о памятного знакомства с отцом на даче. Почему-то это были горы. Белые стрелы молний распарывали вместе с грохотом грома страшную черноту, легко раскалывали небо -- яичную скорлупу. В голубых отблесках дождевые струи казались кручеными серебряными нитями, протянувшимися с самого неба. Почему я оказался тут? Зачем? И вдруг... отвесная холодная стена, прижавшись к которой прятался от острых, стегающих струй дождя, покачнулась. Обвал! У ног черная зияющая расселина росла на глазах. Бежать мне было некуда -- почему, не знаю. Скала вот-вот была готова обвалиться. Напрягшись всем телом с одной-единственной мыслью -- удержать ее! -- я упирался спиной, руками, ногами. Напрасно! Скала медленно (я это с ужасом чувствовал), очень медленно валилась -- сейчас раздавит. И тогда я увидел отца: он был за пределами этой дикой стихии, и выражение лица у него было даже довольным. "Отец!" -- в нечеловеческом отчаянном страхе выкрикнул я... Проснулся в холодной испарине, оделся и, стискивая неудержимо стучавшие зубы, выскользнул за дверь, бродил по улицам до рассвета. Теперь эту тяжесть испытывал наяву. Тот случай научил меня быть осторожным с людьми, мой "колокол" уже не валдайским, светлым, веселым звоном отвечает им. Я-то знаю, в чем тут загвоздка, знаю, что именно тогда сердце дало горькую трещину. Трещину в моем колоколе. Но кому до этого дело, кроме меня? Сказки! Чичисбеи -- люди с открытым, чистым сердцем -- были, да сплыли! Свежо предание, но верится с трудом. Собственно, кто они мне -- Сергей, Долгов, Рубцов, все другие? Первый -- так, неизвестно почему выказывает знаки внимания, лезет с дружбой. Просто стечение обстоятельств, сила условий. Случись, не в одном расчете -- ничего подобного бы не было. А Долгов? Великомученик. Хочешь не хочешь, приходится иметь дело: командир. Как пастырь, кнутом и пряником пытается держать, чтоб стадо не разбежалось. Рвется отличие закрепить, делает видимость, что так все и будет, а мы -- кто в лес, кто по дрова... Рубцов -- завистник. Или еще -- дитя природы... Гашимов -- хороший механик-водитель, всему рад; всех забот, кажется, с детский кулак: только бы грохотали гусеницы установки, а там -- трава не расти! И ненавистный Крутиков... Уж вот с кем поговорил бы по душам в темном углу!.. Впрочем, каждый из них, думал я, тщится показать видимость человечности -- модно! А не понимают, что фальшь не прикроешь фиговым листком: она торчит, как шило из мешка. Недаром ценил Владьку -- умел быть нейтральным! Потоп случись, светопреставление -- на узком бледном лице с горбатым носом не дрогнет ни один мускул, не сотрется приклеенная на всю жизнь скептическая полуулыбка. "Какое мне дело до всех до вас, а вам до меня..." Моих уходов никто не замечал, все мне сходило с рук, и я уже думал, что такое блаженство будет бесконечным. Возвращаясь от Нади, обычно еще у забора смахивал травой пыль с сапог, снимал ремень или пилотку (будто возвращался из туалета), напускал на себя побольше небрежности, беззаботности и входил в казарму. Лучшим для себя случаем считал тот, когда дневальный, а то и сам дежурный по батарее замечали мое "разгильдяйство". Я напускал на себя обиженный вид: "Мол, чего раскричался, не видишь откуда? Не успел же..." И не очень торопясь приводил себя в порядок: "Все в норме, сошло". Правда, Сергей вроде стал поглядывать подозрительно, раза два даже допытывался: где был? Но я отшучивался, напоминая ему известную пословицу о любопытстве и свинстве. Впрочем, догадываться -- это еще не все. Пусть сколько угодно догадывается! 11 В коридоре казармы на самом видном месте уже недели две висело объявление о вечере-диспуте. Писали его мы с Сергеем. Раза два до этого он намекал мне, но я пропускал его предложение мимо ушей, авось отстанет. Однако как-то на занятии в классе, будто мимоходом вспомнив, лейтенант Авилов сказал: "Помогите, Кольцов, а то Нестеров уже "SOS" подает!" Ничего не поделаешь, заарканили, и вечером в пустой канцелярии мы принялись малевать. Объявление получилось неплохим. Тему диспута я написал красной тушью лесенкой: "Человек человеку -- друг, товарищ, брат". -- А здорово! -- мотнул головой Сергей. -- Что значит -- дело мастера боится. Ишь, прямо как стихи Маяковского. Точно! Возле объявления толпились солдаты, читали вслух, обсуждали. Сам я ходил мимо равнодушно, безучастно скользил глазами по тем пятнадцати вопросам, по которым нам предлагалось "высказать свое мнение". Они были самыми разнообразными: о смысле жизни, товариществе и дружбе, отношениях между юношами и девушками, о сегодняшних зримых чертах в отношениях между людьми, о чести, совести советского воина, интересах его жизни... Да, я был безучастен к предстоящему диспуту, меня он нимало не занимал: в нашей мастерской ко всякой философии относились скептически. "Лозунги, диспуты, призывы -- суть профанация человеческого естества. Свобода, женщины и вино -- вот нетленные киты, -- внушал нам, подвыпив, Ромка. -- Ин вино веритас". Но меня удивляло и озадачивало отношение солдат к диспуту: вот уж не ведал, что это так взбудоражит их! Оказывается, многие готовились горячо, заинтересованно: возле объявления на перерывах то и дело разыгрывались словесные баталии: как понимать дружбу? есть ли чистая любовь? Нередко Долгову приходилось преждевременно обрывать перерыв. Для меня солдаты расчета в эти дни стали открытием. Рубцов, как выяснилось, играл в детдоме в драмкружке любовные роли. Рубцов -- и любовник! Выходит, не такой уж он утюг. А Уфимушкин, оказывается, не только ученый чулок! Когда зашла речь о смысле жизни, он, вдруг напрягшись весь, смаргивая в волнении ресницами, пошел шпарить стихи Гете и Байрона. Это уж совсем было диво! И таким решительным и одухотворенным он выглядел, хоть памятник с него лепи. Сергей, простодушно улыбаясь, поведал всем, как его потрясли рассуждения о том, способствовало или нет улучшению нравственности возрождение наук и искусств. Н-да, труды французского мыслителя Жан-Жака Руссо... Мне он, когда мы остались вдвоем, сказал, положив руку на плечо: -- Не обижайся, как другу выложу: так бы вот не мог -- Ийка, Надя... Точно. Поболтать, язык почесать горазд, а всерьез -- нет. Может, не прав, не смыслю в дружбе ничего. Хотя, думаю, никакой дружбы у тебя с той Ийкой не было. Видимость одна. Вот у меня с Зиной -- огонь, встану рядом -- подошвы горят! А, вот оно что! И эта рука на плече -- глупое знамение близости и доверительности. Я усмехнулся, убрал плечо, рука Сергея скользнула ему на колено: он, видно, не ожидал этого. -- Говорят, когда судишь, думай и о противной стороне. Поднявшись, я отошел к группке солдат. Покосившись, увидел: Нестеров насупил рыжеватые брови, сморщил лоб, -- должно быть, там, под черепной коробкой, у него творилось что-то серьезное. Соображает, что к чему? Полезно. Пусть не сует нос куда не следует -- можно без него остаться. Ийка! Что он в этом понимает? Мне и самому иногда наши отношения с ней казались странными. Однако хотел я того или нет, но следовал утверждению, которое высказал все тот же Ромка: чем сумбурнее отношения с женщиной, тем они оригинальнее. Она несла себя с достоинством и горделивой осанкой, точно восточная принцесса. Смуглая кожа, модный большой рот, бледно-морковная помада на губах, миндалевидные, с раскосинкой глаза... Даже знавший немало женщин Ромка, первый раз увидев Ийку, зачем-то поправил черную "бабочку", удивленно протянул: "Отменная птаха!" Случалось, не придя к одной точке зрения или не договорившись, куда пойти -- в кино, на танцы, -- мы расходились с ней, бросив друг другу: "Привет, пока!" А после через день-другой встречались как ни в чем не бывало. И странно, что в отсутствии Ийка представлялась мне только в самых общих чертах, как картина, которую видишь ежедневно, но которую ни разу не удосужился рассмотреть до каждой детали, черточки, штриха. Впрочем, раньше меня это нимало не занимало: в конце концов "галантерейка" рядом, надо увидеться -- и сходил. Но теперь я все чаще ловил себя на мысли, что, несмотря на все старания -- по часу лежал после отбоя со стиснутыми веками, гнал все другие мысли в сторону, напрягал память. -- Ийкин образ вставал неясно, как в тумане. Меня это раздражало, злило -- растревоженные нервы успокаивались потом не скоро. И в то же время Надю видел отчетливо, до каждой мелочи: мягкий подбородок, подвижные стрелки-брови, полные добрые губы, глаза, которые отражали, кажется, самые малейшие движения души -- читай, как по книге, все, что в ней делается... Вот уж поистине зеркало души! И почему мысли о ней против воли вызывают прилив светлого, беспокойного и радостного ощущения? Впрочем, чепуха, расфилософствовался... Прав Нестеров? Действительно, такой уж низкий, мелкий, с никчемными порочными устоями: стоило за порог -- и из сердца вон? И неужели в наших отношениях с Ийкой была только одна видимость чувств, дружбы, чисто животная привязанность? Слышал же, будто где-то и тигров приучили к красивым предметам, обставив ими клетки, а когда убрали безделушки, те не вынесли разлуки... Как это Нестеров сказал? "Никакой дружбы у тебя с той Ийкой не было. Видимость одна". Черт его подери! Я не слышал, о чем толковали солдаты -- пересмеивались и скалились. "А какого цвета у нее... глаза? Да, какого? Карие или черные?" От этого неожиданного внутреннего вопроса мне вдруг стало жарко: не знаю! Голову обожгло. Я, наверное, стал красным, будто малина. Вот тебе и на! Увидят, начнутся расспросы. Этого еще не хватало. Я незаметно отошел от солдат. Вечером ленинскую комнату заполнили до отказа. Сюда перетащили табуретки из казармы -- и все равно мест всем не хватило: пристраивались по двое, стояли у стен. На диспут пришли солдаты из других батарей -- немало было "чужих", незнакомых лиц. Впереди, у входа, стоял накрытый кумачом стол, на углу его прилепилась переносная трибунка. Обычно тут горела одна люстра, потому что каждый день старшина Малый, тыча воздух сухим крючковатым пальцем, назидательно поучал дневальных: "И опять же экономия... Не обыдве люстры жгить. Бо зрячие, все видать и при одной". И дневальные подчинялись его приказу. Теперь сияли обе люстры -- слепило глаза. -- Иди сюда! -- замахал Сергей, завидев меня. Возле него было единственное свободное место. Я сделал вид, что не заметил приглашения, и хотел просто встать к стенке, но услышал голос лейтенанта: -- Садитесь, Кольцов. Вам предназначено место. Делать было нечего: сел рядом с Авиловым. Сергей оказался позади меня. "Случайно или нет? Может, тоже какой-нибудь скрытый замысел?" -- подумал невольно, но, оглядевшись, увидел -- рядом сидел весь наш расчет. Да и поведение Сергея ничем не выдавало каких-либо скрытых намерений: он просто молчал. Подействовало, что оборвал днем?.. Поднявшись из первых рядов, за стол сели комбат и коренастый, с залысинами старший лейтенант, секретарь партийной организации. Сержант-комсорг, с аккуратным зачесом кудрявых волос, тот самый, который восхищался нашим объявлением: "Таланты, ребята!", стоял за столом и то ли выжидал тишины, то ли собирался с мыслями. -- Будете выступать, Кольцов? -- обернулся ко мне лейтенант Авилов. -- По-моему, очень интересная тема. Дружба, товарищество -- вечные и всегда новые вопросы. "Ну вот, так и есть -- обрабатывает. Что ему ответить?.." -- Проносилось в голове. Левой щекой чувствовал -- он пристально смотрел на меня сбоку. А может, это только казалось. Мой же взгляд упирался в чью-то согнутую впереди, узкую, в гимнастерке спину. Сам не зная почему, я медлил с ответом. В следующую секунду обрадовался, от души моей отлег камень -- сержант, не дождавшись тишины, негромко сказал: -- Товарищи, прошу внимания. Мы собрались... Покосившись на Авилова, с удовлетворением перевел дыхание: он смотрел вперед и, должно быть, забыл о своем вопросе. Я невольно отметил и чистый китель на лейтенанте и свежую зеленую рубашку, блестевшую наглаженным, подкрахмаленным воротничком. Смуглое, загорелое, только что выбритое и даже чуточку припудренное лицо отливало бархатистой кожицей персика. Еле уловимый запах "шипра" исходил от него. Этот запах неожиданно напомнил мне о Васине. Какие у них отношения с Надей? Только ли учатся вместе? А если не "только"?.. Нет, не может быть, иначе бы сказала, не вела бы себя так! А если из жалости? Обычной, человеческой? Поди залезь в душу, в эти самые потемки!.. И снова перебирал в памяти разговоры с Надей, ее поведение, весь тот вечер. Отметина о нем еще жила у меня -- синяя дужка подтека под глазом. Слушал рассеянно. После вступительного слова комсомольского секретаря к трибуне выходили солдаты и сержанты. Они заранее подготовились и теперь выкладывали абсолютно правильные, гладенькие, похожие друг на друга, как шары, прописные истины. Вытаскивали из кармана тетрадные листки, пристраивали на трибунке и, вперив в них глаза, не отрывались до конца выступления. Зачинщики!.. Слушатели понимали свою обреченность и хотя сидели сравнительно тихо, но интерес явно упал: кое-кто зевал; справа у стены курносый, небритый солдат, возможно после наряда, клевал носом; впереди двое, склонившись друг к другу, вели постороннюю беседу. "Вот так, как "по маслу", и пройдет вся затея?" -- сквозь занимавшие меня мысли безучастно, отторженно от всего происходящего подумал я. Лейтенант Авилов досадливо сводил брови к переносице, потирал нервно висок, позади, за моей спиной слышалось недовольное покряхтывание Сергея Нестерова. Он наконец не выдержал, задышал теплом в шею: -- Эх, шесть киловольт им в бок! Чешут по-писаному, будто колобок катают! Но как только после очередного "зачинщика" поднялся сержант, спросил: "Кто еще хочет выступить?" -- стало ясно: зачинщики все, -- сразу взметнулось несколько рук. Эти уже выступали без бумажек, "резали" напрямую и о взаимной выручке -- как однажды чуть не уронили ракету, -- и о тихонях и шофере-крановщике Пенько, которого так и звали в батарее "моя хата с краю". Солдаты оживились. Выходит, растопился лед. -- Ну вот это дело! -- заерзал Сергей. -- Это по-нашенски. Разрешите мне? Сержант кивнул, и Сергей, торопливо, согнувшись, работая коленями, пробрался сквозь тесные ряды сидящих к столу. От возбуждения лицо его подкрасилось, улыбалось каждой жилкой, вздрагивали рыжеватые брови. Его провожали острыми напутственными словечками, шутками. "Любопытно, что выдаст?" Нестеров положил руку на фанерную трибунку, сжал ее угол так, будто собирался раздавить в щепки, терпеливо, с улыбкой выждал тишину. -- Хорошо, правильно, что мы свернули на свои дела... А то чесали по-писаному. Точно! Думал, от скуки засохнем, в сухари ржавые превратимся. -- Верно, Нестеров! -- Нет, не в сухари, а в льдины! Ничего не скажешь: умеют люди зло шутить! Сергей мотнул головой: -- Точно! И в льдины бы могли... А вот о наших делах. Дружба, товарищество, говорим... Красивые, гордые слова. Как в той песне поется: "Наше слово гордое "товарищ" нам дороже всех красивых слов..." Вот и я думаю о них, думаю так: товарищ, друг -- это, когда за ним в огонь и в воду, когда ради него жизни можно не пожалеть. Это первое условие. -- Нестеров вдруг посерьезнел, сдвинул рыжеватые брови: -- Было у нас в монтажной бригаде такое. Андрюха Земсков под токоведущий провод угодил. А друг его Геннадий Стишаев -- махина, косая сажень в плечах, штангой занимался, двухпудовками, как мячиками, бывало, играл -- оказался рядом... За резиновыми перчатками бежать, звонить на подстанцию, чтоб ток выключили, -- значит, смерть Андрею. Смотрим: бросился Геннадий... Хана же обоим! "Стой! Назад! -- кричит бригадир Сенин. -- Пропадешь!" Тот только бросил: "Друг же!" -- У Сергея непривычно дрогнул голос, он тише сказал: -- В общем, последние слова были... Андрюху он рванул, отбросил, а сам остался на его месте. Шесть киловольт, словом. Гроб потом по особому заказу делали: трудно было поверить, чтоб такого человека не стало. А вот не стало. Он помолчал, перебрал рукой по углу трибунки, стараясь ловчее взяться. Его на этот раз слушали в каменном молчании: никто не шелохнулся, не подал реплики. -- Ну, скажут, опять там, в бригаде... -- Нестеров провел по лицу пятерней. -- А вот как у нас. Сказать, чтоб совсем этот человек плохой, -- не скажешь. Ну а как расценивать, хочу спросить всех? К примеру, подходит к вам человек, товарищ, говорит: "Давай, помогу, чего у тебя не получается". А тот бы грубо отрезал: рви когти, своим делом занимайся! Товарищ такой или нет? -- Товарищ цепному барбосу! -- Верно! По-ракетному попал, в точку. -- А кто такой, говори! Чего темнить? -- Ясно всем -- кто! -- Не темню, точно. Догадываетесь: рядовой Рубцов... В комнате пополз шепоток, будто ветер прошелестел листьями. "Ведь о моем с Рубцовым случае!.. -- подступило нехорошее предчувствие. -- Зачем сболтнул?" Солдаты вертели головами, высматривая Рубцова. Он сидел наискосок впереди, и хрящеватое, крупное, как панцирь ракушки, ухо его налилось кровью. Он нервно дергался, не решаясь ничего сказать, но вдруг подскочил, махнул рукой возмущенно: -- Чего языком чесать? А нужда -- так об траки лучше! -- И так же порывисто сел. На него отовсюду зашикали, посыпались вопросы, предложения: -- Кишка тонка на критику? -- Сиди, Рубцов! Попал в теплый помет, так не чирикай. -- Белены объелся, -- подсек Нестеров. -- Не по-товарищески, ясно! Капитан Савоненков за столом смеялся, что-то сказал старшему лейтенанту, тот понимающе кивнул в ответ. -- Верно говорит Нестеров, -- поддержал комбат. -- Подвел Рубцов товарищей по расчету и на последнем комплексном занятии: обязанности плохо выполняет. Солдаты гудели. Сержант за столом предупредительно выставил руку с карандашом: просил внимания. -- И я так думаю, -- не дождавшись полной тишины, Сергей мотнул головой, -- не по-товарищески. Кольцов от души, от сердца шел к тебе, а в результате -- плевок получил. Но и к нему, Кольцову, у меня слово. -- Он покосился в мою сторону, а я отвернулся: чего еще ляпнет? -- Держитесь теперь вы, Кольцов! -- обернувшись, шепнул лейтенант Авилов, и усики его весело дрогнули. Он был в хорошем настроении. Нестеров склонил голову к трибуне, прищурил глаза и, как мне показалось, в тоне зазвучали извинительные нотки: -- Чую, есть у него на меня зуб, да не пойму, какой и за что. А вот бы подойти, прямо сказать: "Так и так..." И разобраться, если нужно. В общем, второе условие для дружбы и товарищества -- прямота и откровенность. Режь, как говорится, правду-матку. Точно!.. Тогда ты мне друг, товарищ. Провожали его веселыми репликами, возгласами. После него поднялся Уфимушкин и опять удивил меня. У трибуны он встал, невысокий, щупленький, будто подросток, смаргивал ресницами сосредоточенно, наверное, чтоб собраться с мыслями. Поправил очки. Заговорил негромко: -- Правильно сказал Нестеров о прямоте и откровенности между друзьями, товарищами. Согласен, хоть подписаться под его словами готов. Друзья тогда, когда много одинакового, но немало и разного. Так, чтоб дополняли друг друга, чтоб вместе одно целое получалось, большое, крепкое, как гранит. Вот, по-моему, между Нестеровым и Кольцовым будет такая дружба. Ее сейчас еще нет, она, вероятно, только начинается... Бурые пятна пошли от возбуждения по узкому лицу Уфимушкина, но смотрел он прямо перед собой, будто шея его закостенела. Руки по швам, как в строю. "Еще один нашелся вещун, оракул! Возьми его за рубль двадцать -- "будет дружба..." Он знает!" Нестеров хмыкал за спиной смущенно и довольно. -- И еще скажу: нам бы надо считать того, кто говорит прямо об ошибке, настоящим другом, а мы его считаем врагом. Ведь это правда! Где-то я вычитал изречение: "Опасен не тот, кто увидел твою ошибку, а тот, кто не захотел ее увидеть". -- Ай да Вениамин Николаевич! -- вполголоса воскликнул Авилов. -- Молодец! -- Здорово, Витаминушка! -- оглашенно подхватил Сергей. Закончил Уфимушкин под одобрительный гул. После него выступил сержант из соседней батареи, потом поднялся лейтенант Авилов. Говорил он интересно, складно. Меня заставил покраснеть -- вспомнил тот самый злополучный случай на совхозном вечере: в моем поступке он усмотрел и проявление товарищества и настоящее "рыцарское" отношение к женщине, какое и должен выказывать наш солдат... Спор и самые разноречивые суждения вызвал поставленный им вопрос: может ли быть между молодым человеком и девушкой такая же дружба, как между двумя юношами? Я уже думал -- сейчас примется за меня: если все известно Нестерову, известно и ему! А он вдруг рассказал о себе: дружил с девушкой -- здоровались и прощались за руку, никаких намеков на чувства, -- а после, уже в училище, узнал о себе ее характеристику: "черствый сухарь". Чего уж тут -- яснее ясного все. Нужны эти разговоры о платонической дружбе! А солдаты вдруг горячо заспорили: одни отрицали, другие с не меньшим пылом утверждали. Кто-то даже подхватился с места: "А что, Ромео и Джульетта -- сказки?" Его осадили: вон какую старину взял! "А можно и не старину! Со школьной скамьи есть друг..." Нет, они далеко не лыком были шиты, и я внезапно поймал себя на мысли, что мне тут небезынтересно и давно уже внимательно, с напряжением слушаю и вникаю во все их речи. Событием, неожиданным и удивительным, стало выступление солдата-контролера с проходной. Он поднял руку несмело, перед носом, у стола потоптался, не зная, видно, как начать, захватил в кулак широкий подбородок: -- В общем, расскажу случай. Как оно было... Приходит на неделе к проходной женщина. Ничего себе, молодая, рядом мальчонка с челкой. -- Солдат ухмыльнулся каким-то своим мыслям. Оживление пробежало по рядам: история, наверное, веселая. -- Отдать, говорит, пять рублей надо... Кому? Мнется -- туда, сюда. Сержанту. Такой вот росточек, плечи... Вот, думаю, история: долг, а не знает, кому его отдать! Нечисто что-то. Ну и позвонил дежурному по части. Она и старшему лейтенанту то же говорит, когда тот пришел. "Посылала мальчонку за покупками в магазин, дала деньги. Сама приболела. Ушел он, а я на кухню, а там на полу деньги. Обронил, значит. Вернется, думаю! Возвращается, вижу, радостный, с покупками, а глаза заплаканные... Вот диво! "Потерял я сначала деньги, а дяденька военный повстречался, расспросил и говорит: "Я их нашел". Поняла я тут, что свои человек отдал деньги, пожалел парнишку. Сержант это был, уж своему сыну верю: все знает и запомнит". Старший лейтенант в строевую часть, а там отыскали, кто ходил в увольнение. Человек хотел сфотографироваться, в городе время провести, книжку купить, а тут повернул назад. Вот так. Мальчонка его сразу признал: "Дяденька, вы ж свои деньги мне отдали?" А был это сержант Долгов. Вот... Солдат хотел еще что-то добавить, но кто-то хлопнул в ладоши, за ним другие. Понимающе улыбнувшись, он махнул рукой, пошел на свое место. Аплодировали Долгову, сидевшему позади, у самой стенки, -- к нему повернулись все. Хлопал Авилов, хлопали солдаты всего расчета. Усердствовал Сергей: приподнявшись, отбивал со звоном ладонями. Действительно, этот "медведь", что называется, отколол номер! От внимания, неожиданных аплодисментов он смущенно поводил плечами, надбровные бугры шевелились, собирая лоб в короткие морщины, на скулах проступил легкий румянец... Событие это настроило всех присутствующих на веселый, приподнятый лад. Долго не успокаивались. Все это походило на тот случай, когда ребенку предлагают заглянуть за шторку, а он боится неизвестности, но, наконец решившись, вдруг обнаруживает там клад игрушек -- и радости нет предела. Что ж, люди понимают благородство. Чувство красивого в них живет, не умерло, хотя, может быть, забилось в самый дальний закоулок душевного лабиринта, откуда его не вытащишь и стальным канатом. А как часто люди сами проявляют это благородство? Не очень-то тут стоит обольщаться! Долговы индивидуумы, ископаемые экземпляры, вроде тех редких бронтозавров, какие еще встречаются где-то в Азии. Может, у таких людей структура другая, есть особые органы, что ли? Вот мог бы ты, Гошка Кольцов, например, в этих конкретных условиях поступить так же? Не знаю, не могу сказать... Когда все закончилось и стали расходиться, Авилов негромко сказал: -- Зря не выступили. Интересно... Людям надо открываться, только они помогут. Я не ответил. А в голове мелькнула запоздалая мысль: уж не для меня ли он рассказал историю с девушкой? Или намекает на мой критицизм? И этот участливый тон... До отбоя еще оставалось время, и солдаты, не остудив пыла, толкались группками: не выступив публично, многие наверстывали упущенное. Присев к столу, я листал подшивку газет. Не заметил, когда рядом очутился Нестеров. Он уже затеял с кем-то спор, но я не вникал в его смысл. Да и газетные заметки пробегал глазами, не вдаваясь в содержание. Что-то смутное, беспокойное бродило в душе, будто какой-то внутренний голос шепотком подсказывал: "Посмотри вокруг, посмотри", а в сознание приходили путаные и поэтому еще больше раздражающие мысли об отце, о той с ним встрече; вставали перед глазами Ромка, собиратель "пенок", надувавший нас, зеленышей; чичисбей Владька, выжидавший, когда "отколюсь" от Ийки; Рубцов... -- Ну вот спросим Гошку! -- скорее понял я, чем услышал голос Нестерова. -- Как ты смотришь? Думаю, сила диспут получился. Точно? -- Слов много. Если бы из них дома строить можно было... -- Для домов есть кирпичи. -- Сергей поморщился недовольно. -- Ты что? -- Что? -- Я выдержал его взгляд, спокойно сказал: -- Дружба, товарищество, честь... Верно, красивые слова. А посмотреть вокруг -- подлости хоть отбавляй. -- Ромку своего имеешь в виду? -- Мало ли кого! Какая разница? -- Твой Ромка просто ископаемый, тот самый "клопиус нормалиус", как у Маяковского. И будут такие, точно. Одним махом их не убьешь, дусту еще немало придется потратить! Что из того -- будем тратить! Я усмехнулся: резонерство и бахвальство. Но ему не откажешь в искренности и страстности. Впрочем, разговор этот на пользу бедным, лучше его замять, как говорится, для ясности. Но замять не удалось. То ли Долгов давно стоял позади и слышал все, то ли подошел только -- подал хмуроватый голос: -- Все хотел вас спросить, Кольцов. Только по-честному... Не оборачиваясь, чуял: он смотрел мне в затылок. -- Сам-то мог бы на такой шаг пойти... поступить так же, как те люди, по-подлому? Я в ответ пожал только плечами. -- Ерунда! Не мог бы, точно! -- подхватился с места Сергей. -- А другие солдаты расчета, например Гашимов, Уфимушкин... Могли бы? -- Не о них же речь... -- не желая распространяться, произнес я. Хотелось добавить: "А вот Рубцов мог бы", но вовремя остановил себя. -- Какой же резон подлецов сравнивать со всеми людьми, на всех переносить их грязные проделки? Меня уже начинал раздражать этот разговор -- сам же ввяз в него! Но выручила команда дневального строиться на вечернюю поверку. Вздохнул с облегчением, поднимаясь от стола. Уже в полутемном коридоре казармы поотстал, спросил Сергея о Рубцове -- до самой армии он, что ли, был в детдоме? Тот разговор с ним почему-то с новой силой вполз в голову и беспокоил. -- Нет. После какие-то тетка с дядькой пригрели. Будто прижимистые, вроде куркулей. Как липку, говорит, обирали. -- А-а, -- вырвалось у меня совершенно неожиданно. Меня вдруг осенила догадка: вон откуда у него жадность! -- Что ты там? Говори. Выкрутиться уже было нельзя. В нескольких словах передал суть нашей встречи с Рубцовым. Сергей обозлился: -- Да что он? Человек и два уха -- точно! -- напрягаясь и сжав кулаки, выдохнул Нестеров. -- И ты утаил? Да тут не ругаться, морду бить надо! -- Не трогай, прошу. Пусть между нами... -- Но только, что просишь, -- не сразу согласился он и, помолчав, задумчиво проговорил: -- Спит, что ли, до поры всякая гадость в человеке, а потом при условии прорвет, как гной из чирья? -- и вдруг рубанул ладонью воздух. -- Все равно не уйдет, тип, от меня, ох, припомню! 12 И опять "выгон". И опять густой утренний воздух среди корявых сосенок, разбросанных на песчаных взгорбках, сотрясали рев дизелей, железный лязг гусениц. Ракетная установка, топопривязчик, боевые машины, не успев занять одну позицию, тут же снимались на другую. И снова команда останавливала: -- К бою! Выстрел из укрытия. Капитан Савоненков, офицеры штаба и сам командир дивизиона -- сухощавый, с седыми висками подполковник (он чуть вздергивает правым плечом -- ранен в войну) придирчиво проверяли: одновременно ли "пришивались к земле" установки, на нужные ли места вставали остальные боевые машины. Малейшая неточность -- и после короткого разбора звучало: -- Отбой! Все повторялось сначала. Нет, тут не было простой формальности -- мы это сознавали и не роптали: без ювелирной точности, жестких правил на такой технике работать нельзя. Гул, грохот, команды, звон перенапряженных сухожилий -- все это даже в те короткие минуты, когда наступал перерыв и мы приваливались к гусеницам, не отступало, перекликалось эхом во всем теле, в голове -- пустом чугунном колпаке. Авилов пояснил: началось слаживание подразделений. Более того, на нашей батарее проверялись новые нормативы боевой работы. Мы должны были продемонстрировать предел, который способны дать ракетная техника и мы сами -- ракетчики. Поэтому Авилов и Долгов жали на все педали: быстрей, быстрей! Надо сократить время на выполнении каждой операции, чтобы уменьшить в целом весь норматив подготовки ракеты к пуску. Выбирали излишки времени по секундам, где могли -- работали на последнем вздохе. С Нестеровым мы уже не переговаривались -- он был мокрым, распалившимся, будто только вывалился из предбанника. Будто маслом смазанные волосы торчали из-под шлема. Прицел он устанавливал мгновенно, я даже не успевал отметить -- тыкал кнопку подъемника, хрипло, надтреснутым голосом орал: "Готово!" Но у меня, наверное, вид был не лучше. Я вдруг припомнил ту свою методу, какую применил только раз во время состязаний -- с тех пор забыл о ней. Не пропадать же ей зря! И в перерыве подошел к Долгову. Выслушав мои пояснения, он сдвинул брови, потом отбросил окурок "Севера" в песок. Поднял глаза: -- По основному направлению определять ориентир и Гашимову: "так ставь!" Да? -- Чтоб после, на месте, не командовать ему по переговорке "влево-вправо". Останется довернуть стрелу маховиками... -- А ведь что-то есть! Ну-ка проверим... Гашимов, Уфимушкин!.. После перерыва сразу проверили. Получилось: Гашимов, с ходу затормозив установку, поставил ее точно на ориентир, и мне осталось только чуть довернуть стрелу. Опять урезали не один десяток секунд. Лейтенант Авилов, нажав стопор секундомера, пожевал сухими, обветренными губами -- видно, подсчитывал про себя выигрыш, -- потом вытянулся, приложив руку к шлему, громко сказал: -- Молодец, Кольцов, объявляю благодарность. -- Служу Советскому Союзу, -- пролепетал я от неожиданности и смущения: и надо было ему с этой благодарностью, из которой, как говорил Ромка, "пару" не сошьешь! Я так и стоял на своей решетчатой площадке, голова лейтенанта была на уровне моих коленей. -- Не тушуйся, порядок! -- с хрипотцой пробасил Сергей, когда Авилов деловито зашагал от установки. И все равно работали на пределе. После нескольких перезаряжаний установки и приведений в боевое положение выигранное время резко падало: мы уставали. Нет, тут уже стена... После очередной наводка доложив: "готово!" и окончательно уходившись, я собрался спрыгнуть с площадки на землю, но увидел возле установки лейтенанта Авилова и командира батареи. Авилов на целую голову ниже капитана, хотя он в шлеме, а комбат в фуражке, и выглядит в сравнении с ним совсем юношей, мальчиком -- не помогают и светло проступающие усики. Сергей тоже, как и я, оторопел на площадке, не решаясь спрыгнуть: оба смотрели на офицеров -- как поступить? -- Говорите, почти в два раза перекрыли норматив? -- переспросил капитан. -- А вам не кажется, Владимир Александрович, что люди работают на пределе? -- Верно,-- согласился Авилов, почувствовав упрек в словах капитана. -- Надо искать новые пути. Давайте посоветуемся, соберем всех, -- ракетчики ведь! Вот таких еще два-три предложения, как Кольцова, и можно спокойно на печку полезать. Так? Улыбнулся, подняв на меня серые усталые глаза. "Достается и ему. И оказывается, не такой уж он сердитый", -- неожиданно подумал я, еще не сообразив, отвечать ему или нет. Сергей ощерился до ушей: -- Точно, товарищ капитан! Собрали нас после обеда, сидели на траве возле установки, -- взгорбки между редких сосенок были взрыты, испетляны и изорваны гусеницами. На земле вся батарея -- один комбат присел на подножку "газика", снял фуражку, мокро блестит короткая щетина волос. Я не очень внимательно прислушивался к его голосу -- капитан подводил итоги. Успехи, по его мнению, налицо: механики-водители точно и четко занимают боевую позицию, огневики тоже показали класс -- почти в два раза перекрывают нормативы. Он помедлил, провел рукой по волосам: -- Но выезжаем-то, юрьев день, за счет энергии номеров! Как говорится, на энтузиазме. А теперь вот тупик, предел... "Правильно говорит..." -- Но всем гуртом, коллективом взяться -- все одолеем. Вот и давайте посоветуемся, что можно сделать. Он умолк и ждал, оглядывая солдат, будто выискивая, у кого же могут быть предложения. Без улыбки, землистое, усталое лицо его становилось опять жестким, сердитым. Солдаты сидели плотной кучкой, одни по-восточному поджав под себя ноги, другие полулежали, третьи, обняв и притиснув колени к груди, -- запыленные, умаявшиеся. Рубцов с младенческим безразличием уставился куда-то поверх макушек приземистых, корявых сосенок. У Долгова брови приподнялись выжидательно: беспокоится, будут ли предложения. Косит глазами то на одного, то на другого. Уфимушкин напряженно смаргивает, подавшись вперед: ясно, что-то есть, будет толкать. Взгляд мой безучастно скользил от панорамы развернутой боком установки к белым точечкам -- кнопкам сигнализации на стальном корпусе, к решетчатой, величиной с крышку водосточных каналов, забитой грязью от моих сапог площадке, потом -- на опущенные, упершиеся в землю тарелками опорные домкраты... Домкраты... Вспомнил, как-то на первых еще занятиях мы в спешке забыли о них: опустить опустили, а не подняли перед доворотом установки по исчисленным данным, и тарелки пропахали землю -- благо была ровной, да и Гашимов крутанул не сильно, -- не сломались. Тогда нам влетело за недосмотр. Вот на опускание и подъем их теряем немало времени. Я толкнул в локоть Нестерова, осоловело клевавшего носом: не очень успешно шла его борьба с этим всевластным богом сна. -- Помнишь случай, когда всыпали за домкраты? -- Чего хорошего, а это... -- Ты послушай! Сколько тратим времени на их подъем и опускание? -- Ну? -- сгоняя сразу сонливость, воззрился он на меня. -- Не мало. А что? -- Лишняя операция. Опустив их, надо сделать так, чтоб не поднимать перед доворотом по исчисленным, закреплять в полуопущенном состоянии... Давай говори! -- Чего же это я? Славу хочешь мне?.. Нет! -- он схватился, приподнявшись, протянул руку. -- Разрешите, товарищ капитан? Тут у Кольцова есть еще дельное предложение. Но хочет промолчать, скромность заедает. -- У Кольцова? Еще? Рассказывайте. Делать нечего: хочешь не хочешь -- вставай. На меня многие уставились как на новые ворота: о первом предложении молва уже разнеслась в батарее, знали все -- солдаты поздравляли, хлопали по плечу, весело подмигивали. -- Ничего особенного нет... -- выдавил я, стараясь сохранить достоинство. Справился с собой быстро: дело в конце концов нравится, почему должен молчать? Мои лаконичные, внушительные пояснения слушали внимательно, капитан Савоненков даже потеплел, потер рукой остюки волос на голове, переспросил: "Это перед доворотом на исчисленные?" -- и что-то пометил в блокноте. Закончил я негромко: -- Ну, а как крепить... надо подумать. Еще не успел сесть, как Нестеров, будто ошпаренный, подхватился, выпалил: -- Крепить? Крючки сделать и цеплять домкраты за площадки. А что? Точно! Он, смешно расширив глаза, озирался, ища поддержки. Солдаты заулыбались, тут же раздалось несколько голосов: -- Дело говорит! -- Вот это предложение! -- Верно, хорошее! -- поддержал комбат. Мы сели. Неожиданное прозрение Нестерова и его вид развеселили солдат, они оживились -- пропала усталость и сонливость. Авилов ободряюще кивнул мне. -- Еще предложения? -- спросил капитан. Степенно, неторопливо поднялся Витамин: мой прогноз оправдался. -- По-моему, стоит перераспределить обязанности между некоторыми номерами. Ведь у одних работы густо, у других -- пусто. Известно, что даже в радиотехнике контуры от перегрузки перевозбуждаются, гудят... С некоторыми товарищами то же получается. А вот со мной наоборот. Выполню свои обязанности, доложу: "Готово" -- и стою, как пенек! -- Уфимушкин смущенно оглянулся. -- А другие в это время до седьмого пота трудятся. А мог бы, пожалуй, вот такие операции выполнять и такие, -- он энергично загибал пальцы на левой руке. Действительно кое-что у нас было не до конца продумано, потому и получалась неравномерная нагрузка. После Уфимушкина вставали другие номера и конкретно, убедительно поясняли, как следовало бы перераспределить некоторые обязанности: это тоже выигрыш времени. Ого, были бы тут те, кто пишут инструкции, жарко бы стало, поняли бы -- мы не из теста слеплены ! Комбат с начальником расчета о чем-то оживленно говорили, записывали в блокноты: наверное, не ожидали такого эффекта. Когда объявили сбор командиров и Савоненков с Авиловым заторопились, я хотел было отойти вместе с солдатами к установке, но капитан шагнул навстречу, с удивившей меня мягкостью сказал: -- Ну, порадовали, Кольцов... Спасибо. Не ошиблись мы, выходит, назначив вас наводчиком. Глядите, еще достойной сменой будете сержанту Долгову -- осенью уходит. Как, а? Я промолчал и неизвестно почему покраснел. 13 В тот вечер я ушел к Наде из кино. Цель эту поставил себе заранее, но исполнить ее до кино не удалось: в клуб нас привели строем. Как на грех, дежурил в тот день Крутиков. Он завел батарею в клуб, а сам, будто его там медом приклеили, торчал у входа, горделиво выставив грудь, с сознанием высокой ответственности покрикивал на солдат: "Быстрей. Проходите, места впереди". Черт бы его побрал! Он мне путал все карты. Я думал только о том, что почти полтора часа, пока идет фильм, можно побыть с Надей! Мне вовсе не хотелось, чтоб Сергей Нестеров оказался рядом со мной, и специально устроился на последнюю скамейку: погасят свет -- улизну. Посматривал на Крутикова: может, отклеится от двери? И тут-то вывернулся Сергей и, широко улыбаясь, плюхнулся на свободное место рядом. -- Искал, искал тебя... Чего в такую даль сел? -- Так! -- не очень учтиво отрезал я. "Не было печали, да черти накачали!" Солдаты галдели, будто на базарной толкучке. Когда погас свет и динамики впереди рявкнули каким-то бодрым маршем -- начинался киножурнал, -- я поднялся. -- Куда ты? Кино же... Сергей вцепился в рукав моей гимнастерки. Отдернув руку, я зашипел гусаком: -- Заладил: "куда? куда?" -- И вдруг нашелся: --Живот схватило, в санчасть пойду. Мысль показалась спасительной -- шагнул к двери. -- Зачем? Назад! -- Крутиков небрежно загородил дорогу, но тут же узнал меня. -- А-а, это вы? Что случилось? -- Надо выйти, -- стараясь держаться спокойно, произнес я: не повторять же ему то же самое, что и Сергею. Заминка длилась всего каких-то несколько секунд. -- Да ему надо... С животом, товарищ сержант. Это вырос вездесущий Сергей. Я даже почувствовал -- покраснел, благо, что было темно. -- Да-а? -- как-то загадочно протянул Крутиков и, обернувшись к солдату у двери, добавил: -- Бывает... Пропустите. Дальше все было привычно: отодвинуть доску в заборе, пролезть, перемахнуть поле... Все так и произошло. Но эта сцена с Крутиковым неожиданно подпортила настроение. Где-то вдруг засосало под ложечкой из-за того, что пришлось соврать. Как только выскочило? И Сергей... надо было сунуться тут, с Крутиковым! Неужели понял? Загадочно тянул. Или обычная рисовка?.. Я махнул на свои рассуждения рукой: нечего в солод превращаться! Кому нужны эти дешевые страдания молодого Вертера? Надя на мой стук появилась быстро, торопливо выбивая каблуками по доскам крыльца. -- Ой, здравствуй! Хорошо, что пришел. У меня хандришка. Логику сдавать, а для меня все эти силлогизмы, модусы, фелаптоны -- темный лес. Со ступенек протянула небольшую, но сильную руку. У Ийки -- я ловил себя на мысли -- они были лениво-безжизненные, будто там под тонкой, как папиросная бумага, кожей -- вата. -- Слышал, есть две логики: обычная и женская. Последняя, говорят, не подчиняется никаким законам, -- пошутил я. Она коротко рассмеялась и тут же с напускной обидой произнесла: -- Ну уж! Все вы на слабый пол нападаете. -- В темноте смотрели на меня неподвижные глаза. -- На сколько сегодня? -- Полтора часа. -- О-о! Чего вдруг расщедрились? -- удивилась она. -- Но ты не такой... -- Какой? -- Необычный, возбужденный... Что-нибудь произошло? В ее голосе прозвучало беспокойство. Взяла за руку, повыше запястья, будто хотела проверить пульс, смотрела упрямо из темноты. "Неужели догадывается? У женщин ведь чутье развито гораздо тоньше, чем у мужчин. Да и больше подвержены действию телепатии, -- может, передалось? Впрочем, ерунда все, нечего антимонию разводить!" Но она, отпустив руку, с тревогой спросила: -- А ты... не без разрешения ко мне ходишь? В самоволку, так у вас называется? И не успел сообразить, как лучше ей ответить, язык мой уже ляпнул: -- Точно! Может быть, где-то была тайная мысль: поднимусь в ее глазах до героя! Но в следующую минуту пожалел, что сболтнул. Было уже поздно. Надя вдруг замолчала, поникла головой -- в сумеречном свете пристально силилась что-то рассмотреть на груди, на желтой в черную полоску кофточке. -- Да что ты, Надя? Никто никогда не докопается. Все это сказал с веселой беззаботностью. Утопающий хватается за соломинку. Но она, кажется, вздрогнула (так мне почудилось), неожиданно тихо, просительно проговорила: -- Не надо. Если... если, -- выговорила с трудом. -- Тебе наши... встречи хоть чуточку дороги, никогда так больше не делай. Слышишь? -- Ее голос упал, она совсем уже тихо добавила: -- Лучше не приходи вовсе. Я еще надеялся -- отойдет, смилостивится: женщины народ мягкий, отходчивый. Взял ее за руки. С той же веселостью привлек к себе. -- Что ты, Надя? Пустяки! -- Но тотчас в памяти возникла сцена возле совхозного клуба: откидывая красивые волосы, Васин что-то говорит улыбающейся Наде... -- А может, просто не хочешь, чтоб ходил? Старший лейтенант Васин... Она отдернулась, выпрямилась, в голосе -- обидные льдинки: -- Не говори так. Если бы не хотела, все было бы иначе. Лучше... -- она перевела дыхание, будто собираясь с силами, повторила: -- Да, лучше будем реже видеться, но по-хорошему. А сейчас уходи, Гоша... До свидания. Все дальнейшее произошло очень быстро: не успел сообразить, какие меры принять, Надя повернулась, желтое пятно кофточки мелькнуло к ступенькам крыльца. Я остался один. И опять ругал себя такими же черными словами, как в первый вечер знакомства с ней. "Ляпнул! Ну уж ладно, в следующий раз скажу тебе!" В окно увидел, как она вошла в прихожую, большая изломанная тень ее скользнула по противоположной стене. Потом в комнате Нади зажегся свет. Меня разбирало зло. Делать было нечего: медленно побрел восвояси. Решил -- выдержу мужское самолюбие, накажу ее, не буду ходить недели две -- пусть подождет. Сама же упрашивала, хотела чаще встречаться, а тут, подумаешь!.. А может, и в самом деле старший лейтенант Васин встал на пути? Рассказывала же: из института вечером иногда возвращаются вместе! Красив, интересен... Шел полем, среди кустов, залитых зеленым светом луны -- узкое, отточенное лезвие секиры висело почти в зените. Доска, качнувшись позади меня маятником, закрыла тайную лазейку. Оставалось пройти двадцать шагов открытого, освещенного луной пространства, дальше -- вне всякой опасности: поди докажи, откуда шел. Впрочем, в эту минуту не думал даже, что такое когда-нибудь может случиться. Да и серьезно был расстроен размолвкой с Надей. Все зло, казалось, шло от старшего лейтенанта, и, попадись он мне на глаза, не знаю, что бы еще произошло... -- А-а, наше вам с кисточкой! Я вздрогнул от неожиданности: передо мной стоял Крутиков. По нужде он оказался рядом с туалетом или ждал моего возвращения -- не понял сразу. Но следующие его слова не оставили сомнений: он караулил меня. Слащавое, тонкогубое лицо его при лунном свете перекосила ядовитая усмешка. -- Думал, больше, голубчик, прожду... С животом-то старые штучки! Чего-нибудь бы поновей! Значит, живот в самоволку увел? Интересно! Сначала благородный поступочек -- оберегает девушку от хулигана, потом -- в самоволку к ней. Все как по-писаному. Что ж, дежурный по части ждет. Кстати, старший лейтенант Васин... Он явно любовался собой, стоял, расставив ноги в начищенных, отливавших ртутным блеском сапогах. Странно, но меня все происшедшее -- схватил, будто курчонка! -- не обескуражило, не вызвало во мне боязни. Я был спокоен и даже в эту минуту чувствовал себя морально сильнее, выше на целую голову его, Крутикова, стоявшего передо мной с победным видом. Более того, мне было занятно, весело -- внутри у меня дрожала знакомая веселая струнка... Не помню, сделал ли я какое-нибудь движение или Крутиков просто что-то почувствовал, но он отшатнулся. Видимо, это было невольно и неожиданно для него самого. Да, да! Вот она, участь таких людей! Я рассмеялся прямо ему в лицо: -- А ведь это подлостью называется, Крутиков! За такое просто бьют. Так низко пасть, а еще сержант... Он, наверное, не ожидал подобного. Может, надеялся -- стану упрашивать, взмолюсь. От моих слов он весь взъерошился, будто выхваченный из воды ерш, растопырил руки -- сейчас бросится, схватит меня за грудки. Но вдруг визжащим фальцетом выкрикнул: -- Молчать! Получишь, умник, губу -- поймешь! Топай за мной. -- И, резко крутнувшись, пошел к штабу. В дежурке старший лейтенант Васин, перетянутый ремнем с портупеей и пистолетом, полулежал на топчане, обитом черным дерматином, читал. -- Вот он, товарищ старший лейтенант. Все было так, как думал... -- Крутиков взглянул на часы. -- Один час семнадцать минут вне расположения части. Самоволка. Васин обернулся, спустил спокойно ноги в сапогах с топчана на пол, поправив знакомым движением волосы, прищурил глаза, словно хотел пересилить мой упрямый взгляд, каким я вперился в него. Вот он передо мной, тот человек, из-за которого, может, все и произошло -- и размолвка с Надей, и даже то, что влип в эту историю! Сейчас последуют вопросы -- малозначащие, праздные. Я бы с удовольствием не стал на них отвечать: в душе бурлило -- мог нагрубить или сделать что-нибудь еще хуже. А офицеру я имею право выказывать только знаки уважения. Так записано в уставе, и нет там никаких примечаний и исключений даже на случай личного соперничества. Крутиков продолжал докладывать, кажется, об оторванной доске в заборе, о том, что, по его мнению, уже не впервые ухожу в самоволку. Может, Васин хотел улыбнуться, но, видно, тут же сообразил -- перед ним тот самый злоумышленник: тень скользнула по красивому лицу. -- Знакомы, знакомы... Как же вы так? Чемпион-наводчик, расчет подводите... Он поднялся, встав в свою привычную позу: чуть расставив ноги, убрав руки за спину. -- Значит, не отрицаете, в самоволке были? -- Да. Васин вдруг рассмеялся коротким, нервным смешком: -- Что ж, посещаете эту прекрасную Невернезку? Слышал... Смотрит твердо, но в глубине глаз -- беспокойные блестки. Я выдержал взгляд: -- Это не имеет значения. Согнав свою напряженную улыбку, Васин принял серьезный вид: золотисто-светлые брови приподнялись. -- Достойно, что говорите правду. А вот девушке не делает чести -- принимать самовольщика... Передайте ей об этом! Мне показалось: верхняя губа Васина нетерпеливо дернулась. Очевидно, он терял выдержку, которую хотел проявить в щепетильном для него деле. А меня это вдруг успокоило. -- Вам это лучше сделать самому, товарищ старший лейтенант. -- Да?.. -- Васин вдруг вытянулся, подавшись вперед, уставился на меня. Бестолково, округлившимися глазами Крутиков смотрел на обоих, ничего не понимая в происходящем. Нет, я бы ответил старшему лейтенанту зубасто, как полагается, будь другая обстановка! Дело это только наше с ним, и решать его, конечно, без соглядатаев. Тем более не при таком, как Крутиков. Васин понял неловкость своего положения, отвел глаза и, повернувшись ко мне спиной, с наигранной ленцой бросил Крутикову: -- Доставьте в батарею! За дверью, на крыльце штаба, Крутиков полуобернулся, смерил меня неожиданно осуждающе, без обычной насмешки и, скорее, с сожалением и упреком процедил сквозь зубы: -- Умник! Дивизион поднялся по тревоге на ночные занятия, а ему -- курорт, отдыхать. "Что?!" -- хотел я бросить, но вместе с неожиданным накатным холодком, оттекшим к немеющим рукам и ногам, сознание прорезало: правда! Тут же с острой, резкой ясностью вдруг стала понятна непривычная, сковавшая опустевший городок тишина, которой не замечал до этого, -- вот она чем вызвана! Пять суток ареста. Мне их отвалил, вызвав утром в кабинет, подполковник, заместитель командира части, по каким-то причинам оставшийся в городке. Гауптвахта... Это значит -- одиночная камера, в которой ни курить, ни петь, ни читать. Все в ней сделано, чтоб почувствовать бренность человеческого бытия и силу закона. И я это начинаю понимать, вышагивая из угла в угол: два метра вперед, два обратно. На цементный пол не сядешь, а больше не на что -- даже топчан на день убирается в нишу стены, запирается на замок. Окошко с решеткой выходит во двор комендатуры. И еще есть глазок в двери: квадратик с восьмушку обычного тетрадного листка. Думать времени много -- думай! И я думал -- об Ийке, Долгове, Наде, Васине, о других. Думал, вышагивая по бетонному полу. Мысли, точно искры, высекались хаотично, прыгали, как молекулы в Броуновском движении. Ийка? Ей, оказывается, те мои слова, сказанные при расставании, пришлись, как туфли, в самый раз. Может, давно хотела, но не показывала виду? Ждала, когда забреют в армию? Возникало своего рода счастливое алиби -- естественно и безболезненно упрятать концы в воду! Долгов... Почему его фамилия отдается в голове, точно стук молотка,-- властно, настойчиво? Шахтерский орешек... На год всего старше, но чего у него больше -- честности или честолюбия? О службе печется или главное, чтоб расчет не слетел с отличных? И все мы: и Сергей, и я, и Рубцов, и Гашимов -- весь расчет -- только рабочий материал, глина, из которой лепи, что хочешь? Но как же тогда тот поступок? Отдать последние деньги мальчишке, просто незнакомому? "А Надя? -- царапало тут же. -- Неужели все так? И правда -- с Васиным?" А потом вставали другие картины: до мельчайших деталей, до рези в глазах представлялось все, что они там делали -- сменяли позиции, приводили установку к бою, имитировали пуски... И ясно: рядом с Сергеем за второго номера снова работает Рубцов. Вот уж, поди, ликует, цветет маком? Но смеется тот, кто смеется последним. И тут же в голову лезли наши нечеловеческие тренировки, от которых вот уже два месяца попросту одуревали, но теперь они мне представлялись каким-то далеким, недосягаемым раем. Да, раем. И черт с ним, со строгачом! Что-то большее, страшное и непоправимое вставало за всем, хотя и неясное, смутное... Что это, угрызение совести? Вот уж не предполагал в себе такого слюнтяйства! И снова подкатывались, захлестывая даже рассудок, -- злость, обида. Тогда я начинал горланить: ...Ударил фонтан огня, А Боб Кеннеди пустился в пляс, Какое мне дело до всех до вас, А вам до меня... Открывался глазок, и, совсем как в кино про революционеров, из-за двери спокойно предупреждали: -- Петь нельзя. А иной часовой со смешком охлаждал: -- Очумел, что ли? Добавки просишь? Добавки я не хотел. С меня по горло было и пяти суток. 14 Знакомый вид нашей сборно-щитовой казармы, покрашенной в ярко-желтый цвет, будто только два дня назад вылупившийся цыпленок, вдруг заставил сердце екнуть, напористо забиться. Кажется, даже у меня невольно сбился шаг, но я не хотел, чтоб эти мои неожиданные сентименты бросились в глаза сержанту Долгову, и тотчас принял более непринужденный, поразухабистее вид: чуточку заковылял, замахал руками, поотстал от Долгова. Не показывать же ему, да и другим, что после губы для меня этот весенний, тихий и теплый, с жарким золотым клубком-солнцем день, точно ребенку гостинец, от которого нельзя оторвать глаз! Вот они -- ряды казарм, а там -- клуб, потом гаражи, крытые парки для ракетных установок. Встречные солдаты пялили на меня глаза, и в них я читал: "А-а, с губы? Так, так". А может, это все только казалось: на воре шапка горит? Может быть... Долгов, придя за мной на гауптвахту, поглядывал на меня искоса, изучающе -- я чувствовал на себе его взгляды. Потом вдруг спросил: "Похудел что-то... Не заболел, случаем?" Но, возможно, оттого, что он опоздал (ждал его с самого утра), я сухо ответил: -- Нет, отдохнул отменно. Долгов потемнел, будто от какой-то внутренней боли. Поджал губы, свел брови, почти квадратное скуластое лицо каменно застыло. -- Отдохнул! -- с болезненной укоризной повторил он. -- В нашем горняцком деле иногда бывает так, Кольцов: думаешь, напал -- сплошняк, пласт антрацита. Ну и рубишь, рубишь, а там -- пустая порода. Вот и смотрю... Старшина, начальник гауптвахты, с красными глазами на припухлом лице и в мятой тужурке, вернул мне документы, ремень, пилотку, подавил зевоту и хмуро сказал: -- Ну, это вы у себя объяснитесь. Будет время. Прошли калитку чистенького двора гауптвахты, который арестованные каждый день выметали до блеска, до пылинки. Он мне стал ненавистным -- не раз с тоской думал: лучше бы до одури наработаться возле установки! Долгов вдруг обернулся, чуть расставив, наверное, по шахтерской привычке крепкие ноги, обутые в сорок четвертого размера сапоги; кулаки стиснуты -- костяшки будто припорошил тонкий налет инея. И хотя он старался быть спокойным, мне показалось -- передо мной силач, чуточку разгневанный поведением противника, готовый ринуться в бой: стукнет раз -- и мокрое место. -- Думаете, герой? Вы -- просто трус. Понимаете? Меня неожиданно обозлили его слова и, сам того не ожидая, спросил: -- Почему? -- Потому что боитесь взять себя в руки. Думал, действительно правду-матку любите, справедливость, а вы красуетесь... И невдомек, что не жерла всех пушек на вас направлены, а всего-навсего, как на балаганного шута, -- театральные бинокли. Да и направлены ли бинокли -- поглядеть надо. Странно -- говорил он жесткие слова, но в них вместо холодности и осуждения прозвучали боль и обида. Он так же, как и за минуту перед этим, неловко, будто на деревянных, негнущихся ногах, повернулся, зашагал от меня, ссутулившись, сердито вымахивал тяжелыми сапогами. Я догадался, почему он опоздал: видно, только вернулся с тактических занятий: аккуратный Долгов еще не успел как следует почиститься. Сейчас ему в спину били лучи солнца, и в складках гимнастерки, возле ремня, серебрился тускло-дымчатый налет пыли; на затылке отсеченные пилоткой черные волосы тоже отливали белесым налетом. Сапоги он, должно быть, успел драйнуть щеткой, но и на них от задников вверх белели недочищенные стрелки. Неужели торопился за мной?.. "С тех пор как загуляют нервишки, так и сжимает кулаки", -- пришли на память слова Сергея. Вечера были теплые, мягкие и какие-то грустные. Особенно я это чувствовал, когда нас выстраивали, вели на ужин. Солнце уже скрывалось за длинный навес ракетного парка и разливало вокруг только багровое сияние, в нем все будто растворялось, становилось тоже багровым, даже запыленные клены у казармы. Меня вызвал командир батареи. В канцелярии кроме него сидел и лейтенант Авилов. Капитан Савоненков встретил сердито, оторвав взгляд от стола, сказал: -- Вот вам и юрьев день! До самоволок, значит, докатились? Рассказывайте! Авилов был не в своей тарелке -- не смотрел на меня, сидел сгорбившись: досталось, наверное! Мне вдруг стало его жаль, и я честно признался, точно на духу: не утаил ни одного случая своих уходов. Даже, как уходил, выложил. Не назвал только Надю. И уж не знаю, из каких соображений -- из деликатности, или им это просто было не нужно,-- ни комбат, ни лейтенант Авилов не спросили о ней. Капитан мрачно, с напряжением смотрел на меня, стиснув топкие нервные губы. Резко выпрямился за столом, точно от неожиданной острой боли: -- Понимаете, что значит служба? Не мной, не лейтенантом Авиловым придумана она. Мы тоже не вольные птицы. Охранять нам поручили. Понимаете, охранять? На пост поставили. А пост большой -- вся страна, заводы, фабрики, земля. И главное -- люди, их жизнь... Двести тридцать миллионов за нами! -- Голос капитана сорвался на хрипе, он угрюмо замолчал, отвернулся. Пальцы рук вздергивались на столе. Сгреб газету, лежавшую на краю. -- Вот читайте! Грамотный! -- протянул газету через стол, но, поняв, что сейчас мне не до чтения, откинул ее на место. -- Американский министр Макнамара пугает, стереть нас в порошок собирается! Ясно, зачем нужна дисциплина? Свою мать, себя и нас вместе с собой ставите под удар. Он опять замолчал. У Авилова брови периодически сводились, будто он думал трудную думу. Скосившись на него, Савоненков вздохнул, сказал: -- Выходит, все-таки ошиблись. Хороший наводчик, предложения по боевой работе внес -- расцеловать мало, а за самоволки судить надо. Дисциплина -- главное, альфа и омега в оценке человека. -- Он досадливо поморщился, глуше закончил: -- Будем думать, что с вами делать. Видимо, без суда не обойтись: за самоволки, подрыв боевой готовности... Идите. И я ушел. Что ж, суд так суд. Только бы скорее, без дополнительных пыток ожидания. Сергей встретил меня мрачновато. -- Ну и отмочил, шесть тебе киловольт!.. Замарался по самое темечко. И хотя он был чисто выбрит и загорелую, под цвет густого кофе, шею туго перерезал белой полоской свежий подворотничок, он, казалось, похудел, а точнее, просто устал -- короткие морщинки прочертились у губ, да и блеск запавших глаз поубавился, потускнел. Обычная шутливость, веселость пропали, и он выглядел мрачным. За пять этих суток, пока сидел на губе, им тут досталось -- две тревоги с длительными переходами и ночными занятиями. Далеко не медом потчевала служба... Отвернувшись, Сергей сосредоточенно, с подчеркнутой деловитостью, специально для меня перекинул через голову скатку и, обхватив цепкими корявыми пальцами автомат за вороненый ствол, двинулся из казармы, не удостоив меня напоследок взглядом. Он заступал в караул: перед казармой солдаты выстраивались на инструктаж. И не столько от слов, минуту назад сказанных Нестеровым, сколько от этого вида его защемило сердце. "Эх ты, человек и два уха! Мы тут бьемся, стараемся, горы дел перевернули, а ты на губе околачивался! Впрочем, разве ты поймешь?" "Ну и пошло все к чертям, раз так!" -- с внезапной, круто подступившей обидой подумал я, опускаясь на кровать. На второй день, когда он вернулся из караула, между нами произошла ссора. Встретились на плацу перед казармой -- я ушел с волейбольной площадки. Вообще не находил себе места: оставался один -- тошнило, но и среди гогочущих, беззаботных солдат было не слаще -- все раздражало, злило. Нет, он не улыбался, по обыкновению: был не в духе,-- может, усталость сказалась. -- Чего ушел-то? Иль волка ноги кормят? Нравится удирать? И тут я не выдержал, взорвался -- в голове помутилось, лицо Нестерова расплылось, как в молочном пару: -- Иди ты... в конце концов! Уходи! Надоело все! Ты... со своей назойливостью. Понял? Нет? -- И-эх, дурак! Думал, ты умнее. Он двинулся на волейбольную площадку -- оттуда долетали звонкие хлопки мяча, выкрики, веселое ржание. А я прислонился к тому самому столбу, которому когда-то Крутиков заставлял меня отдавать честь. Ирония судьбы... Ладонями стиснул голову: в висках стреляло. Достукался! Говорил эти слова когда-то Рубцову, теперь сказали мне. Положение мое стало совсем кислым. Да и вообще в расчете кончилась простота и ясность, стало натянуто и тихо, словно перед взрывом или, по крайней мере, перед грозой. Всех как подменили -- ходили бесплотными мумиями. Долгов делал вид, будто меня не существовало. И если уж доводилось прямо обращаться ко мне, то получалось это как-то равнодушно, немногословно. Впрочем, понятно: и ему, и Авилову, и комбату, слышал, влетело за меня. Ничего не поделаешь -- обычная цепочка! Совершил солдат проступок -- и потянули ее звено за звеном. Хорошо, что тут она вроде ограничилась командиром батареи. А то, бывает, вытягивают ее дальше -- до командира дивизиона, полка. Всем отвалят по первое число. Сергей демонстративно отворачивался, когда случалось встречаться один на один. Во время занятий по боевой работе на тренажере перекидывался только деловыми редкими словами, в столовой не садился, как бывало, рядом, а устраивался между Гашимовым и Витамином; после отбоя ложился на кровать, вздохнув раз-другой, засыпал. Обиделся по-настоящему. Что ж, и для меня -- не сахар были его слова. Другие солдаты относились ко мне так, будто ничего не случилось, а вернее, случилось такое некрасивое, низкое, что просто надо не замечать или сделать вид, что не заметил. Уж лучше бы отворачивались, как от прокаженного, ругали или даже поколотили! Словом, собиралась тишина перед грозой. Ждут момента, чтобы больней ударить. Пытался настраиваться на равнодушный лад, на свой "критицизм", но безуспешно -- только злился и сам себе казался ненавистным. И неужели все понимают, как Долгов? "Думаете, герой? Вы -- просто трус. Не жерла всех пушек на вас направлены, а всего-навсего, как на балаганного шута, -- театральные бинокли..." Вот доисторическое, каменноугольное ископаемое! Гималайский медведь! После ужина попробовал было читать, устроившись у окна в ленинской комнате, но в голову ничего не лезло. Каждую строчку прочитывал по нескольку раз, чтобы понять смысл, и все равно слова не доходили до сознания: отскакивали, словно от какой-то бронированной стенки. Ожидание "грозы" становилось мучительным, я готов был в бессильной ярости бросить всем: "Да кончайте вы, черт возьми!" Хотел уже отложить книжку -- все равно ничего не получалось, -- уйти из казармы, может, отступится тяжесть, развеется подспудная жгучая злость и обида. Солдаты занимались кто чем: было свободное время. Читали газеты -- подшивки лежали на длинном, покрытом красным сатином столе. В дальнем углу шумная компания резалась в домино, за двумя шахматными столиками, точно великие визири, склонившись, напряженно думали шахматисты. Вон за тем столиком у окна, под кудлатым в бочонке фикусом, обычно садились мы с Долговым. "Цветы люблю, всякую зелень -- кислород отдают. Под землей научился ценить. А некоторые, бывает, зря его тратят", -- объяснял он свою приверженность к этому месту. Я же мимо ушей пропускал его прозрачную философию. Выигрывали попеременно, хотя чаще успех сопутствовал мне. А солдаты расчета, бывало, окружив нас, с жаром советуют, спорят, чья возьмет... Кстати, где же они?.. Только тут увидел: из нашего расчета, оказывается, никого не было. И вдруг с внезапной тоскливостью отдалось: куда подевались? Но... почему меня это беспокоит? Не все ли мне равно?.. В этот момент передо мной явился Долгов: не заметил, когда он подошел. Тихо, вероятно не желая привлекать внимание, буркнул: -- Идите в ракетный класс. Лейтенант Авилов и весь расчет там. Я воспринял это равнодушно, хотя и понял, зачем им понадобился. Терпкая немота оттекла к ногам. Поднявшись, пошел за Долговым. Над дверью класса висела из толстого темного стекла табличка: "Технический класс", а солдаты называли его просто "ракетным". В первой комнате размещались всякие стенды, плакаты по общим вопросам, во второй -- секретной -- стены были увешаны простынями-схемами ракеты, установки, на стеллажах и прямо на полу лежали узлы и детали, действующие макеты, на железных треножниках -- разрезная ракета. За приоткрытой дверью слышался неспокойный шумок и говор. Когда Долгов открыл дверь из коридора, шагнул в класс, говор сразу смолк. Впереди, лицом к двери, сидел лейтенант Авилов, усики темней выделялись при свете лампочки, руки на столе лежали совсем по-школьному: ладошками вниз. Солдаты жиденько рассыпались за черными стопами. -- Садитесь,-- показал мне глазами Авилов. Устроился позади всех, за отдельным столом. Глаза лейтенанта остановились на мне, я не сморгнул -- будь что будет. Лейтенант торопливо снял руки со стола, словно чего-то вдруг испугался. -- Что ж, повторяю, -- проговорил тихо. -- Комбат предложил обсудить в расчете: как быть с рядовым Кольцовым?.. Самоволки, гауптвахта. Передать дело в трибунал или ограничиться разбором на общем собрании личного состава? Понятно, трибунал или суд общественности меня ждет! В первом случае -- дисциплинарный батальон, во втором... Стоять перед всеми, под несколькими десятками нацеленных глаз, читать в них самые разнородные, как лоскутное одеяло, мысли: одни -- равнодушные, другие -- радостно-злые, третьи -- ехидно-насмешливые... И давать отчет: что? зачем? почему? Вот уж поистине, как говорит Сергей, "обмарался по самое темечко"! И чему быть -- теперь зависит вот от них. "Они решают, а тебя пригласили, чтоб тумаки собирал!" -- отдаленно, отголоском обиды мелькнуло в голове. А они молчали. Никто не отваживался начинать первым. Или другое? Рубцов, самый крайний, уткнулся в стол, возит по нему пальцем, точно малое дитя; Гашимов весь скривился, будто проглотил горькое лекарство, запустил пятерню в сизо-вороные, курчавые и жесткие, как щетина, волосы. Что делал Сергей Нестеров, не представлял: впереди виднелся его покатый затылок с жилистой шеей. "Ведь обидел его ни за что ни про что!" Сбоку, за соседним столом, тяжеловато елознул Долгов, оглядел всех как-то хмуро, словно осуждающе. -- Разрешите, товарищ лейтенант? -- Он так же тяжело поднялся, широкий, плечистый, не разогнувшись полностью, по привычке медленно расправил подол гимнастерки. -- Наделал он дел, что и говорить, -- хоть другим отбавляй. И то много останется. Белой бумажкой залепил наше отличие на доске... Да не в этом еще дело! -- Он, вдруг почему-то осердясь, взмахнул широкой ладонью. -- Все верно: не дяде же за нас отвечать! Виноваты мы все, все и будем отвечать. Нечего на зеркало пенять: наши тумаки и шишки. Но с ним... на первый раз, товарищ лейтенант, обойтись разбором на собрании. Мое мнение. Пусть другие скажут. "Вот и он о тумаках..." Долгов сел, как-то сразу сжавшись, поникнув: приятного мало -- расчет отличным был да сплыл. Авилов опять положил руки на стол, повел слева направо головой: -- Кто еще? Впереди торопливо поднялась рука Сергея Нестерова, и я понял: он в самую последнюю секунду принял решение. Жилистая шея побагровела -- белая полоска подворотничка врезалась, точно удавка. Поднявшись, Сергей обернулся ко мне, нос его по привычке сморщился, на лице застыло обидно-серьезное выражение. Что скажет? Сердце у меня хлопало, точно бензиновый движок, -- один ли я слышал его удары? -- Мне говорить о нем -- лучше пуд соли умолоть! -- сказал Сергей. -- Точно. Так, за один присест... Хорошо, что он, -- Нестеров опять мотнул головой в мою сторону, -- по той пословице, кому нравится попадья, а кому свиной хрящ -- выбрал не свиной хрящ... Солдаты молчали, у лейтенанта Авилова верхняя под усиками губа и брови недовольно дрогнули. "Куда клонит?" -- отрешенно мелькнуло, но в эту минуту Рубцов, перестав водить пальцем по столу, прыснул, прикрыл по-женски ладонью рот: -- Чего уж говорить, сложная, слышал, с этой попадьей-то история! Но его никто не поддержал. Неловкость воцарилась на минуту. У меня кровь прихлынула к лицу. "Черт с тобой! Только правду, наверное, тогда о деньгах сказал. Понял, что проговорился, теперь мстишь. "Не подумай, мол, что такой. Если был бы таким, боялся бы тебя. Ан, видишь, нет!" Словом, вот они, капли датского короля, пей их! Думал, шило в мешке утаить! Подумаешь, факир, чудотворец!" Сергей сощурился, со вздохом качнул головой: -- Язык у тебя, смотрю, вертится на все триста шестьдесят градусов с ультразвуковой частотой. Синхронизация нарушилась... -- Синхронизация! -- Рубцов подскочил, нахохлился весь, нижняя губа тряслась смешно, точно на пружинке. -- Он филонит, весь коллектив подводит, а его оплакивают! Море слез -- вытереть нечем! Видимо, Авилов был доволен ходом обсуждения, и в то же время его положение начальника обязывало вмешаться в начавшуюся перепалку, тем более что огонь-то надо было направить на меня! Поднял ладонь: -- Садитесь, Рубцов. А вы, Нестеров, по существу говорите. Рубцов обиженно уселся на место. Сергей спокойно отозвался: -- Слушаюсь, товарищ лейтенант! Можно и по существу. Чего сказать? Не ангелом он оказался. Бригадир бы мой сказал: "Бухнулся в грязь -- брызги до неба. Но человек -- выбирайся да наперед заруби на носу, да щетку в руки -- и чиститься". Конечно, строго надо спросить. Но одно хочу сказать: без отца жил-воспитывался человек! И есть и нет он у него. Хлебнул горького не стаканами... -- Значит, защищаете, Нестеров? -- перебил Авилов, стараясь придать голосу суровость. -- Если без отца воспитывался, можно и безобразничать и служить через пень-колоду? -- Не то, товарищ лейтенант, -- упрямо, по-гусиному вытянув вперед шею, возразил Сергей. -- Не об этом, а о причинах... -- Вы тоже без отца... Он ведь у вас погиб? На секунду стало тихо. Тишина эта соответствовала тому негромкому голосу, каким спросил лейтенант. Нестеров вдруг опустил голову, потупился: -- Под Курском, еще в сорок первом... -- На танки пошел с зажигательными бутылками? -- Точно. -- А если бы не понимал долга, пошел бы? -- все так же тихо спросил Авилов. Нестеров молчал. "Не к нему, а к тебе этот вопрос", -- мелькнуло у меня. Я глядел в черную плоскость стола. Снова голос Авилова: -- А у вас, Гашимов? -- Под Ленинградом. Ледовый дорога... Шофер. Снаряд угодил... -- Сросшаяся бровь у механика изломилась на переносье углом вниз, возбужденно сорвал голос: -- Понимаете, товарищ лейтенант, за отца чего отдать? Голова своя отдать -- мало! Уй! -- Он вдруг по-восточному в отчаянии мотнул черноволосой круглой головой. -- На бензовоз пошел Курбан вместо отца в Баку, теперь служить надо хорошо, ракеты держать надо... Он осекся, тоже поник, выпуклые, антрацитовые глаза потухли. Оттого, что все это у него получилось так естественно и горько, тягостное, гнетущее чувство подступило ко мне. "Вот он как об отце... А у меня?" Лейтенант еще тише спросил: -- У вас, Вениамин Николаевич? -- Под Балатоном, товарищ лейтенант, -- поднявшись, чуть слышно выдавил Уфимушкин, сморгнув ресницами под очками, будто ему в глаза сыпанули песку. -- Рубцов, ваши родители? -- Отец в Берлине, мать при бомбежке эшелона... Лицо солдата сморщилось. И весь он вдруг показался одиноким, покинутым -- даже голос тусклый, тихий. От той ершистости, с какой он три минуты назад сцепился с Нестеровым, не осталось и следа. У меня что-то внутри шевельнулось, когда он торопливо провел рукавом гимнастерки по глазам. Должно быть, это не скрылось и от других. В классе стало тихо. Только круглые электрические часы над доской, по которым лейтенант Авилов делал перерывы на занятиях в технической школе, с резким стуком отсекали минуты. Солдаты, все четверо, стояли, не садились, точно по внезапной солидарности в молчании чтили погибших. Молчали все -- у каждого было подавленное, гнетущее состояние. Зачем-то напряженно разглядывал свои кулаки Долгов. Я почувствовал на себе взгляд лейтенанта и невольно обернулся. Встретились глазами. "Понимаете, что к чему?" -- кажется, спрашивал он. Отвел взгляд, кивнул солдатам, разрешая сесть. В раздумье, потирая пальцами виски, заговорил: -- Отцы наши служили Родине, честно выполняли долг, даже жизни отдали. И нам их дело продолжать. Мы, их сыновья, остались тут, на земле. Память о них не позволяет нам прощать нарушителей, быть сердобольными. Мы вас, Кольцов, приняли к себе, в расчет, думали, получится солдат, товарищ... Не понимаете вы, выходит... -- Он вздохнул, отклоняясь от стола, лицо из сухого, жестковатого стало равнодушным, безучастным, будто, вдруг поняв бесполезность разговора, он сразу утратил интерес и только необходимость еще заставляет его быть здесь. И так же равнодушно спросил: -- Еще какие мнения? Сбоку, мельком взглянув в мою сторону, подал глухой голос Долгов: -- Самого надо спросить, товарищ лейтенант... Мы тут за него решаем, а он и в ус, может, не дует? -- Что ж, верно! -- согласился Авилов, и мне показалось, что у него прозвучали какая-то надежда. -- Скажите, Кольцов. "Сказать?.." -- подумал, механически поднимаясь. Руки, ноги, все тело у меня было чужим. -- Мне нечего сказать. -- Я твердо взглянул в прищуренные, ожидавшие глаза лейтенанта Авилова -- нервный тик задергал левую щеку. -- У осужденного не спрашивают, когда его повесить. Осекся, замолчал, чувствуя во рту сухость и горечь. Вперился в схему на стене -- знакомую густую паутину цветных линий, кружочков, прямоугольников, "Вот так и у тебя все перепуталось!" Показалось даже, будто стены, завешанные схемами, нарисованными на белой клеенке, и все эти макеты вдруг сдвинулись, теснее обступили. Не хватало воздуха. "Повернуться и уйти? Будь что будет. Нет, выдержать, выстоять!" Солдаты, словно сами в чем-то виноватые, ниже пригнулись к столам. -- Вот уж правда: не мечите бисера... -- Долгов валко елознул. -- Есть предложение: передать дело Кольцова на решение всей батареи, -- потерев висок, тихо, морщась, как от горького, произнес Авилов. -- Кто за это? Я думал только об одном: оторву глаза от схемы --и не выдержу, сдадут нервы, поэтому не увидел, а понял: солдаты все подняли руки. Авилов встал. -- Ясно. Свободны. Сержанту Долгову остаться. Расходились поникшие, в молчании, как после похорон. Кто-то пытался пошутить, но, неподдержанный, тут же примолк. Я поднялся последним. Сергей, проходя мимо в узком проходе между столами, чуть не коснулся меня и отшатнулся, как от прокаженного. Выйдя из казармы, я остановился на крыльце. Тусклая, запыленная лампочка светила над головой. В двух шагах за ступеньками -- густая темень: ткни кулаком -- стена. В курилке, невидимые, гоготали солдаты -- там плавали, накалялись и гасли огненные светляки. Негромко, размеренно, с убаюкивающей интонацией рассказывал о чем-то репродуктор возле штаба на столбе. От парка боевых машин ударил первые четкие шаги строй, в гулкой тишине тонкий, на срыве голос торопливой скороговоркой затянул: Ходит слава, почетная слава О советских ракетных войсках... Солдатская жизнь шла своим размеренным чередом. И только у меня она летела кувырком. Узенькое желтое пламя мелко трепетало в руке, когда прикуривал. Нервишки разыгрались! Оброненная спичка мелькнула в темноту пологой дугой. И внезапная, как каленый уголь, мысль: "Решать надо, как дальше быть... со службой, с Васиным, с Надей..." -- Ты здесь? -- Сергей хотел выразить удивление, -- мол, случайно наткнулся. И, небрежно облокотившись на балюстраду, перегнулся в темноту, звучно сплюнул. Круто выгнутая спина в гимнастерке словно застыла. От неудобного положения заговорил с хрипотцой: -- У лейтенанта нашего отец-то тоже в земле, тоже там, на войне... Точно. Полковником, говорят, был. Он снизил голос, помолчал, оттолкнувшись от балюстрады, взглянул исподлобья. -- Днем в канцелярии журналы брал, ну и слышал. Комбат кипит: "Судить за самоволки. Потакаете все время. И тут собранием предлагаете обойтись? В приказ громкий угодили". А лейтенант свое: "Нельзя судить. Верю все равно в него". Так что соображай, что к чему... "Чего ему? Все у него весело и легко, как у святого младенца! -- подумалось тоскливо. -- А у меня чем все кончится? Верит?! Легко сказать..." Оттянув подол гимнастерки, Нестеров шагнул к ступенькам, процокал вниз и повернул в темноту -- туда, где гоготали солдаты. Что все-таки ему надо? Обычная беспринципность? Бьют по одной щеке, подставляй другую? Или... он выше тебя? Оскорбил, обидел, а он забыл. Вот лейтенанту ляпнуть? Действительно, умник! А если... взять извиниться, просто, по-человечески? -- Серг... -- горло у меня перехватило. Нет, легче вырвать свой язык. Отбросив окурок, я тоже шагнул с крыльца, но в сторону, противоположную той, куда ушел Нестеров. Клял себя последними словами, какие приходили на ум. Старшина Малый поймал меня в коридоре: -- Сходить, товарищ Кольцов, в штаб. Найдить Уфимушкина -- к комбату. Одна нога тут, другая там. Миновал клуб, казарму, короткой аллеей из молодых березок вышел к штабу. Уфимушкина надо было искать в секретке штаба -- именно тут он пропадал все свободное время: работа над диссертацией у него подходила к концу. Я не ошибся: в комнатке, служившей для самоподготовки офицеров, он что-то чертил, склонившись над доской. Свертки ватмана, рейсшина, флаконы с тушью -- все это лежало и стояло на соседних столах. Уфимушкин не замечал меня, поглощенный занятием, а я почему-то тоже стоял в дверях и не хотел отрывать его от дела. С болью подумал: вот трудится, диссертацию заканчивает и служит, а у тебя... Наконец он обернулся и то ли обрадовался, то ли смутился от неожиданности, поправляя очки, проговорил: -- А-а! Увлекся, извините... Я передал ему слова старшины, он заторопился, тут же принялся снимать чертеж с доски: -- Минутку, только все сдам секретчику. Я бы мог и уйти: приказание старшины выполнено. Но неожиданная искренность, которую уловил в голосе Уфимушкина, и смутное, еще неосознанное желание вернуться, поговорить с ним -- было невмоготу от давившей на душе глыбы -- остановили меня. Выйдя из штаба, ждал его в боковой аллейке: в штаб то и дело входили офицеры, солдаты -- скрежетала пружина, гулко хлопала дверь. Тишина, густая и вязкая, будто под стеклянным колпаком, висела над городком. Расплывчатые длинные тени от сонных березок протянулись в бесконечность. Чувство тоскливости, одиночества внезапно сжало сердце, глотнул раз-другой воздух, опустился на лавку, врытую в землю. Как у Нади. Надя... Поняла бы она всю ситуацию? Две недели, кстати, прошло с тех пор... Уфимушкин сошел по ступенькам торопливо, поискал меня глазами. Я поднялся навстречу. -- Как у вас самочувствие? -- спросил он. -- Так... -- Хотел спросить... -- произнес Уфимушкин, когда прошли аллейку. -- Скажите, художество -- ваше призвание? Мне, когда слушаю ваши ответы по технике, очень вдумчивые, глубокие, почему-то сдается, что из вас получился бы отменный инженер. -- Наверное, он заметил, что я покраснел, и с кажущейся беззаботностью улыбнулся. -- Впрочем, есть счастливчики, кого природа наделила не одной страстью, и все они великолепно уживаются в них: Бородин -- химик и композитор, Ломоносов -- ученый и поэт, Эрнст Гофман -- немецкий писатель, композитор, юрист: сказки, опера "Ундина", судебные процессы... Глядел на меня из-под очков внимательно. Он второй раз задавал этот вопрос. Первый -- тогда, во время знакомства. Живопись! Все это для меня чепуха, теперь ясно. Инженером, возможно, мог бы стать, хоть и не думал до сих пор. -- А вот наукой заниматься... Там уже все открыто, -- неожиданно сорвалось у меня. Он не усмехнулся, только сморгнул ресницами. -- Думаете? Самое простое, например, взять: журавлиный строй, обычный ординарный геометрический угол. А тайны его ученые познать не могут. Известно только, что угол этот соответствует устойчивому углу кристаллов. -- У вас... с этим связана диссертация? -- Нет. Но не думайте, что тут простое любопытство! Кто знает, к каким практически полезным выводам это привело бы, если бы удалось раскрыть подобную тайну. Ведь изучение физики и динамики крыла птиц способствовало рождению авиации. -- А это... трудно -- быть ученым? Я покраснел, поздно поняв, что ляпнул чепуху, но Уфимушкин отнесся серьезно: глядел себе под ноги, на чищеные великоватые сапоги -- кожа носков сморщилась. "Не мог уж старшина подобрать сапоги?" -- с горечью подумалось мне. Уфимушкин подтолкнул двумя пальцами очки, поднял голову: -- Наверное! Ваш покорный слуга однажды явился к своему руководителю профессору Кораблинову и заявил, что складывает доспехи... Полтора года даром просидел в аспирантуре. Мол, нечего обманывать себя и других: не за тот гуж взялся! Запутался в математических дебрях. В одном случае -- заманчивая теория непрерывных игр, но интеграл Стильтьеса... А его еще никогда никому не удавалось взять, решить. В другом -- вырастали такие этажи -- матрицы, на подсчет которых с карандашом в руке не хватило бы одной человеческой жизни, -- счетные машины, самые быстродействующие, трудились бы месяцами! Словом, явился с готовым заявлением -- на производство... -- Поднятые на меня глаза Уфимушкина щурились щелочками. -- Погладил профессор бороду, смеется: "Как? Все сделано?" А после спрашивает: "Хотите анекдот?" Рассказал... Будто Паскаль для своих опытов заказывал колбы и пробирки в Вене. Однако на границе ему назвали такую пошлину за провоз "стекла", что нечего было и помышлять о таких деньгах! Кажется, все -- нет выхода! Ушел ученый, а потом вернулся -- на каждой колбе, пробирке красовалась этикетка: "Венский воздух". Развели руками озадаченные чиновники: за тару пошлина не взимается, а на венский воздух расценок нет. "Счастливого пути, господин Паскаль!" Я слушал его завороженно -- в моих глазах он представал каким-то таинственным великаном. Вот тебе и щупленький солдат и... "в чем душа держится"! Недаром расхваливает Нестеров, а офицеры уважительно величают Вениамином Николаевичем. Иной на его месте от подобного внимания давно бы задрал нос до неба, не чуял бы под ногами земли, загордился. Ты-то, правды ради сказать, чуть от Рубцова поднялся на вершок и уже зарываешься. А тут нет и тени зазнайства, превосходства -- воплощение скромности, вместе со всеми несет солдатский крест! От природы дано человеку? -- Как же в армию?.. -- я сглотнул тягучую слюну. Он опять усмехнулся смущенно, -- видно, воспоминания для него были приятными. -- Долгий с профессором был разговор. Потом спрашивает: "Не хотите ли вместо производства в солдаты, послужить? Сразу три медведя, три шкуры... Отдадите положенный конституцией долг, укрепите нервы и, уверен, повернетесь лицом к теме. Военный комиссар -- фронтовой друг, трудностей не будет! А в остальном -- работа, работа и еще раз работа". Согласился... Мы подошли к казарме. Сейчас разойдемся: ему к начальству, мне -- в парк. А у меня какое-то волнение: будто оставалась какая-то недосказанность, недоговоренность. -- Ну... могли же и без вас... Нашлось бы кому послужить! Показалось: после моих слов легкая судорога скользнула по его лицу. Снял очки, протирал их платком -- неторопливо, тщательно. Розовые, вдавленные от упоров пятна на переносице мокро блестели -- было душно. Выигрывает время? -- Видите ли, -- медленно, точно решая, то ли говорит, пойму ли, произнес он. -- Читали об этих, как их называют, "бешеных"? Любопытные заявления... Скорее собираются отправить весь мир на тот свет, чем оставят его жить при коммунизме. Это уже не дилемма. Понимаете? Вызов. Клинки готовы скрестить не на жизнь, а на смерть. В такой ситуации надо твердо выбирать берег, бросать якорь. Признаюсь, это сыграло главную роль в моем выборе военной области... Были уже такие "бешеные". Оставили нас без отцов... Приподняв очки, он горько сморщился, словно ему это движение доставило боль, тихо сказал: -- Извините, если скажу прямо. Зря вы так унижаетесь. Я уже не говорю о других сторонах. "Исполнить свой долг бывает иногда мучительно, но еще мучительнее -- не исполнить его". Дюма-младший сказал. Извините. Он пошел от меня своей чуть "гражданской" походкой, расставляя в стороны носки сапог, будто закашивая ими. Мешковатая на худой фигуре амуниция: острым углом из-под ремня топорщится гимнастерка, очень прямо, без "шика", сидит на голове вылинявшая, с масляным пятном пилотка. Он меня просто ошарашил, раскрывшись и с другой стороны. Сильный! Неужели его таким делает вот эта внутренняя убежденность, духовная непоколебимость? Наверное, со стороны я выглядел торчащим пеньком, истуканом. 15 Жил ожиданием "страшного" суда. Когда он будет? От кого теперь это зависит -- от Авилова или капитана Савоненкова? Ложился с отбоем, тоскливо думал: "Может, завтра?.." ...Хватающий за сердце протяжный звук сирены разорвался будто прямо над головой, подбросил меня на постели еще раньше, чем испуганно-резкий голос дневального взбудоражил всю казарму: -- Тревога! Подъем! Что это -- ночь, утро? Звук "ревуна" на крыше казармы, накалившись до предела, изломился и поплыл, торопливо удаляясь и угасая, тревожно щекоча нервы низкими тонами подголосков. Плац перед казармами через три минуты уже кишел -- солдаты мешались, перебегали, выстраивались. Возбужденный говор, команды... Явились наши командиры -- у каждого чемодан; в мутной рассветной мгле впереди группировались незнакомые офицеры, -- видно, большое начальство. -- Ого, посредников-то! Жаркое будет дельце. Это вполголоса произнес вездесущий Нестеров. Непривычно торопливо подошел капитан Савоненков. К сухости на лице прибавилась строгая торжественность: кожа обтянулась будто на барабане -- резче проступили подбородок и скулы. Остановился -- высокая фигура вытянулась в стойку "смирно". -- Товарищи, получен приказ, -- негромко, но с напряжением говорит он, оглядев строй с одного фланга на другой. -- Нам предстоит передислоцироваться в энский район, принять участие в крупном учении с боевой стрельбой... Вот оно что! Кто-то из солдат, не удержавшись, тихонько присвистнул -- с удивлением и восхищением. День полной генеральной проверки и подготовки техники к выезду на учение: разбирали механизмы, чистили, смазывали, выверяли. В парке было людно, стреляли и гулко стучали запускаемые дизели, сизый едкий дым плавал в воздухе, слоями обволакивал установки и копошившихся возле них солдат. Тут же были все офицеры: дело решалось ответственное. Изредка в дальнем конце парка мелькала щеголеватая фигура старшего лейтенанта Васина, долетал густой с ленцой голос... "Ты на губе сидел, а он небось не раз виделся с Надей и, конечно, разрисовал -- мастихином, не соскребешь!" Мы перетягивали левую цепь, с час возились с ней, перетаскивая стальные тяжеленные траки. Настроение у солдат было возбужденным, радостно-веселым, словно готовились не к учениям, а к празднику. Работали играючись, отмачивали шутки, даже Долгов цвел: дела шли неплохо. -- Значит, как ты этого своего жулика-руководителя провел, Курбан? -- смеясь, переспрашивал Нестеров. -- Он к тебе, а ты вроде пьяный? Повернулся на другой бок и -- на малых, говоришь, оборотах? Ясно, куда машина без шофера! От, шесть киловольт... Он качал головой. "У них -- свое, у тебя -- свое", -- успел я подумать и почувствовал рядом локоть Сергея. -- Давай подвинься. Не тебе, а нам надо дуться, как мышам на крупу! -- он решительно взялся за массивное звено цепи. В душе был благодарен ему: уходился -- мокрый, будто котенок. Покончив с цепью, отправились в курилку -- Долгов смилостивился на перекур. Выкурил я папиросу раньше всех -- сидеть среди веселых, беззаботно сыпавших шутками солдат не хотелось -- не было настроя. Да и торопился: надо начинать проверки пульта управления. Поднялся. Долгов покосился: -- Проверять пульт? -- Да. И не успел я шагнуть, как он обернулся к Рубцову: -- Надо помочь... Рубцов, отбросив окурок, взвизгнул: -- Он же талант, мастер, товарищ сержант! Ему раз плюнуть одному! Долгов сердито засопел, мрачно выдавил: -- В отличном расчете ведь. И считаться, Рубцов, твое -- мое... Не понимаете? Обещание дали по моральному кодексу поступать. -- Какое уж отличное! -- прыснул вдруг Рубцов. -- Талантов бы поменьше! Лафа! Фортели выкидывает, мордой об забор всех провез, а с ним панькаются. -- Перестаньте! Меня будто окатили кипятком из выварки: с каким удовольствием закатил бы плюху, чтоб звон пошел по парку из конца в конец! Но тогда мне совсем была бы хана: чтоб со мной сделали -- не знаю. Уже не слушая, что там будет дальше, в несколько шагов очутился возле установки, рванул люк, скользнул в боевую рубку. Минуту или две сидел на железном сиденье -- колотило всего, точно в лихорадке. Потом подлез в пространство между дном установки и выступом устройства управления. Тут было узко и тесно, густая смесь запахов -- масла, краски, приторно-сладкого ацетона -- забивала дыхание. Обычно эту работу делали вдвоем, попеременно работая в тесной, удушливой щели. В полутемноте орудовал то ключом, то отверткой, задыхаясь от тесноты и тяжелого воздуха, и вскоре весь взмок. Пот застилал глаза, я сдувал его, он липкими, мерзкими ручейками стекал по лицу за воротник гимнастерки. В затылке отдавалась злая мысль: "Сделаю все сам. Только сам..." Открылся люк и вместе со светом, плеснувшим мне в глаза, в проеме показался Рубцов. -- Помогать, талант, приказано! -- Иди ты отсюда... -- у меня даже перехватило дыхапие. -- Обойдусь без помощников. Закрой люк с обратной стороны! Ну! Я выкрикнул все это не своим, а каким-то чужим голосом, хриплым, точно простуженным. Вытаращив по-сычиному глаза, Рубцов, согнувшись, скользнул с установки на землю. Закончив работу, с трудом открыл тяжелый люк, вывалился из рубки. С минуту глотал предвечерний, уже настоявшийся прохладой воздух. Потом, как полупьяный, шагнул за установку, собираясь выйти из парка. В голове стоял звон, будто там тонко, мышино зуммерила рация Уфимушкина; в глазах рябило, расплывалось все нечеткими пятнами, и поэтому не сразу заметил возле установки солдат. Они стояли кучкой, при виде меня расступились и, выстроившись стенкой, загородили дорогу. Все это было неожиданным. Опешил, останавливаясь и теряясь в догадках: что это значило? Тем более показалось странным, что лица у солдат были строгими, словно они готовились задать мне трепку, и только у одного Рубцова почему-то голова на втянутой в острые плечи шее была безвольно опущена. -- Давай, Рубцов, мы ждем, -- тихо, не глядя ни на кого, проговорил Долгов, стоявший ближе к установке. Кто-то из солдат подтолкнул Рубцова легонько вперед, и он, сделав робкий шаг навстречу мне, все так же, не поднимая головы, сучил неловко пальцами рук, повисших вдоль туловища. Но вдруг поднял голову, трепыхнул неуклюже руками, как обломками крыльев: -- Кореши! Братва! Ну что вы? Я же ничего... Ну что такого? -- озирался с каким-то испугом и жалкой улыбкой. -- Пусть скажет: хотел же вместе работать... И насчет наводчика... -- Ты брось это -- "братва, кореши", шесть тебе киловольт! Все, как есть, сознавайся, извинись. -- Быстро затухаешь -- качество низкое... -- Какой человек! Зачем вертел-крутил? Руль менять надо. -- Ждем, Рубцов. Будто очнувшись, Рубцов неуверенно поднял на меня глаза. -- Ты... вот что, -- глухо заговорил, подыскивая, видно, с трудом слова. -- Извини, пожалуйста... Не по-товарищески поступил. Ну... плохо. Ты же слышал, знаешь... И раньше было, в классе... -- Рубцов вдруг улыбнулся виновато, жалко, точно пришибленный щенок. -- Правильно товарищи говорят, из-за зависти глупой было: мол, пришел и сразу в наводчики. Да еще безобразничает, думал... Но верно: за плохое спрашивать, а хорошее -- тоже замечать. Больше не будет такого... Он сунул руку, затряс, сжав мою ладонь, солдаты заулыбались, говорили что-то одобрительное, но я не слушал: в горле -- горячая картофелина. Еще не хватало зареветь. Расклеился ты, Гошка Кольцов! До позднего вечера грузили на товарной станции установки, ракеты, ящики с оборудованием, полевые кухни -- эшелон уходил рано утром. Уезжал я оттуда с последней машиной. Редкие лампочки на столбах без традиционных железных козырьков мертвенно-тускло освещали пустынные улочки. Ладони у меня пекло, саднили набитые ранки на руках (не заметил, когда и случилось), кровь смешалась с пылью, засохла, боль дергала прямо за сердце. Работал я опять со злостью и остервенением, будто кому-то и что-то хотел доказать. А кому? Что? И зачем? Впрочем, все эти дни после гауптвахты у меня была какая-то удивительная потребность что-то делать, не оставаться одному, даже сам напрашивался на всякое дело: чистить картошку на кухне, работать в парке, мыть и натирать полы в казарме. Возможно, потому, что хотел забыться, не думать о том, что ждало меня впереди. Но ясно: проработка не закончилась, учение только оттягивает ее -- предстоял суд общественности, разбор по комсомольской линии. А то еще и на трибунал повернут... Гнал в сторону мысли о Наде: не она -- так неизвестно, случилось бы все? А может, вся ее строптивость -- повод дать от ворот поворот? И слова, какие говорила потом, -- простая дань такту и вежливости? Иди посмотри, что у нее там! Еще посмеется, узнав, что "отхватил рябчиков". Машина проезжала мимо освещенной вывески магазина, он был открыт. Вспомнил: нечего курить, сигареты кончились. Забарабанил по железной обшивке кабины. -- Ладно, встану за углом, -- пообещал шофер. Я выпрыгнул из кузова, перебежал дорогу. Удивленно, с улыбкой смотрела на меня разбитная, полная продавщица, подавая сигареты. И только когда выходил уже, со смехом окликнула: -- Где это тебя, парень, так? Аль домовым был, трубы проверял? В застекленной открытой половинке двери увидел свое отражение: висел углом вырванный клок на подоле рабочей из "хэбе" гимнастерки, на коленках черные эллипсовидные отпечатки, будто ползал в грязи; лицо -- в пыли, брови, ресницы -- рыже-мучные, резко белели яблоки глаз. Словом, выглядел смешным, жалким, будто меня только что вываляли на проселочной дороге. По тротуару к машине почти побежал. Было совсем темно: на столбе, маячившем у дороги, лампочка не горела, в целом ряду окраинных домиков свет еще не зажигали, и окна отсвечивали мертво. В темноте кого-то обогнал. Какую-то парочку. Бросилось в глаза -- шли не очень близко друг к другу и почему-то молчали. Когда я уже на несколько шагов опередил их, в голове запоздало высеклось: офицер! Я не успел сообразить, как поступить. Самое верное -- продолжать так же быстро идти. Авось... И тогда меня точно стегнули прямо по спине: -- Товарищ рядовой! Солдат! Голос знакомый, но тембр -- металлический, раздраженный. Старший лейтенант Васин! И... Надя?! Чем-то острым, с головы к земле, пронзило меня, заложило уши -- голос старшего лейтенанта притушился: -- Почему не отдаете честь? И тут, как только бывает в кино, рядом в доме осветилось окно, желтый пучок света выхватил тротуар, дерево, возле которого я стоял, и их обоих... Да, это были они. Васин и Надя. С портфелями. Успел отметить: у старшего лейтенанта портфель был добротный, желтой кожи. Ноги мои будто внезапно приросли намертво к тротуару -- в жилах вместо крови тяжелая ртуть -- застыл, обернувшись. Они тоже были удивлены не меньше меня. Старший лейтенант Васин задержал шаг, словно неожиданно на что-то наткнулся. Надя тоже узнала меня: оторопела, машинально прижав к груди знакомый школьный портфель. Первым опомнился Васин, шагнув вперед и тряхнув головой, еще не веря своим глазам. -- Снова вы? -- искреннее удивление прозвучало в его голосе. Но вдруг он коротко, сухо хохотнул, точно обрадовался какой-то внезапно пришедшей мысли, и неожиданно с наигранным участием сказал: -- Да, не везет вам! Судьбы удары роковые, а? За какие провинности -- сознайтесь? Он критически, наметанным глазом оглядел меня с головы до ног, а я, в мгновение представив свой вид и сравнив его с видом Васина в новеньком кителе, разутюженных брюках навыпуск, безнадежно покраснел -- жаром полыхнуло лицо. -- Почему вы здесь? Уж не опять ли у вас этот... случай? Неужели не сдержусь? Подступила знакомая внутренняя дрожь. Может, это от работы? Взять себя в руки. В конце концов, какое мне дело до Нади, до него?.. -- Нет, не случай. -- Так, так... -- Васин покосился на Надю, все еще молча прижимавшую к груди портфель. -- А знает ли Надежда Васильевна, что вы совершали самоволки и поплатились гауптвахтой? Это уже было вероломство. -- Спросите у нее самой, у... Надежды Васильевны! -- бросил я, кинув на Надю взгляд, и заметил -- она порывисто, напряженно дернулась вперед. Повернувшись, я зашагал в темноту, за угол. -- Гоша, подождите! Постойте! -- услышал позади взволнованный, торопливый голос Нади. Она шла за мной -- слышал сухой перестук ее каблуков по асфальту. "Нет, нет! Не останавливаться! Довольно! Незачем!" -- отдавалось в висках. В машине при свете тусклой лампочки вспыхивали красные светляки: солдаты курили в кабине с шофером. -- Давай, гони! Машину трясло, подкидывало на выбоинах, в голове мысли путались, будто их разметал ворвавшийся вихрь. Опять произошло непоправимое. За это по головке не погладят. Васин отзанимается в институте, а потом... Он -- офицер, правота на его стороне. Да и объективно разобраться, окажется, что да, он прав. Служба, долг требовали от него остановить, потребовать, на то и дисциплина. И даже то, что он сказал, пусть коварно, но -- правда! От нее никуда не уйдешь. Окажись вместо меня другой солдат -- все было бы просто и ясно. А тут личное... Личное! Перехлестнулись стежки -- ясно и слепому! Стянулись морским узлом... А если за девичьей скромностью и кротостью махровое фарисейство и ханжество, достой