шь, что замечательные люди были только в прошлом, они и сейчас есть. А если они такими тебе не кажутся, то виноваты в этом не они, а ты сам. Ты просто еще не научился видеть и понимать. Присмотрись повнимательнее ко всем - и сколько вокруг окажется превосходных людей! Вот что ты знаешь о Лапшине, например? Что у него руки нет? А где он ее потерял и как? Не знаешь?.. Лапшин был башнером в танке, руку ему размозжило во время боя, а он, несмотря на ужасную боль, продолжал вести огонь... У вас вот живет промышленник Захар Долгушин... - Захар Васильевич? - Да. Он тебе столько расскажет о жизни зверей, о тайге, что этого пока и в книгах не найдешь... А Федор Елизарович Рублев... - Так он же просто кузнец! - Не только кузнец. Поговори-ка с ним по душам... Впрочем, он о себе рассказывать не любит. Вот придешь в следующий раз - я сам тебе расскажу... А сейчас вам пора домой, и мне поработать надо... Однако своего обещания Савелий Максимович не выполнил. Были мы у него в субботу, и уже по дороге домой нас захватил дождь. Дождь шел все воскресенье и понедельник, согру залило водой, и мы даже не смогли добраться до Колтубов. А когда во вторник пришли в школу, оказалось, что Савелий Максимович тяжело заболел, и нас к нему не пустили. Встревожилось все село. Ребята даже перестали баловать на переменах: окна домика Савелия Максимовича выходили на школьный двор, а шум, сказала Мария Сергеевна, вреден для больною. В квартиру Савелия Максимовича натащили столько меду, масла, сметаны, пышек и пирогов, будто он умирал от истощения и его непрерывно, с утра до ночи, нужно было кормить. Но Пелагея Лукьяновна (она присматривала за его хозяйством) ничего не приняла и никого к нему не пустила: еды, мол, и без того хватает, а беспокоить больного человека не к чему. Ухаживали за ним поочередно Мария Сергеевна и колтубовский фельдшер Максим Порфирьевич. У нас в Тыже тоже переполошились, узнав о болезни Савелия Максимовича. Мой отец, Иван Потапович да и многие другие уже взрослые люди в свое время учились у него, и каждый не упускал случая проведать, повидать своего старого учителя. Но, оказывается, дело было не только в том, что когда-то они сидели у него за партой. Лишь после разговора с Федором Елизаровичем я по-настоящему понял, кто такой Савелий Максимович и что он значит для всех. Федор Елизарович в воскресенье поехал в Колтубы навестить Савелия Максимовича, а я и Генька увязались за ним, надеясь, что и нам удастся пробраться к больному. Однако Пелагея Лукьяновна, как мы ни просили, не пустила нас. Она не пустила бы и дядю Федю, да Савелий Максимович, узнав по голосу, сам позвал его к себе. Пробыл там Федор Елизарович недолго и вышел хмурый, опечаленный. - Плохи дела, ребята! - сказал он. - Сердце у него совсем слабое стало... Какой орел был! А теперь... Да и то сказать: за десятерых человек работал, о себе никогда не думал. Тут и машина износится, не только сердце... Одному износу нет - душе его!.. Мы начали расспрашивать. Федор Елизарович отвечал скупо, односложно, потом увлекся и уже без расспросов принялся рассказывать. Оказалось, что знают они друг друга еще с гражданской войны. Федор Елизарович - тогда еще совсем молодой парень - попал во взвод, которым командовал Савелий Лозовой, развеселый песенник и душа-человек, отчаянный рубака. Отряд ЧОНа*, в который входил взвод Лозового, боролся с шайками бандитов, сколоченными из местного кулачья и недобитых колчаковцев. (* ЧОН - части особого назначения по борьбе с контрреволюцией, существовавшие в первое десятилетие после Октябрьской революции.) Ранили их - Савелия Максимовича и Федора Елизаровича - в одном бою, а пока они поправлялись, главного бандита, подъесаула Кайгородова, в Катанде схватили, кайгородовская банда была разгромлена, и воевать больше было не с кем. Однако Савелий Лозовой думал иначе. Пригляделся он, как живет темный, задавленный нуждой народ на Алтае, и решил, что теперь-то и начинается самая трудная и затяжная война - война за счастье человека. Расстались они на несколько лет. Федор Елизарович вернулся к своему горну, женился, а Савелий Лозовой уехал учиться: сначала в Бийск, потом в Новосибирск. К тому времени, как ему кончать ученье, в Колтубах открыли начальную школу, и Савелий Максимович был послан туда заведующим. Встретили его и его молодую жену, тоже учительницу, не так чтобы очень приветливо. Кулаки да подкулачники в учителях сразу почуяли врагов. Да и те, кто победнее, по темноте своей, сначала косились: приехал, мол, учить уму-разуму, а мы без привозного ума жили и дальше как-нибудь проживем... Однако человек он оказался такой твердости, что ничто его не пугало. А его не только пугали, в него и стреляли... Было это уже позже, когда подошла коллективизация и кулачье, чуя свою гибель, пыталось застращать народ. К тому времени вокруг Савелия Максимовича начала собираться беднота. Тут и Коржов был, и дядю Федю Савелий Максимович привлек, вспомнив старую боевую дружбу. И получилось так, что стал Савелий Максимович не просто учителем, а учителем жизни для всей округи. У кого какая беда, затруднение - все к нему за советом, за помощью. Только на горе да нужду заплату не положишь, их под корень выводить надо. Создали колхоз, маленький, бедный поначалу, а дальше больше, и пошло - государство помогло машинами, ссудами... В колхозе появилась партячейка, а Савелий Максимович стал ее секретарем - он еще в городе вступил в партию, - да так и по сей день руководит парторганизацией. Пробовали перетащить его на другую работу, повыше дать должность - ни в какую! И не потому, что к месту прирос, с обжитым углом расставаться жаль, а потому, что видел в том свой долг и цель жизни: он этот глухой угол разбудил и должен продолжать свое дело, пока сил хватит. А сил этих он не щадил, работал за десятерых. - За что ни возьмутся, какое хорошее дело ни начнут - всюду Савелий Максимович или первый мысль подал, или другого вовремя поддержал. Великое это дело - вовремя человека поддержать! - сказал Федор Елизарович. - Ему бы уже давно на покой пора: сердце у него больное, а смерть сына и вовсе подкосила... Жена вот померла, остался бобылем. Дочка у него в Томске замужем, дом - полная чаша, к себе зовет, даже приезжала как-то, увезти надеялась, а ничего не вышло - не поехал. Я тоже было уговаривал: "Подлечиться, мол, тебе надо, Савелий Максимович, отдохнуть пора. Ты уже заслужил эту награду, чтобы спокойно пожить..." - "А это, - говорит, - не награда, а наказание! Для меня лучшая награда - оставаться на своем посту. Зачем же вы у меня это счастье хотите отнять?" Сравнить нашу жизнь раньше и теперь - узнать нельзя... И во всяком деле, ко всякой перемене он причастен - первым брался и вел за собой других... Это какую любовь к людям надо иметь и смелость, чтобы идти впереди!.. Так-то, ребята... А вы думаете, просто учитель! Федор Елизарович умолкает, молчим и мы. Я долго думаю о нашем седеньком Савелии Максимовиче, о незримой цепочке, протянувшейся от Сандро, и от тех, кто был до Сандро, к Савелию Максимовичу, от него - к Федору Елизаровичу, Антону; как цепочка эта растет, растет, разветвляется, проникает во все уголки и охватывает все, всю страну. Всюду, наверно, были свои Сандро, всюду есть свои Савелии Максимовичи, дяди Феди и Антоны. Они идут впереди, прокладывают первые тропки, тропки ширятся, все больше и больше народу идет по ним, и вот уже все устремляются к тому, за что мучились, страдали и умирали Сандро, за что, не жалея себя, борются Савелии Лозовые... И как это прекрасно - быть идущим впереди, прокладывать тропу, по которой пойдут другие! МЫ - АРТИСТЫ Савелий Максимович поправился, и школа снова ожила. Теперь, как и прежде, на переменах поднималась веселая кутерьма, малыши оглашали двор пронзительными воплями. И не потому, что в этом была нужда, а просто потому, что иначе они не умели; после часового молчаливого сидения приятно поразмяться и убедиться, что голос твой не пропал и не стал тише, а по-прежнему оглушительно звонок. Даже Савелий Максимович, казалось, был рад возвращению этого многоголосого шума: тоскливая тишина болезни - кому она доставляет удовольствие! Только теперь у Савелия Максимовича, и прежде двигавшегося тихо, говорившего не повышая голоса, движения стали еще медленнее и осторожнее, словно в любую секунду в нем могло сломаться что-то хрупкое, если резко повернуться или крикнуть. Мы знали, что ему опасно каждое волнение, и всеми силами старались не делать ничего, что могло бы его взволновать. Однако он не стал менее деятельным и беспокойным. По-прежнему шли к нему со своими делами всякие люди из Колтубов, приезжали из окрестных деревень, по-прежнему он зная все, что делалось в округе, успевал давать все свои уроки и даже помогать Марии Сергеевне руководить пионерами. Он посещал почти все наши сборы и нередко, сказав лишь несколько слов, наталкивал нас на какое-нибудь новое, интересное дело. Так случилось и тогда, когда мы готовились к 7 Ноября. Как мы ни обсуждали - ничего, кроме выпуска стенгазеты, бесед по классам и общего собрания, предложить не могли. - А вы устройте вечер и подготовьте свой концерт или даже спектакль, - сказал Савелий Максимович. Спектакль? В школе?.. В колтубовском клубе драмкружок иногда ставит свои спектакли, но у них есть сцена, декорации, и там взрослые... А как же у нас? Сцены нет, занавеса нет, ничего нет. И кто же будет играть? Никто ведь не умеет. - Временную сцену можно устроить. А играть будете сами, научитесь. Не выписывать же сюда артистов из Москвы!.. Сначала мысль эта пугала нас, казалась неосуществимой, потом все больше нравилась, и, наконец, мы загорелись неудержимым желанием сыграть настоящий спектакль и устроить все, как в заправдашнем театре. Но что ставить? Очень скоро выяснилось, что большую пьесу нам не осилить: нужно много декораций, костюмов, и, несмотря на то, что охотников играть хоть отбавляй, столько исполнителей не набрать, да и времени до Октября не так уж много - артисты не успеют выучить большие роли. После долгих споров остановились на предложении Марии Сергеевны: малыши разыграют "Сказку о рыбаке и рыбке", а старшеклассники - отрывки из "Бориса Годунова" и "Тараса Бульбы". Но прежде всего нужно было выяснить относительно сцены. Мы побежали к Антону - кто же еще лучше поможет нам! Антону затея наша очень понравилась, и он пришел в школу, чтобы прикинуть на месте, как все устроить. - Что ж, очень просто! - сказал он после короткого раздумья. - Зал большой. Взять три-четыре ряда парт, на них положить доски - вот и сцена, а канцелярия будет артистической уборной. Доски Лапшин даст, у него есть трехметровки... - Не годится! - возразил Савелий Максимович. - В парты гвозди забивать будешь? - Ну зачем же? Просто настил устроить, без гвоздей. Лапшин и доски не даст портить гвоздями... Ничего, сойдет и так. Занавес и декорации возьмем в клубе. Вам какие надо? - Для "Бульбы" - степь, лес. Из "Годунова" проведем сцены в Чудовом монастыре и у фонтана. А для сказки - море, избу, дворец... - Плохо дело! - озадаченно взялся за свой рыжий чуб Антон. - Откуда же у нас дворец? У нас только лес да изба и есть. Да наша декорация сюда и не влезет. И костюмов у нас подходящих нет. Мы огорчились до такой степени, что даже ничего не могли сказать. - Погодите расстраиваться, - сказал Савелий Максимович. - Выход найдем. Я читал, что кое-где вместо декораций употребляют диапозитивы. Нарисуют на стекле, вставят в волшебный фонарь - и пожалуйста: на стене декорация. Фонарь у нас есть, и художница есть, - оглянулся он на Марию Сергеевну. - Для сказки лучше не придумаешь - там ведь картины быстро менять надо. Сцену в монастыре можно и без декорации провести или тоже нарисовать на стекле келью. А для "Бульбы" и сцены у фонтана взять "лес" из клуба, сойдет. Вот только сцена у фонтана - где же взять фонтан? - Сделать! - сказал Пашка. - Правильно, Павел! - тряхнул чубом Антон. - Подумаешь, фонтан! Электростанцию сделали, а тут фонтан не сумеем?.. Вот у меня и помощник есть, мы с ним соорудим. Пашка кивнул, попытался сделать строгое, деловое лицо, но только напыжился, тщетно стараясь скрыть удовольствие, которое ему доставили слова Антона. На следующий день после уроков Мария Сергеевна прочитала нам все сцены, которые нужно играть, а Савелий Максимович долго рассказывал о тех временах, о героях и обычаях. До спектакля было еще далеко, а у нас чуть не разыгрался скандал, когда дошло до распределения ролей. Со сказкой было просто: Васе Маленькому дали роль Рыбака, Любушке - роль Старухи, а девчушке из четвертого, Оле Седых, - роль Золотой рыбки. Правда, помучились с Пушкиным. Мария Сергеевна сказала, что текст от автора должен читать Ведущий. Его надо загримировать под Пушкина, он будет сидеть или стоять сбоку на сцене и все рассказывать. Но какие же у нас Пушкины? Искали, искали подходящего и наконец сошлись на том, что Сергей Лужин (из нашего класса) лучше всех декламирует стихи, ему и быть Пушкиным. С "Борисом Годуновым" вышло совсем плохо - на этот раз из-за меня. У Катеринки соперниц не было, она сразу была признана самой подходящей Мариной Мнишек. Это и правда: остальные девочки у нас такие плотные и краснощекие, что их хоть с головы до ног обсыпь мукой - они не побледнеют и не станут похожими на аристократок; а Катеринка - худенькая, бледная, да она и в театре бывала, знает, как и что нужно делать. А в Пимены вдруг выдвинули меня. - Вот хорошо! - засмеялась Катеринка. - Он же летописец и есть, лучше его никто не сыграет. Вот тебе раз! А я-то надеялся, что она захочет, чтобы я был Самозванцем! Сам я думал об этом с самого начала: и роль большая, и он молодой, и костюм должен быть красивый, и потом - я бы играл вместе с Катеринкой... До каких пор мне будут эту злосчастную летопись поминать? И я не хочу и не умею играть стариков... Я тогда вовсе не стану участвовать. - Еще никто ничего не умеет, - сказала Мария Сергеевна. - И ты напрасно, Березин, капризничаешь как маленький. Роль Пимена - очень хорошая, но трудная. Ее, пожалуй, труднее сыграть, чем Самозванца. А мы тебе доверяем ее, потому что ты справишься... Словом, уговорили меня. Самозванцем назначили Костю Коржова. Если бы мне самому не хотелось играть эту роль, я бы тоже признал, что он подходит - всегда так форсит и обманывает, что прямо вылитый Самозванец. Он тут же выдумал, что он и лицом похож: нос курносый, и даже родинка есть, как у Лжедимитрия. Курнос он - это правда, а про родинку выдумал - просто обыкновенная царапина. С "Тарасом Бульбой" чуть вовсе не разладилось. Геньку без споров признали подходящим Бульбой, но Андрия никто не согласился играть. Мария Сергеевна уговаривала, уговаривала и наконец рассердилась: - Да что же это такое? Почему никто не хочет быть Андрием? - Очень нужно! Он же предатель, изменник родины... Немало пришлось помучиться Марии Сергеевне, пока ей удалось уговорить Фимку, что никто его не будет считать предателем и изменником, если он сыграет роль Андрия. Мы переписали роли, выучили их, и начались репетиции. Парты служили нам декорациями, карта земных полушарий- "горизонтом", а лампочка под потолком - то солнцем, то луной, то огарком свечи. Мы так увлекались, что переставали видеть окружающее и самих себя такими, какие мы есть, и всерьез мучились и страдали. И уже не большеглазая Катеринка в коротком платьице была перед нами, а гордая, хитрая интриганка Мнишек; не всегдашний Генька, а гневный казацкий рыцарь и отец Бульба; и не вихлястый Фимка, а раздавленный своим позором Андрий... То есть все это пришло потом, а сначала мы так неистово кричали и так торопливо барабанили свои реплики, будто слова у нас застревали в горле и их нужно было поскорее вытолкнуть, чтобы не подавиться. Другим ребятам было до смерти интересно, и они пытались проникнуть на репетиции, но мы никого не пускали: во-первых, чтобы не мешали; во-вторых, что же интересного, если все будут знать все заранее! Репетировали мы всюду, а не только в классе: на переменах, дома, по дороге в школу и домой. И сколько раз замерзшие под снегом пихты слышали "последнее сказанье" Пимена или гордые, презрительные слова Марины! Мать, услышав мое бормотанье: "...а за грехи, за темные деянья спасителя смиренно умоляют..." - даже напугалась: - Ты что это - молиться начал? Где это ты нахватался? - Это не молитва, мам, а роль. - Какая еще роль? Вот я отцу расскажу! Учат, учат их, а они - как чертополох. Иди вон к бабке Луше да и бормочи о ней... Что тебе в школе-то скажут? Но, узнав, в чем дело, посмеялась над своим испугом. А Костя Коржов - тот так и сыпал на каждом шагу словами из роли Самозванца. Сгребет в охапку дружка своего Сергея Лужина так, что тот закричит не своим голосом, а потом: - "Волшебный, сладкий голос! Ты ль, наконец? Тебя ли вижу я?.." Неверно решив задачу, он хватался за голову и трагически произносил: С таким трудом устроенное счастье Я, может быть, навеки погубил. Что сделал я, безумец?.. Он даже на уроке Савелия Максимовича, не выучив домашнего задания и идя к карте, сказал: Я, кажется, рожден не боязливым... Постояв три минуты и тщетно попытавшись вспомнить урок, он пристыженно улыбнулся, но и тут вместо обыкновенных слов у него вырвались чужие, Самозванца: Но час настал - и ничего не помню... Настал и наш час - подошло пятое ноября, когда в школе должен был быть вечер. Его нарочно назначили на пятое, потому что шестого - торжественное заседание в клубе. После уроков нам уже не успеть сбегать в Тыжу - на шесть часов назначено начало, и мы остаемся в школе. Фимка уходит к Косте Коржову, а нас Мария Сергеевна забирает к себе, чтобы накормить. Но мы почти ничего не едим - разве тут до обеда! Один Пашка деловито умял все, что перед ним поставили, и убежал к Антону. Пашка сегодня главный механик: будет открывать и закрывать занавес, делать выстрелы, устраивать фонтан, и ему некогда рассиживаться. Нам тоже не сидится, и мы уходим в школу, а Катеринка остается: Мария Сергеевна должна подогнать ей костюм - старое шелковое платье Марьи Осиповны превращается сегодня в бальный туалет польской аристократки. В школе веселый галдеж. До начала вечера еще несколько часов, но ребята уже собрались и старательно помогают Антону: носят доски и перетаскивают из классов парты. Четыре ряда их служат основанием для помоста, а остальные расставляются в зале вместо скамеек. Некоторые ребята сразу же уселись на первых партах - заняли места - и уж, конечно, не встанут до самого начала, боясь, что облюбованное место займут другие. Антон и еще двое парней быстро укладывают настил, у потолка от стены к стене натягивают проволоку, прикрепляют блоки; Пашка тянет за веревки, и, позвякивая колечками, занавес закрывает сцену. Но сейчас же край его приподнимают, и там появляется голова, потом еще, еще - и так до самого начала; как их ни прогоняют, ребята подглядывают, что же делается на сцене. Сверху у края сцены Антон укрепляет на шнуре несколько лампочек, пробует фонарь, подвешивает к потолку кулисы - нарисованные на мешковине деревья. Они очень высокие для нашей сцены, и снизу их приходится подвертывать, но это ничего - из зала будет не очень заметно. Потом Антон и Пашка устраивают фонтан - пока еще не настоящий, без камней, а просто так, для пробы. Еще раньше Пашка выпросил у Савелия Максимовича все резиновые трубки, какие есть в шкафу с физическими приборами; у Антона на электростанции тоже нашлись обрезки трубок, служивших изоляцией. Теперь они соединяют все трубки, и получается длинная резиновая кишка. Один конец ее подвязан к дощечке, поставленной посреди сцены, а другой по полу тянется за кулису, где на табуретке стоит ведро с водой. Но вода бить из фонтана не хочет. Пашка отсасывает из резиновой кишки воздух, и вода начинает сочиться тоненькой, вялой струйкой. - Поставь еще табуретку, - говорит Антон. Вода бьет сильнее. - Еще одну! Вот это настоящий фонтан! Струя поднимается метра на полтора, но скоро иссякает. Антон перетягивает трубку на дощечке проволокой - струя становится совсем тоненькой: при такой струе воды хватит на всю сцену. - Хозяйствуй теперь сам, а я пойду гримировать артистов. Справишься? - говорит Пашке Антон. - А то нет! - важно отвечает Пашка. Он уже перепачкался с головы до ног, промок под своим фонтаном, но счастлив и уверен, что без него все непременно провалится. - Может, уже первый звонок давать? - Погоди, успеешь позвонить. Мария Сергеевна и Катеринка пришли, и мы все начинаем одеваться. Угол канцелярии отгорожен простыней - там, шушукаясь и пересмеиваясь, одеваются девочки. Легче всего одеть Васю Маленького: белые порты, рубаха да шапка - вот и весь костюм. Правда, все очень велико на него: штаны приходится подвязать под мышками, а снизу наполовину подвернуть, рубаха ему почти до пят, но это пустяки - перевязать поясом, и все в порядке. С Любушкой тоже нетрудно. Костюма боярыни и царицы у нас нет, и Мария Сергеевна нашла выход: когда Любушка будет боярыней, она наденет цветастый платок Пелагеи Лукьяновны, а когда царицей - белый шелковый, с длинной бахромой, Марии Сергеевны, и сделанный из картона кокошник. А вот с нами труднее. Черные скуфейки для меня и Кости - Григория Отрепьева - Мария Сергеевна сшила, но подрясников достать негде. Их заменяют коричневые халаты санитарок из амбулатории Максима Порфирьевича. Плохо только, что они с карманами и завязываются сзади двумя завязками - надо сшивать. Мария Сергеевна занята одеванием девочек, и Антон пробует сшивать сам, но несколько раз колет себе палец, потом теряет иголку и сконфуженно говорит: - Нет уж, вы как-нибудь сами... Мы с Костей наглухо упаковываем друг друга в халаты и начинаем помогать другим. Геньке к животу подвязывается подушка. Вместо шаровар он натягивает синие галифе отца Коржова. Коржов очень рослый, и галифе у него такие большие, что получаются почти настоящие шаровары. Смушковую шапку дал ему Савелий Максимович, а вот кафтанов нет. В клубе есть один зеленый казацкий кафтан, но он нужен для Самозванца и Андрия. Остается единственный выход - мы отыграем, и наши халаты, если их подшить, сойдут за кафтаны. Для Сергея Лужина особого костюма не надо - он будет сидеть. На него надевают черный пиджак, а горло пышно повязывают белым шарфом, чтобы было как жабо, говорит Мария Сергеевна. Для него Антон принес настоящий черный парик и бакенбарды, а когда загримировал, так, если не смотреть вниз, на ноги, получается самый настоящий Пушкин. - Ну как, артисты, готовы? - спрашивает, входя, Савелий Максимович. - Нет, нет! - в ужасе кричим мы. - Пора начинать, публика волнуется. Зал непрерывно шумит, и все чаще там начинают хлопать и стучать ногами. Что за несознательность! Чего бы я стучал, спрашивается? Надо же подготовиться, на самом-то деле... - Начинайте, Савелий Максимович! Пока доклад да антракт - успеем, - говорит Антон. Савелий Максимович уходит. Слышен звонок. Зал стихает. Антон начинает клеить нам бороды и усы. Специального волоса у нас нет, и в ход идет пакля; только мне, Васе Маленькому и Геньке Антон потом пудрит паклю, а Остапу усы пачкает сажей, чтобы были черными. Лучше всего получаются у Геньки - длинными толстыми колбасками они свисают на целую четверть. У меня борода до самого живота, усы совершенно закрывают рот. Оно как будто так и надо, только пакля лезет в рот, а оставшаяся в ней кострига покалывает и щекочет. Антон прилепил мне и брови - длинные, лохматые. В общем, по-моему, получилось страшилище, вроде лешего, но все говорят, что очень хорошо, настоящий старик, вылитый летописец, как будто они видели хоть одного живого летописца! На носах у нас Антон делает белые полосы, а по бокам мажет красным. Мне еще рисует коричневой краской морщины. У меня хоть немного, а Любушку так изрисовал, что она стала похожа на татуированного индейца. Но как будто так полагается - со сцены это будет выглядеть как настоящие морщины. В зале гремят аплодисменты - доклад окончен. Сейчас нам начинать, а Мария Сергеевна все еще занята с Катеринкой. Сколько можно одеваться? Наконец Антон забирает грим и идет за простыню: пока Мария Сергеевна будет подшивать, он загримирует Марину. Никто из нас не может усидеть на месте, и мы топчемся, кружим по канцелярии, словно листья под ветром, бегаем на сцену и опять возвращаемся в канцелярию. От грима приторно пахнет салом, на лице проступают крупные капли пота, будто мы только что вышли из бани, кострига щекочет лицо, и мне все время хочется чесаться. Но это все ничего, перетерпеть можно, а вот что будет потом?.. Сердце у меня подпрыгивает и начинает стучать, как колотушка. - Готово! Пожалуйте, панна Мнишек, - слышим мы голос Антона за простыней. Катеринка выходит и... Это Катеринка? Лиловое платье, перехваченное поясом, спадает вниз, до самых пят, широким раструбом, шуршит и переливается шелковым блеском. На голове высокая корона из волос, в которых сверкают, как мне кажется, брильянты. Высокий стоячий воротник окружает шею. Бледное лицо надменно и строго, под глазами синие круги. Подобрав хвост шумящего платья, Катеринка гордо шествует по комнате мимо нас, замарашек в санитарных халатах, но не выдерживает и, крутнувшись на одной ножке, поворачивается: - Ну как? - Здорово! - восхищенно выпаливает Костя. - "Тебя ли вижу я?.." А меня пронзает острая зависть: почему же не я, а Костя играет Самозванца? Катеринка мне кажется такой красивой, что внутри у меня что-то холодеет. - Савелий Максимович сказал, чтобы второй звонок давать. Скоро вы там? - сердито и пренебрежительно говорит Пашка, просовывая голову в дверь. В дверь вместе с ним врываются рукоплескания, шум. - Давай, давай! - говорит Мария Сергеевна. - Пошли на сцену! Сергей усаживается за маленький столик, обтянутый темной материей, чтобы не были видны ноги; справа за кулисы становится Любушка-Старуха, с веретеном и куделью; слева - Оля, у которой на голову надет колпак, выкрашенный желтой краской и разрисованный под рыбью голову. А Вася Маленький начинает бросать у задней стенки марлевую зеленую сеть. Антон уже возле волшебного фонаря. Мария Сергеевна - за левой кулисой, с книжкой в руке: она будет суфлировать. - Давай третий! - говорит она Пашке. Пашка зверски, как на пожар, звонит и, закусив губу, тянет веревку. Занавес раздвигается. Освещен маленькой лампочкой в колпаке, которую держит Пашка, только Сергей Лужин - сейчас он еще больше похож на Пушкина. Удобно облокотившись, он спокойно смотрит в зал, выжидает, пока там стихнет, и начинает: Жил старик со своею старухой У самого синего моря... На задней стенке вспыхивает синее-пресинее море (Мария Сергеевна очень хорошо все нарисовала!), а Вася Маленький, который под светом фонаря тоже стал весь синий, начинает забрасывать свою сетку. На третий раз он бросает сеть не к стенке, а за левую кулису и, поймав Олю-Рыбку за голову, пятясь, выводит ее на сцену. - "Отпусти ты, старче, меня в море!.." - тоненьким, пискливым и прерывающимся от волнения голоском говорит Оля. Все идет как по-писаному. Никто не сбивается, не путает. Любушка, избоченившись, так ругает Старика, а Старик так старательно все выделывает, что лучше и нельзя. Правда, Мария Сергеевна сказала Васе, чтобы он сгорбился - старики всегда горбятся, - но сгорбиться Вася не может. Вместо этого он согнулся и ходит так, будто у него нестерпимо болит живот. Головы он не поднимает, не глядит ни в зал, ни на соучастников, а упорно смотрит себе под ноги. Перед Старухой-царицей он должен снять шапку, но, когда снял, в зале засмеялись: парика Васе не надели, и оказалось - борода и усы седые, а под шапкой стриженные под машинку черные волосы. Занавес закрылся, в зале захлопали, засвистели (это не потому, что плохо, а как раз наоборот - значит, понравилось). Любушка, Оля и Сергей вышли кланяться, а Васи нет. Он забился в канцелярию и ни за что не хотел выходить. - Что же ты, Вася? Когда аплодируют, надо выходить. - Зачем? - серьезно спросил он. (Вася еще никогда не был на спектакле и не знает, как все делается.) - Зрители хлопают - благодарят артистов, а артисты кланяются - благодарят зрителей. Вася задумался и промолчал. Небольшой антракт - и наступает наша очередь. С третьим звонком сердце у меня обрывается и стремительно падает вниз. А тут еще под пяткой у меня что-то стреляет, я прыгаю в сторону - снова пальба... Оказывается, под моими ногами выстрелили пробки для пугача. Ружье для Бульбы припасли настоящее, но Савелий Максимович запретил употреблять не только холостые патроны, но даже пистоны, и, когда Бульба будет убивать Андрия, Пашка должен выстрелить за сценой из пугача. Пугач мы взяли у одного второклассника, но пробок у него нашлось всего пять штук: две из них я раздавил, а третья куда-то закатилась и ее никак не найти - осталось всего две. Пашка в отчаянии и ругает меня на чем свет стоит. Мария Сергеевна обрывает спор: пора на сцену! Я сажусь за парту, превращенную в подобие не то аналоя, не то пюпитра, расправляю свернутую в трубку бумагу. - А перо? Где же перо? Генька опрометью бросается в канцелярию, тащит чернильницу и ручку. - Что ты! Ведь нужно гусиное! - восклицает Мария Сергеевна и ужасно расстраивается. - Тогда ведь стальных перьев не было! И как мы могли забыть? После небольшого замешательства Пашка мчится разыскивать Пелагею Лукьяновну - она обметает печку гусиным крылом, мы сколько раз видели сами - и возвращается с трофеем под полой (чтобы в зале не видели). Трофей порядком грязный и ободранный, но все-таки это настоящее гусиное перо. Костя Коржов ложится на лавку, спиной к залу. Я - на своем месте. Возле меня горит огарок свечи. Раздвигается занавес, и темная глубина зала поглощает остатки моего мужества. Трясущейся рукой я старательно окунаю перо в чернильницу, вожу, вожу им по бумаге и не могу произнести ни слова. - "Еще одно..." - слышу я шепот Марии Сергеевны. Нет, ни одного слова мне не вымолвить! - Кто это?- раздается в зале, и я радуюсь, что под лохматой бородой из пакли меня никто не узнает; сейчас закроется занавес, и я убегу со сцены, из школы, из деревни куда глаза глядят, лишь бы кончился этот позор... - "Еще одно..." - повторяет Мария Сергеевна. - Говори же! Я делаю над собой нечеловеческое усилие. Горло мое издает какой-то мышиный писк, и наконец я выдавливаю из себя натужный, сиплый шепот: Еще одно, последнее сказанье... - Громче! - кричат в зале. Но самое страшное позади - первые слова произнесены, - теперь я громче и увереннее продолжаю: ...И летопись окончена моя... - Колька Березин! - раздается радостный возглас в зале. Узнали все-таки! Но деваться некуда... ...Недаром многих лет Свидетелем господь меня поставил И книжному искусству вразумил... И вдруг за спиной я слышу странные звуки: - Хр-р-р... Хр-р-р... Х-х-хр... Это Костя изображает спящего и, чтобы было совсем похоже, начинает храпеть. По залу пробегает смешок - Костя храпит еще усерднее. - Костя, перестань храпеть! - негодуя, шепчет Мария Сергеевна. - Кос... - едва не повторяю я, но немедленно перехожу на свой текст: ...Да ведают потомки православных Земли родной минувшую судьбу... Фух! Наконец окончен монолог, теперь нужно писать. - У-вау!.. - раздается у меня за спиной какое-то не то мычанье, не то мяуканье: Григорий-Костя проснулся, сладко потягивается и зевает. Он начинает говорить, и я решаюсь взглянуть в зал. В черной глубине смутно желтеют лица... Нет, лучше больше не смотреть - от этого становится еще страшнее и язык совсем прилипает к гортани. А Косте хоть бы что! Он держится свободно, даже слишком свободно, и говорит, попеременно поднимая кверху то одну, то другую руку. Мало-помалу оправляюсь и я и хотя руками не машу (они у меня дрожат по-прежнему), но говорю смелее. Сцена идет прекрасно до самого конца, до моей последней фразы. - "Подай костыль, Григорий!" - говорю я и холодею от ужаса: костыль остался в канцелярии! Костя вскакивает и начинает тыкаться из угла в угол. Но нельзя найти то, чего нет! Костя ищет и ищет, а я стою и стою, не зная, что делать. - Иди, иди же! - шепчет Мария Сергеевна, но я не могу тронуться с места: как же без костыля? - Так нет здесь костыля! - измучившись в бесплодных поисках, говорит Костя. Больше стоять невозможно. - Тогда не надо, - дрожащим голосом произношу я и поспешно, забыв о возрасте Пимена, выхожу, почти выбегаю за кулисы. Провал! Сам провалился и все-все провалил!.. Куда мне деваться от этого позора? Я не замечаю, что Костя договорил свою реплику, занавес закрылся и открылся снова. Из зала несется грохот аплодисментов. - Иди! Иди! - слышу я со всех сторон, и меня выталкивают на сцену. Зал гремит, Костя храбро кланяется, а я стою как истукан. Вдруг к аплодисментам примешивается хохот, а рукоплескания становятся еще сильнее. Конечно, смеются надо мной!.. Я поворачиваюсь, чтобы убежать, и вижу Васю Маленького: он решил поправить свою ошибку и вышел на аплодисменты теперь. Один ус у него отклеился, он придерживает его рукой, кланяется, сгибаясь пополам, а зал хохочет и рукоплещет... - Молодцы! Хорошо играли, - говорит Савелий Максимович, заглянувший на минутку в канцелярию. - Нет, правда? - недоверчиво переспрашиваю я. - А как же... костыль? - Ну, костыль - пустяки! Важно, что в целом верно все, с чувством... Все наперебой обсуждают сыгранную только что сцену и находят, что было очень хорошо, а у меня голос и руки дрожали, как у настоящего старика... Понемногу оцепенение испуга проходит, сердце как будто бы поднимается и становится на свое место, и я начинаю думать, что, может, и в самом деле все прошло хорошо, а что руки у меня дрожали просто от страха - никто ведь не знает... Костю поспешно наряжают в зеленый кафтан с нашитыми на нем желтыми жгутами. Шапочки подходящей нет, и Мария Сергеевна надевает ему свой белый плюшевый берет. К берету брошкой прикреплен торчащий вверх пучок белых куриных перьев. Я бегу на сцену посмотреть, как готовят декорацию. Там священнодействует Пашка. Он думает, что его фонтан - самое главное, ради него и спектакль ставится, и хотел было установить его у самого занавеса, но Антон указывает место возле стены, иначе фонтан будет мешать действующим лицам. Пашка пробует спорить, но потом все же перетаскивает его к стене. Сделан фонтан очень просто: к табурету приставлена дощечка с резиновой кишкой, а спереди Пашка обкладывает табуретку камнями. Получается так, что струя воды бьет прямо из груды камней. Чем не фонтан? - Э, нет, не годится! - говорит Антон. - Так у нас все артисты поплывут. Надо что-нибудь подставить. Пашка бросается разыскивать Пелагею Лукьяновну и возвращается с тазом. - Тазик-то малированный, ты его не побей! - идя следом, говорит Пелагея Лукьяновна, но, увидев, для чего понадобился таз, успокаивается и уходит в зал. Струя звонко гремит о таз, но, когда вода накапливается на дне таза, она начинает журчать, как ручеек. Пашка до поры затыкает фонтан пробкой. Я слышу за плечом прерывистое дыхание. Рядом стоит Катеринка. Глаза ее широко открыты, ладошки прижаты к груди. - Ой, боюсь! - шепчет она и зажмуривается что есть силы. - Ничего, все будет хорошо, вот увидишь! Ты сегодня такая... Но Катеринка не дает мне окончить: - Тебе хорошо, ты уже сыграл... А я боюсь... Ой, мамочка, боюсь!.. - Костя, на сцену! Начинаем, - торопит Мария Сергеевна. Костя Коржов поднимается на подмостки, Антон включает фонарь с желто-зеленым стеклом, и сцена озаряется призрачным, почти по-настоящему лунным светом. Пашка выдергивает пробку из фонтана и бежит к занавесу. Зал тихонько охает: в зеленоватом свете струя горит и играет, как живое серебро. Костя бойко выходит на сцену. - "Вот и фонтан, - говорит он, для верности показывая на него рукой. - Она сюда придет..." Он пытается засунуть руки в карманы, но их в кафтане нет, а задирать полы, чтобы добраться до брючных, нельзя. Некоторое время руки ему страшно мешают, он не знает, что с ними делать, потом принимается махать ими в разные стороны и опять чувствует себя уверенно и свободно. - "Царевич!" - слышится голос Катеринки. - "Она!.. - Костя передергивается, как от удара молнии - так он изображает волнение, - и страшным шепотом: - Вся кровь во мне остановилась..." В зеленоватом лунном свете лицо Катеринки становится еще бледнее, глаза - еще больше и чернее. На лице ее столько высокомерия, гордой надменности и самоуверенности, что ни за что не поверишь, что она вот сию минуту жмурилась и дрожала от страха. И какая же она красивая сейчас! Эх, если бы мне быть Самозванцем!.. А Костя, разве он играет? Он просто кричит. - "Марина! - говорит он и так стукает себя в грудь, что у него получается "Маринах". - Зри во мне..." И какие же у Кости слова! Сам так ни за что не придумаешь и не скажешь. Их же с чувством надо произносить, страстно, как объясняла Мария Сергеевна. Но Костя плохо понимает, что значит "страстно", ему кажется, что "страстно" и "страшно" - одно и то же, и он старается, чтобы было пострашнее: таращит глаза, хрипит, будто его душат, и мечется по сцене. Прекрасная, гордая Марина покоряет меня все больше, но симпатии зала на стороне Самозванца. - "Довольно стыдно мне... - восклицает он и дергает Марину за руку, точь-в-точь как Васька тогда, у поленницы, так что голова у Марины мотнулась из стороны в сторону, - пред гордою полячкой унижаться..." - Давай, Костя! - кричит кто-то в зале. - Стукни ее, чтоб не задавалась... Сцена благополучно доходит до конца - ни одной ошибки и заминки. Молодцы! Куда нам... Зал долго, оглушительно хлопает. Костя, все так же махая руками, раскланивается, а Катеринка не может наклонить голову - жесткий воротник упирается ей в самый подбородок. Так вот почему она так надменно держалась!.. Занавес закрывается, Катеринка бежит в канцелярию и в изнеможении падает на стул. Несколько секунд она сидит зажмурившись, потом открывает глаза и счастливо улыбается - все ведь было так хорошо!.. И я не знаю, когда она лучше: сейчас - веселая, смеющаяся, или там, на сцене, - гордая и неприступная... - Знаешь, Катеринка... - улучив момент, когда рядом никого нет, снова начинаю я. - Ты сегодня такая... - Какая? - рассеянно спрашивает она и, не дослушав, кричит Коржову: - Костя! Разве можно так дергать? Я думала, у меня голова отвалится и рука вывихнется... Они начинают заново переживать только что пережитые волнения, а я отхожу в сторону - тут мне делать нечего, вовсе ей не интересно знать, какой она мне кажется. Ну и пусть!.. Но на душе у меня смутно и печально... - Теперь ты управишься сам, - говорит Пашке Антон. - А я пойду в зал, погляжу, как это все выглядит оттуда. Пашка прямо вздувается от гордости и начинает на всех покрикивать. Раньше бы я посмеялся над этим, а теперь мне даже не хочется улыбаться. Сцена Тараса Бульбы с сыновьями и матерью проходит безукоризненно. Генька просто великолепен: он так величаво поглаживает то усы свои, то подушку на животе - ни дать ни взять полковник! И Ксеня Волкова - она играет роль матери - плачет и причитает по-взаправдашнему, и даже Фкмка держится хорошо - не вихляется, как всегда. Но вот подходит последняя сцена, и тут разражается катастрофа... Бульба настиг своего преступного сына, изменника Андрия. - "Ну, что ж теперь мы будем делать? - грозно спрашивает Тарас, глядя в очи Андрия. Тот не может выдержать взгляда отца и опускает голову. - Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?" Андрий молчит и дрожит. - "Так продать? Продать веру? Продать своих? Стой же!.." В зале мертвая тишина. - "Стой и не шевелись! - страшным голосом говорит Генька. - Я тебя породил, я тебя и убью!.." Он делает шаг назад, снимает ружье, медленно прижимает приклад к плечу и целится... Он целится и целится, а выстрела нет. За кулисами слышится громкий сердитый шепот, какая-то возня, но выстрела нет. По залу пробегает смешок. Генька опускает ружье, растерянно оглядывается на кулисы и начинает снова: - Да, Андрий! Не помогли тебе твои ляхи? Я тебя породил, я тебя и убью! Снова поднимает ружье, снова бесконечно долго целится, но выстрела все нет и нет. Зрители уже смеются вовсю. Генька, отчаявшись, щелкает курком и сердито шипит Фимке: - Падай! Фимка стреляет глазами за кулисы, ловит сигнал Марии Сергеевны, делает отчаянное лицо, закатывает глаза и грохается на пол. Падает он так старательно, что слышно, как стукается его голова о доски. Генька опускает ружье и скорбно смотрит на замершего Андрия-Фимку. Но тот, видимо, вспоминает, как Мария Сергеевна говорила, что нужно, падая, схватиться рукой за сердце, и он, лежа на полу, вдруг хватается за левый бок. - Не шевелись! - шепчет Мария Сергеевна. - Не шевелись! - грозно рычит совсем растерявшийся Генька. В это время за кулисами раздается долгожданный выстрел. Зал взрывается хохотом. Нас за кулисами тоже сгибает в три погибели от смеха. Пашка туго засадил пробку в пугач, а она оказалась подмоченной, что ли, и не выстрелила. Пока он, багровый от стыда и натуги, выковыривал ее гвоздем, было уже поздно... Зал неудержимо грохочет. Генька смеется, отвернув лицо в сторону, но подвязанная к животу подушка выдает его. Неподвижно лежащего Фимку начинает корчить, наконец он не выдерживает, поворачивается на бок, спиной к зрителям, и всему залу видно, как эту спину трясет от хохота. - Занавес! - почти кричит Мария Сергеевна. Вконец расстроенный, Пашка изо всей силы дергает веревку - она соскакивает с блока, и занавес не трогается с места. Приходится мне и Косте с разных сторон тащить полотнища занавеса вручную. Генька безутешен, но зал гремит от аплодисментов, и участникам приходится выходить. Под конец все начинают кричать: "Марию Сергеевну!" - неистово хлопать, и она тоже выходит и кланяется, весело улыбаясь. После спектакля Антон забирает нас к себе ночевать, а Катеринка уходит к Марии Сергеевне. Антон уговаривает Геньку и Пашку, что все прошло очень хорошо и нечего расстраиваться. Генька понемногу отходит, но Пашка так и остается надутым. На следующий день только и разговоров, что о спектакле. Ребята в восторге от наших талантов. Особенно всем понравились Костя-Самозванец и Генька-Бульба. И это правильно: у них получилось все-таки лучше, чем у других, хотя, конечно, по-моему, до Катеринки им далеко. Восьмого ноября мы еще раз играем свой спектакль, на него приезжают и тыжевцы: Марья Осиповна, Иван Потапович и мой отец. Много взрослых и из Колтубов. На этот раз все идет гладко, без заминки, даже пугач у Пашки стреляет вовремя, и ему не приходится сгорать от стыда. Я уже больше не пытаюсь сказать Катернике, какая она; сама Катеринка не вспоминает о том разговоре. Потом начинаются занятия, и испытанное тогда волнение больше не возвращается. Но каждый раз, когда я вспоминаю об этом, на душе у меня опять становится как-то смутно, и я жалею, что так ничего тогда и не сказал... КУЛПМКА Без конца шли осенние дожди, потом начало сильно подмораживать, но снега долго не было. И вдруг сразу, в одну ночь, пушистая пелена укутала землю и тайгу. Захар Васильевич затосковал: настала самая пора для промысла, а он мучился со своим ревматизмом и дальше околицы не мог выйти. Он зачастил к Катеринке. У Катеринки была черноглазая, гибкая, как пружина, Найда. Захар Васильевич подарил ей пару живых белок. А потом Катеринка подобрала галку с вывихнутым крылом, назвала Кузьмой и теперь выхаживала. Она еще хотела взять на воспитание ягненка, но этого Марья Осиповна уже не позволила. И так, когда вся эта живность надоедала Марье Осиповне, она не раз кричала в сердцах: - И что это такое? Прямо не хата, а зверинец! - и грозилась всех повыкидать. Посмотреть на Катеринкин "зверинец" и приходил Захар Васильевич. Мы тоже часто собирались у нее. Санька и Анька, как она звала белок, так забавно ссорились из-за корки хлеба, а потом, помирившись, взапуски, стремглав носились по всей избе, Найда была так красива, а Кузьма так уморителен, что с ними никак нельзя было соскучиться. Особенно забавен был Кузьма. Он держался солидно и важно, неторопливо поворачивая во все стороны клювастую голову. А когда Катеринка садилась готовить уроки, он обязательно умащивался на стопку учебников и, нахохлившись, подремывал. Если Санька и Анька поднимали очень уж отчаянную возню, он приподнимал голову, как бы неодобрительно крякал и опять засыпал. Только он был ворюга, и, как Катеринка его ни стыдила, стоило оставить на столе новое, блестящее перо, как оно немедленно исчезало и найти его уже было невозможно. Кузьма никак не мог привыкнуть к свету, и каждый раз, когда вспыхивала электрическая лампочка, он встревоженно вскидывался, растопыривал крылья и как-то сипел, косясь на сверкающий стеклянный шарик. Потом однажды, когда крыло у него поджило, он днем попробовал долбануть лампочку клювом, но тут же испугался, отлетел на подоконник и долго топтался там, сердито растопыривая крылья и беззвучно открывая клюв. Захар Васильевич, присев возле печки, покуривал свою трубочку, следил за беготней Саньки и Аньки, о чем-то думал и вздыхал. Покончив с уроками, мы подсаживались к нему. Кузьма перебирался в загнеть, и мы расспрашивали Захара Васильевича о промысле, про всякие случаи в тайге. Тут-то, в один из зимних вечеров, и зародилась у нас мысль тоже заняться промыслом. Конечно, мы не могли уйти на настоящий промысел: нас бы не пустили, да и не было у нас ни винтовок, ни припасу, а без этого много зверя не набьешь. Но Генька сказал, что это неважно - мы ведь будем добывать не на продажу, а для коллекции: набьем разных зверьков, сделаем чучела и опять отдадим в школу, как минералы. И вовсе не обязательно с ружьем: Захар Васильевич научит нас делать ловушки; они ведь тоже добычливы, если ставить умеючи. Захар Васильевич обрадовался не меньше нас и начал рассказывать, какие есть ловушки, как их делать и где ставить. Соболя у нас перевелись, самоловы на кабаргу и косулю надо ставить далеко от деревни, и мы решили, наметив два небольших путика - по километру каждый, - расставить на них плашки и кулемки. Захар Васильевич взял почти метровое полено, расколол его на две неравные половины. В тонкой дощечке он сделал вырез; на него уперлась другая тоненькая дощечка, а чтобы она не соскальзывала, закрепил их края лучинкой с вырезом. На лучинку, уходящую под приподнятую плаху, насаживалась приманка. Стоило тронуть приманку, как обе дощечки выскакивали из выреза лучинки и опиравшаяся на них верхняя большая плаха падала. Кулемка была еще проще. Носком валенка Захар Васильевич сделал в сугробе углубление. Перед входом в него забил четыре колышка, между ними уложил порог - палку сантиметра в три толщиной, сверху между кольями установил вторую, подлинней - боек, а чтобы она была тяжелее, привязал сверху еще одну палку. Боек удерживался сторожком - палочкой, упирающейся в зарубку на другой наклонной палочке, на острый конец которой насаживалась приманка. Когда ее трогали, сторожок соскальзывал с зарубки и боек, направляемый колышками, падал на порог. Кулемка нам понравилась больше, потому что плашки делать в лесу трудно, а тащить с собой - тяжело; кулемку же ничего не стоило сделать в любом месте - был бы топор. Но мы все-таки сделали две плашки - я и Генька, а Пашка сказал, что будет делать черкан - ловушку, в которой зверя придавливает боек, привязанный к тетиве лука. Мы так и не дождались, пока он сделает свой черкан, и ушли вдвоем. Катеринку мать не пустила, сказав, что нечего зимой ходить по тайге - еще застудится. Первый путик мы проложили за гривой, к северу от деревни. Потом свернули на запад и, пройдя с километр, проложили второй - возвратный. Плашки мы установили на поворотах, а на каждом отрезке устроили по четыре кулемки, решив потом добавить, если окажется мало. Приманкой служили сушеные грибы, так как прежде всего мы хотели заполучить белок. Через два дня мы обошли свои ловушки: они были пусты. Половину из них завалило снегом, рухнувшим с ветвей, а остальные стояли как ни в чем не бывало, только ни добычи, ни приманок не было. Генька предположил, что их кто-нибудь обчистил до нас. Мы снова зарядили ловушки и, вернувшись, рассказали Захару Васильевичу о неудаче. - Да вы, может, сторожки туго поставили? Белка объест приманку, а сторожок и не стронет. Вы бы попробовали, не туго ли... Так и оказалось. Мы подогнали сторожки, чтобы они срабатывали от первого прикосновения. У второй плашки Геньке досталось. Пробуя сторожок, он тронул его не прутиком, а рукой, и тяжелая плаха стукнула его по пальцам так, что Генька закряхтел от боли, а потом обрадовался. - Вот видишь, - сказал он, - плашка действует как надо. Не в сторожке дело, тут кто-то шастает... Ну, я его поймаю! Мы свернули на второй путик, к оставшимся кулемкам, как вдруг Генька остановился, пригнулся за кусты, и я невольно сделал то же. Впереди послышались скрип снега, шорох раздвигаемых кустов, и из-за деревьев показался невысокий человек. Он шел не таясь и, должно быть, торопился. Мы увидели только его спину и шапку, обсыпанную снегом. Генька кивнул, и мы двинулись следом. Маленький человечек направился к деревне, но не по нашему путику, а пересекая его. Поднявшись на гриву, он остановился, нагнулся и что-то стал делать, но увидеть, что именно, нам помешали кусты. Потом он выпрямился и стал спускаться по гриве, наискосок к Колтубовской дороге. При этом он все время как-то странно махал позади себя вытянутой рукой. Мы переждали, пока он скроется из виду, и подбежали к тому месту. Возле колоды стояла маленькая, кое-как сделанная, полузасыпанная снегом кулемка. Под бойком лежала уже замерзшая белка. Следов человека не было - вместо них тянулась широкая полоса взрыхленного снега. - Видишь! - сказал Генька. - Это он веткой следы за собой замел... Ну и ворюга! - Так он же не взял! Вон белка-то лежит, - возразил я. Но Генька уже утвердился в своей мысли, и его нельзя было сбить. - Ну и что? А может, здесь не белка была, а горностай или колонок?.. Это меняло дело. Конечно, тогда это хитрющий вор, если он, чтобы не возбудить подозрений, оставлял малоценную добычу, а себе забирал подороже... Мы тоже замели за собой следы и стороной сбежали с гривы. И тут сразу все стало ясно: маленькая фигурка спустилась на Колтубовскую дорогу, свернула к деревне и исчезла в избе Щербатых. Мы никому не сказали о своем открытии, но решили выследить Ваську, захватить на месте преступления и раз навсегда отбить у него охоту к легкой добыче. Зря, выходит, пожалел я его тогда на собрании и не рассказал о браконьерстве! Может, он и не стал бы теперь шарить по чужим ловушкам. Катеринка, давясь от смеха, рассказала, что Пашка построил свой черкан и решил его попробовать в деревне - у конюшни видали следы хорька. Он насторожил черкан, но попал в него не хорек, а их же кот. Полузадушенного, обезумевшего от страха кота вытащил Пашкин отец, а черкан изломал. Сам Пашка сидел дома и от стыда никуда не показывался. Но нам было не до Пашки. Мы старались не выпускать из виду Ваську и, как только возвращались из школы, сейчас же устанавливали наблюдение за его избой. Он никуда не отлучался. И только в воскресенье Генька увидел, как он взял лыжи, вышел на Колтубовскую дорогу и исчез в лесу. Я предложил бежать следом, но Генька сказал, что так он может заметить нас; лучше притаиться возле той кулемки: он обязательно придет к ней опять. Мы поднялись на гриву с другой стороны. Кулемка была пуста. К ней мы не подходили, а посмотрели издали и спрятались за кустами, чтобы нас не было заметно, а мы все видели. Генька даже тряхнул над нами ветки, чтобы под опавшим снегом нас совсем нельзя было заметить. Ждать пришлось долго, мы порядком замерзли. Я подумал, что зря мы уселись сторожить пустую кулемку, но только успел сказать это, как послышались шаги... Васька, как и тогда, подошел к кулемке, нагнулся над ней, и боек глухо стукнул. Он только начал опять заметать следы, как мы выскочили из-за кустов и бросились на него. Васька от неожиданности оступился с лыжи, провалился в снег, и мы насели на него сверху. - Вы чего - очумели? - закричал он, узнав нас. - А вот сейчас узнаешь чего! - злорадно сказал Генька, набирая снегу. - Узнаешь, как по чужим кулемкам шарить... Браконьер! - Я у тебя шарил? - вырываясь, закричал Васька. - Пусти лучше! - Не пущу! И у нас шарил, и тут шаришь... Я тебя отучу! Васька вывернулся. Мы упали в снег, снова навалились на него, а он такой верткий, что никак его не удержать, и, хотя нас было двое, мы то и дело оказывались в снегу. Шапки были затоптаны, снег набился и в рукава и за воротник, мы забыли о кулемках и добыче - просто нужно было раз навсегда проучить этого Ваську... И вдруг в самый разгар свалки, когда мы опять сцепились все трое, рядом послышался обиженный и удивленный ребячий голосок: - Ребя! Чего вы тут балуете? Всех белок распугаете... Мы разом поднялись. Перед нами стоял утонувший в снегу и тщетно старавшийся наморщить брови Вася Маленький. - А ты чего тут ходишь? - спросил Генька. - Я-то за делом, - солидно сказал Вася. - А вот вы чего тут толчетесь? Другого места вам нет?.. - И он направился к кулемке. - Это что, твоя? - Ну да, а то чья же! - Ты что же это, - снова разъярившись, повернулся к Ваське Генька, - у маленького крадешь? - Ты меня поймал? - с угрюмым вызовом отозвался тот. - А чего он украл? - спросил Вася Маленький. - Он не украл: белка-то вон она! - И, подняв боек, он вытащил за хвост дымчатую беличью тушку. Мы открыли рты. Когда же она успела попасться? Ведь не полезла же белка в кулемку во время нашей драки, а перед тем кулемка была пуста, это мы видели оба. Неясная догадка бросила меня в краску. Должно быть, то же самое подумал и Генька, потому что он тоже начал краснеть. - Так, значит, ты... - растерянно начал я. - Ничего не значит... Не ваше дело, понятно? - сказал Васька. - И не суйтесь, а то пожалеете... Попробуйте только раззвонить!.. Пошли, Вася! Мы не "звонили", потому что нам было стыдно. Я рассказал только Катеринке, и она, всплеснув руками, сказала: - Какие же вы, мальчишки, дураки! Что же тут удивительного, если Васька ему помогает? Тот ведь маленький и не умеет, вот он потихоньку и подкладывает ему белок, а то небось в его кулемку ни одна не попадалась... Вася мне сам говорил, что набьет себе белок на шапку, а то старая совсем прохудилась... И очень хорошо, если Васька так сделал! Это нам стыдно, что мы не догадались... Сначала мне показалось глупым, что Васька вот так, по штучке, подкладывал белок в Васину кулемку - этак он только к весне насбирает на шапку, и лучше уж было наловить и сразу отдать все. Потом я понял, что это совсем не то: хотя Вася обрадовался бы подарку, но добытая своими руками шапка была бы для него куда дороже. Чем больше я думал, тем сильнее возрастали у меня уважение к Ваське и стыд за наш промах. Больше всего нам было стыдно оттого, что не мы, а Васька Щербатый догадался помочь Васе Маленькому. Всем нравился этот белоголовый крепыш в больших, не по росту, валенках, полушубке и постоянно съезжавшей ему на глаза облезлой телячьей шапке. Держался он солидно, наморщив не желающие хмуриться брови, рассуждал о хозяйственных делах, никогда не жаловался и не хныкал. Не жаловалась и его худая, болезненная тетка, ставшая Васе второй матерью, когда мать его померла, а отец погиб на фронте. Она забрала Васю к себе, и все сказали, что это хорошо и правильно. Тетка работала, как все, но жилось им трудно: она часто хворала, а другого работника в семье не было. Мы были заняты или своими делами, или делами общими и, как нам казалось, очень важными, и между ними терялся, исчезал из поля зрения Вася Маленький. Да только ли он? Вон Любушка ходит в рваной шубенке, Фимка никак не может напастись дров, потому что печка у них старая, жрет дрова, словно ненасытная, и все равно у них всегда холодно... Чем больше мы об этом думали, тем больше нам становилось стыдно. Генька сразу же загорелся и предложил сделать в два раза больше плашек и кулемок, и не для коллекции, а все шкурки отдать Васе Маленькому и Любушке. В наши кулемки теперь белки начали попадаться: распяленные Захаром Васильевичем, на правилках сохли семнадцать шкурок... Против этого никто не возражал, но шкурок было мало, и мы, по обыкновению, пошли за советом к Даше Куломзиной. - Хорошо, ребята, - сказала она. - Действуйте и дальше по-своему. А Федор Елизарович уже говорил об этом... Потом мы узнали, что еще раньше было заседание правления, дядя Федя и Даша поставили вопрос о помощи сиротам, пострадавшим от войны, и тем, кто хорошо работает, но в чем-нибудь нуждается и сам с этой нуждой справиться не может. По предложению дяди Феди, правление решило выделить для Любушкиной матери овчины за счет колхоза, переложить в Фимкиной избе печь, а тетке Васи Маленького дать ссуду. Даша рассказала Дяде Феде о наших планах, и, когда мы прибежали к нему за проволокой для правилок, он сказал, что мы молодцы и что глаза у нас глядят в правильную сторону, так и надо! Фимка каким-то образом узнал все и перестал кривляться при встречах. Однажды вечером он сам подошел ко мне: - Это вы насчет печки наговорили? Я знаю. - Ну и что? - Ничего. Не задавайтесь! Я и сам бы мог. - А мы и не задаемся. Думай как хочешь. Он помолчал, глядя в землю, а потом сказал: - Я не думаю... Знаешь, я больше не буду вас "рябчиками" дразнить... А через два дня, когда мы все сидели у Катеринки и смеялись над Кузьмой, который попробовал было утащить начищенную столовую ложку, но, заметив, что за ним следят, выпустил ее из клюва и теперь притворялся, что никакой ложки не видел, а интересует его только сучок на подоконнике, - пришел Фимка и с порога протянул шкурку ласки: - Нате. Вы коллекцию собираете, я знаю. Словом, Фимка перешел в наш лагерь, а вслед за ним и Сенька. Фимку особенно тянуло к приемнику, и он постоянно теперь водился с Пашкой, который был главным радиотехником в избе-читальне. Вот только Васька Щербатый не простил нам "браконьера", а новая обида окончательно отрезала пути к примирению. Генька попытался поговорить с ним в открытую, но из этого ничего не вышло. Васька хмуро выслушал его, ничего не сказал и ушел. У Васи Маленького скоро появилась новая беличья шапка, и, хотя шкурки были плохо выделаны и при каждом прикосновении шапка трещала, будто сделанная из жести, он был горд и счастлив. Промысел наш оказался не очень удачлив, но мы все-таки добыли тридцать семь белок, пять горностаев и двух хорьков. Из лучших шкурок мы сделали чучела и отнесли их в школу, а остальные отдали Марье Осиповне, и она беличьими шкурками обшила подол и рукава Катеринкиного пальто и Любушкиной шубейки, а горностаевые шкурки пришила на их шапки. Шапки получились красивые. БУРАН Весь декабрь дули пронизывающие, злые ветры. То и дело срывались обильные снегопады, зыбкая белая пелена взвихренного снега застилала небо и тайгу. Дорога в Колтубы исчезла под высоченными сугробами, и каждый раз, идя в школу, мы протаптывали новую тропку в обход снежных валов. Даже на зеркальном льду пруда нарастали заструги, и, как мы ни сметали их, они появлялись снова. Один из последних дней декабря выдался на редкость ясный. Солнце так припекало, что к полудню даже началась капель, а сугробы на солнцепеке остекленели - на них появился тонкий, звонко потрескивающий наст. Пашка торопился домой и ушел вместе с другими ребятами, а мы втроем побежали на каток. Антон выполнил свое обещание - на льду пруда комсомольцы расчистили каток, и мы частенько после уроков отправлялись туда на часок-другой. На этот раз катались мы долго и спохватились, когда все небо затянули облака, поднялся ветер и теневые стороны застругов задымились. За Колтубами ветер стал еще сильнее, пошел снег. - Может, вернемся, переждем в школе? - встревоженно сказала Катеринка. - Чего там! Не заблудимся, - отозвался Генька. Конечно, заблудиться мы не могли: линия электропередачи почти все время шла вдоль дороги, и если занесло дорогу, то столбы-то, во всяком случае, не занесет. Ветер яростно взвывал у стонущих под его напором проводов. Иногда он налетал такими порывами, что мы приседали к самой земле, чтобы не упасть. Если бы еще он дул в спину, а то ведь, как нарочно, прямо в лицо! Сухой, колючий снег хлестал по лицу, врывался в рукава, пробирался под овчину. Особенно доставалось Катеринке: у нее был даже не полушубок, а просто пальто на вате. Сначала мы шли гуськом: я и Генька по очереди шли впереди, а Катеринка между нами, но потом она сказала, что так мы еще потеряем друг друга и лучше взяться за руки. Пригнувшись к самой земле, зажмурившись от слепящего снега и ветра, мы шли, ничего не видя и только прислушиваясь к стонущим где-то вверху проводам. Давно исчезла проложенная нами утром тропинка, ничего нельзя было различить в беснующейся молочной мгле, и, уже не разбирая пути, мы шли напрямик, через сугробы. Скорее даже не шли, а карабкались, поминутно проваливаясь через тонкий наст в рыхлый, сыпучий снег; с трудом выбирались из него - и сейчас же снова тонули в сугробе. Ко всему еще сразу стемнело. Никто не знал, прошли ли мы половину, треть или даже четверть дороги, и узнать это было невозможно, потому что ничего нельзя было разглядеть в колючей, воющей тьме. Ветер и усталость все чаще заставляли нас останавливаться, поворачиваться спиной к ветру и отдыхать. Но как только мы переставали двигаться, сразу же становилось нестерпимо холодно и нас начинала бить лихорадочная дрожь. Катеринка уставала первая. И не только потому, что она была слабее, а потому, что на ней были огромные, со взрослого, подшитые пимы, купленные еще в Барнауле. В них нелегко ходить и по хорошей дороге, а месить снежную кашу и вовсе тяжело. И Катерника не выдержала. Она села на снег, закрыла лицо руками и сказала, что сил у нее нет и дальше она не пойдет: все равно где замерзать - здесь или там. Мы начали ее уговаривать и стыдить, но она не шевелилась. - Эх, ты! - рассердился я. - А как же они шли - большевики, с дядей Захаром? Катеринка с трудом поднялась, мы взяли ее под руки и повели, но скоро сами обессилели и решили как следует отдохнуть. Катеринка уже ничего не говорила, ее всю трясло, и, приложив руку к ее щеке, я почувствовал, что по ней текут слезы. Я подумал, что, чего доброго, мы и в самом деле замерзнем. Подумал я об этом как-то вяло, без испуга, словно в голову пришла совсем пустяковая мысль и ничего страшного в ней нет. Вот это безразличие меня и напугало: по рассказам я знал, что именно так люди и начинают замерзать, когда им становится все равно - жить или не жить, лишь бы не трогаться с места. Я вскочил, мы подняли Катеринку и опять повели. Шагов через двадцать я вдруг наткнулся на что-то, уперся в него рукой и в ужасе закричал: оно шевелилось! Шатун! Кто еще мог быть здесь в такую пору? Но "шатун" не поднялся на дыбы и не заревел, а человечьим голосом глухо спросил: - Кто тут? - Да ты-то кто?- обрадованно закричали мы. - Ну, я, - ответил человек приподнимаясь. - Васька? Ты чего тут? - Я бы давно дошел, да озяб и с ним измаялся... - сказал Васька. У него под полой съежился Вася Маленький. - Так что, все ребята здесь? - встревоженно спросил Геннадий. - Не... Они, должно, дошли давно, до бурана. А мы после вышли. Он идти совсем не может, в снегу тонет, я его на закорках несу. Хоть это и был Васька, мы обрадовались - нас было теперь больше и потому не так страшно... Вася Маленький так озяб, что ничего не мог сказать, да и Катеринка была не лучше - она даже никак не отозвалась на то, что вдруг перед нами оказались Щербатый и Вася. Она только пробормотала, стуча зубами: - Хоть бы на минуточку куда спрятаться!.. - Некуда. Идти надо, - сказал Васька. - Да хоть бы знать, сколько идти, - сказал я, - а то бредем, как слепые... - Мы как раз на половине. - А ты откуда знаешь? - спросил Геннадий. - Знаю. Я столбы считал. Сейчас анкерная опора будет - как раз на половине. Васька подхватил Васю Маленького на закорки и, согнувшись, пошел вперед. Через несколько минут мы поравнялись с опорой. Катеринка совсем обессилела, и мы ее уже почти несли. - Стойте, ребята! - вдруг закричал Генька. - Стойте! Тут же наша пещера!.. В ней и переждем, пока ветер спадет. Там действительно можно было укрыться от ветра и снега, потому что пещера находилась на подветренной стороне. Васька не знал о ней и не поверил. - Все выдумываешь! - сказал он. - Идти надо... - Ну, иди, коли замерзнуть охота. И мальца заморозишь... Вася Маленький совсем перестал шевелиться и не подавал голоса, и это, должно быть, заставило Ваську согласиться. - А найдем мы ее сейчас? - с сомнением спросил я. - Найдем! От этой опоры как раз влево, - уверенно ответил Генька. Нам сразу стало легче, потому что ветер дул теперь не в лицо, а в правый бок, и, хоть отвернувшись, можно было дышать, да и снегу здесь было меньше, чем на просеке. За скалами стало еще тише: сюда залетали лишь самые сильные порывы ветра... Генька приостановился было, оглядываясь, потом полез наверх через сугроб и исчез. - Давай сюда, ребята! - услышали мы его голос. - Нашел... По сугробу мы съехали прямо в пещеру. В ней было совершенно темно, и только у входа бледно отсвечивал снежный сугроб. Щербатый принялся тормошить Васю Маленького, и тот наконец вяло отозвался: - Не трожь... Озяб я... Озябли мы все, и чем дальше, тем становилось хуже. Пещера укрывала от снега и ветра, но ни согреть, ни укрыть от холода не могла. Катеринка сжалась в комок и еле слышно стонала. - Ты чего? - Ног не чую... - стуча зубами, ответила она, как заика. И только тут я подумал, что ее бахилы, наверно, доверху набиты снегом. - Скидай пимы! - сказал я. Она не пошевелилась. Не дождавшись ответа, я нащупал ее пим и стянул с ноги. Так и есть! По всему пиму изнутри шел толстый слой спрессованного и подтаявшего снега, чулок был пропитан ледяной водой. Я стащил и чулок, но Катеринка, должно быть, не почувствовала. Набрав на варежку снега, я принялся тереть ее ногу так, что скоро мне самому стало жарко. - Ой, не надо! Больно... - сказала наконец Катеринка. Она начала меня отталкивать, но я растер ногу еще сухой варежкой, потом стащил с себя пим, шерстяной носок и обул ее. Катеринка уже не сопротивлялась, ничего не говорила, а только негромко всхлипывала. Пока я растирал и обувал ей вторую ногу, портянки у меня размотались, и ноги начали стынуть. Наскоро выколотив снег из Катеринкиных пимов, я надел их. Генька сначала топтался, хлопал себя руками, чтобы согреться, потом подсел к нам. - Чего ты там возишься? - спросил он. - Переобуваюсь, - буркнул я. - Не поможет. Костер бы!.. - Где ты его возьмешь! Все снегом замело; небось ни одной валежины не найти... - сказал Васька Щербатый. - Да тут недалеко сухостой есть, спичек вот только нет. - У меня есть. Пошли! А то малый совсем закляк... Геннадий вместе с Васькой нырнули в мутные вихри бурана. Мне бы следовало пойти тоже, но Катеринка вдруг уцепилась за меня, словно испугалась, что мы все уйдем и потеряемся в завьюженной тайге, а она останется одна с полузамерзшим Васей Маленьким. Я растолкал Васю. Он сонно спросил, чего я дерусь, и опять затих. Я посадил его между нами, и мы, тесно прижавшись друг к другу, молча ожидали возвращения Геньки и Васьки. - Знаешь, Колька, твои пимы - как печка, у меня ноги совсем отошли, только но-оют... - почему-то шепотом сказала Катеринка. - Скоро перестанут, - сдерживая зубную дробь, ответил я. У меня самого ноги стыли все больше. Выбить весь снег из пимов мне не удалось, от теплоты моих ног он подтаял, и портянки превратились в ледяной компресс. От ступней холод поднимался все выше, и мне казалось, что даже сердце у меня заходится от стужи. Я только изо всех сил старался сдержать дрожь, чтобы Катеринка не догадалась и не вздумала опять надеть свои обледенелые пимы. Катеринка все время поворачивала голову к выходу, прислушиваясь к завыванию бурана; меня тоже начало охватывать щемящее беспокойство. Я уже решил, что ребята заблудились, не могут найти пещеру, и только хотел вылезать наружу, чтобы покричать им, как вход вдруг потемнел - с шумом и треском ввалились Геннадий и Васька. - Эй, не замерзли вы тут? - окликнул Генька. - Мы мало не заблудились. Ох и намучились! Или за живое дерево схватишься, или не обломишь. Давай скорее, Васька! - Сейчас, руки отогрею, а то пальцы не слушаются... Пещеру заполнил звонкий треск сухой, перестоявшейся древесины, потом я услышал шелест разрываемой бумаги - это погибала Васькина или Генькина тетрадь, - и в темном кольце багровых пальцев, сложенных чашкой, вспыхнул слабый огонек. Вряд ли потрясение, испытанное при виде электрического света, было сильнее охватившего нас теперь молчаливого восторга. Молчаливого потому, что мы и дыханием своим боялись погасить этот жалкий, колеблющийся язычок огня. Загорелась бумага, тихонько потрескивая занялись мелкие веточки - и вот уже запылали сучья, огонь вытолкнул кверху дым, и пещера озарилась неровным, танцующим светом. Дым заклубился наверху, потянулся к выходу, порывом ветра его втолкнуло обратно, и мы закашляли и заплакали не то от его хвойной горечи, не то от радости. Наслаждаясь хлынувшим от костра теплом, мы вытянули над ним руки, и это получилось так торжественно, словно мы в чем-то клялись сейчас над спасительным огнем. - Какие мы все-таки еще глупые!.. - задумчиво и печально сказал вдруг Генька. Он не сказал больше ничего, и никто не возразил и не спросил, почему мы глупые. Должно быть, каждый нашел в себе какой-то отголосок на невеселые Генькины слова. Может быть, относились они к тому, что мы так легкомысленно задержались на катке и попали в буран; может быть, к тому, что до сих пор продолжалась эта нелепая вражда с Васькой; может быть, к тому, что мы еще мало ценим нашу дружбу и друг друга... Костер разгорелся, и пришлось даже отодвигаться от жаркого пламени. Вася Маленький очнулся от оцепенения, щеки у него порозовели, он сдвинул на затылок гремящую беличью шапку, обнаружив нос-пуговку. - Ух, хорошо! - сладко жмурясь, сказал он и озабоченно добавил: - А я было совсем забоялся: ну как замерзну, что тогда без меня тетка делать будет? Я высушил над костром Катеринкины чулки. Она хотела снять мои носки, но я сказал, что не надо, иначе ноги у нее опять замерзнут. Снегопад прекратился, ветер спадал, но мы решили еще немного переждать в "пещере спасения", как назвала ее Катеринка. Догорели последние ветки, и мы выбрались из пещеры. Ветер почти совсем утих, только по временам с гребней сугробов взлетала искристая морозная пыль. Теперь уже можно было различить скалы, укутанные в пухлые снеговые шали, черные стволы деревьев и опоры, будто расставленные циркулем ноги великанов. Облачная пелена разорвалась; в растущие просветы, сбегаясь толпами, заглядывали любопытные звезды. Мы старались обходить сугробы, но даже там, где их не было, ноги проваливались по колено, и каждый раз в мои пимы набирался снег. Я сразу застыл, снова появилась лихорадочная дрожь, и почему-то начало ломить голову. Я крепился изо всех сил и не подавал виду, что ослабел: Катеринка помочь не могла, а Васька и Геннадий по очереди шли впереди - один прокладывал тропу, другой нес Васю Маленького. Мы прошли не больше километра, как впереди мелькнул огонек, послышался собачий лай. Через несколько минут, ныряя в сугробах и звонко лая, к нам подкатился пушистый клубок с торчащим кренделем хвостом. Это была Белая - лайка Захара Васильевича. Огоньков стало два, они быстро приближались, и вот уже показались двое верховых с фонарями "летучая мышь" и лошадь, запряженная в сани. Верхом ехали мой отец и Иван Потапович, а на санях - Захар Васильевич. Школьники вернулись до бурана, не хватало только нас, и, хотя все думали, что мы пережидаем буран в Колтубах, они все-таки поехали искать, опасаясь, не занесло ли нас по дороге. Мы улеглись в санях. Меня знобило все больше, и то и дело я погружался в какое-то забытье. По временам скрип снега под полозьями будил меня, я оглядывался на едущих по бокам отца и Ивана Потаповича, на заметенную снегом чащу и опять проваливался в пустоту. Сани встряхнуло, по глазам ударил отраженный снегом свет - мы подъезжали к деревне. В это время Васька повернулся и негромко сказал: - Знаешь, Генька, давай не будем больше! А? Сани опять тряхнуло, и я не услышал Генькиного ответа... Последнее, что мне запомнилось: побелевшее лицо матери и перепуганные глаза Сони. ...С глазами Сони я встречаюсь и когда прихожу в сознание. Она стоит у постели, пытливо и настороженно всматривается в меня, потом радостно взвизгивает и кричит на всю избу: - Глядит! Маманя, глядит!.. - Что ты кричишь, дурочка? - спрашиваю я. Соня не слышит, и я сам не слышу своего голоса - так он слаб и тих. Из кухни выбегает сияющая мать, за ней появляется отец. - Очнулся, герой? - спрашивает он. У них счастливые и почему-то жалостливые лица. Мать осунулась, побледнела; у отца запали морщины возле углов рта. Значит, я долго и тяжело болел, если тревога оставила такие глубокие следы... Я сразу вспоминаю буран и "пещеру спасения". - А где... - начинаю я и смолкаю. Мать скорее угадывает, чем слышит, и, улыбаясь, говорит: - Здесь, здесь... Скоро, должно, прибежит. Стукает дверь в сенцах, в комнату входит Катеринка. - Ой! - говорит она, сложив у груди ладошки и широко открыв большие глаза. - Очнулся? Она улыбается, я тоже улыбаюсь и не знаю, чему я больше рад - своей или ее радости. - Ну, как ты? - спрашивает она. - Я... мы так боялись!.. Она не говорит, чего они боялись, но глаза у нее начинают подозрительно блестеть. - Я к ребятам сбегаю, скажу!.. - И, крутнувшись на одной ножке, Катеринка летит к дверям. Скоро прибегают и ребята. Радостные, запыхавшиеся, они толкутся возле постели, сначала ничего не могут сказать, и мы задаем друг другу какие-то пустые вопросы. А когда Геннадий наконец начинает рассказывать, мать прогоняет их, потому что мне нельзя утомляться. Пашка все время собирался что-то сказать, надувался и пыхтел, но собрался только у порога: - Ты... того... поправляйся... Я тебе радио проведу, вот увидишь! Перед вечером Катеринка приходит со своей матерью. Она садится в сторонке, а Марья Осиповна - возле моей постели и спрашивает, как я себя чувствую и не надо ли мне чего. Сидит она недолго, а уходя, говорит: - Будь здоров, Коля! Ты молодец! Из тебя выйдет настоящий мужчина... Она выходит в кухню, а Катеринка подходит ко мне и говорит, не то спрашивая, не то утверждая: - Ты бы тоже кинулся в воду, как тот Сандро... Правда? Я вспыхиваю и молчу. Она, не дождавшись ответа, убегает вслед за матерью. Потом я слышу из кухни заговорщицкие голоса матери и Марьи Осиповны, смех и негодующий Катеринкин голос: - Фу, мама, как тебе не стыдно!.. На следующий день колтубовский фельдшер Максим Порфирьевич, по-тараканьи шевеля прокуренными усами, выслушивает меня, гулко крякает и говорит матери, тревожно наблюдающей за ним: - Кризис прошел, все в порядке. Теперь его на сто лет хватит... Но пока лежать! Я еще приеду, посмотрю... Поправляюсь я медленно. Пашка выполнил свое обещание. Он так приставал к Антону, что тот наконец разыскал ему провод от испорченного мотора и наушники. Пашка натянул провода между посадками от избы-читальни к нам, и теперь, когда там включают приемник, я тоже слушаю радио. Вернее, мы с Соней. Она взбирается ко мне на постель, умащивается рядом, и в один наушник слушаю я, в другой - она. Она же учит меня ходить. Когда Соня была совсем маленькой, я подавал ей свой указательный палец, и она, вцепившись в него изо всех сил, преодолевала непосильные для нее просторы избы. Теперь, как только я начинаю вставать, она требует мой палец и, сжав его, старательно ведет меня по комнате. Лицо у нее при этом такое напряженное и строгое, будто она делает самую важную работу из всех, какие только можно себе представить. Ходить самому она мне не позволяет, так как уверена, что без нее я обязательно упаду. Как только я окреп и начал вставать, Генька сказал: - Ну, хватит лодыря гонять, пора заниматься. А то ведь ты отстанешь... Они по очереди приходят ко мне, рассказывают, что проходили в классе, и я делаю уроки, как если бы сам бывал в школе. Однажды Генька оборвал урок на полуслове и мрачно задумался. - Ты чего? - спросил я. - А ты знаешь, - ответил он, - если бы мы тогда тоже вот так догадались помогать Ваське, он, может, и не остался бы на второй год... Геннадий прав, и меня охватывает запоздалый стыд. Конечно, разве так товарищи поступают? Его оставили, а сами убежали вперед... - Ну, а теперь как вы с ним? - Теперь порядок! Совсем помирились. Катеринка приходит ко мне чаще всего прямо из школы, и мы сразу готовим уроки, потом разговариваем про всякую всячину. О буране и "пещере спасения" мы, словно по какому-то уговору, никогда не вспоминаем. Только иногда я ловлю на себе ее задумчивый, спрашивающий взгляд, но, встретившись со мной глазами, она отворачивается или говорит какие-нибудь пустяки. ПУТИ-ДОРОГИ Грянула весна, забушевала шалая Тыжа, сбросила снежную шубу тайга, и вместе с первым весенним громом и пронизанным солнцем дождем ворвались в нашу жизнь новые перемены. Воспользовавшись открытым окном, у Катеринки сбежали Анька и Санька. Вскоре исчез и Кузьма. Даже тут он не удержался и стянул Катеринкин гребешок. Мы, смеясь, говорили, что это он украл не иначе, как на память. Катеринка не очень огорчилась. - Я бы сама их выпустила, - говорила она. - Разве им тут жизнь, в избе? Катеринка переменилась тоже. Глаза у нее стали словно еще больше, косички превратились в косы и уже не торчали в разные стороны, а толстыми жгутами легли на платье. Сама она была такой же быстрой и подвижной, но стала как-то строже и сдержанней. У нее осталась только Найда, совсем уже большая маралушка. Катеринка думала и ее отпустить в тайгу и даже советовалась с Захаром Васильевичем, когда это лучше сделать, но тот сказал, что не надо торопиться, у него на этот счет есть одна думка. Однажды, когда он сидел на завалинке, покуривая трубочку, смотрел на Найду и вздыхал, подошел Иван Потапович: - Что вздыхаешь, Васильич? - Душа ноет... Шабаш, видать, промыслу-то совсем... - Да, ходок теперь из тебя неважнецкий. - Куда уж!.. У меня теперь другая думка. Я было к тебе собрался идти. Чего бы нам звероферму не завести? - Сам к зверям пойти не можешь, так зверей к себе? - засмеялся Иван Потапович. - Ну, это само собой... Да ведь и дело выгодное. Марал - животная немудрая, уходу за ним немного, а выгоды - сумма денег. Колтубовцы вон тоже думают маральник городить. - Слыхал. - У них только места удобного нет: всю как есть изгородь ставить надо, а на это какая прорва людей требуется. Вот они и мнутся... А у нас вон это урочище, где летось ребята ходили, - я там бывал, знаю... Там только с одной стороны перегородить - и все дело. Нам это не поднять, потому огорожу в сруб ставить надо, а на паях с колтубовцами в самый бы раз: и им выгодно, и нам... На этот раз беседа кончилась ничем. Но Захар Васильевич не отступил. Он говорил и с Федором Елизаровичем, и с моим и с Пашкиным отцом и так насел на Ивана Потаповича, что в конце концов тот сдался. Они съездили в Колтубы, договорились с "Зарей" и решили создать совместный, межколхозный, маральник. Постройку изгороди отнесли на сравнительно свободный промежуток между севом и уборкой. Мы не могли уже принять участие в этой постройке, потому что у нас начинались экзамены. Подготовка занимала все время, и мы даже редко ходили в избу-читальню. Там теперь вместо Катеринки газеты и книжки выдавала Любушка. Она очень строго следила за порядком и так накидывалась на каждого, кто отрывал от газеты на закурку, что газеты совсем перестали рвать. А у приемника командовал теперь Фимка. Он уже не кривляется и не строит дурашливых рож: приемник - дело серьезное, и тут не до баловства. Пашка еще раньше уехал в ремесленное училище. Летом он приезжал в отпуск и, хотя было жарко, все время ходил в картузе и шинели, застегнутой на все пуговицы: это чтобы все видели его форму. Форма, правда, красивая. Машины он еще никакой не изобрел, но говорит, что изобретет обязательно. Геньку, как только закончились экзамены, мы проводили в Новосибирск. Там его дядя работает на заводе. Генька будет у него жить и учиться в геологоразведочном техникуме. Он уговаривал меня и Ваську Щербатого ехать с ним вместе, но Ваське еще год учиться, а я выбрал себе другую специальность. Одна Катеринка долго не знала, что ей делать. Но как-то под вечер к Марье Осиповне пришли Иван Потапович и Федор Елизарович. (Мы сидели под окнами на завалинке и все слышали.) Сначала говорили про всякие дела, а потом Иван Потапович спросил: - Ты, Осиповна, что думаешь со своей Катериной делать? - И сама не знаю... Надо бы учить, да не знаю где, и от себя боязно отпускать... - Чего боязно? Девчушку учить надо... Мы промеж себя этот вопрос обсуждали: животину она любит пуще всего и в самый бы раз была помощницей Анисиму. Только надо, конечно, подковаться как следует быть. Анисим, он дело знает, только больше практикой доходит, а без науки трудновато, при настоящих масштабах без науки нельзя. Так что пора нам свои кадры иметь: зоотехника и прочее такое... Так вот, ежели Катерина имеет склонность и ты не возражаешь, отправим ее в Горно-Алтайск, в зоотехникум... Ну, как думаешь? Оно и тебе с руки: дочка к тебе же вернется, и колхоз научный кадр получит... Марья Осиповна начала благодарить, а у Катеринки закапали слезы. - Чего ж ты ревешь? - спросил я. - Радоваться надо, а она ревет. - Ты совсем дурак, Колька, и ничего не понимаешь, - сказала Катеринка. - Это от радости... Так решилась судьба Катеринки. А я еду в Горно-Алтайское педучилище, так как давно уже решил стать учителем и потом вернуться в свою деревню. С Катеринкой мы сговорились, что хотя мы и в разных техникумах, а учиться и домой будем ездить вместе. Мы без конца строим с ней всяческие планы и предположения, как будем учиться, а потом работать, и каждый раз эти планы становятся все ярче, заманчивее, так что у нас даже дух захватывает и мы останавливаемся, раздумывая: а так ли будет все это? И потом решаем: будет, конечно же, будет! Только... Как было бы хорошо, если бы не было расставаний и разлук! И почему это так: рядом с радостью всегда идут печали, и утраты настигают тебя тогда, когда они тяжелее всего? Вот расстались мы с Генькой, и наверно, навсегда: летом он будет ездить на практику, а потом станет геологом - и начнутся странствования, а будет учиться дальше - и вовсе, быть может, не заглянет в Тыжи. Геннадий доволен - осуществится его мечта о путешествиях, но и ему было грустно расставаться с нами. И у него и у нас будут новые друзья, но такая дружба уже не повторится: все-таки мы выросли вместе, и день за днем все в каждом дне было и его и наше, нераздельное и незабываемое. И сколько раз потом мы будем вспоминать Геньку, выдумщика и фантазера, которого мы когда-то называли вруном за его неистощимую фантазию, бесстрашного и требовательного товарища, по праву бывшего нашим вожаком! Незадолго до отъезда меня и Катеринку вдруг потянуло в школу: ни за чем, просто так - еще раз побывать в ней, посмотреть, и все. Пелагея Лукьяновна поворчала немного, но все-таки пустила нас. Странно, непривычно нам видеть пустые парты, слышать гулкое эхо наших шагов и приглушенные голоса. Вот и все, прощай, школа! Больше мы сюда, наверно, не вернемся и уже никогда не сядем за свои парты, чтобы, замирая от страха, ждать, что тебя вызовут и спросят невыученный урок, или затаив дыхание слушать и слушать, не замечая звонка, шума в коридоре... Уже не мы, а другие сядут за наши парты, шумной разноголосицей заполнят класс; перед кем-то другим, круто задрав нос кверху, будет нестись в бесконечном полете самолетик, вырезанный Генькой на парте... На партах, в классах останутся только следы наших детских проказ, да и то ненадолго: будет ремонт, и все они исчезнут. Сохранятся лишь в канцелярии списки, табели и отметки, то огорчавшие, то радовавшие нас. Но в нас самих школа останется на всю жизнь. Разве можно забыть свою парту, первую прочитанную книгу, первую радость узнавания мира и тех, кто настойчиво и терпеливо повел нас - озорных непосед - по трудной и радостной лестнице знания! А наши шумные сборы, веселую возню на переменах, неповторимо прекрасную, беспощадную и самоотверженную ребячью дружбу!.. А спектакль!.. Мы увидим большие города... может быть, побываем и в Москве, пойдем в самые знаменитые театры, но где, в каком театре мы переживем еще такое волнение, как здесь, в родной школе, когда мы сами были артистами? Трогательные и смешные, досадные и радостные воспоминания нахлынули на нас, и мы долго молча сидели за партами, словно пытаясь заново пережить пережитое. Парты показались нам теперь меньшими, чем прежде. Конечно, парты остались теми же - выросли, переменились мы сами. И не только мы. Вон за окном в отдалении белеет здание гидростанции; от нее увесисто шагают опоры электролинии: уже не только к нам, в Тыжу, а и в Усталы. Вторая турбина позволила дать ток в Усталы и дальше, в Кок-Су. И Антона уже нет на электростанции. Там за главного теперь Антонов помощник, а ему помогает Костя Коржов, который собирается стать электротехником. Сам Антон увлечен новым делом - дни и ночи пропадает на лесопилке, которую ставят на Тыже, в двух километрах ниже. - И почто бы я ходила?.. Все там в исправности, все на месте... - услышали мы голос Пелагеи Лукьяновны. - Вам лежать надо, а не бродить... - Ну-ну, ты бы меня из постели и не выпустила, - ответил ей голос Савелия Максимовича. - А вот и непорядок! Почему класс открыт? - Ребятишки там... попросились... - Какие ребятишки? - Савелий Максимович заглянул в дверь. - А-а... Это уже не ребятишки!.. Здравствуйте, молодые люди! Мы встали. - Что, со школой прощаетесь? - Он осторожно сел к нам за парту. - Я вот тоже... Вздумали меня лечить, на курорт посылают. А чем мне курорт поможет? Для меня работа лучше всякого курорта; а как от дела своего оторвусь, так и вовсе из строя выйду... Он поседел еще больше и стал словно бы меньше ростом; только по-прежнему внимательно и живо смотрели его прищуренные глаза. Савелий Максимович стал расспрашивать, когда мы едем, отослали ли документы, но в это время вбежала расстроенная Мария Сергеевна: - Савелий Максимович! Разве можно так? Врач говорит одно, а вы другое... Вы наконец не имеете права не беречься!.. - Полно, полно, Машенька!.. Что же, мне теперь и выйти нельзя? Вы меня и так под домашним арестом держите. Вот поговорю с ребятами и пойду... Вы лучше посмотрите, как они выросли. Прямо как на дрожжах их гонит! Мы поговорили немного, потом проводили Савелия Максимовича домой. Мария Сергеевна с одной стороны, а Катеринка - с другой бережно поддерживали его, а он то сердился, то смеялся, что его ведут как маленького. В избу он не захотел идти и остался на крыльце. Уходя, мы несколько раз оборачивались, а он все сидел, смотрел нам вслед и, заметив, что мы обернулись, тихонько помахал рукой. Дома тоже все не так, как было. Мама ничего не говорит, но я вижу, что она все время думает об одном - о моем отъезде. Мы еще никогда надолго не расставались, и ей мерещатся всякие ужасы, которые могут со мной случиться. Отец посмеивается над мамиными страхами, но и сам по временам смотрит на меня задумчиво и как бы вопросительно: все ли будет так, как нужно? Милые, хорошие мои! Не надо тревожиться и печалиться. Все будет хорошо, вот увидите! Ведь я же буду писать, приезжать, а закончу учиться - вернусь опять сюда, к вам, и мы уже не будем расставаться; разве, может, ненадолго, если мне куда-нибудь надо будет поехать... Я вспоминаю все-все, вспоминаю последний год, принесший так много нового. Что же произошло? Ведь все было так обыкновенно... Да, все было обыкновенно и вместе с тем было необыкновенно! Я столько увидел, услышал и понял за этот год, словно у меня появилось новое зрение, новый слух, и еще что-то такое, для чего нет определения, но без чего нельзя жить. Знакомый, привычный мир заново открылся передо мной - и как много я узнал! Какие вокруг хорошие люди! Но ведь это только начало. Сколько я еще увижу, узнаю, каких еще только людей не встречу, подружусь с ними и полюблю их!.. И как это все-таки прекрасно - жить!.. Перед отъездом мы немного погуляли с Катей в березовой рощице, которую посадили год назад. Катя размечталась: - Знаешь, Коля... (Раньше она всегда называла меня просто Колькой.) Знаешь, Коля, когда мы будем старые... То есть я не думаю, что мы будем старые, мне кажется - мы всегда будем молодые... Но ведь будем же, правда? Все стареют... Только это будет очень не скоро... Тогда тут будет уже не деревня, а большой город. А роща останется. Только деревья будут толстые и высокие. И мы с тобой придем сюда погулять и вспомним, какие мы были, когда были маленькие, и как все было хорошо... Я сказал, что, конечно, придем, и это будет очень приятно - все вспомнить... Только мы уже не маленькие, она, Катя, стала такая красивая... как молодая березка. Катя покраснела и ничего не ответила. Потом мы еще раз прочитали письмо дяди Миши, которое я получил накануне. Он уехал в Заполярье и, прощаясь, писал: "Вы очень порадовали меня своими успехами. Пусть Геннадий обязательно напишет о своей учебе. Все-таки я был его первым учителем, и мне хочется знать, какой из него получится геолог, да и, может, я смогу ему помочь в случае затруднений. Ты любишь книги и песни - это хорошо. Только помни, что они существуют не сами по себе, а для человека, и если за ними нет человека - это просто испачканная бумага. Учись, люби людей, и, может быть, ты научишься добывать самоцветы из словесной руды. Я с удовольствием вспоминаю наш поход и ваши милые мордасы (как только сможете, пришлите мне свои фотографии). Тогда, я знаю, вы были изрядно разочарованы, что мы не нашли изумрудов. Но разве дело только в том, чтобы найти драгоценный камень? Вы нашли с тех пор самую большую ценность - любимый труд, которым будете служить народу. Значит, вы нашли свое настоящее место в жизни, а это главное. Будьте же всегда и во всем, в маленьком и большом, идущими впереди! Желаю вам счастья и удачи..." Ветер шевелил березовые листочки, по письму бежали трепетные зеленоватые тени. Мы поднялись. Роща, весело шумя, расступилась, открывая залитый солнцем простор и подернутые голубоватой дымкой дали. 1950 г. Для среднего возраста БИБЛИОТЕКА ПИОНЕРА том 5 Дубов Николай Иванович НА КРАЮ ЗЕМЛИ повесть Ответственные редакторы В.М. Писаревская, И.И. Кротова и Р.Н. Ефремова Художественный редактор Т.М. Токарева Технический редактор О.В. Кудрявцева Корректоры Т.П. Лейзерович и Л.М. Короткина Ордена Трудового Красного Знамени издательство "Детская литература" Комитет по печати при Совете Министров РСФСР. Москва, Центр, М. Черкасский пер. 1 Ордена Трудового Красного Знамени фабрика "Детская книга" Э 1 Росглавполиграфпрома Комитета по печати при Совете Министров РСФСР. Москва, Сущевский вал, 49.