В заключение своего рассказа Эми сообщила, что больше о ее госпоже никто ничего не слышал, но что ее (то есть, меня) будто видели раза два в городе, бедно и чрезвычайно убого одетой; как полагали, она зараба тывает себе на хлеб иглой. Все это негодница рассказала так искусно, с таким умением и ловкостью, плача и утирая слезы с такой натуральностью, что он все это принял так, как ей того требовалось; она даже заметила, что раза два у него самого в глазах блеснули слезы. Ее рассказ чрезвычайно его растрогал и опечалил, сказал он, прибавив, что он и сам тогда чуть не умер с горя; кабы не крайность, повторил он несколько раз, он не покинул бы семью, но он ничем не мог ей помочь и только был бы свидетелем гибели своих близких от голодной смерти, о чем ему было слишком тяжело думать, и если бы это случилось при нем, он непременно пустил бы себе пулю в лоб. Он ведь оставил ей (то есть мне), продолжал он, все деньги какие у него были, взяв с собою всего лишь 25 фунтов, а это самое меньшее, с чем можно было отправиться искать счастья. Он был уверен, что его родные, будучи людьми состоятельными, снимут с меня заботу о несчастных малютках; он и вообразить не мог, что они окажутся брошенными на общественное призрение. Что же до его жены, рассуждал он, она еще молода и красива и может еще выйти замуж вторично, и - как он надеялся - удачнее, чем в первый раз. Поэтому-то он ей никогда и не писал и не давал о себе весточки: через какое-то время, полагал он, она вступит в брак и, быть может, вновь поднимется на ноги. Сам же он твердо решил никогда не заявлять своих прав и был бы только рад узнать, что она благополучна; по его мнению, следовало бы издать закон, дозволяющий вступать в брак женщине, если та по прошествии определенного срока не имеет никаких вестей о своем муже; срок же этот он положил бы в четыре года {44}, как достаточный для получения известия из самого отдаленного уголка земли. На это Эми возразила, что, по ее убеждению, ее госпожа вступила бы в новый брак лишь в том случае, если бы она узнала об его смерти наверное, из уст человека, присутствовавшего на его погребении. - К тому же, - прибавила Эми, - госпожа моя пришла в такое ничтожество, что ни один благоразумный человек не стал бы о ней и думать - разве какой-нибудь нищий решил бы обзавестись подругой и вместе клянчить милостыню на улице. Убедившись, что ей удалось полностью обмануть гвардейца, Эми затем рассказала ему о себе - будто некий лакей без средств обманным путем уговорил ее выйти за него замуж. "Ибо, - сказала она, - он ни больше, ни меньше, как самый обыкновенный лакей, хоть и выдает себя за камердинера высокопоставленного вельможи. Вот он и затащил меня сюда, на чужбину, и того и гляди превратит меня в нищенку". Здесь Эми снова принимается выть и причитать, да так натурально, что хоть все это было чистейшее с ее стороны притворство, он полностью ей поверил, от первого до последнего слова. - Однако, Эми, - возразил он, - на тебе изрядное платье; никакие скажешь, что ты стоишь на грани нищеты. - Да чтобы им всем пусто было! - воскликнула Эми. - Здесь все стараются обряжаться, как барыни, даже если под платьем у них ничего другого и не надето. Что до меня, то мне не нужно сундуков, набитых нарядами доверху, - мне денежки подавай! К тому же, сударь, я еще донашиваю одежонку, что мне подарили новые хозяева, к которым я тогда перешла от своей госпожи. Во время этой беседы Эми удалось вызнать у него, каковы его обстоятельства и средства, обещав ему, со своей стороны, что если ей когда доведется вновь попасть в Англию и встретить свою старую госпожу, не выдавать, что видела его живым. - Но, увы, сударь! - воскликнула она. - Навряд ли мне когда доведется попасть в Англию вновь, а хоть бы и довелось, то десять тысяч шансов против одного, что я не повстречаю мою бывшую госпожу - ведь я не знала бы, где и искать-то ее, в каком конце Англии! Ах нет, - говорит она, - я и ведать не ведаю, у кого о ней справиться. Если же мне и посчастливилось бы ее встретить, я сама бы не захотела причинить ей такой вред, рассказав ей о вашем местопребывании - разве что обстоятельства ее оказались таковы, что известие это могло послужить на пользу ей, да и вам, сударь, тоже. После этих ее слов он почувствовал к ней еще большее доверие и говорил дальше уже без малейшей утайки. Что до его собственных дел, сказал он, то у него ни малейшей надежды подняться выше того положения, в коем она его застала сейчас, ибо, не имея во Франции ни друзей ни знакомых, - и, что хуже, - денег, ему не на что рассчитывать; не далее как неделю назад, прибавил он, благодаря покровительству некоего жандармского офицера, с которым у него были приятельские отношения, его чуть не произвели в лейтенанты, дав ему под начало эскадрон легкой кавалерии; дело стало за восемью тысячами ливров, кои следовало внести офицеру, исправлявшему эту должность и получившему разрешение ее продать {45}. - Но где мне было достать восемь тысяч ливров? - воскликнул он. - Мне, который ни разу с той поры, как очутился во Франции, и пятисот ливров не держал в руках? - Какая жалость, сударь! - воскликнула Эми. - Ведь если бы вам удалось получить чин, я думаю, вы бы вспомнили мою бедную госпожу и постарались бы ей немного помочь. Бедняжка, наверное, нуждается в вашей помощи - вот как! И Эми вновь ударяется в слезы. - Как досадно, право, - продолжает она, - что вы так бедны, и это в самую ту пору, когда вам удалось заручиться рекомендацией у приятеля! - Увы, Эми, это так, - сказал он. - Но что поделаешь, коль ты на чужбине и не имеешь ни денег, ни связей. Эми вновь принялась сокрушаться обо мне. - Ну что ж, - говорит она, - это большая "потеря для моей госпожи, хоть бедняжка о том и не ведает. Воображаю, как бы она обрадовалась! Ведь вы, сударь, разумеется, изо всех сил постарались бы ей помочь. - Разумеется, Эми, - сказал он. - От всей души. Но даже и в нынешнем моем положении я был бы рад послать ей какую нибудь толику, если бы думал, что она в ней нуждается, - да только боюсь, как бы ей это не повредило - узнать, что я жив, - на случай, если она устроила свою жизнь или вышла замуж. - Вышла замуж, сударь! - воскликнула Эми. - Увы, кто же взял бы ее за себя, видя ее бедственное положение? На этом покуда и окончилась их беседа. Все это, разумеется, было не более как болтовня и пустые слова с обеих сторон. Продолжая наводить о нем справки, Эми дозналась, что никто никогда не предлагал ему патента на чин лейтенанта или чего-либо в этом роде и что он просто молол языком все, что ни приходило ему в голову. Но об этом - в своем месте. Как вы сами понимаете, весь этот разговор, который Эми тотчас мне пересказала, чрезвычайно меня взволновал, и я поначалу даже хотела тут же. послать ему эти восемь тысяч ливров, чтобы он мог купить себе офицерский патент, о котором говорил; но как нрав его был мне знаком более, чем кому-либо другому, я решилась прежде выведать кое-что обо всем этом" деле и велела Эми порасспросить кого-нибудь, кто служил с ним в одном эскадроне, дабы узнать, как о нем там думают и правда ли то, что он рассказал о чине лейтенанта, какой он, по его словам, мог бы приобрести. Впрочем, Эми вскоре его раскусила, ибо узнала, что он пользуется здесь самой неприглядной репутацией; что слова его не имеют ни малейшего веса и что это был, короче говоря, просто-напросто плут, который ни перед чем не остановится, лишь бы добыть денег, и что словам его нельзя придавать никакой веры, особенно в том, что он говорил о возможности производства его в лейтенанты - здесь, как ей дали понять, не было и капли правды; более того, ей сказали, что он имеет обыкновение прибегать к этой уловке, чтобы, разжалобив людей, брать у них деньги взаймы якобы для покупки офицерского патента; он всем говорил, что у него в Англии жена и пятеро детей, которых он будто бы содержит на свое жалованье; прибегая к этой хитрости, он уже задолжал в разных местах, и на него поступило столько жалоб за это, что ему грозит увольнение из гвардии; короче говоря, ему нельзя верить, Ни одному его Слову, и на него нельзя положиться ни в чем. Когда Эми все это разузнала, ее усердие несколько уменьшилось и она больше не захотела с ним возиться; она также предупредила меня, что всякая попытка с моей стороны ему помочь сопряжена с большим риском и может зародить у него подозрения, которые поведут к расспросам и все это может привести к моей погибели. Вскоре я получила подтверждение тому, что о нем говорилось, ибо в следующую свою встречу с ним Эми удалось окончательно его раскусить. Она стала обнадеживать его, говоря, будто у нее есть кто-то, кто готов предоставить ему на льготных условиях деньги для приобретения патента на офицерский чин, но он переменил тему, отговариваясь тем, что будто бы уже поздно и патент этот уже отдан другому. В заключение он унизился до того, что попросил взаймы у бедной Эми 500 пистолей. Эми отвечала, что сама нуждается, что средства ее весьма ограниченны и что таких денег она собрать не в силах. Он стал постепенно снижать сумму - сперва до 300, затем до 100, до 50, и, наконец, попросил ее дать ему взаймы один пистоль, каковой она ему и вручила, после чего он, и в мыслях не имея возвратить ей долг, старался больше не показываться ей на глаза. Итак, убедившись, что он все тот же пустой, никчемный человек, я отбросила всякую мысль о нем; меж тем, будь он существо мало-мальски разумным, наделенным хотя бы малейшими понятиями о чести, я, быть может, вернулась бы в Англию, послала бы за ним и снова с ним зажила бы как честная женщина. Но муж-дурак не только последний человек, который может помочь жене, он также и последний человек, которому может помочь жена. Я с радостью бы сказала ему помощь, но он не годился ни на то, чтобы такую помощь принять, ни на то, чтобы употребить ее себе на пользу. Если бы я даже вместо восьми тысяч ливров послала ему десять тысяч крон {46}, поставив при этом условием, чтобы он часть этих денег употребил на приобретение офицерского чина, а часть послал в Англию, дабы вызволить из нужды свою несчастную обнищавшую жену и спасти детей от приюта, то и тогда, я не сомневаюсь, он так и остался бы рядовым солдатом, а жена его и дети умерли с голоду в Лондоне или жили бы кое-как, крохами благотворительности - иначе говоря, пребывали бы в том состоянии, в каком, по его сведениям, они и находились. Так что мне не пришлось протянуть руку помощи моему первому погубителю, и я решила удержаться от желания сделать доброе дело до более благоприятного случая. Теперь мне оставалась одна забота - всеми способами избегать встречи с ним, а, если вспомнить низкое положение, какое он занимал, это не должно было составить особенного труда. Приняв такое решение, мы с Эми стали обсуждать главную задачу, а именно - какими средствами обезопасить себя от возможности вновь на него случайно наткнуться, ибо такая встреча могла бы открыть ему глаза, а это было бы поистине роковым открытием. Эми предложила учредить постоянное наблюдение за жандармскими частями, дабы во всякую минуту знать, где они расквартированы и таким образом их избегать. Это был один из возможных способов. И однако я не могла полностью на этом успокоиться; простые расспросы о перемещениях гвардейцев показались мне недостаточными: я нашла человека, который годился для роли сыщика (а во Франции людей такого рода хоть пруд пруди) и велела этому малому вести постоянный и неусыпный надзор над моим молодцом и наблюдать за всеми его перемещениями: я настаивала на том, чтобы он ходил за ним, как тень, не спуская его с глаз ни на минуту. Сыщик ревностно исполнял мое поручение, давая мне подробный отчет обо всем, что изо дня в день совершал его поднадзорный, и, как ради собственного удовольствия, так и ради дела, следовал за ним по пятам, куда бы тот ни пошел. Подобные услуги обходились недешево, но вполне окупались, и сыщик исполнял свою должность с такой безукоризненной аккуратностью, что мой горемыка и шагу ступить не мог без того, чтобы я не узнала, в какую сторону он пошел, с кем водит компанию, когда сидит дома и когда выходит. Прибегнув к этому необычайному способу, я себя обезопасила и выезжала либо сидела дома в зависимости от того, где в это время пребывал он - в Париже ли, в Версале, либо еще в каком месте, куда я намеревалась отправиться. И хоть способ этот был довольно обременителен для моего кошелька, он казался мне совершенно, необходимым, и я не жалела денег, зная, что безопасность стоит любых затрат. Благодаря этой системе я могла убедиться, сколь никчемную и безрассудную жизнь ведет этот несчастный и ничтожный лентяй, бесхарактерности которого я была обязана началом своей гибели; он вставал поутру лишь затем, чтобы ночью вновь улечься в постель; если не считать передвижений эскадрона, в которых он был обязан участвовать, это было неподвижное животное, - не приносящее обществу ни малейшей пользы; он был из тех, о ком можно сказать, что они хоть и живы, но призваны в жизнь лишь для того, чтобы со временем ее покинуть. У него не было друзей, он не имел любимых развлечений, не играл ни в какие игры и ровно ничем на свете не занимался - словом, он шатался без всякого смысла туда и сюда - и живой ли, мертвый - не стоил и двух ливров; он был из тех людей, что ни в грош не ставят свою жизнь, и, покидая свет, не оставляют по себе и памяти о том, что когда-нибудь на нем существовали; он произвел на свет пятерых нищих и уморил с голоду жену - вот все, что можно было о нем сказать. Дневник, повествующий о его поведении, который мне присылался каждую неделю, составил бы самую бессмысленную книгу в этом роде: описание жизни, не заключавшей в себе ни грана серьезности, вместе с тем не давало пищи даже для шуток. Дневник этот столь бесцветен, что ничем не позабавил бы читателя, и по этой причине я его здесь не привожу. И однако я была вынуждена неотступно следить за этим бездельником, ибо на всем свете он один был способен причинить мне вред. Я должна была избегать встречи с ним, как если бы он был привидением или даже самим сатаной; и мне приходилось выкладывать сто пятьдесят ливров в месяц - при этом я еще считала, что дешево отделалась - лишь для того, чтобы не упускать из глаз этого ничтожества. Иначе говоря, я вменила моему шпиону в обязанность следить за этим негодяем ежечасно, дабы получать о его деяниях самый подробный отчет; впрочем, образ жизни его был таков, что задача эта не представляла особенного труда; ибо сыщик мог быть уверен, что на протяжении нескольких недель кряду застанет его либо подремывающим на скамье у дверей харчевни, где он квартировал, либо пьянствующим внутри нее, - и это по меньшей мере десять часов в сутки! Хоть неправедная жизнь, которую он вел, подчас вызывала у меня к нему жалость, не говоря уже об изумлении, что столь воспитанный джентльмен, каковым он некогда все же являлся, выродился в столь никчемное существо, я не могла его не презирать и твердила, что меня следовало выставить всей Европе напоказ - глядя на меня, женщины убедились бы вживе, сколь пагубно выходить замуж за дурака. Конечно, от превратностей судьбы никто не огражден; но если человек разумный и может впасть в ничтожество, у жены его остается надежда, что он так же может и подняться; с дураком же - стоит тому раз споткнуться, и он погиб навсегда; попал в канаву, в канаве и подыхай; обеднел, так помирай с голоду. Однако довольно о нем. Некогда я жила одной надеждой - увидеть его вновь; теперь у меня была одна мечта - никогда больше его не видеть, а главное - не быть увиденной им. Что до последнего, то я, как то описано выше, приняла надежные меры. Итак, я вернулась в Париж. Мой благородный отпрыск, как я его называла, оставался в *** - том самом поместье, где я произвела его на свет и откуда по просьбе принца переехала в Париж. Тотчас по моем прибытии он явился поздравить меня с приездом и поблагодарить за то, что я подарила ему сына. По правде сказать, я была уверена, что он собирается сделать мне какой-нибудь подарок (как оно и случилось на другой день). В этот же день он, оказывается, решил со мною пошутить. Так. проведя у меня весь вечер, отужинав со мною в полночь и оказав мне честь (как это у меня в ту пору именовалось) делить со мною ложе весь остаток ночи, он шутя объявил мне, что лучший подарок за рожденного сына, какой он мне может предложить, - это дать мне залог следующего. Но это было всего лишь шуткой. Как я уже намекнула выше, наутро он выложил на мой туалетный столик кошелек, в котором было триста пистолей. Я заметила, как он кладет его на стол, но не подала виду и только как бы неожиданно его обнаружила; я громко вскрикнула и принялась его бранить, как всегда, ибо в этих случаях он давал мне полную волю говорить что и как мне вздумается. Я сказала ему, что это жестокость, что он не дает мне возможности ни о чем его попросить и вынуждает меня краснеть от стыда за то, что я ему стольким обязана, и все в таком духе; подобные речи, я знала, доставляли ему удовольствие, ибо если он был щедр, не зная меры, то он так же был безгранично мне благодарен за то, что я никогда не докучала ему просьбами; в этом мы были квиты, ибо за всю свою жизнь я не попросила у него ни гроша. После того как я его разбранила, он сказал, что я либо превосходно владею искусством угождать, либо мне от природы без всякого усилия дано то, что представляет величайшую трудность для других, прибавляя, что ничто так не досаждает благородному человеку, как просьбы и домогательства. Откуда же взяться просьбам и домогательствам, отвечала я, когда он не оставлял мне возможности чего-нибудь пожелать; надеюсь, однако, прибавила я, он не затем осыпает меня дарами, чтобы оградить себя от возможных домогательств. И я уверила его, что только крайняя нужда могла бы вынудить меня обеспокоить его ими. Человек благородный, сказал он, обычно знает, как ему поступать; что до него самого, он делает лишь то, что не выходит за пределы благоразумия и поэтому заклинает меня не стесняться и просить его о чем только мне заблагорассудится; я так ему дорога, сказал он, что нет такой просьбы, в какой бы он посмел мне отказать, но ему особенно приятно притом слышать от меня, что я довольна его приношениями. Мы еще долго обменивались комплиментами в этом духе, и поскольку большую часть нашей беседы мы вели, покоясь друг у друга в объятиях, то мои благодарные излияния он останавливал поцелуями. Пора, однако, упомянуть, что принц мой, хоть и проживал все это время в Париже и часто бывал при дворе, где, как я полагала, занимал или рассчитывал получить какой-то немаловажный пост, не являлся подданным французского короля {37}. Говорю же я об этом потому, что через несколько дней после описанного свидания он сказал, что принес самую неприятную новость, какую мне доселе приходилось слышать из его уст. Затем, отвечая на мой удивленный взор, он продолжал: - Не тревожьтесь, весть эта столь же безрадостна для меня, - как и для вас; но я пришел с вами посоветоваться, нельзя ли нам несколько облегчить ее последствия для нас обоих. Эти слова меня еще больше изумили и встревожили. Наконец, он объявил, что ему, по всей видимости, придется ехать в Италию; и хотя поездка эта ему приятна была во всех отношениях, однако при одной мысли о разлуке со мной его охватывали тоска и уныние. Я оцепенела и потеряла дар речи, как если бы над моей головой внезапно разразилась гроза. Мне вдруг представилось, что я лишаюсь его навсегда, а такая мысль была поистине нестерпима. Впоследствии он сказал мне, что я даже побледнела. - Что с вами? - тревожно спросил он. - Я вижу, что оглушил вас своим известием. И, подойдя к буфету, он налил мне глоток живительной настойки (которую сам же и принес). - Не бойтесь, - сказал он, - я никуда без вас не поеду. Невозможно и вообразить все те ласковые слова, которые он затем стал мне говорить, а также нежность, с какою он их произносил. Неудивительно, впрочем, что я побледнела, ибо я в самом деле была поначалу поражена и решила, что все это, как оно обычно и бывает в подобных случаях, всего лишь уловка, придуманная для того, чтобы меня бросить и прекратить затянувшуюся связь. Тысяча предположений вихрем пронеслось у меня в голове в те короткие мгновения, что я оставалась в неизвестности. Как я уже сказала, я была в самом деле поражена и, быть может, даже побледнела, но падать в обморок я не собиралась. Мне, впрочем, было приятно видеть, как он встревожился, и чувствовать его заботу обо мне. Но прежде чем глотнуть целительный напиток, который он поднес к моим губам, я взяла рюмку из его рук и сказала: - Мой господин, ваши слова имеют для меня больше целебной силы, нежели этот лимонный напиток; ибо, как нет большей для меня горести, нежели вас утратить, так и самая для меня большая радость - услышать из ваших уст заверения, что мне не грозит такая беда. Он усадил меня на диван, и, усевшись рядом и наговорив мне множество ласковых слов, повернул ко мне лицо. - Неужели вы отважитесь ехать со мной в Италию? - с улыбкой спросил он. У меня, было, дух захватило. Но я и виду не показала, говоря, что удивлена его вопросом, ибо нет такого места на земле, куда бы я за ним не последовала, и, ради счастья быть его спутницей, я готова хоть на край света. Затем он посвятил меня в цель его поездки, рассказав, что его посылает в Италию сам король, и прибавив) подробности, которые я не нахожу возможным здесь привести, ибо с моей стороны было бы весьма неразумно дать читателю хоть малейший повод разгадать, кто был мой высокий покровитель {48}. Словом, чтобы не затягивать этой части моего повествования и описания нашего путешествия и жизни за границей, которого одного хватило бы на целую книгу, скажу лишь, что остаток вечера прошел, в оживленных разговорах о предстоящем путешествии - как мы поедем, какое он возьмет себе, имя, кто будет состоять у него в свите, и, наконец, Каким образом ехать мне. Мы перебрали множество различных способов; ни один из них, однако, не казался нам годным, так что в конце концов я сказала, что моя поездка была бы, очевидно, слишком обременительна и потребовала бы слишком больших расходов, к тому же не могла не вызвать толков и, словом, представила бы слишком много для него неудобств; хоть потерять его для меня было бы почти равносильно смерти, я все же предпочла бы это и готова на все, говорила я, только бы не оказаться ему в тягость. В следующее его посещение я снова заговорила о трудностях задуманного нами предприятия и, наконец, предложила на его рассмотрение план, который сводился к тому, чтобы мне оставаться покуда в. Париже или в любом другом месте, какое ему угодно мне указать, и только получив известие о его благополучном прибытии, пуститься в путь самой и поселиться по возможности ближе к его резиденции. Но он и слушать не хотел о таком предложении: поскольку я отваживалась, как он говорил, на такое путешествие, то он не желает, лишать себя радости, какую ему доставляет мое общество; что до расходов, то это, сказал он, не моя забота; и в самом деле, его путешествие, как я узнала, оплачивалось за счет королевской казны, равно как и вся его свита; ибо ехал он с секретным поручением чрезвычайной важности. Говорили мы с ним, говорили, пока он, наконец, не пришел к следующему решению, а именно, что поскольку он будет ехать инкогнито, никому и дела не будет - ни до него самого, ни до тех, кто его сопровождает; а коли так, то я могу ехать с ним в одной карете, и таким образом да протяжении всего путешествия ничто не будет ему препятствовать наслаждаться (как ему было угодно выразиться) моим приятным обществом. Его любезность превосходила все, что можно себе представить. Придя к такому, решению, он стал готовиться к предстоящему путешествию: - то же самое, во всем следуя его указаниям, делала и я. Но передо мной возникло одно чрезвычайно важное затруднение, и я ума не могла приложить, как его разрешить; дело в том, что я не знала, как распорядиться твоим имуществом, которое была вынуждена оставить во Франции. Я была богата, очень богата, и не знала, что делать с моим богатством, кому его доверить. На всем свете у меня не было никого, кроме Эми; без нее в дороге мне было бы очень трудно, к тому же мысль, что она останется единственной хранительницей моего добра, меня страшила - ведь если бы с ней что случилось, меня постигло бы полное разорение; умри Эми, и неизвестно, в чьи руки попадет все мое имущество. Это заботило меня сверх всякой меры, и я не знала, что делать; говорить об этом с принцем я не решалась, ибо боялась, как бы он не понял, что я богаче, нежели он полагает. Но принц и здесь пришел мне на помощь; однажды, когда мы обсуждали меры, необходимые для нашего путешествия, он сам завел обо всем этом разговор и шутливым тоном спросил меня, кому я доверю присматривать за моим состоянием в мое отсутствие, - Состояние мое, сударь, - сказала я, - не считая того, чем я обязана вашим щедротам, хоть и невелико, однако, должна признаться, доставляет мне некоторую заботу, ибо у меня нет в Париже знакомых, кому бы я могла его доверить, да и вообще мне некого оставить в доме, кроме моей девушки; а как мне обойтись без нее в пути я, право, не знаю. - Что до ваших удобств в пути, - сказал принц, - о том не заботьтесь; я достану вам такую прислугу, какая придется вам по душе; а что до вашей девушки, коли вы ей доверяете, оставьте ее здесь, а я помогу вам распорядиться, вашей собственностью так, что вы можете быть спокойны за ее сохранность, как если бы вы никуда не уезжали. Я ответила ему поклоном; кому, как не ему могу я вверить все, чем владею, сказала я, изъявив готовность точно следовать его указаниям. Больше мы об этом в тот вечер не говорили. На следующий день он прислал мне большой кованый сундук, он был так велик, что шесть дюжих молодцов еле втащили его в дом. В этот-то сундук я и сложила все свои богатства; ради моего спокойствия он поселил у меня честного старика с женой, дабы те составили моей Эми компанию, и еще он приставил к ней двух слуг - девушку и мальчика; таким образом в доме поселилось целое семейство, отданное под начало Эми, которая воцарилась над ним полноправной хозяйкой. Итак, устроив все дела, мы выступили в путь инкогнито, как ему было угодно выразиться; впрочем, мы составляли целый караван: две кареты, в каждую из которых было запряжено по три лошади, две коляски и человек восемь слуг, ехавших верхами и вооруженных до зубов. Трудно представить себе женщину, занимавшую положение, подобное моему, а именно - наложницы, которая бы пользовалась таким почетом. Мне прислуживали две женщины под началом некой мадам ***, пожилой, бывалой дамы, которая превосходно исполняла все обязанности дворецкого: сама же я не знала никаких забот. Прислуга занимала одну из карет, мы с принцем, вдвоем, - другую; и только временами, когда он считал это необходимым, я переходила в первую карету, а мое место рядом с принцем занимал кто-либо из его свиты. Не стану распространяться о нашем путешествии, скажу только, что, когда мы достигли этих поистине ужасающих альпийских гор, ехать в карете стало невозможно, и мой принц заказал для меня носилки, в которые вместо лошадей впрягли мулов, а сам поехал на лошади верхом. Кареты были отправлены другим путем обратно в Лион. В Сузе нас ожидали кареты, высланные нам навстречу из Турина {49}, а оттуда на перекладных мы добрались до Рима, где дела моего принца (какие, о том мне ведать не следовало) заставили нас задержаться на некоторое время. Когда он окончил там все свои дела, мы двинулись в Венецию. Он в точности исполнил свое обещание и на протяжении почти всего пути я наслаждалась его обществом, словом, была его единственной собеседницей. Ему нравилось показывать мне все, что достойно внимания путешественников, и еще больше - рассказывать мне что-либо из истории всего, что проходило перед моими глазами. Сколько бесценных усилий было им затрачено напрасно на ту, которую ему рано или поздно суждено было покинуть с раскаянием в душе! Человек его благородного происхождения и неисчислимых личных достоинств - можно ли было так себя уронить? Я потому только и останавливаюсь на этой части моего повествования, которая иначе бы того не стоила, чтобы показать всю тщету подобной неправедной страсти. Будь на моем месте его жена или дочь, можно было бы сказать, что он как и должно, заботится об развитии их умственных сил, расширении их кругозора, и это было бы достойно одной лишь похвалы. Но все это - ради обыкновенной шлюхи, ради той, которую он возил с собою, побуждаемый причиной, которую никак нельзя было считать достойной уважения, ибо заключалась она в желании потакать самой низменной из человеческих слабостей - вот что было удивительно! Сколь, однако, всесильна порочная страсть! Короче говоря, блуд являлся излюбленнейшим его пороком, единственным его отступлением от стези добродетели, ибо во всех прочих отношениях это был один из самых превосходных людей, каких только знает свет. Других недостойных страстей у него не было ни одной, ни вспышек безудержной ярости, ни показной гордости - в этом его не мог бы попрекнуть никто. Нет, это был смиреннейший, любезнейший и добродушнейший из смертных. Он никогда не божился, ни одно непристойное слово не вылетало из его уст, и все его обращение, все его поступки (за исключением названного мною выше) были совершенно безукоризненны. Впоследствии, оглядываясь на эту пору, я не раз предавалась мрачным размышлениям, вспоминая, что лукавый избрал меня для того, чтобы расставить свои силки на пути такого человека, как мой принц: что это под моим воздействием он был вовлечен в столь тяжкий грех, что это я явилась орудием дьявола и причинила ему столько вреда. Наше "кругосветное путешествие", как можно бы его назвать, длилось без малого два года; большую часть этого времени я провела в Риме и Венеции, лишь дважды отлучившись во Флоренцию и однажды - в Неаполь. Во всех названных городах я имела случай сделать множество забавных и полезных наблюдений, особливо в части, касавшейся нравов, распространенных среди обитательниц сих мест. Ибо благодаря старой ведьме, что сопровождала нас в пути, я довольно много среди них обращалась. Она и прежде бывала в Неаполе и Венеции, а в первом из названных городов прожила несколько лет, где, как я узнала, вела достаточно разгульный образ жизни, свойственный, впрочем, почти всем неаполитанкам; словом, я увидела, что в этом мире интриг, каковым по всей справедливости можно назвать Неаполь, она чувствует себя как рыба в воде. Здесь же, в Неаполе, господин мой купил мне в подарок рабыню - турецкую девочку, схваченную мальтийским фрегатом {50} и завезенную сюда; от нее я выучилась турецкому языку, переняла турецкую манеру одеваться и плясать, научилась петь кое-какие турецкие или, вернее, мавританские песенки; этой наукой несколько лет спустя я имела случаи воспользоваться, как о том будет поведано в соответственном месте. О том, что я выучилась итальянскому, и говорить нечего, ибо на этом языке, - не прожив в стране и году, я уже довольно бегло болтала, а как времени у меня было довольно и язык мне сильно полюбился, я прочла все итальянские книги, какие только могла себе раздобыть. Постепенно я так влюбилась в Италию, в особенности в Неаполь и Венецию, что с удовольствием вызвала бы к себе Эми и поселилась здесь на всю жизнь. Что до Рима, То он мне не понравился совсем. Скопище попов всех мастей, с одной стороны, и кишащая на улицах гнусная чернь - с другой, делают Рим самым неприятным местом на всем свете. Число лакеев, камердинеров и прочих слуг здесь столь велико, что некогда говорили, будто среди простолюдинов в Риме не сыщешь никого, кто бы не служил прежде в лакеях, носильщиках или конюхах у какого-нибудь кардинала или посланника. Словом, там царит дух плутовства, мошенничества, свары к брани, и мне однажды довелось быть свидетельницей того, как лакеи двух знатных римских семейств сцепились между собой, повздорив о том. чья карета (а в каждой сидели дамы, представительницы двух знатных родов) должна уступить дорогу другой; спор этот привел к тому, что участники его насчитали тридцать человек раненых, человек пять или шесть, не имеющих отношения ни к той, ни к другой, были убиты, а обе дамы едва не умерли от страха. Впрочем, я не имею намерения - во всяком случае здесь - описывать мои дорожные приключения в этой части света; их было слишком много. Не могу, однако, не заметить, что принц все время нашего путешествия не переставал быть по отношению ко мне самым внимательным и заботливым спутником, какого видывал свет; к тому же постоянство его было столь необычно, что даже в стране, славящейся вольностью нравов, он - я имею все основания это утверждать - не только ни разу этой вольностью не воспользовался, но даже и не испытывал к этому ни малейшего желания. Часто впоследствии задумывалась я над таким поведением моего благородного господина. Соблюдай он хоть вполовину такую верность, такое постоянство, такую неизменность чувств к самой благородной даме на свете - я имею в виду ее высочество - какие он явил мне, он мог бы почитаться венцом добродетели и никогда не испытал бы тех справедливых укоров совести, что начали его терзать, - увы, слишком поздно! Мы часто и с удовольствием беседовали с ним о его постоянстве, а однажды он сказал голосом таким проникновенным, какого я от него еще не слышала, что чрезвычайно благодарен мне за то, что я отважилась на это рискованное и трудное путешествие и таким образом удержала его на стезе добродетели. При этих словах я вся так и вспыхнула и взглянула ему в лицо. - Ну, конечно же, - повторил он. - Отчего это вас удивляет? Я утверждаю, что благодаря вам мне удается вести добродетельную жизнь. - Не мне бы толковать смысл слов, кои вам угодно произнести, мой господин, - сказала я. - Но я хотела бы думать, что вы придаете им тот же смысл, что и я. Я надеюсь, - говорю, - что и вы и я, мы оба ведем себя настолько добродетельно, насколько это возможно в наших обстоятельствах. - Что верно, то верно, - подхватил он. - И уж во всяком случае, кабы вас со мной не было, я вряд ли удержался бы в столь добродетельном состоянии. Не стану утверждать, что, не будь вас со мной, я не окунулся бы в веселую жизнь Неаполя, да и Венеции тоже, ибо здесь иначе смотрят на то, что в других широтах почитается за грех. И однако, - продолжал он, - я уверяю вас, что не был близок ни с одной женщиной в Италии, кроме вас, и, более того, ни разу не испытал желания такой близости. Поэтому я и утверждаю, что вы удержали меня на стезе добродетели. Я молчала, радуясь тому, что он своими поцелуями меня перебивал или, вернее, не давал мне ничего сказать, ибо я и в самом деле не знала, как ему возразить. Я хотела было указать ему на то, что если бы при нем была его супруга, она несомненно оказала бы на него не менее благотворное действие и с бесконечно большей для него пользой, чем я; но подумала, что такие речи в моих устах могли бы его покоробить. К тому же, в том положении, в каком я находилась, они были бы даже несколько рискованными. Поэтому я предпочла оставить его слова без ответа. Должна, однако, признаться, я обнаружила, что в отношении женщин он оказался совсем не тем человеком, каким, насколько мне было известно, он был прежде. Не скрою, что это доставляло мне особенную радость, придавая его словам достоверность и убеждая меня в том, что он, можно сказать, принадлежал всецело мне. За время нашего путешествия я вновь понесла и рожала в Венеции; но на этот раз мне посчастливилось меньше, чем в первый. Я снова родила ему сына, прекрасного мальчика, но он прожил на свете всего два месяца; и, по правде сказать, после того, как первые порывы горя (свойственные, я думаю, всякой матери) миновали, я не жалела о том, что он не выжил, ибо жизнь наша с ее постоянными переездами с места на месте и без того представляла достаточные трудности. Наконец, после всех наших странствий, господин мой объявил, что поручение его близится к концу и что мы скоро начнем подумывать о возвращении во Францию, чему я обрадовалась несказанно, главным образом из-за оставленного мною там состояния, которое, как вы знаете, был немалым. Правда, я часто получала письма от Эми и по ее отчетам все мое имущество было в сохранности, что весьма меня утешало. Тем не менее, поскольку принц выполнил то, что ему было поручено и, ему было предписано возвращаться, я была чрезвычайно довольна. И вот мы поехали из Венеции в Турин, а по дороге я побывала в знаменитом городе Милане. Из Турина мы вновь, как тогда, перевалили через горы, а наши кареты встретили нас в Понтавуазене, что между Шамбери и Лионом; итак, не спеша, мы благополучно добрались до Парижа после двухгодичного отсутствия (если не считать не достающих до этого срока десяти или одиннадцати дней). Небольшую семью наших домочадцев мы застали в том же состоянии, в каком оставили; Эми даже прослезилась на радостях, да и я чуть не последовала ее примеру. Принц расстался со мной накануне, ибо, как он мне сообщил, он был извещен, что его должны встретить кое-какие важные персоны, и, быть может, среди них и сама принцесса. Поэтому мы остановились на разных постоялых дворах, опасаясь, как бы встречающие не нагрянули ночью, как то и случилось. После этого я его не видела больше трех недель, во время которых он был занят семьей, а также и делами; впрочем, он послал ко мне слугу объяснить причину его отсутствия, и просить меня не тревожиться, чем вполне меня успокоил. Несмотря на свое нынешнее благополучие, я не забыла, что уже испытала и богатство и нищету попеременно, и не могу рассчитывать, что нынешнее мое состояние пребудет вечно; у меня уже есть от него ребенок, говорила я себе, и я ожидаю другого, и если стану носить и рожать беспрестанно, рискую лишиться того, что ему было угодно именовать моей красотой. А она-то и являлась основой этого благополучия. Ведь стоит ей увянуть, как угаснет и огонь, ею зажженный, и тепло, в котором я нынче нежусь, начнет остывать, а сама я со временем, как то обычно бывает с любовницами великих мира сего, вновь буду брошена на произвол судьбы. По этой причине мне следовало заранее как говорится, подстелить соломки, чтобы мягче было падать. Итак, говорю, я не забывала откладывать про черный день, как если бы все мои доходы сводились к одним лишь подачкам принца. Меж тем, как я уже говорила выше, у меня было не меньше десяти тысяч фунтов, которые я сколотила, а, вернее сказать, сохранила из состояния моего верного друга-ювелира. Если разбойники раскроят ему череп, беспечно шутил он, прощаясь со мною в последний раз, все это состояние я могу считать своим. Бедняга и не предполагал, что всего через час-другой его шутливое пророчество исполнится с такою неумолимою точностью! Я же, не теряя времени, приняла меры, чтобы удержать за собой все то, что он мне завещал. Теперь задача заключалась в том, чтобы сохранить и упрочить мое богатство, ибо оно значительно увеличилось благодаря щедрости и великодушию принца, а также скромному, замкнутому образу жизни, какую, послушная его желаниям, я вела; желание его было продиктовано, как я уже говорила, отнюдь не скупостью, а необходимостью сохранить наши отношения в тайне, ибо тех средств, коими он меня снабжал, хватило бы на такой великолепный образ жизни, о каком я и не мечтала. Дабы не задерживаться на этой, неправедной поре моего благополучия, скажу вам сразу, что примерно через год после нашего возвращения из Италии я подарила ему третьего сына. К этому времени я жила более открыто и держала собственный выезд, как то приличествовало графине ***, ибо принцу еще в Италии было угодно, чтобы свет знал меня под этим именем. Впрочем, я не вправе предать это имя огласке. Вопреки обычному ходу дел такого рода, связь наша длилась целых восемь лет, на протяжении коих я соблюдала строжайшую верность; больше того, я убеждена, как я уже говорила выше, что и он был предан мне безраздельно и что, хоть у него всегда бывало две или три дамы на содержании, за все это время он не имел с ними никакого дела и был всецело поглощен мною, так что забросил их всех. Особенной экономии это ему не принесло, ибо, должно признаться, я оказалась любовницей весьма обременительной для его кошелька; но происходило это не из-за моей расточительности, а исключительно благодаря его необычайной ко мне любви, ибо, повторяю, он не давал мне повода о чем-либо его просить - и поток его милостей был столь полноводен, что у меня не хватило бы духу и намекнуть о каких-либо своих желаниях сверх того, что он мне давал. Мое утверждение - я имею в виду его верность мне и то, что он бросил всех прочих женщин, - не является пустой догадкой: старая ведьма, - как я ее называла, та, что сопровождала нас во время путешествия (престранная старуха, надо сказать!), поведала мне тысячу разных историй, касающихся его, как она выражалась, куртуазных подвигов; так, она рассказала, что в свое время он содержал не меньше трех любовниц, сразу - и всех трех, как явствовало из ее рассказов, она же ему и поставляла. Но вдруг, продолжала она, он бросил их всех, а заодно и ее; они, догадывались, что он попал в чьи-то новые руки, но ей все не удавалось разузнать, кто их разлучница и где она обитает, покуда он не вызвал ее для сопровождения меня в пути. Старая ведьма заключила свой рассказ комплиментами его вкусу: она, де, ничуть не удивлена, что я так его заполонила - с этакой красотой и так далее. Словом, то, что я от нее узнала, как вы сами понимаете, было мне весьма приятно, а именно, что он, как сказано выше, принадлежал мне всецело. Однако за всяким приливом, каким бы он ни был могучим, следует отлив, и во всех делах этого рода наступающий отток бывает подчас более бурным, нежели первые волны прибоя. Принц мой, хоть и не занимал престола, был чрезвычайно богат, и вряд ли расходы на любовницу; могли нанести сколько-нибудь ощутимый ущерб его благосостоянию. Кроме того, у него были различные дела, как во Франции, так и за ее пределами, ибо, как я уже говорила, он не был французским подданным, хоть и жил при французском дворе. Его жена, принцесса, с которой он прожил уже довольно много лет, была достойнейшей из женщин (так, во всяком случае, утверждала молва), знатность рода она не только ему не уступала, но, быть может, и превосходила его, состояние принесла ему не меньшее, чем его собственное; что же касается красоты, ума и тысячи других достоинств, то здесь она не просто возвышалась над большею частью женщин, а, можно сказать, превосходила их всех до единой. Сверх того, она славилась,, и притом заслуженно, своею добродетелью; говорили, что не только среди принцесс крови, но и среди всех женщин на свете, она слыла самой целомудренной. "Жили они в мире и согласии, ибо с такой женой и быть иначе не могло. Впрочем, принцесса не пребывала в неведении слабостей своего повелителя, зная, что он время от времени позволяет себе поглядывать в сторону и что среди его любовниц имеется одна, самая любимая, которая подчас занимает его более, нежели ей (принцессе) того хотелось бы, или с чем ей было легко смириться. Но это была столь превосходная, великодушная и поистине добрая жена, что она никогда не доставляла ему никакого беспокойства по этому поводу (если, конечно, не считать угрызений совести и раскаяния, пробуждаемых кротостью, с какою она переносила эту обиду, и неизменным уважением, какое, несмотря ни на что, она ему оказывала). Одно это, можно бы думать, должно было бы его исправить; подчас в нем и в самом деле просыпалось великодушие, и тогда он подолгу (так, во всяком случае, мне казалось), не покидал своего, домашнего очага. Это стало мне вскоре очевидно благодаря его отлучкам, и я почти тогда же узнала о причине этих отлучек; раза два он даже сам мне в них признавался. Все это, однако, лежало за пределами моей власти. Я несколько раз сама принималась его увещевать, говоря, чтобы он меня бросил и предался всецело жене, как того требовали закон и обычай; я указывала ему на великодушие принцессы, которое обязывало его так поступить; впрочем, все это было с моей стороны лицемерием, ибо, если бы мне в самом деле удалось уговорить его жить по совести, я бы его потеряла, а об этом я была не в силах и подумать. Да и он не мог не видеть, что слова мои идут не от сердца. Один такой разговор мне особенно врезался в память. Я принялась за свои обычные увещевания, говоря о добродетели, чести, благородном происхождении и еще более благородном отношении принцессы к его амурам на стороне, какие обязательства все это на него накладывало - словом, повторила все, что говорила и ранее, и вдруг почувствовала, что мои речи задели его не на шутку. - Неужто вы в самом деле намерены уговорить меня вас покинуть? - спросил он. - И вы хотите, чтобы я поверил в вашу искренность? Я с улыбкой взглянула ему в глаза. - Покинуть меня ради какой-нибудь другой фаворитки, мой господин? - сказала я. - Нет. Мое сердце было бы разбито. Но ради ее высочества, принцессы... - вымолвила я и, не в силах дальше продолжать, залилась слезами. - Что ж, - сказал он. - Если я когда и покину вас, то лишь вняв голосу добродетели; только ради принцессы, так и знайте: ни одна другая женщина не в силах оторвать меня от вас. - С меня такого заверения довольно, сударь, - сказала я. - Здесь я всецело подчиняюсь. И раз я буду знать, что вы бросили меня не ради другой любовницы, я обещаю вашему высочеству не убиваться, или, во всяком случае, не докучать вам моим горем, дабы оно не нарушило вашего блаженства. Чего только я ни наговорила ему! А между тем я прекрасно знала, что ни я с ним, ни он со мною расстаться не можем. Да и сам он признался, что не в силах меня покинуть - нет, нет, даже ради самой принцессы! - Новый поворот судьбы решил наше дело, ибо принцесса внезапно занемогла, и, по мнению врачей, жизнь ее была в опасности. Она вызвала к себе своего супруга, желая поговорить с ним и проститься. В это печальное свидание принцесса обратила к нему слова, исполненные самой нежной любви, горько сетуя, что не оставляет по себе детей (у нее их родилось трое, но все они умерли) и намекая на то, что обстоятельство это в большой степени примиряет ее с предстоящею смертью; ибо покидая этот мир, она тем самым дает принцу возможность получить наследников от ее преемницы. Смиренно и вместе с тем с жаром истинной христианки призывала она своего супруга - на кого бы ни пал его выбор - честно исполнять свой долг по отношению к этой новой принцессе, от которой он, в свою очередь, вправе ожидать таковой же честности: иначе говоря, она заклинала его быть верным ее ложу, как того требует торжественный обет, произносимый у алтаря. Затем она смиренно просила его высочество простить ей, если она в чем его обидела, и, призывая в свидетели небо, перед которым ей в скорости было суждено предстать, объявила, что ни разу не нарушала своей чести, не изменила супружескому ложу и в заключение вознесла молитву Иисусу Христу и Пречистой Деве, вручая своего мужа их милосердию. Так, простившись с ним сими умильными словами любви и нежности, на следующий день она отдала богу душу. Прощальные речи принцессы, столь достойной и дорогой его сердцу, и ее скоропостижная смерть произвели На него действие столь глубокое, что он с отвращением оглядывался на свою прошлую жизнь, впал в меланхолию, замкнулся в себе, отошел от общества людей, среди которых привык обращаться, во многом изменил свой прежний образ жизни, положил себе отныне во всем руководствоваться строжайшими предписаниями добродетели и благочестия - словом, во всем сделался другим человеком. Это бурное преображение не замедлило сказаться на моей судьбе самым чувствительным образом, ибо через десять дней после похорон ее высочества он прислал мне своего камердинера, поручив ему выразить мне в самых изысканных выражениях, которым была предпослана короткая преамбула, или вступление, надежду его высочества, что я не приму как личную обиду известие, заключавшееся в том, что он чувствует себя вынужденным отказаться от дальнейшего со мною общения. Камердинер пространно изложил мне новый распорядок жизни, коего отныне придерживается его господин, и прибавил от себя, что горе, вызванное кончиной ее высочества, так его сразило, что либо сократит его собственный срок жизни, либо заставит его удалиться в монастырь и там провести остаток дней своих. Нет нужды описывать чувства, с какими я приняла сие известие. Поначалу, слушая то, что было поручено камердинеру мне сказать, я как бы впала в столбняк, и мне пришлось призывать на помощь все мое самообладание; правда, камердинер облек свою речь в самую почтительную форму, оказывая мне всяческое уважение и соблюдая строжайшие требования этикета; и прибавив от себя, сколь прискорбно ему быть вестником в столь печальных обстоятельствах. Однако, выслушав его рассказ до конца и со всеми подробностями, особенно ту его часть, в которой камердинер поведал мне о предсмертных речах принцессы, я успокоилась. Я прекрасно понимала, что принц поступил так, как должен был поступить всякий истинный христианин или даже просто честный человек, что он не мог не почувствовать справедливости всего, что ему сказала княгиня на своем смертном одре а, следовательно, и настоятельной необходимости переменить свой образ жизни. Итак, выслушав все это, я совершенно успокоилась. Признаюсь, можно было бы ожидать, что пережитое потрясение окажет некоторое воздействие и на мою душу тоже. Ведь у меня причин задуматься было уж никак не меньше, чем у принца, и я теперь не могла ссылаться на бедность или на тот всесильный довод, приведенный некогда Эми: Уступить соблазну - жизнь, противостоять ему - смерть. Итак, повторяю, я не страдала от нужды, которая подчас сводит нас с пороком, нет, у меня был полный достаток, больше того, я была богата и не просто богата, а очень богата, так богата, словом, что не знала, что делать со своим богатством; по правде сказать, ломая голову над этой задачей, я частенько думала, что решусь ума, ибо не знала, как распорядиться своей собственностью, и - не имея никого, кому бы могла ее доверить, - боялась, что чьи-нибудь плутни и козни меня ее лишат. В заключение я должна прибавить, что, расставаясь со мной, принц отнюдь не бросил меня грубо, как бы под действием внезапного отвращения. Напротив, он и здесь явил присущие ему благородство и доброту - насколько это было совместимо с состоянием человека, порвавшего с прежними привычками и охваченного раскаянием за дурное обращение со столь достойной особой, каковою являлась покойная принцесса. Не с пустыми руками оставил он меня, нет, он во всем был верен себе и приказал своему камердинеру оплатить аренду за дом, в котором я жила, и все расходы по содержанию обоих его сыновей, а также сообщить мне о том, где и как они воспитываются; камердинер прибавил еще, по повелению своего господина, что я вправе в любую минуту их проведывать и проверять, как с ними обходятся, и, если мне что покажется не по душе, то будут немедленно приняты меры к исправлению. Распорядившись таким образом с этими делами, принц переехал в свое имение, которое находилось, насколько мне известно, в Лотарингии или по крайней мере поблизости от тех краев, и с тех пор как в воду канул, то есть я хочу сказать, что наша любовная с ним связь распалась навсегда. Отныне я была вольна ехать в любую часть света и распоряжаться своими капиталами по собственному усмотрению. Первым делом я решила тотчас поехать в Англию; там, думала я, среди соотечественников (ибо, хоть я и родилась во Франции, я все же почитала себя англичанкой), мне легче будет распорядиться своим имуществом, чем во Франции, во всяком случае, я меньше рискую попасться на удочку какого-нибудь плута или мошенника. Но как пуститься в такое путешествие со всеми моими богатствами? Этот вопрос представлял для меня наибольшее затруднение, и я не знала, как его разрешить. Был в Париже некий голландский купец, славящийся своим богатством и честностью. Я, однако, с ним знакома не была и не знала, как бы мне с ним сойтись покороче и открыть ему все свои обстоятельства. Наконец, я решилась послать к нему свою девушку Эми (несмотря на все, что о ней здесь поведано, я все же буду именовать ее девушкой, ибо она прислуживала у меня на правах девушки), итак, говорю, я послала к нему свою девушку Эми, которая, не знаю уж через кого, получила рекомендательное письмо, дававшее ей к нему доступ. Дело мое, впрочем, от этого все равно не продвинулось ни на йоту. Ибо, даже если я и пойду к этому купцу, то что же мне делать? У меня были деньги и драгоценности на большую сумму; все это, положим, я могла оставить - ему или нескольким другим купцам в Париже, и все они дали бы мне за них векселя на предъявителя, по которым можно бы получить деньги в Лондоне. Но с этим был сопряжен известный риск, поскольку в Лондоне у меня не было никого, на чье имя я могла перевести эти векселя с тем, чтобы дожидаться здесь известия, что они акцептованы; ведь в Лондоне у меня не было ни души, так что я по-прежнему не знала, как мне быть. В таковых обстоятельствах мне оставалось лишь всецело кому-то довериться, и вот я, как сказано, послала Эми к этому голландскому негоцианту. Он несколько удивился, когда Эми заговорила с ним о переводе в Англию суммы, составляющей примерно 12000 пистолей и даже заподозрил было здесь подвох. Узнав, однако, что Эми является всего лишь служанкой, и когда вслед за нею пришла я сама, он переменил свое мнение. Его прямой, открытый разговор и честность, сквозившая в каждой черте его лица, побудили меня без всякой опаски рассказать ему все мои обстоятельства, а именно, что я вдова и хочу продать кое-что из принадлежащих мне драгоценностей, а также переслать известную сумму в Англию, куда намерена последовать сама, но, будучи неопытной в вещах такого рода и не имея деловых знакомств в Лондоне, да и вообще нигде, не знаю, как обеспечить сохранность моего имущества. Он отвечал мне без всяких околичностей и, внимательно выслушав мой обстоятельный рассказ, посоветовал переслать векселя в Амстердам и держать путь в Англию через этот город; там, сказал он, я совершенно спокойно могу вверить свое имущество банку; в довершение всего он взялся дать мне рекомендацию к человеку, знающему толк в драгоценных камнях, которому можно доверить их продажу. Я поблагодарила купца; однако мне страшно пускаться в столь дальний путь, сказала я, в незнакомую страну, тем более, имея при себе драгоценности; как бы хорошо мне ни удалось их спрятать, все равно я не могла на это решиться. Тогда он сказал, что попытается продать их здесь, то есть в Париже, и обратить, их в деньги, с тем, чтобы перевести все мое имущество в векселя. Дня через два мой купец привел ко мне ростовщика-еврея, который, по его словам, занимался скупкой драгоценных камней {52}. Как только этот человек взглянул на мои камни, я спохватилась и поняла, что совершила чудовищную глупость, ведь десять тысяч шансов против одного, что я себя окончательно погубила и что меня, быть может, ожидает самая ужасная казнь, какая только бывает на свете! Мысль эта повергла меня в столь сильный страх, что я чуть было не пустилась бежать со всех ног, оставив голландцу и деньги мои, и драгоценности, не взяв у него ни векселя на них, ничего. Вот как все получилось. Как только еврей увидел мои драгоценные камни, он принялся лопотать моему негоцианту что-то то ли на голландском, то ли на португальском языке, и вскорости я заметила, что они оба пришли в крайнее изумление. Еврей воздел руки вверх, с ужасом воззрился на меня, затем опять заговорил по-голландски и принялся извиваться и корчиться, строить гримасы, топать ногами, размахивать руками, словно он непросто сердится, а охвачен каким-то неистовством. Время от времени он кидал на меня взгляды, исполненные ужаса, точно видел во мне некое исчадие ада. В жизни мне не доводилось встречать ничего более омерзительного, чем эти кривляния! Наконец я вставила слово. - Сударь, - обратилась я к негоцианту. - Что сие обозначает и какое имеет отношение к моему делу? Что привело этого господина в такую ярость? Если ему угодно вести со мною дело, я попросила бы его говорить со мной на языке, мне доступном; если же у вас с ним какое-то неотложное дело, позвольте мне удалиться и прийти в другой раз, когда у вас будет досуг. - Что вы, сударыня, - ответил голландец самым любезным тоном. - Не уходите ни в коем случае, мы говорим о вас и о ваших камнях, и вскоре вы все узнаете. Разговор наш имеет прямое отношение к вашей особе, уверяю вас. - К моей особе? - повторила я. - Отчего разговор о моей особе вызывает у этого господина такие судороги и содрогания? И отчего он смотрит на меня, как черт на кадило? Кажется, он вот-вот меня проглотит. Еврей, очевидно, понял мои слова и яростно заговорил, на этот раз по-французски. - О да, сударыня, это дело весьма и весьма затрагивает вашу особу, - сказал он, тряся головой; и несколько раз повторил: "Весьма и весьма". Затем, вновь обратился к голландцу. - Сударь, - сказал он, - не угодно ли вам поведать ей, в чем дело? - Нет, - отвечал купец. - Еще не время. Надо сперва как следует все обсудить. С этим они удалились в другую комнату; там они продолжали разговаривать достаточно громко, но на языке, мне незнакомом. Я ломала голову, пытаясь понять смысл того, что мне сказал еврей; вы можете представить, как мне хотелось до этого смысла добраться и с каким нетерпением я дожидалась возвращения голландца; наконец, я не выдержала и, вызвав лакея, велела передать его господину, что мне угодно с ним поговорить. Как только голландец ко мне вышел, я попросила у него извинения за свою нетерпеливость, но сказала, что не успокоюсь, покуда он не объяснит мне, что все это означает. - Видите ли, сударыня, - сказал купец. - Я и сам, откровенно говоря, весьма озадачен. Этот еврей превосходно разбирается в ювелирных: изделиях, поэтому-то я и позвал его, в надежде, что он поможет вам их; продать. Он же, едва на них взглянул, тотчас их признал и, как вы сами видели, пришел в ярость, уверяя, будто это те самые камни, которые некий английский ювелир повез в Версаль (тому лет восемь назад), чтобы показать принцу ***скому, что из-за этих-то камней и был убит злополучный ювелир. И вот он неистовствует, пытаясь заставить меня спросить вас, каким образом эти камни достались вам, говоря, что следует вам вчинить иск о грабеже и убийстве и допросить вас, кто совершил это преступление, дабы привлечь виновных к ответу. Во время нашей беседы еврей, к моему великому удивлению, нагло, не спросившись, вошел к нам в комнату. Голландский негоциант довольно хорошо говорил по-английски, в то-время, как он знал, что еврей ничего в этом языке не смыслит, так что последнюю часть своего сообщения, во время которого еврей к нам ворвался, он произнес по-английски; я улыбнулась этой уловке, что вызвало у еврея новый приступ ярости. Тряся головой и строя свои сатанинские гримасы, он, казалось, пенял мне за то, что я осмеливаюсь смеяться. Это дело такого рода, лепетал он по-французски, что мне будет не до смеха, и все в таком духе. На это я еще раз засмеялась, чтоб его поддразнить и выказать мое к нему презрение. - Сударь, - обратилась я затем к голландскому купцу, - человек этот прав, говоря, что камни эти принадлежали английскому ювелиру, мистеру *** (я смело назвала его имя), но утверждая, что меня следует подвергнуть допросу относительно того, как они попали в мои руки, он лишь показывает свое невежество, которое тем не менее могло бы быть выражено в несколько более пристойной форме, поскольку он даже имени моего не знает. Я думаю, что вы оба успокоитесь, - продолжала я, - узнав, что перед вами несчастная вдова того самого мистера ***, который был столь зверски убит по дороге в Версаль, и что грабители взяли у него не эти камни, а другие, ибо эти мистер *** оставил мне на случай нападения разбойников. Неужели, сударь, вы полагаете, что, если бы драгоценности попали в мои руки иным путем, я имела бы глупость пытаться их продать здесь, в стране, где было совершено преступление, вместе того, чтобы увезти их куда-нибудь подальше? Мое сообщение явилось приятным сюрпризом для голландского купца; он мне поверил, не задумываясь, ибо сам не привык говорить неправды. Поскольку то, что я им сказала и в самом деле было истинной правдой, как буквально, так и по существу (если не считать, что мистер *** не был моим законным мужем), я говорила с таким невозмутимым спокойствием, что моя непричастность к преступлению, которое приписывал мне еврей, была очевидна. Услыхав, что я и есть вдова убитого ювелира, еврей был поражен и обескуражен, но, взбешенный тем, что я сказала, будто он на меня смотрит, как черт на кадило, и подстрекаемый злобой, он сказал, что мой ответ его нимало не удовлетворяет. Вновь вызвав голландца в другую комнату, он ему сообщил, что намерен расследовать это дело. Во всей этой истории одно обстоятельство оказалось для меня счастливым и даже, я бы сказала, избавило меня от большой опасности. В своей ярости этот дурак проговорился голландскому купцу (с которым, как я сказала выше, они вторично уединились в соседней комнате, сказав, что намерен непременно возбудить против меня дело об убийстве, и что заставит меня дорого заплатить за то, что я его так оскорбила); с этим он и покинул голландца, поручив тому известить его, когда я вновь сюда приду. Если бы еврей мог заподозрить, что тот не замедлит поделиться со мною всеми подробностями их беседы, он, разумеется, настолько бы не оплошал, и не выдал ему своих намерений. Но душившая его злоба взяла верх над рассудком, а голландец был настолько добр, что раскрыл мне его планы, и в самом деле достаточно низкие: осуществление же их нанесло бы мне больший вред, нежели если бы на моем месте была другая, ибо при расследовании дела обнаружилось бы, что я не в состоянии доказать законность своего брака с ювелиром, и у обвинения было бы больше оснований заподозрить меня в соучастии; к тому же мне пришлось бы иметь дело со всеми родственниками покойного ювелира, которые, узнав, что я была ему не женой, а всего лишь любовницей, или, как это в Англии принято называть, шлюхой, тотчас заявили бы свои права на драгоценности, поскольку я признала, что они принадлежали ему. Все эти соображения пронеслись у меня в голове, как только голландский купец сообщил мне о злобных намерениях, которые зародились у проклятого ростовщика; голландский купец имел возможность убедиться, что слова злодея (иначе я не могу его называть) не являются пустой угрозой; по двум-трем фразам, которые тот обронил, он увидел, что вся эта затея служила к тому, чтобы заполучить драгоценности в свою собственность. Когда он еще впервые намекнул голландцу, что драгоценности принадлежали такому-то (имея в виду моего мужа), он одновременно высказал удивление по поводу того, что я так успешно до сих пор их скрывала. Где же они находились все это время? гадал он вслух. Кто такая эта женщина, что их принесла? Ее, то-есть меня, следует немедленно схватить и отдать в руки правосудия. В этом месте как раз он и начал корчиться и извиваться, как я уже говорила, и кидать на меня свои сатанинские взгляды. Голландец же, слыша все эти речи и поняв, что еврей не шутит, сказал: "Придержи-ка свой язык. Это дело серьезное, а раз так, давай перейдем в другую комнату и его обсудим". Тогда-то они меня и покинули в первый раз и перешли в смежную комнату. А я, как уже говорила, встревожилась и вызвала его через слугу; и, услышав, как обстоит деле, объявила, что являюсь женой ювелира, вернее его вдовой, на что злобный еврей сказал, что такое объяснение никоим образом его не удовлетворяет. После чего голландец вновь позвал его в другую комнату; и на этот раз, уверившись, как уже говорилось, что тот намерен привести свою угрозу в исполнение, немного слукавил, сделав вид, будто полностью с ним согласен и вступил с ним в сговор о дальнейших шагах, какие они предпримут. Так, они договорились обратиться к адвокату или стряпчему за советом, как лучше поступить. Они условились встретиться на следующий день, причем негоциант должен был перед тем назначить мне время, чтобы я снова принесла ему свои драгоценности на предмет продажи. "А впрочем, - предложил он, - я пойду дальше того; я предложу ей оставить драгоценности - у меня, якобы для того, чтобы показать их другому покупателю, который, мол, даст за них больше". - "Правильно, - сказал еврей. - А уж я позабочусь о том, чтобы она больше их никогда не увидела. Либо, - продолжал он, - мы у нее их заберем именем закона, либо она сама будет рада уступить их нам, лишь бы избавиться от пыток, какие ей будут грозить". На все предложения, какие выдвигал еврей, купец отвечал согласием, и они условились наутро встретиться вновь, меж тем, как негоциант должен был уговорить меня оставить драгоценности и прийти в четыре часа пополудни следующего, дня, сказав, что поможет мне их выгодно продать. На этом они и расстались. Однако, возмущенный варварским замыслом еврея, честный голландец тотчас мне все пересказал. - А теперь, сударыня, - заключил он свой рассказ, - вам следует как можно скорее принять какое-нибудь решение. Я сказала ему, что если бы я была уверена в добросовестности правосудия, я бы не опасалась козней этого негодяя, но мне неведомо, как такие дела решаются во Франции. Главное, что меня беспокоит, сказала я ему, это как доказать суду, что я в самом деле являлась женой покойного, ибо венчались мы в Англии, и притом в довольно глухом месте Англии, а главное, мне было бы трудно представить свидетелей, ибо венчались мы тайно. - Это бы все ничего сударыня, - возразил он. - Но вас ведь будут также допрашивать по поводу смерти вашего мужа. - Ну, нет, - ответила я. - По этому делу никто не вправе меня в чем-либо обвинять. Во всяком случае в Англии, - прибавила я, - если бы кто и осмелился учинить человеку подобное оскорбление, то от него потребовали бы представить доказательства {53}, либо веские причины, дающие повод к подозрению. Что муж мой был убит, это известно всем: но что он был также и ограблен и что именно у него взяли, этого никто; не может знать, даже я сама. Да и почему меня никто не допросил тогда же? Ведь я все время после гибели мужа жила в Париже, открыто, ни от кого не таясь, и ни одна душа до сих пор не дерзнула высказать относительно меня подобное подозрение. - Я-то, разумеется, не сомневаюсь в вас нисколько, - сказал негоциант. - Но поскольку мы имеем дело с таким негодяем, что мы можем сказать? Ведь ему ничего не стоит присягнуть в чем угодно. А что, как он объявит под присягою, будто ему точно известно, что в день, когда ваш муж отправился в Версаль, он взял с собой именно те камни, что вы мне принесли, что убитый показывал их ему, дабы оценить их и посоветоваться, сколько запросить за них у принца ***ского? - Уж коли на то пошло, - возразила я, - он с таким же успехом, если найдет нужным, может присягнуть, что я убила собственного мужа! - Это верно, - согласился негоциант. - И если бы он в этом присягнул, вас бы ничто не спасло. Впрочем, - прибавил он, - я знаю, каковы его ближайшие намерения: он намерен сперва упрятать вас в Шатле {54}, чтобы придать своим подозрениям больше весу, затем, по возможности, вырвать драгоценности из ваших рук и в последнюю минуту, если вы добровольно согласитесь от них отказаться, прекратить дело за неимением улик. Итак, я предлагаю вам подумать, как всего этого избежать. - Увы, сударь, - сказала я. - Вся беда в том, что у меня нет ни времени взвесить свое положение, ни человека, к которому я могла бы обратиться за советом. И вот, оказывается, что жизнь всякого человека зависит от милости наглеца, который не остановится перед тем, чтобы, прибегнув к ложной присяге, загубить невинную душу. Но неужели, сударь, - продолжала я, - здешнее правосудие таково, что, покуда я буду находиться под следствием, этому негодяю дозволят завладеть моим имуществом и прибрать к рукам мои драгоценности? - Не знаю, сударыня, - отвечал он, - как в таком случае обернется дело. Но даже, если не он, то суд может ими завладеть, и, право, не знаю, легче ли вам будет вызволить вашу собственность из их рук. Во всяком случае, может статься, что половина их стоимости уйдет на судебные издержки. Поэтому, на мой взгляд, лучше было бы, чтобы они вовсе не попадали в руки правосудия. - Да, но коль скоро уже известно, что они у меня, как поступить, чтобы они к ним не попали? - спросила я. - Если меня схватят, то непременно потребуют, чтобы я представила им эти драгоценности, или, быть может, бросят в тюрьму и продержат меня там, покуда я их не представлю. - Нет, - сказал он, - они не запрут вас в тюрьму, а подвергнут, как сказал этот скот, допросу, иначе говоря, пыткам, под предлогом того, чтобы вырвать у вас признание и заставить назвать убийц вашего мужа. - Признания? - воскликнула я. - Но как же могу я признаться в том, чего не знаю? - Коли дело дойдет до дыбы, - сказал он, - вы признаетесь {55} в том, что убили собственного мужа, даже если это и не так, и тогда ваша песенка спета. Слово "дыба" напугало меня чуть ли не до смерти, и вся душа у меня ушла в пятки. - Убила собственного мужа?! - воскликнула я. - Но ведь это невозможно! - Напротив, сударыня, - говорит он. - Очень даже возможно. Невиннейшие люди подчас признавали себя виновными в совершении дел, которых не только не совершали, но о которых до того, как их начинали пытать, и слыхом-то не слыхали. - Что же мне делать? - спросила я. - Что вы мне присоветуете? - Что делать? - переспросил он. - Да я бы на вашем месте уехал. Вы собирались уезжать через четыре или пять дней, так приезжайте через два; если вам это удастся, я сделаю так, что он хватится вас не раньше, чем через неделю. Затем купец рассказал мне, как этот негодяй собрался подстроить, чтобы я на следующий день принесла сюда свои драгоценности на продажу, а сам между тем подослал бы стражу меня схватить и как он (купец) сделал вид, будто хочет войти с ним в пай и берется доставить мои драгоценные камни в его руки. - А теперь, - заключил купец, - я выдам вам векселя на деньги, как вы тогда хотели, тотчас, и притом такие, что вам их немедленно погасят. Берите ваши драгоценности и этим же вечером отправляйтесь в Сен-Жермен-ан-Лэ {56}. Я дам человека в провожатые, который доставит вас завтра в Руан, откуда как раз отчаливает один из моих кораблей; вы поплывете на нем до Роттердама {57} - дорогу я оплачу; и кроме тоге пошлю с вами письмо к одному своему приятелю в Роттердаме, чтобы он вас там опекал. Мне в моих обстоятельствах ничего иного не оставалось, как с благодарностью принять столь любезное предложение. Тем более, что я уже давно уложилась и в любую минуту могла уехать, прихватив свои два-три сундука, несколько узлов да мою девушку Эми. Далее купец рассказал мне о мерах, какие он решился принять, дабы обмануть еврея и дать мне время уехать. План его и в самом деле был отменно хорошо задуман. - Первым делом, - сказал купец, - когда он наутро сюда заявится, я ему скажу, что предложил вам оставить драгоценные камни у меня, как мы договорились, но что вы на это не согласились и вместо этого пообещали сами их мне принести после полудня; поэтому, я предложу ему дожидаться вас у меня и так продержу его до четырех часов дня; когда же этот час минует, а вас все не будет, я покажу ему письмо, якобы только что вами присланное, в котором вы просите извинения за то, что не можете быть ко мне сегодня, так как к вам неожиданно нагрянули гости, вы просите меня передать господину, которому угодна купить ваши драгоценности, чтобы он явился на другой день в тот же час и что тогда уже вы будете непременно. На другой день, - продолжал мой купец, - мы будем снова вас ждать, и когда вы так и не появитесь в назначенный час, я начну выражать беспокойство и удивление по поводу вашего отсутствия. Наконец, мы с ним порешим следующий же день возбудить против вас судебное дело. Между тем я наутро пошлю ему сказать, что вы якобы ко мне приезжали, но, не застав его, назначили другое время. В этой же записке я приглашу его к себе для дальнейших переговоров. Когда он придет, я, скажу ему, что вы ничуть не подозреваете об опасности, какая вам грозит, и что были весьма недовольны тем, что его не застали, и что вам никак нельзя было отлучиться из дому накануне, но очень просили меня пригласить его к себе на следующий день в три часа. А на следующий день я получу от вас записку, в которой вы мне сообщаете, что занемогли и не можете быть, а придете завтра, уже наверняка; назавтра же от вас уже и записочки никакой не будет, и вообще никаких больше вестей мы от вас не получим, ибо к этому времени, сударыня, вы уже будете в Голландии. Разумеется, я одобрила его план, поскольку он был продуман так хорошо и с такой, дружеской заботой о моих интересах; видя такое искреннее доброжелательство с его стороны, я без всяких колебаний решила вверить ему свою судьбу. Я тотчас пошла к себе и послала Эми за вещами, которые понадобится в пути. Дорогую мебель я также упаковала и отправила к негоцианту на хранение. Затем, прихватив с собой ключ от дома, в котором проживала, я снова к нему пришла. Мы покончили с ним, наши денежные дела и я вручила ему 7500 пистолей векселями и деньгами, копию трехпроцентного билета за моею подписью для предъявления в Парижскую, Биржу {58}, на сумму в 4000 пистолей и доверенность на получение процентов два раза в год. Самый же билет я оставила у себя. Я могла бы спокойно доверить ему все свое имущество, ибо это был человек, безупречной честности и не имевший каких-либо намерений причинить мне зло; и в самом деле, разве после того, что он мне, можно сказать, спас жизнь, или во всяком случае, спас меня от позора и верной гибели - как можно было, я спрашиваю, сколько-нибудь в нем сомневаться? Когда я к нему пришла, он приготовил все, как обещал. Что касается денег, он в первую очередь дал мне акцептованный вексель для предъявления в Роттердамский банк на 4000 пистолей; вексель этот был взят из генуэзского, банка роттердамским купцом на имя некоего парижского, купца, а тот переписал его на имя моего нового друга. Он уверил меня, что там мне выплатят деньги аккуратнейшим образом, в чем я впоследствии убедилась сама; остальные деньги он выплатил мне переводными векселями, которые подписал собственноручно для предъявления нескольким купцам из Голландии. Когда я хорошенько спрятала свои драгоценные камни, он посадил меня в карету одного из своих знакомых, которую он заказал для меня заранее, и отправил в Сен-Жермен, откуда на другое утро я пустилась в Руан. Сверх всех названных одолжений голландский купец послал своего слугу сопровождать нас верхом и заботился обо мне в дороге. Этот же слуга вручил капитану судна, которое стояло на реке в трех милях от Руана, распоряжения своего господина, в соответствии с которыми нас тотчас взяли на борт. Через два дня наш корабль снялся с якоря, а на третий мы очутились в открытом море. Таким образом я покинула Францию и избежала весьма неприятной истории, которая, если бы ей было дано развернуться, привела к моему полному разорению, и в итоге я вернулась бы в Англию такой же нищей, какой я была незадолго до того, как я ее покинула. Теперь мы с Эми могли на досуге подумать о невзгодах которых нам удалось избежать. Будь у меня Крупица религиозного чувства, или хотя бы веры в существование провидения, располагающего, руководящего и управляющего как причинами, так и следствиями, имеющими место в этой жизни, я думаю, что постигнувший меня случай должен был бы заставить меня задуматься и почувствовать горячую благодарность к этой верховной силе, которая мало того, что сохранила мне мои драгоценности, но и отвела от меня неминуемое разорение. Однако у меня не было ничего похожего на веру. Если я что и чувствовала, то это искреннюю благодарность моему избавителю, голландскому купцу, или негоцианту, за бескорыстную дружбу и верность, которые - не говоря о более страшных вещах - уберегли меня от нищеты. Итак, как я только что сказала, я с благодарным - чувством думала о его доброте и верности и положила в душе явить ему доказательство моей благодарности, как только окончатся мои скитания. Но я не могла еще знать, что меня ждет впереди, и эта неуверенность причиняла мне немалое беспокойство. Пусть взамен моих денег у меня на руках ценные бумаги и благодаря истинно дружескому попечению голландца мне удалось, как я уже говорила, выбраться из Франции. Однако торжествовать победу мне казалось преждевременно, ведь если мне не удастся выручить деньги за векселя, которые мне дал мой голландец, я снова окажусь на мели. Как знать, быть может, он нарочно подстроил всю эту историю с евреем, чтобы запугать меня и заставить бежать, словно мне грозила смертельная опасность? И если векселя окажутся подложными, значит я сделалась жертвой двух мошенников. Эти и подобные им мысли роились у меня в голове. Впрочем, в сторону праздные домыслы, которые, как оказалось, не имели под собой никакого основания, ибо этот честный человек поступил, как то свойственно честным людям в соответствии со своими правилами, бескорыстно и открыто, а также с искренностью, какую редко встретишь на свете. От этой финансовой операции он не получил ничего, кроме предусмотренной законом выгоды. Когда наше судно проходило между Дувром и Кале, и я увидела свою милую Англию, которую я считала своей родиной, хоть я там и не родилась, а лишь воспитывалась, мною овладел неизъяснимый восторг и желание ступить на ее землю сейчас же охватило меня с такой силой, что я предложила капитану двадцать пистолей, лишь бы он причалил: к английским берегам и высадил меня у ее меловых скал. Когда же он сказал, что не может, а, вернее, не смеет меня там высадить, хоть бы я ему за это посулила и сто пистолей, я в душе своей стала мечтать, чтобы поднялась буря и пригнала корабль к берегам Англии, так чтобы волей-неволей им пришлось меня высадить - там ли, здесь ли, мне было безразлично - лишь бы в Англии! Этим своим грешным мечтам я предавалась часа три, а то и больше, но когда шкипер взял курс на север, как то было предусмотрено его рейсом, и мы потеряли Англию из виду, а справа, или, как говорят моряки, по правому борту, уже показались берега Фландрии, я перестала мечтать о том, чтобы высадиться в Англии и поняла, как глупо было этого желать. Ведь если бы я и высадилась в Англии, мне все равно пришлось бы оттуда ехать в Голландию из-за моих векселей; сумма, которую я должна была по ним получить, была столь велика, что, не имея там своего доверенного лица, я могла ее затребовать только лично. Однако спустя еще два-три часа после того, как мы потеряли Англию из виду, погода начала меняться; завывания ветра становились все громче и громче, и матросы говорили между собой, что к ночи поднимется шторм. До захода солнца оставалось часа два, мы уже миновали Дюнкерк, и кто-то даже, кажется, сказал, что видит Остенде {59}. Но тут ветер разыгрался не на шутку, поднялась большая волна и всех, в особенности тех из нас, кто не был искушен в мореходстве и ничего не видел дальше того, что делалось у него перед глазами, объял страх. Короче говоря, сделалось темно, как ночью, ветер все крепчал, и за два часа до наступления настоящей ночи, разразился страшный шторм. Мне доводилось и прежде плавать по морю, ибо, как я уже говорила, в детстве меня перевезли из Рошели в Англию {60}; а позднее, уже взрослая, я ступила на борт корабля, стоявшего на Темзе, и поплыла обратно из Лондона во Францию. Но, услышав над головой страшный шум, который матросы подняли на палубе, я встревожилась, ибо никогда не бывала на море во время шторма и ничего подобного не испытывала. А когда я решилась приоткрыть дверь и выглянуть на палубу, меня обуял ужас, - темень, свирепый ветер, огромные волны, торопливые движения голландских матросов, ни одного слова из речей которых я не могла понять, ни когда они посылали проклятия, ни когда возносили мольбу богу - все это вместе, говорю, наполнило меня таким ужасом, что я, словом, перепугалась насмерть. Вернувшись в каюту, я застала Эми в жесточайшем приступе морской болезни, для облегчения которой я незадолго до того давала ей глоток особой настойки. Увидев, что я села, не проронив ни слова, и ничем не отвечала на ее тревожные взгляды, она так и бросилась ко мне. - Ах, сударыня! - воскликнула она. - Что случилось? Отчего вы так бледны? Да вы совсем больны! Что случилось? Я же все не могла вымолвить слова и только два-три раза всплеснула руками. Эми продолжала осыпать меня вопросами. - Открой дверь и выгляни сама, - сказала я наконец. Она тотчас кинулась к двери и приоткрыла ее, как я ей велела. Бедняжка обернула затем ко мне лицо, и на нем были написаны такой ужас и потерянность, каких мне не доводилось видеть прежде ни на одном лице. Заломивши руки, она принялась кричать: "Я погибла, погибла! Я утону! Мы все погибли!" И заметалась по каюте, как помешанная, как существо, лишенное последних остатков разума. Да и как могло быть иначе? Я и сама трепетала от страха, но вид того, как терзается бедная девушка, вернул мне самообладание, и я принялась ее увещевать, пытаясь внушить ей, что не все еще потеряно. Сколько кораблей, говорила я, попадают в шторм и благополучно из него выходят! Почему же она думает, что наш корабль непременно утонет? Это верно, что нам, пассажирам, буря кажется ужасной, но матросов она, по-видимому, не пугает. Я стремилась утешить ее как только могла, хоть у самой у меня на душе было ничуть не легче, чем у Эми, и я чувствовала, что смерть смотрит мне прямо в лицо, - да и разве одна смерть? Меня мучило еще кое-что, а именно, совесть, и я была в страшной тревоге, но только меня некому было утешать и уговаривать. Однако состояние Эми было много хуже моего, во всяком случае, страх, который она испытывала при виде бури, был еще больше, чем у меня, и поэтому я была занята ее утешением. Она же, как я уже говорила, совершенно обезумела и носилась по каюте с воплями: "Я погибла, погибла! Я утону!" - и все в таком духе. Наконец, судно наше, должно быть, под напором какой-нибудь особенно могучей волны, резко качнулось в сторону, и бедную Эми, и без того обессиленную морскою болезнью, швырнуло наземь. Она упала лицом вперед, ударившись о то, что у моряков называется переборкой, и так и осталась лежать на полу, бездыханная, как камень, и на вид не более живая, чем он. Я принялась звать на помощь. С таким же успехом можно было кричать с вершины горы, окруженной со всех сторон пустыней бед единой души, ибо матросы были так заняты и так шумели сами, что никто меня не услышал, никто ко мне не подошел. Я открыла дверь каюты и выглянула наружу, чтобы кого-нибудь призвать, но то, что представилось моим глазам, лишь удвоило мой ужас: два матроса, упав на колени, молились, а тот, что стоял у штурвала, тоже издавал какие-то стенания, которые я было приняла за молитву. Однако, он, как оказалось, отвечал кому-то, кто выкрикивал ему сверху, куда держать курс. Мне негде было искать помощи ни для себя самой, ни для моей бедной Эми, которая лежала так недвижно и с такой бледностью на лице, что я не знала, жива она, или нет. Перепуганная насмерть сама, я наклонилась к ней и подтащила ее вперед, усадив ее на палубе, спиной к переборке. Затем вынула из сумки флакончик с нюхательной солью, поднесла его к самому ее носу, принялась тереть ей виски, словом, проделала над ней все, что могла, но Эми по-прежнему не подавала признаков жизни. Я нащупала ее пульс, но так и не могла понять, жива она или нет. Но вот, после долгого времени, она начала оживать и примерно через полчаса совсем уже пришла в себя, но и после того долго не могла понять, что с ней произошло. Когда же к ней вернулось сознание, она спросила меня, где она находится? Я сказала, что покуда на корабле, но надолго ли, известно одному богу. - Как же так, сударыня? - воскликнула она. - Разве буря не утихла? - Ах, нет, Эми, - ответила я. - Нет, не утихла ничуть. - Возможно ли, сударыня? - возразила Эми. - Ведь только что море было спокойно. (Она имела в виду то время, что лежала без чувств, потеряв сознание оттого, что при падении ударилась головой). - Спокойно? - переспросила я. - Увы, Эми, буря не унялась; быть может, море и успокоится со временем, когда все мы пойдем на дно, а души наши вознесутся на небеса. - На небеса, сударыня! - воскликнула Эми. - Зачем вы говорите о небесах? Как будто я могу попасть на небо! Увы, сударыня, если я потону, то меня ожидают проклятия ада! - Разве вы не знаете, сколь я греховна? Я жила, как шлюха, сперва с одним, потом с другим, и целые четырнадцать лет погрязала я грехе. Ах, сударыня, вы это знаете сами, и господу богу тоже об этом известно. И вот настал мой час умереть, утонуть в море. О, что со мною будет! Я навеки погибла. Да, да, сударыня, навеки. На веки-вечные! О, я погибла, погибла! Если я утону, я навсегда погибну! Как вы сами; понимаете, каждый возглас Эми был для меня, как нож в сердце. И я тут же про себя подумала: "Бедная моя Эми! Как ты себя величаешь, так должна величать себя и я. Все, в чем ты винишь - себя, во всем этом должна винить себя и я. Больше того - я повинна не только ~в собственных грехах, но и в твоих". И тут я вспомнила, что я не только ничуть не лучше Эми, но что я была орудием сатаны и вовлекла ее в грех; что я собственноручно раздела ее и заставила, сделаться полюбовницей того, с кем сама делила ложе разврата, что Эми всего лишь следовала по моим стопам: Это я показала ей губительный пример, я ввергла ее в соблазн, и теперь, поскольку мы вместе грешили, мы, верно, вместе и потонем. Мысли эти вновь и вновь проносились в моей голове; и каждое восклицание Эми вызывало новый прилив раскаяния. "Это я всему виною, Эми, - твердила я себе. - Это я тебя погубила. Во всем, что с тобою сейчас случилось, виновна я, и вот ты должна понести наказание за грехи, в которые ввергла тебя я; и коли ты погибла навеки, то что же ожидает меня?". Правда, между мною и Эми была некоторая разница: так, я все эти речи произносила лишь в мыслях и хранила свои вздохи и печаль про себя, меж тем как Эми, у которой нрав отличался большей горячностью, чем мой, говорила все вслух, крича и рыдая, как человек, которого подвергают невыносимым терзаниям. Утешить ее мне было нечем, - в самом деле, что я могла сказать? Однако я кое-как ее утихомирила, дабы те, кто были с нами, на корабле, не могли понять, что она такое говорит. - Но и успокоившись, она продолжала говорить об ужасе и раскаянии, охватывающих ее при мысли о ее, неправедной жизни, и время от времени вскрикивала, что она проклята и так далее. Каково было все это выслушивать мне, которая знала, что в будущей жизни ожидает меня! Я тоже настроилась на серьезный лад и, испытывая живейшее раскаяние за мои прежние грехи, раза два-три тоже тихонько воскликнула: "Смилуйся надо мной, о господи!" И мысленно приняла множество решений касательно дальнейшей моей жизни, если богу будет угодно не отнять ее у меня на этот раз; я буду жить уединенно и добродетельно, говорила я себе, раздавая милостыню из своих неправедно доставшихся мне богатств. В ожидании ужасного конца я с отвращением и гадливостью оглядывалась на свою жизнь. Краска бросилась мне в лицо, и я поражалась своим поступкам, тому, как, отбросив стыд и честь, продавала себя за барыш: если только богу будет угодно пощадить меня на этот раз и не дать мне умереть, говорила я себе, я переменюсь совсем и никогда уже не вернусь к прежнему! Эми зашла еще дальше моего. Она молилась вслух, принимала решения, давала клятву, что начнет совершенно новую жизнь, если только богу будет угодно пощадить ее на, этот один-единственный раз. Меж тем начала заниматься заря, ибо шторм продолжался всю ночь. Все же было радостно увидеть свет нового дня, ведь никто из нас не чаял его встретить. Волны, однако, продолжали вздыматься, как высокие горы, и шум води был столь же ужасен для слуха, как вид этих гор для зрения. Суши нигде, куда ни кинешь глазом, и никто из матросов не знал, куда нас забросило. И вдруг, к нашей неизъяснимой радости, на горизонте появилась суша, и суша эта оказалась Англией: мы были у берегов графства Саффолк {61}. А так как судно наше порядком потрепало, капитан решил попытаться причалить любой ценой. Моряки с большим трудом добрались до Гарвича {62}, где нам, по крайней мере, не грозила уже гибель. Однако, в трюм набралось столько воды и все судно пришло в такое плачевное состояние, что если бы мы в тот день, не причалили, то, по мнению, моряков и портовых рабочих, которых капитан, нанял, чтобы задраить пробоины, оно к ночи наверняка бы утонуло. Услыхав, что матросы завидели землю, Эми воспрянула духом и поднялась на палубу. Но затем тотчас спустилась ко мне: - Ах, сударыня, - сказала она. - Это верно, что земля виднеется; но она похожа на гряду облаков, и как знать, может, это и в самом деле всего лишь облака; а если это и впрямь суша, то до нее еще очень далеко, а море еще так бурлит, что мы, наверное, утонем прежде, чем достигнем берега. - Страшнее этого моря я ничего не видела. Волны, - что горы, и они того и гляди нас проглотят, даром что рядом суша. Я же верила, что, раз показалась земля, мы спасены, и сказала Эми, что она просто ничего не понимает, и что, раз матросы увидели землю, они возьмут курс прямо на нее и постараются войти в ближайшую гавань. Но Эми была права - до суши было еще ужасно далеко; и она в самом деле походила на гряду облаков; волны высились, как горная цепь, и судно рисковало затонуть прежде, чем достигнет берега. Эми пребывала в унынии; однако ветер дул с востока и гнал корабль к берегу с такой силой, что, когда через полчаса я приоткрыла дверь каюты и выглянула наружу, земля оказалась куда ближе, чем можно было судить со слов Зми. Так что я вернулась к ней и стала ее подбадривать, а заодно приободрилась и сама. Часом позже мы увидели, к своему величайшему облегчению, открытую гавань Гарвича, куда и устремился наш корабль. И вот, через несколько минут, к нашей несказанной радости, мы плыли уже по спокойным водам. Так, вопреки моим желаниям и подлинной выгоде, исполнилась моя мечта - высадиться в Англии, хотя бы для этого понадобилась буря. Нельзя сказать, что буря эта послужила нам с Эми на пользу, ибо, как только опасность миновала, с ней миновались также и страх смерти и того, что нас ожидало после нее. Омерзение, какое мы почувствовали было к своей прежней жизни, как бы отлетело, а с возвратом к жизни к нам возвратилась наша грешная приверженность к ней, и мы снова стали такими же, какими были, а то и хуже. Раскаяние, вызванное страхом близкой смерти, длится не долее, чем самый этот страх, и всем этим покаянным речам, что произносятся на смертном одре, или (что почти одно то же) на море, во время бури, - грош цена. Я не хочу сказать, однако, что перемена эта произошла с нами тотчас - отнюдь: страх, объявший нас в море, держался еще и некоторое время спустя, во всяком случае, буря улеглась много раньше, нежели изгладилось страшное впечатление, какое она оставила в нашей душе. Это относится в особенности к бедной Эми, которая, едва ступив на землю, припала к ней долгим поцелуем и принялась горячо благодарить бога за то, что он вывел ее из моря. Поднявшись же с земли, она обернулась ко мне и сказала: - Надеюсь, сударыня, вы никогда больше не отправитесь в море. Не знаю, что тому причиной, - право, не могу сказать! - но почему-то Эми гораздо больше моего терзалась раскаянием во время бури, а, попав на сушу, гораздо больше радовалась своему избавлению, чем я. Меня же охватило какое-то оцепенение - не знаю, как это иначе назвать. Душа моя во время бури была преисполнена ужаса, и я чувствовала близость смерти не меньше, чем Эми, но чувства и мысли мои не находили себе исхода, как у нее. Мое горе было молчаливо и угрюмо, и я не могла его излить ни в словах, ни в рыданиях, и тем самым его было много труднее переносить. Я испытывала ужас за свою прошлую жизнь, я твердо верила, что еду ко дну, где смерть потребует от меня отчета во всех моих поступках. Поэтому, как я уже говорила, я озиралась на прожитую мною жизнь с отвращением. Но того раскаяния, что вытекает из источника, из которого вытекает истинное раскаяние, я не ощущала. Порок и разврат, в котором я утопила свою душу и жизнь, не представлялись мне и тогда преступлением, совершенным, по отношению к богу, осквернением святыни, злоупотреблением высшей милостью, пренебрежением божественной добротой. Короче говоря, не было в леей душе ни подлинного раскаяния, ни осознания всей чудовищности моих грехов, ни веры в божественного искупителя, ни надежды на его благость. Мое же раскаяние было того рода, какое бывает у преступника, когда его подводят к эшафоту: он жалеет о том, что совершил преступление не оттого, что это преступление, а оттого, что его за это повесят. Правда, у Эми раскаяние выветрилось так же бесследно, как и у меня. но все же не так скоро. Впрочем, обе мы на некоторое время утратили обычную свою беспечность. Как только нам удалось заполучить шлюпку из города, мы спустились на берег и тотчас направились на постоялый двор в Гарвиче, чтобы там обсудить как следует, что нам дальше предпринять - отправиться ли в Лондон или дожидаться здесь, пока чинят корабль, что, как нам сказали, будет длиться недели две, и плыть затем в Голландию, как мы и собирались сначала и как того требовали дела. Разум повелевал ехать в Голландию, ибо там мне причиталось получить деньги; там же я могла обратиться к надежным людям с хорошей репутацией, к которым мой добрый купец в Париже снабдил меня рекомендательными письмами; от этих людей я, в свою очередь, могла рассчитывать получить письма к лондонским негоциантам и таким образом завязать знакомство с лицами значительными (а я это страсть как любила). Между тем сейчас во всем Лондоне я не знала ни души, да и вообще мне больше некуда было обратиться. Итак, побуждаемая всеми этими соображениями, я решила ехать в Голландию, а там - будь что будет! Однако Эми и слышать о том не хотела; при одном упоминании о море ее бросало в дрожь и в слезы. Она умоляла меня не пускаться в плавание или, коль я на то решилась, оставить ее на суше - она готова была побираться - лишь бы не в море! На постоялом дворе над нею начали шутить да подтрунивать; говоря, что у нее, должно быть, совесть нечиста, и что она, верно, боится выболтать какой-нибудь свой грех; если она когда и спала с мужем своей госпожи, говорили они, то, случись ей попасть в бурю, она непременно в том признается; таков обычай всех этих бедняжек - чуть буря, они тотчас выбалтывают имена своих полюбовников. Так, некая служанка, находясь в море со своей госпожой, муж которой был тем-то и тем-то и жил в Лондоне на такой-то улице, как только поднялась буря, с перепугу призналась, что спала с хозяином и со всеми его подмастерьями тогда-то и тогда-то и в таком-то месте. Бедная ее госпожа, - возвратившись в Лондон, так и набросилась на мужа. И вот вследствие бури была разбита семья. Такой конец, впрочем, Эми не грозил, ибо хоть она и в самом деле переспала со своим хозяином, то было с ведома согласия хозяйки и, что хуже, по ее же наущению. Я еще раз на этом останавливаюсь, дабы выставить на позор мой грех во всей его разнузданности. Я думала, что к тому времени, как починят судно, страхи Эми утихнут, но они, напротив, разгорались со все большей силой. Когда дело дошло до того, что нам надо было либо садиться тотчас на корабль, либо, окончательно отказаться от путешествия, ужас Эми достиг такой степени, что с нею сделался припадок, и судно отправилось без нас. Однако; как я уже говорила, ехать мне было совершенно необходимо, и некоторое время спустя я была вынуждена сесть на пакетбот и оставить Эми в Гарвиче, наказав ей, однако, отправиться в Лондон и там ожидать от меня писем и дальнейшие распоряжений. И вот из дамы легкого поведения я превратилась в деловую женщину; да и то сказать, денежные дела мой приобрели немалый размах. В Гарвиче мне удалось приискать себе служанку, которая бывала прежде в Роттердаме, хорошо знала этот город и говорила по-голландски, что было для меня весьма удобно, и мы с ней отправились в путь. Мы быстро добрались: до места, нам сопутствовала прекрасная погода, и в "Роттердаме я без труда разыскала купца, к которому у меня было рекомендательное письмо. Он говорил со мной чрезвычайно почтительно, принял вексель на 4 000 пистолей и впоследствии выплатил мне по нему сполна. Кроме того, его: попечениями мне выплатили по другим векселям, которые мне надлежало получить в Амстердаме, а по одному из этих векселей - на тысячу двести крон, который был опротестован в Амстердаме, он выплатил мне сам - из уважения, как он сказал, к поручителю, то есть к моему другу, парижскому купцу. Роттердамский купец помог мне также с продажей моих бриллиантов. Он свел меня с ювелирами, один из которых был особенно мне полезен, так как оценил мне их по достоинству. Он был большой знаток по части драгоценных камней, но к описываемому мною времени не занимался их скупкой. К нему-то и обратился мой роттердамский покровитель с просьбой проследить, чтобы меня не обманули. Так, в заботах по устройству моих финансовых дел, прошло без малого полгода. Все это время занимаясь делами и обращаясь с крупными суммами, я сделалась опытнейшей купчихой. В банке у меня лежала солидная сумма денег, а также векселя и чеки на еще большие суммы. Примерно месяца через три я получаю письмо от Эми, в котором она сообщает, что ее друг, как она величала камердинера моего принца, который и в самом деле приходился ей весьма близким другом, ибо, по ее собственному признанию она переспала с ним раз сто (иначе говоря, столько, сколько ему было угодно, так, что за их восьмилетнюю связь, наверное, много больше ста раз), так вот она мне пишет, что получила от своего друга письмо. В письме этом, среди прочих материй, служивших предметом их переписки, он сообщил новость о моем близком приятеле, а именно, о моем законном муже, что поступил в жандармы: тот, оказывается, был убит в какой-то потасовке, происшедшей между жандармами, и моя девица поздравляла меня с обретенной свободой. "Так что, сударыня, - заключала она свое письмо, - вам остается лишь вернуться, приобрести великолепный выезд с кучером и лакеями, и если красота и удача не доставят вам титула герцогини, то я уж не з