Николай Горбачев. Ракеты и подснежники 1 Нет, все! Почти два месяца бесполезного труда... сизифова труда. В конце концов пора, лейтенант Перваков, выбирать из двух зол меньшее!.. Разогнув натруженную спину, я смотрел на коротко подстриженный затылок оператора Демушкина, смутно маячивший в застилающем глаза желтом дыму. Битый час втолковывал, показывал солдату, как сопровождать отметку от цели. Напряженно застыв у шкафа, оператор по-прежнему рвал и дергал штурвал -- белое пятно отметки на экране то и дело выплывало из перекрестия линий-меток. Возможно сознавая вину, солдат низко пригнулся на железном стуле перед шкафом. -- Все-таки, Демушкин, лучше переведем вас к стартовикам, номером пусковой установки. Там попроще. Понимаете, оператора из вас... Я не докончил фразу: дверь кабины распахнулась, и в проеме вырос наш почтальон. -- Товарищ лейтенант, вам телеграмма! Я не сразу понял, что ему от меня нужно. Наконец в протянутой руке солдата глаза мои различили белый квадратик. От Наташки!.. Тряслись пальцы, когда разрывал узкую полоску, скреплявшую бланк телеграммы. -- Посмотрите, товарищ лейтенант, -- устало заметил солдат. -- Может, опоздали?.. Тут только я увидел, что он был весь забрызган грязью: на шинели, шапке, на осунувшемся, небритом лице -- засохшие потеки. Ну, конечно, утром подполковник Андронов сокрушался: посланная накануне в штаб полка машина застряла где-то на середине дороги между городом и дивизионом. "Встречай, еду. Наташка". -- Все в порядке! Утром приезжает. Спасибо! В счастливом замешательстве я совал телеграмму в карман, вытаскивал снова, перекладывал в другой. Наконец понял: надо идти отпрашиваться у начальства, готовиться к встрече. Каждая жилка во мне, кажется, пела а плясала. Забыл и о Демушкине, и о своем раздражении. -- Сержант Коняев, остаетесь за меня. Продолжайте занятия. -- Есть, продолжать занятия! Суровое лицо Коняева, моего помощника, осветилось скупой, понимающей улыбкой. Из кабины я не спустился по лесенке, как обычно, а соскочил прямо на землю. Перепрыгнув через деревянные желоба с электрическими кабелями, оказался за высоким земляным бруствером, окружавшим кабины локатора. Тропинка вела к будке часового, а оттуда -- в городок. У стартовиков тоже шли занятия: две ракеты вздыбились, подняв над окопами острые носы, другие лежали зачехленные на пусковых установках. Офицеры, свободные от занятий, столпились в курилке: одни стояли, другие сидели на врытой в землю скамейке. Старший лейтенант Пономарев, техник и секретарь комсомольского бюро, завидев меня, спросил: -- Телеграмму получил? -- Едет, Юра. Вот! -- выпалил я. Меня распирало от радости. Сунул ему телеграмму. Она стала переходить из рук в руки. Офицеры поздравляли, отпускали шутки: -- На седьмом небе небось? -- Спрашиваешь у больного здоровья! Не видишь по его индикатору? Вон как светится! -- Давай-давай, не стесняйся -- событие!.. Когда телеграмма оказалась у старшего лейтенанта Буланкина, он повертел ее с ухмылкой, молча передал соседу. -- Чего ты лыбишься? -- внезапно взорвался Юрка Пономарев. -- Ну, неприятно тебе, когда люди о работе, делах говорят -- желчь покоя не дает, но тут-то чему ухмыляться? Человек радуется -- жена приезжает... Широко расставленные глаза Буланкина, смотревшие твердо и нагловато, остановились на Юрке. В глубине их застыли довольные блестки. -- Чему, говоришь? -- процедил Буланкин и, валко поднявшись со скамейки, бросил папиросу в яму. -- Не выдержит она здесь, на этом курорте. -- Как ты сказал?! -- Юрка нахохлился, будто петух перед дракой. Шея его смешно вытянулась, и весь он своей высокой и не очень складной фигурой подался вперед, к Буланкину. -- А так... Его здесь за непочитание родителей держат, -- Буланкин кивнул на меня, -- а ее, москвичку, кто будет держать в "медвежьей берлоге"? Уразумел? Он медленно, лениво, видимо с сознанием своей правоты, заковылял по дорожке к кабинам локатора. Я даже не успел сообразить -- оскорбиться и ответить или пропустить глупость мимо -- так быстро все произошло. Буланкин вообще был человеком ядовитым, недовольным судьбой. Он считал, что перерос свое звание и должность, и при случае с ехидцей шутил: "Чего мне? Еще только двадцать девять лет, а я уже кругом "старший"! И лейтенант старший, и техник старший". Служить он не хотел и во сне и наяву грезил о гражданке. Его выходка обескуражила товарищей. С минуту все молчали. -- Не обращай внимания, -- поморщившись, сказал Юрка. -- Есть такие зверьки, которые по всякому поводу гнусный запах распространяют. Застенчивый старший лейтенант Ивашкин с конопатинами, усеявшими его переносицу -- их будто устраивало только одно это место на всем узком лице, -- сердито заморгал покрасневшими от бессонницы веками: -- Вот еще Моисей-пророк объявился! Молчаливый от природы, Ивашкин был удручен большим и тяжелым испытанием, свалившимся на него. Восемь месяцев назад жена родила сына. Они были первыми жильцами гарнизона, зимовали в недостроенном домике, и жена не убереглась -- застудила груди. Теперь она постоянно ездила в город на перевязки или на очередную операцию. Ребенок рос болезненным и хилым. По ночам кричал, и, жалея жену, Ивашкин часами вышагивал с ребенком на руках по комнате. А утром, до развода на занятия, успевал сходить в ближайший лесной поселок, в семи километрах от гарнизона, и принести малышу молока. -- Иди, Костик, к комдиву, докладывай! -- Юрка положил мне руку на плечо. -- Встречай свою Наташку и вези. Веселей у нас будет. -- Он подтолкнул меня легонько: -- Иди, не мешкай! Некрасивая стычка вскоре забылась, возможно потому, что весь я был поглощен думами и заботами о приезде Наташки. Подполковника Андронова нашел в казарме. Он давал какие-то указания Филипчуку -- нашему хозяйственному "богу". Невысокий, по-цыгански смуглый, с аккуратными усами старшина стоял перед командиром навытяжку. Значок на его груди свидетельствовал, что Филипчук уже десять лет отдал сверхсрочной службе. Подполковник, возвышавшийся над старшиной на целую голову, видно, был не в духе: чуть сгорбился, по щекам запали симметрично две глубокие складки, словно продавили их чем-то острым, и они так и остались, не разгладились. Когда я доложил ему о приезде Наташки, он смотрел на меня секунду-другую, задумавшись, сощурив глаза под густыми бровями. -- Так, так, товарищ Перваков... Значит, встречать надо? Машину? Хозяйственная-то у нас только вернулась. -- Он взглянул на Филипчука, тот утвердительно качнул головой. Андронов снова задумался, но тут же поднял на меня оживившиеся глаза. -- По такому случаю придется тягач выделить, чтоб наверняка не застрять. Как, Перваков? Я согласился. Тридцать с лишним километров до города разбитой лесной дороги под силу только мощной машине. Кабина просторная, устроимся все. К тому же оригинально -- ракетный тягач! Андронов расспросил, все ли у меня готово в комнате, которую выделили несколько дней назад, когда получил письмо от Наташки. Тогда я тоже пришел к Андронову, и он без колебаний сказал: "Вот и поселяйтесь в квартире с майором Климцовым, живите". Комнатка была небольшая, но уютная, а соседкой, женой адъютанта дивизиона Ксенией Петровной, я был доволен: женщина в возрасте, опытная хозяйка, приветливая -- с такой рядом и Наташке будет хорошо. -- Что ж, идите, готовьтесь, -- отпустил Андронов меня. В комнате, конечно, царил холостяцкий беспорядок. Принялся прибирать постель, вытирать пыль на столе, заваленном книгами и газетами, лазил на коленях под кровать, выметая сор. С веником вышел на кухню. Ксения Петровна возилась у плиты. Неизменная отшлифованная палочка ее, которой Ксения Петровна пользовалась из-за больной ноги, была приставлена к плите. Русые волосы, заплетенные в толстую косу, лежали на затылке тугой крученой халой. От непривычной работы я взмок и, в гимнастерке без ремня, с засученными рукавами, должно быть, имел очень растрепанный вид, потому что Ксения Петровна с затаенной смешливой хитрецой смотрела на меня. Вдобавок я рассыпал сор. А когда попросил ведро и тряпку, намереваясь вымыть в комнате пол, Ксения Петровна не выдержала: -- Вот что, Костик, давай-ка сюда эти женские премудрости! -- Она решительно завладела совком и веником. -- Не очень вы, мужчины, к ним приспособлены! Вон мокрый, как из парилки! Ложись пораньше спать. Выезжать в город почти в полночь, четыре часа на тягаче трястись! И ни о чем не беспокойся. . Пришлось согласиться. Попробовал последовать ее совету и уснуть, однако ничего из этого не вышло. Думы теснились, вызывали в памяти картины прошлого. Изменилось ли в Наташке что-нибудь с той поры, когда стали мужем и женой? Какая она сейчас? Строгая, гордая красавица, какой впервые увидел на школьном вечере встречи выпускников? Она пришла туда вместе со знакомой Родьки Белохвитина. Увидел и почувствовал непонятную сладкую тревогу в груди... Или та -- неожиданная, беспечная, заразительно веселая, какой узнал ее в ту ночь, за два дня до своего отъезда из отпуска? Почти до утра мы бродили тогда по пустынным московским улицам, по звонкой в ночной тишине набережной, шутили и дурачились. И вот теперь она едет сюда, едет твоя жена, Костя Перваков! Сон не шел. Я поднялся с кровати, попытался читать книжку по радиолокации, но все эти строгие, серьезные рассуждения об импульсах, коэффициентах, математические выкладки не лезли в голову. В город приехал почти за час до прихода поезда. И чем ближе минутная стрелка больших электрических часов па фасаде одноэтажного серого кирпичного вокзала приближалась к заветной цифре, тем больше росло мое напряжение, а в голове бились шальные, горячие мысли: "Ну вот теперь все. Теперь я счастлив. Мне сейчас и море по колено! Сказали бы: взвали чемодан на плечи, ее -- на руки, иди пешком в гарнизон -- и пошел бы, понес!" Но тут же вспыхивали сомнения: а вдруг в последнюю минуту -- пусть даже у тебя в руках белый квадратик телеграммы -- передумала, осталась? Мерил шагами перрон -- от закрытого облезлого газетного киоска до штабеля черных мазутных шпал у железной ограды. Поезд, вывернувшийся из-за поворота, будто остановился возле семафора, и, только когда у постовой будки паровоз свернул на первый путь, показались зеленые бока вагонов, стало ясно: далеко не черепашья у него скорость! Вагоны бежали мимо точно пустые, с неосвещенными, зашторенными окнами. С привокзальных деревьев поднялась стая разбуженных ворон, разлетелась с пронзительным карканьем. Медленно проплыл вагон с табличкой "8", в тамбуре мелькнула белая шляпка, полосатое пальто. Она! -- Наташа! Наташа! -- Бросился вперед. Перед самым вагоном -- должно быть, под ногу попала замерзшая лужица -- вдруг поскользнулся, поехал... Успел схватиться за железный поручень. Грудастая пожилая проводница в перетянутой ремнем шинели покачала головой. -- Ишь непутевый, так и вагон свалить можно, -- сочувственно, протяжным, напевным голосом сказала она. -- И то недаром: такую-то кралю дождался. Вот уж в самом деле непутевый, нескладный! Я чувствовал себя неловко. Кто-то подал чемодан в чехле с красной оторочкой. Наташа улыбалась и тоже была, кажется, смущена. -- Давай спускайся! -- Схватил ее руку в белой варежке. Наташа спрыгнула на асфальт. И вот уже мы стоим друг против друга. Ведь думал три минуты назад --обниму, прижму так, что кости хрустнут, зацелую. Но ее предупреждающий, растерянный взгляд черных глаз словно говорил: "Знаю твое намерение, но ведь кругом люди". Мысленно согласившись с ней и все еще удерживая ее руку в своей, суетливо лепечу: -- Здравствуй, Наташенька! Ну вот, приехала, дождался... Идем... Чемодан оказался тяжелым. Когда поднял его и мы пошли, вслед нам все с тем же сочувствием проводница сказала: -- И не поцеловал даже, растерялся, сердешный. Держи ее крепко, голубку! -- Чудачка, видно, эта проводница! -- Всю дорогу опекала, чай носила, расспрашивала... -- Ох и не думал, что приедешь, Наташенька! -- чистосердечно признался, беря ее под руку. -- Телеграмму получил только вчера, на сутки опоздала. А на вокзале вдруг испугался: что, если отдумала, осталась? Она с улыбкой слушала, ей, должно быть, нравилось слушать меня, а я от избытка переполнявшей радости говорил и говорил о том, как не мог уснуть вечером, как нахлынули воспоминания... Да, она такая же -- красивая, молодая, благоухающая, она рядом, Наташка, она -- вот! Ощущаю сквозь рукав пальто ее тепло; чую ее особенный запах, еле уловимый, тонкий, какой бы, кажется, узнал в любой смеси запахов; вижу ее пугающие бездонной чернотой глаза, длинные густые ресницы, припухлые губы, волосы, кокетливо завившиеся на поля белой шляпки... На привокзальной площади короткую вереницу машин закрывал собой трехтонный тяжелый тягач. Ефрейтор Мешков, заметив нас, вылез из кабины. -- Вот и наша "красная стрела", -- показал я на машину. -- Эта, без кузова? А как же мы... поедем? -- Без кузова. Тягач, Наташа, ракеты возим. Командир наш, подполковник Андронов, удружил -- на другом к нам не доберешься! Ясно, какая тебе честь? -- Да? Это даже любопытно... Мешков козырнул и, глуховато пробасив: "С приездом вас", наклонился к чемодану. -- Разрешите мне, товарищ лейтенант? Широкая рука его решительно перехватила ручку тяжелого чемодана. Все трое мы устроились в кабине, и вскоре машина покатила по окраинным улочкам города. Деревянные домики подслеповато моргали в молочно-голубоватом сумраке сонными окнами. -- Ну как там столица поживает? Как твои дела? Наташка капризно поджала нижнюю губу, повела бровями: -- А я снова... прокатилась... Эта ненавистная физика. Не люблю и не знаю. Взгляд ее на минуту угас, она смотрела куда-то через ветровое стекло. -- Не горюй, Наташа! Будешь еще сдавать. Вместе станем готовиться: я -- в академию, ты -- в институт... Город остался позади, выщербленное узкое шоссе врезалось в лес, сомкнувшийся голыми верхушками над машиной. -- Ну, Наташа, начинается наша дорога. Тут держись! -- предупредил я. Колеса машины въехали в разбитые колеи, затянутые тонкой коркой льда. Дорогу прокладывали не один месяц, к осенним дождям успели только сделать ее профилировку, да и то не на всем участке. По сторонам валялся спиленный лес, выкорчеванные пни топорщились темными корнями, словно высохшие спруты. Меж деревьев белел грязный подтаявший снег. Тягач, свирепо урча, кренился то в одну, то в другую сторону, заваливаясь в глубокие колдобины. Тонкий, как стекло, лед ломался, жидкая грязь, заполнявшая колеи, плыла впереди колес, расступалась. Жесткие измочаленные ветки били по кабине, скребли железную обшивку. Наташка приуныла, морщилась при каждом толчке. Чтоб ослабить удары, я уперся рукой в дверцу кабины, Другой держал Наташкину судорожно сжатую руку. -- Такая вся дорога, Костя? -- Вся. Летом доделаем, будет отличная. Нас, ракетчиков, этим не испугаешь. Правда, Мешков? -- Точно, товарищ лейтенант. -- А как же в город ездить? Мы переглянулись с Мешковым. Я засмеялся: -- В город? Да нам туда и ездить некогда! Особенно если боевое дежурство несем. Ты можешь поехать, а я не имею права отлучаться. -- И домой не приходишь? -- Нет, домой приходить буду. А в общем, скучать некогда. Дел по горло. С прибором одним еще связался. Он для учебных тренировок, для контроля работы операторов. Вот и сижу по вечерам, конструирую. А другим офицерам командир тоже скучать не дает. Индивидуальные задания придумал, чтоб основательнее изучить нашу чудо-технику. Ехали уже около двух часов. Впереди показался спуск в Чертов лог -- так мы окрестили это место, когда прокладывали дорогу к дивизиону. Ефрейтор Мешков навалился на баранку, напрягся, на скулах вздулись желваки. Предстоял трудный съезд. На дне лога была трясина. Среди непроходимого гнилого валежника росли одни осины. Сосны и кедрачи отступили на высокие берега лога. Чего только не использовали мы тут, когда строили дорогу, -- фашины, гати, укрепляли насыпь песком, делали водосбросовые канавы! Офицеры и солдаты работали в грязи, возвращаясь в городок, валились с ног, а к утру полотно снова расползалось, затягивалось трясиной. И все-таки люди победили. Дорога окончательно расстроила Наташку: она вся как-то сжалась, полузакрыла глаза, молчала. А я стойко упирался в дверцу кабины, рука моя онемела. У меня было ощущение какого-то страха, острое предчувствие, будто вот сейчас Наташка скажет: "Остановите машину" -- и, забрав чемодан, пойдет назад, на вокзал. И хотя ничего подобного не было -- она приклонилась ко мне беспомощным комочком, -- но, кажется, эта вот боязнь и заставляла меня без умолку говорить о строительстве дороги, городка, о нашей комнате, о соседях -- семье майора Климцова, будто это могло удержать ее, не дать ей возможности сказать те страшные слова. Впрочем, была и другая причина... Тысячу раз я давал обет побороть в себе робость, скованность в отношениях с Наташкой, давал с тех пор, как познакомился с ней, но даже и теперь не избавился от этого. Машина наконец вырвалась из густолесья Чертова лога. Солнце уже поднялось на уровень вершин деревьев, ударило в глаза, и сразу стали видны золотистые, тонкие, точно паутинки, трещины ветрового стекла. На сосны будто надели короны: они запылали радугой красок; солнце пригрело, растопило на иголках слюдяные пленки льда, подожгло капельки влаги на кисточках игл. От нестерпимого блеска, высокого синего-синего неба, открывающегося в прогалине вершин, слезились глаза. Прижав Наташку к себе, я зашептал ей в самое ухо: -- Красота-то какая! Наше с тобой утро! Она вдруг тихо попросила: -- Костя... Останови... Только сейчас я увидел: с ней творится неладное. Мешков успел затормозить тягач -- ей стало плохо. Потом он сбавил скорость, не раз еще останавливал машину: Наташу душили тяжелые приступы тошноты. На нее было больно смотреть. Она сникла, сквозь смуглую кожу лица проступила бледность. Сначала я пытался шутить о ее неудачно устроенном мозжечке, потом стал про себя костить глухомань, проклятую дорогу, доставлявшую немало бед, портившую всем нам кровь. Дорога эта ломала машины, технику, создавала в нашей службе дополнительные трудности. Особенно доставалось от нее шоферам и стартовикам -- им после каждого рейса приходилось драить машины, прицепы, ракеты... А теперь вот она укатала Наташку! С облегчением вздохнул, когда за крутым поворотом дороги, среди деревьев, показался наш гарнизон: цепочка из четырех одинаковых офицерских домиков и белобокая, из силикатного кирпича, с шиферной крышей казарма. -- Приехали, -- сказал Наташке, измученной, с закрытыми глазами, откинувшей голову на мое плечо. Она слабо, извинительно взглянула, подала руку. Бережно поддерживая, отвел ее в домик; сняв пальто, уложил на свою койку, вернулся к машине. Мешков отвязал забрызганный грязью чемодан. Подхватив его, я вбежал на крыльцо. Нет, что ни говори, пусть даже случилась эта дорожная неприятность, а у меня сегодня счастливый день! 2 В комнате уже хлопотала Ксения Петровна. Придерживая Наташку, сидевшую на кровати, она поила ее крепким чаем, беззаботно приговаривая, что все это скоро пройдет, вот только стоит отдохнуть. -- Да ну уж не стесняйтесь! Знаю сама: дорога дальняя, пятеро суток, устали, да и у нас тут до города -- шут голову сломит... Об обеде и не думайте, сегодня я варю на всех, на две семьи, а завтра сами начнете хозяйничать. Как раз завтра -- "женский" день: дадут машину, поедем в город за продуктами. В коридор кто-то вошел. Ксения Петровна вскинула густые брови, приветливо взглянула на закрытую дверь комнаты, понизила голос: -- Мой, что ли, вернулся? Ходит тенью. А все из-за детей. Тоскует. Они у бабушки. Двое у нас -- школьники. Стройте, говорю, быстрее дорогу, возите в школу: вы же начальники! Не нравится. А ведь вон у соседей, с которыми наши соревнуются, и дорогу успели сделать, и водокачку... Она говорила все это просто, весело, незлобиво. Прервал ее робкий, неуверенный стук в дверь. -- Можно? -- На пороге вырос повар Файзуллин. Колпак сбит набок, только что выглаженная белая тужурка блестит полосами -- следами утюга. Солдат держал перед собой алюминиевый круглый поднос, накрытый чистым полотенцем. На скуластом лице улыбка -- смущенная и радостная, а узкие с раскосинкой глаза смотрят живо, с хитрецой. Он взглянул на Наташу, еще больше оскалился. -- Хорошего приезда вам, счастливой жизни. У нас в Казани говорят: "Дом пусть полный будет, как пиала", -- сказал он скороговоркой, сверкая белками и мелкими острыми зубами. -- Товарищи офицеры утром спрашивают: "Как будешь, Файзуллин, кормить чета... семью лейтенанта Первакова? Гуляш со шрапнелью?" А что Файзуллин поделает? Продукт такой. Раскладка. Общий котел. -- Солдат коротко рассмеялся, и глаза его стали еще уже -- щелочками. -- А Файзуллин знает, что делать... Посылку из Казани получил: крупчатая мука, масло -- все получил. Вот! -- Повар быстро поставил поднос на стол, сорвал полотенце. Взорам открылся круглый большой торт, замысловато разрисованный сверху кремом. -- Кушайте! Дома хорошо живут, в каждом письме поклон отец шлет, товарищ лейтенант... -- Что вы, Файзуллин! Постойте... Зачем же? Вот тебе и на! Неожиданность, которую трудно было предположить. Приятная и в то же время ставившая меня в тупик. Вернуть торт, заставить Файзуллина унести? Я уже взял было поднос, но вдруг увидел -- улыбка сбежала с лица солдата. Да что же это я? А если бы самому так пришлось? Неужели за этим тортом кроется большее, чем простая благодарность?.. Мне стало неудобно. -- Ладно, Файзуллин, посмотрим, какой вы кондитер. Спасибо большое! -- Прекрасный торт! Такой не всякая женщина испечет, -- похвалила Ксения Петровна, отставляя стакан. Она, видимо, старалась выручить меня. Солдат снова повеселел, неумело раскланявшись, сверкнув голубоватыми белками, ушел. "Ишь ты, ожил!" -- невольно подумал я. Месяцев шесть назад ефрейтор пришел ко мне и показал пачку писем: старики, жившие в Татарии, жаловались единственному сыну, что совсем завалилась крыша дома, а время идет к зиме. Он был еще оператором, моим подчиненным. Переписка с местными властями и военкоматом тянулась долго, но в конце концов над домом родителей Файзуллина появилась новая крыша. И вот теперь этот торт... Ах, Файзуллин, Файзуллин! Когда мы остались с Наташкой вдвоем, я присел на табуретку и только тут заметил, что пол в комнате вымыт, отливает свежей восковой желтизной сосновых досок, книжки на столе лежат аккуратными стопками, под кроватью сапоги и тапочки выстроились в ряд -- дело заботливых рук Ксении Петровны! Да и вообще комната вся стала какой-то иной -- чище, светлее. Я вдруг вспомнил, что так и не поцеловал Наташку ни разу, и принялся целовать в губы, нос, прохладный лоб и глаза. Она не резко, со слабой улыбкой отстраняла меня, упираясь прохладными ладошками в мои щеки. Потом, сидя на кровати, рассказал ей о Ксении Петровне. Лет семь назад Климцов служил в Заполярье. Однажды возвращался на свою батарею из штаба. В пути застигла пурга. Жена бросилась на поиски мужа. Но он спустя шесть часов пришел сам, а Ксению Петровну нашли обмороженной. Правую ногу сначала хотели отнять, но пожалели. Со временем нога хотя и не полностью, но выздоровела, и Ксения Петровна прихрамывала. -- Присматривайся к ней, хорошая женщина, -- посоветовал я Наташке. За обедом она почти ничего не ела, расспрашивала о службе и армейских порядках, вызывая у нас с Климцовым и у хлопотавшей за столом Ксении Петровны веселое умиление. Она, кажется, нравилась Климцовым. Я радовался за нее. Майор пришел домой не в духе. "С нарядом что-нибудь опять неладно", -- догадался я, когда он хмуро поздоровался. Его штабная должность была беспокойной, неблагодарной. Каждодневное выкраивание наряда, нередкие раздоры с офицерами из-за него, бумажная волокита: планы, отчеты, графики, расписания -- все это доставляло ему немало скверных минут. В комнате Климцовых было тепло, чисто, уютно - на спинке дивана, на кровати с высокой горой подушек лежали дорожки, вышитые хозяйкой. На стене в металлической блестящей рамке -- фотография детей. Небольшой будильник споро тикал на этажерке. Климцов сидел за столом в гимнастерке без ремня. Моложавое лицо с рыжеватыми, выгоревшими бровями всегда тщательно выбритое, с широким подбородком, разделенным вертикальной бороздкой надвое, было загорелым точно его подпалили на огне. Когда Ксения Петровна с заговорщическим видом вытащила и поставила на стол бутылку с водкой майор вопросительно поднял на жену глаза: -- Что ж ты, под монастырь хочешь нас подвести? -- А вы по одной. Ради приезда. -- Ну разве по маленькой, -- согласился хозяин и налил рюмки. -- За приезд и за вашу службу, в которую вы вступаете. Несколько минут говорили о Москве, о новостях потом Наташка спросила: -- А что это за служба, в которую я вступаю? -- Служба? Став женой военного, наши женщины автоматически вступают в нее. У мужа -- тревога у нее -- тревога. К тому же запасайтесь терпением, настраивайтесь на кочевую жизнь: два-три года -- чемоданы в руки и айда на новое место, может, на такую же "целину" -- так у нас называют эти места. Видите, мы не очень обставлены! -- Он повел рукой. -- Только то, что в чемоданы укладывается. Неперевозимых вещей нет. В общем, Ксения Петровна вам может порассказать о своей службе, стаж приличный -- пятнадцать лет. Он замолчал, а Наташка обвела нас удивленным взглядом: -- Неужели и после академии в такие места посылают? А не бывает... на научную работу?.. -- Всякое бывает. И сюда посылают. А может, и в академии оставят, в научно-исследовательский институт пошлют, -- с едва скрываемой иронией проговорил майор, взглянув на меня. -- А кое-кто и сам сюда просится. Вот, например, командир наш, подполковник Андронов... Мне стало стыдно: зачем она бухнула о моих сокровенных мыслях, которые высказал ей еще тогда, в Москве? Климцов, конечно, догадался: мол, не успел еще уйти в академию, а уже помышляет об укромном местечке... Но я говорил только как об одном из возможных назначений после академии: если бы предложили в научно-исследовательский институт, не отказался бы. Понимал, особенно теперь, когда повозился с прибором объективного контроля, зарытую внутри счастливую жилку -- мог бы стать конструктором. Ну а если снова пошлют сюда, в "медвежью берлогу", слезы лить не стану, товарищ майор! -- В общем, вам надо привыкать к воинской службе, -- отодвинув тарелку, сказал Климцов. -- И не к простой, а к нашей службе -- в войсках противовоздушной обороны, в ПВО. Люди по-своему расшифровали эти три буквы. В войну над нами издевались: где служишь? В ПВО? Это, мол, "пока война -- отдохнем". -- Он словно с упреком, относившимся к Наташе, вдруг сказал: -- В общем, служим, охраняем небо, и, чтоб жить здесь, надо понимать, зачем все это делается. Мы и в мирное время как на войне. Трудно и почетно. Майор поднялся, взял с дивана ремень, затянулся. -- Ты привык, Василий Кузьмич, усложнять все, -- откликнулась Ксения Петровна, собирая тарелки со стола, и покосилась на Наташу. -- Пугаешь с первого дня. -- Нет, чего ж. -- Наташа смущенно перевела взгляд на нее. -- Я слушаю... Даже интересно. -- Не пугаю, -- возразил жене Климцов, -- а говорю, что не только ваш брат, женщины, этого не понимают, но и сами офицеры. Вон Буланкин... -- Он показал головой за окно. -- Подошел сегодня к Молозову, замполиту: "Солят мой рапорт об увольнении? Командир дивизиона или в полку?" И грозит: я, мол, и в центральную газету напишу и, если понадобится, самому министру! Вот каков гусь! Ну ладно, мне идти. А вы не стесняйтесь, обращайтесь к Ксении Петровне: она послужила со мной по дальним гарнизонам, опытная. Хоть вместо меня на штаб ставь! -- Уж ты наговоришь! Взглянув на жену и, должно быть, заканчивая какой-то им одним известный разговор, Климцов мягче добавил: -- Только вот первый раз сплоховала: детей отправила за тридевять земель, к бабушке. Нет бы в городе устроить -- все бы в месяц раз виделись. -- Всю ночь спать не дал и снова? Это уж слишком, Вася... -- Ну-ну, на правду не обижаются, -- добродушно похлопав жену по плечу, заметил Василий Кузьмич. -- Кстати, женщины... наверное, завтра встанем на дежурство: сейчас предупредили. Доказывал... Ну да мы предполагаем, а начальство располагает... "Вот почему он пришел мрачный!" -- догадался я. Настроение мое упало. Черт бы побрал это дежурство и этих "богов" там в штабе! Ставить нас вне очереди, только же стояли... Летят все планы в тартарары! Надевая шапку, Климцов спросил: -- Как вчера Демушкин показал себя? Есть сдвиги? -- Бесполезно, по-моему... -- Вам видней. В коридоре, когда мы вышли из комнаты Климцовых, Наташа спросила: -- Как понимать его слова, Костя? Ты расстроен? -- Собирался сам съездить завтра в город за продуктами, а если поставят на дежурство, то, выходит, нельзя. -- И ехать... мне? Наши взгляды встретились. Я увидел, как в ее глазах мелькнула искорка страха. Я молча обнял ее за плечи, пропустил в дверь, "Вот так, привыкай к службе". Наташа принялась разбирать чемодан. Выкладывала платья, стопки белья. Я, стыдясь пустоты комнатки и этой приземистой солдатской кровати, выкрашенной в темно-зеленый, грязный цвет, говорил ей, что деньги есть, скопил, и в ближайшие дни, если удастся, отпрошусь -- поедем купим и кровать, и диван, и стулья. Она повеселела и в своем цветастом халате с крупными оранжевыми гладиолусами по черному полю выглядела совсем девчонкой, резвой и красивой. Вдруг я увидел невысокую плотную фигуру майора Молозова, мелькнувшую за окном. -- Замполит идет, Наташа, к нам! В правилах Молозова -- появляться зачастую нечаянно. На одном месте его дважды подряд застать почти невозможно. За день он успевал несколько раз обежать наш треугольник: "позиция -- казарма -- офицерские домики", быстро передвигаясь на скорых пружинистых ногах. "Вот обегу раз пять по треугольнику, -- шутил он обычно, когда об этом заходила речь, -- и вижу: ого, не медвежья у нас берлога, а целое царство!" -- Нашего полку прибыло! -- еще с порога, блестя своими острыми зеленоватыми глазами, весело сказал он хрипловатым от табака голосом. -- Это хорошо. Здравствуйте! С приездом вас. Сняв фуражку и знакомясь с Наташей, он переводил твердый, упрямый взгляд с нее на меня, словно что-то сравнивал, примерял: мол, хороши ли вы, подходите ли друг другу? Крутолобая, будто литая, голова его, остриженная под машинку, была почти круглой. А широковатый нос, настороженно приподнятые брови, привычка проводить ладонью по ежику русых волос выдавали в нем что-то мальчишеское, простое, незамысловатое и в то же время задиристое. -- Шестая семья! Это важно для нас. Семьи, жены скрашивают нашу службу, -- он вздохнул, опускаясь на подставленную мной табуретку, добавил: -- И пока еще не легкую жизнь. Его лицо на секунду приняло огорченно-печальное выражение: под глазами собрались морщинки, губы поджались, словно он разом припомнил все наши трудности. Но тут же ожил, выпрямился на табуретке, начал расспрашивать Наташу о дороге, самочувствии. Узнав об утреннем происшествии, опять наморщился, мотнул головой: -- Да, дорога эта в печенке сидит! Молозов ко мне относился по-дружески, тепло. Офицеры допытывались у меня: "Чем ты его приворожил? Как о тебе речь -- так высокий штиль!" Я догадывался о причинах такого отношения ко мне. Три области из всей нашей деятельности занимали особое внимание Молозова, он считал их самыми нужными, главными: поддержание боевой готовности, строительство и политические занятия. Первая была особенно любимой: всякий разговор замполита на собрании или в простой беседе неизменно начинался с нее или сводился к ней. Когда он выходил к переносной фанерной трибуне, которую во время собраний обычно ставили на край стола, офицеры начинали перешептываться: "Ну, держись, сейчас оседлает своих коньков!" И в двух главных коньках, оказывается, сам того не подозревая, я ему угодил. Началось все с полигона, с прошлого лета, когда получали технику и тут же опробовали ее, выполняли первую боевую стрельбу. Знойное и горячее стояло лето. Над тесовыми казармами, в которых мы временно жили, над всем полигоном и выжженной, ровной, как стол, степью висел горячий, спекшийся воздух. Офицеры, операторы изнывали от жары. У меня под гимнастеркой текли ручьи, все прилипало к телу, пот заливал глаза, в закрытой кабине нечем было дышать. -- Ну, Перваков, -- сказал Молозов перед стрельбой, -- вы -- офицер наведения, и от вас теперь зависит, чтоб мы поверили в это оружие! Он говорил будто шутливо, но, когда закуривал папиросу, я заметил, что руки его дрожали. А я и сам, хотя все дни немало тренировался и кабину покидал только на ночь, чтобы переспать, испытывал трепетное беспокойство. Первый раз мне предстояло пускать настоящие ракеты, нажимать кнопку не впустую... Ракета с грохотом ушла в белесое поднебесье. Потом нам сообщили -- попадание отличное. Молозов прямо в кабине растроганно обнял меня: -- Ну, спасибо! Молодец, молодец! -- У него от волнения и радости подергивались губы. Раза два он наведывался в мою группу во время политических занятий. Садился так, что мне из-за стола виден был его стриженый затылок. И ни звука. Изредка что-то помечает авторучкой в записной книжке. Молчальников среди операторов не было. Я старался вопросы ставить перед ними шире, не строго по учебнику. Возможно, поэтому нередко на занятиях загорались споры, диспуты. Так случилось и в присутствии Молозова. Я поднял тогда одного из молодых операторов. Солдат что-то лепетал о роли техники в будущем, переводил глаза с одного товарища на другого. Мои наводящие вопросы не помогали. В это время и подал голос оператор Скиба: -- Разрешите, товарищ лейтенант? Поднявшись, он повернул свое простодушное лицо к солдату: -- Эх ты, немогузнайкин! Приедешь на свою Орловщину -- небось похвастаешь: "Ракетчиком был". Скажут: "Ого!" А не ответишь на такой вопрос, скажут: "Липовый ракетчик!" Разумей. На технике будет все держаться. Машины, автоматы будут. Не видишь, как у нас делается? Человеку останется кнопки нажимать. -- Так, да не так, -- глуховато возразил Селезнев, узколицый худощавый оператор, и тут же энергично поднялся. -- У меня есть замечание Скибе, товарищ лейтенант. Выходит, по его, все сведется к кнопкам и машинам? А человека нет? Физика, как говорится, есть, а лирики нет. Так, что ли? Старая волынка... -- Управлять-то машинами будет человек и создавать их -- он же! -- отпарировал Скиба. -- То-то же. -- А насчет лирики... Гляди, сам, Селезнев, начнешь писать стихи: вдруг откроется талант. Времени-то будет много -- удовлетворяй свои духовные потребности! Когда-нибудь увидим: Василий Селезнев -- "Как я был ракетчиком". Стихи. А? -- Может, и увидишь. Солдаты оживились, заулыбались, а я с опаской поглядывал на Молозова, -- сощурив глаза, он смотрел на спорщиков -- и думал: влетит мне за это. Но, к удивлению моему, Молозов в перерыве сердечно сказал: -- Ишь ты: "Ракетчик, а не знаешь!" Вот ведь как рассуждают. Это мерка, колодка. И непринужденные споры -- хорошо. А вот свернули зря, -- замполит вопросительно поднял на меня брови. -- Начальства испугались? В спорах выявляется истина. Хоть не оригинальное утверждение, зато верное. Так, Константин Иванович? После второго посещения он на очередном инструктивном семинаре групповодов поставил меня в пример и с тех пор всячески выказывал мне свое расположение, И теперешний его приход, конечно, не случаен: ко всем, кого уважал, Молозов проявлял это отношение прямо и открыто. Повернувшись к Наташе, он провел рукой по волосам, хмурое выражение сбежало с лица. -- Осмотреться еще не успели? -- Нет еще. -- Думаю, вам по душе придется у нас. Народ -- лучше самого благородного металла, со сложной техникой имеет дело. Рабочий день -- строго семичасовой. -- Он усмехнулся: -- Семь до обеда, семь после обеда. Тут не все с нами могут потягаться! Супруг же ваш, Константин Иванович, один из уважаемых офицеров. Очень важный и нужный для учебных целей прибор объективного контроля делает. А вас милости просим участвовать в самодеятельности. Пока своими концертами обходимся: дорога треклятая мешает развернуться... Наташка робко покосилась на меня: -- Никогда не занималась этим... Таланта, наверное, нет. -- Поучитесь. Как вы, Константин Иванович, смотрите? А то ведь мужья иногда поперек дороги встают. -- Я не против, товарищ майор. Молозов оглядел комнату цепким, острым взглядом. -- Как жилье? Сырости нет? Когда думаете за мебелью ехать? Он, оказывается, помнил наш недавний разговор. -- На днях, возможно. -- Значит, будут кровать, диван... скатерть, вижу, есть. А ковер? -- заполошился он вдруг. -- Ковер есть? -- И когда я ответил, что ковра нет, Молозов сказал огорченно, по-детски: -- Грешным делом, люблю, уютнее с ковром... Надо подумать. Он ушел, пожелав Наташе уже в дверях: -- Обживайтесь, осваивайтесь. -- И вроде человек ничего, а руки... всегда такие? -- спросила Наташка и передернула плечами. Я непроизвольно взглянул на свои руки. Нет, они были сейчас чистыми, хотя и в ссадинах, ожогах от паяльника. Обнял ее: -- Чудачка, он только с позиции. Наверное, вместе с солдатами работал у пусковой установки. Ты бы посмотрела, какие они были у меня три дня назад, когда разбирали аппаратуру, делали регламенты! Она промолчала. В этот день я так и не ходил на позицию: еще накануне подполковник Андронов разрешил мне заниматься устройством домашних дел. К вечеру Наташка окончательно отошла, попросила показать ей городок. Когда мы вышли из домика, солнце закатывалось -- холодное, желтое, словно отштампованное из бронзы, оно остановилось, напоровшись на верхушки темных высоких елей. Гарнизон наш, зажатый тайгой, походил скорее на строительную площадку: штабеля досок, кучи шифера, разбросанные мотки колючей проволоки, земля, развороченная гусеницами тягачей и колесами машин. Свежий морозец успел прихватить хрустящей корочкой грязь, светлые льдистые лучики побежали по мутной воде, заполнявшей глубокие колеи. Сразу за офицерскими домиками в сумеречной тишине векового ельника стыл смерзшийся синеватый снег, будто тощие бурты слежавшейся соли. Перед домиками тянулся, отливая желтизной свежих досок, сарай с десятком дверец. Чуть дальше -- казарма; в стороне, перед складом, высилась недостроенная водонапорная башня. Крышу ее точно срубили одним взмахом сабли -- красная, островерхая, она валялась у подножия башни. Казалось, тайга не очень охотно уступила людям эту небольшую площадку длиной в полкилометра, а шириной и того меньше -- дальше деревья встали неприступной стеной... Я водил Наташку по городку, рассказывал ей обо всем я невольно старался приукрасить неказистую картину. Офицеры, изредка проходившие к домикам, солдаты, толпившиеся у казармы, с любопытством поглядывали в нашу сторону. Наташка в своих белых ботиках, полосатом пальто, в модной шляпке выглядела необычно для "медвежьей берлоги": жены офицеров здесь одеваются проще, практичнее. Мы вышли к редкому молодому осиннику, за ним открылась наша позиция. Над головой уже разливалась ровная вечерняя синева. Молчаливая, пугающая и вместе с тем какая-то неспокойная тишина окутала в сотне метров тайгу, ее сырое, зябкое дыхание пощипывало лицо. Наташка неожиданно остановилась, оторопело прижалась ко мне: -- Костя, что это такое? Ракеты? Они стрелять будут? Сейчас и я увидел стремительно вздыбленные в небо ракеты. Открытые, без чехлов, они медленно, будто с сознанием своей силы, поднимались на невидимых, скрытых в окопах установках. В вечернем свете вытянутые тела ракет с дымчато-темным отливом казались вычеканенными из серебра. С тем же спокойствием, возвышаясь над их острыми носами, вращалась антенна станции. Она походила на перевернутую набок букву "Т". Меня развеселил Наташкин испуг. -- Не бойся, стрелять не будут! Она, видно, не поверила. -- Но они поворачиваются! Прицеливаются! -- Да нет же, Наташа! -- Я взглянул на часы. -- Сейчас как раз сменяются дежурные расчеты, они проверяют совместную работу станции и пусковых установок. Не впервые мне приходилось видеть ракеты. Они для меня были привычными, как привычны для человека постоянно окружающие его вещи. Но и я остановился, завороженный внушительным зрелищем. На миг даже почудилось: вот сейчас они с дымом, пламенем и грохотом сорвутся с установок, взмоют в вечернее небо... Наташка застыла в молчании, рука ее, лежавшая в моей, вздрогнула. Возможно, и ее воображение нарисовало ту же картину. Очень хорошо, что она увидела ракеты, пусть поймет, что они значат, какую силу таят в себе; она должна смотреть на них твоими глазами, Перваков! -- Вот это и есть наша чудо-техника, Наташа! Когда я обернулся к ней, она посмотрела на меня с оттенком ревности, тихо сказала: -- А ты влюблен, Костя, в свое чудо без остатка... -- Есть еще кто-то, в кого я влюблен не меньше! -- рассмеявшись, прижал ее к себе. На обратном пути от осинника к домикам она молчала, потом спросила: -- Уже наслышалась, Костя: ПВО, операторы, станция -- голова кругом идет! А что все это значит? Что значит... Начинать надо было с азов, и я принялся рассказывать ей о противовоздушной обороне, об охране неба, которая не прекращается ни на час, ни на минуту. Когда я сказал, что весь пятый океан над нашей страной разделен на невидимые участки, зоны, которые непрерывно просматриваются и проверяются -- нет ли там воздушного врага, Наташка искренне усомнилась: -- Так уж и все небо? -- Да. Представь себе нашу страну, ее территорию. В Москве или в Минске сейчас лишь на исходе день, а во Владивостоке, на Камчатке уже ночь. Там спят, работают в ночных сменах, кто-то, как мы с тобой, гуляет, а небо над ними просматривают, прощупывают радиолокационные станции. У экранов этих локаторов не спят солдаты и офицеры. Появится воздушный враг, они немедленно дадут информацию, оповестят о нем. И тогда-то, Наташа, вступим в работу мы -- ракетчики... Но чтобы наверняка, чисто отправить на тот свет непрошеных гостей, мы учимся, тренируемся, выполняем регламенты -- периодически подстраиваем аппаратуру, поддерживаем ее в постоянной боевой готовности. Наташка, опустив голову, ковыряет ботиком грязь. -- Как все это сложно: ракеты, жизнь в тайге, готовность... -- Ладно, больше не буду. Я просто уморил тебя сегодня. -- Знаешь, а мне даже это нравится! -- она шаловливо коснулась моей руки. Возле домиков мы поравнялись с железной бочкой, стоявшей на подставках-козлах. С конца деревянной пробки вода торопливо скатывалась шустрыми каплями в растекшуюся на земле лужу. В бочке нам ежедневно привозили из поселка лесорубов воду. Бочка была закопченная, с вмятинами и следами ударов. Зимой по утрам, чтобы умыться, нам приходилось сначала отбивать в ней лед, а потом растапливать его: намоченную в керосине тряпку обматывали вокруг бочки и поджигали. Наташка остановилась, с прямодушным недоумением спросила: -- Это пожарная бочка, Костя? Я не успел ответить -- услышал внезапно позади себя: -- Из этой бочки мы пьем. Как вам после столицы такое нравится? В двух шагах стоял Буланкин, ухмыляясь, заложив руки в карманы шинели. Нагловатый взгляд, стеклянный блеск глаз... Значит, приложился к бутылке. Чего доброго, еще ляпнет, как вчера на позиции. Сжав кулаки, глядя в широко поставленные глаза, я сдержанно сказал: -- Шел бы ты, Буланкин, своей дорогой. Лучше будет. Он повернулся все с той же ухмылкой, лениво заковылял к домам. Наташка, спрятав подбородок в воротник пальто, рассеянно смотрела ему вслед. -- Кто такой? -- Тот самый Буланкин, о котором за обедом говорил майор Климцов. Не хочет служить и безобразничает. -- И правда, из этой бочки будем пить воду? -- Временно, пока не пустят водокачку. Наташка посмотрела на меня, потом повела взглядом вокруг -- растерянность отразилась на лице. Кажется, я понял ее в эту минуту. Непролазная грязь, четыре офицерских домика, прижавшиеся друг к другу, казарма, водонапорная башня, лес кругом... И как далеко от Москвы! 3 Нас поставили на боевое дежурство. Целый день в дивизионе работала комиссия из штаба полка -- проверяла состояние техники, умение вести боевую работу на ней; всем без исключения -- солдатам и офицерам -- члены комиссии устроили настоящий экзамен. Техники, операторы заглядывали в кабины возбужденные, взволнованные. -- Ну, как у вас? Порядок? А мне задал вопрос -- попотел! И потом, какое у них право к операторам предъявлять те же требования, что и к техникам? Такого еще не было! Всякий раз нам казалось, что очередная комиссия была строже, придирчивее всех предыдущих. Собираясь в курилке, офицеры разбирали "коньки" проверяющих, заковыристые вопросы, поругивали, перемывали косточки особенно дотошным, въедливым членам комиссии. -- Нет, какая же все-таки связь между временными задержками в блоке и тактикой? -- настойчиво допытывался молодой белобрысый лейтенант Орехов, поворачиваясь по очереди к каждому из нас. -- Ну какая? -- Брось ты! -- отмахнулся от него техник Рясцов. -- Кто ее знает? Заладил! Поди и спроси своего проверяющего. Он задавал вопрос-то. -- Как же можно? -- не поняв скрытой иронии, изумляется Орехов. -- Так вот и спроси... Мол, будьте любезны, обернитесь на минутку из члена комиссии в доброго ангела... -- Учи! Давно жареным не пахло -- отбивная будет! Орехов наконец понимает иронию, густо краснеет. -- Что у вас! Вот нас, стартовиков, гоняют! Одной секунды расчет не дотянул в переводе ракеты -- и тройка... Но в конце концов страсти улеглись: комиссия признала, что к боевому дежурству мы готовы. А вечером на позиции перед строем объявляли приказ. Майор Климцов читал его медленно, с ударением и расстановкой. Басистый голос адъютанта разносился над застывшим строем, над ракетами, лежавшими под чехлами на установках. Рядом с ним стояли подполковник Андронов и члены комиссии. -- ...Дивизиону заступить на боевое дежурство по охране воздушного пространства Союза Советских Социалистических Республик... Эхо отозвалось в тайге. Потом офицеры выходили из строя, ставили свои подписи в журнале. Боевое дежурство... Это значит, что все сидят прикованные к городку. Выезжать нам никуда не разрешается. Офицеры знают в такие дни три места: позиция, казарма, домики. А там, на позиции, в кабинах станции, у пусковых установок, с этого момента беспрерывно дежурит смена. Она всегда на своих местах, всегда настороже, точно недремлющее око. И только два-три человека выбираются по утрам за пределы временного, в один кол, забора из колючей проволоки: нужны вода, продукты, без чего невозможна жизнь даже в нашем маленьком лесном городке. А дела, мысли остального коллектива наполняет, держит одно емкое слово -- "готовность". Что бы ты ни делал, где бы ни был: в казарме, на занятиях, на позиции -- ты должен быть готов через считанные минуты занять свое место у аппаратуры на станции, у пусковой установки и произвести, если потребуется, свою частицу той общей работы, которая именуется "выполнением боевой задачи". Но тот, кто со стороны посмотрел бы на нашу жизнь в эти дни, пожалуй, не заметил бы в ней разницы по сравнению с другими. Каждый день в ней совершается один и тот же неизменный круговорот. Рано утром солдат в казарме отрывает от постелей высокий голос дневального: "Подъем!" Проходит минута-другая -- и вот уже в сапогах, шароварах и нижних рубахах солдаты построились, замелькали среди осинок на дорожке к огневой позиции. Оживают офицерские домики. Первыми просыпаются жены. Вот одна, накинув пальто, перебегает к сараям, скрывается за дощатой скрипнувшей дверью, выносит охапку поленьев. Вскоре сизый дымок реденьким столбиком вырастает над первой трубой, потом -- над второй... Позднее выскакивают на крыльцо крайнего домика офицеры-холостяки, застегивая на ходу шинели. Тропинка, протоптанная ими напрямую к казарме, перепахана, изуродована машинами и тягачами, и офицеры перепрыгивают через колеи, балансируя руками. Они торопятся в солдатскую столовую. Там в одной из служебных комнат стоят два столика, накрытые скатертями -- солдатскими простынями, -- предмет особой заботы старшины Филипчука. "Шоб мне оции скатерти товарищам офицерам были всегда чистыми!" --когда-то, еще только заступая в должность, крепко наказывал старшина повару Файзуллину, и тот тщательно выполнял указание, частенько досаждая самому же Филяпчуку: "Товарищ старшина, давай этот скатерть, простыня давай!" Иногда старшина не выдерживал, начинал кипятиться: "Ну чего пристал, як смола? -- И, отворачиваясь. незлобиво бросал: -- От чертяка!" У повара это не вызывало обиды, он скалился в ответ, а Филипчук, сраженный упорной настойчивостью солдата, шагал в каптерку, доставал из стопки чистые простыни. Здесь-то холостяки, обжигаясь алюминиевыми ложками, наскоро проглатывали завтрак, поданный из общего солдатского котла, выпивали чай... Минут на двадцать позднее из домов появляются "женатики". Идут степеннее, на утренний развод они не опаздывают: солдаты только еще выходят на построение, толпятся перед казармой, на площадке. Она расчищена от снега, утрамбована сапогами. Посередине уже высится крупная фигура адъютанта Климцова. Пуговицы его шинели ярко начищены, ремень с портупеей ловко перетягивает талию, и майор -- широкий, плечистый -- выглядит глыбой. Утренний морозец. Воздух густо-терпкий, смолистый. Солнце только поднялось за домиками, подпалило верхушки елей, они схватились бездымным белым пламенем, и кажется, сейчас тайга займется, загудит лесным пожаром. Климцов медленно обходит фронт строя, заложив руки за спину, пристальный взгляд его серых прищуренных глаз скользит по лицам офицеров и солдат. -- Поправьте воротник шинели. Вам -- выйти из строя, почистить сапоги. Не бриты. На первый раз предупреждаю, -- кидает он на ходу. В строю вокруг меня знакомые лица офицеров, их я вижу каждый день, каждый час: Юрка Пономарев, Орехов, Стрепетов... Даже Ивашкин сегодня стрит через одного от меня, и лицо его, в пятнах конопатин, свежее, кажется симпатичнее. Сквозь ряды офицеров в трех метрах от правофланговой шеренги виднеется приземистая, плотная фигура замполита. Распахивается дверь казармы. Мельком взглянув на высокого, чуть сутуловатого подполковника Андронова, появившегося на ступеньках, адъютант выпрямляется, набирает в легкие воздуха и густо бросает: -- Ррравняйсь! -- А через две-три секунды коротко: -- Смиррно! И четко, красиво повернувшись, майор легко идет, печатая шаг, навстречу Андронову. Каждый из нас в строю замер, слушая слова рапорта. Потом Андронов останавливается посередине, здоровается. На несколько секунд утреннюю тишину взрывает ответ, слитый в едином порыве: -- Здравия желаем, товарищ подполковник! Андронов говорит о занятиях, боевой готовности, о технике, к которой надо относиться, "как к самому себе", о дисциплине, и голос его, негромкий, ровный, спокойно плывет над строем. -- Должен сообщить, товарищи солдаты и офицеры, новость -- одному из подразделений нашей части предстоит скоро участвовать в большом и ответственном учении. Есть основания предполагать, что нам выпадет эта доля. Пока сообщаю предварительно, чтоб каждый знал перспективу... Он еще говорит минуты две о порядке в казарме, уборке территории. Развод заканчивается. Строй поворачивается, бьет первый четкий шаг, вытягивается, уходит за угол казармы на дорожку, убегающую через молодую поросль осинника к позиции. Над строем взметывается песня: А для тебя, родная, есть почта полевая... Сейчас начнутся занятия. Потом все потечет, сменяясь в заведенной последовательности: обед, еще час занятий, чистка техники, ужин, свободное время... И так изо дня в день, из месяца в месяц. Справа от меня в строю вышагивает Юрка Пономарев. Размахивая руками, он поет, устремив вперед взгляд, будто выполняет какую-то серьезную и необходимую обязанность. О чем он думает? Может, о важном сообщении Андронова, об учении? И в голове секретаря уже рождаются "комсомольские меры обеспечения". Или он тоже думает, как и я, об этом круговороте, и ему видится в нем -- простом и обычном на первый взгляд -- глубокий смысл? Каждодневная учеба, тренировки, боевое дежурство... Все это вызвано суровой и жестокой необходимостью. Потому что газеты приносят неспокойные, тревожные вести: западные державы противятся мирным советским предложениям о разоружении. Усиливаются военные приготовления в Западной Германии. Ракеты "Лакросс" и "Онест Джон" перебрасываются в ФРГ. Бундесвер получает базы в Голландии и Дании, Зловещие атомные грибы встают над Атлантикой. Весь месяц будут продолжаться учения войск НАТО. Дивизии занимают исходные положения, военные корабли выходят из портов, самолеты с атомными бомбами выруливают на стартовые дорожки... И мы идем на позицию, к ракетам, которые сейчас должны молчать, но быть готовыми, как говорит Молозов, сказать, если понадобится, свое веское слово. 4 Днем я рылся в кладовке-сарае. Здесь у старшины Филипчука хранятся на стеллажах всевозможные банки, канистры, в углах громоздятся кучи ветоши и пакли. Вдоль стены на досках -- обломки ракеты: рваные погнутые листы дюралюминиевого корпуса, узлы и блоки. Они-то и интересовали меня. Все это привезено с полигона после стрельб и предназначалось для оборудования учебного класса. Только по указанию подполковника мне разрешалось пользоваться всем этим для работы над прибором. Я перебирал ворох лома, откусывал кусачками детали. Рядом на доске уже лежала кучка сопротивлений -- зеленых стекловидных цилиндриков и плоских, как карамельки, емкостей. Собрав детали и распихав их по карманам, я заспешил на позицию: как там тренировка операторов? Кроме того, Скиба должен проверить работу одного из участков схемы прибора, который паяли с ним накануне приезда Наташки. День занимался робкий: солнце пряталось за мглистой полоской на горизонте; земля, промерзшая и еще не нагретая, дышала морозцем. Утопал, растворялся в белесой дымке лес. И пусть в общем-то это не очень яркий день, он еще не брызжет всем соцветием веселых волнующих красок весны, но для меня он -- радостный и счастливый, потому что рядом со мной Наташка, моя жена. В жизни будто все встало на свое место -- смело шагай к заветной цели!.. В кабине горел единственный плафон под потолком. В полумраке операторы, сидя на железных с пружинными спинками стульях, приникли к голубоватым мерцающим экранам. Над ними склонилась голова плечистого сержанта Коняева. После холодного наружного воздуха дохнуло теплом разогретой аппаратуры: ею плотно заставлена кабина по бокам. В шкафах, словно соты в улье, блоки тускло отсвечивали черными муаровыми панелями. Тонко, чуть слышно жужжали вентиляторы. Пахло сладковатым ароматом спирта, краски, ацетона, горячей резины. Разогнув спину, сержант Коняев доложил о тренировке. В полутемноте на груди его блеснули значки. У противоположного выхода из кабины возле осциллографа сидел на корточках Скиба. На его спине пузырем вздулась гимнастерка. В простенке, прислоненный к шкафу, сиротливо стоял ажурный каркас будущего прибора. На нем видны два точных вольтметра, вделанные заподлицо с дюралюминиевой плоскостью. Мимо операторов я направился к Скибе, однако почувствовал -- Коняев следует за мной. -- У Демушкина не лучше? -- останавливаясь, спросил я. Коняев оправил гимнастерку, с сумрачным видом сказал: -- Решать с ним надо, товарищ лейтенант. С другими операторами сопровождение цели отрабатываем, а у него, -- Коняев махнул рукой, -- еще со штурвалом не получается... Вы же сами видели! И не пойму, чудной какой-то: сядет за индикатор, весь загорится, а штурвал рвет, дергает, да и только! По-всякому пробовал. Отличное отделение, а двойки ни за понюх табаку будем хватать... Видимо, надо все же принимать решение о переводе Демушкина к стартовикам. Но меня сейчас занимал прибор. Проверка схемы, вероятно, не дала результатов, иначе бы Скиба не выдержал, доложил. -- Ладно, после, Коняев, -- ответил я и шагнул к осциллографу. -- Ну что, Скиба? -- Та ничего не будет, -- не поднимаясь, спокойно, с непонятным удовлетворением ответил солдат. -- Импульс дохлый! Будто три дня не кормлен. Сала ему... Скиба вообще отличался невозмутимым спокойствием, непосредственностью. Но сейчас его благодушное настроение взорвало меня. -- Перестаньте паясничать! -- оборвал я солдата. "Ему смешки, а тут впереди не одна бессонная ночь!" Возмущение мое тем более было справедливым, что, собственно, из-за него, Скибы, и началось все. Как-то еще с месяц назад к нам нагрянула очередная комиссия. Работу операторов проверял невысокий лысый майор. На всяких проверяющих пришлось насмотреться -- и на добрых, и на крутых. Комиссии часто навещают нас. А этот был с непроницаемым, бесстрастным, как у евнуха, лицом, на котором выделялись черные кавказские усики, тонкие стиснутые губы. За все время майор не произнес ни звука, поглядывал на бесшумно светившиеся экраны, на беспокойно мельтешащие, точно от мороза, стрелки приборов и что-то заносил в блокнот. И только в конце проверки майор разжал губы, кивнул на значки Скибы: -- Что же это вы -- классный оператор, а цель сопровождаете с большими ошибками? Скиба поднялся со стула -- плечистый, широкогрудый, закрыв собой невысокого майора, -- и спокойно, с украинским акцентом возразил: -- Никак нет, товарищ майор, добре сопровождал! Как всегда сопровождал. Майора, видно, покоробила такая смелость и невозмутимость солдата, губы нетерпеливо передернулись: -- Про черное говорите -- белое, товарищ рядовой, а я смотрю на контрольный прибор. Он сделал движение, собираясь уходить, но Скиба по-прежнему спокойно, не меняя тона, ответил: -- Этот прибор неточный, грубый. А сопровождал я хорошо, товарищ майор, -- видел по экрану -- так, как на боевых стрельбах. Тогда "отлично" получили. В душе у меня против майора поднимался протест. Действительно, оценка по прибору грубая -- не может же он не знать азбучной истины! Если лучший оператор оценивается так, то как же с другими? -- Оператор прав, товарищ майор, -- сказал я, косясь на его блокнот. -- Если хотите, давайте подсчитаем ошибки. Я старался говорить спокойнее, чтобы смягчить гнев члена комиссии. Но, видно, было уже поздно. Вокруг нас, предчувствуя неладное, собралась группа солдат и офицеров. Явился Молозов. От своего места у экрана кругового обзора, озабоченно хмурясь, спешно подошел подполковник Андронов. Я еще надеялся, что майор найдет в себе силы спокойно разобраться во всем, но он после моих слов вспылил, ноздри тонкого хрящеватого носа побелели, верхняя губа с усиками задергалась. -- Советую вам, товарищ лейтенант, не забываться: я здесь -- проверяющий! И не вмешивайтесь, когда вас не спрашивают. Воспитаны плохо... Дело принимало серьезный оборот. Подполковник Андронов взглянул на меня укоризненно -- мол, все из-за вас -- и встал между мной и майором. Не любивший вообще никаких конфликтов и осложнений, особенно с начальством и комиссиями, он принялся деликатно улаживать случившееся. Майор наотрез отказался снова проверить работу операторов. Андронов и замполит вышли вместе с ним из кабины. Возле шкафов растерявшегося оператора, красного, будто выспевший помидор, негромко поучал Селезнев: -- Чудак человек, на рожон полез! С членом комиссии спорить -- пышек не жди: синяки и шишки -- твои! Я был удручен и расстроен случившимся. Что-то теперь меня ждало? Мучила совесть: снизит оценку операторам, -- значит, пострадает весь дивизион. Вот уж верно: иди доказывай, что не верблюд... Спустя некоторое время вернулся Молозов. -- Ишь аника-воин выискался! Молите бога и комдива: майор согласился не учитывать работу операторов, а то бы сами себя высекли. -- Замполит насупился -- видно, он собирался сделать мне серьезное внушение, -- но в голосе его звучали скорее мягкие нотки: -- Субъективная оценка ему, голубчику, не нравится! Так предложи свою, объективную! Отметать чужое проще простого. Галушки есть труднее! -- Наверное, можно и свое предложить, если подумать, -- безотчетно сказал я. От души у меня отлегло. -- Вот и подумайте! В чем же дело? Ловлю вас на слове, имейте в виду! Он ушел, не доведя до конца своего решения -- выругать меня, а я остался в раздумье. А если, в самом деле, подумать и сделать более точный прибор, который бы сразу показывал пересчитанную величину ошибки? До конца дня я уже неотступно думал об этом, советовался с Юркой Пономаревым, с другими техниками, просил их тоже пошевелить мозгами. Юрка потер лоб кулаком, в котором была зажата отвертка, повел голубыми, младенчески чистыми глазами вокруг -- в кабине у него был настоящий ералаш: часть блоков была вытащена из ниш, дверцы шкафов распахнуты настежь -- и вздохнул: -- Молодец ты, Костя! Есть у тебя время и на изобретательство. А тут от них, как от тюрьмы, -- никуда! Но он явно лукавил. В его словах было столько же правды, сколько в угрозах стариков любимому внуку: "Ах ты, варнак! Ужо я тебя!" Юрка жил своими приемниками и передатчиками и в минуты хорошего расположения признавался: "Родился, братцы, для своих приемопередатчиков. Судьба!" -- Пошевелю, пошевелю мозгами, -- пообещал он. Вечером я уже делал первые наброски схемы. Мне казалось, что это будет всего-навсего простейший прибор с одним-двумя вольтметрами. Но чем больше я думал над ним, тем больше возникало новых и новых идей, расширялся и усложнялся круг задач, которые прибор должен был решать. Он превращался в сложный аппарат контроля со многими функциями. Когда состоялось обсуждение проекта, подполковник Андронов похвалил: "Давайте делайте, Перваков, для учебных тренировок такой прибор нужен как воздух. Так и назовем его: прибор объективного контроля". Замполит в тот вечер хитро щурился и чаще обычного водил рукой по коротким волосам. С самого начала помогать мне взялся Скиба. Солдат оказался на редкость дельным, горячим помощником. У него рождалась уйма всяких предложений. Даже в перерывах между занятиями он вдруг подходил и выпаливал: "Не сделать ли нам, товарищ лейтенант, ось так?" А через неделю-две, сияющий, довольный, он поставил передо мной на переносный столик каркас для прибора. Сделанный из дюралюминия, покрытый золотистой пленкой лака, он не уступал по качеству заводскому. Я смешался: -- Постойте -- откуда? -- В свободное время, товарищ лейтенант. Дюраль у старшины в кладовке взял. Уговорили всем отделением. Да, так было. А теперь вот первая схема -- и неудача! Признаться, я уже жалел в душе, что связался с проклятым прибором! Дело оказалось не таким простым, как представлялось вначале: в моем образовании вдруг открылось немало пробелов, а в теоретической радиотехнике и импульсной технике я, выходит, просто невежда. Убеждался, что у меня недоставало главного -- умения конструировать, рассчитывать радиосхемы. Вечерами сидел теперь, штудируя учебники, брошюры, ложился спать, когда голова гудела, а перед глазами из желтой мглы выплывали обрывки схем, формулы, цифры... Молозов чуть ли не каждый день заглядывал в кабину, справлялся, как идут дела. Лучше бы занимался своими тремя проблемами. Не понимает и Наташка... Прошлой ночью перерыл кипу книжек, отыскивая расчет очередной схемы, над которой бесцельно бился уже два дня. Поиски мои оказались безуспешными. От досады и напряжения постукивало в висках, в слипавшиеся глаза словно кто-то насыпал мелкого песку. Наташка проснулась, заговорила о чем-то. Признался ей в своих горестях и сомнениях. Мне казалось, она поднимется, подойдет ко мне или, на худой конец, скажет что-нибудь утешительное, но она промолчала и, повернувшись на другой бок, к стенке, уснула... Я любил свою технику, но в эту минуту, скорее, ненавидел ее, ненавидел люто, зло. Уж если не получилась первая, кажется, простая схема, то что же дальше? Бросить? Отказаться от несбыточной затеи? Пойти объявить Молозову, Андронову? Опустившись на жесткий винтовой стул, безучастно смотрел на маленькую пластмассовую панельку с тесно напаянными на ней деталями. Язык мой -- враг мой! Сболтнул тогда, а сейчас расхлебывай! И Скибу ни за что оборвал... Вот уж действительно угловатый ты, Перваков! Выругал себя и вдруг ощутил, как в пальцах что-то хрустнуло. Разжал ладонь: обломки от цилиндрика сопротивления поблескивали на ней белыми сколами фарфора. Смотрел на свою большую и неуклюжую ладонь с узловатыми пальцами, с трещинками и ожогами от паяльника. Эх, сила есть, Перваков, но не там она!.. В динамике низкий бас дежурного объявил о перерыве занятий. Заскрипели пружинами стулья операторов. Однако на этот раз солдаты не бросились в курилку, а столпились в проходе кабины. Скиба после моего окрика стоял, виновато опустив голову. Возможно, он догадался, что со мной происходит, и понял: подоспел самый подходящий момент повести против меня наступление, отплатить за обиду. Во всяком случае, обернувшись в мою сторону, он сказал: -- И чего расстраиваться, товарищ лейтенант? Оно и в игольное ушко не сразу жинка попадает, а тут техника, радиолокация! Не то что, к примеру, трактор... И там бывает: разберешь его, соберешь, а он и байдуже -- только чихает. Так разбираешь и собираешь, случается, до самого биса!.. Говорил он тихо, будто рассуждал сам с собой. Но слова его не воспринимались сознанием: я думал о своем. -- А ты по такому случаю ничего не мог изобрести повеселее? -- зловещим шепотом, нагнувшись к Скибе, спросил Селезнев и многозначительно повел глазами в мою сторону. -- "Совнархозом"-то поработай своим! -- Чего повеселее? -- Эх, голова! Да вот хотя бы о том, как у вас на Украине уток бывает як гною! Не рассказывал разве? Собрались мы как-то, охотники из нашего депо: махнем на уток? Махнем! Украина же по соседству! Спрашиваем ваших мужиков: "Где утки?" -- "Та их, тех качек, в Гричанкивских ставках було як гною!" Километров тридцать от радости отмахали. Приехали к этим самым ставкам. А там и воды-то нет: высохла! Вернулись -- и к тем мужикам. От злости зуб на зуб не попадал. "Так казали же було, в минулые роки було як гною!" И все. Так несолоно хлебавши и вернулись! Не суд бы -- поколотили их. -- Выходит, надо было слухать ухом, а не брюхом! -- нехотя отпарировал Скиба. Солдаты рассмеялись. Так бывало частенько между этими двумя операторами, когда вдруг сама собой возникала словесная перепалка, хотя они дружили: даже кровати в казарме у них стояли рядом. Во время спора Скиба обычно сохранял полнейшее спокойствие, только улыбка играла на его упругом полном лице. Выведенный же из себя невозмутимостью товарища, бойкий, разбитной Селезнев распалялся и, нахохлившись будто воробей перед дракой, сыпал ехидными словцами. Вот и теперь он уже входил в раж. Заложив руки за спину, чуть покачиваясь на ногах, катал на сухом лице желваки, зеленоватые глаза сузились. -- А вот послушай, Остап... Пришли в баню рыбак и охотник, разделись и моются. Вот тут-то и вопрос: как их голяком различить? Кто охотник, а кто рыбак! Солдаты с недоуменным ожиданием переглядывались. Скиба простодушно сказал: -- А бис их разберет! Этого, видно, и ждал Селезнев, нетерпеливо переступил с ноги на ногу: -- У рыбака, известно, левая рука повыше локтя в синяках, -- Селезнев ребром кисти энергично рубил по бицепсу, -- оттого что все время показывает, какую рыбу поймал, а охотник -- тот языком себе спину мочалит! Под смех операторов сержант Коняев покосился в мою сторону: -- Кочеты вы оба! Пошли из кабины -- перерыв. Солдаты, пригибаясь в дверях, выходили, все еще шумно переговариваясь. И разом подумалось: "Как же смотреть им в глаза, если... бросить? Испугался трудностей? А разве повернется язык сказать об этом Наташке? Значит, продолжать работу, пусть сейчас вслепую, используя только этот мучительный и долгий метод подбора, как ты называешь его -- метод "крота". Но придет и на твою улицу праздник. Вот станешь инженером, человеком с технической косточкой. И ничего, что потом потешишься над своим несовершенным творением! Но зато оно будет первым, а это уже не мало". Скиба по-прежнему молча стоял возле осциллографа. -- Значит, приходилось, говорите, разбирать и собирать до самого биса? -- улыбнулся я, вспомнив его слова. -- Точно! -- откликнулся солдат. -- Когда-то Архимед сказал: "Дайте мне точку опоры, и я подниму земной шар". -- Здорово сказал! -- Вот и будем искать эту точку, Скиба. 5 Распахнув дверь, с порога кричу: -- Победа, Наташа! Первая победа. Ура! Она смотрит из-за книги, большие глаза уставились удивленно, непонимающе; тяжелые ресницы взмахивают, точно крылышки бабочки, редко, мягко. Мне виден красивый чистый изгиб повернутой шеи, округлый нестрогий подбородок, подобранные под себя ноги... Она легкая, как лебяжий пух! -- Костя, что случи... Не даю ей закончить слова, подхватываю на руки, кружусь по комнате в вальсе. Восторг и радость придают мне необычную буйную силу: Наташка и в самом деле кажется невесомой. -- Прибор!.. Первая схема заработала, импульс есть. Понимаешь, есть! -- повторял и безжалостно покрывал поцелуями ее шею, плечи, глаза, волосы -- пахучие, душистые... Испуганно обхватив меня за шею, она вся напряженно сжимается, мотает головой, отстраняясь от моих поцелуев, смеется. -- Костя, ой! -- наконец вскрикивает негромко, рвется из моих рук, боязливо озирается на дверь. -- Ведь слышно же все. Пусти! Смотрит с укором, строго, выгнув дужки бровей. Но и она возбуждена: щеки порозовели, ноздри тонкого носа подрагивают, губы приоткрыты, блестят фарфоровой глазурью зубы. Опускаю ее на кровать, пододвинув табуретку, сажусь рядом так, что наши колени соприкасаются. Наташка поправляет платье, взбивает пальцами завитки волос, спрашивает: -- Ну и что, этот твой прибор уже готов? -- До готового еще, как до неба, Наташа! Пока еще первая схема, а их там с десяток. Она с любопытством смотрит на меня: -- И у тебя на это хватает... терпения хватает? Вместо ответа -- смеюсь. -- А у меня бы не хватило, -- откровенно сознается она. -- Тебе это вовсе и не нужно! Давай лучше говорить о другом. Знаешь, мне все представляется, будто я во сне и никак не проснусь! В счастливом летаргическом сне. А то вдруг забудусь, и кажется: ты не считанные дни здесь, а уже целую вечность. Понимаешь, вечность? Решительно завладеваю ее руками, но она останавливает на мне свой взгляд и будто сразу воздвигает между нами незримый барьер. В больших глазах Наташки появляется укор. Знакомое чувство робости, скованности в мгновение рождается во мне, и я, обезоруженный, не выполняю своего намерения. Правда, руки ее, упругие, шелковистые, по-прежнему крепко держу. Наташка снисходительная, гордая, неприступная... Но в следующую секунду притягиваю ее к груди, и скорее, чтобы ободрить себя, сломить наконец эту ненужную, постылую скованность, с напускной суровостью, горячо дышу ей прямо в лицо: -- Хватит! Слышишь? Хватит... меня пугать своими глазами, глубокими, бездонными. Все равно ведь ты моя. Моя! Понимаешь? И снова мои губы впиваются в ее губы... В коридоре простучали сапоги. -- Идет кто-то! -- Наташка отпрянула, осуждающе-иронически покачала головой. Кто бы это мог быть?! Климцовы тоже дома... А когда после стука в двери вырос сержант Коняев, меня поразили его бледность и растерянность. Сердце невольно екнуло. -- Что случилось? -- Случилось... -- выдавил Коняев и покосился на Наташку. -- Чепе у нас... с Демушкиным. Откуда-то хлынувший мороз растекся в груди, пополз к ногам, налил их чугунной тяжестью. -- Током его... -- Насмерть?! -- Не знаю... Там сейчас все. Наташка недоуменно переводила взгляд с Коняева на меня. -- Кто это? Твой солдат? -- Мой. Я сейчас... Дорогой на позицию Коняев, поспевая за мной, бубнил сбоку: -- Дежурный расчет начал дополнительную проверку станции, а Демушкин -- запасной оператор... Ну и, говорят, сунул руку в блок. Наверное, попал на "высокое" или конденсатор разрядил через себя, голова... Весь синий. Неужели Демушкин убит?! В это было трудно поверить. А если угодил на "высокое" электронно-лучевой трубки? Ведь несколько тысяч вольт!.. Демушкин, Демушкин... Днем, когда у меня заработала первая схема прибора, обрадованный, я направился к выходу -- покурить и поделиться новостью с техниками. Но вдруг Демушкин преградил мне дорогу. Волнуясь, прерывисто заговорил: "Товарищ лейтенант, не переводите меня к стартовикам, оставьте... Честное слово даю, все будет... Научусь работать". Он весь напрягся, вытянулся, серые глаза лихорадочно горели, а впалые щеки подергивались. Затевать с ним неприятный разговор, портить настроение мне не хотелось, и я ответил: -- Ведь до этого еще не дошло, Демушкин! И потом говорил: вам же будет лучше. Привыкнете! Глаза его потухли, он покорно отступил, освободив дорогу. Странный все-таки солдат! С первых дней службы за ним укрепилась слава "безнадежного". Сержант Коняев после нескольких занятий на мой вопрос о солдате махнул рукой: "Медвежья болезнь, товарищ лейтенант, испуг". На занятиях Демушкин сидел обычно не шелохнувшись, и казалось, каждое слово западало ему прямо в сердце, впитывалось памятью прочно. Глаза преображались, в них жил жадный интерес. Но вот задавали вопрос -- и все куда-то вдруг исчезало: он произносил одно-два слова, бледнел, на щеках выступала испарина, после чего надолго замолкал. И уже ни наводящие вопросы, ни прямые подсказки не могли вывести Демушкина из этого состояния. Лицо его каменело, взгляд становился далеким, в глазах словно застывал страх перед шкафами, перед лабиринтом линий и условных обозначений элементов схемы, вычерченной на большой белой клеенке. Припомнилось, что после дневного разговора в кабине, уходя домой, я перехватил взгляд Демушкина -- какой-то отрешенный, невидящий... Не придал значения -- и вот... Неужели сознательно сунул руку?.. Но что бы ни было, факт остается фактом: человека, может быть, уже нет!.. Коняев с сожалением протянул: -- Эх, чуял с самого начала -- беда будет с ним! -- Бросьте, все мы задним числом умные! -- резко оборвал я. На позиции вокруг машины толпились солдаты и офицеры. Все хранили мрачное молчание, прятали лица, будто каждый был виноват в случившемся. В кузове хлопотали санинструктор, два солдата и жена майора Молозова, темноволосая статная женщина с задумчивыми глазами и белым лицом, врач по образованию. Она добровольно оказывала медицинскую помощь всем в дивизионе: солдатам, офицерам, их семьям. Когда мы с Коняевым подбежали, Андронов отдавал распоряжение шоферу: -- Поезжайте не быстро, но и не медленно. Выполняйте все указания врача Марины Антоновны. Навстречу вам уже выехала полковая санитарка. Жене Молозова помогли вылезти из кузова, она села в кабину. Андронов напоследок тихо спросил: -- Какие виды, Марина Антоновна? -- Трудно пока сказать. Глубокий шок. Очень важно, что своевременно сделали искусственное дыхание. Возможно, еще и сотрясение мозга... Но это под вопросом. Я успел заглянуть в кузов: Демушкин лежал на носилках, укутанный ворохом одеял, лицо прикрыто простыней. Машина тронулась. Меня колотил внутренний озноб. Сцепив зубы, старался унять лихорадку, но не удавалось. Толком не знал, что случилось, как все произошло, хотя в душе росло ощущение какой-то большой вины. Кто-то позади меня вздохнул, сказал, будто вслух подумал: -- Ну вот и увезли Демушкина... А солдат не плохой, только не очень понимали его болезнь. -- Всем по своим местам! -- резковато скомандовал подполковник и повел свирепым взглядом по толпе. -- В кабину управления зайти майору Молозову, лейтенанту Первакову, дежурному офицеру и смене операторов. В кабине он опустился на стул, спросил: -- Кто из операторов присутствовал? Елисеев, Селезнев? Рассказывайте, Елисеев, что видели. На бледном лице Андронова было знакомое выражение горечи, складки запали резко и глубоко. -- Вроде потенциометр полез подкрутить. -- Елисеев выступил вперед на шаг, губы его, видно от испуга, были совсем бескровными. -- Потом слышу -- треск, отвертка отлетела к двери, а Демушкин ударился об этот шкаф, упал. Посинел весь... -- Ну а вы, Селезнев? Непривычно черствым выглядело теперь узкое лицо Селезнева. Короткими пальцами он беспокойно сучил за спиной. -- Все дни Демушкин ходил чумной, товарищ подполковник, -- косясь на меня, доложил он. -- Началось с того, когда товарищ лейтенант Перваков сказал ему о переводе к стартовикам. Это перед приездом жены... А в этот день совсем потерянным стал, на шкафы натыкался. В общем, был у него разговор днем с лейтенантом Перваковым и с сержантом Коняевым. У него болезнь, оказывается, с войны, на днях признался. Так вот оно что!.. Значит, о болезни правда! Коняев со своей догадкой был близок к истине. А мы, выходит, кощунствовали над человеком, смеялись. Андронов принялся расспрашивать операторов, бросая короткие вопросы: где стоял? как? какой потенциометр собирался крутить? Наконец обернулся ко мне: -- А вы как думаете, Перваков, что произошло? У меня во рту все пересохло, язык не поворачивался; я неуверенно пролепетал: -- Возможно, коснулся электрода трубки... Мельком взглянув на меня, подполковник отвернулся, потом приказал операторам покинуть кабину. Когда они вышли и дверь закрылась, Андронов с минуту сидел молча, склонившись, плотно сжав губы. Что у него там сейчас делается, за высоким лбом, на котором кожа стянута в короткие горизонтальные морщины? Крестит меня на чем свет стоит?.. Андронов вскинул тяжелые веки, спросил: -- Какую вы оценку даете этому? Его глаза остановились на мне не мигая, будто собрались прожечь. "Какую? Вот именно -- какую..." -- Не знаю, товарищ подполковник, -- промямлил я растерянно. -- Офицер "незнайка" -- последнее дело! -- рассердился он. Брови его запрыгали, готовые взлететь. -- Что с ним было за последнее время? Мой не очень вразумительный, путаный рассказ о солдате не удовлетворил подполковника. Он сумрачно заметил: -- Короче, не знаете. -- Поднялся, как-то подчеркнуто выпрямился. Я почувствовал неладное. -- Формально отнеслись к человеку, уподобили иголке в стогу сена... Сожалею, лейтенант Перваков, но, если окажется, что с Демушкиным не случайность, будете наказаны. Молозов за все время так и не проронил ни слова. Вот уж, наверное, в его глазах я совсем упал. Они ушли, а я несколько минут не мог двинуться с места, будто прирос к полу кабины. Тут он, Демушкин, еще час назад стоял невредимым!.. Теперь шкафы были выключены, и ничто не напоминало о происшедшем. Глупый, нелепый случай, из-за которого все пойдет насмарку: прощай успехи, уважение. Останется только проработка на собраниях, совещаниях. А как смотреть людям в глаза? Загубили человека. Как сказать Наташке? Возвращался в городок подавленный, с каменной тяжестью на сердце. Конечно, Андронов прав: от радости витал на седьмом небе, забыл о солдате. Да и много ли, действительно, знаю о нем? Вот даже о болезни узнал от Селезнева... Наташка встретила молчаливым вопросом. Опустился возле стола на табуретку, коротко поведал ей о случившемся. Умолчал только об обещании Андронова. -- И главное, еще неизвестно: будет ли жив Демушкин? -- Но ведь жена Молозова не сказала окончательно... -- Все равно плохо, очень плохо, Наташа! Она недоуменно пожала плечами, участливо произнесла: -- Ты-то при чем? Конечно, плохо, но сам он сунул руку... -- В армии, Наташа, за все отвечает командир. Отвечает за любой проступок подчиненного: был ли, не был рядом -- все равно. И логика тут своя, железная. Ты обязан предвидеть события, которые произойдут через минуту, через час, завтра, послезавтра, и реагировать на них, предупреждать... А если подчиненные совершают проступки, значит, не предвидел, не знаешь их, плохо воспитывал... В общем, это правильно. И Андронов уже пообещал... -- Пообещал? Судить могут? -- Нет, судить не за что. Выговор могут влепить, в аттестацию закатить -- плохо знает подчиненных. Разговоров не оберешься, в поминальник для каждого совещания, собрания запишут... Поникнув головой, она молчит, взгляд становится отрешенным. Губы чуть приметно шевелятся, точно она шепчет беззвучно. Напряженно строгая и одновременно беспомощная, Наташка ты моя! Ну вот и тебе доставил неприятности! Решительно поднявшись, привлекаю ее к себе. -- Ничего, все это пройдет! Ты рядом, -- значит, мне печалиться нечего. Все будет хорошо: капитан на мостике, команда на своих местах. Она хотя и успокоилась, но молчит, думает о чем-то. Да, Наташа, многое тебе еще непонятно в моей службе! 6 После случая с Демушкиным среди операторов что-то произошло. Работали так же споро и даже будто четче, с завидной собранностью. Но уже не было шуток, острот, которыми раньше перекидывались, особенно во время регламентных работ, не зажигались больше перепалки между Скибой и Селезневым. Операторы обменивались ленивыми фразами и тотчас умолкали. Селезнев стал необычно серьезным, сдвигал рыжеватые брови на узком лице. Предположения мои, однако, не оправдались. На нас не посыпались ни упреки, ни проработки. Начальство молчало. Неужели все обойдется без больших, громких событий? Выясняя причину электрического удара, излазил весь шкаф и наконец обнаружил на токоведущем проводе к электронной трубке полоску сорванной оплетки -- узенькую, всего с полсантиметра. Нарушена изоляция. Я сердцем почуял -- в ней причина: наверное, прикоснулся -- и все. Проклятая случайность!.. -- Вот она! -- воскликнул я обрадованно. Солдаты смотрели на оплетку, но на их лицах можно было прочесть только одно: эх, разве дело-то теперь в этом? Мне стало стыдно: верно, есть чему радоваться!.. Когда посоветовавшись с Коняевым, я назначил вторым оператором вместо Демушкина рядового Елисеева, он вздохнул, глухо выдавил: -- Да, вместо Демушкина... Неужели и они видят во мне виновника? В госпиталь звонили каждый день, но оттуда сообщали неутешительные вести: идет борьба за жизнь солдата, и пока трудно говорить об исходе. Демушкина держали на кислороде, вводили какой-то новый препарат. К нему пока никого не пускали. Но однажды явился майор Молозов. Лицо оживленное, в глазах веселые звездочки. Не видели его таким с того самого вечера. "Неужели что-нибудь о Демушкине?" -- явилась у меня догадка. -- Какие успехи, инженеры? "Инженерами" он обычно называл всех локаторщиков, когда был в хорошем расположении духа. Но, видно, замполит на этот раз не спешил открывать свой секрет, расспрашивал солдат о подготовке к экзаменам на классность, вслух прикидывал: выиграем ли по количеству специалистов в сравнении с соседями? Потом вдруг обернулся ко мне: -- А как с прибором объективного контроля? Это тоже наш козырный туз в соревновании. Взгляд внимательный, один глаз чуть прищурен, под ним сбежались тоненькие морщинки, губы растянула улыбка... Все эти дни ни он, ни подполковник Андронов не заговаривали о Демушкине да и о взыскании молчали. Наверное, ждут, пока все окончательно выяснится. Когда я докладывал Андронову о нарушении в злополучной оплетке, он огорченно сказал: -- Случайность -- вот наша цена человеческой жизни, Перваков. Конечно, с прибором дело не продвинулось: ничего не лезло в голову. Поэтому я промолчал, не ответил Молозову. Он провел рукой по обветренным губам, оглядел всех приветливо: -- Ну что ж, а Демушкина скоро увидите. Вернется. Пошло дело на поправку. -- Правда, товарищ майор? -- загорелся Селезнев, угрюмость его тут же слетела. -- Значит, эту самую кислородную подушку долой, побоку? -- Да, подушку побоку! Начал есть, но еще не встает. Так что ждите, скоро. -- Эх, грешным делом, ведь не верил! -- с той же горячностью сказал Селезнев. -- Не может, не должен он сыграть в ящик. Как-никак -- ракетчик! Нас не человечьей дозой убивать, а разве только слоновой. -- Ишь ты, сейчас -- герой! -- съехидничал Скиба. --А ходил черной грозовой тучей. Направь луч локатора, думаю, не пробил бы этой тучи, все экраны белыми стали бы, точно от сплошных помех. Но Селезнев не обиделся, под смех операторов, подмигнув, пообещал: -- Ладно, ладно. Сегодня прощаю, а завтра отквитаю! Молозов побыл еще несколько минут, потом, взглянув на часы, засобирался. Я решил, что он так и уйдет, не вспомнит больше о приборе. Но он вспомнил, обернувшись, поднял вопросительно брови: -- А как все-таки с прибором? Ох и хитрющий же! Конечно, он понимал, что все эти дни было не до прибора, но теперь снова наступила подходящая пора, и он решил подстегнуть нас. Ответить ему я ее успел, вместо меня Скиба одним духом выпалил: -- Будет, товарищ майор! -- Хорошо, верю. Солдаты еще долго шумно обсуждали сообщение замполита, и я с радостью понял: беда, не разразившись, миновала, прошла стороной. Атмосфера в нашей группе станет прежней -- ясной, чистой, без единого облачка. Гора, гора свалилась с моих плеч! В воскресенье попросился поехать вместе со Скибой навестить Демушкина. Подполковник Андронов задумался, но замполит поддержал: -- Надо отпустить, Петр Матвеевич. -- Ладно. Поезжайте, хоть и толкаете на противозаконный шаг. А случится тревога -- вместо вас, Перваков, у шкафа сядет Молозов. Пусть не просит в другой раз. -- Идет! -- бодро согласился замполит. В госпиталь мы со Скибой приехали в обед, но в палату к Демушкину нас не пустили: он еще слаб. Нам разрешили посмотреть на него через стеклянную дверь изолятора. В белых, накинутых на плечи халатах мы подошли к двери, боясь стукнуть сапогами, скрипнуть половицей. Единственная койка Демушкина стояла напротив, у окна. Он, видимо, спал. Известково-белая кожа на лице просвечивала, будто папиросная бумага, но щеки и острый нос уже красил легкий бледный румянец, И пусть нам пришлось довольствоваться малым, мы вышли из госпиталя на улицу с тихой радостью на душе. День был неяркий, но прозрачный. Над головой небо сияло, густо-синее, промытое, с грустными белесыми облачками. 7 Кажется, окончательно улеглись страсти с Демушкиным. К нему после нас со Скибой раза два ездили солдаты. Он уже ходил и через неделю должен был выписаться. Мир и спокойствие воцарились в нашей группе, дела по-прежнему шли успешно. Как всегда, успехи делились между нашей группой и расчетами Пономарева и Ивашкина. Правда, Юрка Пономарев за последнее время вырвался вперед и прочно держал первое место. Первенство его считалось само собой разумеющимся; как маяк с берегового утеса, подмигивал он нам, будто кораблям в тумане. Но с Ивашкиным у нас чаши весов перетягивались попеременно. Даже адъютант Климцов -- наша беспристрастная Фемида, -- подводя итоги, нередко приходил в затруднение: кому отдать предпочтение. И хотя случай с Демушкиным серьезно "подмочил" репутацию группы, однако операторы были полны решимости. -- Уж ивашкинцев-то обойдем! -- горячился Скиба, когда заходил разговор о планах на будущее. -- И к этим особенным учениям будем в готовности номер один. Пусть приезжают! Работа продолжалась и над прибором. Но вот уж верно: одна беда никогда не приходит... Пришла одна -- открывай ворота: будет и другая. Утром на разводе на своем обычном месте не оказалось старшего лейтенанта Буланкина. Перед строем в ожидании подполковника Андронова, заложив руки за спину, стоял Климцов. Он был явно не в настроении, массивная фигура застыла в бронзовой холодности. Он даже не обошел, по обыкновению, строй, не вывел никого, чтоб заставить за две минуты пришить свежий подворотничок, почистить сапоги. Мы знали: Буланкина нет в городке. Он ушел ночью, и лейтенант Стрепетов, его сосед по комнате, ничего не слышал. Горькая и неприятная "пилюля" для всего дивизиона, -- пожалуй, будешь не в настроении... Офицеры мрачно вполголоса злословили: -- Блудливая коза! Хоть бы ты, Стрепетов, привязал его к пусковой установке, что ли? -- Не привязать его надо, а, наоборот, отвязаться от такого! Зря возимся, проку все равно что от козла молока. Позорит только... За такое время зайца уму-разуму можно научить... -- Прежде чем объединяться, надо решительно размежеваться... Так полагается. Один Юрка сохранял молчание. В низко надвинутой на лоб шапке, угрюмый, с чуть согнутыми в локтях руками, он напоминал ерша, только что вытащенного на крючке. Тоже характерец -- упрямый, дотошный! Меряет всех на свою добротную, идеальную колодку и сейчас небось думает: почему Буланкин сделан не по ней? А тот, видно, не на шутку решил гнуть свою линию... Разговор офицеров и мои мысли обрывает команда майора Климцова. Вслед за этим я слышу его доклад: -- ...для развода построен. -- Он делает паузу и с особым ударением, чтоб слышали все, добавляет: -- За исключением старшего лейтенанта Буланкина. Потом он что-то тихо говорит Андронову, и лицо подполковника вытягивается, становится пасмурным. ...Днем я паял очередную схему прибора. Торопился быстрее закончить. Паяльник дымил в руке, от едкого кислого запаха першило в горле, перед слезившимися глазами вспыхивали и плыли золотисто-оранжевые круги. Встряхивал головой и снова продолжал паять. -- Фу, что это у вас, как в аду? Именины чертям справляете? Обернулся и увидел Юрку Пономарева. Свет ворвался в дверь, и только тут стало ясно: да, накоптил порядком! В кабине висел заварной дым. У Юрки ремень с портупеей съехал набок, пряжка поблескивала у бедра. По виду, минорному тону комсомольского секретаря я понял, что у него не ладилось с аппаратурой. Теперь на дверце его кабины, очевидно, висит табличка: "Посторонним вход категорически воспрещен!", которую Юрка вывешивает всякий раз, когда начинается запарка. И видимо, серьезное дело привело его сюда, коль он ушел, оставив в такую минуту свою кабину. -- Так оно и есть, товарищ старший лейтенант, именины! -- отозвался Скиба. -- Родилась вторая схема нашего прибора! Юрка по профессиональной привычке наклонился к осциллографу и тут же выпрямился. -- Это я знал: должно было получиться... Пойдем, Перваков, по делу. Когда мы спустились по лесенке, он, щурясь от яркого солнца, сказал: -- Явился Буланкин -- слышал? Командир арестовал его... -- Пьяный? -- Нет, трезв, как господин управляющий... Спрашиваешь! Юрка раздражался, когда его не понимали с ходу, теперь он даже недовольно заморгал на меня глазами. -- А я при чем тут? Разве то, что у бочки с ним встречались? Так уже говорил, как разошлись... -- Будет показывать клыки! Знаю -- зубастый, -- примирительно сказал Юрка и, захватив рукой острый подбородок, посмотрел на меня. -- Лучше скажи, что с ним делать? Хотя он и беспартийный... Есть предложение: когда отоспится, высказать все. Пусть знает правду о себе. Хочу, чтоб и ты, как заместитель мой, пошел. У него был решительный и воинственный вид. Я согласился: идти так идти. Однако толком не представлял, о чем говорить с Буланкиным. -- Ну, до вечера, -- сказал Пономарев. -- У меня схема подстройки клистрона забарахлила. Два часа настраиваю. Не хватает в такую минуту тревоги! Он повернулся, зашагал через деревянные желоба с кабелями, легко вскочил на перекладину лесенки и скрылся в своей кабине. На закрывшейся двери трепыхнулась белая полоска картона: "Посторонним вход категорически воспрещен!" Я усмехнулся: догадка оказалась верной. Он зашел ко мне после контрольной проверки работы станции. Заступивший на дежурство лейтенант Орехов расписался в журнале. Операторы уже ушли, только Скиба пристраивал прибор. Я еще задержался с Ореховым. Месяца три как он прибыл из училища и был моим подопечным. В сумраке кабины не моргая замерли его веки, из которых будто выдернули ресницы -- они у Орехова бесцветные и короткие, их даже днем трудно различить. Без единого вопроса слушал меня, точно боялся пропустить хоть одно мое движение. Следил за переключателями и тумблерами, которыми я щелкал. -- Главная твоя задача -- получил сигнал, объявляй тревогу: тут мешкать нельзя. Запиши время в журнал и начинай предбоевую подготовку... В этот момент открылась дверца, и в кабину заглянул Пономарев. -- Где ты? Идем... Желаю спокойного дежурства, Орехов! Я еще вернусь. -- Ну как твоя схема подстройки клистрона? -- спросил я, соскочив на землю. -- Что "как"? -- Совсем не получается? Очередная запарка, коль собираешься еще возвращаться? -- "Совсем" и "пока" -- не одно и то же. Не получается только у тех, кто не хочет. А вернусь -- просто, чтоб проверить стабильность. Так-то, товарищ следователь по особо важным делам. В голосе Юрки прозвучала легкая издевка. В сумерках он не видел, что я беззвучно засмеялся. Юрка с болезненным самолюбием относился даже к малейшим замечаниям о работе своей аппаратуры, считая, что все почему-то склонны "собак цеплять" именно на его приемопередатчики. "Что вы в них понимаете? -- наскакивал он во время споров. -- Смотрю, память у вас на массу закоротила! А чуть работа, так: "Пономарев, прибавь, будь добр, чувствительности!", "Пономарев, нет того импульса, нет другого!". Без приемопередатчиков эти кабины, вся станция -- нуль без палочки!" Мы помолчали. Прошли мимо будки с часовым. Позади осталась узкая проходная -- калитка из колючей проволоки. Было сыро и неприятно. Черный лес подступил вплотную, грозно. Стужа от земли заставляла ежиться и вздрагивать. Словно мокрая простыня, плотно обволокла тишина. Одинокая лучистая зеленая звездочка робко и грустно подмигнула с высоты. Юрка вздохнул, сказал: -- А все же ты прав... Уставать стал от этих своих шкафов. Иногда чувствую -- все тело начинает гудеть, будто перевозбудившаяся генераторная лампа, а то и запищит, как эта труба -- волновод, -- во время электрического пробоя. Есть же такие, кому везет. Счастливчики, в рубашках родились! Скоро в академию, например, улепетнут. Книжки в портфель, лекции, лаборатории, строго по звонку перерывы, шесть часов занятий, чтобы не перетрудились будущие инженеры... Не жизнь, а установившиеся ровненькие гармонические колебания. А потом лет через шесть приедет такой вот Костя и не узнает! "Как ваша фамилия? Пономарев?.. Ах да, припоминаю... Это у вас со схемой подстройки клистрона ничего не получалось?" -- Хохотнув, Юрка положил руку на мое плечо: -- Шучу, шучу... Он продолжал платить мне за насмешку, но платил, как всегда, беззлобно. -- А почему бы тебе не поступить? -- В академию? А ты подумай, что станет, если мы все подадимся туда? Кто тут работать будет, боевую готовность поддерживать? Очередь хоть надо соблюдать... И еще: у каждого свои сани, в которые он садится. -- А я, по-твоему, в свои собираюсь садиться? Без инженерных знаний на такой технике делать нечего. Вот столкнулся с прибором, и, оказывается, в голове прореха на прорехе. -- Не о тебе, Костик, речь, -- спокойно возразил он. -- За вас с Ивашкиным доволен. Но и тут еще кучи дел и возможностей -- только успевай. -- Так уж и не думаешь никогда? -- Может быть, -- уклончиво ответил Юрка. -- Когда пойму, что все уже как техник преуспел и переделал, если почувствую влечение, род недуга... Так-то. -- Говоришь, устаешь... Тогда перешел бы в другую кабину, поработал на иной аппаратуре. Помолчав, Юрка вздохнул, с фатальной покорностью сказал: -- Изучать смежную, чтоб лучше свою знать, -- это резонно. Начал уже с буланкинской, потом за твою примусь. А совсем уйти на другую аппаратуру -- пустой разговор! От себя не уйдешь. Видно, вытащен мой жребий и записана в свиток судьба -- не отвертеться. Мое призвание -- они, приемники и передатчики. Мы с ними связаны бронированным кабелем, захлестнуты морским узлом. Словом, телом и душой срослись. Знаешь, иногда мне кажется, что у нас даже выработался особый язык -- молчаливый, беззвучный. Ищу, делаю что-то, бьюсь возле шкафов как рыба об лед. "Ну давайте уж открывайте свой секрет", -- начну мысленно просить. И будто услышат, смилуются, шепнут в ухо: "Тут посмотри. Сделай так-то". И все в порядке. А иногда размечтаюсь и будто растворюсь со всеми этими шкафами, окунусь в какую-то зеленую прозрачную мглу. Растворились проводники, детали все, узлы... И вот они -- бегут в этой мгле электроны стайками вверх-вниз, сталкиваются, перемешиваются, разделяются, меняют направления. А я в них угадываю все свои импульсы, вижу, что они делают, и плаваю среди них, как в сказочном царстве... -- Он опять помолчал. -- Конечно, говорю побасенки, но если хочешь знать -- тут мой второй дом, своя стихия и смысл жизни. Нет, Юрка говорил правду, хотя в словах его сейчас и сквозила легкая ирония. Он был одержимым в работе и подчас вызывал у товарищей шутки, за которыми крылось скорее уважение. "Пономарев? Когда он только спит?" Нередко случалось, и я завидовал его воле и упорству, его знанию души техники. У Юрки были жена и сын, похожий на него: худенький, длинный, верховодивший среди немногочисленной детворы в городке. Интересно, как они принимают все это?.. -- А жена и сын не предъявляют тебе претензий? -- Лида все понимает, -- неуверенно проговорил Юрка и окончательно замолчал. Он не мог солгать, и я догадался, что у него далеко не все гладко. -- А я думал... -- вырвалось у меня, но сразу же закусил язык. -- Что думал? -- О... "бое", который будем давать Буланкину. Я хотел просто замять разговор, перевести на другое, но Юрка вдруг разозлился: -- Ишь ты! Вокруг пальца вздумал обвести. Мол, секрета не хочешь выдать, так я -- культурный человек -- и отойду в сторонку. У меня, думаешь, "святое семейство"? Конечно, предъявляют претензии! А вот находить разумные соглашения, чтоб удовлетворять противоречивые интересы, -- закон семьи. И ты не обойдешь эту объективную реальность: она в жизни не пенек... Я раздумывал над его словами. Вот тебе и Юрка Пономарев! А ведь сам, как и другие, считал, что он -- просто одержимый, а в семье -- безраздельный властелин