шать немало ругательств и проклятий в адрес короля Вильгельма; что же до военных успехов, я сам не раз видел, как французы побеждали наших, и полк моего нового приятеля был окружен в одной деревушке, где он квартировал. Не знаю, из-за чего было сражение, но все в результате попали в плен; мне повезло, что я не считался на службе и не принадлежал к командному составу, а посему отправился в тот самый день оглядеть окрестности; это было моим любимым занятием - осматривать укрепленные города и любоваться их прекрасными фортификациями, и пока я развлекался таким образом, я счастливо избежал случая попасть в плен к французам. Вернувшись, я обнаружил, что город захвачен врагом, но я не был солдатом, и они меня не тронули, а так как в кармане у меня лежал французский паспорт, они разрешили мне проследовать в Ньюпорт, откуда на пакетботе я отплыл в Англию, но только вместо Дувра приплыл в Диль. Погода заставила нас встать на рейде Даунс, на том и окончилась моя короткая кампания и вторая моя попытка приобщиться к военной службе. По прибытии в Лондон я был прекрасно принят моим другом, которому я препоручил все мое состояние, и нашел, что дела мои сложились как нельзя более удачно, так как весь мой товар, о котором говорилось выше, посланный в его распоряжение на разных судах, благополучно прибыл к нему, а, кроме того, мои управляющие в разное время погрузили на суда еще четыреста кип табака, то есть весь урожай с моих плантаций, полученный за время моего пребывания за границей, и отправили его в мое отсутствие моему лондонскому агенту. Таким образом, на руках у моих агентов оказалось более тысячи фунтов, да еще оставалось непроданных двести кип табака. Отныне у меня не было иной заботы, кроме как скрываться от друзей моего детства, однако это не составляло никакого труда, ибо они давно уже потеряли меня из виду, да и я, со своей стороны, тоже давно потерял их след. Мой Капитан, который уплыл вместе со мной, вернее, увлек меня за собой, по сведениям, собранным мною, долго скитался по свету, вернулся в Лондон, снова занялся своим излюбленным ремеслом, которое не мог забыть, и, став знаменитым разбойником, после четырнадцати лет на редкость изощренных и удачливых грабежей, подробное описание коих (как я уже говорил) составили бы восхитительную историю, кончил свой век на виселице. Другой мой брат Джек, которого я звал Майором, избрал тот же порочный путь, однако, будучи от природы человеком более благородным и великодушным, совершал преступления менее вопиющие и действовал так умело, что каждый раз ему удавалось вовремя улизнуть, пока он все-таки не угодил в Ньюгет, где его заковали в кандалы и, без сомнения, отправили бы туда же, куда и Капитана, если бы он не был столь ловким мошенником, которого никакая тюрьма, ни кандалы не могли удержать. И вот еще с двумя узниками ему удалось сбить кандалы и буквально пройти сквозь стены тюрьмы, так что однажды ночью они оказались уже за ее пределами и, совершив побег, сумели перебраться во Францию, где он продолжал заниматься тем же делом, причем так успешно, что прославился под именем Антони и вместе еще с тремя своими коллегами, которых он обучил, что называется, воровать по-английски, то есть никого не калеча и не убивая, словом, не прибегая к насилию, удостоился чести быть колесованным на Гревской площади в Париже. Мне удалось разузнать про них все подробности и получить полный отчет об их судьбе от их же дружков, которым посчастливилось избежать подобной участи, причем я сумел заполучить все сведения, не дав им никакой возможности догадаться, кто я такой и зачем мне это нужно знать. Итак, ныне я достиг вершины благополучия; в самом деле, обстоятельства мои сложились наилучшим образом, ибо, проявив с самого начала бережливость, я постепенно увеличил мое состояние, хотя и жил довольно широко. Так или иначе, за мной установилась репутация весьма почтенного купца, разбогатевшего в Виргинии, а поскольку я часто оформлял разным лицам поставки, о коих они просили меня в своих письмах, то, повторяю, за мной и утвердилась слава процветающего купца. Жил я один, снимал квартиру, и хотя я приобрел известность, тем не менее в моих частных корреспонденциях я все еще подписывался просто Джек, однако французы, среди которых я (как уже говорил ранее) прожил что-то около года, не могли понять, что такое Джек, и называли меня то мосье Жак, то Полковник Жак, а потом уж только Полковник Жак: так было записано в документе, подтверждавшем, что меня обменяли на другого пленника; под таким именем я отправился во Фландрию, по этой же причине, а также руководствуясь документами об обмене (о котором говорилось выше), меня стал величать Полковником Жаком и мой друг из Англии, которого я назвал моим агентом. Таким образом меня приняли здесь за иностранца, за француза, и я был несказанно доволен, что все считают меня французом. По-французски я говорил свободно, ибо изучил этот язык, проведя среди французов немало времени, а потому, живя в Лондоне, я постоянно посещал французскую церковь и вообще старался по любому возможному поводу изъясняться по-французски, чтобы утвердить о себе мнение, что я француз. Я нанял слугу-француза, чтобы он вел мои дела, я имею в виду торговые, которые сводились лишь к получению и продаже табака, - мне присылали его тогда с моих плантаций примерно пятьсот - шестьсот кип в год, - а также к отправке моим помощникам всего необходимого, о чем они просили. Такую уединенную жизнь я продолжал вести еще примерно в течение двух лет, когда сам дьявол, затаивший зло против меня за то, что я отказался остаться вором, не надумал отплатить мне, и с лихвой, расставив на моем пути сети, в коих я чуть было не запутался окончательно. В доме напротив того, где я поселился, проживала одна дама, внешности необычайно привлекательной, одевалась она тоже превосходно - словом, была истинной красавицей; она была хорошо воспитана, прекрасно пела, порою до меня совсем явственно доносился ее восхитительный голос, так как дома наши стояли лицом к лицу в довольно тесном дворе, чем-то напоминавшем Двор Трех Королей на Ломбард-стрит. Эта дама так часто попадалась мне на глаза, что сама вежливость требовала оказывать ей признаки внимания и приветствовать, сняв шляпу, когда я замечал ее в окне, либо в дверях ее дома, или во дворе, - словом, как говорится, у нас завелось шапочное знакомство. Случалось, она навещала кого-то в доме, где я проживал, и как-то всегда так ловко выходило, что я попадался ей на глаза; таким образом, постепенно мы познакомились ближе и часто даже вели непринужденную беседу, но почти всегда на людях. В любовных делах я был сущим юнцом, и, должно быть, во всей Европе не нашлось бы второго мужчины, который в моем возрасте так плохо бы разбирался в женщинах. Мысль о женитьбе, тем паче о любовнице, никогда мне даже в голову не приходила, - словом, до последнего времени я имел такое же представление о прекрасном поле и проявлял столько же интереса к женщинам, как в десятилетнем возрасте, когда я проводил свои ночи в теплой золе на стекольном заводе. Уж не знаю, чем околдовала меня эта женщина, то ли разговорами, то ли тем, что несколько раз почтила меня своим вниманием, не знаю как, но я попал в подстроенную ею ловушку, не ведая, к чему это может привести. Она внесла в мои мысли вдруг полное смятение, словно приворожила меня, и я ни о чем другом не мог думать. Конечно, не будь она одной из самых изощренных женщин на свете, ей бы никогда не удалось так околдовать меня, но чары ее были столь велики, что перед ними не устоял бы и более искушенный человек. Она преследовала меня беспрерывно, пользуясь всевозможными хитростями и уловками, которые не оставались бесплодными; она постоянно находилась у меня на виду (так уж получалось), бывала приглашена в то же общество, что и я, однако держалась всегда очень строго, и окружала себя надежной защитой; в течение нескольких месяцев после того, как она могла заметить, что я ищу случая поговорить с ней, она все еще избегала этой возможности и всегда была настороже, так что я никак не мог застать ее врасплох. Такая чопорность поведения казалась непостижимой загадкой, ибо при этом она не уклонялась от встреч со мной и разговоров, но только на людях, однако она строго придерживалась своих правил, никогда не позволяла себе сесть рядом со мной, чтобы я мог вручить ей незаметно записку или что-то шепнуть на ухо; по ее воле всегда кто-нибудь находился между нами, и я не мог к ней приблизиться. Так она морочила меня в течение нескольких месяцев, словно твердо решила держать меня в отдалении. Однако все это время у нее, несомненно, была одна цель: завладеть мною, поймать меня; вся ее политика, скорее всего, походила на охоту, ибо, заманивая меня, она выказывала такое явное пренебрежение, что просто невозможно было не обмануться. А с другой стороны, она не производила впечатления женщины недостойной или бедной, которой бы требовалось столько уловок, чтобы завоевать мужчину; пожалуй, обманщиком невольно оказался я сам, ибо, на беду, ей сообщил кто-то, что я преуспевающий купец, что у меня несметные богатства и что она заживет со мной, как королева, я же вовсе не хотел завлекать ее своим богатством и никак не думал, что именно на него она польстится. Она оказалась слишком хитра, чтобы я мог заметить ее доступность, напротив, она даже шла на риск и заставляла меня тщательно избегать ее; кто бы только мог предположить, что женщина способна на это? И часто впоследствии я задавал себе вопрос, как же все-таки случилось, что я не проникся к ней отвращением, ибо, испытывая полное равнодушие к особам прекрасного пола, я до последнего времени вообще не удостаивал их вниманием и лишь любовался ими, как любуешься картиной, висящей на стене, не более. Поскольку мы свободно беседовали с нею на людях, она пользовалась каждым удобным случаем, чтобы посмеяться над мужчинами, над их слабостью, из-за которой они часто позволяют женщинам оскорблять их. Она считала, что не будь все мужчины глупцами, супружество обернулось бы обыкновенным мирным договором между двумя людьми или оборонительным союзом, который неизбежно поддерживался бы иногда с помощью встреч и личных переговоров, однако гораздо чаще через посланников, поверенных или агентов обеих сторон. Но женщины оказались хитрее и поставили нас на колени, они заставляют нас вздыхать и унижаться для того только, чтобы мы вовсе отказались от надежды добиться между нами равенства. Я признался ей, что считаю простой любезностью по отношению к даме предоставить ей возможность сначала отказать, чтобы потом ее расположения искали, и что касается меня, то я бы не охладел к женщине только оттого, что она мне отказала. - Я примирюсь с этим, мадам, когда приду к вам завтра с визитом, - сказал я, сообщив ей таким образом о своем желании. - Придется примириться, сэр, - сказала она, - ибо я отказываю вам уже сейчас, еще не услышав вашего предложения. Я был так сражен столь беспощадным, поистине сатанинским ответом, что не без горечи заметил: - Не смею злоупотреблять вашим доверием, мадам, и впредь постараюсь вам не докучать. - Что ж, это знак самого глубокого уважения ко мне с вашей стороны, сэр, мне это очень приятно во всех отношениях, за исключением одного: я не должна терять надежды, что смогу вас в скором времени вернуть. - Я к вашим услугам, мадам, в любое время и в первую очередь во всем, что касается предмета нашего разговора, - произнес я все еще с чувством искренней обиды. - При одном условии, сэр, если вы пообещаете дарить меня такой же искренней ненавистью, какой я надеюсь ответить вам. - Я уже выполнил это требование, мадам, еще за семь лет до вашей просьбы, - сказал я, - обо всем сердцем возненавидел женщин, и просто диву даюсь, откуда у меня взялось такое благорасположение к любезному разговору с вами. Однако, заверяю вас, оно столь преходяще, что ничуть не воспрепятствует удовлетворению вашей просьбы. - Это поистине загадочно, сэр, - согласилась она, - а я-то мечтала, что мне придется прилагать особые усилия, чтобы вызвать у вас отвращение к женщинам, и надеялась, что под моим руководством оно уже никогда не пропадет. После того мы обменялись еще тысячью колкостей, но она меня превзошла, так как бог наградил ее на редкость злым языком, - ни одной женщине не перещеголять ее. И тем не менее в продолжение всей нашей беседы она была сама прелесть, сама любезность и вовсе не думала того, что говорила, ни одно слово ее не было правдой. Однако, должен признаться, хитрость ее не удалась и только охладила мои чувства к ней, поскольку всю свою жизнь я оставался совершенно равнодушен к прекрасному полу, с легкостью вернулся к этому своему состоянию и отныне выказывал ей привычную холодность и невнимание. Она вскоре заметила, что зашла слишком далеко, иными словами, что ее политика не оправдывает себя, так как на этот раз она столкнулась с человеком, которому еще не доводилось играть роль вздыхателя и который еще не знает, как можно одновременно поклоняться возлюбленной и унижать ее; я не принадлежал к числу тех влюбленных, которых холодность только подогревает, возбуждая страсть, какую дама его сердца в конце концов вознаграждает. Вышло все иначе, и она сама вынуждена была признать, что я по-прежнему держался с нею любезно, однако пылкости уже не проявлял, когда замечал ее в окне спальни, не распахивал своего окна, чтобы побеседовать с нею; мне было хорошо слышно, когда она пела в своей гостиной, но я ее не слушал; когда она приходила с визитом в наш дом, я не всегда спускался вниз, а если и спускался, то спешил придумать предлог для отлучки, и все же, находясь в ее обществе, я всегда разговаривал с ней. Мне не составляло труда заметить, что поведение мое бесит и немало озадачивает ее, потому теперь она сама убедилась, что должна начать всю игру сначала, ибо перестаралась, вызвав столь полную сдержанность, доходящую даже до резкости и неучтивости. Однако в делах любви она была мастерицей, и ей ничего не стоило принять на себя любую личину. Но ей хватило мудрости не выказывать влюбленности или заинтересованности, которая могла быть истолкована, как уступчивость, она знала, что женщине, если она не хочет оказаться под башмаком у мужчины, которого домогается, уступчивость надо проявлять в последнюю очередь. Влюбленность женщины еще не гарантирует мужчине победы; и все-таки она свидетельствует о многом, не скрывая ее, женщина как бы признает себя побежденной и отдается во власть мужчины, которому показала свою влюбленность. Однако она не сделала этого. Этот хамелеон в юбке принял иную окраску, она вдруг напустила на себя такой серьезности и величественной важности, превратившись сразу в гранд-даму, словно на глазах постарела и сменила свои двадцать два года на пятьдесят; она так выгралась в свою роль, что никто бы не подумал, будто она притворяется, если же это было притворство, то весьма натуральное, и распознать его было невозможно. Она часто пела у себя в гостиной одна или с двумя молодыми дамами, навещавшими ее. Я мог догадаться, что она поет, так как видел ноты и гитару в ее руках, но окна она никогда больше не открывала, нет, обычно оно было закрыто, а если вдруг распахивалось, я видел, как она сидит за работой, не поднимая головы, разве что однажды в полчаса. Если мы случайно встречались с ней, она по-прежнему улыбалась и весело со мной говорила, но одно-два слова, не больше, тем самым оказывая мне честь, и тут же уходила, то есть наши беседы протекали, как в самом начале, когда я только поселился там и успел прожить всего неделю. Мне надоело все это терпеть, и хотя я первый стал проявлять к ней равнодушие, однако не намерен был заходить так далеко в нашем отчуждении; но она держалась стойко до конца, и все в том же духе. Она по-прежнему являлась в дом, где я снимал комнаты, мы часто бывали вместе, вместе ужинали и играли в карты, танцевали, ибо еще во Франции я позаботился о том, чтобы в совершенстве овладеть всеми искусствами, что, как мне казалось, отличало урожденного дворянина, коим я считал себя с детских лет. Повторяю, мы разговаривали совсем как раньше, однако тон и манеры ее так переменились, что мне даже пришло на ум, что прежнее ее поведение было напускным и притворным, - то ли внезапным приступом ветрености, то ли попыткой подражать местным кокеткам, чтобы произвести на меня впечатление, так как она принимала меня за француза и считала, что мне должно это нравиться. Теперешняя ее серьезность, казалось, отражала ее истинный характер и шла ей много больше, или, вернее, она разыгрывала ее так хорошо, что заставила меня снова обратить на нее внимание, не так чтобы очень, но все же больше, чем раньше. И все же много времени утекло, прежде чем я открылся ей, мне все хотелось по возможности выяснить, является эта перемена естественной или притворной, так как я с трудом мог поверить, что веселость, какую она обычно выказывала, всего лишь притворство, поэтому минуло более года, пока я мысленно составил себе о ней хоть сколько-нибудь определенное мнение и когда по чистой случайности нам удалось поговорить наедине. Как обычно, она явилась в наш дом с визитом, и так случилось, что все дамы куда-то вышли, а я оказался в коридоре или, вернее, у входной двери и направлялся к лестнице, когда она постучалась; я вернулся и отворил дверь; она, не смущаясь, вошла и быстро направилась в гостиную, как будто полагая, что дамы находятся там, я вошел следом за ней - иного мне не оставалось, - однако она прекрасно знала, что вся семья отсутствует. Когда я вошел, она осведомилась, где дамы, в ответ я выразил надежду, что в этот раз она пришла с визитом ко мне, поскольку все дамы отсутствуют. - Ах, в самом деле? - сказал она, притворяясь удивленной (хотя, как я выяснил позднее, она знала об этом заранее точно так же, как о том, что я был дома), и поднялась, чтобы уходить. - Не уходите, сударыня, - сказал я, - прошу вас. Если дамы приходят ко мне в гости, обычно я не так уж быстро наскучиваю им своим обществом. - В вашей самоуверенности я не сомневалась - сказала она, - но не делайте, пожалуйста, вид, будто я пришла к вам. Я-то знаю, к кому я пришла, и уверена, вы тоже знаете. - Конечно, сударыня, - сказал я, - но раз уж так случилось, что я один дома, значит, вы пришли ко мне. - А вот я никогда не принимаю тех, кого ненавижу, - сказала она. - Что ж, ваша взяла, - заметил я, - однако вы никогда не давали мне разрешения сказать, почему я вас ненавижу. А я ненавижу вас оттого, что вы не хотите предоставить мне случай сказать вам, что я вас люблю. Неужели вы считаете меня таким чудовищем, что боитесь приблизиться ко мне и тем самым лишаете меня возможности шепнуть вам, что я вас люблю? - Мне противно слушать такие слова, - сказала она, - даже когда их произносят шепотом. В таком духе мы обменивались колкостями, наверное, час, в течение которого она проявила неистощимое остроумие, а я полное отсутствие оного, и хотя она три или четыре раза совершенно выводила меня из себя и я готов был уже заявить ей, что сыт ее обществом по горло и, если она позволит, могу проводить ее до дверей, она была столь искусна в беседе, что каждый раз выворачивалась. Короче, наконец мы заговорили серьезно, и заговорили о браке: я сделал ей предложение, а она откровенно высказала мне, что ее останавливает. Во-первых, она спросила, не собираюсь ли я увезти ее во Францию или в Виргинию, ибо она даже думать не может о том, чтобы покинуть свою родную Англию. На это я ответил, уж не принимает ли она меня за киднеппера? Между нами, я, разумеется, ничего не сказал ей о том, как сам стал жертвой киднепперов. Она отвечала, конечно, нет, но разные дела, которые, судя по всему, связаны в основном с заграницей, могут потребовать моего отъезда, а она не собирается выходить замуж за человека, с которым ей потом придется ездить по всему свету, если ему будет в том необходимость. Что ж, это было высказано весьма изящно, но я поспешил успокоить ее на этот счет, и мы перешли к главной теме нашего разговора, в который она втянула меня с удивительным искусством и свойственной ей ловкостью, дававшими ей явное преимущество в наших переговорах о браке, ибо она заставила меня ее домогаться, тогда как на самом деле это она меня домогалась, но таково было ее умение, что до последнего момента никто не мог заглянуть ей под маску. Одним словом, каждая наша встреча все больше сближала нас, и после еще одного визита, когда я был удостоен великой милости говорить с нею наедине, я стал навещать ее у нее в доме, или, вернее, на квартире, которую она снимала, и мы, все обсудив и подготовив, примерно через месяц бросили вызов свету и тайно обвенчались, так как не хотели ни торжественной церемонии, ни беспокойств, связанных со свадьбой. Вскоре нашелся для нас и подходящий дом, в котором мы поселились и зажили своей семьей. Мы прожили вместе не так уж долго, когда я обнаружил, что к моей жене вернулся ее веселый нрав, она сбросила маску серьезности и благонравия, которые я так долго принимал за свойства ее натуры, и, не имея больше оснований таиться, решила, что пора стать самой собой, то есть сумасбродкой, легкомысленной, распутной особой, нимало не заботящейся о том, чтобы скрывать даже самые неблаговидные свои поступки. В своем легкомыслии она преступала все границы, и я был весьма недоволен последствиями, ибо она водила компанию, какую я не одобрял, и жила не по средствам, я имею в виду - не по моим средствам. Иногда она проигрывала в карты больше, чем я согласен был оплачивать, и однажды я даже выбрал удобный момент, чтобы намекнуть ей на это, так, невзначай; я сказал ей как бы в шутку: "Что ж, пока можно, будем жить весело", - но она тут же резко парировала: - Что вы имеете в виду, уж не хотите ли вы заявить, что вас что-то тревожит? - Нет, что вы, сударыня, нисколько, - отвечал я, - вы сами понимаете, это совсем не мое дело - интересоваться, какие расходы у моей жены и не тратит ли она больше, чем я могу оплатить, но есть один пустяк, какой мне хотелось бы знать: сделайте милость, скажите, сколько приблизительно времени вам потребуется, чтобы отправить меня на тот свет, ибо мне не хотелось бы умирать слишком медленной смертью. - Не понимаю, о чем вы толкуете, - сказал она, - вы можете умирать как вздумаете, медленно или быстро, когда придет ваш час, я, во всяком случае, не собираюсь вас убивать, уж поверьте. - Да, но вы обрекаете меня на голодную смерть, сударыня, - сказал я, - а голод - это смерть такая же медленная, как при колесовании. - Я обрекаю вас на голодную смерть? Да разве вы не процветающий виргинский купец и разве я не принесла вам в приданое полторы тысячи фунтов. Что вам еще надо? Я думаю, этого достаточно, чтобы содержать жену? - О, конечно, сударыня, я могу содержать жену - жену, но не игрока в кости! Хотя вы мне и принесли полторы тысячи фунтов годового дохода, однако на карты и кости никакого состояния не хватит. Услышав это, она вспыхнула и подняла крик; словом, после множества горьких упреков, она объявила мне, что не видит причины менять свое поведение, что же касается того, могу или не могу я содержать жену, то вот когда больше не смогу, тогда она сама найдет способ содержать себя. Некоторое время спустя после нашей первой стычки она доверительно сообщила мне, что ждет ребенка. Поначалу я было обрадовался, надеясь, что это несколько укротит ее безрассудство, но ничто не изменилось, напротив, аппетиты ее лишь разыгрались, для ребенка покупалось такое приданое, что очень скоро я понял, что она недалека от полного безумия, и в один прекрасный день набрался храбрости и сказал ей, что она вот-вот пустит нас по миру; я просил ее понять, что такие траты нам не по средствам, да и не соответствуют нашему положению. Одним словом, я заявил ей, что не могу позволить ей делать такие расходы, что если так будет продолжаться, то второй, а за ним, может быть, третий ребенок меня окончательно разорят, и посоветовал ей взвешивать свои поступки. Она отвечала мне с видом откровенного презрения, что не ее забота думать о подобных вещах, что если я не могу ей позволить такие траты, то она сама себе их позволит, и тогда пусть я пеняю во всем на себя. Я умолял ее хорошенько подумать и не доводить меня до крайности, помнить, что я женился на ней, чтобы любить ее и заботиться о ней, и хотел бы относиться к ней как к доброй жене, но вовсе не собираюсь из-за нее разориться и погибнуть в нищете. Но ничем нельзя было ее урезонить, никакие просьбы, чтобы она стала скромней, не помогали, напротив, она приняла их в штыки - как это я, видите ли, осмелился командовать ею? - и обрушила на меня целый поток слов, заявив, что я должен разделить с ней ее тяжкое бремя, а если мне это не нравится, она сама позаботится о себе и часу не останется больше со мной, она никому не позволит собой командовать и так далее все в том же духе. На это я возразил ей, что ребенок, которого она назвала тяжким бременем, для меня совсем не бремя, что же до остального, она может поступать, как ей заблагорассудится, для меня и то будет уже облегчением, если не придется больше думать о родильных приютах, стоимостью в сто тридцать шесть фунтов, без которых, как выясняется, она никак не может обойтись. В ответ она сказала, что напрасно я так в этом уверен, что не придется, но если не придется думать мне, так придется кому-нибудь еще, как она надеется. "Воля ваша, сударыня, - сказал я, - тогда тот, кому придется думать о родильных приютах, и будет содержать детей". В этом я тоже напрасно уверен, заявила она, обернув все в шутку и таким образом высмеяв меня. Должен признаться, этот наш разговор сильно рассердил меня, мало того, дальше следовало продолжение и не раз, а слишком часто, пока, наконец, мы не пришли к решению расстаться. Сами переговоры были отвратительны; она требовала себе содержание и называла сумму порядка трехсот фунтов в год, а я требовал от нее гарантии, что она не введет меня в долги; она настаивала, чтобы я содержал ребенка, выпрашивая на это еще сто фунтов в год, а я, в свою очередь, просил ее обещать, что мне придется содержать еще каких-нибудь детей, которых она с кем-нибудь приживет, как она мне сама угрожала. Меж затянувшихся споров она разрешилась от тяжкого бремени (как она называла это) и родила мне сына, прелестнейшего ребенка. Лежа в родильном приюте, она, казалось, готова была уступить и снизить требуемую сумму, правда, на самую малость, - так, с большим трудом и после долгих уговоров она согласилась на комплект детского полотняного белья за пятнадцать фунтов, вместо комплекта за тридцать, какой хотелось ей, да и это она представила как исключительное свидетельство ее великого снисхождения и вынужденную уступку моей скупости, как она сказала. Однако стоило ей оправиться, как все пошло по-старому, она дала себе волю и пустилась во все тяжкие: к ней стали приходить в гости определенного сорта мужчины, что мне было отнюдь не по нраву, а однажды она и вовсе пропадала всю ночь. На другой день, когда она вернулась домой, то первым делом сама подняла крик, а уж потом объяснила мне, где, по ее словам, она ночевала, - сказала, что была на крестинах, после которых для гостей был устроен пир, и все допоздна засиделись, а если я недоволен объяснением, могу сам разузнать обо всех подробностях, где она спала и все такое. На это я сухо заметил ей: - У вас есть полное основание предполагать мое недовольство, сударыня, другого вы и ждать не могли, что же до того, чтобы мне идти в ваш притон и расспрашивать там, нет уж, увольте. Это вы должны представить доказательства вашего добропорядочного поведения и рассказать, где и с кем вы провели ночь, а мне достаточно и того, что вы не ночевали дома, не предупредив об этом мужа и не испросив его согласия, так что прежде, чем продолжать разговор, я должен получить от вас исчерпывающее объяснение. Она в сердцах ответила, что ей совершенно безразлично, как я к этому отношусь, но раз я злюсь, что она при таких особых обстоятельствах осталась ночевать у друзей, то она предупреждает меня, что и впредь будет поступать точно так же и что придется мне с этим примириться. - Прекрасно, сударыня, - сказал я, - коли мне приходится мириться с тем, чего допустить я не могу, то и вы должны будете примириться, если двери дома окажутся запертыми днем для тех, кто отсутствует по ночам. Она пообещала испытать меня в ближайшем будущем, и если я закрою перед нею дверь, она найдет способ заставить меня открыть ее. - Ах так, сударыня, - сказал я, - вы мне еще и угрожаете, но я бы посоветовал вам сначала подумать, прежде чем решиться на подобный шаг, ибо я свое слово сдержу. Так или иначе, долго такая жизнь продолжаться не могла, тем более что я выяснил, какую компанию она водила, и убедился, что она избрала путь, который мне никак нельзя было одобрить; по этой причине я первый решил разойтись и перестал делить с ней ложе. Мы и так уже прекратили всякие отношения, как муж и жена, еще два месяца назад, и я прямо ей заявил тогда, что не намерен считаться отцом всяких выродков, которым не я дал жизнь. Шаг за шагом дело зашло так далеко, что сохранять наш союз стало невозможным, и как-то днем она ушла, оставив мне короткую записку, в которой писала, что наши отношения слишком осложнились, что она не хочет доставить мне удовольствие выставить ее за дверь, а поэтому покидает меня и переезжает туда-то - она назвала имя своей родственницы, такой же бесстыдницы, как она сама, - и что она надеется, я не заставлю ее возбуждать судебное дело, чтобы получить от меня денежную поддержку, как это обычно водится, а когда у нее возникнет необходимость, она будет присылать мне чеки для оплаты и думает, я ей не откажу. Я был крайне доволен таким оборотом дела и постарался дать ей об этом знать, однако на письмо прямо не ответил, и, поскольку я еще раньше принял меры предосторожности, чтобы, в случае если она снова сыграет со мной такую же шутку, ей бы не удалось многим у меня поживиться, я, как только она ушла, немедленно расторг договор о найме дома, продал с аукциона всю мебель и в первую очередь вещи, принадлежавшие ей, и повесил на дверь акт о распродаже, чтобы она поняла наконец, что перешла Рубикон и, поскольку совершила этот шаг по своей доброй воле, шансов на возвращение у нее никаких не осталось. Поверьте, я бы никогда не сделал так, если бы надеялся, что она изменится к лучшему, но она сама выказала такую явную холодность к своему мужу и одновременно такую оскорбительную доступность, что восстановление наших отношений было уже невозможно. Однако у меня имелись два надежных агента из ее ближайшего окружения, так что я неукоснительно получал полный отчет о ее поступках, при этом не сообщая ей ничего о себе, кроме того, что уехал во Францию; что же до чеков, которые она обещала мне пересылать, она сдержала свое обещание и прислала один на тридцать фунтов, который я оставил неоплаченным, навсегда отбив у нее охоту впредь беспокоить меня. По правде говоря, все это оказалось весьма печальной страницей моей жизни, так как, хотя она вела себя в высшей степени вызывающе и постоянно меня оскорбляла, я все-таки никак не мог прийти к твердому решению расстаться с нею, ибо искренне любил ее, и вынес бы через нее что угодно, но стать нищим и рогоносцем я не мог, мне это казалось совершенно нестерпимым, тем более что от меня этого требовали в такой обидной и грубой форме. Но моя жена своим поведением сама подготовила наш разрыв, чем облегчила мне дело; через год с небольшим после того, как мы расстались, она опять спуталась с той же компанией, считая ее вполне подходящей для себя, и забеременела; правда, отдавая дань ее честности, следует сказать, что она и не пыталась свалить вину на меня. Какую жалкую жизнь она влачила потом, до какой ужасной нужды и страданий она довела себя, я расскажу позднее. Вскоре же после нашей разлуки я обнаружил, что поступил очень разумно, проявив с самого начала твердость и не попав в зависимость от нее: мне тут же стало известно, что она понаделала долгов, и на весьма солидную сумму; предполагалось, что я должен их оплачивать, однако я находился в отсутствии, и это было очень кстати, так что ей, хочешь не хочешь, пришлось расплачиваться из своих собственных сомнительных доходов. Как бы там ни было, большую часть долгов она уплатила сама. Как только ребенок родился, о чем я был своевременно осведомлен моими агентами, я возбудил против нее дело в церковном суде, чтобы получить развод, и когда она убедилась, что избежать его нельзя, она отказалась от защиты, и я выиграл дело, получив в положенное время, что называется, законное свидетельство о разводе. Отныне я снова почувствовал себя свободным человеком, который сыт по горло супружеским счастьем. Я вынужден был жить уединенно, так как знал, что она влезла в долги, которые мне бы пришлось оплачивать, и я твердо решил как можно скорее исчезнуть с ее горизонта; однако я с нетерпением ждал, когда придут суда из Виргинии, поскольку должен был получить с ними не менее трехсот кип табаку, которые, я был уверен, восполнят все мои потери, связанные с неудачным браком, ибо три года расточительной жизни с этой женщиной весьма заметно сократили мое состояние, съев много больше, чем составляло ее приданое, довольно значительное, но все же не достигавшее полутора тысяч фунтов, как она говорила. Оказалось, что неприятности, которыми наградил меня мой брак, еще не кончились; так, примерно через три месяца после того, как мы с нею разошлись и я отказался платить по ее чеку тридцать фунтов, о чем уже упоминалось, и несмотря на то, что я уже съехал с новой моей квартиры и полагал себя в полной недосягаемости для нее, а значит, в безопасности, в один прекрасный день ко мне явился хорошо одетый господин; его впустили раньше, чем дали мне об этом знать, иначе я бы вряд ли его принял. Его ввели в гостиную, и я спустился к нему в халате и домашних туфлях; когда я вошел в комнату, он обратился ко мне по имени, как старый друг, словно мы были знакомы лет двадцать, и, вытащив свой бумажник, показал мне чек на тридцать фунтов, который я раньше опротестовал. - Сэр, - говорю я, - мне уже предъявляли этот чек, и я тогда же дал свой ответ. - Ответ! - воскликнул он с презрительной усмешкой. - Не возьму в толк, о каком ответе вы говорите, сэр, никакого вопроса вам и не задавали, сэр, речь идет о чеке, по которому следует платить. - Совершенно верно, сэр, - говорю я. - Я знаю, что это чек, и я уже давал свой ответ по этому поводу. - Оставьте, сэр, - весьма дерзко заявил он, - какой такой ответ? На чек не отвечают, его оплачивают, чек требует оплаты, а не ответа. Говорят, будто вы купец, сэр, а купцы всегда платят по своим чекам. Я тоже уже начинал сердиться, и хоть мне и не понравился этот человек, так как я понял, что он затевает ссору, я все же ответил: - Как видно, сэр, вы не привыкли иметь дело с чеками. Сперва, сэр, чек должно предъявить, предъявление и есть запрос, он означает, собираюсь ли я признать, то есть акцептовать данный чек, а значит, и оплатить его. Мое "да" или "нет" и будет означать в данном случае ответ. Если я акцептую чек, никакого другого ответа не требуется, значит, я собираюсь платить в свой срок, и вам следует принять это к сведению, ибо таков обычай среди всех купцов, или негоциантов, привыкших иметь дело с чеками. - Пусть так, сэр, - говорит он, - что же из того? Какое это имеет отношение к выплате мне тридцати фунтов? - То самое, сэр, - ответил я, - что я уже заявил человеку, предъявлявшему мне этот чек, что я не собираюсь по нему платить. - Не собираетесь платить! - воскликнул он. - Нет, вы должны заплатить, да, да, и заплатите. - Та, которая подписала его, не имеет никакого права выписывать чеки на мое имя, уверяю вас, я не стану платить ни по одному чеку, подписанному ею. - Должен вам заметить, сэр, - прервал он меня резко, - что речь идет об особе в высшей степени благородной, которая не может выписать чек, не имея на то права, и ваше заявление я расцениваю как личное оскорбление, за что еще потребую от вас сатисфакции, но сначала покончим с чеком. Да-с, с чеком, сэр, вы должны заплатить по нему, сэр! Я ответил не менее резко: - Сэр, смею надеяться, я никого не оскорбляю. Эту особу я знаю не хуже вас, и то, что я о ней сказал, не является оскорблением, она не имеет никакого права выписывать чеки на мое имя, так как я ничего ей не должен. Я опускаю здесь крепкие выражения, какими он украсил свою речь, ибо они кажутся мне слишком грубыми для моих записок; он сказал мне, что еще докажет, есть ли у нее друзья, способные постоять за нее, и что я пожалею о нанесенном ей оскорблении, он еще отомстит мне, но первым делом я должен оплатить чек. Я оборвал его, заявив, что не буду платить ни по этому чеку, ни по любому другому, подписанному ею. Он отступил к двери, запер ее и поклялся, что заставит меня заплатить по чеку, без этого он не уйдет; тут он положил руку на эфес шпаги, однако шпаги не обнажил. Признаюсь, я сильно перетрухнул, так как у меня шпаги не было, а если бы и была, должен честно сказать вам, хотя я и много чему научился во Франции, чтобы казаться истинным дворянином, про главную науку - как пускать в ход шпагу - я забыл, а в истории подобного рода я никогда не был замешан, поэтому, когда он закрыл дверь, я крайне изумился и просто не знал, что делать или говорить. Однако слуги услышали наш слишком громкий разговор и столпились в коридоре, нарочно производя при этом шум, чтобы дать мне знать, что тут рядом люди; одна из служанок попробовала открыть мою дверь и, когда обнаружила, что она заперта, крикнула мне: "Ради бога, сэр, откройте дверь! Что случилось? Может, нам позвать констебля?" Я ничего ей не ответил, но голос ее придал мне смелости, я уселся в кресло и сказал: - Сэр, таким способом вы не заставите меня платить, лучше успокойтесь и подумайте, как иначе получить сатисфакцию. Он понял меня так, будто речь идет о дуэли, хотя, право слово, этого я и в мыслях не держал, а имел в виду посоветовать ему обратиться за помощью к правосудию. - Я готов, сэр, - сказал он, - говорят, вы дворянин, вас называют все Полковником, а коли вы дворянин, я принимаю ваш вызов, сэр, и если вам будет угодно последовать за мной, я буду считать, что полностью получил по чеку, ибо полагаю, только так и следует разрешать спор между истинными дворянами. - Вы думаете, я вызываю вас на дуэль, сэр? - воскликнул я. - Ничего подобного! Я только сказал, что вы выбрали неподходящий способ, чтобы заставить меня платить по чеку, который я не акцептовал, лучше уж обратитесь к закону, сэр, если хотите получить сатисфакцию. - К закону?! - возмутился он. - К закону? Но я не знаю иного закона, кроме закона дворянской чести. Одним словом, либо вы мне заплатите, сэр, либо будете со мной драться! - Но тут он словно спохватился и, резко повернувшись ко мне, сказал: - Нет, вы будете и драться и платить, и то и другое! Ибо я намерен защищать ее честь, - заявил он, при этом раз шесть или семь крепко выругавшись. Заминка спасла меня, ибо только он произнес слова: "Вы будете драться... ибо я намерен защищать ее честь", - как вернулась служанка, которая привела констебля и еще трех-четырех соседей на подмогу. Он услыхал, как они вошли, и, распаляясь все более, спросил, не собираюсь ли я, вместо того чтобы платить, натравить на него толпу. И, положив руку на эфес шпаги, предупредил меня, что, если хоть кто-нибудь позволит себе приблизиться к нему, он тут же проткнет меня насквозь, чтобы хоть одним противником стало меньше. Я возразил, что, как ему известно, я помощи не звал, так как не верил его угрозам, а ежели кто и решится войти к нам, то только чтобы предотвратить нападение, коим он угрожал и которое я не мог отразить, ибо, он сам видит, я безоружен. Тут нас окликнул констебль и именем короля потребовал открыть дверь. Я сидел в кресле и хотел встать, но он схватился было за шпагу, и мне пришлось снова сесть, а так как дверь оставалась закрытой, констебль высадил ее ногой и вошел. - Прекрасно, сэр, - говорит мой противник. - Что же дальше? Что вам здесь нужно? - Но, сэр, - отвечает констебль, - вы прекрасно знаете, что мне нужно, я ведь блюститель порядка и призван этот порядок поддерживать. Люди, испугавшись, что затевается злое дело, вызвали меня, чтобы предотвратить его. - Какое же злое дело, по их мнению, вы должны предотвратить? - говорит он. - Я думаю, - отвечает констебль, - они боялись, что вы будете драться. - Да они не знают этого субъекта, сэр, потому так и подумали, а он и драться-то не умеет. Все называют его Полковником, - продолжал он, - быть может, он и родился Полковником, не знаю, знаю только, что он родился трусом. Он никогда не дерется, он вообще не смеет взглянуть в глаза настоящему мужчине, потому что если бы он мог драться, то пошел бы со мной, но нет, храбрость он презирает, и если бы эти люди знали его хорошенько, они бы никогда не подумали, что здесь готовится поединок. Поверьте мне, господин констебль, он трус, а трус всегда подлец. - С этими словами он подошел ко мне и пребольно щелкнул меня пальцем по носу, презрительно захохотав, как будто я и в самом деле был трусом. Вообще-то, я думаю, он не так уж ошибся, но в тот момент я был, что называется, трусом взбешенным, а это самые страшные люди на свете, с которыми лучше не связываться; в ярости я ткнул его головой и, обхватив, опрокинул со всего маху на спину. Кровь во мне взыграла, и если бы не вмешался констебль и не оттащил меня, от него бы мокрого места не осталось. Теперь жители дома перепугались, как бы я не убил его, хотя у меня в руках и оружия-то не было. Констебль, со своей стороны, пожурил меня, но я задал ему вопрос: - Господин констебль, а вы не считаете, что я был вынужден так себя повести? Разве может мужчина стерпеть подобное обращение? Я бы хотел знать, кто этот человек и кем он сюда прислан. - Я дворянин, - отвечал тот, - и пришел сюда получить по чеку вот с этого господина деньги, а он отказывается платить. - Видите ли, - весьма благоразумно заметил на это констебль, - такие дела меня не касаются, я ведь не мировой судья, чтобы выслушивать тяжбы, решите это как-нибудь уж между собой, но рукам воли не давайте, вот все, о чем я прошу. А вам, сэр, - обратился он к нему, - я бы посоветовал, раз уж вы убедились, что по чеку вам не заплатят и ваше дело будет решать закон, сейчас ни на чем не настаивать, а спокойно удалиться. Но тот еще долго кипятился и кричал, что чек подписан моей собственной женой, на что я сердито возражал, что он подписан шлюхой; он было полез на меня с кулаками, требуя, чтобы я не смел при нем так говорить, однако я заявил ему, что в ближайшее время собираюсь публично назвать ее шлюхой и ославить; так мы препирались примерно с полчаса, я осмелел, потому что констебль был рядом, и я не сомневался, что он не допустит до драки, которую сам я затевать не собирался. Наконец я от него все-таки избавился. Я был крайне раздосадован этой неприятной встречей особенно потому, что обнаружилось, где я живу, а я-то надеялся, что надежно укрылся; словом, назавтра я решил съехать и весь день до самого вечера оставался дома, а вечером вышел, чтобы уже никогда туда не возвращаться. Выйдя на Грейс-Черч-стрит, я заметил, что за мной, опираясь на костыли и подпрыгивая, следует человек с обмотанной ногой. Он попросил у меня фартинг, но я не собирался ему подавать, и он шел, пока мы не поравнялись с каким-то двором, тут я ему бросил на ходу: "Нет у меня ничего, отстань, пожалуйста!" В ответ он сшиб меня на землю своими костылями. Я был оглушен ударом и не знаю, что произошло со мной после, но когда очнулся, то обнаружил, что сильно изранен, нос оказался расплющен, одно ухо почти оторвано, и у виска глубокая рана от шпаги, а на теле еще одна, ножевая, правда, несерьезная. Кто, кроме калеки, ударившего меня костылями, так разукрасил меня, я не знал, как не знаю и поныне, но изувечили меня основательно, и, видно, я долго лежал на земле, истекая кровью, пока не пришел в себя и, собрав последние силы, не позвал на помощь; собрались люди и на руках отнесли меня на мою квартиру, где я пролежал более двух месяцев, прежде чем поправился настолько, что опять мог выходить на улицу, но у меня были все основания ожидать, что кто-нибудь из этих мошенников подстережет меня и, улучив момент, повторит избиение, которому я уже раз подвергся. Страх не давал мне покою, и, желая обеспечить себе безопасность, я решил переправиться во Францию или домой, как я называл Виргинию, и не встречаться больше с этими злодеями и убийцами, - ведь каждый мой выход из дому был сопряжен с опасностью для жизни. И если в тот раз, желая не попадаться никому на глаза, я вышел из дому ночью, то теперь, дабы избегнуть нападения, я выходил только днем и, как правило, в сопровождении одного-двух слуг в качестве телохранителей. Однако я должен отдать должное и моей жене, которая, услышав о том, что со мною стряслось, написала мне письмо, в котором обращалась ко мне более любезно, чем можно было от нее ожидать, выражая свое глубочайшее сожаление по поводу того, как со мною расправились, тем более что, как она понимала, тут отчасти был виноват ее чек на мое имя; она писала, что надеется, даже при самом плохом отношении к ней, я не допущу такой ужасной мысли, будто это было сделано с ее ведома или согласия или, того хуже, по ее прямому или косвенному приказу, что она ненавидит такие вещи и заявляет, имей она хоть малейшее представление или хотя бы предположение, кто эти негодяи, она бы выдала их мне; она сообщила мне имя человека, которому дала чек, и его адрес и предоставила мне выяснить, кто же все-таки заходил ко мне с ее чеком, и передать его в руки правосудия, чтобы его наказали со всею строгостью закона. Я был так тронут добротой моей жены, что, признаюсь честно, приди вслед за этим она сама ко мне, чтобы меня проведать, я бы непременно принял ее назад, однако она удовольствовалась еще одним вежливым письмом, в котором просила меня сообщать ей как можно чаще о моем самочувствии, добавив, что для нее будет высшей радостью узнать о моем выздоровлении и о том, что виновника всех злодеяний уже вздернули в Тайберне. По некоторым словам в письме я понял, что она сожалеет о нашем разговоре и что ее уважение ко мне остается неизменным, однако никаких поползновений вернуться она не выказывала; кроме того, она выдвинула несколько доводов, дабы побудить меня оплачивать ее чеки, указывая, что принесла мне большое приданое и осталась ныне без средств, что весьма и весьма тяжело. На это письмо я ответил ей, хотя на первое не отвечал, я рассказал, как со мною разделались, написал, что вполне удовлетворен ее сообщением о непричастности к этой истории, не в ее характере было бы обойтись так со мною, то есть с человеком, который не причинил ей никакого зла, никогда не оскорблял ее, не давал повода к разрыву и не выражал желания с нею расстаться; что же касается ее чеков, то ей хорошо известно, до чего довела меня ее расточительность, в какие расходы ввергла и как истощила мои денежные запасы, ведь если бы так шло и дальше, я был бы просто разорен; менее чем за три года она успела истратить больше, чем принесла мне в приданое, и никак не хотела отказаться от шикарной жизни и вести себя чуть скромней, сколько я ни просил ее об этом, ни умолял, уверяя, что мне не по карману такие огромные расходы, и предпочла лучше разрушить семью и уйти от меня, чем соразмерять свои желания, хотя я никогда не действовал принуждением, а только просьбами и серьезными, трезвыми доводами, никогда не скрывая от нее, как обстоят мои дела, чтобы она убедилась, что нам грозит нищета, и тем не менее, если теперь она заберет назад свой чек, я пришлю ей эти тридцать фунтов, указанные в чеке, и, насколько позволят мне мои средства, не оставлю ее в нужде, если она согласится держаться в надлежащих пределах. Я также дал ей понять, что имею подробные сведения о ее дурном поведении, о том, что она водит компанию с бесчестным человеком, имя которого я ей назвал, но, несмотря на подобные слухи, мне очень не хотелось бы этому верить, а потому, чтобы пресечь все толки и восстановить ее репутацию, я готов принять ее обратно и обещаю забыть прошлое, если она откажется от чрезмерных запросов, согласится жить скромнее в соответствии с моим положением и будет относиться ко мне с такой же добротой и нежной любовью, какие я всегда ей выказывал и впредь буду выказывать; если же мое предложение не будет принято, я решил, что дольше не останусь здесь, где потерпел столько разочарований, и вернусь на родину, где спокойно проведу остаток дней моих, удалившись от шума света. Она отвечала не совсем так, как я ожидал: хотя она и поблагодарила меня за тридцать фунтов, однако настаивала на своей полной невиновности и, прямо не отказываясь вернуться ко мне, тем не менее не дала и согласия, короче, почти или даже совсем обошла эту тему, однако выражала настоятельное требование вознаградить ее за все оскорбления, нанесенные ее доброму имени и тому подобное. Поначалу это меня было удивило, так как я полагал, что любая женщина в ее обстоятельствах рада будет положить конец всем своим несчастьям, а заодно избавиться от заслуженных упреков путем примирения, в особенности же, учитывая, что в то время она едва сводила концы с концами. Однако существовала особая причина, препятствовавшая ее возвращению, на которую в письме она не могла сослаться, но то была весьма веская причина, не позволявшая ей согласиться на предложение, коему в ином случае она была бы только рада, а все заключалось опять-таки в том, что она попала в дурную компанию и, предавшись распутству, ждала теперь ребенка, оттого и не рискнула принять мое предложение. Однако, как я уже упоминал, она и не отказалась прямо, рассчитывая, как я понял впоследствии, отложить наши переговоры на то время, когда она избавится от своей тяжкой ноши, как она это называла, и, получив избавление в тайном месте, сможет дать согласие. Но я решил, что с меня хватит, я слишком хорошо был осведомлен обо всех ее делах, чтобы она могла скрыть их от меня, разве что она успела бы уехать до того, как ее фигура слишком заметно изменилась, но так как она не уехала, я подробнейшим образом знал, когда, где и кого она родила, и на этом мое желание вернуть ее кончилось, хотя она и писала мне несколько раз покаянные письма, в которых признавала свою вину и просила простить ее, но мне все это было уже не по душе, я даже думать о ней не хотел и потому продолжал дело о разводе, который, наконец, и получил, как уже упоминалось выше. Обстоятельства сложились так, что я решил, о чем сообщал вам, уехать во Францию, после того как получу из Виргинии мое имущество; так я и сделал и в... году отправился в Дюнкерк; здесь я очутился в обществе нескольких ирландских офицеров из диллонского полка, которые слово за слово уговорили меня вступить в армию, и с помощью генерал-лейтенанта ***, ирландца по происхождению, и некоторой суммы денег я получил в одном из его полков роту и тем самым вступил в армию. Я был до крайности доволен новым моим положением и частенько говорил сам себе, что вот добился наконец того, для чего был рожден, так как до сего времени мне еще не доводилось вести жизнь истинного дворянина. Мой полк вскоре после того, как я вступил в него, получил приказ двинуться в Италию; одним из самых замечательных сражений, в коих мне довелось принимать участие, была атака на Кремону в герцогстве Миланском, куда под прикрытием ночи были предательски впущены войска австрийского императора, которые, воспользовавшись общей растерянностью, захватили большую часть города, повергнув этим в изумление маршала, герцога де Вильруа; они взяли его в плен, когда он вышел из своей ставки, и разбили наголову несколько французских отрядов, оставленных охранять крепость. Однако, когда они уже считали, что победа у них в руках, на них смело и решительно напали два ирландских полка, стоявших на улице, ведущей к реке По и таким образом владевших ключами от речных ворот города - от Ворот По, через которые для императорской армии должно было прибыть подкрепление; в отчаянной схватке немцы упустили из рук свою победу и, не сумев пробиться через наши ряды к своим, были вынуждены снова оставить город, к вящей славе не только наших ирландских полков, но и всей ирландской нации, за что мы получили благодарность от самого короля Франции. В этой битве я впервые с радостью узнал, что низкая трусость и малодушие, какие я проявил тогда дома, когда тот наглец налетел на меня, желая получить по чеку тридцать фунтов, вовсе мне несвойственны; попробуй он сейчас напасть на меня, и я, пусть беззащитный и безоружный, бросился бы в драку, как лев, и стер бы его в порошок, да ведь люди сами не знают себя, пока не выпадет им испытание, а смелость тоже приходит со временем и с жизненным опытом. Филипп де Комин рассказывает, что, прославившись в битве при Монтлери, граф де Шарлуа, который до того питал полнейшее отвращение к войне, просто ненавидел ее и все, что с нею связано, совершенно переменился. С тех пор армия заменила ему возлюбленную, а тяготы войны сделались его главной усладой. Сравнение это для меня слишком лестное, но и со мной все случилось точно так: после сражения меня принялись превозносить за отвагу, так и говорилось - боевая отвага, и я вообразил себя храбрецом, - был ли я им на самом деле или нет, не мне судить, но взыгравшая гордость заставила меня им стать. Мало того, кто-то отправил ко двору особое донесение, будто в спасении города и его жителей я сыграл немаловажную роль, ибо совершал чудеса, обороняя Ворота По и приняв на себя командование после того, как был убит подполковник, командовавший нашими частями; получив такой рапорт, король прислал для оглашения бумагу, в которой благодарил меня за верную службу и производил в подполковники, а следом гонец доставил и сам приказ о присуждении мне звания подполковника в *** полку. Еще до этого я не раз попадал в перестрелки и участвовал в мелких стычках, так что успел заслужить славу хорошего офицера, однако случалось мне выполнять и особые задания, которые доставляли мне кое-что более ценное, а именно - звонкую монету, и немало. Наш полк был отправлен из Франции в Италию морем, сели мы на корабли в Тулоне, а высадились в Савоне, что находится на территории Генуи, и отправились оттуда маршем в герцогство Миланское. В первом же городе, который нам приказали захватить - то была Алессандрия, - жители сопротивлялись с такой неистовой яростью, что выбили из города почти целый гарнизон, который насчитывал восемьсот человек: собственно французов и солдат, находящихся на службе у Франции. Я и со мною восемь моих солдат и слуга стояли в доме одного горожанина, расположенном у самого порта; я вызвал моих людей на короткий совет, и мы решили любой ценой защищать этот дом, пока не получим от командира полка приказа об отступлении; получив приказ и убедившись, что наши солдаты под ожесточенным натиском горожан сдают свои позиции на улицах города, я выставил за дверь хозяев дома и засел в нем, как в крепости, взяв командование на себя, а поскольку дом этот примыкал к городским воротам, я принял решение защищать его до последнего, тем паче что отступление нам было обеспечено, так как порт находился рядом. Очистив дом от его обитателей, мы не постеснялись набить наши карманы всем, что ни попадало под руку, иными словами, растащить все, что было можно, причем мне достался кабинет хозяина дома, откуда я унес деньгами и в слитках примерно двести пистолей, не считая прочих ценных вещей. Принцу Водмону, тогдашнему правителю герцогства Миланского, была направлена жалоба на наше мародерство, но поскольку враждебный прием, оказанный нам горожанами, расходился не только с его приказом, но вообще с политикой принца, который в то время поддерживал интересы короля Филиппа, горожане остались ни с чем, мало того, разграбь мы весь город, ничего бы нам и за это не было, ибо правитель получил приказ впустить наш полк в город, поэтому сопротивление, оказанное нам, можно было счесть за открытое восстание, и тем не менее нам было приказано не стрелять в горожан, если только не случится в этом острая необходимость, и мы предпочли отступить, однако вслед за этим имели столкновение с отрядом отчаянных храбрецов, которые пожелали отнять у нас ни более ни менее, как два бастиона и порт. Сначала их силы втрое превышали наши, потому что к горожанам присоединилось семь рот регулярных войск, что составляло свыше тысячи шестисот солдат, помимо отряда ополчения, таким образом, их было намного больше, ибо нас всего-то оказалось около восьмисот, к тому же они еще владели крепостью и несколькими батареями, так что мы бы не справились с ними, даже если бы и атаковали их. Однако дня через три-четыре им пришлось все-таки уступить и под натиском наших солдат сдать крепость. После этого мы сидели без дела на своих квартирах восемь месяцев, так как отстояв для короля Филиппа герцогство Миланское и получив временную передышку, принцу ничего не оставалось, как ждать вспомогательных полков из Франции, а когда они пришли, он растянул свои войска, чтобы сдержать натиск сторонников империи, которые готовились вторгнуться в Италию с огромной армией, и занял для этого Мантую и другие города вокруг вплоть до озера Гарда и реки Адидже. В Мантуе мы задержались, а затем наши полки были выведены оттуда по приказу графа де Тесс (впоследствии маршала Франции), чтобы слиться с французской армией к моменту прибытия на место герцога Вандомского, который был назначен главнокомандующим. Тут и началась жестокая кампания 1701 года, в которой нашим противником был принц Евгений Савойский с армией, насчитывавшей сорок тысяч немцев, все старых, опытных вояк, и хотя французская армия по численности превышала вражескую на двадцать пять тысяч, однако ей приходилось нести оборону и выставлять защиту во множестве пунктов одновременно, к тому же точно не было известно, где именно принц Савойский, командовавший императорскими войсками, нас атакует, поэтому французы были вынуждены разбиться на подразделения, причем одно подразделение от другого было расположено так далеко, что немцы успешно осуществляли свой план наступления, о чем история тех лет рассказывает много обстоятельнее. Я принимал участие в битве при Карпи в июле 1701 года, в которой немцы разбили нас наголову, так что мы вынуждены были оставить наш лагерь и уступить принцу всю реку Адидже; наш полк понес некоторые потери, однако врагу после нас осталось немного, и мосье Катина, под чьим командованием мы в то время находились, на другой же день построил нас в боевом порядке на виду у немцев и бросил им вызов, однако те не желали двигаться с места, хотя мы два дня подряд вызывали их на сражение, и, овладев переправой через Адидже, поскольку нам пришлось покинуть Риволи, который оказался нам тогда не нужен, считали свое дело сделанным. Убедившись, что они уклоняются от решающего сражения, наши генералы стали теснить их на местах, заставляя сражаться за каждый клочок захваченной земли, пока наконец в сентябре мы не атаковали их в укрепленном городе Кьяри; мы прорвались в самый центр их лагеря, где учинили поистине страшное побоище, однако, уж не знаю, то ли по ошибке наших генералов, то ли потому, что приказания плохо выполнялись, но только нормандская и наша ирландская бригады, которые так отважно завладели вражескими укреплениями, не получили обещанной поддержки, были вынуждены поэтому отражать атаки целой немецкой армии и в конце концов оставили завоеванные позиции, понеся при этом известный урон; однако мы все-таки получили в подмогу мощный отряд кавалерии, и враг вскоре был отбит и отброшен назад в свой лагерь. Немцы хвастали, что одержали над нами великую победу, и в самом деле оказав нам отпор уже после того, как нам удалось захватить их лагерь, они получили над нами преимущество, однако если бы мосье де Тесс пришел нам на помощь с двенадцатью тысячами пехоты вовремя, как, по словам старины Катина, должен был сделать, минувшее сражение положило бы конец войне, и принцу Евгению оставалось бы только бежать назад в Германию, причем гораздо быстрее, чем он спешил сюда, в противном случае мы бы перехватили его по дороге. И тем не менее судьба рассудила иначе, и немцы на протяжении всей кампании продолжали идти вперед, продвигаясь с позиции на позицию, пока окончательно не выбили нас из герцогства Миланского. В последний период кампании мы вели уже только местные бои; легкомысленные французы ежедневно покидали свой лагерь то в поисках продовольствия, то в надежде захватить врасплох вражеский фураж, занимаясь грабежом сами или ловко отбивая награбленное у противника, хотя частенько попадали в переделки, так как у немцев перед ними был целый ряд преимуществ; да, многие сложили головы в этих мелких стычках, а если прибавить еще и тех, кто умер от болезней, заработанных на столь тяжелой службе в дурных условиях лагеря и в окопах, где мы находились вплоть до середины декабря, - в болотистой местности, сплошь прорезанной каналами и реками, какими изобилует эта область Италии, то думаю, что мы, да и противники тоже, потеряли больше людей, чем унесло бы генеральное сражение. Надо отдать должное герцогу Вандомскому, он настоятельно предлагал назначить день сражения с принцем Евгением, однако герцог де Вильруа, мосье Катина и граф де Тесс противились этому, основным доводом приводя усталость людей, на долю которых якобы выпало столько страданий, что они не в силах выдержать бой с немцами; поэтому, как я уже говорил, спустя три месяца мелких стычек и грабежей мы разошлись на зимние квартиры. Еще до того, как покинуть окопы, наш полк вместе с отрядом драгунов численностью в шестьсот человек и еще примерно двести пятьдесят кавалеристов отправились, не имея никакого четкого плана, перехватить принца Коммерси, одного из видных генералов принца Евгения Савойского. Предполагалось, что в отряде будут только кавалеристы и драгуны, но, поскольку солдатам императорских войск посчастливилось перебить уже много наших отрядов, - как выяснилось, много больше, чем удалось нам перебить их, - а также зная твердо, что принц, будучи видным военачальником, не покинет ставки без многочисленного сопровождения, отдали приказ присоединить к отряду еще и наш ирландский пехотный полк, чтобы в случае чего немцам пришлось встретиться с равным противником. За два часа до операции я получил приказ отвести двести пехотинцев и пятьдесят драгунов под укрытие редкого лесочка, где, как донесли нашему генералу, принц собирался расставить своих людей, чтобы обеспечить себе безопасный проезд, что я и выполнил. Однако граф де Тесс, полагая, что наш отряд недостаточно силен, двинулся с тысячью кавалеристов и тремястами гренадеров нам на подмогу, и это пришлось как нельзя более кстати, ибо принц Коммерси, узнав о появлении первых солдат, неожиданно выступил вперед и сам напал на нас; он разбил бы нас наголову, если бы граф, услышав перестрелку, тут же не бросился со своей тысячью кавалерии на подмогу в самый разгар сражения, и благодаря этому немцы были отбиты и вынуждены отступить. Принц тут же ретировался и после боя направился к лесу, в котором засели мои солдаты, а так как поражение застало его врасплох, он не выслал вперед отряда, чтобы обеспечить себе отступление через лес, как намеревался сделать раньше. Граф де Тесс, зная, что в лесу, как я уже говорил, находимся мы, преследовал их по пятам, чтобы они не успели нас перехватить и, поелику возможно, чтобы мы задержали их там и навязали еще одну стычку. Когда они добрались до леса, смеркалось, и им было трудно определить, сколько нас; подойдя к лесу, они выслали вперед пятьдесят драгунов - разузнать дорогу и проведать ее безопасность. Мы дали им довольно далеко углубиться в лес по просеке и тогда, вклинившись между ними и лесной опушкой, отрезали им всякую возможность отступления, так что, когда они нас обнаружили и открыли огонь, их тут же окружили и буквально изрубили в куски; в плен нам сдались лишь командир да восемь драгунов. Это заставило принца остановиться; не зная, что же случилось и каковы наши силы, он пожелал получить более точные сведения и отправил двести своих кавалеристов окружить лес, чтобы обнаружить нас, вот тут-то граф де Тесс и зашел к нему в тыл. Мы узнали его местонахождение по шуму схватки и решили немедля ввести в дело две сотни кавалеристов; таким образом небольшой отряд наших всадников перекрыл въезд на просеку и приготовился к атаке; тем временем пехотинцы, залегшие в кустарнике на опушке леса, были начеку, чтобы как настанет момент, тоже ринуться в бой. Под нашим напором вражеская конница подалась и отступила на лесную дорогу, однако, будучи опытнее нас, немцы лишь оттеснили нас к самой опушке, не дав заманить себя в узкий проход, ибо опасались, что в кустарнике стоит наша пехота. Тем временем принц, обнаружив в тылу у себя французов и не имея возможности снова принять сражение, решил прорваться силой, а потому приказал своим драгунам спешиться, проникнуть в лес и прочесать кустарник по обеим сторонам просеки, чтобы он мог проехать по ней со своей кавалерией. Они так ревностно выполнили его приказ, а силы их, как оказалось, настолько превосходили наши, что, хотя мы упорно отстаивали наши позиции, все же почти половина наших людей полегла на месте. И все-таки мы дали время французской кавалерии приблизиться, напасть на всадников принца и, отрезав им путь к отступлению, взять много пленных; затем мы отошли, чтобы пропустить нашу конницу, которая тут же бросилась в бой; триста драгунов было убито, двести взято в плен. В первом пылу сражения командир немецких драгунов со своей свитой подстрелил трех солдат, охранявших меня, и предложил мне сдаться, я вынужден был согласиться и отдал ему шпагу, ибо наши люди вот-вот готовы были покинуть поле боя, оставляя нас на произвол судьбы. Однако потом ситуация изменилась, и, когда вторглась наша кавалерия, о чем уже шла речь, драгуны были начисто смяты, а офицер, взявший меня в плен, обернувшись ко мне, сказал: "Мы погибли". Я спросил его, не могу ли я быть чем-нибудь полезен ему. "Пока ни с места", - сказал он, так как его люди все еще бились с отчаянной отвагой. Но тут у него за спиной появилось еще двести французских всадников, и тогда он сказал мне по-французски: "Теперь я ваш пленник". И с этими словами отдал мне мою шпагу и в придачу свою. Стоявший рядом драгун хотел было последовать его примеру, но был убит наповал пулей; однако принц Коммерси с остатками своего отряда успел скрыться, и больше мы его не преследовали. Еще шестнадцать или семнадцать человек, подобно мне, избежали плена, тем не менее они были не столь удачливы, как я, который взял офицера, под чьей охраной они все находились. Он оказался так великодушен, что не спросил, сколько при мне денег, хотя много у меня и не было, если б он и поинтересовался, но я только пострадал из-за его благородства, так как не посмел, в свою очередь, спросить с него деньги, хотя знал, что у него имеется около ста пистолей; однако вечером, когда мы вернулись в наши палатки, он предложил мне щедрый подарок в двадцать пистолей, а я за это добился для него разрешения уйти в лагерь принца Евгения под честное его слово, которое он сдержал. Именно после этой кампании я попал на постой в Кремону, где произошло сражение, о котором уже шла речь и где наш ирландский полк отличился, не позволив немцам занять врасплох город неожиданным штурмом, выдворив их оттуда после того, как они в течение шести часов владели тремя четвертями города. Однако спешу возвратиться к собственной истории, ибо не моя задача вести дневник различных кампаний, участником которых я был, и довольно долго. Все лето после этого оба наших ирландских полка не покидали поле сражений, принимая участие во многих жестоких схватках с немцами, так как принц Евгений, будучи опытным военачальником, почти не давал нам передышки; никогда подолгу не задерживаясь на месте, он тут и там срывал немало побед, и потому ни его люди, ни мы не знали покоя. Будем беспристрастны к французам; тот, кто знает ход этой кампании, должен знать, что им ни разу не удалось окончательно сломить немцев, однако били они их при каждом удобном случае с редким упорством и отвагой; при этом было пролито немало и благородной дворянской крови, и солдатской, тем не менее герцог Вандомский, который был тогда главнокомандующим, несмотря на то, что король Филипп сам принимал участие в этой кампании, сполна воздавал принцу Савойскому, выбивая его из одного города за другим, пока тому не пришлось почти полностью очистить все итальянские земли. Доблестная армия, какую принц Евгений привел в Италию и которая, несомненно, была во всех отношениях лучшей среди прочих, когда-либо побывавших там, сложила свои головы в этой стране, а за нею и еще не одна тысяча воинов, пока французам, потерпевшим в войне еще больший урон, не пришлось подчиниться судьбе, как мы знаем из истории и о чем уже говорилось выше, однако это уже к моему рассказу не относится. Мое участие в этих событиях было недолгим, но ярким, мы выступили в поход что-то в начале июля 1702 года, когда герцог Вандомский отдал приказ поскорее стянуть все войска, чтобы освободить итальянский город Мантую, блокированную императорской армией. Принц Евгений был человеком изворотливым и на редкость удачливым, годом раньше он не единожды бил нас, однако на сей раз счастливая судьба стала изменять ему, ибо наша армия превосходила его не только численностью, но имела во главе такого начальника, как герцог; несмотря на то что принц держал Мантую в тесном кольце блокады всю зиму, герцог решил освободить город любой ценой. Как я уже говорил, преимущество в этом деле было на стороне герцога и, так как принц не мог помешать герцогу силой прорвать блокаду, он отвел свои войска, оставив лишь несколько мощных соединений, чтобы защищать Бершелло, которому угрожал герцог Вандомский, и Боргофорте, где находился склад его боеприпасов, а затем, объединив оставшиеся силы, приготовился выступить против нас. К этому времени в армию прибыл испанский король, и герцог Вандомский, во главе примерно тридцати пяти тысяч солдат, расположился недалеко от Луццары, которую решил атаковать, чтобы втянуть в сражение и принца Евгения. А принц Водмон, у которого было двадцать тысяч, окопался под Ривальтой, что лежала сразу за Мантуей, с тем чтобы перекрыть миланские границы; в самой Мантуе было двенадцать тысяч солдат, а мосье Праконталь с десятью тысячами находился при артиллерии одного из фортов, охранявшей насыпную дорогу, прямиком ведущую в Мантую. Если бы эти силы соединились, как и произошло через несколько дней, принц оказался бы в трудном положении, ему пришлось бы приложить все усилия, чтобы сохранить за собою Италию, ибо в его власти не оставалось уже ни одного укрепленного пункта в стране, где солдаты, сидя в окопах, выдержали бы пятнадцатидневную, хорошо организованную осаду, о чем он и сам прекрасно знал. Вероятно, именно поэтому, пока герцог Вандомский намеревался, коли удастся, втянуть принца Евгения в сражение, для чего и занимался диспозицией наших войск, чтобы атаковать Луццару, мы, к величайшему нашему изумлению, 15 июня 1702 года обнаружили перед собой всю императорскую армию, уже готовую к бою и наступавшую на нас форсированным маршем. Наша армия двигалась им навстречу тем же боевым строем, какой соблюдала последние два дня, колонна за колонной; еще три дня назад наш герцог обнаружил, что генерал Висконти с тремя полками имперской кавалерии и одним драгунским полком расположился в Сан-Виктории, что на берегу Тичино, и решил атаковать их; этот план его выполнялся в такой секретности, что, хотя наша армия проходила всего в трех лье от них по другой дороге, мосье Висконти почти уже достиг герцогства Моденского, когда он совершенно неожиданно для себя оказался атакованным французскими драгунами и кавалерией в шесть тысяч всадников. Около часу он храбро защищался, но, увидев, что враг его одолевает и что под натиском противника ряды его вот-вот будут смяты, он дал сигнал к отступлению, однако не успели его конники развернуться и проскакать в обратном направлении каких-нибудь полчаса, как их со всех сторон окружил большой отряд инфантерии, отрезавший все пути к отступлению, кроме моста через Тичино, но их собственный обоз создал там такую толчею, что было не проехать ни туда, ни сюда, и они налетали и натыкались друг на друга, так что о сохранении строя нечего было и думать; многие попадали в реку и утонули, немало было убито, еще больше попало в плен. Одним словом, все три кавалерийских и один драгунский полк были разбиты наголову. Принцу был нанесен тяжкий удар, потому что войска эти принадлежали к самым отборным в его армии. Мы взяли в плен около четырехсот человек со всем их имуществом и захватили восемьсот лошадей - добыча немалая. Эти войска, несомненно, очень пригодились бы противнику в битве, которая, как упоминалось, последовала пятнадцатого числа. Наша армия, о чем я писал выше, двигалась походным маршем на Луццару, когда вдруг появился немецкий кавалерийский отряд примерно в шестьсот сабель, а меньше чем через час - и вся вражеская армия в боевом порядке. Наша армия немедленно перестроилась, и герцог размещал полки, по мере их приближения, настолько искусно, что принцу Евгению пришлось изменить дислокацию своих войск, причем он все же оказался в крайне невыгодном положении, так как был вынужден сражаться с превосходными силами противника, расположившегося на самых удобных позициях. Если бы он повременил всего один день, мы столкнулись бы с ним на полпути, но больно уж немецкие генералы уверены в себе и в доблести своих войск. Левый фланг королевской армии разместился у великой реки По, а на противоположном берегу стояла армия принца Водмона и вела орудийный огонь из окопов, вырытых императорскими войсками у Боргофорте. Чувствуя, что предстоит генеральная баталия, принц отрядил двенадцать батальонов и около тысячи конников для подкрепления королевской армии; все они успели соединиться с нашей армией, вселив в нас бодрость и уверенность, а принц Евгений все перестраивал свои войска, готовясь к наступлению. Однако именно передвижение наших войск заставило принца Евгения решиться вступить в бой, чтобы помешать нам дойти до цели, но соображения его оказались несостоятельными, а отказаться от боя он уже не мог и совершил таким образом ошибку, исправить которую было поздно. Ему удалось ввести в бой все свои войска только к пяти часам вечера, после чего нас в течение получаса тщетно обстреливали из орудий, а затем его правый фланг под командованием принца Коммерси яростно атаковал наш левый. Наши части отражали наступление так искусно и оказывали друг другу поддержку столь своевременно, что противник понес огромные потери, а так как принц Коммерси, к их великому горю, был убит в самом начале боя, полки противника, потрясенные гибелью великого военачальника, не получая приказов, отступили в полном беспорядке, а одна бригада была целиком уничтожена. Однако продвижение второго эшелона их войск под водительством генерала Эрбвиля восстановило первоначальное положение: подоспевшие войска противника смело бросились во вторую атаку и, получая подкрепление от главных сил, вынудили наших солдат, в свою очередь, отступить к каналу, протекавшему по левому флангу между их позициями и рекой По, где они и сосредоточились. Обе стороны, к которым непрерывно поступали свежие пехотные и кавалерийские части, сражались с таким упорством, храбростью и умением, что трудно было предсказать, кто вышел бы победителем, если бы они смогли довести бой до конца. На правом фланге королевской армии располагался цвет французской кавалерии - гвардейцы, королевские карабинеры, конница ее величества и еще четыреста кавалеристов, а рядом с ними стояли пехотные части, среди которых был и наш полк. Первыми в атаку бросились кавалеристы с саблями наголо; они приняли на себя огонь двух императорских кирасирских полков и без единого выстрела прорвали их ряды, которые, когда кони стали теснить и топтать их, пришли в полное смятение. Передовая шеренга нашей пехоты вступила на поле боя, очищенное кавалерией от противника. В первой атаке был убит маркиз де Креки - командующий правым флангом. Эта потеря была для нас не менее тяжелой, чем гибель принца де Коммерси для противника. После того как мы оттеснили описанным выше образом вражескую кавалерию, войска неприятеля, благодаря искусству и находчивости командования, сосредоточились и, получив поддержку трех императорских пехотных полков, вновь пошли в наступление с такой яростью, что невозможно было им противостоять. В результате два ирландских полка были разбиты, и погибло огромное множество солдат. В этой битве не повезло и мне - выстрелом из мушкета у меня была перебита правая рука, но мало этого, меня еще сшиб с ног огромный, как и все немцы, солдат и, решив, что я мертв, наступил на меня, но тут же пал бездыханный от выстрела одного из наших, а я со своей раненой рукой оказался в весьма бедственном положении, потому что этот парень, громадный, как лошадь, был так тяжел, что я не мог даже пошевелиться. Вскоре наши войска были оттеснены со своих позиций, и я остался во власти противника, но не попал в плен, то есть меня не нашли до следующего утра, когда группа солдат с врачами во главе вышла, как это принято, на поиски раненых и обнаружила меня почти задохнувшимся под грудой убитых - своих и чужих. Надо отдать врагам должное - обращались они со мной по-человечески, они весьма умело подлечили мне руку, а через четыре или пять дней дали мне возможность под честное слово отправиться в Парму. Обе армии продолжали сражаться, особенно рьяно на нашем левом фланге, до тех пор, пока из-за темноты солдаты не перестали понимать, в кого стреляют, а генералы - что происходит. Тогда стрельба стала утихать, и ночь, как говорится, разлучила их. Обе стороны объявили себя победителями и по возможности скрывали свои потери, но нет сомнения в том, что никогда еще ни в одном бою не было проявлено столько мужества и упорства, как в этом, и что, если бы не наступила ночь, обе стороны, безусловно, потеряли бы убитыми еще много тысяч людей. Немцы имели право считать себя победителями только потому, что они, как я уже говорил, заставили наш левый фланг отступить к каналу и к высокому берегу реки По или, вернее, к холмам, возвышающимся за ним. Однако это отступление оказалось нам очень выгодным, так как оттуда можно было стрелять в самую гущу вражеских войск, а вытеснить нас с этих позиций было невозможно. Лучшим и наиболее убедительным доказательством победы королевских войск было то, что через два дня после описанной битвы они захватили Гуасталлу, которую немецкая армия уже считала своей, заставили ее гарнизон сложить оружие и поклясться не участвовать в военных действиях в течение шести месяцев. Хотя немцы понесли значительный ущерб, так как гарнизон состоял из тысячи пятисот человек, принц Евгений не пришел ему на помощь. После этого они еще несколько раз при нашем приближении оставляли свои позиции, ибо провести еще одно сражение в том году были не в состоянии. Мое участие в кампании на этом кончилось, и хотя я вышел из нее с увечьем, все же отделался гораздо легче, чем многие другие офицеры, ведь в этой кровавой бойне мы потеряли более четырехсот убитыми и ранеными, причем трое среди них были генералы. Военные действия продолжались до декабря; за это время герцог Вандомский захватил Боргофорте и несколько других пунктов, занятых неприятелем, который с каждым днем терял свои позиции в Италии. Я долго пробыл в плену, но поскольку соглашение о пленных еще не было заключено, принц Евгений приказал отправить французов в Венгрию, что было проявлением неоправданной жестокости к ним. Многим удалось, однако, по дороге удрать к туркам, которые приняли их очень любезно, а посол Франции в Константинополе позаботился о них и по распоряжению короля переправил морем обратно в Италию. Но к этому времени герцог Вандомский взял в плен так много немцев, что принц Евгений не мог уже заниматься отправкой пленных в Венгрию и был вынужден дать приказ о возвращении тех, кто там уже находился, и начать переговоры о всеобщем обмене военнопленными. Как я уже говорил, мне разрешили под честное слово уехать на некоторое время в Парму, где я в течение сорока дней залечивал рану и сломанную руку, а потом вынужден был явиться к военному коменданту Феррары, откуда, по прибытии туда принца Евгения, был отправлен с несколькими другими военнопленными в герцогство Миланское, где нам предстояло ждать обмена. Почти восемь месяцев я прожил в Тренте; человек, в доме которого меня поместили, относился ко мне на редкость любезно, всячески меня опекал, так что жилось мне у него беспечно. Но тут я, сам того не чая, вступил в связь с дочерью моего хозяина, а потом, не знаю, какой черт дернул меня, взял да женился на ней. С моей стороны это было благородным поступком, который, честно говоря, я вовсе не собирался совершать. Но девушка оказалась очень ловкой, ей удалось напоить меня вином сверх меры, и хотя я оставался в полном рассудке и сознавал, что совершаю, веселье взыграло во мне, и я дал себя оженить. Это неразумное проявление благородства причинило мне много неприятностей, так как я понятия не имел, что делать с этим новым грузом, который я на себя навьючил. Я не мог ни оставаться с женой, ни взять ее с собой и находился в совершенной растерянности. Вскоре меня соответственно с договором об обмене пленными освободили, и я был обязан вернуться в свой полк, расквартированный тогда в герцогстве Миланском. Там я получил разрешение поехать в Париж, пообещав набрать в Англии, куда изредка писал, рекрутов для ирландских полков. Располагая, таким образом, согласием на поездку в Париж, я получил у противника пропуск для проезда в Трент, кружным путем прибыл туда, тщательно упаковал свое имущество, взял жену и все прочее, проехал через Тироль в Баварию, потом через Швабию и Шварцвальд в Эльзас, а оттуда добрался до Лотарингии и, наконец, до Парижа. Я имел тайное намерение бросить армию, потому что был сыт войной по горло, но поступить так, пока армия находится в походе, считалось столь позорным, что я не мог на это решиться. Однако непредвиденные обстоятельства облегчили мою задачу. Дело в том, что между Францией, с одной стороны, и Англией и Голландией, с другой, вновь начались военные действия. Французский король, вознамерившись провести маневр, чтобы отвлечь внимание англичан, снарядил в Дюнкерке мощную эскадру военных судов и фрегатов, на борт которых погрузил войсковые части, насчитывавшие около шести тысяч пятисот человек, не считая добровольцев. Новый король, как мы его называли, хотя вообще-то он был известен под именем Кавалера ордена святого Георга, отправился вместе с ними в Шотландию. Я делал вид, что отношусь к этой затее с большим рвением, и заявил, что если мне разрешат продать чин командира роты, входящей в ирландский полк, в котором я состоял, и получить от Кавалера чин полковника за то, что я наберу для него войска в Великобритании, то после его прибытия я сяду на корабль в качестве добровольца и буду нести расходы по службе сам. Такой уговор был мне весьма выгоден, так как я становился лицом почтенным и пользующимся значительным влиянием у себя на родине. Итак, мне дали разрешение продать мой чин, и я, получив через Голландию кругленькую сумму из Лондона, собрал прекрасное снаряжение и отправился в Дюнкерк, чтобы сесть там на корабль. Кавалер принял меня вполне благосклонно, так как был уже осведомлен, что я офицер ирландского полка, служил в Италии и, следовательно, - бывалый солдат. Все это в сочетании с моей прежней характеристикой питало его ко мне расположение. Между тем я вовсе не испытывал особой привязанности ни к Кавалеру лично, ни к его делу, да, по правде говоря, я не очень разбирался в причинах, столкнувших между собой воюющие стороны, иначе я бы не стал столь легкомысленно рисковать не только жизнью, но и имуществом, которое с этого момента находилось в распоряжении английского правительства и могло быть конфисковано им в любую минуту. Однако, получив из Лондона почтовый перевод на триста фунтов стерлингов и продав мой офицерский чин в ирландском полку почти за такую же сумму, я не только оказался невольно втянутым в эту нелепую затею, но даже стал добровольцем и, рискуя всем, отправился с ними в путь. История этой бесплодной экспедиции имеет весьма малое касательство к моему рассказу, поэтому считаю нужным сказать лишь, что английский флот, значительно превосходивший по силе флот французский, гнался за нами неудержимо, находясь в опасной близости от наших судов, а то, что мы от него ускользнули, спасло меня от виселицы. К счастью для себя, французы проскочили мимо порта, к которому сначала стремились, и, направляясь к заливу Ферт-оф-Форт, или, как его называют, Эдинбургскому заливу, пристали к берегу у места под названием Монтроз, где не собирались швартоваться, а оттуда вынуждены были вернуться к заливу Ферт-оф-Форт, подошли к входу в него и стали на якорь в ожидании прилива. Однако эта задержка дала возможность англичанам под командованием сэра Джорджа Бинга подойти к Ферт-оф-Форту, стать, подобно нам, на якорь и ждать подъема воды, чтобы войти в залив. Если бы мы не проскочили, как я уже говорил, мимо порта, вся наша эскадра могла бы быть уничтожена в течение двух дней, и единственное, что мы успели бы сделать, это войти на малых фрегатах в гавань Лита и сбросить там войска и снаряжение, но нам пришлось бы поджечь свои военные суда, так как английская эскадра находилась от нас на расстоянии, для преодоления которого требовалось не больше суток. Эти неожиданные обстоятельства заставили французского адмирала вывести суда из северной части залива, где они стояли. Летя на всех парусах к северу, мы опередили английский флот и ускользнули от него, потеряв лишь один корабль, который не сумел уйти, так как находился позади всех. Когда мы убедились, а это произошло лишь на третью ночь, что английские суда больше не преследуют нас, мы изменили курс и, потеряв их из виду, направились к побережью Норвегии; двигаясь этим курсом до самого Балтийского моря, мы бросили в нем якорь и выслали два разведывательных судна, чтобы изучить обстановку и убедиться в том, что в море не видно ничего подозрительного. Удостоверившись, что противник нас больше не преследует, мы поплыли назад, убавив паруса, и в целости и сохранности вернулись в Дюнкерк. Я был несказанно счастлив, когда ступил на берег, ибо во время нашего спасительного бегства я испытывал невообразимый ужас, ощущая уже как бы петлю на шее, ведь если бы меня схватили, то, несомненно, повесили бы. Но опасность миновала, я получил увольнение из армии, и, заручившись разрешением Кавалера, помчался в Париж. Неожиданность моего появления дома позволила мне, к несчастью, сделать открытие относительно моей жены, которое меня отнюдь не порадовало. Я обнаружил, что ее милость водила компанию, неподходящую, как я имел основания считать, для порядочной женщины; и так как я на собственном опыте испытал, каков ее нрав, меня охватили ревность и тревога. Должен признаться, что все это задело меня весьма глубоко, ибо во мне воскресло непреодолимое влечение к ней, а манеры ее стали весьма привлекательны, особенно после того, как я привез ее во Францию. При свойственном ей легкомыслии она не могла вести себя иначе, да еще находясь в таком средоточии любовных утех, как Париж. Обидно было и то, что мне выпало на долю быть рогоносцем как на чужбине, так и дома, и я приходил порою из-за этого в такую ярость, что терял самообладание при одной мысли о своей судьбе. Целыми днями, а иногда и ночами я размышлял, как отомстить ей и особенно как добраться до того негодяя, который обесчестил и одурачил меня. Мысленно я сотни раз совершал убийство, а Сатана, который, несомненно, склоняет нас ко злу, а возможно, является главным возбудителем злого начала в душе человеческой, непрерывно искушал меня мыслями об убийстве моей жены. Он довел этот страшный замысел до конца, разжигая во мне жестокие стремления, - всякий раз как слово "рогоносец" всплывало у меня в мозгу, я приходил в бешенство, так что я перестал сомневаться, убивать ее или нет, и сосредоточил свое внимание на том, как совершить убийство и затем избежать кары. Все это время я не располагал убедительными доказательствами ее вины и потому не упрекал ее ни в чем и не давал ей почувствовать своих подозрений; правда, по изменившемуся отношению к ней она могла бы понять, что меня что-то тревожит, но она ничего не заметила, встретила меня очень ласково и как будто обрадовалась моему приезду. Я обнаружил также, что за время моего отсутствия она не тратила денег зря, но ревность, как говорят умные люди, ослепляет, лишает человека разума, и мое расстроенное воображение воспринимало ее бережливость как доказательство того, что она была у кого-то на содержании и ей незачем было тратить мои деньги. Должен признаться, что, хотя за ней не было никакой вины, она оказалась в трудном положении, потому что во мне так укоренилась мысль о ее бесчестности, что, если бы она проявила щедрость, я объяснил бы это тем, что она тратила деньги на своих поклонников, а поскольку она оказалась бережливой, я полагал, что она была у них на содержании. В общем, вынужден повторить, что воображение мое было расстроено, я считал себя опозоренным и ни на минуту не мог избавиться от этой мысли. Хотя окончательного разрыва тогда не произошло, я был так одержим уверенностью в ее вине, что не нуждался ни в каких доказательствах и относился с подозрением ко всем, кто посещал ее или с кем она разговаривала. С нами в доме жил гвардейский офицер, человек весьма порядочный и знатный; однажды, когда я находился в маленькой гостиной, примыкавшей к комнате, где сидела в это время моя жена, туда вошел этот господин, что ни в коей мере не нарушало приличий, поскольку он был нашим соседом. Он сел и начал беседовать с моей женой, не ведая, что я нахожусь рядом. Дверь между комнатами была открыта, я слышал каждое слово и мог удостовериться, что ничего, кроме светского разговора, там не происходило. Они обменивались случайными новостями, болтали о некоей юной даме, девятнадцатилетней дочери одного горожанина, которая неделей раньше вышла замуж за адвоката парижского суда, богача шестидесяти трех лет, о богатой вдове, живущей в Париже, которая вышла замуж за камердинера своего покойного мужа, и о других мелочах, которые, как я теперь сознаю, нисколько не порочили моей жены. Однако меня охватили ревность и гнев. То мне казалось, что он допускает вольности в обращении с моей женой, то, что она ведет себя слишком бесцеремонно, и я уже был готов ворваться к ним в комнату и осыпать их оскорблениями, но сдержался. Потом он стал со смехом рассказывать ей какую-то историю о девице, которая, как я понял, отдалась старику, но и в этом разговоре не было ничего непристойного. Я же, сгорая от бешенства, не мог больше выносить этого, вскочил и бросился в соседнюю комнату. Прервав жену на полуслове, я выпалил: "Итак, сударыня, вы считаете, что он слишком стар для нее?" И, бросив на офицера взгляд, который, как мне представляется, придал моему лицу сходство с бычьей мордой на вывеске трактира "Бык и глотка" в Олдергейте, я выскочил на улицу. Маркиз (таков был титул этого офицера) уразумел, что я имею в виду, и, как человек благородный и храбрый, немедленно последовал за мной. Услышав на улице его покашливание, которым он старался обратить на себя мое внимание, я остановился, и он подошел ко мне. "Сударь, - сказал он, - у нас во Франции, к сожалению, существуют очень суровые законы, по которым попытка затеять дуэль влечет за собой крайне строгое наказание. Но будь что будет, а вы должны немедленно дать мне объяснение касательно вашего поступка". Я несколько успокоился за это время, обдумал свое поведение и почувствовал, что был неправ. Поэтому я сказал ему с полной искренностью: "Сударь, вы человек благородный, я знаю вас очень хорошо и питаю к вам глубокое уважение. Я был немного обеспокоен поведением моей жены, да и вы в подобном случае разве не испытывали бы то же самое?" "Меня огорчает, что между вами и вашей супругой возникла рознь, - сказал он, - но при чем тут я? Разве вы можете обвинить меня в том, что я допустил хоть что-либо неподобающее, разговаривая с ней о том-то и о том-то?" Здесь он напомнил содержание их беседы. "И поскольку я знал, что вы находитесь в соседней комнате, куда дверь была открыта, и слышите каждое слово, я был уверен, что столь невинную беседу нельзя истолковать превратно". "Я бы не видел в этом разговоре ничего дурного, - сказал я, - если бы не полагал, что он может привести в дальнейшем к излишней фамильярности между вами, чего я, как человек благородный, допустить не могу. Однако, сударь, - добавил я, - я обратился к моей жене, а вас же лишь приветствовал, приподняв шляпу". "Да, - сказал он, - и бросили при этом на меня взгляд, полный дьявольской ярости. Разве такой взгляд не говорит сам за себя?" "Ничего не могу сказать по этому поводу, - ответил я, - так как сам себя не вижу. Но моя, как вы выразились, ярость относилась к моей жене, а не к вам". "Но послушайте, сударь, - воскликнул он, распаляясь, по мере того, как я успокаивался, - ваш гнев был вызван беседой вашей супруги именно со мной, следовательно, это касается также и меня, и я должен выразить свое негодование". "Не думаю, сударь, - заявил я, - что поссорился бы с вами, даже если бы застал вас у моей жены в постели. Раз она пустила вас к себе в постель, то она и есть преступница, а к вам у меня претензий нет. Ведь не могли бы вы оказаться у нее в постели, если бы она того не пожелала. А раз она захотела стать доступной женщиной, то ее и следует наказать. С вами же мне ссориться нечего, если удастся, я пересплю с вашей женой, и тогда мы будем квиты". Все это я проговорил весьма добродушно, желая утихомирить его, однако мой тон на него не подействовал - он требовал от меня, как он выражался, сатисфакции, а я объяснял ему, что их суд ко мне, иностранцу, едва ли проявит сострадание и что мне не следует сражаться с человеком за то, что он встречался с моей женой, так как я сам виноват, что связался со скверной женщиной. Я пытался доказать ему, сколь неблагоразумно, чтобы я, потерпевший, подвергнулся такой же опасности, что и мужчина, который опозорил меня, заняв мое место в супружеской постели. Но на этого человека ничего не действовало - я нанес ему оскорбление, смыть которое можно было, по его мнению, только кровью. Итак, мы договорились отправиться вместе в город Лилль во Фландрии. К тому времени я уже достаточно поднаторел в военном деле, чтобы смело смотреть врагу в лицо. Гнев против жены пробудил во мне бесстрашие, да еще маркиз обронил несколько слов, которые совершенно разъярили меня и довели до крайности, ибо, говоря о моем недоверии к жене, он заявил, что, не располагая твердыми доказательствами, я не должен подвергать свою жену подозрениям; я же ответил ему, что если бы я уже имел такие доказательства, то подозрения были бы излишни. Тогда он заметил, что, если бы ему выпало счастье пользоваться ее благосклонностью, он бы уж постарался, чтобы у меня подозрений не возникало. Я ответил ему с той резкостью, какой он добивался, а он на это заявил по-французски: "Nous verrons au Lisle"*, что означает: "Продолжим этот разговор в Лилле". ______________ * Дословно: "Поглядим в Лилле" (франц.). Я выразил мнение, что для нас обоих нет смысла ехать так далеко, чтобы разрешить этот конфликт, и что с таким человеком, как он, мы можем сразиться тут же на месте, а тот из нас, кому выпадет счастье стать победителем, сможет бежать в Лилль после дуэли с тем же успехом, что и до нее. Так мы шли, обмениваясь резкостями, но не нарушая при этом правил приличия, пока не добрались до предместий Парижа, откуда начинается дорога на Шарантон. Когда вся дорога открылась перед нами, я указал ему на деревья, росшие вдоль ограды сада, принадлежавшего господину ***, и сказал, что это весьма подходящее для нас место. Мы направились туда и немедленно принялись за дело. После нескольких финтов он сделал меткий выпад, разрезав мне наискосок руку, но в то же мгновение острие моей шпаги вонзилось ему в грудь, и он, проронив лишь несколько слов, упал. Маркиз, решив, что он умирает, признался, что виноват передо мною и не должен был драться на дуэли. Он просил меня немедленно скрыться, но я отправился обратно в город, так как считал, что нас никто не видел. К вечеру, примерно через шесть часов после дуэли, двое прибывших друг за другом посланцев сообщили, что маркиз смертельно ранен и отправлен в какой-то дом в Шарантоне. Известие о том, что он жив, конечно, немного обеспокоило меня, так как, полагая, что я скрылся, он мог сознаться и назвать меня. Однако, убедившись в том, что мне пока ничего не грозит, я пошел к себе в спальню и вынул из шкатулки все лежавшие в ней деньги, к