гров жалели, они стали бы лучше? Негр. Да, да, негр много лучше, если пожалет. Когда они бьют, бьют, негр силно кричит, силно ненавидит, убьет, если найдет ружо. Толко надо жалэт, негр скажет болшой спасибо и будэт любит работат, много будэт работат, пуст надсмотрщик будэт добр толко. Джек. А вот говорят же, что вы будете лишь надсмехаться и скалить зубы, если вас пожалеть. Негр. Вот! Пуст говорят так, когда покажут жалост. Оны ныкогда нэ показал жалост, мой ныкогда нэ видел их жалост, сколко жыву на свэт. - Так вот, сэр, - прервал я свой рассказ, - смею доложить, что, если он говорил правду, ваши надсмотрщики действуют против вашего желания. Как я успел заметить, вы полны сострадания к этим несчастным, я убедился в этом хотя бы на примере со мной. Понимая, что для вас дороже работа, которая делается добровольно, а не из страха, и что вы предпочитаете обходиться без кровавых наказания. Посмотрим, сумеешь ли ты на них повлиять". Мухатом, а как, вы сейчас услышите. Господин. В жизни ни с чем подобным не сталкивался, с тех пор как стал плантатором, а тому уже более сорока лет. Я в восторге от вашего рассказа, продолжайте, я с нетерпением жду благоприятного конца. Джек. Уверен, сэр, что концом вы будете так же довольны, как началом, ибо он во всем оправдал мои ожидания, надеюсь, и ваши он тоже удовлетворит и покажет вам, с какой преданностью вам могли бы служить, если бы вы только захотели, потому как в настоящее время вам так не служат, уверяю вас. Господин. Конечно, служат из-под палки, только в страхе перед наказанием, а потому безо всякого воодушевления, что мне глубоко ненавистно. Если бы я знал, как добиться иного! Джек. Не составляет никакого труда, сэр, доказать вам, что вам могут служить из лучших побуждений, а соответственно и работа будет лучше и принесет вам больше радости, я беру на себя смелость убедить вас в этом. Господин. Что ж, продолжайте свою историю. Джек. Побеседовав с ним, я заявил: "Посмотрим, Мухат, как ты будешь дальше вести себя, если я уговорю нашего большого господина простить тебя на этот раз". Негр. Ну да, вы увидит, вы много увидит, много увидит. Тогда я велел подать мне коня и покинул его, я сделал вид, что поскакал к вам на соседнюю плантацию, потому что мне якобы сказали, будто вы там. Пробыв там часа четыре-пять, я вернулся и опять повел с ним разговор. Я сообщил ему, что видался с вами, что вы уже осведомлены о его проступке, очень сердитесь и решили сурово проучить его в назидание остальным неграм на плантации, но что я рассказал вам, как он раскаивается и обещает исправиться, если вы его простите, и что в конце концов мне удалось уговорить вас. Но вы слышали также, будто, если оказать неграм милость, они посчитают это лишь шуткой или издевательством, однако я все передал вам, что он говорил о себе, а также о прочих неграх, и сказал, что это неправильное мнение и что белые люди берутся судить о них, толком ничего не зная, потому они ведь негров никогда не прощали, стало быть, никогда не проверяли, как те в таком случае поступят. И вот я уговорил вас оказать милость и простить его, а этим самым попытать, имеет ли доброта ту же силу, что жестокость. "Так что теперь, Мухат, - сказал я, - ты свободен, постарайся же, чтобы наш большой господин убедился, что я говорил ему правду". С этим я приказал развязать его, дал ему глотнуть рому из моей собственной карманной фляги и еще велел накормить его. Когда негра освободили, он приблизился ко мне и, упав передо мной на колени, обхватил мои ноги, потом, биясь головой о землю, зарыдал, заплакал, как провинившееся дитя, не в силах вымолвить ни слова. Он долго не мог успокоиться, и мне самому пришлось поднимать его с земли, но он никак не хотел, и я сам заплакал так же горько, как он, потому что просто не в силах был лицезреть этого несчастного, упавшего ниц передо мной, который еще вчера был таким же невольником, как он. Наконец, спустя, наверное, четверть часа, я заставил его подняться, и тогда он сказал: "Мой хорошо знает добры болшой господын, вы тоже мой очэн добры господын. Нэ будэт негр нэблагодарэн, мой готов умэр за вас, вы очэн много добрый ко мнэ". После этого я отпустил его и велел идти к жене - он был женат - и не работать в этот день, но, когда он собрался уходить, я снова подозвал его к себе и сказал ему: "Вот видишь, Мухат, - сказал я, - белый человек может пожалеть негра! И теперь ты должен рассказать всем неграм, что о них говорят, будто они слушаются только кнута и, если с ними мягко обращаться, они делаются хуже, а не лучше, потому-то белые люди не жалеют и не прощают их. Ты должен убедить негров, что с ними много лучше будут обращаться и будут проявлять к ним снисходительность, если они сами выкажут благодарность за доброе обхождение точно так же, как выказывают покорность после наказания. Посмотрим, сумеешь ли ты на них повлиять". "Мой пойдет, мой пойдет, - отвечал он, - мой много говорит им, они много доволны будут, как и мой, и будут много работать, захотят, чтобы болшой господын жалел их". Господин. Ну хорошо, а какое есть у вас свидетельство их благодарности? Вы заметили в них какие-нибудь перемены? Джек. К этому я как раз и подхожу, сэр. Примерно месяц спустя после этого я устроил так, что по плантации прошел слух, будто бы я сильно рассердил большого господина и за это меня прогнали с плантации и приговорили повесить. Ваша честь, наверное, помнит, что некоторое время назад вы посылали меня по вашим личным делам в Патаксент-Ривер, где я пробыл двенадцать дней? Я распространил такой слух среди негров, чтобы посмотреть, как они это примут. Господин. Вот оно что! Чтобы проверить, как поступит Мухат? Джек. Да, сэр. И я сделал настоящее открытие. Сначала бедный малый просто не поверил этому, однако, видя, что меня долго нет, он пошел к главному управляющему и встал у его дверей, не говоря ни слова, словно какой-нибудь десятилетний дурачок. Через некоторое время вышел старший надсмотрщик; увидев негра, он сначала ничего не сказал, подумал, что того зачем-нибудь прислали, однако, пройдя мимо него раза два-три, он обратил внимание на то, что негр стоит все так же неподвижно, в той же позе и на том же самом месте, и когда он в последний раз проходил мимо него, он остановился и спросил: "Чего тебе? Почему ты так долго стоишь здесь, тебе что, делать нечего?" "Мой хочет говорит, мой должен много сказат", - отвечал тот. Надсмотрщик подумал, что сейчас он узнает какой-то секрет, и согласился его выслушать. "Ну, что ты хочешь сказать мне?" - спросил он. "Мой говорит, - сказал тот, - очэн прошу говорит, где другой господын?" Надсмотрщик подумал, что негр спрашивает большого господина. "Про какого другого господина ты спрашиваешь? - говорит управляющий. - О чем ты хочешь говорить с большим господином? Тебе нельзя с ним говорить. Разве ты не можешь мне сказать, какое у тебя дело?" "Нэт, нэт, мой нэ говорит болшой господын, другой господын", - сказал Мухат. "С кем, с Полковником?" - спрашивает управляющий. "Да, да, с Полковнык", - говорит тот. "А разве ты не знаешь, что его завтра собираются повесить, - говорит управляющий, - за то, что он рассердил большого господина?"* ______________ * Управляющий уже разгадал, в чем дело, и сказал ему так нарочно, чтобы проверить, что он сделает. "Да, да, - сказал Мухат, - мой знал, мой знал, мой нэ говорил, мой должен сказать". "О чем ты должен сказать?" - спросил управляющий. "О, мой знает, он сэрдил болшой господын". И с этими словами он упал перед управляющим на колени. "Так чего тебе надо? - спросил управляющий. - Я же сказал тебе, что его повесят". "Нэт, нэт, - вскричал он, - нэ вешат этот господын, мой на колены просыт болшой господын". "Ты на коленях будешь просить за него?* Неужели ты думаешь, большой господин послушает тебя? Раз он рассердил большого господина, повторяю тебе, его должны повесить, так что твои просьбы ни к чему". ______________ * Управляющий понял, что он хочет просить вашу честь за меня, чтобы меня не повесили за оскорбление вашей чести. Негр. Мой просыт, очэн просыт болшой господын за нэго. Управляющий. А чего ты так волнуешься и просишь за него? Негр. О-о, он просыл за мена болшой господын, тэпер мой просыл за нэго. Болшой господын очэн хорошы, очэн хорошы, он простыл мена, когда тот господын просыл его, тэпер он простыт его, когда мой просыл за него. Управляющий. Нет уж, твои просьбы не помогут, ведь ты не согласишься, чтобы вместо него повесили тебя? Если согласишься, тогда другое дело. Негр. Да, да, мой пуст повесят за добры господын, он просыл за мэна, пуст Мухат повесят, болшой господын повесят мэна, бьют кнутом мэна, что хочэт, пуст толко отпускает бедны господын, он просыл за мэна, да, да, пуст. Управляющий. Неужели ты это серьезно, Мухат? Негр. Конэчно, мой правда говорыл, болшой господын пуст знает, мой правда говорыл, пуст все видят, что бэлы человэк повесыл Мухат, повесыл бедны нэгр Мухат, бил кнутом, всо дэлал вместо бедны господын, что просыл за мэна. После этого бедняга горько расплакался, так что не было нужды спрашивать, серьезно он это говорит или нет. Тут я, которого вызвали посмотреть на эту сцену, неожиданно и появился; сначала меня не было в усадьбе, но когда я вернулся, выполнив ваше поручение, я все слышал; пора было кончать эту сцену, ни управляющий, ни я уже больше не могли вынести ее; и вот он выходит и говорит мне: "Идите к нему, вы дали незабываемый урок, теперь никто не скажет, что у негров нет чувства благодарности. Ступайте же к нему, - повторяет он, - я больше не в силах продолжать этот разговор". Тут я предстал перед ним, чтобы он знал, что я на свободе, и завел с ним разговор. Джек. Надеюсь, рассказ о поведении этого бедняги доставил вам удовольствие, ваша честь? Господин. Да, да, продолжайте, прошу вас, рассказ меня весьма радует, жизнь негров открылась для меня с новой стороны, и это не может не волновать. Джек. Какое-то время он стоял как громом пораженный, словно оцепенел, и уставился на меня, не говоря ни слова, потом забормотал что-то невнятное, засмеялся тихонько: "Ай, ай, ай, Мухат видит, Мухат нэ видит, мой спит, мой нэ спит, мой нэ повэсат, мой не повэсат, он живой, совсэм живой". И вдруг как бросится ко мне, схватил, словно малого ребенка, взвалил себе на спину и побежал, насилу я его остановил, пришлось даже прикрикнуть на него. Он опустил меня на землю, опять поглядел на меня, и как пустится в пляс, точно одержимый, вам, наверное, случалось видеть, как они пляшут вокруг своих жен и детей, когда хотят выразить радость. Потом он, наконец, заговорил со мной и рассказал, как ему сообщили, что меня должны повесить. "Неужели, Мухат, - воскликнул я, - ты бы согласился, чтобы тебя повесили вместо меня?" - "Да, да, - сказал он, - правда, пуст повесат мэна, твой простят". - "За что же ты меня так любишь, Мухат?" - спросил я. "Развэ твой нэ просыл за мэна болшой господын? - сказал он. - Твой спасал мэна, твой сдэлал болшой господын очэн хороши, очэн добры, не бит мэна кнутом, мой нэ забудыт, пуст мой бит кнутом, мой вешат, нэ твой вешат, мой умэрэт, твой нэ умэрэт, мой нэ позволат дэлат тэбе плохо вэс мой жызн". Джек. Теперь вы можете сами судить, ваша честь, что доброта, проявленная с умом, так же воспитывает этих людей, как жестокость, и решить, есть ли у них чувство благодарности. Господин. Но почему же нам прежде не случалось в этом убедиться? Джек. Боюсь, сэр, что пример с Мухатом объясняет все. Господин. Вот как? Значит, потому, что мы были слишком жестоки? Джек. Потому, что негры никогда не встречали снисхождения, никогда никто не пытался даже выяснить, могут ли негры чувствовать благодарность; потому, что, если они совершали какой-нибудь проступок, их никогда не прощали, напротив, наказывали со всей жестокостью и они не знали иного чувства, чем страх, за которым, естественно, следует ненависть. Если бы с ними обращались сочувственно, они бы и служили с большой охотой, и это относится ко всем невольникам. Природа всех людей одинакова, и разум управляет ею весьма сходным образом. Не изведав, что такое снисхождение, как могли они совершать поступки во имя любви? Господин. Вы убедили меня. Но скажите, пожалуйста, как же тогда согласуются ваши убеждения с жестоким приговором, который вы вынесли несчастным неграм, - неужели порка дважды в день в течение четырех дней тоже называется снисхождением? Джек. И тут я действовал по-своему, и если вам будет угодно осведомиться у мистера ***, который тоже служит у вас, вы убедитесь в этом, ибо и в указанном случае мы договорились поступить, как и с Мухатом, то есть сначала внушить великий страх и гнетущее ожидание предстоящего наказания, причем самого сурового, зато тем дороже им будет прощение, якобы исходящее от вас, однако не без нашего заступничества. Я собирался побеседовать с ними, повлиять на них, дабы снисхождение, проявленное к ним, глубже вошло в их сознание и запечатлелось бы надолго. Я объяснил бы им, что такое благодарность, чувство долга и тому подобное, как я проделал это с Мухатом. Господин. Ответ ваш меня удовлетворил, действительно вы прибегли к правильному методу, и я хотел бы, чтобы вы и в дальнейшем следовали ему, ибо ничего я так не желаю (на этом свете), как чтобы все мои негры служили мне из чувства благодарности за мою доброту к ним. Мне ненавистна одна мысль, что меня боятся, точно льва, точно тирана, это просто оскорбительно и для великодушного человека чрезвычайно неприятно. Джек. Сэр, хотя я и мысли не допускаю, что вы сомневаетесь в моих истинных намерениях относительно этих двух несчастных, все же я настоятельно прошу вас послать за мистером ***, он расскажет вам все, о чем мы условились с ним еще заранее. Господин. Но почему же я должен не верить вам? Джек. Надеюсь, что верите, иначе я был бы очень огорчен, подумай вы, что я способен привести в исполнение приговор, какой вы слышали, и все же лучшей возможности не представится, чтобы внести ясность в это дело. Господин. Ну, раз уж вы придаете этому такое значение, пусть позовут *** *. ______________ * *** вызвали, и когда господин приказал ему рассказать, как они решили поступить с теми неграми, то есть что с ними делать и как наказывать их, он подтвердил все, что говорил Джек. Джек. Смею надеяться, сэр, теперь вы не только убедились в правоте моих слов относительно метода, какой вы избрали, но также и в том, что он как нельзя лучше отвечает вашим устремлениям. Господин. Я полностью удовлетворен и буду рад наблюдать, как этот метод претворяется в жизнь, ибо, как я уже успел заметить вам, для меня это дороже всего: ничто так не угнетает меня, как жестокость, какую применяют в обращении с моими рабами, да еще от моего имени. Джек. Да, сэр, это худо, и не просто худо, это настоящее варварство и бессердечие, и потому еще худо, что это самый неверный способ управления и ведения ваших дел. Господин. Для меня жестокость просто проклятье, она вселяет в мою душу ужас, я уверен, если бы я оказался свидетелем расправы над этими несчастными, я либо потерял бы сознание, либо впал в ярость и убил бы того, кто совершал экзекуцию, хотя он и совершал ее от моего имени. Джек. Смею заметить, сэр, что жестокость пагубна и для ваших деловых интересов, в чем я могу убедить вас. Вам бы лучше служили, на плантации царил бы больший порядок и негры охотнее бы работали на вас, если бы к ним проявляли сострадание и милосердие, а не бессердечно мучили кнутом и цепями. Господин. Я полагаю, сама природа вещей свидетельствует вашу правоту, все так и должно быть, я часто думал, что так должно быть, и миллион раз желал, чтобы это было возможно, однако все англичане, которые находятся у меня на службе, делают вид, что это не так, что невозможно внушить негру чувство признательности, а следовательно, и покорность, с помощью любви. Джек. Конечно, сэр, иногда случается встретить негра бесчувственного, глупого и ничтожного, совершенно не поддающегося никакому воспитанию, непокорного и невосприимчивого, неспособного проявить великодушие, о котором я говорил вам. Но вы и сами знаете, что такие люди встречаются и среди белых, не только среди негров, недаром есть у англичан пословица: спаси висельника от веревки, он тебе же глотку перережет. Если уж нам попадется такой несговорчивый, непокорный негр, все равно надо сначала добром попытаться исправить его, а только уж потом применять грубую силу, чтобы укротить его норов, как укрощают дикую лошадь, и уж коли ничего не поможет, такого негодяя надо продать, а вместо него купить нового, ибо спокойствие на плантации не должно быть нарушено одним каким-то дикарем. Вот если бы поступали именно так, не сомневаюсь, все ваши плантации процветали бы, работа кипела, - более того, негры и прочие невольники не только работали бы на вас, но готовы были умереть за вас, если бы выпал случай, как вы сами убедились на примере бедняги Мухата. Господин. Что ж, следуйте вашим методам, и, в случае успеха, я обещаю вознаградить вас. Я сплю и вижу, как бы искоренить жестокость на моих плантациях, что же касается других, пусть каждый поступает по своему разумению. Когда мой господин ушел, я поспешил к узникам и первым делом велел сообщить им, что приезжал большой господин, что по моей просьбе он готов был простить их, но, когда узнал, в чем их преступление, сказал, что это ужасный грех, который заслуживает наказания. Кроме того, человек, который разговаривал с узниками, передал им слова большого господина, что, ежели их простить, они станут только хуже, что негры не чувствуют благодарности за проявленное к ним снисхождение, а потому нет иного способа заставить их подчиниться, кроме сурового наказания. На это один из несчастных, тот, что был побойчее, заявил, что, ежели негры от доброго обхождения делаются много хуже, их следует стегать кнутом, пока они не исправятся, однако сам он такого не замечал, потому что с неграми никогда не обходились по-доброму, во всяком случае, ему об этом неизвестно. Собственно, он говорил то же, что и Мухат, и, увы, его слова вполне соответствовали истине, ибо надсмотрщики не знали, что такое снисхождение, и представление о том, что неграми можно управлять только с помощью жестокости, было главной причиной, почему никто никогда и не пытался обращаться с ними иначе. И опять же, если и случалось иногда смягчить наказание, то это делалось не умышленно, не с целью простить и уж вовсе не для того, чтобы преподать неграм урок, как и почему им смягчили наказание и как в ответ они должны вести себя. Нет, это случалось только по небрежению или по недосмотру, а иногда из-за недостаточного радения о делах плантации, и, само собой, негры этим пользовались. И вот, стало быть, с этими неграми я поступил точно, как с Мухатом, а потому нет нужды повторять все в подробностях; они выразили мне бесконечную благодарность и признательность, вылившуюся в безумных приступах радости, свойственных этим людям в особых случаях жизни; благодарность этих двоих, которых я простил, была так велика, что отныне они сделались самыми преданными и усердными невольниками на всей плантации, не считая, конечно, Мухата. Так я и дальше вел дела на плантации, к полному удовлетворению моего господина, и, по прошествии не более одного года, на плантации уже и думать забыли о такой вещи, как телесные наказания, за исключением разве нескольких случаев с теми из молодых невольников, кто был вовсе неспособен оценить доброе с ними обхождение, пока им не представили случай познакомиться с иным. Вскоре после этого разговора наш большой господин, как мы все его называли, снова прислал за мной, чтобы я пришел к нему домой; он сообщил мне, что получил ответ от своего друга из Англии, которому писал по поводу моего чека. Я испугался было, что он собирается попросить у меня разрешения отослать чек в Лондон, но он ничего такого не сказал, а только сообщил, что его друг повидал того господина и тот признал чек, но он сказал, что хоть сумма, указанная в чеке, у него на руках имеется, однако он дал обещание молодому человеку, доверившему ему эти деньги (то есть мне), что не выплатит их никому, кроме меня самого, даже если ему предъявят чек, ибо как может он знать, каким образом мой чек попал к ним. "Так вот, Полковник Джек, - говорил мой хозяин, - поскольку ты сообщил тому господину, где ты находишься и каким обманным путем тебя заманили сюда, а купить себе свободу можешь только с помощью этих денег, мой лондонский друг выяснил и написал мне, что тот господин выплатит их тебе при условии, что сначала ты сделаешь здесь на месте, как положено, копию чека, заверишь ее у нотариуса и отошлешь к нему вместе с обязательством, тоже заверенным нотариусом, вернуть ему оригинал чека после выплаты всех денег". В ответ я сказал, что готов сделать все, что предложит его честь. Таким образом, нужные бумаги были составлены и оформлены точно, как требовалось. "А теперь скажи, Джек, - спросил он улыбаясь, - что ты собираешься делать со своими деньгами? Думаешь купить у меня свою свободу и самому стать плантатором?" Но меня было не провести, я помнил, какое обещание он мне давал, к тому же я слишком хорошо знал его неизменную честность и доброе отношение ко мне, чтобы сомневаться в данном мне слове, поэтому я повел весь разговор в иную сторону. Я понял, что, спрашивая меня, собираюсь ли я купить себе свободу и стать плантатором, он выяснил, намерен ли я покинуть его, поэтому я ответил: "Что касается моей свободы, сэр, то купить ее значило бы покинуть вашу службу, а я бы скорее купил себе право как можно дольше служить вам, ибо одно сознание, что мне осталось всего два года службы, делает меня несчастным". "Ну, будет, будет, Полковник, - говорит он, - не надо льстить мне, я люблю прямой разговор. Свобода драгоценна всем! Если ты надумаешь запросить сюда свои деньги, ты обретешь свободу и начнешь самостоятельную жизнь, а я позабочусь, чтобы здешние власти обошлись с тобой по справедливости и дали бы тебе хорошую землю". Но я продолжал настаивать, что даже за лучшую плантацию в Мэриленде не оставил бы службы у человека, который сделал мне столько хорошего, к тому же я уверен, что весьма ему полезен, так что и думать не могу, чтобы оставить его, а под конец даже добавил: надеюсь, он верит, что чувство благодарности у меня не слабее, чем у негров. Он улыбнулся и сказал, что на прежних условиях он не может принять моих услуг, что он не забыл ни о своем обещании, ни о том, что я сделал для его плантации, а поэтому принял твердое решение прежде всего дать мне свободу. С этими словами он достал какую-то бумагу и протянул ее мне. "Вот, - говорит он, - свидетельство о твоем прибытии сюда и продаже в рабство на пять лет, из которых три ты уже провел у меня, и теперь ты сам себе господин". Я поклонился ему и сказал, что если я сам себе господин, то единственное мое желание - это оставаться его верным слугой, доколе ему понадобится моя служба. После чего, отбросив излишние церемонии, он заявил мне, что я могу остаться у него на службе, но на двух условиях: первое - он будет платить мне тридцать фунтов в год, а также кормить, если я буду по-прежнему управлять его плантацией; и второе - одновременно с этим он позаботится о новой плантации в мое личное владение. "Видишь ли, Полковник Джек, - сказал он мне, - хотя ты еще молод, однако уже пора тебе подумать и о себе". Я отвечал, что не смогу уделять много внимания своей плантации, без ущерба его делам, а этого я не допущу ни под каким видом, потому, будь на то моя воля, я готов служить ему верой и правдой до конца его дней. "Что ж, и служи, - повторил он, - и мне, и себе самому", - на этом мы и расстались. А теперь я хочу в нескольких словах, не вдаваясь в подробности, рассказать о тех двух неграх, которых я освободил от наказания и которые после этого стали самыми усердными и работящими среди всех невольников на плантации, исключая, как я уже говорил, разве что Мухата, - о нем я еще скажу в свое время, - так вот, они не только отплатили благодарностью за доброе обхождение с ними, но оказали влияние и на всех остальных, кто работал на плантации. Таким образом, мягкое обращение с ними и проявленное к ним великодушие в тысячу раз больше подстрекнули их усердие, чем все пинки, порки, наказания кнутом и прочие страсти, какие были раньше в ходу. Это принесло славу плантации, и кое-кто из плантаторов стал подражать нам, не могу, однако, утверждать, что старания их увенчались тем же успехом - ведь успех тут зависит от самих невольников и от умелого управления их чувствами. Стало очевидно, что на негров можно воздействовать убеждением так же, как на прочих людей; именно влияя на их разум, мы добивались от них хорошей работы. Во всяком случае, плантации в Мэриленде (как выяснилось) от такого нововведения процветали, здесь и по сию пору относятся к неграм менее варварски и не с такой жестокостью, как на Барбадосе или Ямайке; замечено также, что в этих колониях негры не столь воинственны, не так часто совершают побеги или замышляют недоброе против своих хозяев, как там. Я задержался на этом долее, чем хотел, надеясь убедить будущее поколение в целесообразности мягкого обращения с этими несчастными, к которым следует проявлять человечность, и заверить всех, что, придерживаясь этого метода и дополняя его различной в каждом отдельном случае мерой осмотрительности, они добьются того, что негры будут выполнять свою работу охотно и добросовестно, и им не придется тогда сталкиваться с непокорством и недовольством, на которые ныне все ссылаются, напротив того, негры будут вести себя как прочие белые невольники, а то и больше их станут проявлять признательность, смирение и трудолюбие. Такую жизнь я продолжал вести еще лет пять-шесть, и за все это время мы не подвергли порке ни единого негра, кроме нескольких случаев, о которых я уже упоминал, да и тогда эти бедняги попались на каких-то пустяках. Должен признаться, встречались у нас среди негров и злобные и необузданные, однако на первый раз, когда кто из них провинится, мы их прощали, о чем я уже рассказывал, а коли такое случалось во второй раз, тогда их по приказу выгоняли с плантации. И вот что примечательно: сознание, что их должны выгнать, мучило их много больше, чем если бы им предстояла хорошая порка, от которой у них лишь портилось настроение и тяжко становилось на душе. Словом, наконец-то мы поняли: страх, что их прогонят с плантации, помогал им исправиться, иными словами, прибавлял им усердия скорей, чем любое жестокое наказание, и причину тому долго искать не надо было, просто на нашей плантации с ними обращались, как с людьми, а на других, как с собаками. Мой господин признался, что очень доволен этой, как он назвал ее, благословенной переменой, и, встречая чувство признательности у негров, он в ответ выражал признательность всем, кто служил ему. Особенно это касалось меня, к чему я как раз и подошел. Первое, что он сделал для меня вслед за тем, как отпустил на волю и определил мне жалованье, это раздобыл для меня земельный надел, а попросту говоря, участок, на котором я бы мог выращивать для себя, что захочу. Как я потом узнал, он сам все устроил, выбрал мне, то есть записал на мое имя, участок, площадью примерно в триста акров и в более удобном месте, чем мне бы самому выдали, оформив все с владельцем земли на свой кредит. Таким образом, я стал владельцем земли, находящейся не вовсе рядом, но достаточно близко от его собственных плантаций. Когда я поблагодарил его, он заметил просто, что все это не стоит благодарности, поскольку он сделал так, чтобы я не пренебрегал его делами, занимаясь своими собственными, а посему он даже не ставит мне в счет деньги, какие уплатил за эту землю; правда, зная тамошние цены, я понимал, что это деньги не великие, что-нибудь вроде сорока или пятидесяти фунтов. Да, так он на редкость милостиво вернул мне свободу, ссудил меня деньгами, помог купить собственную землю и определил мне тридцать фунтов годового жалованья, чтобы я заботился о его землях. - Однако же, Полковник, - сказал он мне при этом, - дать тебе эту плантацию это еще ничего не дать, если я не помогу тебе сначала поднять ее, а потом поддерживать начатое дело. Поэтому я предоставлю тебе кредит, чтобы ты мог приобрести для нее все необходимое: всякие там орудия для обработки земли, провизию для невольников, а поначалу и самих невольников. Также материалы на строительство разных служб и прочих заведений на плантации. Ты должен купить на развод свиней, коров, лошадей и всякое такое, а я вычту у тебя за все, когда придет из Лондона твой груз, приобретенный на деньги по твоему чеку. Что и говорить, это было очень ценной услугой с его стороны и проявлением большой доброты, а как выяснилось потом, даже более того. Согласно договоренности, он прислал мне двух своих невольников, которые оказались плотниками; что же до строевого леса, всяких там бревен, досок и прочего, то в стране, где почти все сделано из дерева, недостатка в этом не было. Не прошло и трех недель, как они поставили мне небольшой деревянный дом в три комнаты, с кухней, пристройкой и два сарая под склады, вроде амбаров, позади которых были конюшни. Да, вот я наконец и обосновался на этом свете, проделав шаг за шагом долгий путь от карманного воришки, а потом несчастного раба, проданного в Виргинию (собственно, Мэриленд - это та же Виргиния, если не вдаваться в тонкости), до управляющего, или надсмотрщика над рабами, и, наконец, до самого плантатора. Итак, повторяю, у меня был теперь дом, конюшня, два больших склада и триста акров земли, но, как говорится, в пустых стенах только коням плясать, так и у меня не было ни топора, ни колуна, чтобы валить деревья*, ни лошади, ни свиньи, ни коровы, чтобы пасти их на этой земле, ни мотыги иль лопаты, чтобы взрыхлить землю, не было даже лишней пары рук, кроме моих собственных, чтобы обрабатывать землю. ______________ * Вся земля, прежде чем ее превратят в плантацию, покрыта лесом из высоких деревьев, которые следует повалить и выкорчевать. Однако судьба усердного слуги зависит от воли неба и от добрых господ, я к тому говорю об этом, что людей, коих сослали в те места на каторгу или заманили туда хитростью, принято жалеть и считать несчастными, тогда как, совсем напротив, на моем собственном примере я хочу, чтобы они убедились в том, что, ежели усердие в пору рабства приведет к исправлению их натуры, а это, приложи они старания, должно неизбежно случиться, не найдется среди них ни одного, пусть самого несчастного, самого презренного преступника, который не сумел бы (когда выйдет срок его невольничьей службы) начать новую жизнь и со временем возделать добрую плантацию. Возьмем хотя бы человека в самых невыгодных обстоятельствах, невольника, отслужившего свои пять или там семь лет (какого-нибудь беднягу, сосланного на семь лет каторжных работ), по обычаям страны в то время (изменилось ли что с тех пор, мне неведомо), если его господин подтверждал, что он честно отработал свой срок, то ему выдавалось пятьдесят акров земли под плантацию, с чего он и мог начинать. Некоторые получали лошадь, корову и трех свиней или брали их в качестве аванса, который они потом должны были выплатить в определенный срок, - им шли в этом деле навстречу. Принято было давать таким новичкам кредит, чтобы они могли купить разный инструмент, одежду, гвозди, орудия и прочее для возделывания своей плантации: кредиторы должны были получать с них табаком, который те у себя выращивали, и таким образом должник никак уж не мог обмануть своего кредитора и не заплатить ему. А поскольку табак был и звонкой монетой, и главной их продукцией, то и все покупки производились из расчета стоимости определенной меры табака, а соответственно устанавливались и цены. Так и выходило: получал неимущий плантатор первым делом кредит и тут же приступал к работе, начинал возделывать свой участок земли, сажать на нем табак. Можно сказать, все уважаемые плантаторы Виргинии и Мэриленда начинали вот так же без порток и башмаков, а со временем становились владельцами состояния в сорок - пятьдесят тысяч фунтов. И я бы еще добавил, что, избрав такой путь, усердный человек никогда не просчитается, был бы он только хорошим хозяином и хватило б ему здоровья работать, ибо каждый год он может понемногу расширять хозяйство, прибавляя еще земли и сажая все больше табака, а табак - это те же деньги, и таким образом он может постепенно увеличивать свое состояние до тех пор, пока, наконец, не появится возможность покупать негров и прочих невольников, а тогда можно будет самому больше никогда не работать. Одним словом, любой несчастный, угодивший в Ньюгетскую тюрьму, отчаявшееся, богом забытое созданье, самый презренный и конченый человек получает здесь полную возможность начать жизнь сначала; мало того, с полной гарантией выиграть, и притом самым честным путем, и его прошлое, какое бы оно ни было, ни в коей мере не будет влиять на его доброе имя. Бессчетное число людей спаслось вот так, поднявшись с самого дна, то есть из камер Ньюгета. Однако возвращусь к моей собственной истории. Итак, при поддержке моего доброго покровителя я стал плантатором, а поскольку я не мог посвятить себя целиком моей новой плантации, он без колебаний тут же передал в мое распоряжение моего верного друга - негра Мухата. Он сказал, что этим он просто отдает должное той страстной привязанности, какую это несчастное создание питает ко мне; так оно и было на самом деле, учитывая, что однажды этот малый готов был пойти на виселицу вместо меня; с тех пор и до конца дней своих он остался мне глубоко предан, и все, что он для меня делал, он, несомненно, делал с охотой. Узнав, что станет теперь моим негром, он совсем обезумел от радости, и все на плантации подумали, уж не свихнулся ли он и, в самом деле, не потерял ли рассудок. Кроме него, господин прислал мне еще двух невольников, мужчину и женщину, их, однако, уже в счет моего долга, о котором говорилось выше. И Мухат, и эти двое тут же принялись за работу, начав примерно с двух акров земли, не так уж густо заросших лесом, да и то большую часть его повалили те два плотника, что ставили мне дом (или временную постройку, как вернее было бы считать). Эти два акра они обработали быстро и засадили табаком почти все, за исключением небольшого участка, который нам пришлось пустить под огород, чтоб было чем прокормиться; там посадили картофель, морковь, капусту, горох, бобы и прочее. Щедрость моего господина, который помогал мне решительно во всем, оказалась для меня великим спасением, ибо именно в этот мой первый год меня постиг ужасный удар: как я уже рассказывал, с моего чека была снята и заверена по всей форме нотариальная копия, которую я отослал в Лондон. Мой добрый друг - чиновник из таможни - выплатил по ней деньги, а один купец, находившийся в Лондоне, по указанию моего милостивого господина обратил их в разные товары, которые помогли бы мне здесь как можно быстрее встать на ноги, но, к моему неописуемому горю, судно затонуло, это случилось уже у самого мыса, то есть непосредственно при входе в бухту, и явилось для меня полной неожиданностью; кое-что из груза удалось спасти, однако в непригодном виде, так что в итоге уцелели только гвозди, разный скобяной товар да орудия для обработки земли, и, хотя по стоимости они составляли большую часть груза, мои потери были велики и непоправимы, и именно последнее было для меня особенно чувствительно. Первое известие об этой потере меня как громом поразило, учитывая, что я был в долгу у моего покровителя и господина, и выплатить долг я мог разве что в течение нескольких лет, а так как он сам принес мне это печальное известие, он заметил и мою растерянность, то есть сразу увидел, что я крайне смущен и ошарашен, к чему у меня были все основания, ибо меня очень беспокоили мои долги. Но он постарался поднять мой дух. "Ну, ну, не отчаивайся, - сказал он мне, - ты легко можешь покрыть этот убыток". - "Нет, что вы, сэр, - отвечал я, - ведь это все, что у меня было, и я теперь вовек не расплачусь с долгами". - "Насколько я знаю, - сказал он, - я у тебя единственный кредитор, так что запомни, раз я пообещал однажды, что сделаю из тебя человека, я не отступлюсь, несмотря на все твои несчастья". На этот раз я выразил ему свою благодарность особенно торжественно и почтительно, ибо, как никогда, понимал всю бедственность моего положения. И он сдержал обещание и не отказывал мне ни в чем, даже в самой малости, а поскольку с затонувшего судна удалось спасти всякого скобяного товара больше, чем мне самому требовалось, я поделился с ним, а взамен получил от него белье, одежду и прочие необходимые вещи. С этих пор дела мои явно пошли на поправку; в моем владении находился большой участок возделанной, то есть освобожденной от леса, земли, я рассчитывал на большой урожай табака и приобрел еще трех невольников и одного негра, таким образом, я имел уже пятерых белых невольников и двух негров, словом, дела мои процветали. В первый год я взял свое жалованье, так сказать ежегодное вознаграждение в тридцать фунтов, поскольку остро в нем нуждался, однако на второй и на третий год я принял решение ни под каким видом его не брать, а оставить у моего благодетеля, чтобы покончить с долгами. А сейчас, дорогой читатель, я позволю себе сделать небольшое отступление, чтобы обратить твое внимание на то, что, несмотря на все убожество моего воспитания, теперь, когда я, что называется, почувствовал себя законным членом общества и был близок к обретению независимости, рассчитывая со временем достигнуть большего, - повторяю, теперь я ко многому стал иначе относиться; прежде всего у меня возникла неодолимая потребность быть справедливым и честным, и, оглядываясь на прежнюю свою жизнь, я испытывал тайный ужас. Врожденное чувство, уж не знаю, как назвать его, которое и прежде, в дни ранней юности, удерживало меня от низких поступков и неуклонно внушало мне, когда я еще был ребенком, что мне уготовано занять положение благородного дворянина, - это неуловимое чувство не покидало меня и поныне; и я постоянно вспоминал слова старого мастера со стекольного завода, обращенные к благородному господину, когда он упрекал того за сквернословие, что быть благородным - значит быть честным, что, если человек не честен, значит он низко пал и потерял всякий стыд, а если это дворянин, значит он потерял свое дворянское достоинство и стал хуже обыкновенного бродяги. Эта искренняя потребность быть честным, нашедшая поддержку в обстоятельствах тогдашней моей жизни, приносила мне тайное удовлетворение, какое трудно даже описать, вселяла в меня радость несказанную, - значит, отныне я не просто человек, но честный человек; мысль, что больше я не бродяга, вор и преступник, каким был с детства, приводила меня в гораздо больший восторг, чем само освобождение из рабства и от жалкой участи запроданного виргинского невольника, хотя тяготы жизни в неволе я вкусил сполна, и в моей памяти они связывались с изнуряющим трудом, постоянными лишениями и страданиями. Нет, совсем другое возмущало мою суть, заставляло кровь стынуть в жилах, переворачивало во мне всю душу, воскрешая в сознании моем картину ада с его духами зла; при одной мысли о прошлом меня охватывал ужас, все мне казалось ненавистным, вызывало дрожь отвращения, оскорбляло меня, заставляло глубоко страдать. Однако забегаю вперед, чтобы рассказать, как все переменилось и какое счастье я испытал, получив возможность жить собственным трудом и освободившись от необходимости быть негодяем, который добывает хлеб свой насущный с риском для жизни и разоряя честных людей; такая жизнь доставляла мне не просто удовольствие и радость, но радость особую, никогда прежде мною не испытанную. Ведь как горько быть вынужденным совершать низкие поступки ради куска хлеба, без которого не проживешь, делать выбор между виселицей или голодом, прикидывая, в чем меньше риску, и под угрозой нужды вечно творить зло. Не могу сказать, что я боялся божьего гнева или испытывал угрызения совести, - просто, после долгих размышлений, а также научившись шире судить о вещах, да к тому же питая отвращение к безнравственной жизни, какую я вел раньше, я почувствовал тайное облегчение и даже некую радость, узнав о несчастье, случившемся с моим судном, и, хотя это была большая потеря, я был только доволен, что имущество, приобретенное нечестным путем, пропало и что я потерял то, что в свое время отнял у других, ибо не считал это моим; мне бы ввек не знать покою, если бы оно смешалось с тем, что я приобрел теперь честным трудом, с тем, что казалось ниспосланным свыше (так оно, собственно, и было), дабы заложить основу моему благополучию, которое без этого оказалось бы недолговечным. И в то же время разум диктовал мне, что, быть может, это и есть фундамент моей новой жизни, не само здание, а только фундамент, и что мне еще предстоит совершить нечто большее, что только честность и добродетель приносят человеку истинное богатство и величие, венчают славой и положением в свете, а посему я должен во всем рассчитывать только на них и уповать на грядущее. Чтобы найти подтверждение этим моим мыслям, отныне я пристрастился к чтению, благо научился читать и писать еще в бытность мою в Шотландии; мне довелось познакомиться с такими полезными сочинениями, как "История Рима" Тита Ливия, история Турции, история Англии, составленная Спидом и другими, история войн с Нидерландами, история шведского короля Густава Адольфа, а также в числе других и история испанских завоеваний в Мексике; некоторые из этих книг я приобрел в доме одного плантатора, который незадолго перед тем умер и вещи которого распродавались, иные просто брал читать. Я полагал нынешнюю мою жизнь моей настоящей юностью, хотя мне было уже за тридцать, ибо в юности я не успел ничему научиться, и, если бы не мои ежедневные обязанности, которых было множество, я бы с удовольствием пошел в школу; и все же благосклонная судьба распорядилась по-своему, подарив мне счастливый случай в лице одного смышленого юноши, который был сослан сюда из Бристоля. Ведя, как он сам теперь признавал, рассеянный образ жизни, он оказался в крайне затруднительном положении и стал грабителем на большой дороге, за что, если бы его поймали, непременно бы повесили, однако попался он вместе с шайкой мелких воришек и, избегнув таким образом худшей участи, был приговорен к ссылке и каторжным работам, причем, по его собственным словам, он был доволен, что еще легко отделался. Он был человеком весьма ученым, и, заметив это, я однажды обратился к нему с вопросом, не подскажет ли он мне методу, по которой я бы выучился латинскому языку. Он отвечал мне с улыбкой, что обучил бы меня ему за три месяца, если бы я достал ему книги, а можно и без книг, было б время. Я сказал, что ему больше пристала книга, чем мотыга, и что, ежели он берется научить меня латыни, хотя бы только читать, чтобы лучше понимать другие языки, я поставлю его на более легкую работу, если буду уверен, что он заслужил благосклонность доброго господина. Короче говоря, я поступил с ним точно так, как мой благодетель со мной, и получил от него запас знаний, куда более ценных, чем стоимость одного раба, однако об этом еще впереди. От всех этих мыслей мне веселей работалось. Поскольку теперь у меня имелось пять невольников, дела на плантации медленно, но верно шли в гору, она понемногу разрасталась, и на третий год я с помощью моего благодетеля купил еще двух негров, таким образом у меня стало семеро невольников; возделанной земли хватало, чтобы прокормить их, и потому плантацию можно было еще расширить, ибо на себя лично я не тратил ничего, так как находился на содержании у моего бывшего большого господина (как мы все его называли), а сверх того еще получал от него ежегодное жалованье в тридцать фунтов, - таким образом доходы мои шли в рост. Так продолжалось в течение двенадцати лет; плантация моя процветала при милостивой поддержке моего господина, которого ныне я стал величать моим другом, у меня завязалась переписка с одним человеком из Лондона, с которым я начал торговлю: отправлял к нему морем табак и получал взамен европейские товары, какие нужны были для моей плантации, причем табака мне хватало и на продажу. Как раз в это время скончался мой друг и благодетель, и я долго оставался безутешен по причине сей поистине тяжкой для меня утраты, - он был мне как отец родной, а без него я почувствовал себя словно чужестранец, хотя уже хорошо знал и страну, и свое дело, так как какое-то время почти самостоятельно вел все его хозяйство; однако, потеряв своего советчика и главную свою опору, я почувствовал себя обездоленным: отныне мне некому было довериться в разных моих делах. Но что случилось, то случилось, теперь мне все же было легче выстоять одному, чем прежде: я владел огромной плантацией и примерно семьюдесятью неграми и прочими невольниками. Одним словом, я стал поистине богат, если учесть, что начинал я, как говорится, с нуля, то есть никакого капитала у меня не было, зато с самого начала мне повезло, ибо я получил помощь и дружеское участие, а лучшей поддержки и не придумаешь. Если бы мне пришлось начинать с пятьюстами фунтов в кармане, но без помощи, совета и сочувствия такого человека, мне бы хуже пришлось. Он обещал вывести меня в люди и сдержал свое обещание, однако, как мне кажется, и я сумел частично, так сказать, отблагодарить его за это: ведь я наладил все дела на его плантации и установил такие отношения с неграми, что за это и пятьсот фунтов было бы уплатить не жалко; работы на плантации исполнялись исправно и согласно его воле, все шло как нельзя более успешно, слуги и даже негры любили его, а о суровых наказаниях и помину не было. На моей собственной земле тоже царил порядок, я старался так влиять на разум и чувства моих негров, что они служили мне вполне охотно, результатом чего были их преданность и усердие, тогда как на соседних плантациях недели не проходило без ужасных криков, воплей и стенаний несчастных невольников под пыткой или в страхе перед оной, и тамошние негры в разговоре с моими мечтали лишь об одном: поскорее умереть, чтобы вернуться на свою родину (они верили, что после смерти так и будет). Когда среди невольников попадался мрачный тупица, да к тому же с дурным характером, а это порою случалось, я спешил расстаться с ним и тут же продавал его, ибо не желал держать никого, кто не умел быть благодарным за мягкое обращение; правда, совсем безнадежные мне попадались редко, так как стоило поговорить с ними разумно и прямо, как даже самые грубые из них делались уступчивей и покладистей; я не раз замечал это, рано или поздно верх брало стремление к собственной выгоде; если же этого так и не происходило, то мои люди, отличавшиеся совсем иными свойствами характера, сами ополчались на своих же товарищей и соотечественников, и это, в числе прочего, тоже вразумляло их; и вот что еще: всякий, кто в этом кровно заинтересован, может сам легко убедиться, что достаточно одного - сговориться с тем, кто считается у них вожаком, пробудить в нем благодарность, и тогда не успеете вы оглянуться, как остальные под его влиянием станут вести себя так же, как он. Итак, я стал плантатором и студентом; мой педагог, о котором уже шла речь, по своему рвению и усердию оказался человеком просто-таки выдающимся: он занимался со мною с истинным увлечением и проявил редкий учительский талант; уже позднее на ряде случаев мне пришлось убедиться, что не всякий хороший ученый способен быть учителем, ибо искусство преподавания не имеет ничего общего со знанием изучаемого предмета. Этот же человек владел и тем и другим и был мне на редкость полезен, так что я имел все основания проявлять к нему самую большую сердечность, учитывая его личные достоинства и обстоятельства, в коих он находился. Однажды я даже осмелился задать ему вопрос: как могло случиться, что такой человек, как он, получивший широкое образование и имевший все преимущества, чтобы преуспеть в этом мире, оказался в столь плачевном положении и попал к нам сюда? Само собой, приступив к этим расспросам, я счел не лишним проявить некоторую осторожность, так как, вполне возможно, ему было неприятно вспоминать об этом, и тут же оговорился, что, если у него нет желания обсуждать подобную тему, я не настаиваю и не сержусь на него. Поступая так, я понимал, что с человеком, когда он в беде, надо обращаться с особой деликатностью и не принуждать его к рассказу о себе, если это ему тяжело и если он предпочел бы об этом умолчать. Он согласился и сказал, что для него вспоминать прошлое означает renavare dolorem*, тем не менее в настоящее время ему только полезно терпеть унижения, ибо, как он надеется, они приведут его к искреннему раскаянию; что, хотя он не может без ужаса думать о своей загубленной молодости и растраченных зря талантах, коими щедрый создатель наградил его, готовя его к лучшим свершениям, все-таки он должен до дна испить чашу позора, коли будет на то воля господня, тем паче что он по своей воле ступил на эту стезю порока и преступлений и не покидал ее, пока господь (на прощение которого он все еще уповает) не остановил его, предав на всеобщее поругание, и он не считает, что суд уже свершился над ним, ибо тогда его отправили бы на тот свет, а вместо этого он попал в Виргинию и получил возможность раскаяться в своей безнравственной жизни... Он был готов продолжать в том же духе, но я заметил, что слезы горького раскаяния, выдававшие страстную борьбу, которая шла в нем, мешали ему говорить. ______________ * Воскрешать пережитое горе (лат.). Я сделал вид, что не заметил его слез, и лишь выразил сожаление, что задал свой вопрос, признавшись, что сделал это из любопытства, ибо, наблюдая людей темных, невежественных и упрямых, которые погрязли в низости и позоре, я не спрашиваю, как это случилось с ними; когда же на скользкий путь ступают люди одаренные и образованные, я делаю вывод, что в этом повинна чья-то неумолимая злая воля. "Так оно и есть, - сказал он мне, - когда я попросил судью о помиловании и произнес свою просьбу на латыни, он ответил мне: если подобные преступления совершает человек, владеющий вашими знаниями, он еще более заслуживает наказания, чем простой человек, ибо его знания должны подсказать ему, что он не может ждать снисхождения, и потому у него меньше соблазна совершать преступления". - Однако, сэр, - продолжал он, - я уверен что мой случай весьма характерен, поскольку испытывать нужду уже само по себе великое зло, и нужда не только порождает искушения, но такие искушения, перед которыми человеку не устоять. Стало быть, бог справедлив, - продолжал он, - коли он стремится уберечь человека от искушения, избавляя его от нужды! Меня так поразила истинность его слов, которую я на собственном примере испытал, что я невольно задумался, однако он продолжал говорить. - Я так четко все это осознаю, сэр, - сказал он, - что считаю нынешнее мое униженное положение меньшим бедствием, чем всю мою прежнюю жизнь, ибо я свободен теперь от ужасной необходимости совершать низкие поступки, которые стали моим позором и проклятием, хотя шел я на это ради куска хлеба; мне не приходится ныне отнимать хлеб у других, применяя насилие и нарушая законы, теперь я сыт, хотя и вынужден сам зарабатывать себе на пропитание тяжким трудом, но я благодарю господа за эту перемену в моей жизни. Тут он было замолчал, но потом опять продолжал: - Насколько лучше жизнь жалкого раба здесь, в Виргинии, чем судьба самого преуспевающего вора там! Здесь я беден, но честен, мне приходится страдать, но я не заставляю страдать других. Моя спина гнется под тяжестью наказания, зато на душе у меня легко. Раньше я не раз говорил, что мне все недосуг разобраться в себе самом, что надо дождаться передышки, вот тогда я найду для этого время, а теперь сам бог дал мне досуг, чтобы я мог раскаяться... Он долго еще говорил в том же духе, выражая благодарность, уверен, вполне чистосердечную, за то, что избавили его от бесчестья, хотя теперь его ждет в десять раз худшая нищета. Я был глубоко тронут его речами, так как слишком хорошо знал истинную цену перемене, произошедшей с ним, и потому не мог не расчувствоваться, хотя, признаюсь, до сего случая о боге я задумывался редко. Я сам, как и он, был преступником, правда, не таким закоренелым, однако и не помышлял о раскаянии, и не считал свою прошлую жизнь преступной, а только лишь бесславной и недостойной дворянина, что постоянно, как я уже не раз признавался, тревожило меня. - Ну хорошо, - сказал я ему, - вы говорите о раскаянии и, надеюсь, искренне, но как бы вы расценили свое положение, если бы вдруг избавились от жалкой участи купленного за деньги раба, на какую сейчас обречены? Вы думаете, тогда вы стали бы другим человеком? - Видит бог, - отвечал он, - если бы мне пришлось ответить "нет", я бы искренне помолился, чтобы избавление никогда не наступало. Пусть я навсегда останусь рабом, только не грешником. - Ну ладно, - сказал я, - а предположим, вы бы снова оказались в нужде и опять бы страдали от голода, тогда вы разве не вернулись бы на знакомый вам путь? Он не задумываясь ответил, что о нужде уже сказано в молитве "Отче наш": "Не введи нас во искушение", а также в притчах Соломоновых словами Агура: "...чтоб, обеднев, не стал красть..." Я бы век молил бога об одном: избави меня от пут-сетей, коим самому не противостоять. И все же мне кажется, я бы лучше стал голодать, нежели снова заниматься воровством, однако я хотел бы избегнуть искушения, ибо не уверен в силах моих". Признание было чистосердечным, ничего не скажешь, да и вообще вся его речь дышала самой искренностью, так что трудно было его в чем заподозрить. Во время одного из наших разговоров он достал маленькую потрепанную книжицу в бумажном переплете, куда он списал молитву в стихах, которая вряд ли оставила бы равнодушным хоть одного христианина, и я не могу не привести ее здесь, ибо в жизни не встречал ничего подобного. Она начиналась строками: О Боже правый, не дай мне отдохнуть! Какие б Муки ни терзали грудь, - Покуда не избыто Преступленье, Пусть длится эта Боль - во Искупленье! Не облегчай Отчаянье мое, Покуда Милосердие твое Не воцарится полностью на Троне, Свободном от Грехов и Беззаконий, Покуда не очистится Душа, Раскаяньем Злодейство сокруша*. ______________ * Перевод Г.Кружкова. Дальше говорилось все о том же, это были лишь начальные строки, и они так запали мне в душу, что я запомнил их слово в слово, и нередко твердил про себя. После столь замечательного и столь растрогавшего меня ответа на продолжении разговора я не настаивал. Было ясно, что человек этот искренне раскаивается и опечален не самим наказанием, ибо нынешнее его положение не беспокоило, а скорее, как уже говорилось, радовало его, - нет, чувства и разум его тревожили воспоминания о пагубной, порочной жизни, какую он вел раньше, о гнусных преступлениях против бога и людей, какие он совершал, ему не давала покою мысль о том, до чего же неразумен он был, пока не попал сюда. Я спросил его, не приходилось ли ему думать о раскаянии - до или после приговора? На что он ответил: "Ньюгет (ибо так называлась бристольская тюрьма, видимо, в подражание лондонской) не то место, где родится раскаяние, напротив, любой злодей ожесточится там и позабудет скоро и бога, и черта". И все-таки, оглядываясь назад, он с удовлетворением мог отметить, что даже тогда он не оставался полностью чужд раскаянию, однако не смел всецело уповать на волю всевышнего. Он часто задумывался о себе, о своей загубленной жизни еще до того, как попал в тюрьму, каждый раз, когда нечестивое его ремесло предоставляло ему время для размышлений; он даже вопрошал себя: "Куда я качусь? До чего доведут меня все эти дела? И когда им будет конец? Грех и стыд сменяют друг друга, и ждет меня виселица". И он бил себя в грудь и восклицал: "О негодяй несчастный! Когда ты наконец раскаешься?" И отвечал сам себе: "Никогда! Никогда! Никогда! Пока не попаду в тюрьму или на виселицу". - После чего, - продолжал он, - я вздыхал и проливал слезы, вспоминая мою злосчастную жизнь, история которой могла бы повергнуть мир в изумление. Но увы! Будущее казалось темно и вселяло в меня такой ужас, что вынести это было трудно, и тогда я искал утешения в вине и в веселой компании, вино вело к невоздержанности, а дурная компания, состоявшая из мне подобных, вводила во искушение, и тогда всех моих размышлений как не бывало, и опять я становился негодяем. Он говорил об этом с таким волнением, что, хотя лицо его озаряла улыбка, однако в глазах все время стояли слезы, так он был охвачен сладкой скорбью, если возможно употребить подобное выражение. Странное все это производило на меня впечатление, и не пойму даже, отчего так волновало меня. Мне нравилось слушать его, и все-таки на душе у меня, не знаю почему, от этих речей оставался какой-то тяжелый осадок, и что со мной, я не ведал. Необъяснимая тоска сжимала сердце. Итак, он продолжал свой рассказ. - А затем, - сказал он, - я попал в руки правосудия за выходку, особенно наглую. Подумать только, меня, на счету у которого было по меньшей мере сто грабежей и прочих преступлений, - чтобы их все описать, потребовалась бы целая книга, - меня, который, попадись я только, заслуживал цепей и виселицы и против которого, если бы дело слушалось открытым судом, выступило бы не менее двадцати свидетелей, - такого человека тайно препроводили под чужим именем в местную тюрьму и судили за мелкое преступление, в котором я, по сути, не был виновен, а поскольку еще учли неподсудность духовенства светскому суду, то снизошли до милости и отправили на каторгу. - А что, как вы думаете, - сказал он, - сильнее всего задело мои чувства и породило во мне эту благодетельную перемену, которая позволяет мне надеяться, что господь не оставил меня? Только не тяжесть моих преступлений, нет, лишь чудо промысла божия, кое во спасение человека устилает путь его терниями, заставляя терпеть муки и страдания за малую вину его, дабы мог человек сам узреть, какого наказания избежал за главные свои прегрешения, одному ему ведомые. Неужели вы думаете, что, когда узнал я о ссылке и каторжных работах, я не расценил этот приговор как чудо, как милость божию, оказанную человеку, который сделал все, чтобы заслужить виселицу, и беспременно встретил бы давно смерть, если бы стало известно его настоящее имя и проведали бы, какой отпетый негодяй попал к ним в заточенье. Вот где началось мое раскаяние, ибо в том и милость нашего создателя, что он оберегает нас, когда мы отдадим себя на его суд, и сострадает нам, спасая от всяких бед, какие мы сами на себя накликаем, не зная, как вырваться потом от них, но лечит нас он тоже муками, делая добро через зло, тогда как сами мы часто пользуемся добротой его себе во зло. Да, повторяю, вот где главная причина покаяния; никто не станет спорить, что не виселица, но избавление от виселицы заставляет вора раскаяться. - Конечно, - продолжал он, - страх перед заслуженной карой имеет свою власть над человеком. Ожидание смерти наполняет его душу ужасом, который спешат назвать раскаянием, но, боюсь, ошибаются, ибо это скорее лишь душевные муки, порожденные тяжким предчувствием неминуемого возмездия, смятение в грозном предвидении грядущего. Иное дело сознание, что ты прощен, вот оно действительно может всколыхнуть все ваши чувства и страсти, и тогда перед вами невольно встанет весь ужас содеянного вами преступления - именно преступления, которое оскорбляет нашего создателя, ибо означает низкую неблагодарность по отношению к тому, кто дал нам жизнь со всеми ее радостями и утехами, кто полнит наши сердца благоговением, продолжая творить добро, когда мы заслуживаем лишь гибели. - Вот, сэр, - сказал он, - где находился источник моего раскаяния, из которого я черпал с истинной радостью. Вот что такое сладкая скорбь, - продолжал он, - о которой я вам только что говорил, рождающая на лице улыбку, когда из глаз текут слезы, и дарующая радость, о которой я могу вам дать представление, лишь признавшись, что с самого начала моей самостоятельной жизни не было у меня счастливее дня, чем тот, когда я высадился на этом берегу и начал работать на вашей плантации; я был раздетый, голодный, усталый и измученный, страдал в мороз от холода, в зной от жары, и вот тогда-то я и задумался о своей судьбе и узрел всю разницу между страданиями тела нашего и душевными муками. Прежде я гулял и кутил, здесь я узнал суровую борьбу за существование, там я наслаждался праздностью и свободой, здесь я тружусь, пока достанет сил. Однако какая счастливая разница в моем положении раньше и вот теперь! Что и говорить, раньше в душе моей царил ад, смятение и ужас преследовали меня, я был сам себе ненавистен и всегда ждал плохого конца, тогда как теперь я обрел сладостный душевный покой - символ и предвозвестник небесного покоя, я смирился, исполненный благодарности, и готов восхвалять счастливый случай, вырвавший меня из когтей сатаны. Теперь мои мысли парят высоко, а смертельная усталость лишь радует меня, тяжелый труд мне кажется забавой, и на сердце всегда легко. Прежде чем лечь на мое жесткое ложе, словами, исполненными любви, я восхваляю господа не только за то, что я избежал проклятой тюрьмы и смерти, которую заслужил, но и за то, что Шутерс-Хилл навсегда позади, и я больше не грабитель, не гроза всех честных и праведных людей, не обманщик простодушных бедняков, не вор, не мошенник, какого следовало бы стереть с лица земли ради безопасности других людей; я восхваляю господа за то, что я спасся от ужасного искушения в погоне за богатством творить одно за другим злые дела. Клянусь, всего этого достаточно, чтобы облегчить самые тяжкие муки и внушить благодарность за то, что попал в Виргинию, а случись иначе, и в место похуже. Затем он откровенно признался мне, что если бы можно было предстать пред вратами рая, а затем и ада, чтобы увидеть четко и ясно, где радость, красота и высшее блаженство, а где только страх и ужас, и, в силу разумения своего, познать и рай и ад, то первое знание скорей принесло бы исцеление человечеству, чем второе. Мы еще не раз возвращались к этой теме в наших беседах. Если бы меня спросили, неужели я мог бестрепетно слушать все это, так близко касающееся меня и моего прошлого, я бы ответил так: что бы он ни говорил, своих чувств я ему не показывал, поскольку он представлял себе меня совсем не таким, каким я был на самом деле; я не делился с ним своей историей, как делают в подобных обстоятельствах, а напротив, время от времени напоминал ему, что попал в Виргинию не в качестве преступника и не был сослан сюда на каторгу; учитывая, что именно так начинали свой путь многие из здешних состоятельных граждан, мне просто необходимо было это ему говорить. Мне было довольно того, что теперь я занимал хорошее положение, а прошлое мое никого не касалось, и, поскольку мое печальное прибытие в этот край - рабом, а не вольнонаемным - уже стерлось из памяти, не в моих интересах было рассказывать об этом, и я таил свою историю. Тем не менее себе самому я не мог не признаться, что в голове у меня от наших разговоров царит полная путаница, скрывать которую становилось невозможным - ведь до сих пор я оценивал вещи поверхностно, заботясь лишь о том, добро или зло, радость или страдание они мне несут, означают ли для меня удачу или неудачу, и не очень-то понимая, сколь полно все повороты судьбы выражают волю господа, как все направляется им. Вы уже знаете, на чем остановилось мое образование, и, следственно, у меня не было наставника в религии, который дал бы мне понятие о ней, я не разумел даже самой сути ее, и ежели в указанное время я пребывал как бы в поисках веры, то это означало лишь, что я пристальнее вглядывался в мир, пытаясь понять, каков он на самом деле; что же до создателя его, едва ли сыскалась бы на земле хоть единая сотворенная им живая душа, столь же не ведающая господа своего, как я тогда, столь неспособная его узнать. Однако серьезные взволнованные речи молодого человека постепенно изменили мое отношение к сему вопросу, и я уже говорил себе, что рассуждения его вполне справедливы, но что же тогда я сам за человек и чем жил раньше, коли никогда не задумывался над этим? Никогда не умел сказать: благодарю тебя, господи, за то, что ты спас меня, и за все, что сделал для меня в этом мире! И, однако же, чего только не случалось со мной в моей жизни, сколько раз, как и он, я чудом спасался от всяких бед и напастей, и если то было освящено невидимой волей божией мне во благо, чем я заслужил его заботу о себе? Где же я обретался? Что за неразумное и неблагодарное я создание божие, таких больше, наверное, и свет не видывал! Подобные мысли начали сильно тревожить меня, и я впал в меланхолию, однако в религии я тогда так мало смыслил, что даже если бы принял решение начать новую жизнь или захотел бы приобщиться к вере, не ведал, как это сделать. У моего наставника - я только так теперь называл его - оказалась в руках Библия, и он углублялся в чтение ее не раз на дню, хотя я не знал зачем; увидев у него в руках Библию, я попросил ее и сам стал читать; прежде со мной это так редко случалось, что я смело мог бы сказать: за всю свою жизнь я вряд ли прочитал подряд хоть одну главу. Он заговорил тогда о Библии просто как о книге и сказал, где она у него хранится и как ему удалось привезти ее в Виргинию, а потом поднес ее в пылу экстаза к губам и поцеловал. "Благословенная книга! - воскликнул он. - Она единственное мое сокровище, какое я вывез из Англии, единственное утешение в моих горестях. С ней, - добавил он, - я не расстался б ни за что в мире". И он долго еще продолжал в том же духе. Совершенно не понимая, о чем он говорит, ибо имел, как я уже сообщал вам, лишь наивные представления юных лет - о промысле божием среди людей и проявленном ко мне господнем милосердии, - я взял эту книгу из его рук и стал листать ее; Библия открылась на главе 26, стих 28, где Агриппа говорит апостолу Павлу: "Ты не много не убеждаешь меня сделаться христианином". - Мне кажется, - сказал я, - эти строки точь-в-точь совпадают с тем, что вы только что так обстоятельно излагали, и я хочу вслед за вами повторить это словами отца нашего, - и я прочел ему эти строки. Он вспыхнул, услышав текст, и тут же ответил мне: - А я бы в ответ процитировал вам слова святого апостола, обращенные Агриппе: "...молил бы я Бога, чтобы, мало ли, много ли, не только ты, но и все слушающие меня сегодня, сделались такими, как я, кроме этих уз". Мне было тогда, по моим расчетам, уже за тридцать, насколько я мог сам судить о своем возрасте, ибо никого не осталось, кто знал меня с рождения. Итак, повторяю, мне было за тридцать, и я уже успел пройти богатую школу жизни, но, поскольку с младенчества был всеми заброшен и ничему не учился также и в юные годы, я пребывал, что называется, в полном неведении относительно всего, что достойно в этом мире называться верой, и то был первый случай в моей жизни, когда крупица религиозного чувства запала в мое сердце. Меня поразили речи этого человека и в особенности все, что касалось его прошлого, о котором он говорил так прочувствованно и которое слишком напоминало мне собственное прошлое, а потому, каждый раз, когда он, вспоминая обстоятельства своей жизни, оценивая их с разных точек зрения, делал вывод в пользу религии, меня вдруг осеняло, а ведь и я должен за многое испытывать благодарность и во многом, как и он, раскаиваться, с той лишь разницей, что мне, в отличие от него, не была послана благодетельная вера, правда, зато я был на свободе и хорошо устроился в этом мире, довольно легко стал господином и достиг полного благополучия, поднявшись именно из того ничтожного и плачевного положения, в каком он пребывал сейчас, однако ежели он все еще остается невольником и ежели, как следует считать, его грехи тяжелее моих, значит, и печаль его должна быть горше. Эти размышления о благодарности взволновали меня и крепко засели в моей голове. Я вспомнил, что испытывал глубочайшую признательность к моему старому господину, который помог мне подняться из ничтожества, я любил самое имя его и даже землю, по которой он ступал, однако никогда мне в голову не приходило, что этим я обязан только ему одному, нет, нет, и я бы мог повторить вослед за фарисеями: "Боже, благодарю тебя..." - за все, что по воле божией было сделано для меня. Вот тогда-то я и подумал: ежели, как неоднократно разъяснял мне мой новый учитель, наша судьба направляется свыше и ежели бог указует все, что должно произойти в жизни и ни один волос не упадет с головы без соизволения отца нашего, то каким же неблагодарным псом я был перед лицом провидения, столько сделавшего для меня! И тут же вслед за этими размышлениями напросился вывод, что будет только справедливо, если волею всевышнего, коей я пренебрег, я останусь без тканей, шерстяных и полотняных, которые ныне прикрывают наготу мою, и буду снова ввергнут в нищету, знакомую мне с детства. Эта мысль немало смутила меня, и я впал в задумчивость и печаль, постоянным утешителем в коих был, однако, мой новый наставник, от которого я каждый божий день узнавал что-либо новое, и однажды утром я заявил, что, как мне кажется, ему не следует больше обучать меня латыни, а вместо этого лучше нам заняться богословием. Но он признался мне со всею скромностью, что не настолько сведущ в нем, чтобы сообщить мне что-либо, чего я сам не знаю, и предложил мне читать каждый день Священное писание, кое одно может считаться источником и основой всех наук. На что я отвечал ему словами евнуха, обращенными к святому Филиппу, когда апостол спросил его: "Разумеешь ли, что читаешь?" - "Как могу разуметь, если кто не наставит меня?" Мы часто беседовали на эту тему, и я получил все основания считать его искренне новообращенным, так что говорить о нем иначе не могу и не должен. Однако о себе того же сказать не смел бы: мое сознание тогда еще не созрело для подобной перемены. Меня тревожили сомнения насчет моего прошлого. Я вел тогда, как, впрочем, и до нашего с ним знакомства, скромный, размеренный образ жизни, много трудился и не предавался излишествам, и все-таки причислить себя, подобно ему, к кающимся грешникам я не мог: мне не хватало убежденности и веры, которая поддержала бы меня, и потому, как это часто случается, когда первые впечатления не западают глубоко в душу, раскаяние мое постепенно улетучилось. Тем временем он продолжал исповедоваться мне во всех своих жизненных невзгодах, о коих докладывал со всею серьезностью, так что беседы наши, как правило, были исполнены благонамеренности и глубокомыслия, никакого намека на ветреность, даже когда мы не касались в разговоре религиозных тем. Он часто читал мне что-нибудь из истории, а ежели книг не оказывалось под рукой, он сам разъяснял мне вопросы, о коих даже не упоминалось в современных исторических трудах, или, во всяком случае, в тех книгах, какие у нас были; он пробудил во мне неутолимую жажду узнать, что творится на белом свете, тем более что весь мир тогда был занят великой войной, в которую втянули французского короля, бросившего вызов всем европейским державам. Я счел себя заживо погребенным в отдаленной части света, где никто ничего не видит и почти ничего не слышит о том, что творится на земле, да и эти-то слухи доходят с опозданием на полгода, а то и на год, если не больше. Одним словом, меня опять стали мучить былые сомнения, достоин ли тот образ жизни, какой я веду теперь, истинного дворянина? Конечно, теперь я был ближе к цели, чем когда оставался карманным вором, а потом был продан в рабство. Но все это было слабым утешением и ничуть не успокаивало меня. Я приобрел еще одну плантацию, весьма солидную, и дела на ней шли превосходно; я держал на ней сто невольников, самых разных, и одного надсмотрщика, на которого мог полностью положиться; кроме того, имел в зачине еще и третью плантацию, только-только осваиваемую, так что ничто не мешало мне в достижении моей цели. И тем не менее я стал подумывать о путешествии в Англию; что мне там делать, я еще не знал, но про себя я решил одно: надо как можно больше посмотреть, чтобы составить собственное мнение о вещах, о коих до сих пор имел лишь смутное представление по книгам. Я ускорил устройство всех дел на моей третьей плантации, желая навести там такой порядок, чтобы можно было либо сдать ее в аренду, либо доверить надсмотрщику, как уж там я сочту нужным. Если бы я принял решение оставить ее на управляющего, или надсмотрщика, не нашлось бы для этого более подходящего человека, чем мой учитель, но я даже в мыслях не имел покидать того, кто возбудил во мне это страстное желание отправиться путешествовать и коего я намерен был сделать соучастником в моих странствиях. Прошло три года, прежде чем я привел дела мои в такое состояние, чтобы спокойно покинуть страну; за это время я освободил от всех обязательств моего учителя и с радостью вернул бы ему свободу, но, к моему великому разочарованию, не сумел уговорить его ехать со мной в Англию, пока не истечет срок, указанный в официальном документе о его ссылке сюда; поэтому я назначил его моим управляющим, тем самым вселив в него надежды на лучшее будущее, коего он мог достигнуть таким же путем, каким некогда шел я с помощью моего доброго покровителя, с одним лишь различием: я не оказал ему содействия, какое получил когда-то сам, в приобретении собственной плантации, в мои намерения это не входило, и тем не менее его радение и честное отношение к своим обязанностям без моей помощи сделали свое дело и принесли ему даже больше пользы, - про это уже шла речь, - чем просто назначение моим управляющим, так как последнее в тот момент означало для него лишь избавление от тяжелой работы, а также от участи невольника. В ответ на доверие, оказанное ему, он проявил такое усердие и такую исполнительность, что заработал себе доброе имя, и когда я вернулся в эту страну, я обнаружил, что он занимает уже совсем иное положение, чем то, в каком я его оставил, - не считая того, что в течение примерно двадцати лет он был в должности моего главного управляющего, о чем в свое время вы еще услышите. Я упоминаю об этом главным образом на случай, ежели какому несчастному выпадет на долю такая же беда и он окажется в подобном положении, пусть он примет все это к сведению и заучит небольшой урок, построенный на следующих примерах. I. Виргиния в качестве штата для ссыльных каторжан может оказаться самым благоприятным местом, где они искренним раскаянием своим и примерным усердием в работе, на какую их поставят, добьются положения, какого никогда прежде не знали. Для этого им не придется идти путем зла и насилия, ибо здесь они попадут в столь новые условия, что у них даже не будет искушения, вспомнив прошлое, совершать старые преступления, и перед ними откроются виды на лучшее будущее. II. В Виргинии даже самому жалкому и ничтожному человеку, когда истечет срок его невольничьей службы, если он проявил должное усердие и трудолюбие на службе этой стране (коли он останется жив-здоров), обеспечены благополучная жизнь и процветание. И, поскольку существует такое правило, на которое может рассчитывать даже самый последний горемыка, то, на мой взгляд, сосланный сюда преступник должен считать себя счастливее самого преуспевающего вора, который гуляет еще на свободе в своей родной стране. Неверно полагать, как делают некоторые, что бедняги, которые желают добровольно уехать в далекие земли и, чтобы попасть туда и там устроиться, принимают на себя суровые обязательства, поступают глупо - вовсе нет, особенно если их будущие хозяева окажутся людьми честными, ведь поначалу они, скорей всего, просто не знали, какой путь избрать, и потерпели неудачу. Здесь же их немедленно обеспечат всем необходимым, а по истечении срока наказания они получат возможность обеспечивать себя сами. Однако возвращаюсь к моей собственной истории, чтобы открыть новую ее страницу. Отныне, оставив мою плантацию в надежных руках и успокоившись на этот счет, я начал готовить запасы провизии для путешествия в Англию. Главной моей задачей было запастись таким количеством товара и денег, чтобы мне хватило на жизнь и сделки за границей, но более всего, чтобы получить большие прибыли с плантаций в Мэриленде, снабдив их для этого всем, чем нужно. Однако, тщательнее обдумав предстоящее путешествие, я пришел к выводу, что было бы неразумно доверить весь мой груз одному судну, на котором собирался плыть и я сам, а посему я в разное время погрузил пятьсот кип табака на разные судна, отправлявшиеся в Англию, сообщив моему агенту в Лондоне, что сам намерен сесть на корабль тогда-то, чтобы приплыть следом, и велел ему подготовить солидную сумму денег, соответствующую стоимости моего товара. Я покинул страну примерно два месяца спустя, сев на вполне надежное судно, вооруженное двадцатью четырьмя пушками и направлявшееся в Англию, с грузом около шестисот кип табака. 1 августа... года мы оставили позади берега Виргинии. Первые две недели наше плавание было мучительно трудным, несмотря на то что оно пришлось, по установившемуся мнению, на благоприятный сезон. Проведя одиннадцать дней в открытом море, в течение которых почти все время дул сильный вест, точнее вест-норд-вест, загнавший нас на восток дальше, чем надо, когда идешь морским путем в Англию, мы попали в страшнейший ураган, жестоко трепавший нас пять дней кряду без передышки, так что нам пришлось все это время, как говорят моряки, "догонять ветер", невзирая на намеченный курс. Наше судно сильно пострадало от шторма и дало в нескольких местах течь, правда, усилиями матросов пробоины заделали. Однако наш капитан, которому пришлось долго сражаться с непогодой, в конце концов решил идти на Бермудские острова, тем более что волнение на море еще не спало. Я не настолько разбирался в морском деле, чтобы уловить суть спора, возникшего по этому поводу, но мне показалось, что, взяв направление на остров, они ошиблись широтой, поднявшись выше, чем надо, и теперь мы уже никак не могли вернуться на Бермуды. Мнения капитана и его помощника начисто разошлись, что вообще-то редко случается. Каждый придерживался прямо противоположной точки зрения; вероятно, шторм слегка сбил их с толку. Капитан, человек довольно резкий, грубо отчитал своего помощника и даже пригрозил по прибытии в Англию подвергнуть его наказанию. Помощник капитана хоть и был настоящим морским волком, однако отличался редкой скромностью; открытой ссоры он не затевал и все же стоял на своем. И вот по прошествии нескольких дней, пока они продолжали пререкаться, непогода утихла, небо очистилось, и они получили возможность определить наши координаты, чтобы понять, где мы находимся, и тогда выяснилось, что помощник капитана был прав, а капитан ошибался, так как нас занесло на 29o широты, то есть совсем в сторону от Бермудских островов. Помощник капитана не выказал никакого злорадства, а капитан, убедившись в своей неправоте, вернул ему свое благорасположение. Таким образом, все раздоры между ними были забыты, но оставался нерешенным вопрос: что же делать дальше? Одни предлагали идти таким-то путем, другие - иным, однако все единодушно соглашались, что плыть прямо в Англию мы сейчас не в состоянии, разве что подул бы зюйд, либо зюйд-вест, который судьба не хотела нам подарить за все время нашего плавания. В итоге все сошлись на том, что следует идти к Канарским островам, то есть к самой близкой из досягаемых для нас точек земли, не считая островов Зеленого Мыса, но они лежали слишком уж на юг от нас, если бы и удалось преодолеть само расстояние. А посему мы взяли курс норд-вест при упорном западном, а точнее северо-западном ветре и, проделав немалый путь, примерно через пятнадцать дней миновали пик Тенерифе - самую высокую вершину одного из Канарских островов. Здесь мы пополнили наши запасы, набрав свежей воды и кой-чего из провизии, а к тому же отличного вина, и в большом количестве, но поскольку удобной гавани там не было, то, оберегая наше судно, сильно пострадавшее от дурной погоды и прохудившееся, мы были вынуждены удовольствоваться, чем могли, и, простояв на якоре у Канарских островов всего четыре дня, снова вышли в море. После Канарских островов погода благоприятствовала нам, и море оставалось совершенно спокойным, пока мы не вошли в зону промера, как называют устье Английского канала, а так как дул сильный норд-норд-вест, нам дольше обычного пришлось стоять (по выражению моряков) в открытом море, у самого входа в Английский канал. И вот в утренней мгле пред нами вдруг возник двадцатишестипушечный французский корсар, или капер, который на всех парусах пустился за нами в погоню. Наш капитан раз или два обменялся с ним бортовыми залпами, что оказалось для меня мучительным испытанием, так как никогда прежде мне не случалось наблюдать ничего подобного; подвергнув нас пушечному обстрелу, французы убили и ранили шестерых из лучших наших людей. Короче говоря, после боя, достаточно продолжительного, чтобы мы успели прийти к убеждению, что, ежели французы не возьмут нас в плен, мы так или иначе пойдем ко дну прямо у них на глазах, ибо шансов на спасение нам не оставалось никаких, и после боя, достаточно продолжительного, чтобы не уронить честь нашего командира, мы сдались, и судно наше угнали в залив Сен-Мало. Меня не очень огорчила потеря имущества, находившегося на нашем корабле, так как я знал, что у меня еще много чего разбросано тут и там по свету; однако, лишившись решительно всего, что было при мне, вплоть до одежды, сорванной с плеч моих, я не мог оставаться к этому совершенно безразличен. К счастью, кто-то сообщил капитану капера, что я являюсь пассажиром и купцом, и он пригласил меня к себе и осведомился о всех обстоятельствах; услышав из моих собственных уст, как со мною обошлись, он приказал своей команде выдать мне платье и шляпу, а также пару обуви, которую отняли у меня, и самолично предложил мне свой халат, чтобы я пользовался им, пока нахожусь на борту его корабля; следует отдать ему должное, обращался он со мною все время очень хорошо. Но мало того, что я попал в плен, меня еще, к великому моему огорчению, задержали на борту корсара, команда которого, по моему наблюдению, вся состояла из французов; как я уже говорил, корабль их направился к заливу Сен-Мало, и, когда мы туда прибыли, я, к еще большему моему огорчению, узнал, что по дороге к Сен-Мало наше трофейное судно попало в руки английского военного корабля и его угнали в Портсмут. После того как угнали наше судно, пират снова пустился в плавание и крейсировал какое-то время у входа в Английский канал, не встретив, однако, подходящей добычи; наконец мы увидели какой-то парусник, он оказался тоже французским и занимался тем же, что наш пират. От него мы узнали (поскольку в Англии разнесся слух, что какие-то французские корсары бороздят зону промера), что из Плимута вышли три военных английских корабля, чтобы крейсировать вдоль Канала, и что мы наверняка с ними столкнемся. Получив такое известие, французский капитан, малый отчаянно смелый, не привыкший уклоняться от опасности, берет курс норд-ост в сторону пролива Святого Георга и на широте 48o с половиной, на свою же беду, встречается с большим, хорошо оснащенным английским судном, возвращавшимся с Ямайки. Дело было на заре ясного утра, матрос закричал с гротмарса: "Виден парус!" Я очень надеялся, что это окажется английский военный корабль, и по гонке и поспешным приготовлениям к сражению, какие тут же начались, заключил, что так оно и есть, а потому, желая посмотреть на него, я покинул свой гамак - отдельной каюты у меня не было. Однако вскоре я обнаружил, что расчеты мои оказались неверными, чужой корабль находился по другую сторону, ибо, направляясь на север к берегам Ирландии, он лежал теперь от нас по борту слева; когда я перебрался туда, я увидел, что наши паруса уже подняты и наполнены ветром, то есть погоня началась и мы развиваем максимальную скорость; также я заметил, что и они увидели нас и поняли, кто мы такие, и, стремясь уйти от нас, помчались на всех парусах в сторону Ирландии, чтобы найти там укрытие. Было очевидно, что наш капер шел много быстрее ихнего, по крайней мере, вдвое, и ближе к вечеру мы настигли его; сумей он сохранять дистанцию еще хотя бы шесть часов, он успел бы войти в устье Лимерика или в другом месте приблизиться к берегу, и тогда мы не рискнули бы напасть на него; итак, мы настигли его, и капитан их, увидя, что другого выхода нет, проявил отвагу, сам приказал остановиться и приготовиться к бою. Судно его было тридцатипушечное, однако оно имело слишком глубокую осадку, так как между деками находилось много товара, и матросы не могли привести в действие батарею нижней палубы, к тому же волны били изрядно высоко; наконец им все-таки удалось открыть порты и дать залп из трех бортовых орудий. Но хуже оказалось другое: их судно, будучи слишком перегружено, двигалось неповоротливо, и французы, подскочив сбоку, открыли по его борту прямой огонь и сразу приготовились повторить его. Однако англичане занимали не худшую позицию, да и матросы их были на редкость проворны, так что, не теряя времени, они нам тут же крепко отплатили. Я видел, что еще при первом залпе французы понесли большие потери, а при следующем им пришлось и того хуже, потому что, хотя английское судно и не было столь же маневренным, как французское, оно было крупнее и надежней, и когда мы (то есть французы) снова напали на них, англичане бесстрашно ринулись на нас и, развернувшись поперек наших клюзов, намертво принайтовались к нам. Вот тут-то английский капитан и пустил в ход батарею нижней палубы, учинив нам настоящее избиение, от которого, если б оно продлилось еще, корсарам пришлось бы совсем плохо, однако французы во главе со своим капитаном, возникавшим тут и там со шпагою в руках, с поистине замечательным проворством и отвагой быстро взялись за дело, отцепились от английского судна, баграми оттолкнулись от него и открыли сплошной оружейный огонь, так что никто из англичан не смел показаться на своей палубе. Повторяю, освободившись таким путем, мы стали борт о борт с англичанином и продолжительным обстрелом вывели его из строя, сбив начисто его бизань-мачту и булинь-шпринтов, а кроме того, и это было самое худшее, убили английского капитана, поэтому после окончания сражения, которое длилось всю ночь (оно происходило в полной тьме) и часть следующего дня, англичане вынуждены были сдаться. Французский капитан вежливо предложил мне спуститься на время перестрелки в трюм; как я понял, он сделал это не из одной вежливости, а не желая, чтобы я оставался на палубе, возможно, он боялся, что я воспользуюсь случаем и причиню им какую-нибудь неприятность, хотя, честно говоря, я не представлял, чего бы я мог такого сделать. Поэтому я с готовностью спустился вниз, ибо вовсе не хотел, чтобы меня убили, да еще кто - мои же соотечественники, поэтому я отправился вниз и просидел все это время рядом с хирургом. Таким образом мне представилась возможность наблюдать, как после первого бортового залпа, произведенного англичанами, вниз к хирургу принесли семь раненых матросов, а вслед за ними еще тридцать три. Следует добавить, что после того, как англичане сначала встали нам наперерез, а затем нам удалось от них отцепиться, вниз принесли еще одиннадцать раненых, так что всего французы насчитывали пятьдесят одного раненого и примерно двадцать два убитых, а англичане - восемнадцать убитых и раненых, в том числе капитана. Однако французский капитан был в полном восторге от полученной добычи, ибо на захваченном корабле имелось несметное богатство - он вез на своем борту много серебра, и, после того как матросам разрешено было разграбить там кают-компанию, откуда они немало унесли, английский помощник капитана предложил капитану капера, при условии, что тот вернет ему свободу, показать только ему, без свидетелей, где лежат спрятанные шесть тысяч пиастров. Капитан согласился на сделку и скрепил обещание отпустить его на свободу, как только они высадятся на берег, своей подписью. И той же ночью, когда часть команды ушла, как говорится, на боковую, а другая встала на вахту, наш капитан и помощник капитана с трофейного судна отправились вдвоем и без труда нашли деньги, лежавшие в специально сделанном для них тайнике. Капитан решил, пусть они там и остаются лежать до прибытия на место, а на месте он самолично препроводил их на берег, так что ни владельцы капера, ни его команда ничего из этих денег не получили, что, со стороны капитана, между прочим, было мошенничеством. Правда, находка эта, собственно, являлась выкупом помощника капитана за свободу, которую капитан вернул ему точно, как обещал, дав в придачу двести пиастров, с которыми тот вернулся в Англию, возместив этим свои убытки. Захватив такой трофей, капитан помышлял лишь об одном, как бы благополучно вернуться с ним во Францию, поскольку того, что было на захваченном судне, с лихвой хватило бы на всю команду вместе с владельцами капера. Перечень находившегося на нем груза, согласно записям капитана, копию которых мне удалось снять, сводился к следующему: 260 больших бочек сахару 187 бочонков сахару 176 баррелей индиго 28 бочонков пимиенто 42 мешка ваты 80 центнеров слоновой кости 60 бочонков рома 18 000 пиастров, помимо спрятанных 6000 Несколько тюков с лекарственными растениями, черепашьими панцирями, разными сладостями в виде цукатов, шоколада и прочим весьма ценным товаром, в том числе лимонным соком. Для английских купцов то была великая потеря и знатная добыча для пиратов, захвативших ее, но поскольку она была захвачена, как говорится, в открытом бою и в честном сражении, протеста не последовало, да и надо отдать должное, они храбро за нее сражались. Прежде капитан не отваживался встречаться с английскими военными судами, он и теперь сохранял осторожность, так как, захватив ценную добычу, он не хотел, коли это от него зависело, снова потерять ее, поэтому он взял курс на юг и держался этого курса так долго, что я было подумал, не решил ли он идти прямиком на свою родину в Марсель. Однако, достигнув широты примерно 45o 3', он повел судно на восток, вошел в Бискайский залив, а оттуда доставил нас всех в устье реки Бордо, где при известии, что он прибыл с таким трофеем, владельцы судна, то есть хозяева капитана, собрались на берег, чтобы встретить его, и устроили на месте совет, что делать с захваченным кораблем. Само собой, деньги и часть товара они получили, а оба корабля спустя какое-то время уже бороздили океан возле берегов залива Сен-Мало, где, воспользовавшись тем, что там же крейсировали французские военные корабли, они вызвались конвоировать их до самого Уэссана. Именно здесь, как я уже говорил, капитан наградил и отпустил на свободу английского помощника капитана, который направился оттуда морем до Дьеппа, а потом, получив паспорт, в котором значились Фландрия - Остенде, прямо в Англию. Как видно, капитан спешил посадить англичанина на судно, чтобы тот не открыл и другим тайну, какую открыл самому капитану. Итак, я очутился во Франции, в городе Бордо, и в одно прекрасное утро капитан спросил меня, что я намерен предпринять. Сначала я его не понял, тогда он объяснил, что у меня есть выбор: или меня передадут в руки государства в качестве английского пленника, а значит, отправят в город Динан в Бретани, или я должен придумать способ, чтобы меня включили в список на обмен пленными, однако могу и просто внести за себя выкуп. Сперва он назначил мне сумму выкупа в триста крон. Я не знал, как поступить, и попросил дать мне время, чтобы отослать письмо в Англию моим друзьям, которым отправил из Виргинии ценный груз, однако опасался, что вдруг он тоже может попасть в руки подобного пирата, а ежели так, мое будущее туманно. Он охотно согласился подождать, я отправил по почте письмо и, к моей радости, получил ответ, что судно, на котором сначала плыл я сам, было отбито англичанами и отправлено в Портсмут: я боялся, что это известие заставит моего нового господина строже обращаться со мной и, чего доброго, еще покажется ему оскорбительным, однако он ничего не сказал мне по этому поводу, хотя, как выяснилось впоследствии, уже знал об этом. Тем не менее для меня это известие явилось поддержкой и помогло мне даже больше, чем простая возможность заплатить выкуп капитану, так как мой лондонский агент, узнав, что я остался жив и нахожусь в Бордо, тут же прислал мне аккредитив на имя одного английского негоцианта в Бордо, которым я мог в любое время воспользоваться. Получив его, я отправился сразу к этому негоцианту, чтобы он его засвидетельствовал, и он сказал мне, что я могу взять по нему денег, сколько мне будет надо. Теперь у меня имелся друг, не то что прежде, когда я был новичком в этих местах и не знал, что предпринять, и этому другу я мог рассказать о своих делах и попросить у него совета. Как только я описал ему мое положение, он воскликнул: - Постойте, коли такое дело, я, быть может, сумею найти способ освободить вас без выкупа. Как выяснилось, одно судно, возвращавшееся в Мартиники домой во Францию, потерпело поражение возле мыса Финистерре от английского военного корабля, и в Плимут доставлен пленником некий купец, севший на него в Ла-Рошели. Друзья этого человека забросали всех просьбами: учитывая его бедность, из-за которой он не мог заплатить за себя выкуп, обменять его на другого пленного. Мой новый друг намекнул мне об этом и посоветовал не спешить с выплатой денег капитану, а сделать вид, что из Англии все еще нет вестей. Так я и поступил, пока капитан не стал проявлять нетерпение. Некоторое время спустя капитан заявил мне, что я веду с ним нечестную игру, что я заставил его ждать выкупа и поэтому он хорошо со мной обращался и даже вошел в расходы, чтобы помочь мне, а я держу его в неопределенности; короче говоря, если я не вручу ему деньги, он через десять дней отошлет меня в Динан, где я стану пленником короля, пока меня на кого-нибудь не обменяют. Мой друг негоциант подсказал мне выход, и по его совету я ответил капитану, что очень тронут его учтивостью и огорчен, что ему не с кого будет получить все, что он потратил на меня, тем не менее я обнаружил, что друзья меня забыли, и я просто не знаю, как поступить, а потому, не желая больше вводить его в заблуждение, я вынужден согласиться на то, чтобы меня отправили в Динан или куда он еще сочтет нужным, однако, если мне случится когда-нибудь вырваться на свободу и вернуться в Англию, я не премину возместить ему все расходы на мое содержание; в общем, я расписал ему мое положение в самых черных красках. Он только покачал головой и ничего не сказал, а на другой день включил меня в список пленных англичан, предоставляемых по предписанию местных властей в распоряжение короля с тем, чтобы отправить их в Бретань. Таким образом я уже вышел из-под власти капитана, и негоциант вместе с двумя другими купцами, которые были хорошо знакомы с тем купцом, что содержался пленником в Плимуте, тут же отправились к властям и добились разрешения на обмен; причем мой друг еще дал поручительство, чтобы меня непременно отпустили, на случай если того купца почему-либо задержат. Мне тотчас вернули свободу, и мы отправились к нему домой. Вот как мы обвели капитана вокруг пальца и не заплатили выкупа, однако мой друг пошел к нему и сообщил, что по приказу местных властей меня обменяли на другого пленного, а также уплатил ему все расходы, какие тот счел нужным определить за мое содержание. Тут уж капитану не пришлось возражать или требовать хоть какого выкупа. На борту французского судна я совершил оттуда путешествие в Дюнкерк и, вместо документа об обмене пленными, выданного мне в Бордо, получил паспорт на въезд в испанские Нидерланды, куда мне и надо было. И вот в апреле... года я отправился в Гент, откуда наши армии как раз готовились выступить в поход. У меня не было предубеждения против военной службы, только я полагал, что я поднялся уже выше этого и должен стремиться к иной жизни, ибо, по моему мнению, в поход может отправляться только тот, кому нельзя оставаться у себя на родине, и все же я решил хоть одним глазком взглянуть на военные действия. Для этого я свел знакомство с одним английским офицером, квартировавшим в Генте, и сообщил ему свое намерение, на что он предложил мне идти с ним, обещав свое покровительство, как волонтеру, с тем чтобы я расположился в его ставке, жил, как мне вздумается, а буду носить оружие или нет, это как сочту нужным. Кампания оказалась не из трудных, и мне посчастливилось близко наблюдать несение военной службы, не подвергая себя особому риску. Решающих битв мне, конечно, увидеть не пришлось, так как в эту кампанию сражений вообще было не так уж много; результатов кампании для той и другой стороны я не знал, и поскольку в спорах на эту тему не участвовал, то мысли мои и не были обременены всем этим. Королем Англии стал принц Оранский, так что все английские войска были на его стороне, и мне пришлось услы