Вернер Гильде. Непотопляемый "Тиликум" ----------------------------------------------------------------------- Werner Gilde. Fur 1000 Dollar um die Welt. Das Leben des I.C.Voss - von ihm selbst ezzahit (1973). Изд. "Мысль", М., 1987. Пер. с нем. - Л.Маковкин. OCR & spellcheck by HarryFan, 7 September 2000 ----------------------------------------------------------------------- Вокруг света за 1000 долларов. Жизнь Дж.К.Восса, рассказанная им самим Предисловие Кругосветные плавания во все времена вызывали и вызывают у людей огромный интерес и всеобщее восхищение дерзостью претворенных в жизнь замыслов, навигаторским мастерством, высоким мужеством и великолепной морской выучкой отважных мореплавателей. Этим неугомонным людям тесно в четырех стенах. Какими бы резонами они ни руководствовались, все равно выход в Мировой океан и путешествие вокруг Земли - предприятие, направленное наряду с прочим, а может и в первую очередь, на удовлетворение здоровой человеческой любознательности, вечного стремления самолично увидеть то, что за горизонтом. Рассказывая о своей поездке по США в 1969 году, советский космонавт и ученый К.П.Феоктистов говорил: "Человек хочет проникнуть в новые, ранее неведомые ему, бесконечно далекие сферы. Его влечет жажда поиска, потребность знать... ...Я убежден, что, готовясь к плаванию на своих каравеллах, Христофор Колумб в какой-то степени втирал очки королю и королеве, когда говорил о заокеанских сокровищах... Он просто искал и хотел найти нечто новое. Любознательность, любопытство были и остаются одним из важнейших рычагов человеческого прогресса". И все же первые кругосветные плавания проходили под флагом наживы. Магеллан, первый из первых, решился на свое плавание в поисках нового морского пути в Индию. Сэр Френсис Дрейк направил кругосветный бег "Золотой лани", алчно раздувая ноздри от запаха добычи. С развитием мореплавания кругосветные путешествия, не потеряв своей особой привлекательности, превратились постепенно в предприятия более надежные. Люди стали плавать вокруг света с научными целями, для проведения различного рода исследований, для совершенствования морской выучки экипажей. Вся история мореплавания неразрывно связана с историей Великих географических открытий. "Корабль стал служить исследованию Земли с тех самых пор, как люди впервые вышли в море... Океан - лаборатория, корабль - инструмент научного эксперимента" - так определяет эту деятельность моряков большой знаток истории мореплавания и связанных с ним проблем доктор Хельмут Ханке (ГДР). Но вот к концу XIX века кругосветные плавания начинают привлекать к себе взоры спортсменов. Собственно, элементы спорта были присущи мореплаванию и прежде. Вспомним хотя бы знаменитые гонки чайных клиперов. Однако если раньше эти гонки преследовали в конечном счете только коммерческие цели - рекорды в скорости способствовали получению больших барышей, - то плавания чисто спортивные, кроме демонстрации способностей и возможностей человека, иных целей не имели. В то же время дальние плавания на маломерных судах оказали немалую пользу науке. Они доказали, что люди на самых, казалось бы, ненадежных плавсредствах способны преодолевать огромные расстояния, а следовательно, еще в глубокой древности могли перебираться с острова на остров, с континента на континент. Гипотезы о миграции племен и народов получили свое реальное подтверждение. Первым, кто обошел вокруг света на маломерном судне, был американец Джошуа Слокам. Обогнув земной шар в одиночку на парусном боте "Спрей" водоизмещением всего около 12 тонн, отважный Джошуа продемонстрировал всему миру свои замечательные спортивные качества и виртуозное владение судном и парусами. Оказалось, что не только большие корабли, но и малые суденышки вполне способны преодолевать сверхдальние трансокеанские маршруты. Вторым вслед за Слокамом обошел на маломерном судне вокруг света Джон К.Восс, жизнеописанию которого и посвящается эта книга. В отличие от Слокама жизнь и плавания Джона К.Восса освещены в литературе (и особенно на русском языке) значительно меньше. Книга Вернера Гильде восполняет этот пробел. Доктор Вернер Гильде - ученый, физик. Писательский труд - его вторая профессия. Вернер Гильде - старый яхтсмен. Особенности плавания на малых судах знакомы ему на собственном богатом опыте. Достаточно сказать, что вместе с женой он приходил на своей яхте из ГДР в Ленинград. Автору удалось создать живую, яркую повесть о жизни одного из весьма незаурядных людей своего времени - капитана Джона К.Восса (или, придерживаясь первоначального немецкого имени, - Иоганна Клауса Фосса). Дж.К.Восс - фигура весьма примечательная. Он прошел нелегкий путь матроса парусных кораблей прошлого столетия и благодаря своим способностям и упорству вышел в капитаны. Оказавшись временно не у дел, Восс с двумя спутниками предпринимает поход за сокровищами на десятитонном шлюпе "Ксора". Поход закончился ничем, сокровищ не нашли, но неугомонный Восс не успокаивается. Весной 1901 года он узнает о плавании Дж.Слокама. Человек азартный, такого же авантюрного склада и железной закалки, как и прославленный Слокам, Восс решает побить рекорд последнего и обойти вокруг света на судне, меньшем слокамовского "Спрея". Однако идти вокруг света в одиночку он не решился, и плавание его в основном проходило при участии второго члена экипажа. Спутники не всегда попадались удачные, что создавало подчас забавные ситуации. "Тиликум", на котором Восс в мае 1901 года отправился вокруг света, - это переделанная им самим боевая индейская пирога, выдолбленная из целого ствола красного кедра. Корабельный плотник в юности, Восс самолично подготовил свое судно к плаванию, придумал для него весьма своеобразную оснастку и сам же неоднократно исправлял повреждения во время плавания. Попадая в различные переделки, Восс никогда не терялся, умел отлично адаптироваться в любой сложной метеорологической и навигационной обстановке, что и обеспечило в конечном счете успех его предприятию. Приходилось ему порой лавировать и в сложной житейской обстановке. Дойдя до Австралии и оставшись практически без средств к существованию, он и не подумал отказываться от своего замысла - платная выставка "Тиликума" и выступления с рассказами о плавании позволили ему пополнить свою кассу и идти дальше. Наконец 21 мая 1904 года Джон К.Восс завершил кругосветное плавание, подойдя к Америке с востока: судно ошвартовалось в бразильском порту Пернамбуку (ныне Ресифи). Закончилось плавание "Тиликума" 3 сентября 1904 года в Лондоне. В журнале "Иллюстрейтед Лондон ньюс" того времени имеется небольшой снимок: "Тиликум" на стенке лондонского порта и рядом с ним в полной парадной капитанской форме сам Джон К.Восс. В ознаменование заслуг Восс был удостоен звания почетного члена Британского Королевского географического общества. В 1926 году "Тиликум" был перевезен в Канаду и стал экспонатом Морского музея в Виктории, откуда Восс начинал свое кругосветное плавание. Капитан Джон К.Восс умер в 1922 году в городке Трэйси близ Сан-Франциско. В последние годы он добывал себе кусок хлеба, работая водителем небольшого автобуса. Книга В.Гильде о капитане Воссе написана весьма своеобразно - от первого лица. Это, безусловно, очень интересная книга, интересная в первую очередь обилием фактического материала. В ней уточнены даты важнейших событий в жизни Восса. Живо и занимательно описаны страны, в которых ему довелось побывать, рассказывается о ветрах и течениях, об особенностях быта и труда моряков парусных судов. В аннотации к немецкому изданию 1975 г. справедливо сказано: "В этой книге двуедино сочетаются исторический роман и хроника подлинных событий, приключенческая повесть и автобиография незаурядного человека, но как бы ни трактовать ее - это отлично написанная, прекрасно рассказанная история". От автора При рассказе о какой-либо исторической личности неизменно сразу же всплывает вопрос: что здесь правда, а что - вымысел, или, выражаясь по-морскому, травля? Итак, все даты точны (насколько это оказалось возможным выяснить). Все действующие лица, игравшие какую-то роль в становлении школьника, корабельного плотника, капитана и, наконец, кругосветного путешественника, названы настоящими именами. Однако - и это я пишу специально для их потомков, которые, возможно, еще живы и могут прочесть эту книгу, - их характерные черты, как добрые, так и недобрые, - авторский вымысел. Я наделил их характерами, а зачастую и портретами людей, которых хорошо знал сам. Но и здесь не следует искать доподлинного сходства с каким-нибудь определенным человеком, ибо по праву писателя я зачастую объединял характерные черты нескольких лиц в одном и, наоборот, какие-то особенности одного делил на нескольких. Работая над этой книгой, я пытался, как говорят, войти в образ и всегда ставил себя на место Иоганнеса Фосса и переносился мысленно в его время. Кое-что из моей биографии способствовало этому. Во-первых, я родом из той же деревни, что и он, и некоторые из его школьных товарищей были еще живы в мои детские годы. Во-вторых, я тоже работал в Эльмсхорнской гавани. Правда, не на верфи, но все же неподалеку от нее. О ремеслах и особенностях быта времен, предшествующих первой мировой войне, я многое узнал от своего отца. Мои дядья со стороны матери служили на океанских парусниках. Кое-кто из них добрался до капитанского мостика. Они плавали в Сан-Франциско и Сидней. Наконец, мне самому довелось познакомиться со многими людьми и их обычаями в Латинской Америке, Англии и Восточной Азии. Окончательно решение написать эту книгу созрело у меня во время ночных вахт на вышке Гедсерского маяка. Теперь я отдаю ее на суд читателю. В.Гильде 1 Общее предисловие к вахтенному журналу (с извинениями). Я доказываю, что мне не слабО, и падаю в воду. Краткий экскурс в политику. Я иду в школу Прежде всего прошу извинить за стиль. По этой части мне с профессиональными писателями или журналистами, конечно, не тягаться. Впрочем, и вообще-то разные люди излагают одни и те же события зачастую совсем по-иному. Причины этого самые различные. В основном же, мне думается, это связано с позицией, с которой люди рассматривают то или иное явление. Если, к примеру, в вахтенном журнале записано: 10ь01'W 50ь01'N Компасный курс 271ь Ветер N 6-7 Суточное плавание 155 миль, то понимать эту запись можно по-разному. Для капитана парусника она означает, что его корабль покинул Английский канал [Ла-Манш] с благоприятным ветром и перед ним - открытая Атлантика. Для матросов это значит, что корабль идет круто к ветру, и первая же океанская волна окатит своей бурлящей пеной всю палубу, и придется им стоять свою четырехчасовую вахту в мокрой робе на ледяном нордовом ветру. А для мозеса [мозес - юнга (нем.), профессиональный жаргон немецких моряков; дословно: Мозес - Моисей, может быть, потому, что юнга, как и Моисей, с детства пущен плавать по водам], судового юнги, та же запись означает страшенный приступ морской болезни. Он помереть готов, лишь бы не мучиться, а приходится работать, потому что взбучка, которую задал ему чиф [старший помощник капитана, первый штурман], и страх перед новыми оплеухами вытесняют из его головы глупые мысли о смерти. На паруснике с экипажем в тридцать человек найдется и еще немало позиций, на которые я мог бы себя поставить. Добавим к этому также позиции судовладельцев и страховой компании. Но я-то ведь занимаю только свою собственную позицию, а она где-то посередине между точкой зрения, на которой я стоял, когда происходили описанные в этой книге события, и моей сегодняшней, когда я заделался владельцем двух автобусов в Виктории, Британская Колумбия. Есть и другая причина для оправдания моего неровного стиля, о которой я хотел бы заранее сообщить, чтобы не разочаровать потом читателя. Дело в том, что в детстве, дома, и после, на верфи и на немецких кораблях, мы разговаривали на платтдойч [нижненемецкий диалект], в школе меня выучили языку хохдойч [литературный немецкий язык] (по крайней мере так хотелось думать учителю Ниссену). Плавая капитаном на японском промысловом тюленебойном судне, я говорил по-японски. Разговорным же моим языком почти на целых сорок лет стал английский, точнее, та его разновидность, на которой говорят на океанских парусниках и в портах и здесь, в Виктории, Британская Колумбия. Я не знаю, понял ли бы меня так вот, запросто, английский король. Но при всем при том я - член Британского Королевского географического общества, и не просто член, а даже почетный. Но и это еще не все. Ведь помимо всех трудностей, связанных с письменным изложением событий, я должен еще следить, как бы не упустить нить своего повествования. Чтобы все вышло по-умному, все по порядку... О том, что платтдойч - мой родной язык, я уже упоминал. Теперь, пожалуй, пора мне мотать свою пряжу дальше. Мои родители говорили только на платт, но отец мог еще писать на хохдойч. Он владел плинкой в Моордике. Плинкой называлось тогда в Шлезвиг-Гольштейне миленькое крестьянское хозяйство с лошадью, двумя или тремя коровами, небольшим наделом пахотной земли и участком торфяника. По теперешним моим соображениям размеры этой самой плинки были таковы, что семья едва ухитрялась сводить концы с концами и не слишком голодать. Для меня это было сущим наказанием, потому как с самого детства я отличался добрым аппетитом, не покинувшим меня и до сих пор. Каждый год отец забивал двух свиней. В день святого Мартина [11 ноября] их участь разделяло несколько гусей. Кроме того, мы рыбачили. Так что в общем-то харчей хватало. И все равно мы с братьями и сестрами перед каждой едой были голодны, как акулы, зато после еды - сыты, как киты в сельдяном косяке. Не знаю, за какие заслуги, может просто за красивый почерк и знание хохдойч, в 1855 году отца назначили фогтом Моордика. Ничего общего с должностью фогта Гесслера [персонаж из драмы Ф.Шиллера "Вильгельм Телль"], о котором писал Шиллер, этот пост, конечно, не имел. Просто отец был своего рода старостой хутора из шести дворов. Шлезвиг-Гольштейн входил тогда в состав Дании. Правили в нем так, как это повелось со времен Тридцатилетней войны. Поэтому наш Моордик принадлежал монастырю Итцехоэ, а вся остальная деревня Хорст - монастырю Ютерсен. Таким вот образом наша деревня и оказалась разделенной на две части, и в одной из них - Моордике - фогтом был мой отец. На запад, север и юг за нашими дворами тянулись марши [полоса низменных побережий морей, затопляемая лишь в периоды наиболее высоких приливов и нагонов воды], где до самого горизонта простирались летом зеленые луга с пасшимися на них стадами черно-белых или красно-белых коров. В летние дни небо звенело ликующими песнями жаворонков. Зимой вся местность была затоплена. Насколько видел глаз, повсюду над лугами плескалось Северное море. Лишь дома да дамбы с проложенными на них дорогами чернели над водой. В морозы первыми замерзали залитые водой луга, а потом уже канавы и каналы. Луга тянулись полосами шириной всего в несколько десятков метров, зато длиной до километра. Эти полосы были окружены канавами, которые вливались в широкие главные канавы (по сути дела каналы) - веттерны. Вдоль веттерна, по дамбе, шла дорога. По другую сторону канала располагались все шесть крестьянских дворов нашего Моордика. К каждому двору вел деревянный мост. Стоит ли говорить, какой жизненно важной целью было для деревенского мальчишки научиться влетать с лихим разворотом на подводе с узкой дороги на такой мост, не задевая при этом большущего углового камня, специально положенного для защиты перил от подобного маневра. Благополучно въехав на мост, подвода громыхала по толстым смоленым бревнам и попадала в большой двор. Крестьяне в Моордике достатка были весьма среднего, однако любой крестьянский двор на маршах всегда отличался неким величием, словно корма хорошего брига. Если, конечно, слово "величие" вообще применимо к мощенному булыжником двору с навозной кучей в углу и крытым соломой домом. Двор был около 50 метров в длину и почти столько же в ширину. Каждую субботу его подметали, это было обязанностью детей. Траву и мох между камнями мать и прислуга тщательно выпалывали острым ножом через каждые несколько недель. Главным украшением двора была большая навозная куча прямоугольной формы, которую отец постоянно заботливо подравнивал. Я с детства научился уважительному отношению к работе, и это очень пригодилось мне потом, на парусных кораблях. Всякую работу важно не только хорошо выполнить, она должна еще и смотреться, иметь законченный вид, я бы даже сказал - законченную форму. То ли прямоугольную, как четкие линии мачт и рей стоящего в гавани барка, то ли круглую, как бухта троса. Аккуратным и налаженным был и наш дом. Люди и животные в мире и согласии жили под общей длинной соломенной крышей. Впрочем, соломенная наша крыша была не из соломы, а из камыша, который каждую осень срезали по канавам и вязали впрок для кровли. На продольных сторонах кровля так низко свисала над землей, что стоять под ней взрослый человек мог только пригнувшись. Фасады смотрели на запад и восток, чтобы меньше было сопротивление вечным западным ветрам. Дом делился на две неравные части. Большая была отведена под сарай (впрочем, он же был и хлевом, и стойлом, и еще много чем другим), въезжать в который можно было прямо с дороги через ворота, достаточно большие для проезда подводы, доверху нагруженной сеном. Ворота сторожил Гектор, злющий пес, прикованный длинной цепью к косяку. В непогоду через лаз, проделанный в стенке сарая, он забирался в свою конуру - набитый соломой ящик. В сарае с глиняным полом могли поместиться две фуры для перевозки снопов. Снопы и сено мы сбрасывали с телеги вилами прямо на пол. Справа, за дощатой перегородкой, стояла наша лошадь. К стойлу примыкали кладовки для хлеба и для инструментов. По левую руку, за каменной стенкой, мычали наши коровы. Зимой сумрачный сарай, скупо освещаемый лишь двумя крохотными оконцами, прилепившимися возле большой двери, обогревался только дыханием животных. В меньшей части дома, в самом его конце, были жилые помещения. Справа - каморка прислуги, за ней - кухня, в которой по существу и проходила вся наша семейная жизнь. Полы и здесь были из утрамбованной глины, особенно плотной на тропках, которыми хозяйки сновали от плиты к столу и обратно. Наружная дверь, ведущая в огород, летом всегда оставалась полуоткрытой. Верхняя и нижняя половины этой двери могли открываться независимо одна от другой. Открытая верхняя половина была в кухне как бы вторым окном и одновременно душником, через который вытягивались кухонные ароматы. Стены на половину высоты были облицованы делфтским кафелем. На плитках синим по белому изображались сцены из библейской истории, в основном связанные с мореплаванием. Ной загружает свой ковчег, а на заднем плане накатываются волны всемирного потопа. Кит заглатывает много большего по размерам Иону. Христос шествует, аки посуху, по водам Генесаретского озера к лодке своих апостолов. Были там, впрочем, и плитки с картинками на мирские темы: машут крыльями голландские ветряные мельницы, парусники идут по каналам, на берегах которых пасутся тучные стада пестрых коров. Почти половину кухни занимала плита, топка которой закрывалась дверцей на медных шарнирах. Чистить эти шарниры полагалось в специально отведенный день золой, разведенной на слюнях. Этой чудо-пастой их надраивали до зеркального блеска. Топливом служили хворост и торф. Каждое лето мы ездили на болото, срезали верхний, светлый, слой торфа, а черный торф "пекли" на солнце. Процесс "выпечки" был весьма несложен: густой черный ил из нижних болотных пластов набивали в деревянные формы. Потом формы раскрывали, и из них выпадали аккуратные торфяные куличики, которые за три месяца спекались в твердокаменные бруски. В самом конце дома размещалась "зала". Собственно, кроме этой залы, других комнат у нас и не было. Пол здесь был деревянный. Половицы - из широких, гладко оструганных досок. На окрашенных в светло-голубое стенах висели картины, в основном религиозного содержания. Мебель - во вкусе тогдашних традиций. Пользовались залой только по большим праздникам, а также по случаю крещения детей, конфирмации [конфирмация - церковный обряд приема подростков в церковную общину] или траура. Нам даже и в голову не приходило, что это помещение может служить для каких-то повседневных занятий. Нет, оно просто было свидетельством нашего достатка: вот-де мы какие - можем позволить себе иметь залу. Мы, дети, и батраки спали на дощатых полатях под самой крышей. Соломенная крыша хранила прохладу летом и тепло зимой. Под нами располагался коровник, так что в холодное время года у нас было "дополнительное отопление". Веттерны и канавы омывали наш двор, словно остров, и все мы, люди и животные, составляли одну большую семью. Возле веттерна и летом, и зимой была наша главная игровая площадка. Сколько раз я в него падал, сколько раз зимой проваливался под лед - и не упомню. Впрочем, это у нас считалось делом обыденным. На канавах мы держали свои первые экзамены на храбрость. - Сейчас я ее перепрыгну. - Ну да, слабО тебе! - А вот и нет! - А вот слабО! И я - куда денешься! - прыгаю. Со страхом, но прыгаю. Не допрыгиваю, плюхаюсь в воду, вылезаю и прыгаю снова. Игра в "слабо" повторялась из года в год на все более широких канавах. Читатель, наверное, уже догадался, что коли я прыгаю, то, значит, уже наверняка родился. Именно так оно и было. Моя матушка Абель (тогда этим именем называли и девочек) произвела меня на свет 6 августа 1858 года, а 8 сентября меня окрестили в хорстской кирхе и нарекли Иоганнесом Клаусом Фоссом. Никто и никогда меня так не называл. Домашнее мое имя было Ханнес. На английских кораблях меня звали Джоном. А теперь на обоих моих автобусах красуется надпись: "Джон К.Восс". Что толку в этих именах? Все дело в человеке. Ну вот, опять я оказался в Виктории, опять не в ту сторону начал мотать свою пряжу. Вернемся-ка лучше назад, в 1865 год. О войне с Данией я, к сожалению, ничего не знаю. Слышал только от очевидцев, да и в школе мы проходили, будто через Хорст маршировали австрийские войска. Но сам-то я ничего такого не помню. А чужие рассказы за собственные впечатления выдавать не хочу, хоть и кажется порой, что сам все это пережил. Нет уж, я буду строго придерживаться правды и только правды. И так на нас, моряков, грешат, что любим-де прихвастнуть. Только не я! Мое правило - всегда быть честным и никогда не врать, разве что для пользы дела. Когда я стал старше, то увидел, что Бисмарк, который был тогда в Германии первым человеком, придерживается, похоже, того же самого правила. Во всяком случае все жители Хорста были тогда убеждены, что Бисмарк, прусский король и прусская и австрийская армии вели войну за то, чтобы сделать герцога Августенбургского герцогом Шлезвиг-Голштинским. Я совершенно отчетливо помню, как наш сосед Гердтс, приходившийся моей матери братом, называл Бисмарка старым боровом, а мой отец согласно кивал головой. Одобрял ли отец политические убеждения дядьки Гердтса или просто был зол на Бисмарка за то, что тот упразднил старую власть, я не знаю. Так или иначе, но монастырскому правлению пришел конец. Моордик вошел в состав Хорста, в подчинение общинной управе. Отца - в компенсацию за моральный ущерб в связи с потерей должности фогта - сделали церковным старостой. Рассказ обо всех этих переменах я веду столь подробно потому, что, как позже я увидел, и в большой политике творится то же самое, что и в политике деревенской. Всегда где-то в закутке сидит свой Бисмарк, который делает все совсем не так, как говорил прежде, а все должны повиноваться. На корабле все совсем по-другому. Если штурман говорит: "Джек, потрави гика-шкот", - то и думает он то же самое. И Джек знает, что у штурмана в голове именно это, а не что иное. Поэтому и отношения капитана с командой на кораблях (я, как всегда, имею в виду парусники) совсем не те, что на суше. Выше капитана, выше прусского короля, выше президента Соединенных Штатов не стоит никто, кроме бога. Но случись капитану допустить навигационную ошибку, и он вместе с кораблем угодит к дьяволу в пекло. А политик, допусти он навигационную ошибку, - ему что угрожает? Получит пенсию! Ну вот, опять я потерял свою нить. Я рассказывал, что прусско-датская война никак не отложилась в моей памяти. Зато в 1865 году я пошел в школу, что было для меня ничуть не менее скверным, чем для отца - последствия войны. Чтобы попасть из Моордика в церковь, в лавку и в школу, надо было идти по узкой дамбе на восток. Через километр марши кончались и начинался коренной берег. На самой границе между ними бил родник. Редко проходили мы мимо, не испив из него водицы. В маршах, расположенных часто ниже уровня моря, колодцев в те времена не водилось. Люди и скот пили из канав. Привыкнешь к такой водичке, и никакая хвороба тебя не берет, главное - попить ее во младенчестве. Мой желудок благодаря этой канавной воде достиг железной кондиции. В тропиках, где вся команда маялась животом, я сроду не болел. И во время плавания на "Тиликуме" я благополучно выжил после сильнейшего отравления рыбой. Так вот, стало быть, мы угощались родниковой водичкой и шли дальше уже по коренному берегу, лежавшему выше маршей на один-два метра. Поля были засеяны рожью и картофелем и окаймлены книксами - земляными валами с кустарником. Между книксами шла дорога длиной около двух километров до школы и деревни Хорст. С моим поступлением в школу связано одно забавное дело. В школе было четыре класса. Старшие дети учились в выпускных мужских и женских классах, те, что помоложе, - в начальных, а дети от шести до восьми лет - в подготовительных. Нам, детям, такое разделение было только на руку. В обоих младших классах сидело вместе почти сто пятьдесят человек. С первых же дней учебы мы быстро сообразили, что учитель Кульман не в состоянии определить, кто из нас присутствует, кто нет. Поэтому вместо школы я частенько слонялся по деревенским улицам. Здесь проходила дорога, связывающая Гамбург с севером страны. Летом повозки и скот всех видов взвихряли пыль с немощеной дороги, а осенью и зимой утопали в грязи. Особенно любили мы прогуливать послеобеденные уроки, с двух до четырех. Из-за дальней дороги обедать мы домой не ходили. Матери давали нам с собой по ломтю хлеба, а пили мы сколько хотели, вволю, из школьной колонки. После же обеденного перерыва - с двенадцати до двух - возвращаться в класс к учителю Кульману, по нашему мнению, уже не стоило. Мы оставались на улице или играли в книксах, за деревней. Случалось, однако, время от времени, что мы проводили в школе целые дни. Главным образом в холодное время года, когда нас манила к себе гигантская железная печка. Зимой по утрам в классе было еще темно. Каждый ученик приносил с собой свечку, которая ставилась на парту. Сто пятьдесят детских тел в тесном помещении, коптящие свечи и спаленные на их пламени волосы создавали чрезвычайно плотную атмосферу, подобную которой я ощутил вновь лишь годы спустя в кубриках некоторых парусных судов. Чтобы разогнать одолевавшую нас сонливость, учитель Кульман заставлял весь класс хором читать стихи и петь песни. Главными предметами были закон божий, немецкий язык и арифметика. Каждый школьный день начинался молитвой, псалмом и главой из Библии. После больших каникул мы стали проходить библейскую историю с сотворения мира, затем через рай и Каина с Авелем двигались дальше, к Аврааму, Иосифу и Моисею. К рождеству мы добрались до Нового завета и закончили знакомство с ним к большим каникулам деяниями апостолов. Процедура эта повторялась в каждом классе все четыре года обучения в школе, поэтому я и теперь еще довольно неплохо разбираюсь в Библии. А заделавшись моряком, я убедился еще и в том, что господь никогда не оставит плавающего по водам, если тот умеет крепко держать руль. Спустя некоторое время Кульман ушел из школы, и Наш класс принял учитель Беренс, обладатель окладистой черной бороды. Хотя он был еще довольно молод, но за шумным школьным народцем Беренс надзирал строже своего предшественника. Между учителем и нами завязалась жестокая война. На нашей стороне было численное преимущество и отличное знание множества уловок. Зато у него была богатейшая коллекция лещиновых прутьев, которые он собственноручно срезал на книксах каждое воскресенье после посещения церкви. Среди прочих свою порцию березовой каши начал получать и я. Неделя-другая - и наука быстро пошла впрок. Школу я стал посещать куда более регулярно. В дальнейшей жизни я не раз имел возможность убедиться, что любое сильное воздействие, будь то порка, тюрьма или денежный штраф, к порядку людей, конечно, принуждают, но, увы, их не исправляют. 2 Мои досуги и деревенская политика. Отец хочет сделать из меня миллионера. Трактат о войнах, вплоть до 1918 года. Моя персональная война с учителем Ниссеном. Почему я стал корабельным плотником Наверное, я так и продолжал бы отлынивать от школьных уроков, не вмешайся в эту историю мой отец. В те времена местный пастор был одновременно и школьным инспектором. В нашей деревне этим занимался пастор Лилье. Позднее отец как-то рассказывал мне, что Лилье решительно осуждал плохую посещаемость школы и пытался даже узаконить обложение штрафом родителей, дети которых пропускали уроки. Однако, перессорившись с наиболее влиятельными хозяевами, пастор так и не сумел провести свою реформу в жизнь. Многие родители в учении своих чад не видели ни малейшего проку и в ответ на все благие доводы, будто сговорившись, твердили: - Больно надо! Я и сам-то ничему не учился, а вот живу! Вскоре после того, как я стал школьником, пастора Лилье перевели в Альтону, а на его место прислали пастора Рухмана. Со своей паствой Рухман сразу же прекрасно поладил, и его сетования на плохую посещаемость и низкую дисциплину в школе община без внимания не оставила. Так вот и пали мои досуги жертвой деревенской политики. Позднее, будучи моряком, я нередко сталкивался с тем же самым. Нашел капитан общий язык со штурманами - и все на корабле ладится. А нет у штурманов с капитаном единства - и ничего не получается, как ты ни бейся: команда сразу примечает, что на шканцах какой-то раздрай, и дисциплина расшатывается. Мой отец хорошо разобрался в обстановке. Однажды воскресным утром он собрал всех нас, детей, и сказал: - Пастор жалуется, что вы отлыниваете от школы. Первый, кого я изловлю, познакомится вот с этой штукой. - Отец скосил глаза на уголок за кухонной дверью, где стояли длинные кнуты, которыми погоняют лошадей. Этот всеобщий нажим и методические приемы учителя Беренса оказались столь действенными, что в дальнейшем я почти регулярно стал ходить в школу и даже кое-чему научился. Тем временем в Европе шли войны - прусско-австрийская 1866 года и франко-прусская 1870-1871 годов. Первую из них я тоже совсем не запомнил, зато вторую, франко-прусскую, помню очень хорошо. Ведь мы в ту пору стали пруссаками, и многие парни из нашей деревни были призваны на военную службу, а затем угодили и на войну. В школе устраивали праздники во славу наших доблестных войск, а в церкви пастор Рухман каждое воскресенье молил бога о здравии короля и даровании победы. Самым определенным образом повлияла война и на мои выбор профессии. На наследство рассчитывать не приходилось. Заранее было известно, что все хозяйство достанется моему старшему брату Генриху. Старший получал все - таков был обычай. Остальные крестьянские сыновья шли, как правило, в батраки. Честь семьи требовала, чтобы младший сын покинул деревню и искал работу где-нибудь поблизости. Пределом мечтаний для меня и моих ровесников была тогда должность кучера. Однако попасть на нее можно было только при особой удаче. Кучер или возчик был, конечно, тоже наемным работником, по сути дела тем же батраком, но социальное его положение было существенно выше, потому как он имел дело только с конями, все же прочие хозяйственные работы его не касались. Но вскоре профессия кучера мне разонравилась, и я решил стать офицером, о чем и не замедлил известить за ужином всю семью. Невозмутимо продолжая крошить хлеб в простоквашу, всегдашнюю нашу вечернюю пищу, отец покачал головой: - Нет, Ханнес, это не для тебя. Да и что такое прусский офицер? Вот миллионером стать - дело другое, не в пример лучше. В школе мы уже начали решать задачи с очень большими числами, поэтому, что такое миллион, я уже представлял. - Папа, а как же стать миллионером? Отец посмотрел на мать, на нас, детей, и сказал: - Вот закончил бы ты школу, да были бы у меня денежки, уж я бы тебя в миллионеры вывел. Я был сражен. Большие деньги - это, конечно, лучше, чем военная служба. Мне расхотелось стать офицером. Уж коли разговор зашел о войнах, то хочется мне написать кое-что и о самой крупной из них, мировой. Ее я тоже как-то не очень заметил. Ведь Британскую Колумбию от театра военных действий отделяла едва ли не половина земного шара. Я давно уже стал канадским гражданином, а следовательно, и подданным Британской империи. До этого я был немцем, еще раньше - пруссаком, а совсем раньше - шлезвиг-голштинским датчанином. В газетах и книгах я читал, что различные войны, которые я пережил, велись в моих интересах, однако никогда я от них не имел ни малейшей пользы, не считая свободного от школьных уроков дня в честь прусской победы при Седане. Останься я жить в Германии, я наверняка принимал бы участие в морском сражении при Скагерраке, может быть, даже в чине старшего матроса. Будь Виктория (Британская Колумбия) поближе к Англии, я определенно угодил бы в ряды Британского королевского военно-морского флота и участвовал бы в том же сражении при Скагерраке - стрелял из пушки, стоял у штурвала или кочегарил у котлов. Только сражение само называлось бы тогда на английский манер Ютландским. Однако, как бы его там ни называли, мне-то ведь от этого разницы никакой. Как говорится, хрен редьки не слаще. Ведь в конце концов война 1914-1918 годов способствовала исчезновению с лица морей последних океанских парусников. Свои их разоружали, потому что равняться в скорости с нынешними дымными угольными посудинами и ходить под их охраной они не могли, а если отваживались все же выйти без конвоя, их сразу топил противник. Хорошим учеником я никогда не был, но, по оценке учителя Беренса, считался прочным середнячком. Но вот одиннадцати лет от роду я перешел в старший класс к учителю Ниссену, и все резко изменилось. Мы с ним постоянно враждовали. Сперва из-за политики, потом из-за его жены и, наконец, из-за его сада. Происходило все это так. Каждое утро после молитвы мы пели духовные гимны из церковного сборника псалмов. Большей частью это были псалмы, намеченные к пению в кирхе в ближайшее воскресенье. Эти утренние песнопения служили для нас и учителя Ниссена репетицией; таким способом мы разучивали тексты и мелодию для воскресных богослужений. Взрослые во время службы обыкновенно только мычали да бормотали что-то себе под нос. Кроме этого дважды в неделю на последних уроках мы тоже пели. Великий шлезвиг-голштинский патриот учитель Ниссен наряду с предусмотренными свыше церковными и национальными гимнами заставлял нас петь песни о датских войнах. Больше всего любил он слушать "Шлезвиг-Гольштейн, опоясанный морем". В текстах этих песен нередко встречались слова весьма патриотические, но не совсем нам понятные, и мы, мальчишки, из озорства заменяли их более близкими нашим деревенским представлениям. К счастью, наши словечки терялись в хоре девочек и скрипичной музыке учителя. Стоило, однако, девочкам запеть чуть потише, или мне заорать погромче, или скрипке внезапно замолкнуть, как тут же из общего хора прорывалась моя песня. - Дорогая наша родина, ты - два трупа под одной короной, - пел я вместо "ты - два дуба под одною кроной" [игра слов: Doppeleiche - двойной дуб, Doppelleiche - двойной труп; Krone - корона и крона дерева]. Ниссен поднимал смычок, хор умолкал. - Ну-ка, Ханнес, спой это место один. Все взоры устремлялись на меня, и откуда-то сзади слышался уже шепотком ехидный вопросец: - Что, слабО тебе? И тут уж, хочешь не хочешь, приходилось еще раз провозглашать в честь не признанного пруссаками, но столь почитаемого Ниссеном герцога Августенбургского: "...два трупа под одной короной". В первый раз учитель поломал о мой хребет свой смычок. А в дальнейшем я постоянно обитал среди неисправимых на штрафной парте, самой ближней к учителю. Повтори кому несколько раз, что он неисправимый, он и вправду станет неисправимым. Я сильно обиделся на Ниссена: очень уж всерьез он воспринял то, что для меня было только шуткой. Позже я разобрался, что в политике такие шутки всегда воспринимаются очень серьезно, особенно теми, кто ни малейшего влияния на политику не имеет. Но тогда я был еще слишком глуп. Разлад с Ниссеном начался сразу после пасхи, когда мы перешли в его класс. А вскоре я сцепился и с его женой. На этот раз я и в самом деле был виноват. Наступил май. Теплынь была не хуже, чем летом. Зеленели травы и хлеба, птички щебетали ликующим хором и клали яйца. Особенно интересовали нас зелененькие в черную крапинку яйца чибисов. Чибисы сотнями отрабатывали свои воздушные упражнения над лугами в маршах. Гнезда они ладили в земле по краям канав. Когда мы шли мимо, из травы выпархивал вдруг чибис и, притворяясь больным, старался отвлечь нас от гнезда. Но куда ему было провести нас, выросших на маршах. Обнаружив гнездо - кучку поломанных соломинок, - мы забирали все яйца до одного, чтобы чибисиха несла новые. Каждое утро перед школой мы искали знакомые гнезда и изымали яйца, которые чибисиха успела снести накануне. Яйца мы выпивали или относили матерям варить. Если трофеи были очень большими, часть их я отдавал моему дружку Хинриху Брунсу, с которым вместе ходил в школу. Хранить чибисиные яйца мне было негде. Школьные сумки тогда еще не изобрели. Грифельную доску, пенал, книги и тетради я связывал вместе ремешком и нес все это хозяйство в руке. Для яиц оставалась одна рука и карманы штанов. В тот день оба кармана у меня были полны. Мы стояли перед школой и ждали начала уроков. Вдруг я почувствовал, что по ногам у меня что-то течет. Я схватился за карман и понял, что несколько яиц лопнуло. Вытащив получившееся месиво из кармана, я швырнул его через забор. И тут на глаза мне попалось белье фрау Ниссен, весело полоскавшееся на утреннем ветру чуть поодаль от забора. Сжимая перемазанной рукой уцелевшие яйца, я вперился взглядом в раздувавшиеся пузырями полотняные кальсоны. Мальчишки без слов поняли, какой соблазн меня одолевает и каких трудов мне стоит себя сдержать. - А вот, слабО тебе, Ханнес... - А вот и нет! - А вот и слабО! - А вот и нет! Конечно, нет! И первое яйцо с хрустом разбивается о подштанники герра Ниссена. Однокашники безмолвно взирают на медленно стекающий желток. Дурной пример заразителен. Оцепенения как не бывало. У любого мальчишки с маршей в карманах полно чибисиных яиц. Несколько минут - и все чистое белье фрау Ниссен измарано яичными желтками. Злая это была выходка, ничего не скажешь. В ходе дознания хорстские мальчишки выдали нас с головой, и для нас, моордикских, наступили тяжелые времена. Особенно для меня. Ореховая палка учителя Ниссена и отцовский кнут трудились без устали. В конце концов мать урегулировала дело с помощью лукошка яиц и молодого петушка, врученных фрау Ниссен. Несколько дней я прилагал все усилия, чтобы стать примерным ребенком. Однако искушения были слишком велики, а учитель Ниссен то и дело допекал меня как только мог. Очередной великий скандал произошел из-за яблони в школьном саду. Помимо денежного содержания каждому учителю давалась во владение часть большого школьного сада, размеры которой определялись его служебным рангом. Как старший учитель Ниссен отхватил самую большую и самую красивую. От школьного двора его владение отделялось высокой колючей изгородью. За изгородью росли его яблони, стояли ульи. У нас, крестьянских мальчишек, яблок и дома было сколько угодно. Но в саду у Ниссена было одно дерево, на котором яблоки созревали как раз в августе, когда после летних каникул мы снова начинали ходить в нашу, век бы ее не видеть, школу. Большущие желто-зеленые яблоки вызывающе подмигивали нам из-за ограды. Ниссен прекрасно знал, какой это для нас соблазн. На переменах он все время шастал взад-вперед по школьному двору, а после уроков беспощадно гнал всякого, кто попадался ему возле школы. Но, как известно, даже самый дотошный караульный офицер рано или поздно устает, если долго не приходит смена. А у Ниссена смены не было. Жена его занималась детьми, а другим учителям он, должно быть, охрану сада не доверял. Иногда на большой перемене во дворе появлялся пастор Рухман, приходивший потолковать с Ниссеном о школе и о кирхе. Обычно они прогуливались вокруг школы, но иной раз пастор и Ниссен уходили в учительскую. А мы только этого и ждали. Входя в дом, Ниссен с тоской смотрел в сторону сада. Однако вся горластая банда, как он нас называл, галдела совсем в другом углу двора, не проявляя к яблокам ни малейшего интереса. - Ну, что, Ханнес, слабО тебе? - Мне-то нет, а вот тебе слабО! - И мне не слабО! Секунда - и мы с Брунсом продираемся сквозь колючки, влезаем на дерево и принимаемся бросать яблоки через ограду. По ту сторону собирается весь класс и ловит их. Покуда в деле участвуют лишь старшие мальчики, все идет тихо. Каждый получает по одному или по два яблока и без шума отваливает в сторону, а нас на дереве с земли не видно. Но вот набегают девчонки, а за ними ученики младших классов. Все норовят пожать, где не сеяли. Поднимается такой страшный визг, что Ниссен пулей вылетает во двор. Сами мы не съели ни яблочка, и это было единственным нашим оправданием. Но даже кроткий пастор Рухман не мог поставить нам этого в заслугу и объяснял наше бескорыстие только недостатком времени. Ореховая палка и кнут снова пошли в работу, а пастор Рухман на конфирмационных уроках, которые я уже посещал, особенно упорно налегал на шестую заповедь ["не укради"]. В школе я теперь вообще ничего больше не делал. Чего ради надрываться, когда и так решено, что через полтора года после конфирмации меня отдадут в батраки к какому-нибудь хозяину. А там от умения читать и считать проку никакого. Так бы оно, наверное, все и катилось, не перегни учитель Ниссен палку и не прояви пастор Рухман своего добросердечия. А может, главной причиной было то, что мой отец заседал в церковном совете... Каждый год в октябре после праздника урожая, когда у крестьян появлялось свободное время, в школе проводили открытый день. Вот и на этот раз родителей пригласили поприсутствовать на уроках. Они сидели в классе на расставленных вдоль стены стульях. Пастор Рухман как школьный инспектор сел рядом с учительским столиком. В классе сразу запахло нафталином от воскресных суконных костюмов отцов и черных шелковых платьев матерей. Мы, дети, пришли в этот день не босыми, как обычно, а в деревянных или кожаных башмаках. Головы у всех были свежеострижены. Малыши и те старшеклассники, что победнее, стриглись наголо. У старших мальчиков и детей богатых голыми были только затылки. На лоб у них свисали челки, которые мы называли "пони". И у всех уши торчком. Девочки с вечера смачивали волосы сахарной водичкой, чтобы не растрепались прически. Существовало старое правило: учитель в этот день вызывал только тех, кто поднимал руку. Тот, кто ничего не знал, просто сидел и не высовывался. Его и не спрашивали, чтобы не позорить. Но на этот раз учитель Ниссен дважды нарушил традицию. По арифметике мы проходили вычитание больших чисел. Видит бог, чрезмерных требований к ученикам в старших классах деревенской школы не предъявляли. Когда записывали одно число под другим, чтобы вычесть поразрядно цифру за цифрой, получалось иной раз так, что из 6 надо было вычесть 7 или 9 из 3. В этом случае, как известно, следовало "занять" из соседней цифры 1 и считать: 16 минус 7 или 13 минус 9. Сам процесс вычитания мы более или менее усвоили, но вот что значит "занять" - никто из нас постичь никак не мог. Чтобы нагляднее втолковать нам это, Ниссен вызвал к доске Фриду Томсен. Мать Фриды, вдова Томсен, помогала по дворам стирать белье. В деревне они считались бедняками и имели право на поддержку из общинной кассы и от церкви. - Фрида, что делает твоя мать, если у вас не хватает денег? - спросил Ниссен. В классе нависла мертвая тишина. Не то чтобы хорстские крестьяне отличались особой деликатностью, однако существовали определенного рода дела, говорить о которых всенародно считалось неприличным. К их числу относились и денежные вопросы. Фрида, как и я, в классе не очень блистала. Однако порой даже самому глупому ученику удается ответить в самый кон, особенно если измышлять ничего не надо: выкладывай все, как есть, и вся недолга. Так вот и Фрида, единственная, пожалуй, кто не заметил всей остроты положения, четко и без затей ответила: - Она сокращает расходы, господин старший учитель. Класс затрясся от дружного смеха. Мужчины гоготали громовым басом. Женщины хихикали в носовые платочки. Мы, дети, просто выли от восторга. Учитель Ниссен и Фрида безмолвно уставились друг на друга. Положение спас пастор Рухман. - Я полагаю, что урок арифметики мы на этом закончим, - сказал он, - Фрида ответила так хорошо, что мы вполне убедились в успехах наших детей, - легкий поклон в сторону родителей, - и в высокой квалификации старшего учителя Ниссена, - легкий поклон в сторону учителя. Хозяин Брунс, сидевший неподалеку от меня, пробормотал что-то насчет воронов, которые, дескать, глаз друг другу не выклюют. Учитель Ниссен собрался с мыслями и начал урок географии. Тема занятий была - побережье королевства Пруссии. Не знаю, меня ли персонально задумал он опозорить или просто решил показать свое беспристрастие (не одних бедняцких детей ошарашивает неожиданными вопросами, деткам мелких хозяев тоже спуску не дает), только вдруг ни с того ни с сего захотел он от меня узнать, как называются воды, омывающие остров Рюген. По географии я всегда успевал хорошо и знал все, даже когда сбегал с уроков. И теперь тоже я отлично знал, что воды вокруг Рюгена носят название "бодден". Но на платтдойч "бодден" означает также "грязные ноги". И я испугался: а ну как отвечу я правильно, а родители засмеются. Поэтому я предпочел молчать. В классе снова нависла мертвая тишина. Чтобы ученик да не мог совсем ничего ответить - такого сроду не бывало. На этот случай в школе существует хорошо отработанная система подсказок. Из своего угла я увидел, как побагровело лицо матери, как отрешенно уставился в окно отец. Мой сосед по парте Хайни Йенсен зашептал мне: "Грязные ноги, грязные ноги". Ну вот теперь-то мне уж совсем ничего не оставалось, кроме как молчать. Никакая сила в мире не заставила бы меня произнести слово "бодден". Ниссен явно тянул паузу. Наконец пастор Рухман не выдержал и выразительно кашлянул. Оставить без внимания указующий сигнал своего школьного начальства Ниссен не мог. Но и меня отпустить просто так, безнаказанным за все мои грехи последнего школьного года, ему тоже не хотелось. Поэтому он сказал: - Да, Иоганнес, география определенно не твоя стихия. Впрочем, дальше Хоэнфельде тебе ведь все равно никогда не выбраться. Хоэнфельде было маленьким местечком близ Хорста. После урока я увидел, как пастор Рухман подозвал к себе моего отца. Я побежал домой и разревелся от стыда и злости. К великому моему удивлению, ни отец, ни мать за ужином ни словом не обмолвились о школе. Ужинать-то я сел вовремя. Никакое горе аппетита мне испортить было не в силах. В следующее воскресенье вся семья, как обычно, отправилась в церковь. Отец с матерью солидно шествовали впереди. Мы, дети, повизгивая и толкаясь, плелись вслед за ними. Главное, чтобы все выглядело пристойно, а то обернется на шум отец, и тогда уж порки не миновать. Из соседнего двора тоже показалось семейство. Взрослые обменивались приветствиями: - Что, Трина, тоже в кирху? - Да, Биллем. Ну и погодка нынче, а? Говорить "доброе утро" или "добрый день" среди знакомых было не принято. Всегда называли друг друга только по имени и добавляли несколько общих замечаний. По дороге к кирхе взрослые шли только семейными парами. На обратном пути образовывались три большие группы. Впереди всех, громко болтая, шли женщины, торопившиеся поскорее добраться до своих кухонных горшков. За ними - хозяева и батраки, которым тоже ко времени надо было попасть домой кормить скотину. И наконец, час-другой спустя - мужчины, заглянувшие после церкви в кабачок и принявшие там для души по паре кружек пива и по стаканчику кюммеля [кюммель - тминная водка]. Последняя группа для нас, ребятишек, была самая интересная, потому что разговоры в ней велись о последних деревенских новостях. Однако всему свое время, а пока, строго в составе семейных кланов, мы тянулись к кирхе. Уже на подходе к деревне мы слышали колокольный звон, извещавший прихожан, что через десять минут начнется служба. Колокольни в хорстской кирхе не было, поэтому колокол висел на здоровенной балке прямо возле церковной двери. Звонить в колокол и было привилегией самых сильных мальчишек. Перед церковью мы разделялись. Мальчики садились на хорах справа, девочки - слева. Отец и мать шли на место церковного старосты, под самой кафедрой. Там же были места хорстской "знати". Личные места на скамьях покупались или сдавались на время. Своих постоянных мест не было лишь у бедняков да у батраков с батрачками. Они сидели в последнем ряду. Взглянув с хор, любой нездешний мог сразу же получить полное представление, кто есть кто в этой деревне. Нам же, мальчишкам, до социальных градаций пока еще не было никакого дела. Мы разглядывали только чужие лысины, разномастные прически да головные платки, а в последних классах - еще и девочек на левой стороне хор. Посередине, как на троне, возвышался над всеми старший учитель Ниссен за клавиатурой органа. В это воскресенье отец сказал: - Ханнес, после церкви подожди меня у дверей. Не иначе как предстояло какое-то большое дело, касающееся моей персоны. Под этим впечатлением, должно быть, я внимал словам проповеди пастора Рухмана более сосредоточенно, чем обычно. Впрочем, и отвлечься-то по-настоящему в нашей выкрашенной в белое кирхе так и так было не на что. Все давным-давно до мелочей было знакомо. После службы я увидел отца, беседующего с учителем Ниссеном. Между ними стоял пастор Рухман, то и дело молитвенно вздымающий обе длани. Наконец Ниссен с пунцовым лицом выбежал из церкви и рысью помчался к школе. У меня аж зачесалось пониже спины, как представил, какая могучая трепка ожидает меня после обеда. Но тут ко мне подошел пастор Рухман. - Скажи-ка, Иоганнес, ты и в самом деле не знал, что ответить тогда, в школе? - Знал, господин пастор... - И тут меня прорвало. Все горести несправедливо обиженного тринадцатилетнего мальчишки выплеснулись наружу. Почему мои нелады с Ниссеном должны отражаться на школьных оценках? Конечно, я и сам понимаю, что я озорник, и готов отвечать за свои проказы. Хорошая порка - вполне справедливое наказание за это. Но зачем же позорить меня на открытом уроке при родителях? В этот день мне так хотелось быть ничуть не хуже других учеников, а меня выставили каким-то чуть ли не преступником. Дети очень чутки к несправедливости, и мне казалось просто непорядочным, что Ниссен использует свое учительское положение для сведения счетов со мной за наши внешкольные распри. Позднее, когда я сам стал морским офицером и капитаном и на мои плечи легла огромная ответственность, я часто думал об этих своих школьных годах. Капитан на море обладает практически неограниченной властью. Он - первый после бога. И как же велико у него искушение перенести свои симпатии и антипатии на служебные дела! Каюсь, случалось иной раз такое и у меня. Надеюсь, однако, что большей частью мне удавалось все же отделить капитана Босса от Ханнеса Фосса. Пастор Рухман понял, должно быть, что творилось в моей душе. Как шлезвиг-голштинец, он уловил, конечно, почему я не смог произнести слово "бодден". Как сельский пастырь, он знал, насколько велика зависимость его больших и маленьких овечек от местных традиций, в соответствии с которыми неприличным считалось задавать кому-то вопрос, на который тот не мог ответить. Поэтому в школе на открытых уроках и было принято спрашивать лишь тех, кто сам вызвался. - Иоганнес, - сказал наконец пастор, - а кем бы ты хотел стать? - Пойду к хозяину, - ответил я, что по-нашему, по-деревенски, означало: пойду в батраки. - А выучиться какому-нибудь ремеслу ты не хочешь? - Еще как хочу, господин пастор, на корабельного плотника! - выпалил я, отлично сознавая всю безнадежность подобного желания. Мечта об этой профессии теплилась лишь где-то в самом дальнем уголке моей души. - Хорошо, будь прилежен в школе. Я поговорю с господином старшим учителем. И в самом деле, вслед за этим разговором учитель Ниссен стал ко мне относиться куда более сносно. Успеваемость моя не то чтобы заметно улучшилась, но и плохой ее назвать уже было нельзя. Отец со мной о выборе профессии не заговаривал. Однако, посмотрев на пасху 1873 года мой табель, он спросил: - Ну как, ты еще не раздумал стать корабельным плотником? Я только кивнул в ответ. От волнения у меня перехватило дыхание, и я не мог говорить. Деревенская жизнь текла спокойно и размеренно. Зимой дети бегали на коньках, а весной на освободившихся от льда веттернах и канавах начиналась рыбалка. Мы, мальчишки, ловили щук "петлей". Греется щука под солнышком на мелководье, а ты осторожненько заводишь ей вокруг головы петлю из тонкой проволоки. Потом резко дергаешь, петля затягивается, раз - и рыба уже на берегу. А еще мы пасли на лугах скот. Лето начиналось с жатвы хлеба, вслед за которой шла уборка остальных зерновых. После школы мы купались в веттернах. Плавать все учились с самого малолетства. Позднее я с удивлением узнал, что я один из немногих моряков, умеющих плавать. Осенью наступала пора уборки картофеля. В Хорсте проводилась традиционная ярмарка скота. Эта ярмарка казалась нам венцом года. Тысячи животных мычали и хрюкали на всех деревенских улицах и на площади перед церковью. Над головами плавало облако пыли, воздух был наполнен терпким запахом животных, перемешанным с ароматами копченых угрей и дешевых леденцов. Перед ярмаркой я и мои братья с сестрами получали от матери по пятьдесят пфеннигов. Это было тогда для нас целым состоянием. Однако, как и любое состояние, оно быстро таяло, стоило потратить первый пфенниг. Жмешься, экономишь, вроде бы и тратить еще не начинал, глядь, а твоих пяти грошенов [грошен - монета в десять пфеннигов] уже и след простыл. После ярмарки над маршами гуляли первые осенние штормы, в двери уже стучалась зима. Зимой 1873 года состоялась моя конфирмация. Обряд совершал пастор Рухман. Вообще-то конфирмация всегда происходит перед самой пасхой. Однако будущих моряков конфирмовали на рождество, потому что в январе на кораблях уже начинались работы. Корабельных-то плотников обучали, собственно, на берегу, на верфи, но все равно их причисляли к морскому люду и из школы выпускали раньше, чем других. К конфирмации отец заколол свинью, и мать целую неделю только и делала, что жарила и парила. Рано утром к нам явились все Фоссы и Гердтсы из всех окрестных мест, и вся компания дружно замаршировала к кирхе. Мороз был довольно крепкий. Взрослые плотно закутались. Пальто для детей и подростков считалось у нас вообще ненужной роскошью. Я был одет в новый синий конфирмационный костюм. Купили его на вырост, и он болтался на мне, как на вешалке. Шею сжимал высокий тугой бумажный воротничок, схваченный искусно завязанной в бант лентой. У большинства женщин были с собой корзинки, в которых теплились маленькие жаровенки, наполненные древесным углем. Церковь не отапливалась, и женщины ставили эти жаровенки себе под юбки, чтобы не мерзли ноги. Пар от дыхания множества людей дымкой висел в воздухе. Пастор Рухман произносил слова проповеди, а изо рта у него тоже облачками шел пар. Конфирмационная проповедь тянется особенно долго. Ведь он должен был не только объяснить, что значит для нас этот церковный праздник, он обязан был еще и предостеречь нас от опасностей, которые ожидают будущих моряков, особенно в портовых городах. Позднее я убедился, что фантазии сухопутных крыс зачастую грязнее самых грязных портовых переулков, но тогда, во время проповеди, весь я горел от нетерпения: когда же, когда смогу я наконец насладиться всеми радостями, о которых столь красочно говорил пастор Рухман. В том, что они ждут меня, я не сомневался. Под конец все так промерзли, что святое причастие - глоток теплого церковного вина - оказалось для нас просто спасением. Не без радости слушал я, как в конце конфирмации Ниссен играл на органе: "Исход твой, о благослови, господь!" Это было начало моей взрослой жизни со всеми ее надеждами и желаниями, с длинными штанами, курением и выпивкой. Работа? О работе я тогда и не думал. 3 Мы с отцом знакомимся с герром Кремером. Мой контракт. Вице принимает меня в свой дом. Я праздную вступление в должность Работать на верфи меня учил мастер Маас. Конечно, я был крестьянским мальчиком и, что такое работа, хорошо знал с самого раннего детства. Но теперь мне приходилось трудиться с пяти или шести утра до шести вечера. Мастер Маас заботился и о том, чтобы в перерывах на завтрак и обед я, упаси бог, не остался без работы или какого-нибудь поручения. Маас был ужасно длинный и невероятно тощий. Руки его, словно плети, свисали вдоль туловища. Снизу они оканчивались огромными, с хорошую лопату, кистями. Голова его была вытянута в длину, как дыня. Сверху на ней сидела глубоко надвинутая на лоб фуражка с лакированным козырьком и помпоном. Из-подо лба холодным ледяным блеском сверкали голубые глаза, обрамленные бесчисленными морщинами. Летом и зимой на Маасе был надет бессменный черный мастерский сюртук с большими серебряными пуговицами - знаком достоинства первостатейного плотника. Из-под сюртука виднелась обязательная, свежайшая, в сине-белую полосочку рубаха без воротничка. Его морщинистое лошадиное лицо всегда было чисто выбрито, только на шее и под нижней челюстью щетинилась короткая шкиперская борода-шотландка. Когда он вертел головой, часть бороды, та, что росла под челюстью, разворачивалась вместе с ней, а волосы на шее двигались как бы сами по себе. Учеником я, бывало, глаз не мог оторвать от этого увлекательного зрелища. Смотрел, понятно, исподтишка, пока он меня не видел. Стоило ему наставить на кого-нибудь свои голубые ледышки, и тому ничего не оставалось, кроме как работать, работать и работать. Таков был мастер Маас, подлинный владыка верфи. Официально же производством руководил герр Кремер. Говоря о нем, именно так все его всегда и называли. Вблизи я его видел всего один-единственный раз. В тот самый раз, когда мы с отцом пришли ему представляться. В конце августа последнего школьного года пастор Рухман пришел к нам в Моордик. Это входило в его служебные обязанности. В течение года он непременно должен был посетить хоть по разу всех членов общины. Разговаривали при этом, впрочем, вовсе не о церковных делах, а больше о погоде, севе, жатве и разведении скота. Однако на сей раз Рухман снова затеял разговор о моей профессии. - Фосс, - сказал он отцу. "Герр" говорилось только ученым или особо уважаемым людям. Крестьяне и батраки-поденщики должны были гордиться, если к ним обращались на "вы", а не на "ты" или, того неуважительнее, и вовсе безлично. - Фосс, - сказал пастор Рухман, - ну как с вашим Иоганнесом? Не передумал он еще стать корабельным плотником? Отец заверил, что интерес к этой профессии у меня ничуть не убавился. - Хорошо. Я веду переписку с герром Кремером с верфи "Шюдер и Кремер". В следующую среду около десяти вы можете представить герру Кремеру своего мальчика. Я дам вам рекомендательное письмо к герру Кремеру. У меня замерло сердце. Отчасти от радости, что сбывается мое заветное желание, а более от того, что мне предстояло встретиться с этим самым герром Кремером. Видать, крупной он был шишкой, коли сам пастор трижды подряд повеличал его "герром". В среду, в восемь утра, мать расцеловала меня на дорогу. Отец надел свой черный костюм, в котором ходил только в церковь, и лучшие свои сапоги, густо смазанные накануне рыбьим жиром. Свои штаны и куртку я тщательно вычистил щеткой, а сапоги обул новые, специально сшитые сапожником Майером. Предвидя мой быстрый рост, Майер сшил их номера на два побольше, и, чтобы не потерять обувь, мне пришлось напялить на ноги две пары толстых шерстяных носков. Итак, жарким августовским утром мы отправились пешком в Эльмсхорн. Сперва мы шли по зеленым маршам, потом по тенистой полевой дороге до большого шоссе. Здесь мы немного передохнули и, уже без привалов, незадолго до десяти лихо дотопали до Эльмсхорнской гавани. По примеру отца я отряхнул серо-желтую пыль с костюма. Счищать ее со смазанных сапог было делом бесполезным. Эльмсхорнская гавань расположена на Крюкау, речке, устье которой примерно в пяти милях отсюда входит в Эльбу. К сожалению, я не могу сказать "вливается", потому что вода в Крюкау течет то в Эльбу, то из Эльбы, смотря по тому, прилив сейчас или отлив. В час нашего прихода был как раз отлив. Воды в гавани совсем не было. Баркасы, эверы и рыбачьи боты стояли, глубоко увязнув в сером иле. Жаркое утреннее солнышко прямо-таки выпаривало протухшую тину, а легкий восточный ветерок нес эту вонь прямо в наши ноздри. Теперь-то нет для меня ничего приятнее портовых ароматов. Всякий раз, попадая в Виктории в порт, я глубоко вдыхаю этот неповторимый букет. А тогда мы с отцом встревоженно переглянулись. Не по душе нам пришелся этот смердящий запашок. Мы привыкли к чудесному воздуху маршей, замешанному на благоухании луговых трав и терпком запахе скота. Все в жизни - дело привычки. Итак, мы с отцом зашагали вдоль гавани по направлению к верфи "Шюдер и Кремер". На берегу жизнь била ключом. Рыбаки прямо с лодок продавали свой улов. - Свежая, живая камбала, - завлекал покупательниц к своей лодке продавец. - К-а-р-а-а-бы, а вот к-а-р-а-а-бы, - неслось с равномерными интервалами от другой лодки. Это ловец крабов пытался сбыть своих мелких ракообразных. Артель крючников грузила мешки с зерном на лихтеры и баркасы. К гавани тяжелые мешки подвозили на больших телегах, по четверке коней на каждую. Там они останавливались близ судна, которому предназначался груз, задом к специально устроенным подмосткам. Двое грузчиков забирались на воз и скидывали сверху мешки на эти подмостки. Оттуда крючники принимали груз на плечи. Как у них все ладно получалось! Чуть вертанет парень спиной - и мешок уже на загорбке, точнехонько в нужном положении, и грузчик мерными шагами топает с ним к судну, а навстречу ему, к телеге, спешит уже за очередным мешком другой крючник. У грузового люка мешок, как живой, опрокидывался вперед. Специальный человек, назначенный в помощь крючникам, отвечал за то, чтобы мешки без задержки соскальзывали по желобу прямо в трюм. В трюме двое парней подхватывали едущий вниз мешок и, раскачав его как следует, забрасывали на самый верх штабеля. Крючники непрерывной цепочкой тянулись от телеги к судну и обратно. Мы с отцом как раз проходили мимо, когда человек с аспидной доской в руках, стоявший в сторонке и отмечавший черточками число погруженных мешков, заорал вдруг: - Пятнадцать! Это означало, что крючники перенесли уже по пятнадцать мешков каждый. Из сундучка, стоявшего возле самой воды, учетчик достал бутылку и поднес каждому парню по стаканчику кюммеля. Затем людей на телеге и у желоба заменили другими, и началась следующая партия "по пятнадцать мешков на человека". Некоторые суда стояли под выгрузкой. Из-за отлива их палубы оказались значительно ниже береговой кромки, и работа здесь была еще изнурительнее. Четыре человека, с натугой ворочая рукоятки судовой лебедки, поднимали груз на палубу. Затем двое других подтаскивали мешки и ящики к самому берегу, где первая четверка снова поднимала их наверх с помощью ворота и аккуратно укладывала на телеги. Грохотали и визжали лебедки, то и дело слышались крики: - Вира! Майна помалу! Майна, майна еще чуть! Отец потянул меня за рукав. Глазеть было некогда: стрелки на церковных часах, возвышавшихся над крышами эльмсхорнских домов, подбирались уже к десяти. Мы поспешили дальше вдоль гавани, к самому ее краю, где шумела судовая верфь. Она расположилась на небольшом полуострове, омываемом с трех сторон водами реки. Полуостров этот несколько возвышался над всей остальной гаванью, так что даже в самый высокий прилив вода не поднималась до стапелей [стапель - основание, на котором осуществляется сборка корпуса судна] и не могла унести с собой бревна и доски. Добрых две сотни человек трудились на этой верфи. Они таскали тяжелые балки, бегали взад и вперед с какими-то непонятными предметами в руках, стучали молотками, пилили, рубили. Шум стоял, хоть уши затыкай. Неразбериха полнейшая, никакого планового начала. Именно так мне тогда показалось. Потому как не представлял я еще по глупости, что такое мастер Маас и как он руководит верфью. Там, где маленький полуостров примыкал к суше, на самом высоком месте верфи стоял дом герра Кремера. Белые стены, окрашенный в зеленое фахверковый каркас и мощная главная балка, несущая весь верхний этаж, украшенная четко выделяющейся на зеленом фоне позолоченной резьбой. И крыша из красной черепицы. У нас в Хорсте дома тоже были крашеные. Иначе в здешнем климате нельзя. Но такого сияющего великолепия мне видеть еще не доводилось. Отец смущенно поглядел на свои большущие крестьянские руки. Но в этот самый момент начали бить часы на церковной башне, и это придало ему решимости, он отворил дверь. То, что предстало нашим взорам после немыслимой роскоши фасада, казалось совершенно уму непостижимым. Мы стояли в маленькой холодной прихожей, выложенной красным кирпичом. Отец закрыл дверь, и помещение сразу погрузилось в потемки, потому что свет в него проникал лишь через расстекловку, украшавшую верхнюю часть дверей. Прихожая была совершенно пуста, одна только блестящая медная плевательница сиротливо притулилась в уголке. При открывании и закрывании двери звонил колокольчик. "Ну и ну"! - хотел сказать я, но не успел: с последним звуком колокольчика в правой стене открылся лючок и из него высунулась очкастая рожа. Это был, как я выяснил после, бухгалтер Карстен, который начислял нам жалованье и поддерживал связь между верфью и конторой. Карстен испытующе смотрел на нас сквозь очки. Отец крутил в руках свою жесткую шляпу. Молчание показалось мне бесконечным. Наконец отец отважился: - У меня письмо к герру Кремеру. Карстен молча высунул руку через люк, и отец хотел уже было вложить в нее письмо, но тут вмещался я: - Герр пастор сказал, что мы должны вручить письмо только лично герру Кремеру. Герр Кремер ждет нас. Отцовская рука с письмом дернулась назад. Очень необычно было по тем временам, чтобы дети без спроса встревали в разговоры взрослых. Да и пастор Рухман насчет "вручить лично" тоже ничего не говорил. Но я-то чувствовал, что здесь решается моя судьба. Приличным оратором я за свою жизнь так никогда и не стал. Подобрать нужные слова для меня порой сущее мучение. И все-таки, когда дело доходило до крайности, мне как-то всегда удавалось сказать именно то, что нужно. Какое-то мгновение отец и Карстен изумленно смотрели друг на друга. Потом лючок рывком задвинулся. Прихожая, освещаемая во время разговора светом из люка, снова погрузилась во мрак. - Да-а-а-а, ну и парень! - протянул отец. И мы стали ждать. Церковные часы пробили один раз. Мы ждали уже целых полчаса, но все оставалось по-прежнему. Отец все еще держал письмо в руке. Вдруг лючок рывком раздвинулся, наружу высунулась очкастая голова Карстена. - Входите. Он указал ручкой на дверь, откуда шел аромат жаркого. Отец постучал. - Открывайте, - крикнул Карстен вслед нам. Теперь мы очутились в длинном светлом коридоре. Свет лился сквозь большое окно в противоположном его конце и многочисленные застекленные двери. Над первой дверью справа висела табличка "Контора". Отец постучал еще раз, и сразу несколько голосов откликнулись: - Войдите. Мы вошли в довольно большую комнату. Низкий потолок удерживался большими балками. Все было окрашено в белый цвет. У маленького окошка расположилось пять конторок, за которыми стояло пять писарей. Все они оторвались от своих толстых конторских книг и с интересом уставились на нас. За шестой конторкой стоял винтовой стул без спинки. На нем сидел герр Карстен и резкими рывками вращался вокруг своей оси, взвинчиваясь кверху, покуда не поднялся до такой высоты, чтобы можно было писать сидя. Ноги его смешно болтались в воздухе, но он быстренько отыскал для них опору на неподвижной треножной основе стула и, преисполненный важности, воззрился на нас с высоты своего сидения. Потом знакомой уже нам ручкой он указал на дверь с табличкой "Бюро". В кабинете, за этой дверью, за большим письменным столом, или, как тогда называли, секретером, сидел сам герр Кремер. Редкие светлые волосики герра Кремера прядками были начесаны на лоб. С висков по щекам сбегали золотисто-медные бакенбарды, завитки которых он то и дело приглаживал. Правой рукой - левую бакенбарду три раза. Левой рукой - правую бакенбарду три раза. Ниже бакенбард просматривался солидный, в две или три складки, подбородок. Под ним - кипенно-белая сорочка и палевый жилет. По округлому животику справа налево тянулась тоненькая золотая, с множеством брелоков, часовая цепочка. Поверх жилета на герре Кремере был белый пиджак из грубого льняного полотна. Однако рядом, на стене, висел на плечиках еще и фрак. Не привстав из-за стола, герр Кремер слегка кивнул на наше приветствие и протянул руку. Отец вложил в нее письмо. Герр Кремер раскрыл конверт и начал читать, а мы оба (что еще оставалось делать?) стояли перед ним и ждали. К счастью, читал герр Кремер очень быстро. - Герр пастор Рухман рекомендует мне принять вашего сына, э-э-э... вот этого мальчика, в ученики. Герр Кремер звякнул маленьким медным колокольчиком. В этом доме, казалось, все было из меди. Тотчас же появился герр Карстен. Не иначе как уже ожидал под дверью. - Карстен, оформите ученический контракт с э-э-э... нашими посетителями. Прощальный кивок, и мы выходим из кабинета. После я видел герра Кремера только при спуске кораблей со стапеля. По другим поводам он на верфи не появлялся. Его пожелания и распоряжения Карстен передавал мастеру Маасу, а тот, не снисходя до лишних слов, молча дирижировал верфью, указывая нам холодным взглядом своих бледно-голубых глаз, что надобно делать, чтобы исполнить волю герра Кремера. Желал ли этого также и неизвестный мне герр Шюдер, я так никогда и не выяснил. Впрочем, это уже потом, а пока Карстен достал из шкафа бланк с напечатанным на нем заголовком "Ученический контракт" и стал читать нам текст: - "Мы, верфь Шюдера и Кремера, представленная в лице герра Кремера, и..." Профессия? Имя? - Крестьянин, Хинрих Фосс. - Местожительство? - Моордик. - "...заключили настоящий ученический контракт. Сын вышеупомянутого Х.Фосса с 1 января 1874 года принимается учеником на верфь". Далее следовали всевозможные условия. И то я был обязан, и это, главное же: "верно служить и повиноваться своему мастеру и прочим начальникам". Затем шли мои права: "Один талер жалованья в месяц. Бесплатный кошт и жилье в помещении для подмастерьев на верфи". В заключение Карстен показал все той же ручкой место, где сперва отец, а потом и я должны были поставить свои подписи. Мы расписались. Ручка-указка нацелилась кончиком на выход. Карстен вспорхнул на свой винтовой стул и, не успели мы закрыть за собой дверь, взвинтился под самый потолок. Последний мой взгляд уловил лишь его ступни, прочно утвердившиеся на массивной треноге. Мы с отцом молча пошли домой. - Ну и как? - спросила дома мать. - Кремер взял его, - ответил отец. А я подумал: "Ну, Ханнес, держись!" Так я попал к мастеру Маасу. 1 января нового года после обеда отец увязал мои пожитки, бросил узелок в сани, протянул вожжой вдоль спины молодую Рыжуху (все лошади в деревне были рыжие с белой звездочкой на лбу), и та мерно зарысила прочь от родного моего крыльца. Прощание с матерью и остальной семьей было недолгим. - Будь здоров, мой мальчик, - сказала мать. - Ни пуха ни пера, - пожелали братья и сестры. Нежные чувства выказывать у нас было не принято. Колокольчик звенел в вечерних сумерках. Неоглядные марши тонули в морозной дымке. Несколько минут - и дома Моордика скрылись из виду. Я сидел рядом с отцом и мерз. Но лишь снаружи. Изнутри меня жгло жаром волнения. Я строил корабли по своим проектам, и капитаны приходили и благодарили меня за быстрые парусники. "Герр Фосс, - говорили они, - ваши корабли - чудо что такое, мы сейчас же закажем вам новые". - Держись! - крикнул отец. Но было уже слишком поздно. Правый полоз заехал в придорожную канаву, сани накренились, и мы с отцом и все мои пожитки вывалились в глубокий снег. Наша Рыжуха тут же остановилась. У лошадей на это какое-то особое чутье: стоит повозке или саням не то чтобы опрокинуться, а просто как следует встряхнуться, и они сразу же останавливаются. Мы выкарабкались из сухого, как порох, снега, засыпавшего с верхом метровой глубины канаву, вытащили сани на дорогу, погрузили в них вещи и, гикнув Рыжухе: "Но-о-о, пошла, милая!" - поехали дальше. В Эльмсхорне сани остановились возле дома, где жили холостые подмастерья и ученики "Шюдера и Кремера". К воротам вышел привратник, он же эконом. Имя его было Беньян, но никто его так не называл, а звали по прозвищу - Вице. - Ага, новый ученик, пожалуйста, входите! - сладко пропел Беньян, отворяя перед нами калитку. "Ну и ну, - подумал я, - скажите, какой вежливый тон!" Вице провел нас на третий этаж. - Вот, здесь апартаменты молодого господина, - сказал он с хохотком, будто отмочил невесть какую шутку. Я оглядел "апартаменты". Два маленьких заледенелых оконца едва пропускали гаснущий свет зимнего дня в промерзшую насквозь комнату. На шести железных койках лежало по соломенному тюфяку и одеялу с перовой набивкой. Остальные постельные принадлежности, согласно контракту, я привез с собой. У продольной стены стояло шесть узких одностворчатых шкафчиков. - Ну, молодой человек, - сказал Вице, - располагайся поудобнее. Ты имеешь возможность выбирать! На эту койку светит утреннее солнышко, эта - поближе к печке, а эта - у самой двери, так, ежели ночью понадобится выйти... Нужник внизу, во дворе, - махнул он рукой в сторону замерзшего окна. Так я впервые познал преимущества свободного выбора. Утреннее солнце в комнату никогда не заглядывало, потому что окна по вечерам наглухо закрывались ставнями. Свежий воздух вообще считался вредным. Лишь здесь, в Виктории, я узнал от доктора Мартенса, что свет и воздух способствуют здоровью. Но в тогдашнем Шлезвиг-Гольштейне об этом и не слыхивали. И позднее, на кораблях, тоже считалось неписаным законом - чем гуще в кубрике атмосфера, тем глубже сон. Кровать у печки тоже особой выгоды не сулила. Печка-то здесь, видно, никогда не топилась. А выбрать кровать у двери было бы просто глупо, потому как всякий, кто ночью пожелает на двор, в этой кромешной тьме обязательно на нее наткнется. Таков уж он, этот свободный выбор! В надежде, что печку когда-нибудь все же затопят, я выбрал место возле нее. - Можешь застелить койку и разложить вещи в шкафу, - сказал Вице. Копошась в шкафу, я увидел, как Вице шепотком сказал что-то отцу и недвусмысленным жестом протянул руку. Отец извлек из брючного кармана кошелек, не спеша развязал его и положил в руку Вице монетку. Вице кивнул, скривился в улыбке и исчез. Отец вздохнул и снова столь же обстоятельно затянул кошелек ремешком. Любой крестьянин вздыхает, когда приходится лезть в кошелек, независимо от того, есть ли для этого серьезные основания или нет. Я наблюдал это во многих странах. Отец вздохнул еще раз, снова развязал кошелек и сунул мне в руку талер, после чего кошелек коричневой кожи окончательно занял свое место в брючном кармане. - Ну, будь здоров! - И тебе всего доброго, отец! И я остался один. Один-одинешенек в промерзлой комнате. Слезы покатились у меня по щекам, горькие, соленые. К счастью, было чертовски холодно. Я проглотил слезы и забегал взад-вперед по комнате, чтобы малость согреться. Изо рта при выдохе валил густой пар. Однако теплее не становилось, и я решил спуститься вниз по лестнице. На улице совсем стемнело, и в нижних сенях зажгли керосиновую коптилку. Горела она еле-еле, чуть освещая дверь с надписью: "Эконом". Я робко постучался. Изнутри раздался голос Вице: - Войдите. Из помещения меня обдало вожделенным теплом. Большая чугунная кухонная плита струилась жаром. Сквозь неплотно закрытую дверцу топки в комнату врывались мерцающие отблески пламени. В кухне у плиты сидели Вице, его жена и пятеро детей и "сумерничали", то есть нежились в темноте, не зажигая лампы. Я залепетал что-то о холоде и о том, что надо бы, дескать, затопить в комнате печку. Вице прервал меня кудахтающим смехом, будто я бог весть какую шутку разыграл. - Там, за дверью, в прихожей - деревянная лопата. Очисть от снега дорожку к нужнику. Вот так! Бах, и я уже за дверью. Недолго музыка играла. Дружелюбный прием, "молодой господин"! Выманил у отца чаевые, и вся дружба врозь. Итак, я расчищал от снега дорожку к тому самому мимику из просмоленных досок, с сердечком, вырезанным на двери неизвестно для какой цели. Между делом я приметил, как к дому подошел мальчишка моих лет вместе с отцом, и Вице громко, полным радости голосом приветствовал их, открывая калитку. Почти сразу вслед за ними явился еще один отец с сыном, а затем и еще третья пара. Со всеми Вице был ласков и предупредителен. Я решил, что теперь самое время заняться печной проблемой. Лопата полетела в угол, а я поспешил вверх по лестнице. Трое мальчиков испуганно стояли у своих шкафов и кроватей, а Вице уже проделывал рукой свой недвусмысленный жест, прицеливаясь выжать из каждого родителя по марке, а может, из кого и целый талер - так называли тогда монету в три марки. Тут-то в их компанию я и вклинился. - Герр Бензак, можно, я здесь теперь разожгу печку? Однако Вице был стреляный воробей, и не мне было с ним тягаться. Коротко, не размахиваясь, он угостил меня доброй оплеухой. - Беньян меня зовут, осел ты этакий! - сказал он мне и, обращаясь к отцам, добавил: - Дисциплина прежде всего, господа. Все трое согласно кивнули. Что такое дисциплина, они знали по военной службе. Все были целиком "за". - Спальня у нас никогда не отапливается. Это изнеживает. Внизу, по другую сторону дома, есть артельная зала. Там конечно же тепло. Господа могут убедиться, если пожелают. Господа пожелали, переложив, однако, предварительно кое-что из своих кошельков в руку Вице. Я осторожно потянулся за ними, стараясь держаться вне пределов досягаемости Вице. Оплеуха меня кое-чему научила. Мы действительно пришли в большущую комнату, не то чтобы очень теплую, но в общем-то и не холодную. У продольной ее стены стояла большая кафельная печка. Из-под потолка два фонаря бросали свет на деревянный стол, правый и левый концы которого оставались в темноте. У стен вплотную один к другому стояли стулья, на которых сидели плотники в своих воскресных нарядах - широкие черные штаны, бархатные жилеты с большими серебряными пуговицами, белые рубахи без воротничков и вельветовые куртки. У большинства во рту дымились сигары, кончики которых ярко светились в полутьме, или глиняные трубки. У всех руки засунуты в карманы, а кое у кого и цилиндр на голове. Лица обрамлены бакенбардами. У тех, что сидели поближе к свету, в ушах сверкали большие серьги. При нашем появлении поднялся всеобщий галдеж: - Вице, пес ты этакий, почему здесь так прохладно? Где ужин? Но на Вице, похоже было, где сядешь, там и слезешь. - Вы же знаете, что это за печка, только дрова жрет, а время ужина еще не подошло. Один из плотников встал. Гигантская его фигура не умещалась в низком помещении, и он вынужден был сгибаться, чтобы не продырявить головой потолок. В левом ухе у него покачивалась большая золотая серьга. - Вице, а почему ты не позволяешь нам топить самим? - Никель, ты же прекрасно знаешь, что герр Кремер этого не разрешает. Вице, словно угорь, заскользил к двери, трое ошеломленных отцов прикрывали его отступление. Я остался в теплом помещении. Глаза постепенно привыкали к слабому свету. Теперь я мог уже рассмотреть, что в комнате собралось человек пятьдесят. Все они, кроме Никеля, сидели пока на своих местах, но взгляды их упирались прямо в меня. С интересом рассматривал меня и Никель. - Ты еще откуда взялся? - Я новый ученик. Никель подошел поближе. Левой рукой он схватил меня за куртку чуть повыше груди и легко, как котенка, поднял кверху. Слегка раскачав в воздухе, верзила плотник поставил меня на стол, прямо под лампу. - Так, теперь говори; "Имею удовольствие, почтенные плотники, доложить вам, что я новый ученик", - и скажи, как тебя зовут. Я довольно бегло пробормотал всю эту фразу и назвал свое имя. Никель и все остальные молча продолжали разглядывать меня. Наконец Никель прервал молчание: - Ханнес, сколько денег мать дала тебе с собой? Верный правде, я дрожащим голосом промямлил, что мать не дала мне ничего. - Ханнес, сколько денег дал тебе с собой отец? Я подумал, что врать не имеет смысла, и вытащил свой талер. - Скажи, Ханнес, а не считаешь ли ты, что одну марку надо потратить, чтобы обмыть твое вступление в должность? Я сказал, что считаю, и протянул монету ему. С одной стороны, я, конечно, вздыхал по своим дорогим денежкам (моордикский крестьянин крепко сидел во мне), но, с другой стороны, я был горд, что могу обмыть свое зачисление в ученики в столь почтенном бакенбардном обществе. - Дед, - крикнул Никель, - а ну, разменяй ему талер. Старый лысый плотник просеменил к столу и дал мне взамен моего талера две монетки по одной марке. - Сойди вниз и вытри начисто стол. Тряпка лежит на печке в ведре, - сказал Никель. Теперь я по всем правилам был принят в славную плотницкую семью. Такая же процедура ожидала на следующий вечер и пятерых остальных учеников. Лишь один отказался добровольно обмыть свое зачисление. Никель и его тоже схватил левой рукой за куртку, правой - за ноги и поставил вниз головой. Потом левой рукой он прошелся по всем карманам нарушителя традиций, выудив оттуда талер и еще какую-то мелочь. - Дед, чубук! Старик пришлепал к столу, вывернул, не торопясь, из фарфоровой трубки длиннющий, чуть ли не метровый, чубук и принялся хлестать им по заду стоящего на голове. При этом Никель и дед приговаривали в такт: - Не ври, не ври, никогда не ври. Отсчитав положенное число ударов, дед снова ввернул чубук в свою трубку, а Никель поставил ревущего мальчугана на ноги и велел ему громко прокричать: - Плотники никогда не врут. Потом дед разменял и его талер. - Ханнес, - сказал Никель, - здесь шесть марок. Сразу за углом - "Дубок". А ну-ка, быстро, три бутылки кюммеля! Что делать, я выскочил на холод и понесся за обмывочным кюммелем. Три бутылки пошли по рукам от одного к другому. Последний, кому довелось выпить, сидел как раз под табличкой: "Употребление спиртных напитков в этом доме строго запрещено. Е.Кремер". В тот вечер я выяснил также, почему плотники не могли натопить комнату потеплее. "Герр Кремер не разрешает". Не в этом дело: плевать они хотели на запреты герра Кремера. Дело в том, что печка, та самая гигантская печка, топилась только из соседней комнаты. А соседняя комната была спальней Вице. В правилах внутреннего распорядка, висевших в большой зале, я прочел: "Дров для отопления комнаты отдыха зимой отпускается пол-аршина в день". С такими дровишками в большом помещении да в холодную пору не очень-то согреешься. Раньше плотники прихватывали с собой с верфи щепу и всякие обрезки и топили сами. Подобный непорядок герр Кремер выносить не мог и пресек его в корне, приказав переделать печь так, чтобы топить ее мог только Вице. А еще я в тот вечер узнал, что ученики накрывают стол и убирают со стола. Но этим-то я занимался еще дома. Из-за холодов ученики ложились в постель во всей амуниции. К чести герра Кремера должен сказать, что одеяла наши с перовой набивкой были все же достаточно толстыми, чтобы не дать нам замерзнуть. 4 Рассуждения о боге и о НЕМ. Мастер Маас правит верфью. О титулах и престиже. Кого поднимают на смех? На следующее утро, в половине шестого, Вице постучался в дверь. - Подъем, подъем, умываться, одеваться, стол накрывать! Комнату осветила знакомая уже нам керосиновая коптилка. Ну, одеться-то мы оделись, а вот умыться не пришлось, потому как вода в кувшине замерзла. Так неумытыми мы и примчались в большую залу. В ней сохранилось еще немного тепла со вчерашнего вечера, да и большая кафельная печь начала уже понемногу нагреваться. Мы быстро накрыли на стол. На завтрак была горячая овсяная каша, поджаренные фрикадельки и ячменный кофе. В конце стола сидели ученики второго года обучения. Еще вчера на стол накрывали они, а теперь вот их самих обслуживают! Они просто лопались от гонора: - Эй, мозес, принеси-ка кофе! Их возраст и широкие плечи внушали уважение. И я подумал: "Не робей, Ханнес, год пролетит быстро, и тогда ты сам сядешь на их место". После завтрака плотники сгрудились возле печки и закурили. Один за другим подходили рабочие, жившие в городе вместе с семьями. Под конец в зале собралось сотни две человек. Незадолго до семи кое-кто (и среди них верзила Никель) полезли в жилетные карманы за часами. - Без десяти. Пора. И вот уже курильщики выбивают трубки о печку, выкатываются на улицу, и по трескучему морозцу вся артель дружно топает вниз, к верфи, к воротам, мимо НЕГО. В книге псалмов лютеранской церкви герцогства Шлезвиг-Гольштейн нашего господа бога именуют ГЕрр. Книгопечатник и достопочтенная консистория признают за богом право на две заглавные буквы. Мастеру Маасу я бы охотно выделил и три, и даже четыре. Поэтому я и пишу: "Мимо НЕГО". И все, кто был у НЕГО в учениках, добавили бы ЕМУ еще больше заглавных букв, едва вспомнив остановившийся на ком-нибудь ЕГО ледяной взгляд. Во времена плаваний на тюленебойном судне японцы говорили мне, что у голубоглазых европейцев или американцев глаза рыбьи и женщины прибрежных деревень боятся этого дурного глаза. У мастера Мааса глаза и впрямь были, как у щуки, такие же холодные и бесчувственные. Наверное, за долгий срок, что он простоял у конторки возле входа на верфь, кровь его с каждым годом становилась все холоднее и холоднее, пока в жилах не потекла настоящая рыбья кровь. В нашем школьном учебнике истории я видел на картинках, как прусские генералы и короли управляют битвой. Они стоят (на ногах, а чаще верхом на коне) на высоком холме. Перед ними всегда простирается широкая равнина, на которой одерживают победу прусские батальоны с развевающимися знаменами. Скупым движением руки, усиленным саблей или подзорной трубой, генерал дирижирует баталией. Маас живо напомнил мне эти величественные картины. Его мастерская будка с окнами на все стороны стояла в самой стратегически благоприятной точке верфи. Любой, кому надо было войти на верфь или выйти, должен был пройти мимо. Из будки отлично просматривалась вся территория верфи. И Маас ее-таки просматривал. Долгое время я верил даже, что он способен видеть сквозь настил стапеля и борта кораблей. Стоило мне на мгновение задержаться за каким-нибудь прикрытием; чтобы перевести дух, тут же распахивалось окошко мастерской будки и гремел голос Мааса: - Фосс - куда он пропал? И в этом мастер Маас тоже походил на прусских королей. Всех, исключая герра Кремера, он называл в третьем лице единственного числа. "Фосс, чтоб его...", - орал он на своем платтдойч. Вместо полководческого жезла у мастера Мааса была дюймовая линейка, а вместо ландкарты - строительные чертежи, которые хранились в его будке. Его непосредственными подчиненными были десятники, под каждым из которых ходило от десяти до пятнадцати плотников. В тот день, 2 января, ЕГО указания были обращены главным образом на борьбу со стихией. - Мюллер - очищает от снега доски, - кричал он. И Мюллер со своим десятком отправлялся на расчистку досок. - Никель - сверлит в тендере дырки для болтов. Из команды Никеля кто-то пискнул: - Сверлить на морозе? Маас молча устремил свой взгляд на крикуна. Мгновенная тишина, потом голос Никеля: - Пошли, ребята, за мной. И вся ватага тянется к эллингу. Несколько минут - и бригады уже получили задания. Все разошлись, осталось только шестеро новых учеников, сиротливо съежившихся на снегу. Мастер Маас ударил в рынду [рында - корабельный колокол], подвешенную у окошка его будки: - Семь часов! Пришла и наша очередь. - Имя? - его указательный палец уперся в меня. - Ханнес Фосс. - Мастер. Имя? - указательный палец все еще упирался в меня. - Ханнес Фосс, - я говорил очень громко (может, он глуховат?). - Мастер. Имя? Ну и ну, чего это он от меня добивается? И я заорал что есть мочи: - Ханнес Фосс! Рука мастера Мааса молниеносно дернулась вперед и влепила мне такую оплеуху, что я едва устоял на ногах. - Ученик всегда добавляет "мастер". Имя? Теперь я понял. - Ханнес Фосс, мастер. Каменное лицо Мааса поворачивается к моему соседу: - Имя? - Йохен Зицман, герр мастер. Буме - и Йохен тоже схлопотал оплеуху. - Просто мастер. Имя? - Йохен Зицман, мастер. И Йохен понял. И все остальные тоже. В мореплавании, в военном деле и при обращении к владетельным персонам следует постоянно подчеркивать служебные ранги. Однако англичане и американцы это дело несколько рационализировали. Вместо "яволь, герр капитэн-лейтнант", как я должен был бы говорить на кайзеровском флоте, или вместо "Ханнес Фосс, мастер", как меня учили здесь, на верфи, англичане и американцы говорят просто: "Иес, сэр", а звучит это еще короче: "Иессс". Но в принципе все остается тем же самым. Даже в Южных морях, когда я посетил вождя острова Пенрин, его премьер-министр, или государственный канцлер, или какой там еще у него был титул, наставил меня, как следует обращаться к повелителю двух сотен почти голых туземцев. Выяснив наши имена и подкрепив силовыми приемами урок местного этикета, мастер Маас бросил нас на расчистку снега. Вечером первого учебного дня я уже умел накрывать и собирать со стола у плотников, разгребать снег, топить печку в мастерской будке и остерегаться мастера Мааса. Маас в эти дни был очень раздражен. Из-за мороза и снега многие работы на строящихся судах стали невозможными. Большинство плотников тоже хмурилось: вместо аккордной платы приходилось получать поденную. Никель, с первого вечера взявший меня под свое покровительство, объяснил мне, почему герр Кремер даже в морозные дни не приостанавливал работу на верфи, как это делалось прежде. Заказов было так много, что другие верфи немедленно переманили бы рабочих к себе, чтобы с началом оттепели сразу же продолжить работу в полную силу. Рассказывал мне об этом Никель за штабелем досок. И не успел толком закончить, как из мастерской будки загремел уже знакомый голос: - Никель. Его люди бездельничают. Фосс. Где он? К счастью, зима на побережье недолгая. Спустя несколько недель верфь снова огласилась мерным стуком конопаточных молотков, шарканием пил и резкими ударами молотов, вгоняющих костыли в корабельное дерево. Плотники снова получали аккордную плату, и бить баклуши было некогда. Мастер Маас отдавал распоряжения рублеными фразами: - Никель - кончать штевень! Мюллер - обшивка, правый борт! Целые дни напролет только и слышался его ор: - Мюллер - четвертый пояс вкось! Ну и глазищи! Как у альбатроса; от своей конторки все огрехи на корабле видит. Появились новые задания и у нас, учеников: - Фосс - к Никелю балки таскать! Балки были разной длины, и становились под них по пять и более человек. "Раз-два, взяли", - граненый брус уже на плечах. "А ну, пошла", - оступаясь и балансируя на мокрых досках стапеля, тащим его к кораблю. Первые брусья идут ничего, а потом стираются до крови плечи, начинают дрожать колени, подвертываются в щиколотках ступни. Из гавани доносится: "Пятнадцать", - передышка у крючников. У нас передышки нет. Аккорд-аккорд. Темп работы задает сильнейший, а заработать хотят все. Лишь для нас, учеников, ничего здесь не обломится, кроме бесплатных харчей и жилья да одного талера жалованья в месяц! И все-таки работа мне нравится. Спустя недолгое время я заметил, что любой труд можно облегчить с помощью кое-каких особых приемов. У всякой профессии есть свои секреты. Кое-кто из плотников не очень спешил поделиться ими со своими учениками, другие, особенно Никель, охотно показывали нам все, что упрощает работу. Многие плотники были холостяками и над каждым пфеннигом, подобно женатым, не дрожали. Обе группы заметно отличались по одежде и манерам. Женатики одевались, как и большинство рабочих других профессий: широкие плотницкие штаны, старенькие курточки и фуражки. Совсем иное дело - плотники из казармы. Их штаны и вельветовые куртки были самых замысловатых фасонов. Юные лица обрамляли лихие бакенбарды. Золотые серьги в ушах они возвели в настоящий культ. Чем ниже свешивалась серьга и чем тяжелее она была, тем считалось красивее. Там, где появлялась молодежь, даже при самой тяжелой работе часто раздавался веселый смех. Нередко проезжались и на мой счет. Шутки были примерно такого сорта. Никель озабоченно оглядывался: - Фриц, - обращался он к коллеге-плотнику, - где продольная ось? Фриц тоже усердно включался в поиски: - Может, кто из вас видел продольную ось? Теперь уже искали все. - Ну-ка, Ханнес, дуй быстрее к мастеру, пусть он даст тебе новую продольную ось. Я пулей мчался к мастерской будке. - Мастер Маас, Никель прислал меня за новой продольной осью. Маас недовольно двигал верхней частью своей шкиперской бороды по нижней: - Никель, - ревел он, - не отвлекать ученика от работы! На какое-то мгновение я слегка терялся, потом резким прыжком назад успевал уклониться от карающей десницы. Молниеносно увертываться от оплеух я уже научился. Моего друга Йохена Зицмана посылали в кузницу принести пропавший центр тяжести. Кузнецы взгромоздили ему на плечи трехпудовую балластину. Йохен, едва не задохнувшись, приволок ее на стапель, а потом, сопровождаемый хохотом парней и гневным рыком Мааса, потащил обратно в кузницу. После всех этих штучек мы стали очень подозрительны насчет посылок за неведомыми или казавшимися нам смешными вещами. Несколько дней спустя Маас рявкнул вдруг: - Фосс! От лихтера, куда мы таскали каютный инвентарь, я тут же понесся к мастерской будке. - Фосс побежит на склад и принесет ночной горшок для жены капитана Бринкмайера. Я лишился языка. Мастер Маас и розыгрыш - уму непостижимо! - Э-э-э, мастер, меня теперь не обдурить! Раз - слева, два - справа, еще раз - слева, еще раз - справа. Четыре затрещины успел мне влепить в тот раз мастер Маас, пока я не обеспечил себе безопасность. - Что, он еще не бежит? Я рванул к складу. Щеки мои горели, в голове был сумбур. - Мастер Маас прислал меня за ночным горшком для какой-то капитанской жены. Но это, наверное, "покупка"? - Нет, - сказал кладовщик и оскалился в улыбке: - Это не "покупка", это вполне серьезно. "Марианну" заказали с полным инвентарем для капитана и его жены. Ночная посудина тоже входит в гарнитур. И он вручил мне эту диковину - большую, круглую, с голубенькими цветочками. - Не могли бы вы его мне завернуть, герр Шефер? - спросил я. При одной мысли, что с ночным горшком в руках мне придется идти мимо двухсот рабочих верфи, меня бросило в холодный пот. - Не-ет, мой мальчик, тащи, как есть, - сказал Шефер. - И не красней: это же не твой горшок. Что делать, я потащил, как есть. Веселье началось сразу же за дверью. - Эй, Ханнес, какой чудесный горшочек! Это твой? Дальнейшие речения были куда более солеными. И ведь не спрятаться, не укрыться... Так у всех на виду и топать с горшком от склада до "Марианны"! Не знаю, то ли мне не терпелось побыстрее покончить с этим гнусным делом, то ли слезы застлали мне глаза и я плохо видел, но только у самой цели я споткнулся, и горшок треснулся о якорь лихтера, стоявший на берегу среди прочей оснастки. Передо мной лежало пять черепков, один - с ручкой, и на каждом по нескольку голубых цветочков. И тут же сверху раздался трубный глас: - Фосс - идет ко мне! Я поплелся к будке, на пороге которой, как архангел Страшного суда, высился уже, поджидая меня, мастер Маас. - За горшок вычтут из его жалованья. Куда деваться? Свались только с ног, а за тычками дело не станет. Жена капитана Бринкмайера получила новый горшок. На этот раз - с розовыми цветочками. Мне снова пришлось тащить его на лихтер. Но на сей раз уже никто ничего достойного осмеяния в этом не находил. Я тоже. А может, как раз наоборот? Я не находил в этом ничего смешного, а потому и все остальные тоже. - Ханнес, - сказал Никель, - смешон только тот, кто сам кажется себе смешным. Что бы ты, к примеру, сказал, если бы твой папаша явился сюда завтра с золотой серьгой в ухе? Вместо ответа я расхохотался. Представить только - мой отец, церковный староста общины Хорста, с большущей, как у Никеля, серьгой! - Гляди-ка ты, он надо мной смеется! Неужто серьга в ухе - так уж смешно? - Да нет, у вас это совсем другое. - Другое? Так что же у меня другое? - спросил Никель, глубже надвигая на лоб свою высокую шляпу. Вот именно, что же у него, собственно, другое? Только то, что Никель со своими бакенбардами, серьгой в ухе и высокой шляпой выглядел одетым, как и следует быть, а отец такого наряда застыдился бы, как и я - ночного горшка. Невдомек еще было мне тогда, что среди людей все определяется чувством собственного достоинства. Кто сам боится, тот и вокруг себя сеет страх и панику. Кто смел и отважен, тот и в других вливает мужество. Кто находит себя смешным, смешон и на самом деле. Вечером ко мне один за другим подходили наши плотник