасности, которые могли грозить мне в таком предприятии; я не думал о том, что могу попасть в руки дикарей, (которые будут, пожалуй, похуже африканские тигров и львов; что, очутись я в их власти, была тысяча шансов против одного, что я буду убит, а может быть и съеден. Ибо я слышал что обитатели Караибского берега - людоеды, а судя по широте, на которой находился мой остров, он не мог быть особенно далеко от этого берега. Но даже, если обитателей той земли не были людоедами, они все равно могли убить меня, как они убивали многих попадавших к ним европейцев, даже когда тех бывало десять-двадцать человек. А ведь я был один и беззащитен. Все это, повторяю, я должен был бы принять в соображение. Потом то я и понял всю несообразность своей затеи, но в то время меня не пугали никакие опасности: моя голова всецело была занята мыслями о том, как бы попасть на тот отдаленный берег. Вот когда я пожалел о моем маленьком приятеле Ксури и о парусном боте, на котором я прошел вдоль африканских берегов слишком тысячу миль! Но что толку было вспоминать?.. Я решил сходить взглянуть на нашу корабельную шлюпку, которую еще в ту бурю, когда мы потерпели крушение, выбросило на остров в нескольких милях от моего жилья. Шлюпка лежала не совсем на прежнем месте: ее опрокинуло прибоем кверху дном и отнесло немного повыше, на самый край песчаной отмели, и воды около нее не было. Если б мне удалось починить и спустить на воду эту шлюпку, она выдержала бы морское путешествие, и я без особенных затруднений добрался бы до Бразилии. Но для такой работы было мало одной пары рук. Я упустил из виду, что перевернуть и сдвинуть с места эту шлюпку для меня такая же непосильная задача, как сдвинуть с места мой остров. Но, не взирая ни на что, я решил сделать все, что было в моих силах: отправился в лес, нарубил жердей, которые должны были служить мне рычагами, я перетащил их к шлюпке. Я обольщал себя мыслью, что, если мне удастся перевернуть шлюпку на дно, я исправлю ее повреждения, и у меня будет такая лодка, в которой смело можно будет пуститься в море. И я не пожалел сил на эту бесплодную работу, потратив на нее недели три или четыре. Убедившись под конец, что с моими слабыми силами мне не поднять такую тяжесть, я принялся подкапывать песок с одного боку шлюпки, чтобы она упала и перевернулась сама; при этом я то здесь, то там подкладывал под нее обрубки дерева, чтобы направить ее падение, куда нужно. Но когда я закончил эти подготовительные работы, я асе же был неспособен ни пошевелить шлюпку, ни подвести под нее рычали, а тем более спустить ее на воду, так что мне пришлось отказаться от своей затеи. Несмотря на это, мое стремление пуститься в океан не только не ослабевало, но, напротив, возрастало вместе с ростом препятствий на пути к его осуществлению. Наконец, я решил попытаться сам сделать лодку, или еще лучше пирогу, как их делают туземцы в этих странах, почти без всяких инструментов и без помощников, прямо из ствола большого дерева. Я считал это не только возможным, но и легким делом, и мысль об этой работе очень увлекала меня. Мне казалось, что у меня больше средств для выполнения ее, чем у негров или индейцев. Я не принял во внимание большого неудобства моего положения сравнительно с положением дикарей, а именно - недостатка рук, чтобы спустить пирогу на воду, а между тем это препятствие было гораздо серьезнее, чем недостаток инструментов. Допустим, я нашел бы в лесу подходящее толстое дерево и с великим трудом свалил его; допустим даже, что, с помощью своих инструментов, я обтесал бы его снаружи и придал ему форму лодки, затем выдолбил или выжег внутри, словом, сделал бы лодку. Какая была мне от этого польза, если я не мог спустить на воду свою лодку и должен был бы оставить ее в лесу? Конечно, если бы я хоть сколько нибудь отдавал себе отчет в своем положении, приступая к сооружению лодки, я непременно задал бы вопрос, как я спущу ее на воду. Но все мои помыслы до такой степени были поглощены предполагаемым путешествием, что я совсем не остановился на этом вопросе, хотя было очевидно, что несравненсно легче проплыть на лодке сорок пять миль по морю, чем протащить ее по земле на расстоянии сорока пяти сажен, отделявших ее от воды. Одним словом, взявшись за эту работу, я вел себя таким глупцом, каким только может оказаться человек в здравом уме. Я тешился своей затеей, не давая себе труда рассчитать, хватит ли у меня сил справиться с ней. И не то, чтобы мысль о спуске на воду совсем не приходила мне в голову, - но я не давал ей ходу, устраняя ее всякий раз глупейшим ответом: "Прежде сделаю лодку, а там уж, наверно, найдется способ спустить ее". Рассуждение самое нелепое, но моя разыгравшаяся фантазия не давала мне покоя, и я принялся за работу. Я повалил огромнейший кедр. Думаю, что у самого Соломона не было такого во время постройки иерусалимского храма. Мой кедр имел пять футов десять дюймов в поперечнике у корней, на высоте двадцати двух футов - четыре фута одиннадцать дюймов; дальше ствол становился тоньше, разветвлялся. Огромного труда стоило мне свалить это дерево. Двадцать дней я рубил самый ствол, да еще четырнадцать дней мне понадобилось, чтобы обрубить сучья и отделить огромную, развесистую верхушку. Целый месяц я обделывал мою колоду снаружи, стараясь придать ей форму лодки, так чтобы она могла держаться на воде прямо. Три месяца ушло потом на то, чтобы выдолбить ее внутри. Правда, я обошелся без огня и работал только стамеской и молотком. Наконец, благодаря упорному труду, мной была сделана прекрасная пирога, которая смело могла поднять человек двадцать пять, а следовательно и весь мой груз. Я был в восторге от своего произведения: никогда в жизни я не видал такой большой лодки из цельного дерева. Зато и стоила же она мне труда. Теперь осталось только спустить ее на воду, и я не сомневался, что, если бы это мне удалось, я предпринял бы безумнейшее и самое безнадежное из всех морских путешествий, когда либо предпринимавшихся. Но все мои старания спустить ее на соду не привели ни к чему, несмотря на то, что они стоили мне огромного труда. До воды было никак не более ста ярдов; но первое затруднение было в том, что местность поднималась к берегу в гору. Я храбро решился его устранить, сняв всю лишнюю землю таким образом, чтобы образовался пологий спуск. Страшно вспомнить, сколько труда я положил на эту работу (но кто бережет труд, когда дело идет о получении свободы?). Когда это препятствие было устранено, дело не подвинулось ни на шаг: я не мог пошевелить мою пирогу, как раньше не мог пошевелить шлюпку. Тогда я измерил расстояние, отделявшее мою лодку от моря, и решил вырыть канал: видя, что я не в состоянии подвинуть лодку к воде, я хотел подвести воду к лодке. И я уже начал было копать, но когда я прикинул в уме необходимую глубину и ширину канала, когда подсчитал, в какое приблизительно время может сделать такую работу один человек, то оказалось, что мне понадобится не менее десяти, двенадцати лет, чтобы довести ее до конца. Берег был здесь очень высок, и ею надо было бы углублять, по крайней мере, на двадцать футов. К моему крайнему сожалению, мне пришлось отказаться от этой попытки. Я был огорчен до глубины души и тут только сообразил - правда, слишком поздно - как глупо приниматься за работу, не рассчитав, во что она обойдется и хватит ли у нас сил для доведения ее до конца. В разгар этой работы наступила четвертая годовщина моего житья на острове. Я провел этот день, как и прежде, в молитве и со спокойным духом. Благодаря постоянному и прилежному чтению слова божия и благодатной помощи свыше, я стал видеть вещи в совсем новом свете. Все мои понятия изменились, мир казался мне теперь далеким и чуждым. Он не возбуждал во мне никаких надежд, никаких желаний. Словом, мне нечего было делать там, и я был разлучен с ним, повидимому, навсегда. Я смотрел на него такими глазами, какими, вероятно, мы смотрим на него с того света, т. е. как на место, где я жил когда то, но откуда ушел навсегда. Я мог бы сказать миру теперь, как Авраам богачу: "Между мной и тобой утверждена великая пропасть". В самом деле, я ушел от всякой мирской скверны; у меня не было ни плотских искушений, ни соблазна очей, ни гордости жизни. Мне нечего было желать, потому что я имел все, чем мог наслаждаться. Я был господином моего острова или, если хотите, мог считать себя королем или императором всей страны, которой я владел. У меня не было соперников, не было конкурентов, никто не оспаривал моей власти, я ни с кем ее не делил. Я мог бы нагрузить целые корабли, но мне это было не нужно, и я сеял ровно столько, чтобы хватило для меня. У меня было множество черепах, но я довольствовался тем, что изредка убивал по одной. У меня было столько лесу, что я мог построить целый флот, и столько винограду, что все корабли моего флота можно было бы нагрузить вином и изюмом. Я придавал цену лишь тому, чем мог как нибудь воспользоваться. Я был сыт, потребности моя удовлетворялись, - для чего же мне было все остальное? Если б я настрелял больше дичи или посеял больше хлеба, чем был бы в состоянии съесть, мой хлеб заплесневел бы в амбаре, а дичь пришлось бы выкинуть или она стала бы добычей червей. Срубленные мною деревья гнили; я мог употреблять их только на топливо, а топливо мне было нужно только для приготовления пищи. Одним словом, природа, опыт и размышление научили меня понимать, что мирские блага ценны для нас лишь в той степени, в какой они способны удовлетворять наши потребности, и что сколько бы мы ни накопили богатств, ; мы получаем от них удовольствие лишь в той мере, в какой можем использовать их, но не больше. Самый неисправимый скряга вылечился бы от своего порока, если бы очутился на моем месте и не знал, как я, куда девать свое добро. Повторяю, мне было нечего желать, если не считать некоторых вещей, которых у меня не было, все разных мелочей, однако очень нужных для меня. Как я уже сказал, у меня было немного денег, серебра и золота, всего около тридцати шести фунтов стерлингов. Увы, они лежали, как жалкий, ни на что негодный хлам: мне было некуда их тратить. С радостью отдал бы я пригоршню этого металла за десяток трубок для табаку или ручную мельницу, чтобы размалывать свое зерно! Да что я! - я отдал бы все эти деньги за шестипенсовую пачку семян репы и моркови, за горсточку гороху и бобов или за бутылку чернил. Эти деньги не давали мне ни выгод, ни удовольствия. Так и лежали они у меня в шкафу и в дождливую погоду плесневели от сырости моей пещеры. И будь у меня полон шкаф брильянтов, они точно так жене имели бы для меня никакой цены, потому что были бы совершенно не нужны мне. Мне жилось теперь гораздо лучше, чем раньше, и в физическом и в нравственном отношении. Садясь за еду, я часто исполнялся глубокой признательности к щедротам провидения, уготовившего мне трапезу в пустыне. Я научился смотреть больше на светлые, чем на темные стороны моего положения, и помнить больше о том, что у меня есть, чем о том, чего я лишен. И это доставляло мне минуты невыразимой внутренней радости. Я говорю об этом для тех несчастных людей, которые никогда ничем не довольны, которые не могут спокойно наслаждаться дарованными им благами, потому что им всегда хочется чего нибудь такого, чего у них нет. Все наши сетования по поводу того, чего мы лишены, проистекают, мне кажется, от недостатка благодарности за то, что мы имеем. Целыми часами, - целыми днями, можно оказать, - я в самых ярких красках представлял себе, что бы я делал, если бы мне ничего не удалось спасти с корабля. Моей единственной пищей были бы рыбы и черепахи. А так как прошло много времени, прежде чем я нашел черепах, то я просто умер бы с голоду. А если бы не погиб, то жил бы, как дикарь. Ибо допустим, что мне удалось бы когда нибудь убить козу или птицу, я все же не мог бы содрать с нее шкуру, разрезать и выпотрошить ее. Я бы принужден был кусать ее зубами и разрывать ногтями, как дикий зверь. После таких размышлений я живее чувствовал благость ко мне провидения и от всего сердца благодарил бога за свое настоящее положение со всеми его лишениями и невзгодами. Пусть примут это к сведению все те, кто в горькие минуты жизни любит говорить: "Может ли чье нибудь горе сравниться с моим". Пусть они подумают, как много на земле людей несравненно несчастнее их и во сколько раз их собственное несчастие могло бы быть ужаснее, если б то было угодно провидению. Словом, если, с одной стороны, моя жизнь была безотрадна, то, с другой, я должен был быть благодарен уже за то, что живу; а чтобы сделать эту жизнь вполне счастливой, мне надо было только постоянно помнить, как добр и милостив господь, пекущийся обо мне. И когда я беспристрастно взвесил все это, я успокоился и перестал грустить. Я так давно жил на моем острове, что многие из взятых мною с корабля вещей или совсем испортились, или кончили свой век, а корабельные припасы частью совершенно вышли, частью подходили к концу. Чернил у меня оставалось очень немного, и я все больше и больше разводил их водой, пока они не стали такими бледными, что почти не оставляли следов на бумаге. До тех пор, пока у меня было хоть слабое их подобие, я отмечал в коротких словах дни месяца, за которые приходились выдающиеся события моей жизни. Просматривая как то раз эти записи, я заметил странное совпадение чисел различных происшествий, случившихся со мной, так что если б я был суеверен и различал счастливые и несчастные дни, то мое любопытство не без основания было бы привлечено этим совпадением. Во первых, мое бегство из родительского дома в Гулль, чтобы оттуда пуститься в плавание, произошло в тот же месяц и число, когда я попал в плен к салехским пиратам и был обращен в рабство. Затем в тот самый день, когда я остался в живых после кораблекрушения на Ярмутсжом рейде, я впоследствии вырвался из салехской неволи на парусном баркасе. Наконец, в годовщину моего рождения, а именно 30-го сентября, когда мне минуло 26 лет, я чудом спасся от смерти, будучи выброшен морем на необитаемый остров. Таким образом, греховная жизнь и жизнь уединенная начались для меня в один и тот же день. Вслед за чернилами у меня вышел весь запас хлеба, т. е. собственно не хлеба, а корабельных сухарей. Я растягивал их до последней возможности (в последние полтора года я позволял себе съедать не более одного сухаря в день), и все таки перед тем как я собрал с своего поля такое количество зерна, что можно было начать употреблять его в пищу, я почти год сидел без крошки хлеба. Но и за это я должен был благодарить бога: ведь я мог остаться и совсем без хлеба, и было поистине чудо, что я получил возможность его добывать. По части одежды я тоже обеднел. Из белья у меня давно уже не оставалось ничего, кроме клетчатых рубах (около трех дюжин), которые я нашел в сундуках наших матросов и берег пуще глаза, ибо на моем острове бывало зачастую так жарко, что приходилось ходить в одной рубахе, и я не знаю, что бы я делал без этого запаса рубах. Было у меня еще несколько толстых матросских шинелей; все они хорошо сохранились, но я не мог их носить из за жары. Собственно говоря, в таком жарком климате вовсе не было надобности одеваться; но я не мог, я стыдился ходить нагишом; я не допускал даже мысли об этом, хотя был совершенно один, и никто не мог меня видеть. Но была и другая причина, не позволявшая мне ходить голым: когда на мне было что нибудь надето, я легче переносил солнечный зной. Палящие лучи тропического солнца обжигали мне кожу до пузырей, рубашка же защищала ее от солнца, и, кроме того, меня прохлаждало движение воздуха между рубашкой и телом. Никогда не мог я также привыкнуть ходить по солнцу с непокрытой головой; всякий раз, когда я выходил без шляпы, - у меня разбаливалась голова, но стоило мне только надеть шляпу, головная боль проходила. Итак, надо было позаботиться привести в порядок хоть то тряпье, какое у меня еще оставалось и которое я преважно называл своим платьем. Прежде всего мне нужна была куртка (все, какие у меня были, я износил). Я решил попытаться переделать на куртки матросские шинели, о которых я только что говорил, и некоторые другие материалы. И вот я принялся портняжить или, вернее, кромсать и ковырять иглой, ибо, говоря по совести, я был довольно таки горемычный портной. Как бы то ни было, я с грехом пополам состряпал две или три куртки, которых, по моему расчету, мне должно было надолго хватить. О первой моей попытке сшить брюки лучше не говорить, так как она окончилась постыдной неудачей. Я уже говорил, что мной сохранялись шкурки всех убитых мною животных (я разумею четвероногих). Каждую шкурку я просушивал на солнце, растянув на шестах. Поэтому по большей части они становились такими жесткими, что едва ли могли на что нибудь пригодиться, но некоторые из них были очень хороши. Первым делом я сшил себе из них большую шапку. Я сделал ее мехом наружу, чтобы лучше предохранить себя от дождя. Шапка так мне удалась, что я решил соорудить себе из такого же материала полный костюм, т. е. куртку и штаны. И куртку и штаны я сделал совершенно свободными, а последние - короткими до колен, ибо и то и другое было мне нужно скорее для защиты от солнца, чем для тепла. Покрой и работа, надо признаться, никуда не годились: плотник я был очень неважный, а портной и подавно. Как бы то ни было, мое изделие отлично мне служило, особенно, когда мне случалось выходить во время дождя: вся вода стекала по длинному меху шапки и куртки, и я оставался совершенно сухим. После куртки и брюк я потратил очень много времени и труда на изготовление зонтика, который был очень мне нужен. Я видел, как делают зонтики в Бразилии: там никто не ходит без зонтика из за жары, а на моем острове было ничуть не менее жарко, пожалуй, даже жарче, чем в Бразилии, так как он был ближе к экватору. Мне же приходилось выходить во всякую погоду, а иной раз подолгу бродить и по солнцу и по дождю: словом, зонтик был мне весьма полезен. Много мне было хлопот с этой работой, и много времени прошло, прежде чем мне удалось сделать что то похожее на зонтик (раза два или три я выбрасывал испорченный материал и начинал снова). Главная трудность заключалась в том, чтобы он раскрывался и закрывался. Сделать раскрытый зонтик мне было легко, но тогда пришлось бы всегда носить его над головой, а это было неудобно. Но как уже сказано, я преодолел эту трудность, и мой зонтик мог закрываться. Я обтянул его козьими шкурами мехом наружу: дождь стекал по нем, как по наклонной крыше, он так хорошо защищал от солнца, что я мог выходить из дому даже в самую жаркую погоду и чувствовал себя лучше, чем раньше в более прохладную, а когда он был мне не нужен, я закрывал его и нес под мышкой. Так жил я на моем острове тихо и спокойно, всецело покорившись воле божьей и доверившись провидению. От этого жизнь моя стала лучше, чем если бы я был окружен человеческим обществом; каждый раз когда у меня возникали сожаления, что я не слышу человеческой речи, я спрашивал себя, разве моя беседа с собственными мыслями и (надеюсь, я вправе сказать это) в молитвах и славословиях с самим богом была не лучше самого веселого времяпрепровождения в человеческом обществе? Следующие пять лет прошли, насколько я могу припомнить, без всяких чрезвычайных событий. Жизнь моя протекала по старому - тихо и мирно; я жил на прежнем месте и по-прежнему делил свое время между работой, чтением библии и охотой. Главным моим занятием, - конечно, помимо ежегодных работ (по посеву и уборке хлеба и по сбору винограда (хлеба я засевал ровно столько, чтобы хватило на год, и с таким же расчетом собирал виноград) и не считая ежедневных экскурсий с ружьем, - главным моим занятием, говорю я, была постройка новой лодки. На этот раз я не только сделал лодку, но и спустил ее на воду: я вывел ее в бухточку по каналу (в шесть футов ширины и четыре глубины), который мне пришлось прорыть на протяжении полу-мили без малого. Первую мою лодку, как уже знает читатель, я сделал таких огромных размеров, не рассчитав заблаговременно, буду ли я в состоянии спустить ее на воду, что принужден был оставить ее на месте постройки, как памятник моей гл