... Но пророчествовать, как у меня будет, еще, друг, рано! Миновали осинник. Редкими огоньками в темноте обозначилась цепочка офицерских домиков. В одном из них холостяки занимали квартиру, а в соседнем -- светилось мое окно, рядом -- два климцовских. Что-то делает теперь Наташка? Только тут вспомнил о стычках с Буланкиным и высказал Пономареву свои сомнения: не будет ли это помехой разговору? Юрка на несколько секунд смолк -- видимо, старался сообразить, насколько мой довод серьезен, -- потом решительно заявил: -- Ничего, идем! То -- личное, тут -- общественное. В прихожей было полутемно. Полоса света падала из приоткрытой двери дальней комнаты, там бренчала тихонько гитара. Это, конечно, играл Стрепетов, командир взвода стартовиков: он жил в комнате с Буланкиным. Юрка впереди меня ссутулился, возможно, по приобретенной привычке -- его кабина была для него низка, и он никогда не мог в ней выпрямиться. -- Можно к вам? -- А-а, комсомольский секретарь? И... с подмогой? Входите! На помятом, сонном лице Буланкина -- он, видно, недавно проснулся -- мелькнула ухмылка. В голубой майке, бриджах и носках, подперев голову рукой, он лежал на кровати и не изменил позы, когда мы вошли. Стрепетов, сидевший у окна, перестал бренчать, положил гитару на кровать. Над ней, приколотые кнопками к стене, висели репродукции с картин: "Мадонна со щеглом", "Спящая Венера", "Незнакомка" -- набор вырезок из журналов, веер открыток с портретами артистов. В комнате -- извечный холостяцкий беспорядок: на столе и тумбочках громоздились пыльные книги, старые журналы, сушились, свешиваясь со стопок книг, носовые платки. На стульях навалом -- одежда, на подоконнике -- консервные банки, разорванные пачки печенья, бритвенные принадлежности. На полу, в углу комнаты, стоял неизменный электрочайник, рыжий от несчищаемой накипи. Мне все это хорошо было знакомо. Даже койка, принадлежавшая мне, еще стояла в соседней комнате. -- Садитесь, гостями будете. Освободи им, что ли, стулья, Славка! -- Не надо. Мы сами. Юрка переложил одежду с сиденья ближайшего стула на спинку, сел, чуть подавшись вперед, примяв руками на коленях шапку. Худое лицо его сделалось жестковатым, глаза уставились на Буланкина. Тот тоже смотрел выжидательно, будто прикидывал, откуда ждать удара. -- Как живешь-то? -- наконец глуховато спросил Юрка. Скуластое лицо Буланкина осклабилось. -- Как в раю, только кущи пониже да яблоки пожиже! А ты соболезнование пришел высказать по поводу ареста и отправки меня утренним этапом на гарнизонную губу? -- Нет. Соболезнования ни к чему. Гауптвахту заслужил. А вот лучше скажи: почему так поступаешь, подводишь всех, весь коллектив? Дежурство несем. Боевую задачу выполняем. Ведь тебя судить бы надо! Считай, по-доброму с тобой обошелся командир... Буланкина, точно от укуса, подбросило на кровати, голос сорвался: -- Судить? Нашелся судья! Старого воробья на мякине не проведешь! Знаем, когда могут судить. А насчет поведения, так сказать, причин, то пусть уж и тебе, комсомольскому деятелю, станет известно: не могу, не хочу служить! Ясно? -- Он снова откинулся на подушку, вытянулся на синем шерстяном одеяле, подложив руки под голову. Небритое, щетинистое лицо с угловатыми скулами казалось квадратным. -- Почему не можешь? -- допытывался Юрка. -- Не знаю. -- А Перваков, Стрепетов, все другие -- почему они могут и должны служить? А ты -- особенный? У Пономарева на побелевших висках вздулась и пульсировала напряженная фиолетовая жилка, белки глаз студено синели в сумраке слабо освещенной комнаты. Сидя на кровати, Стрепетов облокотился на спинку стула, наблюдая за происходящим. Буланкин резко повернулся на бок: -- Если хочешь знать, -- может быть, и особенный! Почему остальные служат -- не знаю! Перваков вот, пожалуй, понятно. У него путь ясный: лучший офицер наведения, первый класс имеет, молодую жену привез, в академию пойдет, поплавок на грудь повесит -- там иди по лесенке! У тебя тоже не хуже перспектива. А Славка, может, и такой службой доволен. Вот у него своя картинная галерея из "Огонька", приемник есть, магнитофон, гитара... "Как хороши, как свежи были розы..." Каждый человек по-своему с ума сходит. Стрепетов вскипел: -- Меня ты не трогай, Буланкин. Философ! А философия-то твоя гнилая. Знаем! -- Вот уж и в бутылку полез. -- Буланкин криво усмехнулся. -- Не хотел обидеть. А философии ты моей не знаешь. А если знаешь, так сверху, в душу ты мне не заглядывал. Да, у меня есть особенность. Двадцать девять лет -- и кругом старший! А дальше что? Каким я был, таким остался... Маленькая собачка -- вечный щенок. Щенком остаться? А потом, кто меня держать-то будет техником? Я ведь среди вас белая ворона: вы -- дипломированные, а я так -- примазавшийся самоучка. Молодые придут -- попросят. Даже вежливыми не будут. А вверх расти не дадут такие, как Перваков, когда вернутся из академий, инженерных училищ. -- Он снова вдавил затылок в подушку, продолжая говорить. Его не перебивали. -- Что же дальше? Еще три -- пять годиков продержат меня на аркане, не будут отпускать, а потом сами скажут: иди на все четыре! Ни кола ни двора, -- одним словом, офицер! Но это еще мелочи. А вот другое: полжизни прожить и начинать ее сначала, от нуля! Вот где загвоздка! Приедешь в родной город на потеху друзьям... Маршала не получилось, переквалифицируйся в управдомы! -- Буланкин зашелся нервным смешком. -- Совсем как по Ильфу и Петрову! Юрка Пономарев наклонился ниже, к коленям, смял порыжевшую от времени офицерскую шапку в блин. Славка Стрепетов разглядывал свои ладони. У меня словно что-то внутри дрогнуло от смеха Буланкина. На секунду даже показалось: в его складных и, видимо, не раз продуманных словах кроется какая-то правда. И этому человеку я намеревался дать "бой"! Сейчас мне даже неловко было подумать об этом: ведь Буланкин открывал нам душу, выкладывал сокровенное, и тут можно было, пожалуй, только уговаривать, а не "бить". В эту минуту крепла к нему жалость. Забылись неприятности, которые он не раз доставлял мне. Теперь рядом сидел человек со своими болячками и поисками. Где-то ведь читал, что жизнь каждого человека -- своя трагедия. Может быть, в этом большая правда. Глядя на небритый скуластый профиль Буланкина, впервые подумал над его судьбой: отчего он в двадцать девять лет не женат, ходит бобылем? Впрочем, не у всех в жизни так все просто и хорошо устраивается. Есть у каждого свои тайны, которые он не выдаст даже ближнему, так и уходит с ними из жизни навсегда... Возможно, в том, что мы не прерывали его, молча слушали, он усмотрел своего рода поддержку. Приподнялся на локте -- видно было, как на шее под кожей, там, где четким кольцом обрывался загар, натянулись узловатые жилы, -- заговорил: -- На каждом собрании, совещании мне толкуют об одном, будто я возвысился на целый километр над землей, оттого что служу в Ракетных войсках, имею дело со сложной, дорогой техникой, что я уже не просто офицер, а че-ло-век над техникой! А что мне от этого -- легче или слаще служба в этой дыре, в "медвежьей берлоге"? Надоели детские посулы. Зимой Молозов пел: будет лето -- будет вода и тепло. Ха! Будто я без него не знаю, что будет тепло! А мы ходили к железной бочке, а в ней не вода, а лед. Таяли снег, умывались, и все это после того, как ночь цыганский пот пробирал. Идиллия! Надеюсь, не забыли? А теперь к лету он дуду сменил... А песня старая! "Э-э, так вот где ты весь, голубчик! Сначала прикрылся слегка", -- успел я подумать, снова подчиняясь неприязни к Буланкину. Только всего на одну минуту испытывал к нему чисто человеческие чувства -- теперь он снова захлопнул мою душу. Я его ненавидел за упрямство, ехидный смешок, за его разговоры о Наташе, за вот это квадратное лицо, за эти от лютости застекленевшие глаза. Юрка, резко выпрямившись на стуле, перебил его: -- Ты бы так сразу и сказал: тут тебе надоело служить, в берлоге, в дыре. Вот главный мотив. Испугался трудностей! -- Мне просто надо человеческие условия: смотреть кино нормально, в кинотеатре, а не в коридоре казармы. Я хочу быть спокоен за свое завтра, за будущее... -- "Завтра", "завтра"! -- взорвался Юрка, губы его скривились. -- А если завтра -- вавилонское столпотворение? О будущем заговорил! Его еще увидеть надо и понять. Ты понимаешь, к какому новому делу тебя поставили, к какой технике допустили? Вот это и есть твое завтра, твое будущее. А то, которое ты видишь, оно с лукошко, и в нем одна твоя персона. На других тебе плевать! -- И разве мы одни в таком положении? -- с крутой запальчивостью спросил я. Теперь мне представлялось: "бой" Буланкину мы дадим. -- Геологи, исследователи, строители гидростанций -- им легче? У них условия лучше? А почему могут всю жизнь служить по дальним гарнизонам Андронов, Климцов? Им так нравится? Меня охватил трепет: да, грозовая туча надвигалась, от нее уже веяло знакомым зловещим холодком... Эгоизмом, наглостью Буланкин вызывал яростный внутренний протест, потому что шел против святая святых -- против коллектива. -- Что вы мне о других?! -- Лицо Буланкина налилось бурачно-сизой краснотой. -- Мне надоело жить по принципу: "Надо, надо, надо!" Немножко хотеть можно? Тише говорите! За стенкой у Молозова дети спят. -- Славка Стрепетов нервно поднялся, отошел к окну, закурил. -- Я тоже хочу! -- вспылил Юрка. -- Но хотеть-то надо не куриного молока и не перо шар-птицы! Я вот хочу и верю, что так будет: и жизнь у нас изменится, и дорогу построим, и ездить в город будем. А ты, как та девица, которая раз оскандалилась, а после только одним словом "нет" на все отвечала. Правда, ты хуже ее делаешь: она хоть себя опозорила, а ты -- и других! -- В конце концов, как я веду себя -- не твое дело! -- выкрикнул Буланкин, сбрасывая ноги на затоптанный коврик у кровати -- квадратик байкового одеяла. -- Не твое, понял? -- Нет, и мое! Наше общее! Заруби на носу! У Буланкина раздвоенный подбородок и губы тряслись, а руки судорожно вцепились в железную раму кровати. -- Моралист! Все -- наше, мое! -- Буланкин, задохнувшись, глотал воздух, выдавливал слова: -- Если все твое, так вон... приходи, стирай мои платки, носки, кальсоны. Мне надоело их стирать самому. Ясно, моралист? -- Ясно. О чем спор? Все обернулись: в дверях стоял майор Молозов в шинели, шапке. Лицо у него было серьезное, на переносице запала вертикальная черточка, брови взлетели к шапке. Мы поднялись, и только Буланкин остался на кровати. -- Садитесь. Продолжайте, Буланкин, у вас ведь идет беседа. Гости, вижу, пришли... Кивнув Стрепетову, уступившему место, замполит сел, снял шапку. Губы Буланкина на темно-красном возбужденном лице ядовито покривились. -- Тоже на путь праведный наставлять будете? -- Он вызывающе смотрел на Молозова, сложив руки крест-накрест на груди. Молозов не рассердился, рука его скользнула по короткой щетке волос и будто натянула кожу лица: на нем проступили острые скулы. -- Что ж, на праведный путь вам, товарищ старший лейтенант, давно пора встать, -- спокойно сказал Молозов, но, похоже, это самообладание давалось ему нелегко. -- Если об этом говорили товарищи, то говорили правду. А вот усмешка... Не делайте хорошей мины при плохой игре. Она вам не удается. Мне, мол, море по колено, вот я какой герой -- преступления совершаю! Так? А посмотреть в глаза людям прямо не можете. Потому что, как у всякого преступника, совесть не чиста. Плохо вы можете кончить, Буланкин. Жалко. Такие уж мы, советские люди: уговариваем, даже упрашиваем заблудшего, стараемся открыть ему глаза, помочь словом и делом. А увидим, что он неисправим, что окончательно встал на неверный путь, -- сурово караем. Беритесь за ум, работайте, учитесь. Вот старшина Филипчук старше вас почти на два года, а обгонит: экстерном сдает за девятый и десятый классы, потом -- в институт, на заочное отделение. Инженером станет. И вашим бы этот путь мог быть. Буланкин молча ногой в носке чертил на байковом коврике, недобро осклабился: -- Как говорится, все остается в силе. Подам четвертый рапорт. А о Филипчуке -- бабка надвое сказала... -- Дело ваше. -- Брови замполита дернулись, он надел шапку. -- Только имейте в виду одно... -- Помолчал, словно обдумывая что-то, и продолжал: -- Мы идем в новый мир. Дел у нас невпроворот. И недоброжелателей, прямых врагов -- тоже хоть отбавляй! Торопиться нам надо. Вот поэтому-то и недостатков ворох, и поступать иногда приходится еще не так, как хотим, а как надо. Зачинатели нового, как о том гласит история, всегда шли на самопожертвование. В первую очередь они не о себе думали, а о потомстве, об устройстве для него лучшей жизни, более счастливой доли. Мы-то ведь среди них. И нам мешает не только тот, кто явно не хочет идти, но и тот, кто свертывает на легкую тропку, и даже -- кто просто ноет, хотя и идет. Подумайте, Буланкин! -- Он поднялся и шагнул было к двери, но обернулся: -- Да, относительно стирки... Завтра сдайте белье старшине Филипчуку. Будем возить в город, в прачечную. Я вышел вслед за майором. Юрка задержался в комнате, и до меня донеслись с расстановкой негромко сказанные слова: -- Смотри. Таких без всякого просто дубасят в темном углу. Шагнув за дверь, он прикрыл ее за собой. Возможно, Молозов не слышал сказанного Юркой или сделал вид, что не слышал, -- он даже не обернулся. На крыльце молча закурил. Метнувшееся в темноте пламя спички осветило лицо. Видно, он был удручен и расстроен разговором. Прервал молчание: -- Тренировка по боевой работе на завтра подтверждается. Из штаба полка звонили. Как у вас, Пономарев, с хитрым блоком? Настроили? -- Там-то порядок, а вот что с ним делать, товарищ майор? -- Юрка сказал это упавшим голосом, в темноте мотнул головой. -- Он же всех нас подводит! Какое тут соревнование с соседями? Молозов с внезапной веселостью посоветовал: -- А вы преждевременно не нойте. Со щитом или на щите! Это был девиз женщин, хотя и спартанок... Мы попрощались. Похрустывала под ногами утоптанная дорожка: к ночи успел покрепчать морозец. Но уходил я не с легкой душой. Было чувство обиды на себя: "боя" Буланкину мы не дали. И то, что высказали ему правду, как того хотел Юрка, ничего не прибавило. Стоит на своем. Перпендикулярный к земле столб. Упрямец. Как он кончит? 8 Невольно остановился у порога: после квартиры холостяков мне показалось -- попал в рай. В комнате было тепло, чисто. На столе -- свежая белая скатерть, в углу на тумбочке, застеленной цветной салфеткой, разместились коробочки духов и пудры, баночки с кремом, круглое зеркальце на гнутой ножке-ручке -- весь арсенал Наташкиной косметики. Сама Наташка лежала в ночной розовой с кружевами сорочке, читала. А постельное белье, крахмальное, с голубоватым отливом, наверное, шуршит и приятно похрустывает, как ватман. Возможно, в эту минуту впервые я осознал цену тепла, уюта, который стал мне вдруг доступен и понятен, -- он, оказывается, может приносить вот такую радость. Я так и стоял не двигаясь, и все, что беспокоило перед этим: разговор с Буланкиным, осадок от него. -- все отошло, забылось. Есть хороший труд, радостный, удовлетворяющий, а сегодня он и был у нас со Скибой таким. Да, труд, и вот любовь, уют -- и уже чаша человеческого счастья полна! Нет, мелки и смешны бывают люди, когда они тщатся взмыть в облака, а сами слепы и глухи к чудесному окружающему, не умеют найти в нем радость и счастье, которое рядом с ними. -- Ох, Наташа, у нас так хорошо, что, кажется, в рай попал! -- Правда? -- живо откликнулась она. -- Преувеличиваешь, Костя! -- Нисколечко! Она отложила журнал. Я присел рядом на кровать, заглянув, спросил: -- "Триумфальная арка"? Ремарковские герои-одиночки с безысходной судьбой... Мне они не по духу. Она недовольно повела тонкими крутыми дужками бровей: -- Кому что нравится. Если тебе не нравится, то ведь это не значит, что плохо. -- Большие глаза ее сузились, взгляд был направлен мимо меня, за нашу комнату, городок, за тайгу, куда-то далеко. Рука с книгой опустилась на подушку. -- Швейцария, Ницца, Монако, увеселительные поездки, голубое море, завтраки под открытым небом на веранде горного ресторана... Совсем другая жизнь! Я расхохотался: -- Да ты, Наташа, умеешь взмывать в облака! -- А ты... умеешь быть злым. -- Ну, ну. -- Прижался щекой к ее щеке. -- Не буду больше. Только скажу, что с милой и в шалаше рай и красивая жизнь. Вот как у меня. Без Франции, Швейцарии, а в нашей "медвежьей берлоге". Она будто не слышала, что я сказал. Мысли ее были заняты чем-то своим. -- Жизнь у человека коротка, а еще короче его возможности, -- наконец произнесла она спокойно, в раздумье. -- А ведь есть же у нее избранники, кому она дает многое... Говорю, коротка... Но зачем она продолжительная, если все -- только в сказках, снах, а действительность однообразна и черства, как корка хлеба? За один день такого избранника можно отдать всю жизнь, но только чтоб все увидеть и прочувствовать!.. Вот тебе и Наташка! Неужели говорит правду? Что ж, вид вполне подобающий, решительный. На чистую кожу лба вдруг легла тень, складки резче очертили ноздри маленького аккуратного носа, выгнулись брови. И только кокетливые, веселые завитки золотистых волос вокруг шеи не вязались с ее строгим видом. Наташкины слова заставили меня задуматься: что это, убеждение или временное настроение, навеянное чтением? В следующую минуту, взяв ее руку в свою, я полушутливо говорю: -- А ты и впрямь у меня фантазерка! Вот, Наташа, до чего доводит Ремарк! Он вносит смуту, а потом за него расплачивайся! Возьмешь улепетнешь куда-нибудь во Францию, Швейцарию, а что мне тогда делать? Она не отозвалась, не изменила ни своей позы, ни выражения лица. Обиделась на мой шутливый, несерьезный тон?.. -- Я ведь не о литературных достоинствах... Ремарк -- мастер, но мне больше по душе другое: Северная страна, Клондайк, Юкон, Сороковая миля... В школе я, Наташа, наизусть читал отрывки из Джека Лондона. Вот послушай. "И еще, Кид: не оставляй меня умирать одного. Только один выстрел, только раз нажать курок. Ты понял. Помни это. Помни!.." И дальше: "Мейлмюд Кид встал, заставил себя подойти к Мейсону и огляделся по сторонам. Белое безмолвие словно издевалось над ним. Его охватил страх. Раздался короткий выстрел. Мейсон взлетел ввысь, в свою воздушную гробницу, а Мейлмюд Кид, нахлестывая собак, во весь опор помчался прочь по снежной пустыне". Наташка чуть прикрыла глаза, откинув набок голову, стала внимательной, сосредоточенной. Я отнес это на свой счет, знал, что эти слова брали за живое, вызывали слезы у слушателей, когда я, бывало, произносил их медленно, с легкой хрипотцой, будто простуженным голосом... -- А вот как такие люди объясняются. "Слушай, Тлинг-Тиннех! Прежде чем эта ночь перейдет в день, Волк погонит своих собак к Восточным горам и дальше -- на далекий Юкон. И Заринка будет прокладывать путь его собакам". -- "А может быть, прежде чем эта ночь достигнет середины, мои юноши бросят мясо Волка собакам, и кости его будут валяться под снегом, пока снег не растает под весенним солнцем?" Так и кажется, что разговаривают наши далекие с тобой предки, Наташа... Это честные простые люди, они молча совершают подвиги, у них высокие законы дружбы, чистой любви... -- Чистой любви, -- мечтательно произнесла она. -- Да, чистой, -- подхватил я, -- потому что там меньше всяких ненужных условностей, искусственных барьеров. Сама первозданная природа, суровые условия не терпят ничего искусственного. Знаешь, это очень похоже на наше положение... -- Да уж, что и говорить, похоже... -- Наташка крутнула головой, будто старалась стряхнуть с себя грусть. --Сегодня на дороге застряли у Чертова лога, километр машину толкали. Одна Ивашкина сидела в кузове: на перевязку ездила. Хорошо еще, два солдата встретились. Перемыли женщины кости начальству, -- наверное, икалось! Проклинали все -- и дорогу, и продукты. Я засмеялся, продолжая держать ее руку в своей, расслабленную, мягкую и прохладную. -- Представляю, что у вас там было! Сонм разгневанных женщин! -- Ты смеешься... -- Она обиженно сжала губы, приглушенный голос задрожал. -- Не знаю, может, тебе все это и нравится... Наклоняюсь над ней, снова касаюсь щекой ее лица, слышу, как рядом гулко бьется ее сердце, и с чувством говорю: -- Не смеюсь, не смеюсь, Наташа! Понимаю, как трудно вам. Знают об этом не только Андронов, Молозов, знают выше. Но нужно время, чтоб все встало на свои места. У нас в аппаратуре есть так называемые переходные процессы: это, в общем, переход к нормальным явлениям, как говорят, к стационарным процессам. Так и в жизни. Командир дал указание -- теперь с подмогой будете ездить в город. А вот относительно жизни... только сейчас состоялся разговор с Буланкиным. Брови ее приподнялись вопросительно, губы маленького рта поджались и подобрались: это означало, что она ждала какого-то не очень интересного рассказа. Когда я коротко передал ей смысл нашего "боя", лицо ее приняло спокойное выражение. Поднимая книгу с подушки, Наташка сказала: -- По-моему, Буланкин полностью прав. Удивляюсь, как вы могли доказывать, что черное -- белое? -- Ты его защищаешь? Интересно... -- Просто не люблю неправды. -- Какой неправды? -- Сам знаешь, -- спокойно ответила она. -- Мало того, что у него нет перспективы... Неужели вы серьезно верите, что здесь, в тайге, можно создать обетованную землю? Представляла себе многое, но не так. А потом... если он не хочет служить, зачем его держать на цепи? Какой смысл? Наверное, этот ее спокойный тон окончательно взорвал меня. Как она может брать под защиту Буланкина?! Я поднялся с кровати. -- Ты не понимаешь, Наташа, в службе ничего! Слово-то само: служба! У нас, офицеров, выбора нет, мы не принадлежим себе. Где нужно служить, туда и направляют. Сегодня -- на севере, завтра -- на юге. Вот и все. Тут не до обетованной земли. И он об этом знал, когда становился офицером. -- Ладно, Константин, уже слышала это. Климцов рассказывал. Ужин на сковородке в кухне, бери. Казалось, у нас вспыхнет, разгорится спор, но она сказала это так неожиданно просто и мирно, что я, обезоруженный, замолчал. Вышел на кухню, а когда вернулся со сковородкой, в коридоре загремели тяжелые шаги: пришел майор Климцов. Должно быть, он был в яловых сапогах. Долго снимал их, шумно дышал и кряхтел, потом в тапочках прошаркал к себе. Наташка снова была поглощена чтением. Какая-то смутная обида закралась в мою душу. Возможно, оттого, что самому пришлось идти за сковородкой, а теперь и есть одному. А может, другое? Не понравилось, что прямо высказала свои мысли, встала на защиту Буланкина? Взглянув на нее, сказал: -- Кстати, Наташа, читая Ремарка, глубже проникай в него. По-моему, ты не видишь у него главного: нелегкой, трудной судьбы и жизни его героев. В этом драматизм... -- Ну да, меня надо учить, как должна проникать во все, что читаю,-- со сдержанной болью в голосе произнесла она, отвернулась к стене. Ну вот тебе и первая размолвка... Ужин закончил молча, а когда встал из-за стола, Наташка уже спала, подложив ладонь под щеку. Беззаботное ребяческое выражение застыло на лице. Раскрытый журнал лежал на одеяле. Я улыбнулся, прикрыл ее плечи. Так оно, наверное, и есть, Наташа. Ты просто еще ребенок и ничего не смыслишь. Настанет время -- все поймешь, как другие жены офицеров, как Ксения Петровна, как жена Молозова. Посмеешься сама над своей беспочвенной фантазией. Говорят, любовь слепа и в любимом человеке не видно недостатков. А я вот, кажется, начинаю их угадывать и когда-нибудь скажу тебе об этом. Да, обязательно скажу! Хотя и люблю тебя, люблю каждую черточку твоего лица: маленький нос, тонкие дужки-брови, капризные губы и вот ту живую, дышащую ямочку у шеи. А пока надо садиться писать конспект: завтра предстоят занятия с операторами. Потом приниматься за расчеты очередной схемы прибора... 9 "Регламентные работы для нас -- альфа и омега, начало и конец" -- так говорит замполит Молозов. К этому призывает один из фанерных щитов, прибитый на стене казармы: на нем белой масляной краской по красному, выцветшему за зиму полю, написано: "Регламенты -- закон жизни ракетчиков". А главное, конечно, график, твердый, единый для всех, его нам дают откуда-то сверху. Размноженный в нескольких экземплярах писарем дивизиона, разрисованный разноцветными кружками, треугольниками и прямоугольниками, напоминающий в миниатюр лоскутное цветное одеяло график висит в казарме, канцелярии и на стене командного пункта. Его мы обязаны выполнять неукоснительно. За этим придирчиво, дотошно следят не только полковое начальство, главный инженер, но и комиссии, наезжающие к нам. Мне нравятся дни регламентных работ. На позиции становится как-то торжественнее и сосредоточеннее, будто в операционные дни в больнице. Мы тоже сознаем! себя врачами: проверяем своеобразные "кардиограммы" техники, замеряем "пульсы" ее самых деликатных и сложных узлов, ставим диагнозы, лечим... Словом, делаем профилактику. От качества ее зависит боевая готовность -- это мы сознаем подспудно. В то же время регламенты для нас -- отдушина от каждодневных занятий и тренировок, наскучивших за неделю. В этой работе еще лучше видна наша взаимная зависимость, переплетаются интересы, нередко вспыхивают острые конфликты... С утра в кабинах распахиваются двери, дневной свет заполняет все, куда целую неделю ему запрещалось заглядывать. Выдвигаются из шкафов блоки, солдаты ветошью протирают каждую лампу, деталь, другие -- контролируют, замеряют приборами параметры. Скибе, как лучшему оператору, поручаю и простейшие подстройки аппаратуры. Ему лестно это доверие. Он весь цветет, светится довольной улыбкой. -- Пульсации питающих напряжений в норме, товарищ лейтенант, -- докладывает он, оторвавшись от вольтметра и сделав подсчет на бумажке. -- Нестабильность два и одна десятая процента. Посмотрим журнал... Железно! Уход с прошлого раза на одну десятую. -- Запишите показания в журнал, -- разрешаю я. Втайне надеюсь, что пройдет немного времени, и Скиба сдаст на первый класс, станет моим настоящим помощником. Радуюсь и другому. У Селезнева замечаю зависть к товарищу, хотя он и тщательно ее скрывает. В дни регламентов, оказывается, он больше наскакивает на Скибу. Ну что ж, только на пользу обоим, если зависть здоровая, хорошая. А это, наверное, так. Они сейчас у крайнего шкафа. Скиба то и дело нагибается, что-то крутит. - Так... -- вдруг произносит Селезнев, крякнув со значением. -- Крутишь и даже не смотришь. А если вместо шлица угодишь пальцем в небо? За Демушкиным хочешь? Но она, костлявая, редко косу отводит... -- Ученого учить -- только портить, -- отмахивается Скиба, почти вплотную подставив лицо к вольтметру и продолжая вслепую крутить шлиц в выдвинутом блоке. -- Ах да! Забыл! -- Зеленые глаза Селезнева стянулись в щелочки. -- Без пяти минут оператор первого класса. Куда уж тут раку с клешней, вороне с песней! -- иронически протянул он и, перекинув в руках пук ветоши, отошел к своему шкафу. Скиба всего на секунду оторвал взгляд от прибора, ощерился, промолчал. Но уже крутить стал, посматривая на руку. Однако этой стычкой дело не обошлось. Позднее разгорелся "ученый" спор. Повод дал оператор Елисеев. Он любил раздумывать вслух и на этот раз, держа перед глазами радиолампу, извлеченную из гнезда, проговорил: -- Нет, не может быть, чтоб выходной это усилитель... -- Точно, нет! -- уверенно сказал Скиба, мельком взглянув на пустое гнездо в блоке. -- И сомневаться нечего. -- Ну, бакалавр врательных наук! -- с чувством протянул Селезнев. -- Чистый! Я-то было уже молиться на тебя... А ты не знанием, так самолюбием берешь. Елисеев прав: выходной и есть. На лице Скибы отразилось беспокойство. -- Как выходной? -- Так мне захотелось... -- Ничего подобного! -- Все подобно... Они стали говорить негромко, ровно, -- видно, не хотели привлекать внимания. А меня разобрало любопытство: кто окажется прав? Операторы тоже наблюдали за происходящим. Виновник спора Елисеев в недоумении поворачивал голову от одного к другому. Селезнев уже распалился, наседал на товарища: -- А я говорю так! Давай посмотрим схему! -- Давай. Над передвижным столиком склонились и обступившие спорщиков операторы, виднелись только коротко стриженные затылки. Но вот первой поднялась голова Скибы, потом -- руки: -- Чур, сдаюсь! Твоя взяла, -- сказал он со спокойной улыбкой. Селезнев торжествовал победу. Подмигнув солдатам, он с достоинством сказал: -- Тоже не лапти, не из лыка плетены. "Э-э, и тебе самолюбия не занимать! Сам можешь поделиться с кем угодно", -- подумал я. Однако в душе остался доволен исходом спора. В график мы укладывались. Возможно, даже шли на полчаса впереди. После перерыва предстояли совместные с Пономаревым проверки. Мы к ним уже были готовы, а Юрка еще ни разу не заглянул, не напомнил, по обыкновению: "Копаетесь? Черепаху в помощь прислать?" Неужели опять у него какая-нибудь запарка? Когда объявили перерыв, за мной зашел лейтенант Орехов, поморгал белесыми ресницами, покрутился возле шкафов, коротко повздыхал. Он вынашивал надежду оставить свою, как говорил, "защитную аппаратуру" и перейти ко мне в помощники. Подполковник Андронов пока отказал ему: "Рано. Послужите еще на своей". Орехов -- невысокий, с женским округлым подбородком, с таким же светлым, белесым, как и ресницы, пушком на верхней губе. Мне нравились его немногословие, застенчивость -- помощником он был бы неплохим, -- и в свободное время я посвящал его в тайны работы офицера наведения: авось придет время -- командир согласится. Мы вышли из кабины. Офицеры уже курили. Здесь же был и Юрка Пономарев. Значит, ничего не случилось, иначе не появился бы в курилке. Он сидел на скамейке. Наверное продолжая начатый разговор, сказал в раздумье: -- Умный человек придумал регламенты! И ведь разложить так все по полочкам! Проверяй и подстраивай, Пономарев. Через один срок вот эти параметры, через другой -- те, и у твоих передатчиков с приемниками будет все в ажуре... Есть умные люди! -- Юрка качнул головой. Неравнодушный к регламентам, Юрка не первый раз высказывался так -- об этом все уже знали. У Буланкина появилась снисходительная усмешка. -- Нашел удивительное! -- Он пожал плечами. -- До Адама все это существовало. На всякой мало-мальски сложной технике -- регламенты. В авиации, например. А ракетная техника по сравнению с ней -- безусый юнец. Так что для твоих передатчиков и приемников -- это уже цельностянуто. Знаем, как делается!.. Юрка с минуту пристально смотрит на него. -- "Знаем..." "Цельностянуто..." "А первоет, -- спрашивала Скотинина Тришку-портного, -- у кого учился?" И тебя вот спрашиваю... Буланкин промолчал, и Юрка уже спокойнее продолжал: -- То-то... Охаивать проще, чем пареную репу есть. А ведь и твои идеи в инструкциях живут. Забыл? В прошлом году соседи сделали несколько предложений, у тебя нашлось одно -- послали в Москву. Там на них как на дельные посмотрели, в инструкции дополнения внесли. Спасибо сказали. Радоваться надо... -- Радовался Тишка, что порвали пальтишко, -- отозвался Буланкин. Казалось, разгорится ссора: Юрка посерел, кожа натянулась на скулах, а когда он резко разогнул спину -- глаза налились густой недоброй синевой. Но, против ожидания, он только выдавил: -- Умничаешь, друг... -- Чего же не умничать? -- философски заметил техник-лейтенант Рясцов. -- Справедливее всего бог разделил людям ум, ибо на отсутствие оного еще никто не жаловался. Вот и... -- Точно, умничать он мастер, а вот совестью при дележке его обидели! Мы обернулись на голос. Ивашкин... Но таким его я никогда еще не видел: лицо напряженно-красное, веснушки на переносице будто растворились, полные губы нервно кривились, в глазах -- сердитые искры. Повернув голову, Буланкин выжидательно смотрел на него. -- Почему ты не выполняешь инструкцию, Буланкин? Почему параметры выставляешь не в номинал, а только в границы допуска? Не хочешь возиться? Проверил, в допуске и -- ладно? -- Голос у Ивашкина от волнения осип. -- Я все терялся, ломал голову: что такое? Длительность то уйдет, то нет. Подстраивал все время. Откуда такое непостоянство? Теперь стало ясно. Но подводишь не меня, не Андронова с Полозовым -- всех! Ведь так, когда понадобится стрелять, возможны большие ошибки, а то и промах. Ракетой в белый свет, как в копеечку... Но самолет-то может лететь с атомной или водородной штукой... -- А в чем дело? -- спросил Буланкин. -- В чем? Азбучная истина. В том, что твоя аппаратура связана с моей да и с другими. А конкретно: длительность... зависит от... Ты ее не выставлял в номинал. Ивашкин, видно, накалился основательно. Техники настороженно слушали разговор. Юрка так и застыл, выпрямившись на скамейке, изломив брови. То, о чем поведал Ивашкин, было действительно недопустимым, возмутительным. Естественный процесс: Буланкин и к технике стал относиться спустя рукава. Но доказать трудно. Формально никакая комиссия не придерется к Буланкину: параметр в допуске... Должно быть, Буланкин сознавал свою неуязвимость, сидел невозмутимо, притопывая ногами под скамейкой, даже скалился. -- Не выставлял, -- подтвердил он спокойно. -- У меня этот параметр держится железно в допуске. Чего его трогать? А что у тебя там делается, пусть твоя и болит голова. Не вали на здоровую. -- Здоровая! Да ты понимаешь или нет? Когда у тебя параметр на пределе допуска, мой уже летит к черту. Понял? Буланкин повернулся к Ивашкину. -- Собственно, чего тебе надо? -- спросил он с плохо скрытой холодностью. -- Откуда тебе это известно? Сорока на хвосте принесла? -- Верблюд на ухо шепнул! Ты, говорит, посмотри: не у него ли? Ну и посмотрел, проверил... И поставил в номинал. -- Совать нос -- рискованно, можно потерять его, -- сверкнул глазами Буланкин. -- Понял? -- Нет, не понял одного: когда перестанешь безобразничать? А еще так сделаешь, не оставлю даром! Он повернулся, пошел к кабинам. Да, Андрей Ивашкин, тихий и вдумчивый... Не только, выходит, умеет незаметно, спокойно возиться у своей аппаратуры, терпеливо сносить домашние невзгоды. Правду говорят: чтобы узнать человека, не один котел каши надо с ним съесть. Должно быть, и для всех эта решимость Ивашкина явилась полной неожиданностью. Даже для самого Буланкина: он сидел понурив голову, закусив нижнюю губу. -- Пугали лес палками!.. -- огрызнулся он. Когда Ивашкин скрылся за бруствером, Юрка поднялся, вздохнул. Лицо было каким-то сумным, брови развернулись под углом. -- Неймется тебе, битому... Смотри, палка-то имеет два конца. Пока она бьет тонким, но может и толстым... Больнее будет. Он тоже зашагал из курилки. За ним, бросая окурки в яму, один за другим потянулись офицеры. Последними уходили мы с Ореховым. Я перехватил ухмылку Буланкина: он будто хотел сказать: "Плевал я на вашу демонстрацию!" Странно, как это он промолчал, не огрызнулся? Трудно плевать на всех? Трудно, когда начинаешь понимать, что становишься нежелательной персоной. Чудак, достукается окончательно!.. Несколько раз собирался поговорить с операторами о сдаче экзаменов на классного специалиста и все откладывал. До приезда полковой комиссии, которая принимала экзамены, оставалось по графику меньше месяца. Сам главный инженер Стрельников возглавлял ее. Он славился своей дотошностью, и на авось у него еще никому не удавалось проскочить. "Под корень режет инженер-майор, и только!" -- сокрушались солдаты. Чтоб исключить всякие случайности, я и хотел выработать с операторами твердый план подготовки. Дальше откладывать было уже невозможно. Еще вчера, ложась спать после очередного сидения за расчетом прибора и отрывая листок календаря, решил: все, завтра соберу. Вошел в казарму. Дневальным у тумбочки в коридоре стоял Елисеев. Вид у оператора был скучающий. Завидев меня, он заметно приободрился, вскинул руку к шапке. -- Сержант Коняев и операторы на месте? -- Нет, на ужине. Я остановился в раздумье: уйти и вернуться позднее? Но в это время Елисеев радостно осклабился, показывая крупные, как лопатки, зубы с широкой щелью впереди. -- Демушкин приехал, товарищ лейтенант. - Где?! -- В казарме, на ужин не пошел. У меня екнуло сердце. Хотя я знал, что Демушкин приедет со дня на день, все же возвращение его из госпиталя оказалось непредвиденным. Кровати операторов размещались в дальнем левом углу казармы. Здесь было темновато, но я сразу увидел Демушкина: он сидел у окна с книгой на коленях. -- Здравствуйте, Демушкин! Он поднялся, радость и вместе с тем смущение появились на лице. -- Как здоровье, самочувствие? -- спросил я, выслушав его рапорт. -- Да вы садитесь! Расспрашивая его о госпитале, пристально рассматривал, стараясь понять, изменился ли он. Те же короткие непокорные волосы, лицо бледное, щеки совсем впали и будто присохли к челюстям. Жалость шевельнулась во мне: и ты, Перваков, виноват, что он угодил в госпиталь!.. -- Сам не знаю, как тогда получилось, чумным был, -- произнес Демушкин и опустил голову. -- Всем неприятности принес... -- Читаете? А что? Покраснев, он протянул книгу. К удивлению своему, я увидел учебник по радиотехнике. Это оказалось совсем неожиданным. -- Нравится? -- в замешательстве проговорил я и поправился: -- Понимаете? Учебник предназначался для студентов техникума, и читать его "безнадежному" Демушкину, мне показалось, -- занятие бессмысленное и ненужное. -- Не все понятно, -- признался он со вздохом и потупился. -- Но хочу изучить, товарищ лейтенант. -- Вам нравится наша техника? Быть оператором нравится? Что-то вдруг произошло с Демушкиным: он словно весь загорелся изнутри, белесо-голубые глаза лихорадочно вспыхнули и сузились. Горячо заговорил: -- Нравится. Очень! Шкафы, лампы, жгуты проводов... Как-то ток идет, бежит, делает работу, какая и человеку не под силу! Импульсы чуть дышат сами, но, поди ж ты, управляют такой махиной -- ракетой! Чудно! А экраны! Мерцают, переливаются, будто ночное небо звездами. Бывает, задумаюсь об этой технике, все представлю -- и аж дух захватит!.. Он осекся, вероятно устыдившись сорвавшегося откровения, и замолчал. Что ж, какие-то "странные" проблески у солдата видел не только Коняев. И тем не менее моя прежняя решимость -- исправить свою ошибку и перевести его в стартовый расчет -- вдруг поколебалась. Во всяком случае, не сейчас же думать об этом!.. - Это хорошо, Демушкин, -- начал я, подбирая слова, -- что нравятся и техника и специальность. Однако у вас не получается. Он вздрогнул, робко взглянул на меня, но не ответил. В коридоре застучали сапоги, послышались смех и говор: солдаты возвращались из столовой. Подошел Коняев. -- Товарищ лейтенант, по-моему, Демушкину лучше к стартовикам, -- сказал он бодро. -- Честное слово, у Христа за пазухой и то хуже... Солдат по-прежнему молчал, только чуть сгорбился. Я увидел, как глаза его наполнились слезами. Коняев понял мой осуждающий взгляд. Нет ли тут предвзятого? Что-то ты, Коняев, стараешься упорно спихнуть его в стартовики. А ведь он такая же безотцовщина, как и я. Родителей у Демушкина не было: мать погибла во время боев на Курской дуге -- три раза их деревня переходила из рук в руки, -- отец не вернулся с фронта, и Демушкин жил в детдоме, потом у старшей сестры, которая отыскалась уже после войны. Я пожалел в душе, что затеял этот разговор, да еще в первый день после госпиталя. Вокруг нас собрались солдаты. -- Вам не дается радиотехника, не понимаете? -- участливо спросил я, чтоб как-то сгладить тягостную обстановку. Демушкин молчал, болезненная судорога пробежала по его бледному лицу. -- Может, трудно или другое... -- Все я понимаю, товарищ лейтенант, -- тихо промолвил солдат, не поднимая головы. -- И не трудно вовсе. Вот вроде и знаю, и ясно... А как отвечать, эта проклятая боязнь как обухом по голове трахнет и отшибет все, теряюсь. От войны это. С матерью прятался в погребке. Снаряд ударил рядом, угол разнесло, мать -- осколком, не охнула. А погребок завалило: темнота, задыхался, криком изошел. Когда откопали, двое суток будто пролежал без памяти; думали, вообще говорить не буду. А я знаю, это пройдет, вот чувствую. Тогда... Он говорил торопливо, будто старался побыстрее освободиться от чего-то неприятного. А последние слова произнес с непонятной горечью и поднял глаза: в них застыло тревожное ожидание. Так вот оно что! Позади меня недовольно сопел и переступал с ноги на ногу Коняев. И тогда-то в тишине сбоку раздался негромкий голос Скибы: -- Разрешите, товарищ лейтенант? -- Он выступил на шаг вперед. -- Забыл доложить вам... Обговаривали в госпитале с ним, как дальше эту справу, то есть дело, решать. В общем, беру обязательство, как кандидат партии, сделать из него оператора. Добродушное лицо Скибы теперь было серьезным, даже суровым, и слова произносил отрывисто, жестко. Демушкин с надеждой и радостью уставился на него. Потом вдруг повернулся ко мне, весь вытянулся и напрягся. -- Даю слово, товарищ лейтенант, буду оператором. Вот увидите! Перед всеми говорю... Он остановился, бледно-розовый румянец появился на впалых щеках, руки сжались в крупные кулаки. Я поспешно сказал: -- Хорошо, Демушкин. Сейчас у нас будет совещание, наметим конкретный план... Соберите, сержант Коняев, всех в класс. Мне было неприятно, хотя все будто обошлось благополучно. Браться воспитывать, не зная всей подноготной, Перваков, равносильно садиться писать музыку, не представляя нот. Это тебе еще один урок... 10 Спустя два дня возвращался перед обедом с позиции. Уже у самого дома меня нагнал дневальный: подполковник Андронов вызывал к себе. Я терялся в догадках: зачем мог понадобиться? Сегодня виделись не один раз, а в последний -- всего час назад -- мог бы сказать. Впрочем, пути начальства неисповедимы. С прибором опять затор. Новая схема получилась сложной и никак не поддавалась расчету. Накануне, злой и расстроенный, уже далеко за полночь отбросил карандаш. А утром осенила счастливая мысль: ведь в аппаратуре немало используется аналогичных схем, -- значит, можно отыскать подходящую и по ее образу и подобию сделать свою, а там уже дотянуть методом подбора! Как это до сих пор не додумался?! После обеда собирался снова заглянуть в кладовку к старшине Филипчуку: знал, немало придется испортить деталей. Но во всяком случае, настроение мое вновь подпрыгнуло. У казармы стоял "газик", заляпанный грязью, с забрызганным смотровым стеклом. По номеру определил: полковой! Кто бы это мог быть? В узкой длинной комнате канцелярии стояли фанерный шкаф, сейф, два стола, покрытые темно-синими байковыми одеялами, и несколько стульев. Здесь всегда держались сумерки, а сейчас было еще и накурено. Не сразу в сизом дыму разглядел, что тут кроме Андронова находились замполит Молозов и главный инженер полка Стрельников -- он-то и приехал на машине, ожидавшей у казармы. После моего доклада инженер-майор поднялся со стула, энергично пожал руку, широко улыбаясь, предложил: -- Садитесь, изобретатель! Понял: разговор предстоит не минутный. Стрельников с той же улыбкой перевел взгляд с меня на Андронова, будто решая, к кому из нас отнести свой вопрос, спросил: -- Как дела-то идут? -- Вчера на тренировке чуть не подвел, -- проговорил Андронов. -- Двойку могли получить: необстрелянных курчат -- молодых операторов посадил к шкафам. Я знал о требовании подполковника: во время тренировок по самолетам у шкафов должны работать только опытные операторы. Но вчера я решительно настоял на своем -- посадить молодых. Андронов сдался, только когда я резко спросил: "А как, товарищ подполковник, с экзаменами на классность? С планом подготовки операторов, который вы утвердили?" Теперь он сказал об этом случае с видимой суровостью, но я догадался: мое вчерашнее поведение с запозданием одобрил. Главный инженер повеселел: -- Что ж, молодец. В полку по достоинству оценили после доклада посредника то, что у вас работали молодые. И проявили себя хорошо. На разборе воздадут должное. -- Стрельников повернулся ко мне. -- Ну а прибор объективного контроля -- изобретение? Подвигается? Комиссия по рационализации и изобретательству и я, как председатель, не дождемся его рождения. Прибор до зарезу нужен всем. Не только вам. Всем ракетчикам. От соседей ваших еду, спорный случай на тренировке произошел, а если бы прибор был!.. Специально заехал подстегнуть вас. Он смотрел на меня с надеждой, вопросительно. -- Прибора нет. Грамоты не хватает. Будто слепой, толкусь на одном месте, -- признался я. У замполита засияли глаза, он беспокойно передвинулся на стуле: -- Получается прибор! Ишь ты какой скромный! Как переоценить, так и недооценить -- одинаково плохо, Перваков. Объективность должна быть. -- Упорно сидят со Скибой в кабине, -- заметил Андронов. -- По вечерам у Первакова поздно свет. Все хотел предупредить: не предъявила бы счет молодая жена! -- Это верно: предъявит. -- Стрельников весело мотнул аккуратно подстриженной светловолосой головой. -- Может! Во время разговора инженер переводил живые глаза с одного собеседника на другого: привычка, которую замечал у него не раз. Точно он старался не только услышать каждого, но и понять, увидеть, что кроется за словами. Стрельникова в полку знали все: и операторы, и офицеры-техники. Его почти невозможно было застать в штабе, в пустующем кабинете: он постоянно разъезжал, жил большей частью в подразделениях, там, где оказывался "прорыв". В кабине, у аппаратуры, он обычно сбрасывал китель и, оставшись в форменной рубашке с мягкими погонами, вместе с техниками приступал к "операции". Случалось, что такие "операции" длились не часами, а сутками, особенно на первых порах, когда получили технику и отлаживали ее. Стрельников не уезжал, пока не приводил все, как он говорил, в ажур. Техники любили работать с ним: хотя он и заставлял нас "ломать голову", но многому и учил. У него была привычка делать все, рассуждая вслух. "Опять Стрельников приехал ломать мозги!" -- в шутку, но с уважением встречали офицеры появление главного инженера. К Стрельникову я питал искренние чувства. Нравились и его всегда аккуратно подстриженная голова, светлые глаза, умно глядевшие из-под высокого, чистого, без морщин лба. Молод инженер, но занимает высокий пост. Даже Андронов, старший по званию, человек с венцом седины на голове, ведет себя с ним почтительно: Стрельников и для него начальник. "Смотри, Перваков, -- всякий раз при встрече с ним думал я, -- пойдешь в академию, станешь инженером -- это еще не все. А вот заработай такой авторитет, уважение всех!" -- Значит, будто слепой? Грамоты не хватает? -- переспросил Стрельников, склонив голову. -- Ничто легко не дается. Великое -- всегда трудное! -- Приподнявшись, он вместе со стулом решительно придвинулся к столу. -- Выкладывайте, что сделано, и ваши трудности. Рассказал ему о работе, о той самой схеме с обратной связью, над которой бесцельно бился третий день. Стрельников тут же на ходу давал советы, подсказывал пути расчета. Андронов и Молозов вполголоса, чтоб не мешать нам, разговаривали. Потом инженер, взглянув на часы, заторопился: -- К сожалению, должен спешить на совещание. На днях нагряну специально, чтобы ознакомиться подробно. Но у меня есть для вас сюрприз. Начальству вашему уже говорил. -- Какой? -- насторожился я. -- На стажировку в часть из академии прибыли два слушателя, будущие инженеры. Одного из них пришлем к вам: и постажируется, и поможет с прибором. Как вы смотрите на это? От радости мне показалось, что он шутит, и я поспешно выпалил: -- Очень хорошо. Только не передумайте, товарищ майор! -- Будет по-вашему. Я смотрел на ладную, стройную фигуру, пока инженер не скрылся за дверью. Ненароком подумал: "Вот он -- все ему просто и ясно! А каким-то окажется тот будущий инженер, которого он пришлет?" За окном вскоре заурчал "газик": шофер прогревал мотор. Из состояния задумчивости меня вывел голос подполковника Андронова: -- Обрадовал инженер своим сюрпризом, Перваков? -- Обрадовал. Очень. Замполит, сидевший от меня наискосок, молча курил, сдвинув брови, как всегда, изредка проводил рукой по коротким волосам. Андронов, согнувшись, наклонив голову, почему-то смотрел на свои руки, лежавшие на столе. И видно, только еще не рассеявшееся впечатление от разговора со Стрельниковым не позволило мне почувствовать по их поведению что-то неладное. -- Да, инженер -- дело большое. Ишь как все у него ловко и скоро получается. Но мы вот приготовили хуже сюрприз. -- Андронов поднял голову, рука его медленно, будто нехотя, потянулась к пачке папирос. -- Что еще за сюрприз? -- Хотел вас подготовить, -- продолжал подполковник, хмурясь от дыма или от сознания, что приходится говорить неприятное, -- но вот замполит считает: прямо надо сказать, посоветоваться... Передали, Перваков, из штаба: пришла разнарядка в академию. Нашему дивизиону -- одно место. Вот и давайте вместе решать, кого посылать: вас или старшего лейтенанта Ивашкина? Обоим обещал. И мне обещали... Он сердито умолк, насупился, по обыкновению, когда возникали щекотливые обстоятельства. Я вдруг понял, что все уже решилось не в мою пользу. Иначе не так бы говорил. Сердце у меня упало, а пальцы, лежавшие на краю стола, начали непроизвольно дрожать. Убрал их под стол. "Решать? -- мелькнула едкая мысль. -- Все уже ясно! Просто так, для проформы, осталось потолковать!" Молозов, возможно, понял мою ядовитую иронию. Когда он, отложив окурок, сказал первые слова, я даже оторопел: не подслушал ли он? -- По совести говоря, Перваков, разговор этот скорее формальный. Увериться в правильности нашего решения -- оно уже есть. Но мы не боги, можем и ошибиться. Вот и советуемся. -- Наши взгляды встретились: молозовский, прищуренный, был мягкий, даже чуточку грустный. Замполит продолжал: -- Человек должен видеть, что к чему и зачем все происходит так, а не иначе. Не крот же. Верно или нет? -- Он подождал, но я молчал. -- Ивашкину -- за двадцать семь перевалило, последний год по возрастному цензу может пробовать свои силы, а там двери в академию для него на замке. С женой -- сам знаешь положение. Греха таить нечего, в наших условиях пока лечиться трудно. Три операции перенесла. С ребенком тоже не лучше. Вот и это важно. А там -- город... Молозов еще с минуту говорил о моих заслугах, о том, что по всем статьям, конечно, преимущества на моей стороне. Но я уже не слушал его, думая об Ивашкине. Перед глазами возникла худая фигура техника, веснушки, красные от бессонницы веки, желтоватые, чуть приметные брови... В памяти встал недавний случай. Мне понадобился авометр, чтоб измерить величину тока в отклоняющей катушке индикаторной трубки, и я выскочил из кабины, намереваясь отчитать Ивашкина: он взял у меня прибор и не возвратил. Повернул рукоятку дверцы в соседнюю кабину. Но так и застыл: склонив курчавую рыжеволосую голову на переносный столик, Ивашкин спал. Приподнялись брови, красные припухшие веки сомкнулись. Знал его беспокойный нрав. Значит, укатали бессонные ночи, не заметил, как уснул. Тихо прикрыл дверцу. А минут через десять, когда снова заглянул к нему, он уже работал как ни в чем не бывало. Я продолжал молчать. Молозов вдавил окурок в пластмассовую пепельницу, вздохнул огорченно: -- Что в рот воды набрал? Скажи хоть... Ну ругай, что ли! -- Он отвернулся и сам умолк. Андронов тихо проронил: -- Придется еще год потерпеть, Перваков. -- Ясно, -- ответил я и даже удивился, что ответ получился равнодушным. -- А жена? Говорят, не по душе ей здесь. Правда? Что ему ответить? Сидел точно в воду опущенный, кровь у меня вся куда-то слилась вниз, в ноги, и мне было не до оценки, как станут развиваться последующие события. Мои планы рухнули. Наташка? Да, о ней не подумал... Но не было зависти к Ивашкину -- просто был убит этой неожиданностью, свалившейся подобно снегу на голову. И ни к чему теперь это участие. Подполковник смотрел тревожно, пристально. -- Как... думаешь поступить? Фортель не может выкинуть? Этого, признаться, побаиваемся с замполитом... -- Чего ей выкидывать? -- хмуро произнес я. -- Человеку свойственно утешаться. Найдет и она утешение. -- Поднялся. -- Насчет Ивашкина все верно... и офицер хороший. Молозов тоже встал, подошел ко мне. Я почувствовал его руку на своем плече. Приглушенным голосом он сказал: -- Не теряйся, Перваков, главное -- верно разберись в этой печальной задаче с двумя неизвестными. Жаль, год уйдет. А насчет жены... Строптива и самолюбива. Ну да если любит, образумится. А тебе один совет: потакать женщинам, выполнять их прихоти надо, от этого не уйдешь. Мы-то знаем с Петром Матвеевичем: опыт приличный! А вот генеральную мужскую линию -- линию жизни, какую наметил, выдерживай точно, не давай искривить ее и тем более -- поломать... Сумятица мыслей одолевала меня. Все произошло слишком быстро, и нужно было время, чтоб в голове успело перебродить и отстояться. То думалось, что поступил благородно, как настоящий герой, отказавшись от поездки в академию в пользу старшего лейтенанта Ивашкина, то обжигала мысль о крушении таких еще недавно близких планов! Думалось и об этом стажере, который должен приехать, помочь с прибором. И невольно в сознании где-то больно отдавалось: "Он -- уже будущий инженер, а от тебя, Перваков, эта "приставка" оттянулась еще дальше!" Шел от казармы тропинкой, напрямик к домику. Солнце опустилось низко, косые лучи его ложились на землю стылыми розовыми полосами. За эти дни в городке успело подтаять, и теперь вся территория еще больше походила на строительную площадку. Солдаты перетаскивали доски, складывали их возле остова водонапорной башни. Конусная крыша ее, заляпанная грязью, валялась по-прежнему на боку, как и в день приезда Наташки, когда я водил ее показывать городок. "Эх, не скоро будет тот рай, который обещает майор Молозов!" Эта мысль потянула за собой другую: как сообщить обо всем Наташке? Чудачка! Считала дни до нашего отъезда и ничего не хотела делать. Приготовит обед -- и снова уткнется в книгу, свернувшись калачиком на кровати в своем неизменном халате. Этот-то халат, признаться, начинал меня раздражать и, может быть, в какой-то степени послужил толчком к новой размолвке с ней. Вот уж правда: жизнь прожить -- не речку вброд перейти! Все произошло только вчера и было еще свежо в памяти. Домой тогда пришел раньше Климцова. Из приоткрытой двери в кухню распространялись вкусные запахи, щекотавшие нос. У меня было хорошее настроение. Ксения Петровна вышла с кастрюлей, осторожно ступая на больную негнущуюся ногу. Я поздоровался. -- Здравствуй, здравствуй! -- скороговоркой проговорила она и скрылась в своей комнате. Мне почудилась в ее ответе сдержанность. К тому же Ксения Петровна обычно всегда называла меня по имени, а тут только это быстрое "здравствуй". Может быть, торопится? Адъютант дивизиона любил, чтоб на столе его ждал обед. "А если что-нибудь у них с Наташкой вышло?" -- мелькнула запоздалая мысль. Наташка читала у стола, поджав на табуретке ноги и спрятав их под полами халата. -- Ты раньше сегодня? Что случилось? -- не меняя позы, спросила она. Взгляд мой, точно нарочно, уперся в правый лацкан ее халата. Может быть, так неудачно падал свет, но мне показалось, что лацкан был залит чем-то жирным и лоснился. -- С Ксенией Петровной у вас что-нибудь произошло? -- внезапно раздражаясь, спросил я, не отвечая на вопрос Наташки. -- Настроение у нее плохое. -- Не знаю. -- Она передернула плечами. -- Разве из-за этих цыплят обиделась? -- Каких цыплят? Она оторвалась от книги, пояснила: в этот день была ее очередь ехать за продуктами в город. Там-то Наташка и купила случайно двух цыплят. -- Приехала, а она с обидой: "Жаль, мне не купили..." -- Отдала бы одного, поделилась. -- Из кастрюли вытащить? Не заказывала. -- Наташка поджала губы. -- Ненавижу упреки... Так ей и сказала. -- Как ты можешь так? Она -- пожилая женщина, инвалид... -- Поднявшись с табуретки, я смотрел на нее -- взгляд снова наткнулся на жирный отворот халата. Острое раздражение захлестнуло меня. -- И потом... когда ты снимешь этот халат? Он же грязный. -- Халат? Грязный?.. -- тихо, в замешательстве переспросила она. Расширенные глаза ее быстро налились слезами. Наташка уткнулась лицом в книгу на столе, а я отошел к окну. В голубом высоком небе над лесом и городком громоздились облака, точно застывшие клубы дыма. Им было там просторно, свободно и, должно быть, легко плыть... Наташка позади, кажется, плакала беззвучно, и моя обида мигом выветрилась, вместо нее испытывал угрызения совести, корил себя в душе. Конечно, виноват: убеждать надо, доказывать, в чем не права, учить, но тонко, деликатно -- это я понимал, -- а тут дернуло за язык с этим халатом!.. -- Ладно, Наташа... Будет сердиться! -- Обернулся: -- Сама-то ты обедала? Она упорно молчала, хотя я добивался ответа. Потом вдруг с надломом, резко сказала: -- Не могу, понимаешь? Не могу... Этот запах керосина бочки меня преследует, снится! И ты... только красивые слова! Вот тебе на! Даже растерялся: действительно не понимаю? Я начал ее успокаивать, целовать мокрое лицо. "А что теперь будет?" -- думал я, перебирая в памяти разговор с Андроновым и замполитом в канцелярии: "Фортель не может выкинуть?" Разве только в этом дело? Поистине все в жизни взаимосвязано. Кто-то, где-то всего только на одну единицу меньше написал на бумаге, в так называемой разнарядке, и сразу за этим последовала цепь событий. Волна их докатилась и до тебя, Перваков! И кто скажет -- как эти события изменили, куда повернули колесо твоей судьбы: к лучшему? к худшему? Что там дальше, в будущем, ждет тебя за ними? Знать бы, увидеть... Одно ясно: впереди, до академии, еще год. Служба, готовность, боевое дежурство и вот -- прибор объективного контроля... Детский плач, долетевший в открытую форточку, заставил меня остановиться. Я оказался возле дома Ивашкина. Ребенок плакал надсадно, с хриплыми нотками, должно быть, плакал давно. "Ивашкин-то дома?" В этот день я не видел его ни на утреннем разводе, ни на позиции. Еще не отдавая отчета, зачем так делаю, шагнул на крыльцо... Ивашкин ходил по комнате вокруг стола с ребенком на руках. Он был одет по-домашнему -- в нижней расстегнутой рубашке, в бриджах, заправленных в коричневые носки, в тапочках-шлепанцах. Ребенок, закутанный в пеленки, извивался у него на руках. В сумрачной комнате пахло кислым молоком, пеленками, разбросанными на диване, столе, на кроватке. Ивашкин обернулся, смешанное чувство удивления и радости мелькнуло на его лице. -- Заходи, Константин, заходи. Он положил ребенка в кровать, сунул ему в рот бутылочку с молоком, и тот разом умолк. -- Ты уж извини за беспорядок, -- растерянно сказал Ивашкин, торопливо собирая разбросанные пеленки и учебники. -- Вот один управляюсь... воюем с Василием. Ишь замолчал! -- вдруг удивился он. -- Давно надо было соску дать, -- посоветовал я. -- Давал! Куда там, не брал, a вот сейчас сдался. Тонкая психология! Обхватив обеими ручонками бутылку, малыш сердито сосал, сучил от удовольствия ногами. По его телу под распашонкой, по лицу рассыпались блекло-красные, будто от ожогов, пятна. Чувство острой жалости шевельнуло мне душу. Собрав с дивана все, Ивашкин пригласил сесть. А сам все хлопотал, выходил в коридор, возвращался, расспрашивал о занятиях, проверке станции: как там сработал без него оператор? Потом присел рядом на диван, положив на колени руки, тоже, как и лицо, в тусклых блестках веснушек, облегченно вздохнул. -- Трудно, Андрей? -- спросил я и тут же понял: спросил глупо. "Будто сам не вижу! Первый раз с человеком встречаюсь?" Ребенок выпустил бутылку, засопел, гримаса неудовольствия изобразилась на личике. Поднявшись и отыскав закатившуюся бутылку, Ивашкин сунул ее ребенку, причмокнул губами и как-то охотно согласился: -- Трудно. Но ничего. Вот только выкарабкаться нам из этих болезней... Правда, Васек? Ребенок, словно понимающе, задергал ножками. -- Выкарабкаешься теперь, -- заметил я с неожиданной легкостью, хотя несколько минут назад думал, что сказать об этом будет трудно. -- В город переедешь... Разговор сейчас с Андроновым был. Тебе "добро" в академию, мне семафор перед носом перекрыли. Год еще ждать. -- Как ждать? -- Ивашкин вопросительно уставился на меня. -- Разве одно место? -- Он потер лоб, заговорил, будто думал вслух: -- Теперь понимаю... Подполковник, заходил час назад, спрашивал про планы, настроения. И сам вроде чем-то расстроен. А у меня Василь раскричался, хоть беги из дому. Ну и ничего я не понял. Вид у Ивашкина был сконфуженный, будто он сознавал свою вину за случившееся. Глаза в рамках красных припухших век внимательно смотрели на меня. -- Вижу, ты огорчен, Костя. Честное слово, если бы у меня не предел по годам, остался бы, подождал. У Зины дела лучше, да и Василь идет на поправку. Он говорил искренне, не роптал на свои трудности, хотя их у него одного было больше, чем у всех нас, техников, вместе взятых. -- Ладно, Андрей. Переживем. Как с подготовкой? Он застенчиво развел руками: -- Слава богу, ничего, совсем плохо, как говорят в Татарии. -- Смотри! Мы еще потолковали об экзаменах: не очень-то много оставалось у него времени и возможностей. Уходя от него, я вспомнил Буланкина. Какие все-таки разные люди бывают! Этот вот тихоня, а везет, помалкивает, еще и виноватым себя считает! Уже за дверью я услышал, как ребенок снова заплакал. "Нет, не формально решали Андронов и Молозов! -- подумал я. -- И Наташка поймет". 11 Застал Наташу за необычным делом: она прибивала к стенке над кроватью ковер. Он был небольшой, но светлый, солнечный, с замысловатым восточным орнаментом. И хотя он пока еще держался только на одном гвозде, в комнате как будто сразу стало теплей и уютней. Меня удивил не только этот неизвестно откуда появившийся ковер, но и сама Наташка: исчез халат, коричневое в белых горошинках платье открывало шею и красивые белые руки с шелковистой кожей, подчеркивало ее по-девичьи стройную фигуру. В комнате распространился тонкий аромат духов. "Значит, подействовал вчерашний разговор, -- мелькнула мысль. Мне стало ее жаль. -- Подумаешь, важность -- халат! В конце концов и с цыплятами -- дело прошлое, Ксения Петровна снова ласкова и приветлива. Обернется -- обниму, поцелую", -- решил я, преднамеренно медленно снимая шинель у порога. Но она продолжала вбивать гвоздь. Ковер свисал на пол, лицо Наташки скривилось и порозовело от напряжения. -- Помочь? -- Не надо. Должна же я научиться создавать для тебя уют в "медвежьей берлоге" по образцу лучших жен! Даром, что ли, советовал приглядываться? Обида в ее словах скорее была напускной, прозвучала не сердито. Подойдя к столу, я опустился на табуретку, невольно улыбнулся. Ох, Наташка, хорошо ли это или плохо, но чувствую, не знаю тебя! Однако мне вовсе не хочется с тобой ссориться, тебе предстоит выслушать неприятную новость. -- Чудачка! Ты говоришь, как наш Буланкин! Медвежья берлога... Люди ведь здесь живут! Мы с тобой, Наташа. Кстати, откуда этот ковер? Она не ответила, поджала упрямо губы. Профиль лица с ровным носиком заострился, брови приподнялись. Значит, все-таки сердится. "Сказать ей прямо сейчас?.." -- И кроме того, Наташа... нам здесь жить. Еще год. В академию на этот раз места для меня не оказалось. Твои сомнения были не напрасны. Едет один Ивашкин. В следующую минуту я пожалел, что сказал прямо: обернувшись, Наташка молча вперила в меня расширившиеся глаза, глотнула раз-другой ртом воздух. Молоток, выпав из ее рук, звякнул о кровать; дернулся, срываясь с гвоздя, ковер... -- Один Ивашкин?.. -- медленно переспросила она, опускаясь на кровать. Взгляд у нее был затуманенный, невидящий. Меня не на шутку испугал ее отрешенный вид, холодный голос. Но я решил держаться оптимистически. -- Не горюй, Наташа! Проживем. Кончу с прибором, начнем вместе усиленно готовиться, промелькнет год. Так что выше голову... -- Спасибо за совет, -- перебила она, глядя в потолок. -- Почему все-таки Ивашкин? -- Потому что кандидатов нас двое, а место дали одно. У Ивашкина по возрасту предел в этом году. Андронов и Молозов решили, и я согласился... -- Молозов решил? И правильно? -- Она приподнялась на кровати. -- Так вот оно что! Приходил, расписывал, какой здесь через год-два будет рай: и вода, и дорогу построят, в театр возить будут всех... Благие намерения! Заговаривать приходил. И этот ненавистный ковер! "Удалось с боем через местные власти купить четыре, один вам, берите..." Плата за год тюрьмы! -- Наташка закрыла лицо руками. -- Верну, брошу ему, пусть возьмет свою подачку! Мгновенно представилась вся неприятная ситуация. А у нее может хватить решимости. -- Не делай глупостей, Наталья! Запрещаю, слышишь! -- Запрещаешь? -- вспыхнув, протянула она. -- Мне? И это, -- голос ее дрогнул, -- вместо поддержки... О-о! Хорошо же... Она вдруг уткнулась лицом в подушку, заплакала. Все тело ее конвульсивно вздергивалось. Я в замешательстве не знал, что делать, принес стакан воды, что-то говорил. Мне хотелось сейчас одного: успокоить ее. Она повторяла: "Оставь меня, оставь!" А потом вдруг разразилась тирадой: -- Год еще в этой берлоге! Как ты можешь спокойно говорить об этом? Монастырь это или ссылка? Жить, как в клетке, трястись в тягаче по пять часов за продуктами, пить воду из железной бочки, смотреть доисторические картины в коридоре солдатской казармы!.. Вода ей теперь была ни к чему. Поставив стакан на стол, я смотрел на ее знобко съежившиеся плечи, сбитую прическу. -- Ругаете Буланкина, костите его, а за что? Сами понимаете? Он лучше, честнее вас! Не хочет -- и прямо говорит, добивается своего! А тут гадко, низко обмануть, наобещать... Ее слезы, заплаканное жалкое лицо было больно видеть, но я не перебивал. Пусть облегчит душу, выговорится. "Фортель не может выкинуть?" Неужели они знают ее лучше, чем я? Впрочем, Андронову ответил верно о человеческом утешении. Надо помочь ей спокойно разобраться во всем... -- Вот что, Наташа, -- сказал я, когда она перестала плакать, -- обещал в академию поступить учиться, но не золотые горы. Они только в сказках бывают. И не моя вина, что одно место дали, посылают Ивашкина. Не обманывал, рассказывал тебе всю правду тогда в Москве о нашей жизни. Чист перед тобой. Ты должна понять и другое. Ну хорошо. Поеду учиться, поступлю в академию, пять с лишним лет проживем в городе. Стану инженером. И думаешь, после этого куда? В город? Да, могут оставить преподавателем или послать в научно-исследовательский институт. Но это только могут, а большинство получает назначения в войска. Не сюда, так в другое такое же место! Только так. Мы -- ракетчики, пойми ты! Тебе уже объяснял майор Климцов. Обороняем города, стережем небо. Надеюсь, ясно, что не в городской квартире, не на центральных площадях надо делать это! Она снова уткнулась в подушку, обхватив ее руками, повторяла скороговоркой: -- Не могу, не хочу больше... Как права была мама! Ей надо было дать возможность успокоиться. Вышел в коридор. Надевая шинель, почувствовал на себе пристальный взгляд Климцова: в бриджах, в полосатой пижамной куртке, адъютант прошел на кухню, -- видно, покурить после обеда. Вот они и кончились все твои, Перваков, рассуждения и сомнения -- куда повернется колесо: к лучшему или худшему? Кончились гораздо раньше, чем можно было предположить. Эх, Наташка! Тягостно тебе после столицы или... хуже -- не оправдался расчет? Нет, нет, конечно... Погода резко изменилась. Небо подернулось мутными серыми облаками: ветер наносил их из-за леса, со стороны позиции. Собирался мокрый снег или дождь. Глухим ропотом отзывалась тайга. Только когда уже подходил к позиции, путаница мыслей вылилась в вопрос: что дальше? Еще недавно был уверен, что в наших отношениях не будет ни сучка ни задоринки. Однако все произошло нежданно-негаданно и просто. Поразительно просто... А может, вовсе не нужно и не должно все идти так идеально? Даже в семейной жизни!.. 12 Погода несколько дней стояла тоскливая, пасмурная: с перерывами сыпал холодный с ветром дождь. Мутные низкие тучи лизали верхушки кедрачей и пихт, оставляя на них мокрые следы. Порывистый ветер раскачивал деревья; разбуженные, недовольные, они гневно ворчали. Дождь и ветер съедали снег: грязным, жалким, будто истлевшим, покрывалом теперь лежал он вокруг. Густую грязь между казармой, домиками и позицией офицеры месили резиновыми сапогами. Желтая, глинистая вода тотчас заливала их печатанные в елочку следы. Для нас назревали серьезные события, теперь мы это видели отчетливо. Только вчера Андронов сообщил, что штаб полка в предвидении предстоящего учения планирует нам передислокацию и марш на другую позицию. Многие офицеры, присутствовавшие на этом сборе в ленинской комнате, выразили сомнение: "Неужели там, наверху, додумаются до этого: ведь царит весенняя распутица?" Сообщение подполковника Андронова взбудоражило всех: гудели потревоженным роем. -- Зачем эти испытания, не пойму? Стоим на позиции, аппаратура работает нормально... -- Как же! Такую технику еще не ломали на нашей "автостраде"! Одним женщинам, что ли, застревать?.. -- Эх, вояки! На печке вроде сидеть готовитесь, а не воевать! Надо и маневр научиться делать! На условия война скидок не делает. -- Подумаешь, открытие!.. -- Понимает! Ему просто от жены уезжать не хочется... -- Мне бояться нечего, пусть другие боятся!.. Юрка Пономарев подошел ко мне угрюмый и озабоченный: -- Вот уж соломоново решение! У тебя, Костя, кабина еще ладно, а мою трясти каково? Эх, инженеры там сидят! -- Он махнул рукой. -- Не понимаю, зачем все это? Я рассмеялся: -- Зачем? Чтоб опыт приобрести, научиться все из техники выжимать. На печи думаешь воевать? "У меня, видите ли, не ракетная техника, а тонкая штучка вроде скрипки Страдивариуса, хочу только на одном месте камерные... то бишь ракетные концерты давать". Так, что ли? -- Ну понес!.. Ему про Фому, а он про Ерему... -- Тебе, как секретарю, надо людей поднимать, -- заметил я, -- а у тебя настроение у самого ниже нуля! -- А у тебя, заместитель, другое? -- Другое. Юрка внимательно оглядел меня, будто видел впервые. -- Вот и хорошо! -- проворно отозвался он. -- На той неделе проведем собрание о подготовке к учению. Тебе его и готовить, раз хорошее настроение. Докладчиком будет командир. -- Что ж, ладно. Готовить так готовить. А как с настроением? -- Знаешь! -- деланно обозлился Юрка и показал костистый кулак. -- Тебе нос ничего не предсказывает? -- Ничего. -- Значит, плохой нос. Хороший за неделю чувствует, что к нему должны приложиться. Так-то, демиург-творец! -- А может, кинем морского? -- предложил я. -- Кому готовить собрание? По традиции будет... -- Никакого морского! Это не келья. О деталях после поговорим, -- бросил Юрка и отошел к группе офицеров. И там уже заспорил, размахивая длинными руками. Чудак он! Зиму, пока Юрка не привез жену и сына, мы жили в "монастырской келье", как окрестили квартиру холостяков в домике. К вечеру в комнате, натопленной солдатом-дневальным, воздух расслаивался: вверху, под потолком, плавал, точно в бане, теплый пар, а у пола ноги сковывало леденящей влагой. Ложась в постель, каждый из нас натягивал поверх одеяла все, что можно было: шинель, плащ-накидку. А утром, высунув головы из-под вороха одежды, мы долго не решались покинуть теплые, нагретые постели. Комната за ночь выстывала так, что окна обрастали льдом с белым бархатным налетом, от пола по углам поднимались столбики инея, пар дыхания клубился в воздухе не растворяясь. Будил нас каждый день Юрка Пономарев неизменной фразой, которую пел ломким петушиным голосом: Вставай, проклятьем заклейменный... Сам он ходил по комнате в трусах и майке, стоически перенося стужу и наши шутки. Чаще всего эти шутки связывались с ярко выраженным атавизмом Юрки: худые длинные ноги его и грудь густо покрывали светлые, с золотинкой, завившиеся колечками волосы -- ясно, мол, отчего ему не страшен мороз! Наконец Юрка терял терпение: -- Сколько можно спать? На физзарядку становись! Из-под одеяла лениво отзывался техник Рясцов: -- Сои делает человека здоровым и жизнерадостным, а спорт -- хилым и горбатым. Имей в виду. -- Кинем морского? Это в двери показывалась взъерошенная голова Славки Стрепетова. Мы вставали с кроватей, начинали считаться -- "кидать морского". Несчастливец, чертыхаясь, брал ведро, шел к бочке за водой или начинал таять снег. Но чаще всего Юрка, кинув нам: "Эх, лентяи!" -- набрасывал шинель, хватал ведро и выскакивал из комнаты. Вот уж действительно чудак. И это он-то вдруг забеспокоился! Главный инженер не обманул: стажер наконец приехал к нам. Я с ним столкнулся в канцелярии, куда заглянул в поисках майора Молозова, который обещал мне дать литературу к очередным политическим занятиям с операторами. Открыв дверь, я увидел незнакомого старшего лейтенанта среднего роста. Он разглядывал без особого интереса -- должно быть, чтоб скоротать время, -- физическую карту, висевшую на стене. У стола стоял небольшой чемодан. Стажер!.. Старший лейтенант обернулся, посмотрел на меня вопросительно, с ожиданием. Я решился спросить: -- Вы, по-моему, из академии к нам? -- Угадали. Можете считать себя провидцем! Он коротко улыбнулся, и я увидел темные небольшие усики, белозубый рот, по-женски дужками изогнутые брови. Увидел и другое: расстегнутая серо-голубая парадная с иголочки шинель открывала такой же новый китель, новой была и фуражка с блестящим лакированным козырьком. Правая в коричневой перчатке рука сжимала снятую вторую перчатку. Весь он был чистенький, аккуратный, и мне вдруг стало неловко за свои заляпанные резиновые сапоги, вытертую шинель с забрызганными грязью полами. Эх ты, провинция! Возможно, он перехватил взгляд, каким я непроизвольно взглянул на свои пудовые и вовсе не офицерские "грязедавы". -- Кстати, с кем имею честь говорить? -- Лейтенант Перваков. -- О-о, так это о вас говорил главный инженер? -- со сдержанным изумлением, снова показывая зубы, произнес старший лейтенант и снял перчатку. -- Будем знакомы: Незнамов... Мало того, что фамилия, так сказать, театральная -- из-за нее от товарищей терплю нападки, -- служу объектом для разговоров о парадоксальном несоответствии содержания и фамилии... Кстати, минуточку. Он нагнулся, поднял чемоданчик на стол и, быстро, ловкими движениями открыв щелкнувшие замки, порылся внутри чемодана, вытащил книгу. -- "Операторный метод в импульсных схемах". Для вас передало начальство! -- Незнамов держал книгу на весу, будто оценивая ее. -- Только... вы ведь техник? Боюсь, что эта грамота будет для вас "вещью в себе". Голая математика. Впрочем, попробуем одолеть общими усилиями. Он передал мне книгу, толстую и тяжелую. Я не знал, что с ней делать, и стоял, держа ее в обеих руках. Незнамов принялся расспрашивать о жизни, делах. Первоначальная неловкость у меня постепенно уступила место острому интересу: смотри, гляди, вот он перед тобой, почти инженер! И говорит легко, свободно, будто знает тебя давно -- не то что ты, Перваков. А у тебя и язык во рту словно деревянный: неуклюжие, тяжелые слова и фразы слетают, кажется, о наковальни. Незнамов смотрел на меня с интересом, будто еще не верил, что перед ним тот, кто ему был нужен. Неопределенная улыбка не сходила со смуглого лица. -- А мне о вас много порассказал главный инженер, --загадочным тоном произнес Незнамов и поиграл перчатками, хлопая ими о ладонь. -- Нам с вами предстоит работать, меня просили... Надеюсь, вы знаете? Может, пока начальства нет, коротко посвятите в суть своего... изобретения? Я уловил его подчеркнутое ударение на последнем слове и почувствовал, что краснею: к щекам прихлынула горячая волна. -- Какое там изобретение! Просто прибор... -- Скромность, конечно, украшает человека... А в общем, присаживайтесь. За столом он снял фуражку -- мягкие со светлым отливом волосы высыпались ему на лоб. Наши плечи оказались рядом, и я ненароком оценил, что был выше его и шире в плечах. Близко увидел его глаза -- карие, умные, с живым выразительным взглядом. Однако через минуту уже забыл об этом -- рассказывал о приборе с непонятным для себя вдохновением и жаром. Будто и не было рядом Незнамова. Только иногда, поднимая голову от блокнота, на котором писал по ходу своих пояснений, -- блокнот и ручку подсунул Незнамов -- встречался с его внимательными, чуть прищуренными глазами. Мое упоминание о той проверке и суровом майоре-посреднике привело Незнамова в веселое расположение: -- Все великие открытия совершаются внезапно. Говорят, будто свой закон Архимед Сиракузский открыл, сидя в ванне, в саду. Когда яблоко упало на лысую голову великого грека, он, вскричав: "Эврика!" -- бросился в дом, к удивлению слуг, в чем мать родила. Так был открыт главный закон жидкостей. Но это присказка. Прошу вас... -- Прибор будет служить, -- продолжал я, -- не только для определения точности сопровождения целей операторами при боевой работе, но и для обучения всего стреляющего расчета. Думаем установить высокочувствительные измерительные приборы, которые бы сразу показывали величины ошибок, -- значит, можно будет оценивать точность учебных стрельб. А на тренировках, занятиях руководитель, да и сами операторы смогут контролировать свою работу, вносить коррективы. В общем, назначение прибора чисто учебное, -- закончил я. --В боевой обстановке он не нужен. Там показатель работы всех: сбил цель или нет. -- А вы не без царя в голове, -- одобрительно произнес Незнамов и испытующе уставился на меня. -- Не боюсь вам польстить. Я покраснел от его похвалы. Но он тут же попросил: -- Продолжайте дальше. Он слушал меня сосредоточенно, придвинувшись так близко, что локти наши касались. Щекой я ощущал его дыхание, чувствовал тонкий, еле слышный, запах духов. Я пояснял схемные решения прибора, рассказывал про свои беды и трудности. Оживившись, Незнамов поддакивал, спрашивал: "Так, так... Кстати, вот это звено, как вы говорите?" С завидной быстротой ловил он каждую мысль, мимоходом, будто отмечая что-то про себя, вставлял специальные слова, порой непонятные мне: "фонтастронные явления", "сглаживающая цепочка", "градиент", "тривиально..." В нем все-таки было что-то артистическое: вдруг наморщив лоб, захватывал правой рукой подбородок, глубоко задумывался, спустя несколько секунд снова клал руки на стол, упирался в меня взглядом... Увлеченные, мы не заметили, когда в канцелярию вошел майор Молозов. Увидел его первым я: в густом сумраке длинной комнаты замполит стоял у двери, -- вероятно, уже несколько минут, не решаясь прервать наше занятие. Вид у нас был деловой; байковая скатерть, покрывавшая стол, сбилась, на ней валялись исчерченные листки из блокнота. -- Идет ученый спор? Не темно? На улице день не день, снова мокрятина. В апреле, говорят, земля преет. -- Он остановился возле Незнамова. -- А вы -- на стажировку? Очень хорошо. Думаем, поможете нам. -- У вас тут свои почти инженеры, -- Незнамов кивнул в мою сторону. -- Кстати, идеи прибора, на мой взгляд, стоящие. -- Да? -- в голосе Молозова, как мне показалось, вдруг прозвучало недоверчивое изумление. -- А мы считаем не только идеи, а и то, что уже сделано Перваковым, очень важным и крайне нужным. -- Разумеется, и я это имел в виду, -- поспешно согласился Незнамов, переводя взгляд с Молозова на меня, и тряхнул головой, откидывая золотистые волосы назад. -- Так, так, -- душевнее произнес майор. -- Договорились. Я взглянул на часы. С Незнамовым мы, оказывается, проговорили не мало: через пятнадцать минут на позиции начинались мои занятия. Я поднялся, и, пока Молозов рылся в шкафу, доставая обещанную для меня литературу, мы с Незнамовым условились работу начать прямо со следующего дня. Я торопливо вышел из казармы. В лицо секла острая, холодная изморось, низкие серые тучи плыли над крышей казармы и молчаливой тайгой. За осинником не было видно ни позиции, ни леса. Жидкая грязь чавкала, брызгами разлеталась из-под резиновых сапог. У меня возникло какое-то противоречивое чувство к Незнамову. Только сейчас понял, что мое согласие на работу с ним прозвучало в канцелярии сухо. Рисуется? Показывает свою ученость? А может, напраслину, Перваков, возводишь на человека? Просто завидуешь, что он больше знает и говорит порой непонятные слова? Так он почти инженер, слушатель пятого курса академии! А может быть, в тебе говорит уязвленное самолюбие, которое испытал из-за своих резиновых грязных сапог и шинели? "Идеи прибора стоящие..." Почему майор Молозов недоверчиво отнесся к этим словам, а тот поспешно, кажется даже смутившись, согласился с оценкой замполита?.. А не кажется ли тебе, товарищ Перваков, что ты начал усложнять? Глупо и не нужно? В конце концов, приехал человек, с желанием берется помочь -- чего еще надо? И если для общего дела будет польза, то, считай, все выиграли. Незнамова поселили в маленькую комнатушку, пустовавшую в квартире "холостяков". Вечером я видел, как два солдата во главе со старшиной Филипчуком перетаскивали из казармы в домик солдатскую кровать и матрац. Коренастый старшина сам тащил кроватные спинки. Туго набитый сухим сеном матрац даже не прогнулся на плече солдата. Появление в нашем лесном гарнизоне Незнамова оказалось значительным событием. О встрече с ним я не хотел широко распространяться и рассказал только Юрке Пономареву. Но после обеда, до занятий и в перерывах, на позиции о стажере уже заговорили. Техники подходили, интересовались, отпускали шутки. -- Значит, приехал? Ученый, бакалавр! -- Ну, теперь пойдет у тебя с прибором как по маслу -- не остановишь! -- Как он... приезжий-то, Костя? -- допытывался Стрепетов. За Славкой водился грешок: был он любопытен. Офицеры обычно подтрунивали над этой его слабостью. -- Говорят, красив как бог -- хоть в икону вставляй! -- подхватил, озорно поводя глазами, другой офицер-стартовик. -- Вот бы, Слава, тебе в коллекцию над кроватью повесить рядом со "святым семейством"! Он хохотнул, но его не поддержали, и только Стрепетов насупился, проворчал в ответ что-то себе под нос. -- Красив -- это витрина, а что еще в магазине -- посмотрим! Инженером пусть покажет себя, -- отозвался Ивашкин, вытирая платком слезящиеся глаза. С тех пор как его официально объявили кандидатом в академию, он стал еще более сосредоточенным, вдумчивым. Ничего не скажешь, тоже ведь будущий инженер. -- Знаем таких, -- брюзгливо проронил Буланкин, --звезд ученых насшибают, а паяльник не представляют, с какой стороны держать! Небось со школьной скамьи -- и в академию! -- Что вы на него напали? Человек нормальный -- не черт: без рожек и копыт! Как женщины судачите. Это сказал Юрка Пономарев. Махнув рукой, он зашагал торопливой, покачивающейся походкой на позицию, скрылся за кабинами. На него никто не обиделся. В этот день ему снова не повезло: забарахлил передатчик. На дверях его кабины опять белела картонная табличка: "Посторонним вход категорически воспрещен!" Офицеры встречали Незнамова с явным морозцем. Здесь вступил в силу неумолимый закон людей, связанных со сложной техникой: к новому человеку они относятся настороженно и "своим" не признают, пока не покажет себя в работе. Для них безразлично, кто ты: техник, инженер, начальник. И хотя Незнамов был всего-навсего стажером, по сути дела посторонним человеком, но и по отношению к нему теперь действовал этот закон. Однако было и другое. Дивизион наш считался неплохим и по боевой готовности, и по уровню подготовки. Нередко нас отмечали на совещаниях и в приказах. Мы даже успешно соревновались со своим правофланговым соседом и надеялись к концу полугодия праздновать победу. Хвалили нас и за то, что без инженера, которого нам до сих пор не прислали, вполне справлялись с делами. Главным же в этих делах была техника, на ней надо работать, ее надо систематически настраивать, проверять, -- словом, поддерживать в постоянной боевой готовности. Первую скрипку тут играли мы, техники, нам ставились в заслугу общие успехи. Мы гордились этим, считали себя "бородатыми", опытными людьми и, конечно же, не могли допустить и мысли о превосходстве какого-то Незнамова! Пусть, мол, знает: нас голыми руками не взять. Чего доброго, еще начнет поучать этот гость, щеголь с усиками, в обмундировании с иголочки!.. А здесь не городские проспекты, не асфальт: тайга кругом, грязь. Всех "тротуаров-то" по треугольнику -- казарма, домики, позиция -- меньше километра. Тут приходится вот так: на ноги -- резиновые сапоги, поверх шинели -- плащ-накидка. Какой уж офицерский вид! От нас в Москве шарахались бы в стороны, не говоря уже о той "любви", какой воспылали бы к нам военные патрули! И потом -- это не академия, где шесть часов отсидел в аудитории чин чинарем, потом конспекты в портфель -- и айда куда глаза глядят: свободен! Каждый из нас, от солдата и до подполковника Андронова, вынужден сидеть возле техники, в кабинах, у пусковых установок с утра до позднего вечера. Нам только снятся семь официальных рабочих часов! И вовсе не потому, что такая "установка"! Просто не получается. Глядишь, неожиданно что-то где-то в этой махине, в плотно заставлявших кабины шкафах случилось, -- ну и, считай, вдребезги все твои благие намерения! Вытаскивай пробник, вольтметр, подкатывай осциллограф, раскрывай схему-простыню -- начинай все сначала: отыскивай, проверяй, настраивай! Где, в каком шкафу, блоке болячка? И какая после захватывает радость, какое счастье, когда найдешь болячку, отыщешь, вылечишь, испытаешь силу власти над техникой! Так бы обнял все -- и операторов, и ее, эту аппаратуру. Из нагретой кабины выйдешь, глотнешь смолистого воздуха, почувствуешь -- пьяный, и расставленные на позиции кабины в темноте различаются смутно: уже вечер. А перед глазами все еще, словно бесконечная лента, плывут, исчезая и вспыхивая, бесчисленные красные точечки-глазки накалов ламп, возникают жгуты монтажных проводников, голубоватыми змейками извиваются синусоиды... И даже в постели, пока не забудешься сном, не оставляет думка: "Нагрянет ночью комиссия, объявит контрольную проверку боевой готовности... Как сработает аппаратура, вся станция?" И все равно мы ее любим, это точно, хотя спроси каждого из нас об этом, он вроде бы равнодушно скажет: "А чего? Делаем железно, и только". Но не верьте этому. Это рисовка. Любовь у нас к ней нелегкая, но ведь говорят: чем она труднее, тем слаще... Словом, Незнамову, кажется, предстояли серьезные испытания. Однако я твердо знал: исход их, конечно, зависел от него самого -- как поведет себя. За техников я был спокоен: люди они отходчивые, добрые, сердечные. Разве только у старшего лейтенанта Буланкина засевшие глубоко желчь и недоброжелательство наглухо захлопнут сердце? Не знал, что этим моим мыслям было суждено сбыться. Незнамов на позиции появился на другой день. Его водили по кабинам, представляли офицерам и солдатам. Он еще не дошел к нам, а мои операторы знали, что первый инцидент уже произошел в соседней кабине. И "отколол" его, конечно, Буланкин. Когда к нему, ничего не подозревая, подошел Незнамов и сказал что-то лестное о сложной счетной аппаратуре, а потом стал расспрашивать, как он ее освоил и управляется с ней, техник, оглядев щеголеватую фигуру стажера, хмыкнул: -- Управляюсь? Да вроде бы в помощниках не нуждался еще. А вот как вы будете, может, и доведется увидеть. Встречают по одежде, провожают по уму. Незнамов покраснел, смутился и не нашелся что ответить. Скиба, выслушав рассказ буланкинского оператора с озорными глазами, проронил: -- Поганое дело -- мордовать человека ни за что. И отошел от группки. Солдаты, окружив оператора, слушали: кто равнодушно, с безучастным лицом, кто с интересом. "Вот уж правда -- в семье не без урода... Ведь Буланкин это назло делает". Я поднялся со стула -- спинка сухо скрипнула пружиной. -- Сержант Коняев, приступайте к регламентным работам! А вы, товарищ рядовой, идите к себе. Солдата словно водой смыло: боком выскользнул в дверь. Операторы после моего замечания притихли. Поставив на шкаф вольтметр и близоруко уставившись на него, Скиба следил за стрелкой: тонкая, серебристая, она плавно ходила вдоль шкалы под стеклом. Я разложил на узком передвижном столике все свои премудрости -- общую тетрадь с расчетами, шасси прибора, на котором уже сверху лепились три лампы, а внизу густо переплелись короткие в желтой оплетке проводники монтажной схемы. В их сплетении виднелись квадратики емкостей, цилиндрики сопротивлений, катушки индуктивностей. Дело с прибором подвигалось... Хотя, как будет работать да и будет ли, мы со Скибой не знали. Но в прибор было вложено много сил, энергии, бессонных ночных часов, пережито немало огорчений, радостей находок... Я со вздохом раскрыл тетрадь: с расчетом снова не клеилось. Проклятая цепочка. Накануне засиделся допоздна и спохватился, когда на часах было уже половина второго. За окном непроницаемая полночная темнота поглотила казарму и домики, у Климцовых все смолкло, Наташка тоже спала, отвернувшись к стене. Наташка... Я задумался. За это время, со дня объявления Андроновым неприятного решения и разговора с ней, в наши отношения вполз какой-то зловещий холодок. История с халатом больше не повторялась. Но с ней происходило что-то странное, пугавшее меня. Раза два уже, приходя домой, заставал ее сидящей без движения, задумчивой, со взглядом, уставленным куда-то в одну точку. На все мои расспросы отвечала односложно: "Ничего, так". Стала вялой. В глазах -- тусклая печальная сухость. А вчера увидел ее плачущей. Когда вошел, сидела на кровати, подперев голову руками, ресницы были мокрыми, на щеках -- следы от слез; на левой, словно застыв, еще блестела крупная капля... Наташка смутилась, поднялась, -- наверное, не ожидала моего появления. -- Что с тобой? Плачешь? -- Подошел, обнял. -- Что происходит, Наташа? -- Ничего. Просто. Может же быть... -- Она легонько высвободилась из моих рук. Не отпускал ее, стараясь выяснить причину слез, но так и не добился ничего. Просто меланхолия? Ведь болел и ты, ходил словно неприкаянный те два дня! А у нее, как у женщины, возможно, все острее?.. Если бы только это, Перваков!.. От раздумий меня отвлекли разговор и свет, ударивший в распахнутую дверь. Переломив высокое туловище пополам, в кабину шагнул подполковник Андронов, позади него показался Незнамов, потом, закрывая почти весь проем, -- крупная фигура адъютанта дивизиона. -- Значит, спится терпимо на новом месте? -- спросил Андронов, продолжая разговор. -- Уже позицию обошли? Лицо его выглядело веселым. Остановившись на возвышении кабины, полуразогнув спину, он смерил взглядом Незнамова, с легким удивлением воскликнул: -- Э-э, да вы по-столичному, в ботинках? -- Да, к сожалению... -- Незнамов развел руками, посмотрел на свои заляпанные грязью ботинки. Андронов сказал: -- Мы тут вынуждены в резиновых, в грязедавах, как говорят... Нарушаем форму сознательно. Если хотите, старшина Филипчук обеспечит. А с Перваковым, говорите, познакомились? -- Познакомились. Незнамов дружески подмигнул мне. Сказав свое обычное: "Ну, действуйте!" -- подполковник с Климцовым прошли на командный пункт. Незнамов, заметив вешалку, разделся; по-хозяйски, аккуратно, поверх шинелей повесил свою, присел к столу. -- Это то самое яйцо, которому надо появиться? -- повел он глазами на шасси прибора. -- Вижу, и "Операторный метод" здесь. Как она, книжица, пришлась? В глазах его блеснула чуть насмешливая улыбка. И снова, как при встрече, вместе со смущением я почувствовал опять тот неосознанный протест. А может, Буланкин и другие техники справедливо встречают его с холодком? -- Читал... Турецкая грамота. Он засмеялся: -- Понимаю вас! Этим займемся на досуге. А вот что сделано по прибору, показывайте! Кстати, ночью думал над всем, что вы рассказали, -- идеи верные. А идеи -- главное, хотя денег за них, как известно, не платят. Он посерьезнел, в высокий лоб его от переносицы врезалась короткая упрямая складка. Темные, аккуратно подстриженные усы очень шли к его смуглому, тщательно выбритому лицу. Завладев моей тетрадкой, он листал ее, просматривая наброски схем, формулы и расчеты. Изредка повторял неопределенно: "Так, так". И трудно было понять, одобрял он мои "творения" или нет. Черная автоматическая ручка его медленно, зигзагами подвигалась по перечеркнутым, исписанным в беспорядке страницам, иногда он зачем-то ставил точку на чистом поле. Последний лист тетради, на котором я вчера в сердцах жирно перечеркнул все свои вечерние расчеты, Незнамов повернул с одной стороны на другую, точно хотел понять, что здесь произошло. Затем припечатал тетрадку ладонью. Кожа руки была нежной, ногти -- розоватыми. -- Следовательно, четыре схемы из девяти рассчитаны, -- не глядя на меня, сказал Незнамов. Потом поднял глаза: -- Так? Предчувствие неприятного сковало мне язык. -- Да. И собраны... на шасси, -- выдавил я. -- К сожалению, должен сказать прямо: прибор работать не будет. Идеи хорошие, а в схемах, в расчетах -- ошибки. Грубые. Понимаете, вы пошли по неверному пути... скорее всего, от незнания. Как говорил Флобер, даже самая красивая женщина не может дать больше того, что она имеет. Понимаете? Накрутили нового, громоздкого, воздвигли вавилонскую башню. А в импульсной технике, каковая составляет главный стержень ракетной техники, вот в этой вашей станции, используются давно уже известные, более простые и надежные схемы. Они -- основа основ. Над этим до нас с вами потрудились боги-импульсники... Словом, Америка открыта Христофором Колумбом и незачем ее вторично открывать. Он вертел в пальцах ручку, не спуская с меня глаз, принялся снова, как в день приезда, сыпать специфическими терминами, распространялся об адекватности и унификации схем. Переворачивал страницы тетради и там, где раньше поставил ручкой точку, безжалостно распекал и раскладывал меня на обе лопатки: в расчетах были сплошные ошибки... Речь его лилась плавно, спокойно, однако мне казалось, что слова его стегали -- жестко, больно -- по самому сердцу. Как мальчишке, мне было стыдно, неловко. К тому же солдаты, работавшие у шкафов, поворачивались в нашу сторону, прислушивались. Ничего не поделаешь! Пей чашу до дна, коль взялся. Так тебе и надо! Не садись не в свои сани! Но где-то в душе у меня теплилась еще надежда. Может, это все -- теория. В конце концов, плохо ли, хорошо ли, а что-то сделано. Каждый узел схемы дает нужные импульсы... Незнамов словно угадал мои мысли, оживился -- складка на лбу исчезла. Положил ручку на стол. -- Избиваю вас? Не обижайтесь. Кстати, практическую работу уже собранных схем вы проверяли? -- На осциллографе просматривали выходные импульсы. -- А какие требования предъявляли к ним? К их фронту, крутизне? Например, вот к импульсу этой первой схемы? -- Незнамов перевернул листы тетради, показал пальцем. -- Это, кстати, следящая система? Вы же знаете: не только величина импульса важна! Всякая трансформация, передача сигнала вносят дополнительные ошибки... Неизбежно. Из допуска на эти ошибки и исходили при построении и расчете схем? Я чувствовал, что окончательно краснею. Все это было не для моего разума. Какие там допуски! Стремился только к одному: получить на выходе какой-нибудь импульс, об остальном не задумывался! Мое чистосердечное признание как будто поставило Незнамова в тупик. Он с минуту что-то решал, покусывая усики, молча уставившись на меня. -- Ну что ж, -- проговорил он решительно. -- Отойди, говорят, от зла и сотвори благо. Начнем с первой схемы... Опять началась работа: составление и расчет схем. Он вовлекал меня в свои рассуждения, спрашивал, ставил передо мной наводящие вопросы, и спустя несколько минут, забыв о своем смущении и неловкости, я с интересом, полностью ушел в эту своеобразную, живую, напряженную беседу. В руках у Незнамова появилась логарифмическая линейка в черном блестящем чехле: он извлек ее из внутреннего кармана кителя. В быстрых пальцах стеклянный движок линейки то и дело скользил взад и вперед. Незнамов по ходу рассуждений производил подсчеты, делал пометки в тетради. Он заставлял мой мозг напрягаться до предела -- я стремился ничего не упустить, понять, уловить нить его рассуждений. Мне давалось это с трудом. Вскоре на тетрадном листке под пером Незнамова появилась схема, очень отличавшаяся от моей: она действительно оказалась проще. Да и рисовал ее Незнамов хорошо тренированной, привычной рукой: два-три чуть при-метных круговых движения -- и спираль индуктивности; кажется, только притронулся пером к бумаге -- и емкость; еще несколько моментальных точных движений ручки -- и элементы схемы оказались соединенными прямыми линиями, а концы их упирались в кружок, обозначающий лампу. Все это, скорее, походило на действия опытного мага и чародея: я словно завороженный следил за его быстрыми пальцами, ловил мысли. А когда начался непосредственно расчет элементов схемы, просто пал духом: многое мне было неясно и непонятно в его рассуждениях. У меня от всего голова пошла кругом, чувствовал себя беспомощным цыпленком. Солдаты уходили на обед, уходили тоже притихшие, не толкаясь, как обычно, с шутками в дверях. Во взглядах их я читал беспокойство и сочувствие. Белесые глаза Демушкина выражали тревогу и какую-то глубокую боль. Скиба, минут за десять до перерыва закончивший регламент на своем шкафу, задержался, слушал наш ученый разговор. Крупное лицо его было сумрачным, из груди, распиравшей тесную гимнастерку, вырывались вздохи. Выждав момент, когда Незнамов замолк, солдат валко переступил с ноги на ногу: -- И это все поломать придется, товарищ старший лейтенант? Ведь сделано... Незнамов иронически взглянул на него: -- Име