лго возился возле панорамы, хотя Уфимушкин светил ему лампой-переноской -- она бросала из-под козырька узкий пучок света. То и дело с нервной хрипотцой командуя Гашимову "влево-вправо" -- двигатель натужно, недовольно гудел, дергая установку, -- Рубцов беспокойно крутил штурвал, прильнув к панораме, расставив кривоватые ноги на решетчатой площадке. Долгов, в конце концов, потерял спокойствие, не выдержав, мрачно спросил: -- Куриная слепота, что ли, напала, Рубцов? На "противника" работаете? -- Готов! И надо же было случиться -- из темноты, как на грех, появился капитан Савоненков и, проворно взобравшись на площадку, наклонился к панораме, что-то подкрутил, повернул штурвал и спокойно сказал: -- Ракету в белый свет пускаете: ошибка в наводке за допуском. Соскочив на землю, он посветил фонариком, пометил карандашом в блокнот и так же неприметно исчез среди редких, проступавших черными стволами сосен. -- Достукались! -- ворчливо бросил Долгов и, слазив на площадку, обследовал панораму. Минута была неприятной: все подавленно молчали. В бледном, рассеянном свете переноски, которую держал Уфимушкин, появился лейтенант Авилов -- расстегнутый шлем сдвинут со лба -- озабоченно, с тревогой спросил: -- В чем дело? Долгов хмуро пояснил, переступил с ноги на ногу, опустил голову и, выдержав паузу, с надеждой взглянул на командира расчета: -- Разрешите, товарищ лейтенант, производить замену номеров? Взаимозаменяемость отрабатывать? Возможность подходящая -- комплексное занятие. Когда еще такое будет? Все это он произнес спокойно, скорее даже небрежно, но я догадался: он просто делал ход, собираясь на время занятий отстранить Рубцова и одновременно не желая его явно обидеть. Вот тебе и молчун, камень! -- Ладно. Согласен. -- И лейтенант скрылся в темноте: видно, его занимали какие-то свои заботы. -- Давайте, становитесь вторым номером, -- обернулся ко мне Долгов. Я попробовал найти увертку. Он меня ставил в неловкое положение -- поди докажи теперь Рубцову, что ты тут ни при чем! -- Я же четвертый номер, товарищ сержант. Долгов не обратил на мои слова внимания, отвернулся: мол, понимайте приказ. Сергей коротко, но не больно ткнул в бок: давай! "Чертов медвежатник!" -- выругался я про себя и даже не заметил, с каким видом уступил мне Рубцов место. Наверно, мое настроение в ту минуту было более скверным, чем его. Сначала работал без интереса: чувствовал себя не в своей тарелке и, как тот книжный герой, о котором где-то читал, не съел бы даже яйцо всмятку. Сменили еще с десяток позиций и к рассвету валились с ног. Потом нас построили перед боевыми машинами. Лейтенант Авилов, подравняв строй, подмигивает нам -- мол, глядите веселей -- и звонким, чтоб сбросить усталость, голосом подает команду: "Смирно", рапортует капитану Савоненкову. Тот, выслушав рапорт, идет вдоль строя, подтянутый, прямой -- хотя и немало ему это стоит, -- против середины, четко щелкнув каблуками, поворачивается к нам лицом, по привычке поводит взглядом с фланга на фланг: все ли в порядке? -- Занятия, товарищи, окончены. За умелые, слаженные действия генерал объявляет всем благодарность... --Комбат, вскинув прямую ладонь к виску, с подъемом бросает: -- Спасибо, товарищи ракетчики! -- Служим Советскому Союзу! -- рвут тишину наши слитые в одну глотки, эхо перекатывается по дремотному сосновому перелеску, как тяжелые шары: ужи... ветскоо... ююзу... Еще минуту-две комбат делает короткий разбор, "вспоминает" Рубцова -- тот сдержанно сопит во второй шеренге, -- говорит о новичках, о первом для нас тактическом занятии. Я слышу свою фамилию -- "Молодец, за наводчика сработал!" -- и неудержимо, безнадежно краснею. Вздох облегчения срывается у меня, когда Савоненков энергично командует: -- Разойдись! Передо мной тут же вырастает Сергей: -- Такое начало я бы не считал плохим! Как говорится, порядок в электрических фазах: косинус фи равен единице. Имей в виду, даже в энергетике такого не бывает! Делаю вид, что надо отлучиться, и отхожу от него за машины. Первое тактическое занятие... Благодарность и -- Рубцов... Как свести все воедино? Или пусть само все ставится на нужные места? Не вмешиваться в естественный ход событий? Но ведь это даже здорово -- вот так наработаться, умаяться, чтоб во всем теле, в суставах, растворившись, щекотала сладкая немота, а сердце поднывает, растревоженное, взбудораженное... Уже на рассвете колонна возвращалась в городок. Под грохот и лязг гусениц Нестеров, подмигнув рыжеватыми ресницами и дурачась, речитативом заводит: Вот он забрался в свой блиндаж, И черт ему не брат. Как видно, верно говорят... Другие подхватывают: "Солдат -- всегда солдат!" Поет с улыбкой Авилов, оглядывая нас; Уфимушкин, сосредоточенный, строгий, шевелит губами, тоже поет, но и слушает свою пищалку-рацию. Я задремал, скорчившись в углу рубки, потом услышал, как кто-то невесело сказал: "Ну, приехали, теперь загорать будем. Без нас завтрак съедят". Очнувшись, увидел: совсем рассвело. Установка стояла на дороге, а впереди, в двухстах метрах среди тополей виднелась усадьба совхоза -- до военного городка оставалось немногим больше километра. У двигателя возились Гашимов, Долгов и механик тягача из команды обслуживания. Рядом стоял и тягач. Шлем Гашимова съехал на затылок, комбинезон расстегнут, на лице два масляных пятна от пальцев. В непривычно мертвой тишине после грохота и лязга отчетливо, по-мышиному попискивала морзянка рации Уфимушкина -- лейтенант Авилов, наполовину высунувшись из люка, кому-то докладывал: "Да, да, развилка дорог юго-западнее совхоза!" Значит, верно, загорать... Солдаты стояли в стороне от установки в толпе совхозных девчат. Я вылез из люка, спрыгнул на землю. Возле девчат были все, даже Рубцов. Сергей держался козырем и, по обыкновению, балагурил -- там раздавался смех. Он увидел меня, позвал. -- А что это у вас такое? -- повела глазами на установку самая рослая девушка с тонкими, шнурочком подведенными бровями. Губы и ресницы у нее тоже накрашены, щеки отливают меловой синью крема, косынка повязана наглухо, с низким напуском на лоб, чтоб уберечь от солнцепека лицо. Сергей подмигнул солдатам, кокетливо, в тон, ответил: -- Так, один музыкальный инструмент: новый бас. Хотите послушать? -- Знаем, какой бас!.. -- Точно, девочки. -- Сергей подбоченился, светлый чуб высыпался из-под шлема. -- Это так, механическая игрушка! В общем, -- он снова подмигнул, -- военная тайна. Лучше скажите, далеко ли, девицы-красавицы, путь держите? -- Тоже военная тайна! -- отпарировала рослая девушка. Соседка ее в цветном сарафане с открытыми плечами, усеянными блестками конопатин, прыснула в угол косынки: -- Тайна!.. Свеклу-то тяпить? Разговор был, что называется, "закидной", пустой. Я разглядывал девушек. Из пятерых выделялась одна. Желтая кофта ловко обтягивала ее грудь, западала глубокой складкой в узкой талии. Поношенные белые босоножки, загорелые, с облупившейся кожей икры, туго витая, как морской канат, коса между лопаток. Темные глаза смотрели умно -- она, видно, была и самая серьезная: улыбалась сдержанно, с достоинством. Я пропустил мимо ушей очередной "загиб" Сергея, но высокая девушка, кивнув на ту, с косой, сказала: -- Вон у нас Надя ученая, а мы неграмотные, темные. Давай, Надя, отвечай ему, что он пролопотал! -- Так, Надюша, давайте! -- загорелся Нестеров, прихлопнув в ладоши и весь подавшись к ней. У девушки дрогнули брови, чуть проступила краска на смуглых щеках, встряхнула головой, будто ей мешала коса. -- Такое разумно на русский язык не переводится. -- Ай! Да как же это так? -- Сергей напустил на лицо крайнее огорчение, опять хлопнул сверху вниз ладонями. -- Ну, мы вот -- сколько нас тут парней бравых? -- хотели бы, понимаете... Ну, как это? -- По местам! -- донесся от тягача голос Долгова. -- Приходите, бравые, к нам в клуб! -- крикнула высокая. -- И приводите с собой вон того, красивого! -- Она посмотрела на меня в упор. -- А мне персональное приглашение? -- с наигранной обидой спросил Сергей. -- Хоть бы после всех первому! Я покраснел. Хорошо, что все бросились к установке и, пожалуй, никто не заметил моего смущения. Но, с другой стороны, испытал прилив тщеславия: красивый! Я как-то об этом не думал до сих пор, а в ту минуту почувствовал -- в ее словах была правда. Волосы у меня за эти месяцы снова отросли, из-под пилотки выбивался аккуратный темный чуб. Да и солдатская форма мне шла: выглядел в ней строже и солиднее. Установка тронулась, загромыхала, возбужденные солдаты отпускали шутки, в ответ девчата тоже что-то кричали, махали руками. Сергей прищелкнул языком над ухом: -- А эта, с косой, хороша-а ягодка! Точно... После обеда, перед сном, обнаружил на одеяле четвертушку ватмана -- самодельный пригласительный билет, написанный разноцветной тушью. В шутливой форме в нем сообщалось, что вечером состоится занятие технической школы. "Вы зачислены в первый класс. На занятия опаздывать строго воспрещается!" Ясно, проделка Нестерова. В батарее он, случалось, писал объявления, таблицы -- набор разных флакончиков с тушью у него хранился в канцелярии, в шкафу. Теперь он, разбирая внизу свою кровать, делал вид, что ничего не знает. Я вертел в руке билет. Рубцов со своей кровати понимающе ухмыльнулся: -- Привет от нашего богомаза получил? Ну-ну, в школу, значит... -- А у тебя, как в решете, не удержится, -- незлобиво откликнулся Сергей и тут же выпрямился, повернув ко мне сияющее небесной простотой лицо. -- Не по вкусу мое художество? Предложу тебя -- в мастерской работал, лучше, думаю, получится. -- О чем разговор? -- выступил из-за кровати лейтенант Авилов. -- Повестку Кольцов получил в школу. В общем, учебно-трудовое воспитание... -- Да? А вам это не нравится, Рубцов? Авилов понимающе, с улыбкой переглянулся с Нестеровым. Он уже успел переодеться в китель, начищенные хромовые сапоги и, несмотря па то что всю ночь был рядом с нами, трясся в установке, глотал, как и мы, отработанные газы дизеля, в нем ничто не выдавало всех пережитых трудностей прошедших занятий. Солдаты вырастали в проходе между кроватей, обступали плотной кучкой. Сергей скосился все с той же простотой на Рубцова: -- До нашего Андрея кое-какие вещи с опозданием доходят. Повышенная, как говорится, инерция или позднее зажигание. Точно, Гашимов? -- Есть мало-мало. На четверть оборота. Солдаты заулыбались, Рубцов примолк, насупившись и покраснев: если б не Авилов, сцепился бы с Нестеровым. -- Вот об инерции. -- Уфимушкин скупо улыбнулся из-под очков. -- Говорят, когда Ньютон открывал закон инерции, горожане были свидетелями необычных сцен, происходивших за невысоким каменным забором особняка ученого. Без камзола, в жилете и белой рубашке, обливаясь потом, Ньютон суетился возле чугунных шаров, катая их по настилу навстречу друг другу, -- глухой металлический звон раздавался в воздухе. Увидев однажды эту картину, какой-то прохожий, думая, что ученый не услышит его, сказал спутнику: "Чего только господин Ньютон не делает от безделья!" Но Ньютон услышал. "Постойте! Как вы сказали? Безделья? -- закричал он вслед смущенно ретировавшемуся прохожему и тут же в задумчивости остановился: -- Нет, для закона это не годится. А если... бездей... бездействия закон, инерции?" Так после этот закон и назвали. -- Дотошный, видать, был старик! -- Ассистентом бы к нему, те шары катать -- вот была бы жизнь. Точно! -- Во-во, где бы ни работать, лишь бы не работать... -- Видите ли, Рубцов, в радиосвязи закон: поработал на передаче, переходи на прием. -- Авилов весело оглянулся на Уфимушкина. -- Вот Вениамин Николаевич знает. Тем более что на передаче допускаете срывы. Нестеров незло хохотнул: -- Точно, срывает! -- "Точно, точно!.." -- озлившись, подхватил Рубцов и весь посерел, ощетинился. -- К ученым все мылишься? -- Нет уж, Андрей! Так, к слову сказал. То история. У нас другая планида. -- Нестеров загасил смешок. -- Поспим и будем драить установку, да так, чтобы полный порядок был. А вот, товарищ лейтенант, -- он покосился на меня, -- Кольцова бы в богомазы... Работал человек в мастерской. А мне уж, так и быть, в помощники. А то ведь художник из меня такой -- только что в детстве заборы углем марал, да и то за это влетало. Авилов улыбнулся устало, опять взглянул на меня, будто что-то прикидывая в уме. "Зачем он явился сюда? Неспроста все", -- пришла запоздалая мысль. -- Ладно, решим. А сейчас всем отдыхать, после -- в парк. Солдаты расходились к своим кроватям. Авилов повернулся, взял пригласительный билет, повертел его в руках: -- Можно лучше, но не плохо... Придется помогать, Кольцов. -- Он помолчал, разглядывая меня, и, привычно потирая пальцами висок, с внезапной теплотой и душевностью сказал: -- У нас закон, сами приняли: всем расчетом в школу. Так что ждем и вас. -- Ясно. Сказал это легко, без колебаний и в следующую секунду удивился сам неожиданно слетевшему согласию. -- Ну а как наряды вынесли? Тяжело с непривычки? -- Тяжело. -- Наряд -- не теща, не скоро привыкнешь, -- вставил свое Нестеров. -- Привыкать не надо. Просто не доводить до них. Самому в училище пришлось на второй день получить: со старшиной вступил в спор. Клозеты два дня чистил. Потом зарок дал... Лейтенант улыбнулся своему воспоминанию. Поднял на меня глаза -- только тут я увидел: усталость, бессонная ночь и на нем оставили свое тавро. Легкие тени проступили вокруг глаз, веки набрякли, красные натруженные штришки прожилок исчертили синеватые белки. -- И знаете, Кольцов... Извините за ошибку, за этот наряд... Не держите в сердце обиду. Договорились? А теперь отдыхайте, спите. Он повернулся, мелькнул за углом кровати. "Так вот зачем приходил! Не просто спросить о нарядах, пригласить на занятия... Но мог же и в другое время!" -- от неожиданности ошалело думал я. И, словно отвечая моим мыслям, Сергей снизу подтолкнул меня в колено: -- Не посчитался, пришел. Сам небось больше пережил за этот наряд, чем ты. Понял? Я не ответил. Ладно, еще посмотрим, не будем цыплят раньше осени считать. И... обойдемся без адвокатов. 7 На потолке пористые, как застывшая пена, тени от лампы. Приглядеться -- различишь и хитрых, крадущихся чертиков с рожками, развесистые баобабы, обрывистые кручи и даже что-то похожее на нашу установку с задранным носом ракеты. Если рассматривать, не думать -- будто приглушается боль. Но и это надоедает. Отдушина маленькая -- голову снова сверлят мысли. Галина Николаевна ушла, пожелав спокойной ночи. Уже в дверях обернулась, спросила вроде между прочим: "Письма-то не было вчера?" Я усмехнулся: мне понятно это "между прочим". Вспомнил, накануне дежурная сестра, зайдя в мою одиночку, спросила: "О каком письме для вас печется Галина Николаевна? Второй раз уже звонит из дому. Вам ничего нет". Удивительная женщина, волнуется больше меня! И все-таки я был прав. Прошло около двух недель с тех пор, как та писулька была отправлена Ийке. Ответ уже пришел бы семь раз, если бы захотела. Да, если бы захотела... Но, удивительное дело, во мне поселилось какое-то спокойствие и даже равнодушие. Неужели они только следствие моего теперешнего положения: смотрю как через призму и вижу многое вкривь и вкось? Или эти семь месяцев оказались той лакмусовой бумажкой, по которой на школьных лабораторках по химии проверяли характер полученного соединения? Покраснела лакмусовая бумажка, -- значит, кислота, посинела -- щелочь. И в данном случае глазам такого почтенного химика, как я, предстало соединение, именуемое нейтральным? В минуты, когда боль немного отпускала, а в затылке и висках на время затихало, не дергало тупо и мерзко, я пытался думать об Ийке. Но странно, рядом с ней неизменно возникала Надя. Та самая Надя с косой, грустными, влажными, чуточку укоризненно глядящими глазами, с которой был знаком месяца три, а видел, может, всего с десяток раз. Да и то по-хорошему только в первый, а после -- тайком, воровски, уходя в самоволку. Да, в самоволку... В тот первый после ночного занятия выходной в казарме царило суматошливое оживление: многие солдаты готовились в городское увольнение, весело, с шутками наглаживали мундиры, начищали сапоги. Кто-то, должно быть, уже вырядился -- из-за кроватей мне не было его видно, -- над ним незлобиво подшучивали: -- Гляди, пряжку надраил, как медведь лапу вылизал! Горит почище солнца. -- А стрелки-то, стрелки на штанах! Берегись теперь, девчата. Косяками начнут увиваться. -- Нет, штабелями по тротуарам падать! -- Гляди, как бы туго не пришлось. -- Ничего! Пусть знают наших -- ракетчики! А я, сидя у окна с книжкой, был настроен скептически: меня удивляла их неприхотливая, по-детски наивная радость. Вот уж поистине человеку немного надо! Нет, у меня на этот счет были особые мысли. Я еще ни разу за все эти месяцы не был в увольнении, да и не имел особого желания. Как-то Долгов спросил, хочу ли в город, но после моего односложного "нет" больше не заговаривал на эту тему. Да, у меня были свои взгляды. Что я не видел в городе? Слоняться, точно неприкаянному, по улицам с грошами в кармане, которых не хватит даже, чтоб зайти в кафе? А если зайдешь, ловить на себе обидные взгляды: "Что, солдатик, решил, значит, кутнуть? Ну-ну, валяй, режь последний огурец!" Тоже мне герой восточных сказок, у которого под рваным халатом золотой пояс!.. Впрочем, и тогда, когда щеголял в костюме, бывало безденежье. Но тогда мог сделать жест -- предлагал Ийке зайти съесть мороженого: иного, мол, просто не хочется. И никто из окружающих, в том числе и Ийка, не догадывался об этом. В солдатский же карман заглядывать не надо, чтобы узнать, что там есть. И потом... козыряй на каждом шагу. Словом, настрой у меня в тот выходной день был вовсе не радужный, когда услышал голос сержанта Долгова: -- Почему не готовитесь в увольнение? Ждать вас будут? Ходить, как за ребенком... Он был хмурым. Кованые челюсти будто резче выперли, на лбу обозначились две складки: дужка от левой брови и прямая короткая, как штрих, от правой. -- При чем тут ребенок? Во-первых, ничего не знал об увольнении: подменял на вечерней поверке дневального... -- А во-вторых? -- Мне там делать нечего. -- Почему? -- потемнев и исподлобья взглянув на меня, спросил Долгов. Толстые сильные пальцы его опущенных рук задвигались, будто сжимали воздух: признак подступавшего раздражения. Я пожал плечами: не рассказывать же ему, о чем думал пять минут назад! Поймет щука карася! У меня получилась усмешка -- Долгов еще больше потемнел. Вокруг нас уже стали собираться солдаты: что дальше будет? У Долгова поползла вверх правая бровь, надбровные бугры напряглись -- ничего хорошего не жди. Глухо сказал: -- Дураки все, один только умный, как утка... -- А, собственно, могу не хотеть в это увольнение? -- сдержанно спросил я, раздражаясь оттого, что он попал в точку -- солдаты заулыбались. -- Нет желания, например... -- А тут вашего желания не спросили. Есть командиры... Знают. Развернув вполоборота плечи, он протискивался в узком проходе между кроватями. По правилам я должен был вытянуться, покорно ответить: "Есть!" Но промолчал. "А-а, к черту! Пусть даже вернется, поставит торчком..." Долгов не обернулся, пошел из казармы -- медвежковатый, с короткой шеей и с чуть согнутыми в локтях руками. Я знал: сейчас скрутит на деревенский манер толстую цигарку, стиснет грубоватыми прокопченными пальцами и будет, хмурясь, сосать. Что за человек?! Я со зла тяпнул книгой о подоконник. Солдаты молча расходились: ничего интересного не произошло. И только Сысоев, из другой батареи, рыжий, с блестками конопатин и нагловатыми глазами, подмигнул в сторону скрывшегося Долгова: -- Осечка? Не прорезало по части свободы личности? Мне он не нравился. Он говорил, как говорят штампованные сельские гармонисты в кинокартинах: развязно, с выкрутасами. Может, и нахватался-то оттуда? Я демонстративно отвернулся. -- Э-ха, бывают в жизни веселые шутки! -- с напускным трагизмом произнес он за моей спиной. -- Один хочет, да не пускают, другого тянут, а он козлом упирается. Чудак Долгов-то -- о тебе молил у командира расчета. Слышал... -- Пошел ты... вместе со своим благодетелем! ...Болтаться по улицам надоело: я уже ходил часа два. Меня даже не занимала новизна этого небольшого города, хотя видел его второй раз. От вывесок "богоугодных" заведений принципиально отворачивался, будто от нечистой силы: оттуда пахло вкусным, соблазнительным. Планов никаких не было. Хоть бы Сергея, что ли, прихватить с собой! А он, как назло, -- в карауле. Из нашего расчета кроме меня увольнялся Рубцов, но не с ним же идти! И я слонялся один. В конце концов повернул назад, в городок: лучше читать книжку! Брел не спеша. Пройду тихую окраинную улочку с глухими заборами, потом открытый пустырь и упрусь в белую, как яичко, проходную -- кирпичный домик, приткнувшийся к железным воротам со звездой на макушке. Дощатый, почерневший, подопрелый от земли забор нависал козырьком на тротуар. Я уже проходил его и вдруг заметил объявление: написано от руки, не очень умело, правый верхний угол квадратного листа оторвался, под ветерком трепыхался, шурша плакатной бумагой. Объявление сообщало о вечере в совхозе: "1. Самодеятельность, 2. Танцы". К последнему кто-то успел карандашом приписать: "До упаду". Решил пойти. Посмотрел на часы -- в самый раз успею. Самодеятельность так самодеятельность! В совхозном поселке неожиданно столкнулся с Пушкаревым. Мы не виделись несколько дней. Он обрадовался. Обрадовался и я -- все не один. В клуб заявились перед самым открытием занавеса. Народу было много, и нам пристроиться удалось только на последней скамейке, у самой стенки. Концерт начался традиционным хором: на маленькой сцене несколько парней и девушек пели под аккомпанемент баяниста. Я равнодушно слушал, глядел по сторонам, не видел ни одного знакомого лица и даже пожалел, что поддался внезапному желанию: не надо было приходить. Потом на сцене "работали" два дюжих парня: они, скорее, дурачились -- боролись, корчили красные от натуги рожи, валялись на стареньком одеяле, служившем им ковром. Публика оживилась, то и дело прокатывались взрывы смеха, одобрительные возгласы: -- Игнат, не посрами прицепщиков! -- Васи-иль! Наших бьют! Трактористов... Особенно неистовствовал впереди, через два ряда, высоченный детина с примятыми, нерасчесанными волосами и острым кадыком на длинной шее. Я его за рост мысленно окрестил "дылдой", -- видно, тракторист, потому что кричал: "Наших бьют". Спокойно он не мог сидеть, вертелся, будто у него из-под скамейки выступало шило, и закрывал собой все, что делалось на сцене: оттуда долетали только напряженное покряхтывание "артистов" и скрип под ними половиц. Я уже не старался что-нибудь увидеть, подумывал об антракте, собираясь уйти. К тому же меня придавили к ребристой батарее: люди все подходили, подсаживались на последние скамейки. Я не заметил, когда со сцены ушли дюжие ребята: разглядывал публику. Над ухом протянул Пушкарев: -- Смотри, краля! Навалившись на батарею, я кое-как вытянулся, уперся головой в стенку, взглянул мимо дылды на сцену и удивился: Надя? С той самой толстой косой? Она ждала, когда утихомирится зал -- публика еще гудела разворошенным роем. Да, та же коса. Она закинулась на плечо, должно быть, когда Надя выходила на сцену. Руки мешали Наде: она их то скрещивала впереди, то убирала за спину. Платье фиолетового оттенка с широким клешем внизу подчеркивало талию. И то ли от тусклого света (никаких, конечно, огней рампы в клубе не было), то ли фиолетовое платье оттеняло так лицо, но мне оно показалось задумчиво-грустным. Странно: у меня екнуло в груди, будто с легким щелчком треснула совсем малая жилка и дрожит тонко, чуть слышно. Неужели от фиолетового цвета? У меня своеобразное, непонятное отношение к этому цвету. Особенно трогал он меня в природе. Если случалось стать свидетелем наступления сумерек, когда на грани дня и ночи вдруг небо и свет становились пепельно-фиолетовыми, а все вокруг, словно зыбким, нереальным, я забывал все и завороженно застывал на месте. Что-то тревожное входило в меня. Из-за кулис запоздало появился конферансье, похожий на боксера, -- тоже, наверное, прицепщик или тракторист, неловко, стесняясь своей непривычной роли, объявил: -- Песня "Стань таким..." Шмелиное гудение смолкло. Курносый баянист поправил на плече ремень, низко, точно прислушиваясь, склонился ухом к лакированной деке, взял первый аккорд. Потом победно глянул на певицу: мол, можно начинать. У Нади оказался несильный, но приятный голос. Сложив впереди руки по-детски, ладошка к ладошке, будто зажала в них что-то и сейчас спросит: "Отгадай!", она пела с чувством, вкладывая все свое умение и старание: ...И навстречу вьюге я кричу: "Если я тебя придумала -- Стань таким, как я хочу!" -- просила настойчиво, но с достоинством, голос ее высоко, на срыве вибрировал, и от этого сильней подмывало, поскребывало у меня сердце. Надя закончила. Пушкарев замолотил, не жалея рук, хлопки у него получались резкие, с металлическим звуком -- выделялись из всех других. Все это я слышал и сознавал отдаленно, ровно в полусне. Вернул в чувство насмешливо-веселый голос Пушкарева: -- Проснись! Здорово пела, руками хоть поработай! С запозданием, когда Надя уже мелькнула за кулисы, успел хлопнуть раза три. -- Ты что, действительно спал? -- нагнулся он ко мне. -- А сначала показалось: или с первого раза влип или знаешь ее. -- Видел, когда с ночных возвращались. Он уставился на меня с удивлением и любопытством, но ничего не сказал: или понял, что правда, или потому, что конферансье объявил очередной номер. Впрочем, все равно. После концерта публика валом повалила из клуба в единственную дверь. Парни и девчата принялись освобождать зал для танцев -- со смехом и визгом перетаскивали скамьи в дальний угол, наваливая одна на другую. Пушкарев потянул меня на воздух -- освежиться и покурить, а когда снова зашли в клуб, в углу уже возвышался штабель скамеек, часть их была расставлена вдоль стен -- на них сидели ребята. Радиола с хрипом, тягуче, будто из последних сил, выдавливала звуки какого-то старого танго. Четыре пары танцевали посередине, танцевали как-то серьезно и тщательно. Я чувствовал себя просто и свободно -- минутное настроение, возникшее тогда под впечатлением песни, улетучилось. Мой защитительный критицизм давал и тут себя знать: какое мне дело до всех, думал я, пусть смотрят, это не в кафе с пустым карманом, тут мне твердо известно, что умею и как. Или... оттого, что сказал себе: не думать больше об Ийке, мне все равно, как она поведет себя? Она свободна, как и я, мы не связаны никакими ненужными словами и обетами, и я вот буду танцевать... Оглядел зал -- Нади не было. Напротив двери у противоположной стенки сидела девушка с завитой, в кудряшках головой, подведенными бровями и мушкой на левой щеке. Пушкарев шепнул разгоряченно: -- Ты выбрал? -- Иду на мушку! Дурашливо, ничего не поняв, он гмыкнул. С внутренней улыбкой я прошел через весь зал к той самой девушке с мушкой. От меня, не скрылись ее боязливый трепет, торопливое движение навстречу. Догадался -- она ждала, что подойду. С готовностью поднялась. Неужели ее желания передались мне? Телепатия сделала свое дело? Впрочем, что бы ни было, я знаю себе цену. И вот она, эта девушка с искусственной мушкой и теплой покорной ладошкой, лежавшей в моей руке, лишний раз подтверждала правоту моих мыслей... На мои побасенки, которые без умолку рассказывал ей на протяжении всего танца, она заученно улыбалась, показывая свои редкие, но отменно чистые голубовато-фарфоровые зубки. Отвел ее на место. А когда радиола грянула медью "Амурские волны", увидел у самой сцены Надю -- все в том же фиолетовом платье. Неужели она сидела там, а я не заметил?.. Она равнодушно, нехотя поднялась, когда вырос перед ней и подчеркнуто поклонился. Рука ее легла мне на плечо, почти не дотрагиваясь до него, и мы закружились. После нас вставали новые пары. Пушкарев тоже завертелся с моей первой партнершей. Я видел строго сдвинутые Надины брови, так что над ними образовались ямочки, коса мягко, шелковисто щекотала мою руку, касавшуюся Надиной спины. Она меня явно не узнавала. Не удивительно: с той случайной встречи на дороге после ночных занятий прошло немало времени. У меня вспыхнула игривая мысль: подурачиться, разыграть ее и вообще взять насмешливый тон. Нагнувшись к уху -- рядом белая бархатистая мочка, -- медленно и негромко декламирую: -- Знакомства миг, как легкий бриг: подует ветер -- и унесет... Здравствуйте, Надя. Брови ее недовольно дрогнули, она подняла глаза: -- Здравствуйте... -- Тон был нерешительным, и, судя по строгому лицу, она с трудом вспоминала: почему ее знают? Но вдруг еще неуверенно, но радостно просветлела. -- Вы из тех, что месяц назад на шоссе поломали какую-то там установку... ракетную, что ли? -- Зачем же так жестоко? Просто увидели хороших девушек у дороги и остановились. Она почувствовала рисовку, тряхнула головой -- коса соскользнула с моей руки -- и снова посерьезнела. -- Вы на концерте были? Интересно, понравился? -- Мой сосед вас оценил: руки отбил от усердия. А за то, что я не сделал того же, обвинил меня, будто спал. Впрочем, бывает, и старик Гомер иногда подремывает. -- Да? А это не так? -- Это не так, когда птицы поют... Кажется, какой-то романс. Насмешливо взглянув, она притворно вздохнула: -- Жаль, не всем дано знать романсы. Приподнявшиеся на лбу брови подержались всего секунду и снова опустились. Они у нее, оказывается, очень подвижные -- чувствительные к малейшим движениям души. А я вдруг подумал: "Наплевать на ее пикировку, даже хорошо, покручу мозги, и ладно. Вот сейчас там у нее в голове произошла зацепка, ее уже не сбросишь -- надо думать, что и как... Словом, все идет... по нотам". От нее я не отходил весь вечер. Мы танцевали, не пропуская ни одного танца, и под хриплые, простуженные звуки радиолы острословили, смеялись, шутили, перекидывались замечаниями и вопросами. На нас обратили внимание: нет-нет да и ловил на себе взгляды любопытных. А когда во время танца близко сходились с Пушкаревым (он упорно обхаживал девушку с мушкой), в его усиленных подмигиваниях читал и зависть, и поддержку. В клубе томилась застоявшаяся духота, хотя окна были распахнуты настежь в загустевшую вечернюю синь; тучи юркой взбудораженной пыли плавали в электрическом свете; на свет залетали ночные бабочки, метались, ударяясь со звоном о плафоны под потолком. После вальса Надя, разгоряченная -- завитушки волос упали на лоб, -- остановилась около входных дверей. -- Благодарю. Мне пора домой. -- Грызете гранит науки, слышал? -- Да. -- Нет повести печальнее на свете... -- Почему? -- в голосе ее -- веселое ожидание, в глазах -- еле сдерживаемый смех. -- Науки сокращают жизнь, оставляют от студентов кожу, кости... -- По мне это не заметно! -- ...и хвосты в виде несданных зачетов. -- Поклеп на весь честной студенческий род. Не потерплю! -- Готов встать к барьеру. Провожу вас? -- Не хочу брать грех на душу. Вы пришли танцевать? -- Она прищурилась. -- Не отказывайте себе в лишнем удовольствии. В жизни их так мало! -- Все ясно, -- вздохнул я, стараясь придать своему голосу больше трагизма. -- Говорят, коль сразу не пришелся девушке по вкусу, то после уж к ней не подъедешь и на козе! Смех у нее наконец выплеснулся наружу, заливистый, чистый -- побежали, перескакивая с камешка на камешек, ручейки. Смеялась, похлопывая ладошкой по груди. Нет, это была не та Надя -- смущенная, скромно стоявшая тогда на дороге среди девчат. В душе похвалил себя: конечно, в этом моя заслуга. Брови ее подрагивали. Встряхивая чуть запрокинутой назад головой, точно стремясь освободиться от тяжести косы, она повторяла: -- Хорошо! На козе даже... И вдруг оборвала смех, взглянула с улыбкой, в которой было и изумление открытием, и неожиданно пришедшая милость. -- Опасный вы человек. Что с вами сделаешь... Голос все тот же шутливый, но с грудными ломкими нотками. Усмехнулся, толкнув перед ней дверь: все идет по плану! Деревенская тишина раннего вечера окутала все вокруг. Шли вдоль улицы по пыльной обочине. Кое-где в домах зажглись окна. Небо -- голубовато-зеленое в мерцающей россыпи игольчатых звезд. Только на западе оно лимонно желтело, подсвеченное рассеянными лучами ушедшего солнца. Выше цепочка тучек горбатилась -- печальный караван верблюдов. Воздух еще настоян дневной духотой. Вокруг жили, витали приглушенные звуки. Возможно, к сердцу Нади тоже, как и к моему, внезапно подступила сковавшая все глухота и тоскливость. Во всяком случае, она молчала, а когда мы оказались в тусклом свете, падавшем из окна дома, увидел сбоку ее лицо -- напряженное выражение застыло на нем: губы плотно стиснулись; выгнувшись, замерли брови, подбородок заострился и приподнялся. Мы прошли молча еще несколько шагов. -- Значит, не понравился вам концерт? -- Я не поклонник самодеятельности. По-моему, это всего-навсего детская игра во всеобщее искусство. Ведь на самом деле искусство только избранных нарекает своими жрецами. В этот храм перед самым носом захлопывают дверь. А мы пытаемся напролом переться туда. Она усмехнулась в темноте: -- Я смотрю, вы злы! Злой молодой человек. Но они, говорят, бывают только среди молодых поэтов? Хотите правду? -- За правду, говорят, хоть на кол! -- шутливо отозвался я. -- Не искренне вы все о самодеятельности сказали! -- А я смотрю, вы сделали кучу открытий. Опасный человек, злой, неискренний. И все против меня. Не много ли? -- Иногда "против" для человека полезнее, чем "за". Наукой доказано. Снова сорвался смешок. Что ж, могу ответить достойно! -- А вы хотите добродетели? Но пророки, предлагавшие возлюбить ближнего, как самого себя, сами были далеки от этого. Не помню, какому-то святому в свое время ничего не стоило протрубить в священную трубу, и стен древнего Иерихона как не бывало! Я не знаю, как Надя отнеслась к этой моей глубокомысленной тираде, потому что она вдруг остановилась: -- Мой дом. Два окна в доме светились, третье, крайнее, будто бельмом, мертво отсвечивало пустыми квадратными стеклами. Людей не было видно -- скрывали высокие белые занавески и плотно наставленные в горшках цветы на подоконниках. Темнело деревянное крыльцо с высокой крутой лесенкой, под ветлой -- врытая в землю лавка. На покосившемся столбе -- уличный фонарь, железный козырек отбрасывая на землю желтый неподвижный конус света. -- Хотите, посидим? -- предложила она. -- Есть минут пять. Мне любопытно слушать ваши критические замечания. Мы просидели на скамейке, конечно, не пять минут, а все двадцать. Я принялся расспрашивать ее о жизни, учебе и вскоре знал, что она студентка третьего курса вечернего пединститута, будущий филолог. -- Конечно, крутиться приходится немало. Вы правильно сказали, хотя тех самых "хвостов" пока не имею. Но, как у нас поется: С наше поучите, с наше позубрите, С наше посдавайте наобум. Бум! Бум! Я насмешливо откликнулся: Таких две жизни за одну, Но только полную тревог, Я променял бы, если б мог. -- Делаю еще одно открытие, -- засмеялась она, -- вы не только злой критик, но, оказывается, неплохо знаете и поэзию. Вокруг стояла тишина. Улица с редкими фонарями была совершенно пустынна. Только там, откуда мы пришли, в клубе, светились окна, разливались приглушенные звуки бойкого фокстрота. Тянуло легкой прохладой. Фонарь отбрасывал от ветлы зыбкие кружевные тени на крыльцо, стену дома, на Надю -- в темноте виднелись ее черные блестящие глаза. В ветке, над головой, запутавшись, зудел комар: устраивался на ночлег. С внезапно нахлынувшим вдохновением я негромко продекламировал: Былая жизнь, былые звуки, Букеты блеклых знойных роз... Глаза ее остановились на мне как-то странно -- твердо, не мигая. Она закончила тоже тихо: Все к сердцу простирает руки, Ища ответа на вопрос. Но тут же возбужденно воскликнула: -- Смотрите, звезда! Напротив, через улицу, там, где млели звезды, одна из тысяч, сорвавшись, скатилась за темную голову соседней ветлы. Встрепенувшись и подавшись вперед, Надя вся напряглась, следя за полетом. И еще с секунду сидела в задумчивости, сложив руки на коленях. Потом с грустью и шутливой иронией, будто наперед извиняясь за свою наивность, произнесла: -- Бабушка говорила: закатилась чья-то жизнь. Конечно, смешно! Но мне всегда, когда вижу такое, становится грустно. А вам? В этот миг мне пришла на память подаренная Владькой гаванская сигара, забытая, лежавшая на дне чемодана в батарейной каптерке. "Настоящая... Когда одержишь викторию, закуришь". Что-то изломилось внутри, шутливо-насмешливое. Все, вот момент! Я ведь ставил цель -- закрутить мозги, и все идет хорошо. Осуществить осталось последний акт -- поцеловать... Это -- моя виктория, моя победа! Надя склонилась ко мне и, может, ждала. С внутренней легкой дрожью и внезапной решимостью обнял ее за плечи, сжал, привлек к себе. Увидел рядом испуганно расширившиеся глаза, почувствовал упругую силу плеч под ладонями. Я ожидал всего: сопротивления, резких слов, может быть, слез, и был внутренне готов к этому. Губы ее были совсем близко... Они вдруг раскрылись -- дыхание теплое, прерывистое: -- Не надо. Зачем же так? Слова эти, сказанные тихо, с какой-то спокойной укоризной, обескуражили меня -- так были неожиданны. Руки мои сами собой разжались, а щеки взялись жаром, точно мне принародно влепили звонкую пощечину. Хорошо, что из-за темноты Надя не видела этого. Она не отодвинулась на скамейке, только выпрямилась, встряхнула головой, закинула косу за спину, поправила прическу. И все. Ровно ничего не произошло. Но от этого в тысячу раз было сквернее. Хотя, наверное, только внешне не подает виду, а в душе смеется над незадачливым ухажером. Если бы знать, что у нее там? Эх ты, лопух! Голова и два уха. Свиных... Какой позор! Вот тебе и "виктория"! Легко представил, как посмеялся бы надо мной Владька. "Салага!" Он умел произносить это медленно, с особым смаком и презрением, оттопырив нижнюю губу и будто протягивая слово через нее по слогам. Я молчал, подавленный и пристыженный. В это самое время створки ближнего к крыльцу окна распахнулись и кто-то таким же мягким, низким, как у Нади, голосом позвал ее. Окно снова закрылось. -- Мама... Мои часы с боем. Значит, больше десяти. -- Она поднялась. -- Благодарю. Мне было весело с вами, рыцарь добрый! Последние слова прозвучали насмешливо и обидно. Разъяренный, -- поймать и теперь уж, будь что будет, выполнить свое намерение! -- подхватился со скамейки. Но было поздно: Надя проворно взбежала на деревянные ступеньки крыльца, подол фиолетового платья мелькнул в двери. Я остался, как говорят, с носом. 8 Нет, в первые дни после своего неудачного дебюта твердо решил: делать там больше нечего! Конечно, обо всем, что произошло, не обмолвился ни с кем и словом. Хотя на другой день, вернувшись из караула, Сергей допытывался, приставал назойливой мухой -- как провел время в увольнении. -- Так ни с кем и не познакомился? Я отмалчивался, а он с сожалением вздыхал: -- Эх ты, шесть тебе киловольт в бок! Точно... Оставаясь наедине с собой, думал о том, что шила в мешке не утаишь, Пушкарев кое-что может рассказать, пусть и не знает о моем фиаско. И костил себя в душе. Глупец, полез с этими поцелуями! Так опростоволоситься. Ненавидел себя и Надю. Казалось, если бы встретил ее, прошел бы мимо, сделав вид, будто не знаю. А позднее гнал от себя назойливые, неприятные думы. "Вот еще блажь! Ну и случилось! В конце концов, виделись раз и разошлись как в море корабли". Однако, как ни успокаивал себя подобными доводами, мысли о ней приходили в самые неожиданные моменты: на занятиях, в наряде, в парке боевых машин, после отбоя, когда закрывал глаза и долго ворочался на жесткой подушке -- вату в ней сваляли головы не одного поколения солдат. В ушах приглушенно позванивал смех Нади, видел ее удивительно подвижные брови -- стрелки вольтметров высокой точности, -- а правую мою руку будто снова обжигало, как тогда во время танцев, знакомое шелковистое прикосновение ее косы... И сжимал глаза до боли, до радужных, золотистых искр. Меня окончательно назначили вторым номером вместо Рубцова. Случилось это после очередного воскресенья, в которое разыгрывали техническую викторину, а затем на площадке перед парком устроили состязание по боевой работе между номерами и расчетами всего дивизиона. Я получил два приза: тройной одеколон и солдатский ремень. В классе мои ответы на три вопроса викторины признали лучшими. За отдельным столиком, приютившимся тут же, в углу класса, старшина Малый выдавал призы. -- Ось, выходит, не только права наказывать, но и награждать, -- прищурился он, намекая на тот наш старый разговор после инцидента с Крутиковым. -- Получайте. Добре пойдет после бритья! Дряблое, морщинистое лицо расправилось в улыбке. Подавая флакон одеколона, он чувствительно сжал руку своими тонкими пальцами. Получил приз и Сергей -- туалетное мыло. -- За тобой не угонишься! -- с напускным неудовольствием заметил он. -- Зарился на одеколон, теперь придется твоим пользоваться. Но позднее удивились не только лейтенант Авилов и комбат, которые руководили состязаниями, -- удивился и я сам. По условиям каждый номер должен был выполнить на правильность и скорость свои прямые операции при боевой работе и дополнительно по выбору -- обязанности любого другого номера. Рубцов наводил первым и зашился: хотя по времени выполнил на "отлично", но, оказывается, пузырек уровня панорамы выгнал неточно. Ему срезали балл -- только четверка. Он сошел на землю красный, злой. Долгов тоже насупился: оценка наводчика его не устраивала. Сергей Нестеров получил твердую пятерку. Потом состязались механики-водители: выполняли заезды на позицию, останавливались с ходу, выполняли всевозможные хитрые развороты -- ревели двигатели, сизый горький дым плотно стелился над площадкой. Вышел победителем наш Гашимов -- из люка он вылез сияющим, под сросшимися бровями глаза блестели, а губы, растягиваясь в улыбке, открывали чистые зубы. Наступила очередь четвертых номеров. Свои обязанности -- осмотр направляющих, проверку крепления ракеты хомутами -- я проделал в значительно меньшее время, чем требовалось по нормативам. А потом выполнял операции второго номера. Странно, что в ту минуту не думал, к чему все это приведет, к каким последствиям, -- просто поддался общему подъему -- соревнования, спора, той горячности, которые царили среди солдат. Еще раньше, когда наводил Рубцов, я подумал, что, если заранее сориентироваться на месте по основному направлению и сразу точнее останавливать установку, чтоб потом только чуть довернуть, -- будет сэкономлено время. И вот теперь, получив основное направление, прикинул, шепнул Гашимову: "На угол парка!" Он было воззрился на меня непонимающе, удивленно изломив бровь, но я отрезал: "Давай! После скажу". Может быть, мой решительный вид и окрик подействовали -- Курбан встал точно, тютелька в тютельку. А когда, выполнив наводку, я доложил: "Второй готов!", комбат, стоявший с секундомером в руке, удивленно, с нотками неверия произнес: -- Не может быть! Давайте посмотрим. Он поднялся на площадку вместе с Авиловым, придирчиво смотрел в панораму, проверял, как выставлен угломер. Савоненков качнул головой, взглянул с легким недоверием и интересом: -- Ну-ка повторить, юрьев день! Во второй раз я сократил время еще секунд на семь, и, снова все тщательно проверив, капитан посмотрел на меня так, будто впервые видел, и молча спрыгнул с решетки. Только лейтенант Авилов шепнул, задержавшись на площадке: -- Молодец! Старший лейтенант Васин, член жюри (с расчетом его мы соревновались), оглядел меня удивленно, сдвинул фуражку на затылок, протянул: -- Чем-пи-он! От меня валил пар. Отошел в сторону, к бачку с водой, пил из мятой алюминиевой кружки жадно, взахлеб ломившую зубы воду (старшина, спасибо, позаботился) и вдруг увидел на ободке кружки муху. Она сидела безбоязненно, сложив прозрачные сетчатые крылышки, воткнув в слюдяную каплю воды ворсистый хоботок. Наши глаза разделяло расстояние всего в десять сантиметров -- в ее темных блестящих полушариях мое отражение было с булавочную головку... Смех вдруг подступил к горлу: неужели таким маленьким ей кажусь? Я прыснул, обдав муху брызгами: вырвав хоботок, она метнулась к земле. В это время от столика, вынесенного сюда же, на площадку к парку, где толпились солдаты, сразу несколько голосов позвали: -- Кольцов, к старшине! Наверное, так с улыбкой я и подошел к Малому. Он потряс ремнем перед моим лицом. -- От улыбается человек! Все призы забрал. На Украине говорят: "Як мед, так ще и ложкой!" Ремень гарный, носи на здоровье! Если бы он знал, почему я улыбался! А на другой день на утреннем разводе лейтенант Авилов объявил: назначаюсь вторым номером. Поменялись местами с Рубцовым! Оказывается, то ночное тактическое занятие было только началом: выезды наши на "выгон" с тех пор участились. Теперь чуть ли не каждый день тренировались в занятии позиции, выполняли самые неожиданные вводные, сыпавшиеся на нас, точно горох: "В результате атомного взрыва...", "Наши войска, прорвав оборону противника, успешно развивают наступление...", "Противник производит перегруппировку сил, скопление его техники отмечено..." По смуглому суховатому лицу Гашимова пот тек семью ручьями -- в тесной рубке установки поднимались приличные градусы, -- и Сергей подшучивал над ним: -- Как, Курбан, пожарче небось, чем в твоем Азербайджане? Своя Кура под комбинезоном течет! -- И подмигивал дружелюбно, незлобиво. -- Вай, не говори! Доставалось и всему расчету: то и дело перезаряжали установку, снимали и ставили тяжелую крышку лотка, поднимали и наводили ракету -- белые соляные потоки разрисовывали замысловатыми вензелями спины наших рабочих гимнастерок. А угрюмый Долгов, тоже уставший, осунувшийся в эти дни так, что его железные загорелые скулы блестели кофейной карамелью, не отступался: -- Заряжай! Основное направление... От установки! Отбой! Сменить позицию, -- требовал он. Голос его командирский не был так отточен и поставлен, как у Крутикова, он был без игры -- негромкий, даже глуховатый. Но в нем заключалась та внутренняя сила и суровость, которые, вероятно, могли остановить и руку преступника и заставить человека беспрекословно выполнить любое повеление. И однако, быть почти целый день в этой установке -- удовольствие ниже среднего. Внизу на своем железном языке говорят гусеницы так, что ушные перепонки, кажется, становятся толще слоновой кожи и болят; на сиденье кидает будто на корабле -- с носа на зад, с боку на бок. То и дело больно клюешь о товарища, об острые выступы корпуса; душу воротит от букета запахов горелого масла и отработанных газов. Уфимушкин строгий, молчаливый -- шлемофон наполз к бровям, подбородок, точно ошейником, стягивают ларингофоны, на бледном лице резко, окружьями выделяется темная оправа очков. От тряски они прыгают на переносице, соскальзывают на кончик носа. Подслеповато, досадливо морщась, Уфимушкин то и дело поправляет их левой рукой -- правая занята: лежит на барабане подстройки рации. И только Долгов на своем месте, слева от водителя, сидит как ни в чем не бывало -- вот уж битюг выносливый. Да что ему -- шахтер, привык в забое вкалывать! А потом, когда остановится, рявкнет: "К бою!" И ты, хоть в первую минуту и пошатываешься, глотаешь по-рыбьи воздух, но должен делать все "пулей" -- потому что ракетчик! У нас дрожали поджилки, становились бесчувственными, будто деревяшки, руки и ноги, а Долгов все подстегивал, и, ошалелые и разъяренные, мы снова, как быки на мулету, бросались к ракете. Даже Сергей примолк со своими шуточками и, успевая смахивать пот с лица, с хрипотцой шептал: -- Вот медведь гималайский, хоть бы перерыв дал! Чем это вызвано, мы знали: наш расчет соревновался с отделением Крутикова, и нам надо было побить их по всем статьям. Чаще всего в те дни обходили крутиковцев: у них то замешкивались топографы, то допускали ошибки вычислители. Но иногда, случалось, те нас обскакивали. Долгов узнавал об этом и сразу защелкивался замком -- насупливался и чернел. В такой вечер он не приглашал меня в ленинскую комнату на "одну партийку" в шахматы. А на другой день заставлял нас "выдать на-гора". И только когда мы уже готовы были, кажется, упасть в изнеможении, бросал наконец нехотя: -- Перерыв. Лицо его принимало недовольное, укоризненное выражение -- хмурились брови, прорезая две знакомые несимметричные складки, губы поджимались, будто он хотел сказать: "Какой тут перерыв? Ничего не понимаете. Крутиков опять обойдет, а вам -- перерыв!" И отворачивался уже не в состоянии, наверное, видеть, как мы сразу после команды, ни секунды не мешкая, плюхались прямо тут же, куда попало, -- в траву, в пыль, на болотистую лесную поляну, где пахло грибной прелью, тянуло терпкой горячей сыростью. Разомлевший, расслабленный Рубцов в один из таких перерывов, привалившись к пеньку, замшелому, поросшему коричневыми губчатыми грибами, проворчал: -- Тактические занятия... Куда такая спешка? Обехаэс, что ли, на пятки наступает? Не пойму. Он покосился на Долгова -- тот с Гашимовым осматривал установку, заглядывая под каленое днище. Сергей растянулся на спине, блаженно разбросав в стороны руки и ноги, рыжеватая смешливая физиономия была теперь серьезной: видно, и сивку укатали крутые горки. Я уже подумал, что слова Рубцова останутся без ответа, но Нестеров спокойно откликнулся: -- Понимать нечего! Новички влились, сколотить расчеты полагается, чтоб боевую готовность на уровне держать. А полевая выучка, должен знать, тут самый гвоздь, Андрей! Так что не в обехаэсе дело, а чтоб тебя, вояку, не застали на перине в интересном виде. -- Совершенно резонно, -- подтвердил Уфимушкин, протирая очки носовым платком. Без очков худое лицо его совсем моложаво -- не дашь двадцати четырех лет. -- Все ясно! -- не унимался Рубцов. -- Только вот сомневаюсь, что надо делать масло масляное, как говорила учительница биологии. Сергей вскинулся на бок, губы хитровато, в перекос, растянулись. -- У нас тоже был преподаватель... Спросил он одного хитреца про законы Кеплера, а тот в ответ: у меня, мол, на этот счет сомнения есть, так ли все в этой небесной механике... Посоветоваться хотел бы с вами. "Что ж, сомнения двигают науку, молодой человек, но в данном случае они есмь объективно незнание и оцениваются в единицу". Так-то! А до этого удавался номер... Он вдруг распрямился, сел, хитроватое выражение исчезло, снова стал серьезно-задумчивым. -- Все это мышиная возня, Андрей, -- произнес он негромко и вздохнул. -- Вот сейчас смотрел на небо -- какое оно красивое, голубое! И вспомнил, как читал на днях газету. В Пентагоне хотят сделать его черным -- мало земли! И небо должно стать театром военных действий, думают учинять там бойни средствами, основанными на последних достижениях науки. Вот шесть киловольт... -- Ничего нет удивительного, -- откликнулся Уфимушкин, вздев очки. -- Стоит вспомнить заключительные главы "Аэлиты" Алексея Толстого: электромагнитное поле, мечи синеватого пламени, огненные стрелы, падающие корабли к ногам гигантской статуи Магацитла, улыбающегося с закрытыми глазами. -- Можно представить плазменное состояние вещества, -- снова заговорил задумчиво Сергей, -- и то, что в обычных условиях это состояние наблюдается во время полярных сияний, при вспышках молний, в разреженных слоях ионосферы, занимающей большую часть далекой термосферы. Это, так сказать, четвертый лик вселенной. После твердого, жидкого и газообразного... Но, Вениамин, -- обратился он к Уфимушкину, -- будто процессы сжатия физического вакуума вселенной приводят к рождению невиданных сгустков сверхплазмы или эпиплазмы... Тогда, выходит, образуется и антиплазма?.. -- Пожалуй. Природа -- многоликий Янус. -- Кстати, в чем смысл механизма отделения частиц от античастиц? Его предложили шведы Альфен и Клейн. Рубцов, кажется, хотел уже отпустить какую-то пакость, но при последних словах Нестерова -- его сразили фамилии ученых -- скептическая усмешка сползла с узкого лица. Повернулся и хотя прикрыл веками глаза, но прислушивался к разговору. Уфимушкин неторопливо и обстоятельно принялся излагать предложенный учеными способ. У меня было такое ощущение, что он эти столь сложные вещи будто выворачивал, вскрывал самую суть их, и они становились ясными и простыми. Нестеров не оставался в долгу. В их разговоре то и дело летали, как обыденные, словечки: плазма, кванты, масса покоя, масса движения, аннигиляция... Да, они хотя и были такие же люди, как и я, но многое, о чем они толковали, для меня было просто дремучим лесом, вещами в себе. Они словно бы изъяснялись на языке знакомом и в то же время незнакомом мне. Что ж, один -- без пяти минут ученый, другой -- техник. Да, Сергей меня удивил: выходит, не просто, как говорил когда-то Рубцов, примазывается к науке -- он немало читал и знал, даже не боялся вступать в решительный спор с Уфимушкиным. Закончив осмотр, Долгов с Гашимовым тоже устроились на траве -- сержант густо пыхтел папиросой, помалкивая, не вступая в разговор, сквозь сизую живую кисею дыма поглядывал на спорщиков. -- Практическое применение? -- переспросил Уфимушкин. -- Те же лазеры, например... Недалек день, когда эти "гиперболоиды инженера Гарина" заговорят своим неумолимым языком. Или шаровые молнии... Искусственные. Чисто плазменное оружие. За океаном полагают, что такую молнию, сгусток энергии в небольшом объеме, шаре, могут создать собранные в фокусе лучи нескольких мощных локаторов. Фантазия? Уже сейчас есть сведения, будто американцы строят в Пуэрто-Рико гигантский локатор, назначение которого -- проверка возможности создания таких молний. Рубцов не выдержал, его тоже увлек необычный разговор: он уже смотрел во все глаза, стараясь осмыслить недоступное, таинственное, о чем шел разговор. Чистенький, как у младенца, лоб его наморщился -- шаровые молнии его доконали. Он вдруг беспокойно выпалил: -- Прямо шар? И что же он?.. -- Да, шар, огненный клубок, в котором напряжение сотни тысяч вольт и температура, близкая к солнечной... Ничто живое, никакие ракеты, спутники не устоят против этого разящего огненного кинжала. В той же "Аэлите", когда пошли корабли Тускуба... Помните? "Навстречу им из темноты улиц взвился огненный шар, второй, третий. Это стреляли круглыми молниями машины повстанцев". -- Кинжал? -- уставил на Уфимушкина расширенные глаза механик. -- Это не кинжал, а черная смерть, "кара олум". Они -- думают, а у нас -- нет? -- спросил он возбужденно. -- Видно, и у нас думают. -- Конечно, -- примирительно произнес Сергей, -- многое еще не скоро найдет практическое применение. Яичко может остаться в курочке. Точно! Да и найдет ли в далеком будущем -- жирный вопрос. Уфимушкин глубокомысленно изрек: -- От дерзкой, смелой мысли до открытия всего один шаг. Аксиома. Хотя этот шаг часто бывает ой каким долгим и трудным! После его слов все как-то примолкли: каждому стал понятен действительно нелегкий удел ученого. А разговор о сокровенных тайнах природы приоткрыл им бездонные глубины, перед которыми обычного человека невольно берет оторопь. Долгов уже не раз поглядывал на массивные -- во всю руку -- "кировские" часы: отведенные пять минут давно истекли, но он, наверное, первый раз не решался оборвать перерыв. -- Ясно! -- негромко нарушил молчание Сергей. -- Но оружие, основанное на свойствах антигравитации, "прожекторы антиматерии" -- как все это далеко! Хотя и заманчиво. Столкновение частиц материи и антиматерии -- штучка почище термоядерной бомбы! Поджигателям такое во сне снится -- слюнки пускают. -- Нестеров вдруг погрустнел, укоризненно, сырым голосом сказал: -- Вот так, Андрей, а ты про свой обехаэс... Рубцов угрюмо отвернулся, засопел молча. Нестеров опять раскинулся на спину, но только на секунду. Подхватился пружинисто, лицо сияло, ноздри напряглись, в глазах -- зеленоватое пламя, точно у туземца, совершающего религиозный ритуал. -- А вот, Вениамин, какая у тебя... ну святая, что ли, мечта в жизни? -- Закончить диссертацию... -- неуверенно, захваченный врасплох протянул Уфимушкин, дотрагиваясь пальцами до оправы очков. -- И главное... чтоб воплотить, как говорят, ее в металл. -- А у меня все та же дорога! Никуда от нее, как нищий от сумы. Эх, чтоб по боку все контактные сети -- столбы, подвески, провода... Вместо этого над путями --всего тоненький невидимый пучок электромагнитной энергии. Из него энергия прямо в электровоз -- и мчись! И экономно, и в военном отношении порядок! -- Сергей весело подмигнул, подтолкнул шлем на затылок -- светлая челка высыпалась на лоб. -- Чего ж так, Нестеров? -- отозвался сержант Долгов, придавливая каблуком окурок. -- Тогда уж без пучка, а прямо конденсировать энергию из атмосферы. -- Можно! Точно! -- От загибальщик! -- повеселел Рубцов. -- Пироги Нестерову с неба... -- А только выступал против фантазии. -- Этого у него хватает. Долгов отвернул рукав комбинезона -- решился: -- Закончить перерыв. Поднимались с земли, отряхивались от сосновых колючих иголок, травы, -- Все ничего, -- в раздумье проговорил Уфимушкин, пристраивая очки, -- только вот глаза, боюсь, разобьются. -- Очки? -- обернулся Сергей. -- Подумать можно, как помочь горю. -- По местам! -- негромко, но твердо отрезал Долгов. Все начиналось сначала... А утром, перед построением на развод, Нестеров с шутливой торжественностью извлек из кармана комбинезона узенькую тесемку: -- Рядовому Уфимушкину согласно прошению, поданному личным составом расчета старшине батареи Малому, выделено допобмундирование -- тесьма белая, обыкновенная, для крепления очков к ушам. Уфимушкин секунду непонимающе, растерянно смотрел на ухмыляющегося солдата и вдруг просветлел: -- Благодарю... Идея. Как говорится, и я был спасен Аполлоном. Сергей тут же, под наши шутки, помог привязать очки, и они, будто приклеенные, больше при тряске не соскальзывали с переносья Уфимушкина. И окончание занятий в те дни не приносило нам облегчения: потом в парке дотемна приводили в порядок установку. Мыли, чистили всю ее, драили лоток, вылизывали механизмы, штоки подъемников. После ужина еле дожидались желанного сигнала трубы -- "Отбоя" и спали мертвецким сном. Обстановка приглушила мысли о Наде, не было даже минуты думать о чем-то постороннем, и я в первый раз за все месяцы службы (хотя недавно еще костил в душе "гималайского медведя") был доволен, что Долгов вытягивал из нас жилы, не давал ни вздохнуть, ни охнуть -- это уводило от неприятных мыслей. Проходила вторая неделя с того самого вечера, когда потерпел фиаско, и мне казалось, что пройдет еще немного времени -- и окончательно забуду об этом случае: время или совсем сотрет его или отложит в дальних закоулках памяти как забавную историю. Над нею после можно будет еще и посмеяться, стоит только выставить ее чуть-чуть в ином свете: мол, невинный эксперимент, исход которого заведомо таким и предполагался... Человеку свойственно оправдывать любые свои поступки, важно только найти нужный угол зрения! Слышал, будто и преступник смотрит на свои темные деяния совершенно иначе, чем все окружающие. Особенно когда он не разоблачен, свободно гуляет со всеми под одним солнцем, дышит тем же воздухом. Но разве знал, что судьба уже исподволь занесла надо мной меч правосудия? В субботу после занятий, как всегда, драили установку. От нее растекался волнами горячий жар, смешанный с запахом горелой солярки и масла. Точно живое, загнанное существо, она дышала еще своей железной утробой, медленно утихомириваясь. Их, этих установок, было немало -- они выстроились под навесом в ровную цепочку и, казалось, умолкли только на минуту: сейчас снова начнут греметь и грохотать, перемалывать все. Забравшись наверх, я с остервенением тер паклей блестящие, точно лезвия ножей, направляющие. Долгова возле установки не было -- он отправился на разведку по парку. Опять нас обстукали крутиковцы: им объявили благодарность. А нам в этот день не повезло: неудачно заняли позицию, потом опростоволосились, чуть не помяли ракету при заряжании, а могло случиться и хуже... Долгов закусил удила, не смотрел ни на кого из нас, хотя виноват-то был больше Рубцов, а потом и я. Прошляпили, просмотрели "посторонний предмет" на лотке -- его ухитрился положить капитан Савоненков. Он же и остановил заряжание в последний момент, иначе неизвестно, что бы произошло. После на разборе сделал вывод: "Не отработан в расчете вопрос выбора позиции, допускаются нарушения в выполнении боевых операций, не производится тщательный осмотр перед заряжанием..." Долгов тогда аж посерел, будто ведро крови потерял, слова вымолвить не мог, -- еще не видели его таким. Теперь, пользуясь его отсутствием, солдаты переговаривались, даже сдержанно смеялись. Я в разговор не вступал -- было неприятно, не мог смотреть на ребят. От напряжения, пелены, застилавшей глаза, плохо различал лезвие направляющей, которое тер и тер паклей. Перед глазами медленно растекались, плыли радужные круги. Тяжелый удушливый зной гнездился под низкой дощатой крышей парка, спину будто вымазали густым клейстером -- к ней прилипли и майка и гимнастерка. В обычный разговор вдруг вплелись острые нотки: начинал разгораться спор между Нестеровым и Рубцовым. Смещенный окончательно с наводчиков, Рубцов не мог примириться с этим. Наши с ним отношения совсем расклеились -- этот упрямец не простит мне. Понял это из разговора, который состоялся с ним на второй день после моего назначения наводчиком. Я торопился в парк: после уборки в столовой запоздал, не успел вместе со всеми. Меня занимали думы о новых обязанностях, неожиданно свалившихся на меня. Они мне нравились. Наводить ракету на цель, понимать, что эта громадина подвластна всецело тебе, послушна твоим рукам, сжимающим прохладный металл маховиков, -- было лестно и радостно. Да, от тебя, Гошка Кольцов, немало зависит -- послать ракету в цель или в "молоко". Пусть называешься вторым, первый -- Нестеров, но дело твое самое сложное и важное. Понимай, что к чему! И поставили не Нестерова или Уфимушкина, этих "стариков", а тебя... Интересно, как бы отнеслась ко всему Надя, если бы узнала? Обрадовалась? Чувствительная -- поняла бы. Впрочем, при чем тут она. А Ийка? Даже не улыбнулась бы -- от улыбки морщины на лице появляются. Просто поджала бы губы, скосила глаза: "Ну и что?" Однако и сам не очень радуйся -- еще неизвестно, чем для тебя кончится... Я поднял глаза и увидел... Рубцова. Нас разделяло всего несколько шагов -- он подходил небрежной, ковыляющей походкой, губы кривились в натянутой улыбке. "Сейчас вот..." -- неприятно отдалось под сердцем. Невольно оглянулся: на дорожке да и вокруг никого не было. Остановившись, он сдвинул пилотку на затылок, будто от жары, улыбка по-прежнему кривила, растягивала губы, а на глазах серел оловянный налет. -- Ну, поздравляю с наводчиком... Успехи делаешь. -- Лучше говори прямо, чего хочешь? -- Я старался выдержать спокойный, дружелюбный тон. Рубцов вдруг решился: судорожь тенью скользнула по лицу. Гыкнув, сдавил мою руку выше локтя -- железом впились пальцы, на которых вытатуировано: "Андрей", а выше, на кисти: "Нет в жизни счастья". -- Ты еще, парень, салага, а я, понимаешь, деэмбе. Уразумел? Осенью демобилизуюсь. Отбухал! -- Ну и что? Я при чем? -- не догадываясь, куда он клонит, и от этого раздражаясь, резко спросил я. Он снова сдержанно хохотнул: -- Не понял? А считают умным. Демобилизуюсь, хотел деньжат подкопить -- наводчику больше платят. На его глазах растаял тусклый налет, но в зрачках -- злые искринки. -- Закон блатяг не знаешь: за чужой малинник банки ставят. Мне вдруг стало мерзко: неужели за напускным весельем крылась правда? Надеялся подзаработать? Какая мерзость! Меня передернуло от чувства брезгливости. -- Об этом разговаривай с командирами, а меня оставь в покое! -- И, с силой отдернув руку, зашагал в парк. -- Ха-ха! Поверил! Не таковский -- я дороже! С дерма пенок-то немного снимешь. Процветай! -- с нервным смешком неслось мне вслед. Ишь ты, банок! Я вдруг представил голого Рубцова и развеселился. На умывание по утрам Долгов заставляет нас идти без нательных рубах, голыми до пояса. Довольно крякая и посапывая, сам он подлазит спиной под кран, неторопко моется, потом растирает вафельным полотенцем могучее, бугристое, в желваках мускулов тело. Обычно рядом с ним моется Уфимушкин: стиснув тонкие губы, терпеливо обливается обжигающей водой и делает это ровно столько, сколько сержант Долгов. А Рубцов... Смешно! Тело худое, нагнется -- выпирают ребра, будто клавиши аккордеона, -- садись, наяривай. Моется боязливо, и, случается, кто-нибудь брызнет на него: по-женски взвизгивает, таращит белки, зло замахивается... И он-то мне -- банок! После испытал к нему жалость чисто человеческую и умолчал, никому не сказал о разговоре. В конце концов, как ни крути, а виновен в неудачах Рубцова: не появись я в этом расчете, он по-прежнему был бы наводчиком. Но поделом ему -- он отверг мою помощь тогда, в классе, обидел. И вообще мне неприятна его физиономия, а теперь он раскрылся еще с другой стороны. "Нет в жизни счастья" -- вспомнилась его татуировка. У меня его тоже немного... Перепалка внизу назревала серьезная. Гашимов скороговоркой наседал: -- Слушай, Рубцов, какая мелочь? Всякая штучка-мучка важна! -- Ты все, чудак, никак не поймешь, в чем виноват? -- подал с легкой усмешкой голос Сергей. Они только что вместе с Гашимовым принесли воду в мятых, темных от масла ведрах -- мыли гусеницы. Сергей разогнулся -- рукава гимнастерки засучены, в руке грязная тряпка, из-под пилотки, чудом державшейся на затылке, выбились мокрые сосульки волос. -- Понимал волк кобылу! Кому надо, пусть понимает. -- То-то и оно, что и тебе надо... С позицией? Так в этом деле и маршалы, бывает, ошибаются, не то что сержанты. А вот ту железку, гайку, какую подложил комбат, делите на двоих вон с ним! -- он кивнул в мою сторону. -- Эй, там? Я сделал вид, что не слышу. Меня все больше раздражали шуточки Сергея, они становились противными. Чаще отмалчивался или просто отходил от него. А сейчас мне и без него было тошно. -- На месте сержанта Долгова обоим бы вам прописал ижицу. А уж на собрании расчета с песочком протрем --держитесь! -- Нашелся протиратель! -- огрызнулся Рубцов. -- Рот у тебя только, смотрю, философ, большой -- много надо! -- А чего ж? Чем больше, тем лучше. Батя учил: ты, Серега, мало себе никогда не бери, а еще больше давай другим. Вот как хочешь понимай философию... -- А-а, пошел ты! -- Рубцов вдруг двинул ногой пустое ведро -- оно загрохотало, отлетая. -- Давно не проявлял свою сознательность? Валяй, отвесь на копейку. -- На рубль готов. -- Только для других прибереги свой товар: я -- деэмбе, осенью сделаю ручкой! -- Остынь, не торопись, как голый в корыто! Гашимов, сидевший на корточках перед гусеницей, подскочил, будто его внезапно укололи в мягкое место. -- Слушай! Надоело: "деэмбе", "деэмбе"! Ты человек? -- Имей в виду, Андрей, у злых лысина быстрее появляется! Точно. И еще тебе совет. -- Сергей свободной от тряпки рукой поправил пилотку, подмигнул Гашимову: сейчас, мол, еще подкину! -- Умрешь, закажи на плите надпись всего из двух слов: "Вот так!" И коротко, и люди будут думать: какой, должно быть, веселый был человек. Кто-то гоготнул, словно икнул. Уфимушкин с паклей в руке тянул тонкие губы. Из-за установки выскочил Рубцов, багровый, будто калился у жаровни; вертел узко посаженными глазами -- ни дать ни взять раскручиваются гироскопы. Брызгая слюной, он что-то пытался говорить, но его забивали: -- Нет, тебя оставят, не демобилизуют, попросят: "Товарищ Рубцов, живите, не служите, ешьте только кашу с маслом -- и все!" -- А здорово надпись-то: "Вот так!" Вы, мол, там, а я тут. -- Весе-е-лый человек! -- сморгнув под очками ресницами, улыбнулся Уфимушкин. -- Ничего не скажешь. Нестеров, расставив широко, ходулями, ноги, подзадоривал: -- Я б не обижался, Андрей! Еще спасибо за такую надпись сказал бы. Гашимов, обхватив руками голову и качая ею от удовольствия из стороны в сторону, повторял сквозь смех свое обычное "вай, вай". Привлеченные шумом, от других установок подходили солдаты, интересовались, что произошло, а узнав, зубоскалили, подливая масла в огонь. Чем бы все кончилось, трудно судить, потому что Рубцов уже наскакивал, как косач на току. Да и Сергею изменил его обычный шутливый настрой, и, хоть он пытался сохранять спокойствие, рыжеватые брови его насупились. Тряпку он отбросил и зачем-то тер руку об руку. -- Вот уж верно -- неодушевленный предмет. Точно! Солдатскую получку получаем без кассира, куревом торгуем без продавца -- подходи бери, а у него будто шоры на глазах: слепой!.. Да ты понимаешь, что это значит? -- Один ты понимаешь? Заткнулся бы уж, моралист!.. -- Все понимают! -- невозмутимо отчеканил Сергей. -- Ты как раз один не понимаешь. В эту-то минуту из-за соседней установки вывернулся Долгов и, кулачищами раздвинув столпившихся, оказался в центре, крякнул так, что смешки, шутки оборвались, будто их и не было. Я невольно провел рукавом по глазам, смахивая пот: хорошего не предвещал гневный вид Долгова. Короткая шея напряглась, видно было, как набрякли кровью жилы, побелели крутые ноздри, а из глаз под сдвинутыми бровями зримо выплескивалась наружу скопившаяся в нем лютость. Грозу почувствовали и оба спорщика: у Сергея застыла на губах неопределенная улыбка, Рубцов обиженно потупился. Голос Долгова зазвучал глухо, с чуть сдерживаемым раздражением: -- Цирк, значит, устраивать?.. Пусть потешаются? Мало на занятиях оскандалились? Так? После ужина расчету собраться в ленинской комнате, -- острый кадык его скользнул мослаком. -- А пока каждому... по одному наряду, чтоб без обид. Всем продолжать работу! Не базар тут. -- Вот Рубцов, товарищ сержант, -- заметно вытянувшись, виновато произнес Нестеров. -- Возбуждается, будто расстроенный контур. Долгов пропустил мимо ушей его слова. Не удостоив никого взглядом, полез на уступ, сгорбившись, перекинул ногу в темный проем люка боевой рубки. Солдаты расходились, а я вдруг подумал о никчемности, мелкотравчатости происшедшего. Неужели те ошибки, тот "посторонний предмет", так значительны, серьезны? 9 Перед самым уходом из парка, в ожидании построения, солдаты толпились возле курилки, лениво переговаривались, дымили папиросами. У меня ныла спина, дрожали натруженные мускулы, словно кто-то, намотав их на кулак, тянул весь день-деньской. Сидел на скамейке, низко нагнувшись, бесцельно разглядывая горку окурков на дне прокопченной бочки, врытой в землю. Сергей, сидевший рядом, пытался шутливо и негромко говорить об этой истории с Рубцовым, о том, что ни за понюх табаку влип... Можно было позавидовать его быстрой отходчивости! -- А поди докажи этому гималайскому, что не верблюд! -- с улыбкой и легким огорчением в голосе заключил он, отбрасывая папиросу в бочку. Она зашипела там. Сергей вздохнул. -- Хотя за цирк тот треклятый причитается... Ввязался. А ты-то что кислый? Я не успел ответить, да и нечего было ему сказать: кто-то меня сзади увесисто, бесцеремонно прихлопнул по плечу. Пушкарев! Рыжая мокрая челка торчит из-под пилотки (тоже драил установку!), рот, полный мелких зубов, раскрыт до ушей, глаза щелками -- улыбается, будто новенький пятак нашел, черт его дери! У меня екнуло сердце: не зря шут подкатил. -- Привет беглецу! (Я покраснел. Хорошо, хоть не во все горло! Шастнул глазами -- вокруг продолжались свои разговоры, и только Сергей насторожился.) Присушил такую девку и -- тягу в кусты? Хочешь новость? В воскресенье нас ведут в совхоз, культурные связи, шефство, понимаешь! -- Он подмигнул. -- И "мушка" и Надя будут. -- Брось! Чего замолотил, как цепом, инструментом без костей? Я старался вложить в свои слова больше равнодушия. Пушкарев смутился, но лишь на секунду. Опять осклабился: -- Да чего ты разыгрываешь? На днях там был. "Мушечка" моя допытывалась: почему тот, интересный, не ходит? Надя, мол, печалится, сохнет. -- Надя?! -- Сергей уставился на меня насмешливо, удивленно, забыв сразу и об истории с Рубцовым, и о своих неприятностях. -- Это та самая ягодка, с косой? Ай да Гошка! Молчал... Я не ответил ему, обернулся к Пушкареву: -- В старину существовало хорошев наказание -- языки вырывать... Так что развивайся и соображай, может, Фомой Аквинским к концу жизни станешь. -- Я поднялся, внимательно глянул в его квадратное лицо, виноватое, растерянное. Наконец-то дошло, дубина! На нас уже стали обращать внимание -- кто стоял поближе. Насмешливость исчезла из глаз Сергея, он удивленно переводил их с меня на Пушкарева, стараясь угадать, где же правда. Выручил хмуроватый голос Долгова: -- Вторая батарея, строиться! Я зашагал от курилки. Случилось то, чего боялся: Сергей кое-что понял, станет подшучивать. А Пушкареву хоть и дал отпор -- не будет распускать язык, -- но знай он все, еще трудно судить, кто кому бы "вырвал" этот язык! Сергей догнал меня, толкнул легонько в плечо, выказывая этим свое дружеское расположение: -- Отбрил отменно, ничего не скажешь! А насчет амуров-то, выходит, все-таки скрыл. Сознайся? Черт бы его побрал! Все противнее становится его навязчивость. Неужели не понимает? Вот уж вспомнишь Владьку и то негласное джентльменское соглашение -- держать язык за зубами, не касаться никаких "моральных тем и аспектов", как он изрекал. У нас даже существовало своеобразное "табу", за нарушение которого причиталось взыскание: десять щелчков в лоб. От них, бывало, в глазах несколько секунд растекаются бесшумно, как тени, черные круги, а голова гудит. Однажды случилось, что Владька "ляпнул" какую-то глупость о моих взаимоотношениях с Ийкой и покорно подставил мне свой узкий, с напрягшимися жилами лоб. А я тогда уж постарался в удары вложить всю свою силу... Сделав вид, будто не слышал замечания Сергея, я встал в строй. Нет, Пушкарев не обманул: в воскресенье нас действительно привели в совхоз, к знакомому клубу. Строй распустили, и возбужденные солдаты, перекидываясь шутками, оправляли обмундирование, отряхивались от пыли. Сизый реденький табачный дымок поплыл над головами. Босоногие ребятишки крутились рядом, из распахнутых окон соседних домов выглядывали жители -- посмотреть на диковинное событие. Мне все это не очень нравилось, но какое-то странное подсознательное чувство жило внутри, будто должно было произойти в этот день что-то чрезвычайно важное для меня. А возможно, все было навеяно другим. Признаться, боялся встречи с Надей, терялся в неизвестности -- как себя вести с ней. Начнет смеяться над тем, как полез тогда целоваться, -- опозорит! По наивности думая, что останусь незамеченным, я толкался в гуще солдат. Но этой мелкой хитрости не суждено было оправдаться. Сержанта Долгова увидел еще издали: он пробирался сквозь толпу, кого-то высматривая. Насупленный, недовольный. Чутье вдруг подсказало: он ищет именно меня. Мгновенно подумав, авось первая заповедь -- не попадаться на глаза начальству -- окажется спасительной, я нарочито повернулся спиной и, вытащив сигарету, нагнувшись, прикуривал. И только успел чиркнуть по коробку, как вздрогнул, услышав рядом глуховатый голос Долгова. -- Ищи вас! -- ворчливо, но негромко накинулся он. -- Почему здесь? Расчет весь там, а вы... Будете за порядком наблюдать. Идите к старшему лейтенанту Васину на инструктаж. Мне ничего не оставалось делать -- поплелся за ним. Старший лейтенант Васин, из соседней батареи, голубоглазый, стройный, китель влит в талию, расставив ноги в начищенных полуботинках, отдавал распоряжения группе солдат. Он стоял без фуражки -- держал ее за спиной. То и дело встряхивал головой, откидывая вьющиеся, с золотым поджаром волосы. Да и фуражку-то он снял, скорее, потому, что позади возле входа в клуб уже собралась толпа девчат и парней. Васин уже всех распределил -- кому стоять у входных дверей в клубе, кому на улице. -- А вы, -- он обернулся ко мне и солдату, оказавшемуся рядом, -- будете вроде резерва главного командования. При мне. В общем, всем следить за порядком и чтобы комар носа не подточил. Ясна задача? Вам, чемпион? Красивым движением головы откинув волосы и кивнув в сторону девчат, он вдруг многозначительно подмигнул, открыв в улыбке зубы -- они у него оказались ровные, один к одному, отдраенные, как кафель. -- И не плошать! Есть, кажется, экземплярчики ничего! На левую руку мне нацепили повязку -- узенькую ленточку красного ситца. Толком я не представлял своей роли. Резерв так резерв. И хотя должен был находиться рядом со старшим лейтенантом, я, наоборот, старался держаться от него подальше. Мне он чем-то не нравился, а чем -- вряд ли ответил бы. Фасонистый? Рисуется? Или эти красивые перламутровые зубы? У изящного пола такой пользуется непререкаемым авторитетом -- хоть икону пиши! Не знал я в ту минуту, что судьба, которой видно все далеко наперед, в своей извечной коварной игре уже связала нас со старшим лейтенантом морским узелком и тайно предвкушает удовольствие потешить и повеселить свое дряхлое, старческое сердце. Не знал и другого, что вечер этот станет поворотным в наших отношениях с Надей. Вот уж верно: без худа не бывает добра... Затерявшись среди солдат расчета, столпившихся у входа в клуб, я курил, думая о том, что Надя может и не прийти на концерт и все обойдется благополучно. Мало ли что случится: занята на работе, нездоровится. Солдаты вокруг переговаривались, шутили, галдели -- убивали время. Я увидел, как Сергей протиснулся ко мне: -- Чего глядишь недовольной свахой? Сейчас концерт, артисты уже прошли. И потом... вон смотри на старшего лейтенанта Васина, да чтоб разрыва сердца не получилось: та самая, с косой... Я уже готов был резко оборвать его, но, подняв голову, так и застыл, не раскрыв рта: возле старшего лейтенанта стояла Надя в знакомом фиолетовом платье. Слегка опираясь спиной на перила входной лестницы и по-прежнему без фуражки, Васин склонил с достоинством голову и игриво улыбался прямо в лицо моей насмешнице. Надя тоже выглядела оживленной, веселой. Ноги у меня мгновенно будто отяжелели, приросли к асфальту. Смотрел, не отрываясь, на обоих, на платье, у выреза которого слева теперь голубело несколько приколотых незабудок. Нет, тут не мимолетное, не случайное знакомство. У меня не оставалось сомнений -- они знали друг друга. До меня даже долетали отдельные слова: институт... занятия... Она, конечно, не могла заметить меня в однообразно-зеленой толпе солдат. -- Ты что? -- голос Сергея прозвучал тихо, с тревогой и удивлением. Он быстро переводил глаза то на меня, то на парочку -- у него это получалось смешно, как у заведенной куклы. Я даже невольно усмехнулся, хотя, скорее, горько, неловко. -- Э-э, дружище ты мой! Попал, вижу, в сети. -- Не карась, чтоб попадать. Слова мои неожиданно прозвучали спокойно и убедительно. Сергей, пожалуй, поверил: когда, отойдя от него в сторону, я снова взглянул на солдат, он уже толковал там о чем-то оживленно и напористо. Чудак. Выходит, мало нужно, чтоб пустить пыль в глаза! В переполненном клубе я приткнулся возле двери: Васин глазами показал -- стоять рядом. Затылок его с аккуратно подстриженными волосами виднелся впереди, через двух-трех солдат. Программа мне была уже знакома: те же песни, танцы и тот же курносый баянист и неловкий, похожий на штангиста, конферансье. Все это меня мало занимало, хотя солдаты, совхозные парни и девчата то и дело награждали артистов всплесками аплодисментов, смеха. Сам не зная почему, я со странным нетерпением ждал выхода Нади. У меня даже поднывало где-то под ложечкой -- тонко, нудно. Смотрел не на сцену, а рассеянно себе под ноги. И не увидел, а почувствовал по шевелению в зале и легкому гулу, что вышла она. Надя остановилась у края рампы, как мне показалось, прямей и строже, чем в прошлый раз. Может быть, просто увереннее -- не знаю. И выглядела красивее, наряднее в платье с незабудками, освещенная светом. В ту секунду я готов был крикнуть, чтоб заставить замолчать людей, оборвать все шепоты, шорохи в зале. Хотя и без того они разом стихли: стал слышен стеклянный звон плафона, о который бился одинокий, залетевший на свет ночной метляк. Но вот словно шум прибоя неожиданно ворвался в клуб: баян в руках курносого рассыпал густую гамму звуков. Надя пела низким протяжным голосом, и от этого ощущение боли, тоски становилось таким реальным, естественным: Под окном черемуха колышется, Распуская лепестки свои... И точно боясь помешать пению, старший лейтенант Васин впереди меня привычным, но заметно осторожным движением поправил волосы. А когда оборвался последний звук Надиного голоса, он вскинул руки вверх и, громко отхлопывая ладонями, перекрывая шумные аплодисменты, выкрикнул: -- Браво-о! Бис!.. Она, должно быть, без труда угадала, чей это был голос, повернулась лицом к двери и, чуть поклонившись, улыбнулась усталой и благодарной улыбкой... Заметила ли она меня, пела ли "на бис" -- не знаю. Работая локтями, я протиснулся к выходу, отстранив контролера, выскользнул за дверь. На площадке, перед клубом, сгрудились совхозные парни -- кое-кто из них успел приложиться к бутылке, --гоготали, дурачились. Настроение у меня было прескверное. И я поплелся, сам не зная куда, просто вдоль улицы. Напряженная чуткая тишина поглотила и дома, и развесистые круглоголовые ветлы, застывшие молчаливо у дороги. Свет в домах еще не зажигали, и на стеклах окон догорал малиново-синий закат. Он был какой-то грустный. Я думал о ней... Значит, как ни старался уверить себя в том, что тогда, полмесяца назад, все было так, от нечего делать, чтоб только покрутить голову, -- правда небольшая! Стоило увидеть ее со старшим лейтенантом, перехватить улыбку, подаренную ему, -- и уже оказалось достаточным, чтобы испортилось настроение. Полез тогда целоваться, олух! Плебей несчастный! А Васина хоть учителем правил галантного обхождения в пансион благородных девиц ставь! Было желание повернуться, уйти в городок, в казарму. Но даже уйти нельзя. Проклятое положение! Уйди -- потом несдобровать. Неожиданно рядом выросло резное крыльцо с высокими ступеньками. Вон и скамейка под низко нависшими космами ветлы. Надин дом. Дом, где опростоволосился и оскандалился... Я решительно повернул назад. Пошел быстрее, точно вдруг понял: скорее должен уйти от этого места, забыть все, что связано с ним. Уже подходя к клубу, догадался: там происходило что-то неладное. Толпа парней передвинулась от входа в тень густой ветлы. Долетали пьяные выкрики, одобрительный гул. "Неужели драка?" -- с прихлынувшей тревогой подумал, ускоряя шаг. Плотно сгрудившиеся . люди о чем-то галдели, из общего шума вырывались реплики. -- За что, старшой? -- наседал на кого-то в центре пьяный парень в кепке, чудом державшейся на затылке. -- Обидел за что? Скажи? Мои локти опять сделали дело, и в середине толпы, к своему удивлению, я увидел старшего лейтенанта и ее... Надю. Она, будто продрогнув от вечерней прохлады, ежилась, нагнув голову, сердито кусала нижнюю губу. Пальцы рук нервно стиснула впереди. Бледные щеки Васина отливали синевой, точно их изнутри подкрасили гашеной известью. Я еще пока не представлял, что произошло, не знал и как поступить. В секунду оценил силу парня: невысокий, но крепкий, точно корень, короткая шея, на ней и в сумерках видны напряженные жилы, под голубой рубашкой с оторванной верхней пуговицей мехом ходила грудь. -- Нет, ты скажи, за что? -- вплотную подступая к старшему лейтенанту, снова повторил он. -- Успокойся, браток. Давай отойдем отсюда... Я сказал это неожиданно, с легким возбуждением, дотронувшись до его крутого плеча. Тот обернулся, пьяно дохнул перегаром, уставился тупо, будто не понимая, что от него хотят, и хриплым голосом небрежно посоветовал: -- Брось, служба! Сам был таким. А ты, видно, еще салага, первогодок... -- Он икнул, махнул неуклюже рукой, будто птица перебитым крылом, мотнул головой на Васина. -- А я вот его спрашиваю: за что обидел, не пустил в клуб? Говоришь, нализался, как свинья... А может, я с горя? Думаешь, с Надькой, первой нашей девкой, стоишь, так можно обижать? Старший лейтенант резко выпрямился, бескровные губы нетерпеливо передернулись: -- Идите подобру-поздорову! Из толпы сразу несколько голосов посоветовали: -- Брось задираться, Алексей! -- Не хулигань. Надя вдруг подалась вперед к парню, мягко, просительно заговорила: -- Алексей, Алеша... Иди, проспись... -- Пошли вы все... Дальнейшее произошло, как во сне. -- Взять его! -- нервно выкрикнул старший лейтенант, свирепо завращав на меня белками. Парень взвизгнул, рванулся: -- Отойди! Не лапай! Так твою... А-а!.. В сумеречном свете мелькнул кулак. Я мотнул головой, но, должно быть, опоздал на какую-то долю секунды: желтые искры вместе с острой заломившей переносицу болью фонтаном брызнули из моего левого глаза. Но удар все же пришелся вскользь -- только на миг я потерял контроль над собой. В следующую секунду перехватил его руку, собрав все силы, крутнул и почувствовал хруст -- тот охнул, съежился, как от удара в живот. Кто-то подхватил его с другой стороны, толпа расступилась, и под ее одобрительные реплики мы повели люто ругавшегося парня по улице. Потом только разглядел, что помогали мне два дюжих, крепких дружинника. У дома, где жил парень, они отпустили меня: -- Теперь справимся. Спасибо. А за это с него спросим -- больше не будет прощения. Глаз и всю левую щеку жгло, как от горчичника, -- там собирался засветить "фонарь". Еще этого недоставало! У клуба толпа почти рассеялась, но Надя, видно, поджидала меня: еще не дошел метров десяти, как она торопливо выступила из полутемноты мне навстречу. В пятне света, отбрасываемом козырьком фонаря на столбе, остановилась и вдруг порывисто схватила меня за обе руки. -- Как вы? Он же ударил вас! -- с дрожью, искренне волнуясь, произнесла она. -- У вас же кровь! Из носа. И глаз припух... Ах ты беда! -- И, не выпуская рук, заторопилась. -- Идемте! Ко мне, домой... Умоетесь, свинцовую примочку сделаю... А провожать меня не надо, я с ним... Пока закончится концерт, он вернется. Только тут увидел, к кому относились ее последние слова: старший лейтенант стоял сбоку: на его красивом лице мелькнула неопределенная, даже растерянная улыбка -- не ожидал подобного оборота. Дорогой Надя говорила все об этом парне, возмущалась его выходкой и, не выпуская моей руки из своей, торопливо стучала каблучками по утоптанной блестевшей дорожке. Дома, куда мы пришли очень быстро, заставила в горнице снять фуражку, расстегнуть ворот мундира. Поливая над тазом из кружки, поведала матери о случившемся. Та молча слушала, стоя у печки, сложив руки по-деревенски, крестом под грудями. Она была смуглая, как Надя, с жидкой витушкой волос на затылке, черные глаза -- молодые, с лукавинкой. А когда подала чистое полотенце, сказала с жалостью и сочувствием: -- Так-то человека ни с чего ударить! Блажит дурень, даром, что в матросах служил. Когда-то еще за Надей собирался ухаживать. -- Она сощурилась. Надя вспыхнула, насупилась: -- Мама!.. За все время Надя не обмолвилась ни словом о нашей предыдущей встрече, словно не хотела ворошить недавнего прошлого, заходить за ту черту, за которой неизвестно что, -- ведь не пришел же я после того вечера ни разу! Она делала все ловко, энергично -- уходила в другую комнату, возвращалась, дробно стуча по деревянному полу, свернула марлевую повязку, пристроила ее к глазу. -- Все будет хорошо. А в моих медицинских способностях не сомневайтесь: есть и у меня военная специальность! Не только у вас. Почти доктор, а точнее -- санитарка. Вот так. Потерпите... Не туго? Или ослабить? Болит? Говорила все это она возбужденно, точно ей приходилось преодолевать внутренний нервный морозец, так что я даже чувствовал, как мелко дрожали ее пальцы, когда она дотрагивалась, осторожно ощупывая лицо. Мне было приятно прохладное прикосновение, чуть приметный запах каких-то духов, шелковое шуршание платья. И в то же время стало особенно неловко, стыдно от такого ее внимания -- чем его заслужил? И в ответ только мычал: -- Не-ет, не болит. -- До свадьбы все заживет, женишок! -- весело и насмешливо напутствовала мать Нади, прощаясь со мной. Надя опять строго посмотрела на нее, но промолчала, шагнула в темноту сеней. На крыльце было чуть светлее от уличного фонаря. Она остановилась в косой тени, падавшей от дощатого навеса, и в серой, еще не устоявшейся темноте фиолетовое платье ее растворилось, проступало мутным пятном. Вот-вот должна была взойти луна; над горизонтом, запутавшись в ветвях ветлы, боязливо мерцала звезда. Надя часто дышала, я слышал тугие толчки ее сердца. Будто вся выговорившись там, в комнате, и теперь не зная больше, о чем говорить, она молчала, и это молчание в приглушенной, сторожкой тишине вдруг стало тягостным, как ненавистная, постылая ноша. Надо было что-то говорить -- не уйти же так! -- Спасибо. А она... хорошая женщина! Мне думалось, Надя рассмеется над моей неловкостью, но она откликнулась, будто издалека, глухо: -- Да. -- Уперлась руками в балюстраду и вдруг ломким голосом спросила: -- Вы обижены? Не придете? -- Нет, не обижен. Сам виноват... -- Ой, неправда! Она довольно, обрадованно рассмеялась и, понизив голос, будто ее могли услышать посторонние, задышала теплом: -- Приходите обязательно... Буду ждать. До свидания! Я не успел еще ничего сообразить, машинально пожал протянутую руку -- в следующий миг Надя мелькнула в черном проеме скрипнувшей двери. Потом мягко хлопнула другая дверь, из сеней в дом... Все повторилось почти как и в прошлый раз: я снова оказался один на крыльце. С той лишь разницей, что теперь стоял и чему-то ухмылялся в темноте, будто тихо помешанный, забыв о своем глазе, хотя его здорово под повязкой дергало от боли. 10 Тогда я попал в герои. Слух, что укротил хулигана, уже на другой день распространился в дивизионе. Однако под повязкой у меня сиял темный, величиной с кулак мрачно-сизый подтек, а на глазном яблоке лопнуло, как сказали в санчасти, несколько микрососудов. Но это не имело значения -- солдатам было важно другое. Восхищались, как скрутил разбушевавшемуся парню руку, и выказывали самые разные, порой неприметные знаки внимания: подадут ложку в столовой, подвинутся на скамейке в клубе -- садись рядом. Но были и другие. Как-то утром, выходя из умывальника, услышал позади насмешливый голос Рубцова: -- А герою-то приварили фонарь, -- и перешел на шепот, потом хихикнул. Он, выходит, умышленно накалял обстановку в наших отношениях. Во что это все выльется? Долгов сохранял молчание -- будто ничего не произошло. Неужели равнодушен? Или своя политика? Но на четвертый день он меня удивил. Во время занятий по материальной части я пояснял работу электрической схемы ракеты -- всех этих клапанов, мембран, редукторов давления, -- водил указкой по разноцветным линиям на плакате, висевшем во всю переднюю стенку класса. Признаться, я злоупотреблял этим своим положением -- меня ведь вызывали, когда кто-нибудь припухал, -- поэтому иногда допускал небрежности в ответах. Так, наверное, произошло и на этот раз, хотя сам ничего не заметил. Тишину, царившую в классе, вдруг разорвал злой голос Рубцова: -- Липа! Он подскочил на стуле и, забыв, где находится, секанул рукой воздух. Взбудораженно, зло продолжал: -- Божий дар с яичницей смешать! Это ж понижающий редуктор! Или... -- возбужденный взгляд его скользнул по лицам обернувшихся к нему солдат, -- есть свой культик, черное белым можно назвать -- сойдет? -- Белены человек объелся! -- негромко, но с выражением произнес Сергей. Рубцов огрызнулся: -- Помолчи, поддакивала! На него зашумели возмущенно. Люди были не на его стороне, а на моей, хотя я уже понял свою ошибку: действительно перепутал редукторы. Кто-то незлобиво посоветовал: -- Эй, Рубец, когда в котелке не хватает, так занимают! Соображай. -- Зачем базар? -- дернулся Гашимов. -- Голова делает круги! Давай, слушай, Андрей, работай на малых оборотах. Долгов, придавив стол широкой грудью, сидел с таким видом, будто вот сейчас поднимет шахтерский кулак и с треском обрушит его на жиденький стол, рявкнет громовым голосом. Но он неожиданно спокойно сказал: -- Прекратите! Рубцов, к схеме. Продолжайте. На меня взглянул укоризненно: не оправдал доверия. Я сел на место, а Рубцов выдал про этот редуктор без единой запинки. Не зря, выходит, штудировал схемы и описания! Упорно решил отстаивать свой престиж. Давай-давай, рвись в облака! Перед ужином я зачем-то был в каптерке, а выйдя оттуда, зашел в ленинскую комнату посмотреть газеты. Увидел: у самой двери -- Долгов и Рубцов. Солдат теребил край желтой портьеры, и, хотя стоял понурив голову, обычная ухмылка коробила губы. -- Молодец он. Доведись до вас, еще б неизвестно, что было, -- пробасил неторопливо сержант. -- Устоял, образумил хулигана. Понимать надо. По-солдатски поступил. Насчет культика... Знай так дело, Рубцов, и у вас... "Вот оно что! Рубцова за меня отчитывает... Значит, равнодушие было чисто внешнее, показное". -- Вот он и сам... -- покосившись, усмехнулся Рубцов: мол, ему и говори. Наверное, Долгов тоже понял его, глухо проговорил: -- Надо будет, и ему скажу. Не останавливаясь, я твердо прошел в угол, к фикусу в бочке: мое дело сторона, говорите, что хотите. Сел к столу, сделав вид, что усиленно занят попавшей под руку книжкой "Путешествие на "Кон-Тики". Долгов ушел, а Рубцов, оглянувшись на меня (мой тактический маневр удался -- пусть думает, не видел!), негромко проворчал: -- Балбес, маменькин сынок, небось всю жизнь пирожные жрал! Молоко на губах... Устроился с краю длинного под красным сатином стола. А меня вдруг разобрал смех -- не удержался, прыснул: это я-то всю жизнь жрал пирожные?! Он все понял: лицо передернулось. Поднявшись, вышел. Ага, кишка тонка, не выдерживает! В очередное воскресенье я был у Нади. Мать и сестренка, остроглазая, с короткими, как хвостики, косичками, встретили меня, будто старого знакомого. С Надей мы сидели дома, после гуляли в лесу -- редком дубняке, и день для меня показался короче часа. Дурачились, шутили, набрали букет цветов. Вернувшись в казарму, долго еще жил другой жизнью. И ночью мне приснился этот пронизанный солнцем дубняк, цветы и колокольчатый смех Нади... Словом, со мной творилось черт его знает что. А потом... Потом я начал уходить в самоволку. Первый раз, второй... Все мне сходило. Удивительно сходило. Но до поры до времени. Недаром говорят: сколько веревочке не виться, конец будет. Тогда не мог предопределить этот самый конец, не мог представить себе и частицу тех испытаний, которые ждали меня впереди. И возможно, не эти бы "фокусы", как сказал Долгов, не лежать бы теперь на госпитальной кровати? Может быть. Кто знает? Да, самоволки. Я выбирал такое время, когда меня не могли хватиться, и уходил к Наде. Позади казармы, возле туалета, я обнаружил в заборе доску, которая держалась только на одном гвозде вверху и отклонялась в сторону, точно маятник. Нижний гвоздь кто-то вырвал до меня -- там краснела ржавая дырка. Я пролезал в эту щель, доска, качнувшись, закрывала за мной проход, и я оказывался за пределами городка. До совхозной усадьбы поле перемахивал одним духом. Огородами выходил к знакомому дому с крыльцом. Переводил дыхание, стучал в крайнее окошко. Обычно Надя сидела у стола рядом с окном: готовила институтские задания. Она знала мой сигнал, гасила свет и появлялась на крыльце. За огородом росла такая же дряхлая, как и перед домом, ветла, они, наверное, были даже одногодки. Под ней -- вымытая дождями, потемневшая, растрескавшаяся лавка. Тут мы и устраивались. -- На сколько сегодня? -- спрашивала Надя. Я глядел на часы и, прикинув, что там следовало по нашему солдатскому распорядку, учтя время на обратный путь через поле и дыру в заборе, небрежно сообщал ей об этих несчастных крохах времени, которые нам предстояло провести вместе. Обычно выходило тридцать -- сорок минут. Она искренне удивлялась: -- Ну как не стыдно? Отпускать на столько... -- И с напускным равнодушием принималась напевать: Черная стрелка проходит циферблат, Быстро, как белка, колесики стучат... Я находил какое-нибудь самое пустяковое, первым приходившее на ум оправдание мнимого жестокосердия и черствости моих начальников. Она верила моим объяснениям, оживлялась, и мы забывали о мелких неприятностях, пока не пролетало время. Прошлое Надя не вспоминала, да и я делал вид, что ничего никогда не случалось. И уж, конечно, больше не лез со своими поцелуями! Мне с ней было хорошо. Она готовилась стать филологом, у нас немало находилось, о чем поговорить, -- литературу я тоже любил. Что со мной творилось -- не знал, да и не задумывался над этим. Любовь? А с Ийкой -- тоже? Или ничего не было ни в том случае, ни в этом? Просто появилась отдушина, и, не задумываясь, воспользовался ею: слишком узкими, тяготившими меня были солдатские рамки. Не раз думал, что я в этой среде -- инородное тело, случайно, по воле рока попавшее сюда. Часто ощущение одиночества подступало и давило, точно незримая, но громадная глыба, -- такое испытывал, бывало, в детстве, во сне. Самый страшный, запомнившийся на всю жизнь сон приснился после тог