жности, Шлиман начал действовать. Всемирно известный ученый готов ради безвестного полицейского прибегнуть к самым могущественным из своих связей. Он телеграфирует прямо министру: "В награду за те многие сотни миллионов, на которые я сделал Грецию богаче, прошу оказать мне любезность - простить моего друга полицейского Леонардоса из Науплиона и оставить его на своем посту. Сделайте это для меня". Но ответ задерживается, и он посылает вторую телеграмму: "Клянусь, полицейский Леонардос честный и порядочный человек. Все только клевета. Даю гарантию, он получил только 40 франков. Требую справедливости". Более того, он идет на самый невероятный шаг: посылает телеграмму императору Бразилии, который тем временем уже успел прибыть в Каир: "Покидая Науплион, Вы, Ваше Величество, дали полицейскому Леониду Леонардосу 40 франков для раздачи всем полицейским. Бургомистр, стремясь оклеветать этого честного малого, утверждает, будто он получил от Вас 1000 франков. Леонардоса отстранили от должности, и только с величайшим трудом мне удалось спасти его от тюрьмы. Поскольку я уже много лет знаю его как честнейшего на свете человека, прошу Вас, Ваше Величество, во имя святой правды и человечности протелеграфировать мне: сколько получил Леонардос - 40 франков или более?" И ученый Генрих Шлиман, действуя во имя справедливости, заставляет императора Бразилии перед лицом всего мира признаться в своей скупости. Полицейский Леонардос спасен. Так действует Шлиман - фантазер и мечтатель, когда речь идет о древних мирах, холодный, рассудительный детектив, когда охотится за кладами, Михаель Колхас, когда сражается за правое дело. Клад, найденный Шлиманом, был огромен. Лишь много позже, уже в нашем столетии, его превзошла знаменитая находка Карнарвона и Картера в Египте. "Все музеи мира, вместе взятые, не обладают и одной пятой частью этих богатств", - писал Шлиман. В первой могиле Шлиман насчитал пятнадцать золотых диадем - по пять на каждом из трех усопших; кроме того, там были золотые лавровые венки и украшения в виде свастик. В другой могиле - в ней лежали останки трех женщин - он собрал более 700 тонких золотых пластинок с великолепным орнаментом из изображений животных, медуз, осьминогов. Золотые украшения в форме львов и других зверей, сражающихся воинов, украшения в форме львов и грифов, лежащих оленей и женщин с голубями... На одном из скелетов была золотая корона с 36 золотыми листками: она украшала голову, уже почти обратившуюся в прах. Рядом лежала еще одна великолепная диадема с приставшими к ней остатками черепа. Он нашел еще пять золотых диадем с золотой проволокой, при помощи которой они закреплялись на голове, бесчисленное множество золотых украшений со свастиками, розетками и спиралями, головные булавки, украшения из горного хрусталя и обломки изделий из агата, миндалевидные геммы из сардоникса и аметиста. Он нашел секиры из позолоченного серебра с рукоятками из горного хрусталя, кубки и ларчики из золота, изделия из алебастра. Но самое главное, что он нашел те золотые маски и нагрудные дощечки, которые, как утверждала традиция, употреблялись для защиты венценосных усопших от какого-либо постороннего воздействия. Ползая на коленях, он соскребал слой глины (ему и на этот раз помогала жена), под которым были скрыты останки пяти человек из четвертой могилы. Уже через несколько часов головы усопших превратились в пыль. Но золотые мягко поблескивающие маски сохранили форму лиц; черты этих лиц были совершенно индивидуальны, "вне всякого сомнения, каждая из масок должна была являться портретом усопшего". Он нашел перстни с печатями и великолепными камеями, браслеты, тиары и пояса, 110 золотых цветов, 68 золотых пуговиц без орнамента и 118 золотых пуговиц с резным орнаментом, нет, на следующей же странице он упоминает еще о 130 золотых пуговицах, на последующих - о золотой модели храма, о золотом осьминоге... Но, пожалуй, достаточно. Мы не будем продолжать это перечисление; описание находок Шлимана занимает 206 страниц большого формата. И все это золото, золото, золото. Вечером, когда окончился этот день и ночные тени опустились на Микенский акрополь, Шлиман приказал зажечь здесь костры "впервые после перерыва в 2344 года", напоминающие о тех кострах, которые оповестили в свое время Клитемнестру и ее возлюбленного о грядущем прибытии Агамемнона. На этот раз, однако, костры должны были отпугивать воров от одного из самых богатых кладов, когда-либо изъятых из гробниц умерших царей. Глава 6 ШЛИМАН И НАУКА Третьи большие раскопки Шлимана не дали золота, но в результате их он открыл поселение в Тиринфе. Благодаря этим раскопкам и предыдущим открытиям Шлимана в Микенах, а также тем открытиям, которые сделал на Крите десять лет спустя английский археолог Эванс, постепенно начали вырисовываться очертания древней цивилизации, распространенной когда-то на всем Средиземноморье. Но прежде чем рассказывать об этом, мы позволим себе сказать несколько слов о месте Шлимана в науке своего времени. Этот вопрос не потерял своей актуальности: ведь и сегодня еще каждому исследователю приходится вести свою работу под перекрестным огнем критики публики и ученого мира. Донесения Шлимана имели совершенно другую аудиторию, чем "Донесения" Винкельмана. Светский человек XVIII столетия, Винкельман писал для людей образованных, для небольшого круга посвященных, для владельцев музеев или по крайней мере для тех, кто благодаря своей принадлежности к высшему обществу имел доступ к памятникам искусства древности. Этот узкий мирок был потрясен раскопками Помпеи. Известие о каждой находке новой статуи приводило его в восторг, но интересы этого мирка никогда не шли дальше художественно-эстетического любования. Влияние Винкельмана было весьма действенным, но он нуждался в посредниках, в медиумах - поэтах и писателях, которые помогли ему вынести его идеи за пределы узкого круга просвещенных людей. Шлиман действовал без посредников. Он сам сообщал о всех своих находках и сам был их первым почитателем. Его письма распространялись по всему свету, его статьи печатались во всех газетах. Если бы в те времена существовали радио, кино, телевидение, Шлиман был бы первым, кто воспользовался ими. Его открытия в Трое вызвали бурю не в узком кругу образованных людей, но в душе каждого человека. Винкельмановские описания статуй были близки сердцу эстетов, приводили в восхищение знатоков. Шлимановские золотые клады потрясли умы людей, принадлежавших к эпохе, которая получила название "века грюндерства", - людей, живших во время хозяйственного подъема, ценивших так называемых selfmademan'oв и обладавших здравым смыслом, людей, которые стали на сторону Шлимана тогда, когда "чистая наука" отвернулась от "профана и дилетанта". Через два-три года после шлимановских газетных сообщений 1873 года один директор музея вспоминал: "Когда появились эти сообщения, волнение охватило и публику и ученых. Повсюду: в домах, на улицах, в почтовых каретах и железнодорожных вагонах только и было разговоров, что о Трое. Удивление и любопытство охватило всех". Если Винкельман показал нам, по выражению Гердера, "тайну греков лишь издали", то Шлиману принадлежит честь открытия всего мира античности. С удивительной смелостью он вывел археологию из освещенных тусклым светом керосиновых ламп кабинетов ученых под залитый солнцем свод эллинских небес и с помощью заступа решил проблему Трои. Он совершил прыжок из сферы классической филологии в живую предысторию и превратил ее в классическую науку. Темпы, которыми осуществлялась эта революция, неизменный успех Шлимана, сам он - не то купец, не то ученый, достигший, однако, поразительных успехов и на том и на другом поприще, "рекламный характер" его публикаций - все это шокировало весь ученый мир, и в первую очередь немцев. Чтобы представить себе размах вспыхнувшего против него мятежа, достаточно вспомнить, что в годы, когда деятельность Шлимана уже развернулась, вышло в свет 90 работ, посвященных Трое и Гомеру, авторами которых были кабинетные ученые. Основной огонь своих филиппик противники Шлимана обрушили на его дилетантизм. Нам и в дальнейшем на протяжении всей истории археологии встретится мрачная фигура археолога-профессионала, который с тупой цеховой ограниченностью преследует тех, кто отваживается помыслить о новом прыжке в неизвестное. Нападки на Шлимана носили весьма серьезный характер. Именно поэтому здесь следует привести некоторые выдержки и цитаты. Первое слово предоставляем одному весьма озлобленному философу - Артуру Шопенгауэру: "Дилетанты, дилетанты - так пренебрежительно называют тех, кто занимается какой-либо наукой или искусством из любви, per il loro diletto и испытывает от этого радость, те, кто превратил эти занятия в средство для заработка. Это пренебрежение основывается на присущем им низком, гнусном убеждении, что ни один человек никогда серьезно не возьмется за то или иное дело, если к этому его не побуждает голод, нужда или еще что-нибудь в этом роде. Публика воспитана в том же духе и поэтому придерживается того же мнения. Она обычно с почтением относится к "специалистам" и с недоверием к дилетантам. В действительности же, наоборот, для дилетанта его дело - цель, а для специалиста оно всегда лишь средство, и лишь тот с полной серьезностью отдается делу, кто интересуется им, кто занимается им con ашоге. Именно такие люди, а не поденщики совершили все великое". Профессор Вильгельм Дерпфельд, сотрудник Шлимана, его советчик и друг, один из немногих специалистов, которых Германия дала ему в помощь, писал в 1932 году: "Он так и не понял и никогда не мог бы понять, почему некоторые ученые, и в частности немецкие филологи, встретили его работы о Трое и Итаке насмешками и издевательствами. Я также всегда сожалел о том, что некоторые крупные ученые впоследствии встретили насмешками и мои сообщения о раскопках в гомеровских местах, ибо считаю их иронические замечания не только несправедливыми, но и научно несостоятельными". Недоверие специалиста к удачливому аутсайдеру - это недоверие мещанина к гению. Человек, идущий по колее обеспеченного образа жизни, презирает того, кто бредет по ненадежным зонам, кто "поставил на ничто". Это презрение необоснованно. Если мы возьмем историю научных открытий за какой угодно период, нам будет не так трудно установить, что многие из выдающихся открытий были сделаны "дилетантами", "аутсайдерами", или вовсе "аутодидактами", людьми, одержимыми одной идеей, людьми, которые не знали тормоза специального образования и шор "специализации" и которые просто перепрыгивали через барьеры академических традиций. Отто фон Герике, величайший немецкий физик XVII столетия, был по образованию юристом. Дени Папен был медиком. Бенджамин Франклин, сын простого мыловара, не получив ни гимназического, ни университетского образования, стал не только выдающимся политиком (этого достигали люди и с меньшими способностями), но и великим ученым. Гальвани, человек, открывший электричество, был медиком и, как доказывает Вильгельм Оствальд в своей "Истории электрохимии", был обязан своему открытию именно пробелам в своих знаниях. Фраунгофер, автор выдающихся работ о спектре, до четырнадцати лет не умел ни читать, ни писать. Майкл Фарадей, один из самых значительных естествоиспытателей, был сыном кузнеца и начал свою карьеру переплетчиком. Юлиус Роберт Майер, открывший закон сохранения энергии, был врачом. Врачом был и Гельмгольц, когда он в двадцатишестилетнем возрасте опубликовал свою первую работу на ту же тему. Бюффон, математик и физик, свои самые выдающиеся работы посвятил вопросам геологии. Томас Земмеринг, который сконструировал первый электрический телеграф, был профессором анатомии. Сэмюэл Морзе был художником точно так же, как и Дагер. Первый был создателем телеграфной азбуки, второй изобрел фотографию. Одержимые, создавшие управляемый воздушный корабль - граф Цеппелин, Грос и Парсеваль, - были офицерами и не имели о технике ни малейшего понятия. Этот список бесконечен. Если убрать этих людей и их творения из истории науки, ее здание обрушится. И тем не менее каждого из них преследовали насмешки и издевательства. Этот список можно продолжить и применительно к истории той науки, которой мы здесь занимаемся. Вильям Джонс, которому мы обязаны первыми серьезными переводами с санскрита, был не ориенталистом, а судьей в Бенгалии. Гротефенд - первый, кто расшифровал клинопись, был по образованию филологом-классиком; его последователь Раулинсон - офицером и дипломатом. Первые шаги на долгом пути расшифровки иероглифов сделал врач Томас Юнг. А Шампольон, который довел эту работу до конца, был профессором истории. Хуман, раскопавший Пергам, был железнодорожным инженером. Достаточно ли примеров, чтобы стала ясна основная наша мысль? Мы не оспариваем роли специалистов. Но разве судят не по результатам, если, разумеется, средства были чистыми? Разве "аутсайдеры" не достойны особой благодарности? Да, во время своих первых раскопок Шлиман допустил серьезные ошибки. Он уничтожил ряд древних сооружений, он разрушил стены, а все это представляло определенную ценность. Но Эд. Майер, крупнейший немецкий историк, прощает ему это. "Для науки, - писал он, - методика Шлимана, который начинал свои поиски в самых нижних слоях, оказалась весьма плодотворной; при систематических раскопках было бы очень трудно обнаружить старые слои, скрывавшиеся в толще холма, и тем самым ту культуру, которую мы обозначаем как троянскую". Трагической неудачей было то, что именно первые его определения и датировки почти все оказались неверными. Но когда Колумб открыл Америку, он считал, что ему удалось достичь берегов Индии, - разве это умаляет хоть сколько-нибудь его заслуги? Бесспорно одно: если в первый год он вел себя на холме Гиссарлык как мальчик, который, стремясь узнать, как устроена игрушка, разбивает ее молотком, то человеку, открывшему Микены и Тиринф, трудно отказать в признании его настоящим специалистом-археологом. С этим соглашались в Дерпфельд и великий Эванс; последний, однако, с оговорками. В свое время от "деспотической страны" Пруссии немало натерпелся Винкельман; Шлиман также много пережил из-за того, что его не понимали именно в той стране, откуда он был родом и в которой родились его юношеские мечты. Несмотря на то что результаты его раскопок были известны всему миру, в этой стране еще в 1888 году оказалось возможным появление второго издания книги некоего Форхгаммера под названием "Объяснение Илиады" ("Erklarung der Ilias"), в которой сделана бесславная попытка представить Троянскую войну как борьбу морских и речных течений, а также тумана и дождя на Троянской равнине. Шлиман защищался, как лев. Когда капитан Беттихер, мякинная голова, ворчун, - главный противник Шлимана - додумался до утверждения, будто Шлиман во время своих раскопок специально разрушил городские стены, чтобы уничтожить все, что могло бы противоречить его гипотезам о древней Трое, Шлиман пригласил его в Гиссарлык, взяв на себя все расходы по путешествию. Присутствовавшие на их встрече компетентные лица подтвердили правильность точки зрения Шлимана и Дерпфельда. Капитан внимательно осмотрелся вокруг, скорчил недовольную мину и, вернувшись домой, принялся утверждать, будто "так называемая Троя" есть на самом деле не что иное, как огромный античный некрополь. Тогда Шлиман во время четвертых раскопок 1890 года пригласил на свой холм ученых всего мира. У подножия холма, в долине Скамандра, он соорудил дощатые домики, в которых должны были найти приют четырнадцать ученых. На его приглашение откликнулись англичане, американцы, французы, немцы (в их числе Вирхов). И, потрясенные всем виденным, эти ученые пришли к тем же выводам, что Шлиман и Дерпфельд. Коллекции Шлимана были уникальными. По его завещанию они должны были перейти в собственность той нации, "которую, - как писал Шлиман, - я люблю и ценю больше всего". В свое время он предлагал их греческому правительству, затем французскому. Одному русскому барону он писал в 1876 году в Петербург: "Когда несколько лет назад меня спросили о цене моей троянской коллекции, я назвал цифру 80 000 фунтов. Но я провел двадцать лет в Петербурге, и все мои симпатии принадлежат России; поскольку я бы очень хотел, чтобы эта коллекция попала именно в эту страну, я прошу у русского правительства 50 000 фунтов и в случае необходимости готов даже снизить эту цену до 40 000 фунтов". Однако самые искренние его привязанности - он неоднократно об этом говорил - принадлежали Англии, стране, в которой его деятельность нашла самый широкий отклик, стране, где газета "Таймс" предоставляла ему свои полосы еще в те времена, когда все немецкие газеты были для него закрыты; премьер-министр Англии Гладстон написал предисловие к его книге о Микенах, а еще ранее знаменитый А.Г.Сайс из Оксфорда - к книге о Трое. Тем, что коллекции все же в конце концов попали "на вечное владение и сохранение" в Берлин, мы опять-таки обязаны (какая ирония судьбы!) человеку, который увлекался археологией лишь как любитель, - великому врачу Вирхову, которому удалось добиться избрания Шлимана почетным членом антропологического общества, а несколько позже и почетным гражданином Берлина наряду с Бисмарком и Мольтке. Глава 7 МИКЕНЫ, ТИРИНФ, ОСТРОВ ЗАГАДОК В 1876 году, 54 лет от роду, Шлиман приступил к раскопкам в Микенах. В 1878-1879 годах при поддержке Вирхова он вторично раскапывает Трою; в 1880 году он открывает в Орхомене, третьем городе, который Гомер наделяет эпитетом "златообильный", сокровищницу царя Минии; в 1882 году совместно с Дерпфельдом вновь, в третий раз, раскапывает Трою, а двумя годами позже начинает раскопки в Тиринфе. И снова знакомая картина: крепостная стена Тиринфа находится прямо на поверхности, она не скрыта под слоем земли; пожар превратил ее камни в известку, а скреплявшую их глину - в настоящий кирпич: археологи принимали ее за остатки средневековой стены, и в греческих путеводителях было написано, что в Тиринфе нет никаких особых достопримечательностей. Шлиман опять доверился древним авторам. Он начал копать с таким рвением, что даже разрушил тминную плантацию одного крестьянина из Кофиниона и вынужден был уплатить штраф в 275 франков. Тиринф считался родиной Геракла. Циклопические стены вызывали во времена античности восхищение. Павсаний сравнивает их с пирамидами. Рассказывали, что Проитос, легендарный правитель Тиринфа, призвал семь циклопов, которые и выстроили ему эти стены. Впоследствии такие же стены были сооружены в других местах, прежде всего в Микенах, что дало основание Эврипиду называть Арголиду "циклопической страной". Во время раскопок Шлиман наткнулся на стены дворца, превосходящего своими размерами все когда-либо до этого виденное и дающего великолепное представление о древнем народе, который его построил, и о его царях, которые здесь жили. Город возвышался на известняковой скале, словно форт: стены его были выложены из каменных блоков длиной в два-три метра, а высотой и толщиной в метр. В нижней части города, там, где находились хозяйственные постройки и конюшни, толщина стен составляла семь-восемь метров. Наверху, там, где жил владелец дворца, стены достигали одиннадцати метров в толщину, высота их равнялась шестнадцати метрам. Какое зрелище должны были представлять собой внутренние помещения дворца, когда их заполняли толпы вооруженных воинов! До сих пор о планировке гомеровских дворцов ничего не было известно, ибо ни от дворца Менелая, ни от дворца Одиссея, ни от дворцов других властителей не осталось никаких следов; остатки Трои - города Приама - также не давали возможности разобраться в плане построек. Здесь же явился свету настоящий гомеровский дворец с залами и колоннадами, с красивым мегароном (залом с очагом), с атриумом и пропилеями. Здесь еще можно было увидеть остатки банного помещения (пол в нем заменяла цельная известняковая плита весом в 20 тонн), того, в котором герои Гомера мылись и умащивали себя мазями. Здесь перед заступом исследователя открывались картины, напоминающие сцены из "Одиссеи", в которых повествуется о возвращении хитроумного, о пире женихов, о кровавой бойне в большом зале. Но еще больший интерес представляли керамика и стенная роспись. Уже с самого начала Шлиману стало ясно, что найденная им в Тиринфе керамика - все эти вазы и глиняная посуда - родственна той керамике, которую он нашел в Микенах. Более того, она, несомненно, родственна тем изделиям из глины, которые были найдены другими археологами в Азине, Науплионе, Элевсе и на различных островах, прежде всего на острове Крит. Разве найденное им в Микенах страусовое яйцо (сначала он принял его за алебастровую вазу) не свидетельствовало о связях Микен с Египтом? А разве он не нашел здесь ваз с так называемым геометрическим орнаментом, таких же, какие еще за полторы тысячи лет до н. э. финикийцы привозили ко дворцу Тутмеса III? И он подбирает один аргумент за другим, чтобы доказать, что ему удалось напасть на след культурных связей азиатского или африканского происхождения, на след той цивилизации, которая была распространена на всем восточном берегу Греции и на островах Эгейского моря, центр которой, вероятно, находился на острове Крит. Сегодня мы называем эту культуру крито-микенской. Шлиман обнаружил ее первые следы, но открыть ее было суждено другому исследователю. Все помещения дворца были побелены, а стены украшали расписные фризы, протянувшиеся желто-голубым поясом на высоте человеческого роста. Одна из росписей представляла особый интерес: на голубом фоне был изображен могучий бык; круглые от бешенства глаза, вытянутый хвост свидетельствуют о состоянии дикой ярости животного. А на быке, держась за его рог, то ли подпрыгивает, то ли танцует всадник. По этому поводу Шлиман приводит в своей книге о Тиринфе слова некоего доктора Фабрициуса: "Можно предположить, что всадник - это искусный наездник или укротитель быков, который показывает свое мастерство, свою готовность в любую минуту вспрыгнуть на спину разъяренного животного, так же как это делает упомянутый в известном месте "Илиады" укротитель лошадей, который, управляя четверкой коней, перепрыгивает на всем скаку со спины одной лошади на другую". Это объяснение, к которому, очевидно, Шлиман в то время ничего не мог добавить, было, однако, недостаточно точным. Но если бы Шлиман претворил в жизнь то, к чему он так часто возвращался в мыслях, и поехал на остров Крит, он нашел бы там нечто такое, что, дополнив эту картину, многое бы пояснило и послужило бы венцом делу его жизни. Мысль осуществить раскопки на Крите, в частности у Кносса, не оставляла Шлимана до его последнего часа. За год до смерти он писал: "Мне бы хотелось достойно увенчать дело моей жизни, завершив ее большой работой: откопать древний дворец кносских царей на Крите, который, как мне кажется, я открыл три года назад". Но препятствия были велики. Правда, Шлиман сумел раздобыть письменное разрешение губернатора Крита, однако владелец холма запросил сумасшедшие деньги. Он пожелал ни более ни менее, как 100 000 франков, и только за эту сумму соглашался продать свой участок. Шлиман долго торговался и в конце концов сбил цену до 40 000 франков. Однако, возвратившись на Крит с тем, чтобы подписать договор, он пересчитал число оливковых деревьев в своем новом имении и, к своему удивлению, обнаружил, что участок отрезан совершенно не так, как это было сказано в договоре: вместо 2500 оливковых деревьев на участке оказалось всего лишь 888. И тогда Шлиман отказался от сделки: торговец взял в нем верх над археологом. Пожертвовав ради науки целым состоянием, он из-за 1612 оливковых деревьев лишил себя возможности разыскать ключ к тем проблемам, которые он сам же выдвинул в ходе своих открытий, но далеко не все из которых сумел разрешить. Стоит ли об этом сожалеть? Нет. Смерть, вырвав в 1890 году из его рук заступ, уложила в могилу великого исследователя, жизнь которого была богата и содержательна. Рождественские праздники 1890 года он хотел провести вместе с женой и детьми. Его очень мучило разболевшееся ухо. Занятый новыми проектами, он ограничился тем, что при проезде через Италию проконсультировался о своей болезни с двумя-тремя врачами. Они успокоили его. Но в первый день Рождества он упал прямо на улице, на Пьяцца дель Санта Карита в Неаполе, не потеряв, правда, сознания, но лишившись речи. Добрые люди доставили миллионера в больницу, однако там его отказались принять. Тогда его отправили в полицию. Здесь при нем обнаружили адрес одного из врачей. Врача вызвали. Когда тот прибыл, он опознал пациента и послал за дрожками. Глядя на лежащего на полу человека в простой одежде, которая казалась даже бедной, кучер поинтересовался, кто, собственно, будет платить. "Он богач", - ответил врач и в доказательство вытащил из кармана больного кошелек, туго набитый золотом. Шлиман промучился всю ночь; он был все время в сознании. К утру он умер. Тело его было привезено в Афины. У его гроба стояли король и наследный принц, дипломатические представители, греческие министры, руководители всех греческих научных институтов. Перед бюстом Гомера благодарили они друга эллинов, человека, который сделал историю Греции богаче на тысячу лет. У гроба его стояли жена и дети - Андромаха и Агамемнон. Человека, которому было суждено почти полностью замкнуть тот круг, смутные очертания которого скорее угадал, чем увидел Шлиман, звали Артур Эванс. Он родился в 1851 году, и, следовательно, в год смерти Шлимана ему было 39 лет. Англичанин с головы до пят, он был полной противоположностью Шлиману. Эванс получил образование в Харроу, Оксфорде и Гет-тингене; увлекшись расшифровкой иероглифов, он нашел неизвестные ему знаки, которые привели его на Крит, где в 1900 году он приступил к раскопкам; в 1909 году он был назначен профессором археологии в Оксфорде. Медленно, но верно поднимаясь по лестнице рангов в науке, он наконец сумел добавить к своему имени "сэр". Артур Эванс был отмечен многими наградами, в частности в 1936 году Королевское общество наградило его медалью Коплея; короче говоря, по всему складу своего характера и развитию он был полной противоположностью вечно мятущемуся, необузданному Шлиману. Однако результаты его исследований были не менее интересными. Эванс прибыл на Крит для того, чтобы убедиться в правильности своей теории, касающейся заинтересовавших его письменных знаков, и не рассчитывал задержаться здесь надолго. Во время поездок по острову он обратил внимание на огромные кучи щебня и руины - те самые, которые в свое время увлекли и околдовали Шлимана. И вот в один прекрасный день Эванс оставил свою теорию письменности и взялся за лопату. Это было в 1900 году. Годом позже он объявил, что ему понадобится по меньшей мере еще один год для того, чтобы раскопать все, что может представить интерес для науки. Но он ошибался. На самом деле четверть века спустя он все еще продолжал свои раскопки на том же месте. Он шел по следам легенд и мифов - точно так же, как Шлиман. Он раскапывал дворцы и клады - так же, как и Шлиман. Он завершил работу над той картиной, которую в общих чертах обрисовал Шлиман, но одновременно набросал эскизы ко многим другим картинам - к тем, для которых у нас пока еще не хватает красок. Воткнув заступ в землю Крита, он встретился с островом загадок. Глава 8 НИТЬ АРИАДНЫ Остров Крит расположен в самой крайней точке огромной горной дуги, протянувшейся из Греции через Эгейское море к Малой Азии. Эгейское море никогда не было непреодолимым барьером между континентами. Это доказал еще Шлиман, когда он обнаружил в Микенах и Тиринфе предметы из различных отдаленных стран; Эвансу же было суждено найти на Крите африканскую слоновую кость и египетские статуи. Хозяйственное и экономическое единство связывало острова Эгейского моря и обе метрополии. Метрополия в данном случае не означала материк, континент, ибо очень скоро было установлено, что настоящим материком (в том смысле, что творческое начало исходило именно отсюда) был один из островов - Крит. И даже сам Зевс, согласно легенде, родился на этом острове, в пещере Дикты, от "великой матери" Реи, жены Кроноса. Пчелы приносили ему мед, коза Амалфея кормила его своим молоком, нимфы охраняли его. Юные куреты стояли у входа в пещеру, готовые защитить маленького Зевса от собственного отца, Кроноса, пожиравшего своих детей. Легендарный царь Минос, сын Зевса, один из могущественнейших и прославленнейших властителей, жил и царствовал на этом острове. Артур Эванс начал с раскопок близ Кносса. Античная стена была покрыта здесь лишь тонким слоем почвы. Уже через два-три часа можно было говорить о первых результатах. Двумя неделями позже изумленный Эванс стоял перед остатками строений, покрывавших восемь аров, а с годами из-под земли появились развалины дворца, занимавшего площадь в два с половиной гектара. Своей общей планировкой Кносский дворец напоминал дворцы в Тиринфе и Микенах, более того, находился с ними в явном родстве, несмотря на то что внешне он весьма от них отличался. В то же время его гигантские размеры, роскошь и простота лишний раз подчеркивали, что Тиринф и Микены могли быть только второстепенными городами, столицами колоний, далекой провинцией. Вокруг центрального двора - огромного прямоугольника - были расположены здания со стенами из полых кирпичей и с плоскими крышами, которые поддерживались колоннами. Но покои, коридоры и залы были расположены в таком причудливом порядке, предоставляли посетителю так много возможностей заблудиться и запутаться, что всякому, кто попадал во дворец, должна была поневоле прийти в голову мысль о лабиринте; она должна была появиться даже у того, кто никогда в жизни не слыхал легенду о царе Миносе и построенном Дедалом лабиринте - прообразе всех будущих лабиринтов. Эванс, не колеблясь, объявил миру, что нашел дворец Миноса, сына Зевса, отца Ариадны и Федры, владельца лабиринта и хозяина ужасного быкочеловека или человекобыка - Минотавра. Он открыл здесь настоящие чудеса. Народ, населявший эти места (Шлиман нашел лишь следы его колоний), о котором до сих пор ничего не было известно - если не считать того, что рассказывалось в легендах, - оказывается, утопал в роскоши и сладострастии и, вероятно, на вершине своего развития дошел до того сибаритствующего декаданса, который таил уже в себе зародыш упадка и регресса культуры. Только высочайший экономический расцвет мог привести к подобному вырождению. Как и ныне, Крит был в те времена страной производства вина и оливкового масла. Он был центром торговли, точнее говоря, морской торговли. И то, что на первых порах во время, когда Эванс еще только приступил к своим раскопкам, поразило весь мир - богатейший дворец древности не имел ни вала, ни укреплений, - в скором времени нашло свое объяснение: торговые склады, коммерческая деятельность нуждалась в более мощной защите, чем крепостные стены - сооружение чисто оборонительное. Такой защитой был могущественный, господствовавший на всем море флот. Жемчужиной моря, драгоценной геммой, вплавленной в синь небес, должна была казаться эта столица приближающимся к острову морякам; ее иссиня-белые стены, ее колонны из известняка, казалось, излучали блеск роскоши и богатства. Эванс нашел кладовые. Там стояли богато орнаментированные гигантские сосуды - пифосы, некогда полные масла; их изящный орнамент напоминал тот, который был обнаружен на сосудах в Тиринфе. Эванс не поленился вычислить общую емкость всех находившихся в кладовой пифосов. Она составила 75 000 литров. Таким был дворцовый запас... Кто же пользовался всем этим богатством? Прошло немного времени, и Эванс убедился в том, что не все его находки можно отнести к одной и той же эпохе, что не все стены дворца имеют одинаковый возраст и не вся керамика, не весь фаянс, не все рисунки возникли в одно и то же время. Вскоре, пристальнее вглядевшись в даль тысячелетий, он разобрался в эпохах этой цивилизации и разграничил ее (деление это не потеряло своего значения и поныне) на периоды: раннеминойский (3-2 тысячелетия до н. э.), среднеминойский (примерно до 1600 года до н. э.) и позднеминойский - самый короткий, заканчивающийся примерно 1250 годом до н. э. Он нашел следы деятельности человека, относящиеся к одному из самых ранних периодов, к неолиту, то есть к тому времени, когда металл был еще неизвестен, а все орудия, вся утварь выделывались из камня. Эванс отнес эти следы к десятому тысячелетию до н. э. Другие ученые оспаривают его мнение: они считают эту дату сомнительной и относят находки Эванса к пятому тысячелетию. На чем основаны все эти расчеты, какие данные положил в основу своей периодизации Эванс? Эванс нашел на Крите множество предметов иностранного происхождения, в частности керамические изделия из Египта, относящиеся к совершенно определенным, твердо датируемым периодам истории этой страны, ко временам господства той или иной династии. Период расцвета этой культуры от отнес ко времени перехода от среднеминойской к позднеминойской эпохе, то есть примерно к 1600 году до н. э. - предположительному времени жизни и царствования Миноса, предводителя флота, властелина моря. Это было время, когда всеобщее благосостояние уже начало перерастать в роскошь, а красота была возведена в культ. На фресках изображали юношей, собиравших на лугах крокусы и наполнявших ими вазы, девушек среди лилий. Цивилизация была накануне вырождения; ей на смену шла неуемная роскошь. В живописи, которая раньше была подчинена определенным формам, теперь господствовало буйное сверкание красок, жилище должно было служить не только обителью - оно должно было услаждать глаз; даже в одежде видели лишь средство для проявления утонченности и индивидуальности вкуса. Приходится ли удивляться тому, что Эванс употребляет термин "модерн" для характеристики своих находок? В самом деле, в этом дворце, который не уступал по своим размерам Букингемскому, были водоотводные каналы, великолепные банные помещения, вентиляция, сточные ямы. Параллель с современностью напрашивалась и при виде изображений людей, позволявших судить о их манерах, их одежде, их модах. Еще в начале среднеминойского периода женщины носили высокие остроконечные головные уборы и длинные пестрые платья с поясом, с глубоким декольте и высоким корсажем. Теперь эта старинная одежда приобрела утонченный и изысканный вид. Обычное платье превратилось в своего рода корсет с рукавами, тесно облегавший фигуру, подчеркивавший формы и обнажавший грудь - теперь, однако, уже из чувственного кокетства. Платья были длинные, с оборками, богатой и пестрой расцветки, некоторые узоры изображали крокусы, вырастающие из волнистой линии - условного изображения горного пейзажа; поверх платья надевался пестрый передник. На голове дамы носили высокий чепец. И если сейчас у женщин в подражание мужчинам модны короткие волосы, то критские женщины были с нынешней точки зрения сверхмодницами, ибо они причесывались точно так же, как мужчины! Такими они и предстают перед нами на рисунках: вот они оживленно беседуют, сидя в непринужденных позах на садовой скамейке, в их взорах и выражениях лиц - истинно французский шарм. Кажется невероятным, что эти дамы жили несколько тысячелетий назад! Вспоминаешь об этом лишь тогда, когда бросишь взгляд на мужчин: всю их одежду составляет облегающий бедра передник. Среди всех этих замечательных рисунков, найденных Эвансом ("Даже наши рабочие чувствовали их волшебное очарование", - писал он), вновь мелькает один, уже знакомый нам: изображение плясуна на быке. Плясун? Артист? Таково было мнение Шлимана, когда он обнаружил этот рисунок в Тиринфе, в этом городе-форпосте, в котором не было ничего, что могло заставить его вспомнить о старых легендах, о быках и жертвах, о дымящейся крови в храмах. Иное дело Эванс. Разве не стоял он на земле, на которой царствовал Минос, повелитель Минотавра - чудовища с туловищем человека и головой быка? Что говорит об этом легенда? Минос, царь Кносса, Крита и всех эллинских морей, послал своего сына, по имени Андрогей, в Афины принять участие в играх. Более сильный, чем его соперники греки, Андрогей одержал над ними победу, но был из зависти убит Эгеем, царем Афин. Разгневанный Минос послал в Афины свой флот, завладел городом и наложил на него ужасную контрибуцию: через каждые девять лет афиняне должны были посылать ему семь юношей и семь девушек - цвет своей молодежи - в качестве жертв Минотавру. Когда подошел третий срок, Тесей, сын Эгея, возвратившийся к тому времени домой из длительного, полного героических деяний похода, вызвался поехать на Крит, чтобы убить чудовище: Через Критское море помчался корабль... Вез он Тесея, и семь девушек, и семь юношей. Черные паруса развевались на мачтах корабля; под белыми парусами должен был Тесей вернуться домой, если замысел его удастся. Ариадна, дочь Миноса, увидев идущего на смерть героя, потеряла покой и сердце. Она вручила Тесею меч и клубок нитей, чтобы он не запутался в лабиринте; конец нити она держала в руках, когда отправился он к Минотавру. В ужасной схватке Тесей одолел чудовище, благодаря нити нашел обратную дорогу и вместе с Ариадной и друзьями поспешил домой. Но так взволнован был он неожиданным спасением, что позабыл сменить паруса. Эгей, отец его, увидев черные паруса, принял их за символ смерти и, решив, что сын его погиб, бросился с высокой скалы в море. Могла ли эта легенда объяснить содержание рисунков? На одном из них были изображены две девушки и юноша, играющие с быком. Но действительно ли это была игра? Может быть, здесь речь шла о чем-то более серьезном? Быть может, даже о жизни и смерти? Может быть, на картине было изображено жертвоприношение Минотавру, чье имя в свою очередь, возможно, означало "бык Миноса"? Чем чаще обращались к легенде, тем больше возникало вопросов; однако то, что в легенде содержалось зерно истины, было неоспоримо: лабиринт лежал у всех перед глазами. Можно было принять и то предположение, что легендарная победа Тесея была слишком символическим изображением победы, одержанной прибывшим с материка завоевателем, который разрушил дворец Миноса. Но то, что акт личной мести Миноса, потребовавшего за своего убитого сына неслыханные жертвоприношения, мог послужить причиной гибели его царства, - представлялось совершенно невероятным. И тем не менее царство было разрушено, разрушено так внезапно и так основательно, что у нападавших не нашлось даже времени что-либо увидеть, что-нибудь услышать, чему-нибудь научиться; оно было разрушено так же основательно, как три тысячелетия спустя царство Монтесумы, которое уничтожила кучка пришлых испанцев, не оставив от него ничего, кроме руин и мертвых камней. Проблема происхождения и гибели богатого народа, населявшего в свое время Крит, и поныне остается главной проблемой для всех археологов, для всех ученых, занимающихся древнейшим периодом античной истории. Согласно Гомеру, остров населяли пять различных народов. Геродот утверждает, что Минос не был греком, Фукидид же свидетельствует об обратном. Эванс, который главным образом занимался именно этим вопросом, склоняется к гипотезе об африканско-ливийском происхождении населения Крита. Эдуард Маейр, крупнейший знаток античной истории, пишет, что они, вероятно, пришли не из Малой Азии. Дерпфельд, старый сотрудник Шлимана, выступил в 1932 году - в возрасте восьмидесяти лет - против Эванса, утверждая, что крито-микенское искусство зародилось в Финикии. Где та нить Ариадны, которая поможет выбраться из этого лабиринта "за" и "против"? Такой спасительной нитью могла бы стать письменность. Из-за нее, собственно, Эванс и приехал в свое время на Крит. Уже в 1894 году он дал первое описание критских письмен; он нашел бесчисленное множество идеографических надписей, а вблизи Кносса - около двух тысяч глиняных табличек со знаками линейного письма. И все же Ганс Иенсен в своем появившемся в 1935 году солидном труде "Письмо" весьма трезво заключил, что "расшифровка критской письменности еще только начинается и у нас нет пока еще никакой ясности в вопросе о том, что она собой представляла". Столь же неясным, как происхождение народа, населявшего Крит, и его письменности, предстает конец критского царства. Смелых теорий здесь хоть отбавляй. Эванс различал три ясные стадии разрушения; дважды дворец отстраивался заново, в третий раз от него остались одни развалины. Если мы бросим ретроспективный взгляд на историю тех дней, мы увидим кочующие орды пришельцев с Севера, из Дунайских стран, а возможно, и из южной России, которые вторгаются в пределы Греции, нападают на ее города, разрушают Микены и Тиринф. Это вторжение варварских народов все ширится и в конце концов приводит к гибели цивилизации. Немного позже мы видим новые орды, на этот раз дорийцев; они изгоняют ахейцев, но сами в еще меньшей степени, чем ахейцы, способны принести какую-нибудь культуру; и если ахейцы были грабителями, которые все награбленное обращали в свою собственность, если они все-таки были достойны упоминания в гомеровских песнях, то дорийцы были просто-напросто разбойниками, которые умели лишь разрушать; и все-таки с их приходом начинается новая глава в истории Греции. Так обстояло дело по словам одних, а что говорят об этом другие? Эванс считал, что разрушение минойского дворца должно было быть следствием какого-то природного катаклизма. Классический пример подобного происшествия - Помпеи. При раскопке Кносского дворца Эванс наткнулся на те же признаки внезапной и насильственной гибели и разрушения, что и д'Эльбеф и Венути у подножия Везувия: брошенные орудия труда, оставшиеся незавершенными различные изделия и произведения искусства, внезапно прерванная домашняя работа. У него сложилась своя теория, которую ему было суждено проверить на собственном опыте. 26 июня 1926 года в 21 час 45 мин. Эванс, лежа в постели, читал книгу; внезапно он ощутил сильный подземный толчок. Его кровать сдвинулась с места, стены дома дрожали. Кругом падали какие-то предметы, из опрокинувшегося ведра лилась вода. Земля сначала вздыхала и стонала, а потом взревела так, словно ожил легендарный Минотавр. Но толчок был непродолжителен, и, когда все успокоилось, Эванс соскочил с кровати выбежал на улицу. Он мчался к дворцу. Но, как оказалось, его реконструкции с честью выдержали экзамен: везде, где только было можно, он с самого начала употреблял стальные подпорки и балки. Однако во всех окрестных деревнях и в столице Кандли землетрясение произвело ужасные разрушения. Таковы были личные впечатления Эванса, которые подкрепили его гипотезу: он исходил из того, что Крит - один из наиболее подверженных землетрясениям районов Европы, и поэтому его гипотеза сводилась к тому, что только сильное и внезапное землетрясение, способное расколоть землю и поглотить все созданное человеком, только сильнейший подземный толчок был в состоянии до такой степени разрушить дворец Миноса, что на его месте нельзя было построить уже ничего, кроме двух-трех жалких хижин. Вот, собственно, и все об Эвансе. Некоторые не разделяют его воззрений. Будущее внесет ясность в этот вопрос. Несомненно одно; Эванс сумел замкнуть круг, первые очертания которого фанатик Шлиман увидел в Микенах. Оба они - и Шлиман и Эванс - были первооткрывателями. Теперь дело за исследователями: они должны найти нить Ариадны. Где зажжена лампа, при свете которой трудится будущий расшифровщик критской письменности? Лампа, которая способна осветить прошлое, более трех тысяч лет остававшееся в темноте? Этим вопросом я в 1949 году и закончил главу. Но уже в середине 1950 года на него был получен первый ответ: Эрнст Зиттиг, профессор из Тюбингена, разрешил ту самую проблему, над которой сорок лет трудился финский ученый Сундвелл, а кроме него, немец Боссерт, итальянец Мериджи, чешский ученый Грозный (он расшифровал хеттские клинописные тексты из Богазкея) и Алиса Кобер из Нью-Йорка, которая в 1948 году, разочаровавшись, объявила: "Не зная ни языка, ни письменности, эти надписи нельзя расшифровать". Казалось, Зиттиг достиг большого успеха: ему первому удалось последовательно применить в работе над расшифровкой критских письмен выработанную в ходе двух мировых войн методику дешифровки военных шифрованных сообщений - своего рода искусство или даже науку, в основе которой лежит статистически-математический метод подсчета. Для разрешения проблем античной филологии он расшифровал 11, а позднее 30 знаков так называемого Критского линейного письма В. В середине 1953 года пришел второй ответ: англичанину Майклу Вентрису попала в руки найденная не так давно в Пилосе глиняная табличка с группой знаков, не исследованных Зиттигом. Вентрису удалось свободно прочитать ее, ибо оказалось, что текст написан по-гречески, хотя не на основе греческого алфавита. Таким образом, отпала часть толкований Зиттига и в то же время началась новая борьба, которая окончится еще не скоро. Античная филология находится накануне окончательного разрешения интересующей ее проблемы, однако ее разрешение ставит сразу же еще одну, гораздо более широкую проблему перед всей наукой о древности: почему, из каких побуждений на Крите - центре самостоятельной высокоразвитой культуры - за шестьсот лет до Гомера писали по-гречески местными письменами, на языке народа, который в те времена отнюдь еще не был высокоразвитым? Может быть, эти два языка существовали параллельно? А может быть, неверна вся наша древнегреческая хронология? Не возникает ли снова "проблема Гомера"? КНИГА ПИРАМИД "Солдаты! Сорок веков смотрят на вас с высоты этих пирамид!" Наполеон "Те, кто строил из гранита, кто замуровывал камеру в пирамиду, создавая прекрасные творения... их жертвенные камни так же пусты, как и тех уставших, которые покоятся на берегу, не оставив после себя наследников". Из древнеегипетского папируса "О мать Нейт! Простри надо мной свои крылья, извечные звезды..." Надпись на саркофаге Тутанхамона Глава 9 ПОРАЖЕНИЕ ОБОРАЧИВАЕТСЯ ПОБЕДОЙ У истоков археологического открытия Египта стоят Наполеон I и Виван Денон - император и барон, полководец и человек искусства. Часть пути они прошли вместе; они были хорошо знакомы, хотя были совершенно разными людьми. Оба они умели держать перо в руках, но из-под пера одного выходили приказы, декреты и своды законов, а другого - легкомысленные, безнравственные, даже порнографические новеллы и рисунки, которые принадлежат к числу "раритетов для любителей"; тот факт, что именно Денон принял участие как специалист-искусствовед в египетской экспедиции Наполеона, явился одной из тех счастливых случайностей, значение которых в полной мере выявляет лишь будущее. 17 октября 1797 года был подписан мир в Кампо-Формио. Итальянский поход окончился, и Наполеон возвратился в Париж. "Героические дни Наполеона позади!" - писал Стендаль. Он ошибался. Героические дни еще только начинались. Но еще до того, как Наполеон, подобно комете, осветил, а потом опалил всю Европу, он отдался "безумному замыслу, порожденному больной фантазией". Беспокойно расхаживая из угла в угол в узкой комнатушке, пожираемый честолюбием, сравнивая себя с Великим Александром, отчаявшись в несвершенном, он писал: "Париж давит на меня так, словно на мне свинцовые одежды. Ваша Европа - это кротовая нора. Только на Востоке, где живут шестьсот миллионов человек, могут быть основаны великие империи и осуществлены великие революции". (Впрочем, высокая оценка Египта как двери на Восток значительно старше: Гете предсказал и политически верно оценил значение строительства Суэцкого канала, а еще ранее Лейбниц, в 1672 году, составил доклад Людовику XIV, в котором он совершенно правильно - в смысле последующего политического развития - изложил значение Египта в политике создания французской империи.) 19 мая 1798 года с флотом в триста двадцать восемь кораблей, имея на борту тридцать восемь тысяч солдат и офицеров (почти столько же, сколько было у Александра, когда он отправился на завоевание Индии), Наполеон вышел из Тулона в открытое море. Цель: через Мальту на Египет. План Александра! Для Наполеона Египет тоже не был самоцелью: его взгляд проникал дальше, в Индию. Поход за море был попыткой нанести Англии, неуязвимой в своем центре - Европе, смертельный удар на периферии. Нельсон, командующий английским флотом, тщетно крейсировал целый месяц в Средиземном море: дважды он был от Бонапарта чуть ли не на расстоянии пушечного выстрела и оба раза упускал его. 2 июля Наполеон вступил на египетскую землю. После изнурительного перехода по пустыне солдаты купались в Ниле, а затем перед ними возник Каир, словно видение из "Тысячи и одной ночи", с тонкими башнями своих четырехсот минаретов, с куполом мечети Джали аль-Ашар. Но рядом с множеством изумительных по своему изяществу и филигранной орнаментике зданий, вырисовывавшихся в туманной дымке рассвета, рядом с великолепием этого утопающего в роскоши волшебного мира ислама были видны силуэты гигантских сооружений. Расположенные напротив серо-фиолетовой стены гор Маккатама, они вздымались прямо из желтой суши пустыни; это были пирамиды Гизэ, холодные, огромные, отчужденные - окаменевшая геометрия, немая вечность, свидетели того мира, который был мертв уже тогда, когда ислам еще не родился. Солдатам было не до восхищения и удивления; перед ними лежало мертвое прошлое, Каир был волшебным будущим, а сейчас им противостояло воинственное настоящее - армия мамелюков: десять тысяч великолепно обученных всадников, танцующие от нетерпения кони, сверкающие ятаганы, и впереди - владыка Египта Мурад в окружении двадцати трех беев, на белоснежном коне, в зеленом тюрбане, усыпанном бриллиантами. Указав на пирамиды, Наполеон воскликнул: "Солдаты! Сорок веков смотрят на вас с высоты этих пирамид!" Это было не только обращение полководца к солдатам, психолога к массам - это был вызов человека Запада мировой истории. Сражение было жестоким, и победил не фанатизм мусульман, а европейская выучка, победили европейские штыки. Бой превратился в бойню. 25 июля Бонапарт вошел в Каир. Казалось бы, половина пути в Индию уже пройдена, но 7 августа произошло морское сражение при Абукире. Нельсону удалось наконец обнаружить французский флот, и он обрушился на него, словно карающий ангел. Наполеон попал в западню. Египетская авантюра была обречена. Операция тянулась еще год; еще были победы: победа генерала Дезэ в Верхнем Египте, а в самом конце - победа Наполеона в битве у Абукира, у того самого Абукира, который оказался свидетелем разгрома и уничтожения его флота. Но еще больше этот год был знаменателен нуждой, голодом, холерой, а многим он принес и слепоту - следствие египетской глазной болезни, которая превратилась в постоянного спутника всех походов и даже получила у ученых специальное название "Ophthalmia militaris". 19 августа 1799 года Бонапарт бежал, бросив свою армию. А 23 августа он стоял на борту фрегата "Муирон" и смотрел, как погружались в море берега страны фараонов. Отвернувшись, он обратил свой взор к Европе. Последствием этой неудавшейся в военном отношении экспедиции Наполеона было политическое открытие современного Египта и научное открытие древнего. На кораблях французского флота находились не только две тысячи пушек, но и сто семьдесят пять "ученых штатских", а кроме того, библиотека с едва ли не всеми, какие только возможно было отыскать во Франции, книгами о стране на Ниле и несколько десятков ящиков с научной аппаратурой и измерительными приборами. Весной 1798 года Наполеон впервые ознакомил ученых в большом зале заседаний Institut de France со своими планами. Держа в руках двухтомное "Путешествие по Аравии" Нибура, твердо постукивая по кожаному переплету указательным пальцем в подтверждение своих слов, он говорил о задачах науки в Египте. Несколько дней спустя на борту его кораблей стояли астрономы и геометры, химики и минералоги, специалисты в области техники и ориенталисты, художники и писатели. Среди них - своеобразный человек, рекомендованный Наполеону в качестве рисовальщика легкомысленной Жозефиной. Его полное имя было Доминик Виван Денон. При Людовике XV он был хранителем коллекции древностей и слыл любимцем Помпадур. Будучи секретарем посольства в Петербурге, он пользовался расположением Екатерины. Светский человек, ценитель прекрасного пола, дилетант во всех областях изящных искусств, всегда полный сарказма, насмешливый и остроумный, он умел быть в дружеских отношениях со всем светом. Находясь на дипломатической службе в Швейцарии, он частенько навещал Вольтера и написал знаменитый "Завтрак в Ферне". Другой рисунок - "Молитва пастухов", исполненный в манере Рембрандта, - помог ему даже стать членом Академии. Наконец, во Флоренции, в насыщенной искусством атмосфере тосканских салонов, его настигла весть о начале Великой французской революции. Он поспешил в Париж. Еще недавно посланник, gentilhomme ordinaire, богатый, независимый человек, он нашел свое имя в эмигрантском списке и узнал, что его поместья отобраны в казну, а состояние конфисковано. Обедневший, одинокий, многими преданный, он влачил убогое существование, скитался по жалким углам, жил на деньги, вырученные от продажи того или иного рисунка, бродил возле рынка, видел, как на Гревской площади падали головы многих из его бывших друзей, и так до тех пор, пока не нашел неожиданного покровителя - Жака-Луи Давида, великого художника революции. Он получил возможность гравировать давидовские эскизы костюмов, те самые эскизы, которые должны были революционизировать и моду. Этим он завоевал расположение Неподкупного; едва ступив на паркет после грязи Монмартра, по которой ему пришлось бродить, он, найдя применение своему дипломатическому таланту, получил от Робеспьера обратно свои имения, был вычеркнут из эмигрантского списка. Он познакомился с красавицей Жозефиной де Богарнэ, был представлен Наполеону, понравился ему и таким образом стал участником египетского похода. Вернувшись из страны на Ниле, теперь уже испытанный, признанный, пользующийся всеобщим уважением, он был назначен генеральным директором всех музеев. Следуя по пятам за Наполеоном, победителем на полях сражений всей Европы, он организовывал художественные трофеи (называя это собиранием) и в результате положил основание одной из величайших коллекций Франции. Коль скоро его дилетантские занятия живописью и рисованием принесли ему такой большой' успех, он имел все основания надеяться добиться не меньшего успеха и на литературном поприще. Невозможно, доказывали в одном обществе, написать настоящую любовную историю, сохраняя благопристойность. Денон заключил пари и через двадцать четыре часа положил на стол "Le Point de lendemain" - новеллу, которая завоевала ему особое место в литературе, которая известна среди знатоков как наиболее деликатная в своем жанре и о которой Бальзак сказал: "...это великолепное руководство для мужей, а для людей холостых - бесценная картина нравов последнего столетия". Ему принадлежит также и "Oeuvre Priapique" - впервые появившийся в 1793 году сборник гравюр, который содержит в себе все, что обещает заглавие, и в своей фаллической ясности не оставляет желать ничего лучшего. Любопытно, что публицисты-археологи, основательно занимавшиеся Деноном, кажется, даже не подозревали об этой стороне его деятельности. Не менее забавно и то, что такой добросовестный историк культуры, как Эдуард Фукс, посвятивший как исследователь нравов целый раздел своей книги Денону-порнографу, в свою очередь, кажется, ничего не знал о той важной роли, которую сыграл Денон в годы становления египтологии. Между тем этот разносторонний, во многих отношениях удивительный человек совершил дело, о котором нельзя забыть. Если Наполеон, завоевав Египет с помощью оружия, все-таки не смог удержать его в своих руках более года, то Денон, завоевав страну фараонов с помощью карандаша, сохранил ее для вечности и открыл ее нашему сознанию. Когда он, до этого лишь салонный завсегдатай, впервые ступил на египетскую землю, почувствовал знойное дыхание пустыни, увидел, полу ослепленный, бесконечную рябь песков, он, должно быть, пришел в восторженное состояние, которое уже не покидало его: огромные руины доносили до него, казалось, дыхание пяти ушедших в прошлое тысячелетий. Его прикомандировали к Дезэ, который вместе со своей армией устремился по следам предводителя мамелюков Мурада в Верхний Египет. И, несмотря на то что ему уже шел пятьдесят второй год, а генерал, выказывавший ему расположение, годился по возрасту ему в сыновья, Денон не считался ни с лишениями, ни с трудностями, связанными с климатом, вызывая восторг и удивление солдат, многие из которых были еще совсем юными. Его можно было видеть и скачущим во весь опор на своей заморенной лошаденке в авангарде и задумчиво плетущимся в хвосте обоза. Рассвет уже не заставал его в палатке. Он рисует и на остановках и на марше, он не расстается со своей папкой даже во время скудного обеда. "Тревога!" Он ввязывается в перестрелку, воодушевляет солдат, размахивая своей папкой... Вдруг какая-то сцена привлекает его внимание, и он забывает обо всем на свете, забывает, где находится, - он рисует... Потом он стоит перед иероглифами: он ничего о них не знает, и нет никого рядом, кто мог бы удовлетворить его любознательность. Он срисовывает их на всякий случай и, не будучи специалистом, все же правильно подмечает самое главное, самое важное, различая три вида иероглифов - "углубленные", "выпуклые" и "en creux", - и приходит к правильному заключению, что они относятся к разным эпохам. В Саккара он делает рисунок ступенчатой пирамиды, в Дендера - грандиозных руин строений эпохи Нового царства; он без устали носится по развалинам Стовратных Фив и впадает в отчаяние, если приказ о выступлении приходит раньше, чем он успевает запечатлеть в своих рисунках все, что предстает перед его глазами. Бранясь, он сгоняет двух-трех слоняющихся без дела солдат, и они еще успевают в спешке, второпях очистить от песка голову статуи, привлекшую его внимание. Авантюристический поход продолжается. Войска доходят до Асуана, до Первого порога. В Элефантине Денон зарисовывает очаровательный окруженный колоннами небольшой храм Аменхотепа III, и этот отличный рисунок останется единственным изображением храма, ибо в 1822 году он будет разрушен. И когда войска поворачивают назад, направляясь домой (победа под Седиманом одержана: Мурад-бей разбит наголову), барон Доминик Виван Денон увозит в своих бесчисленных папках добычу более ценную, чем трофеи, которыми поживились солдаты, захватившие украшения мамелюков, ибо, как бы ни воспламенялось его художественное воображение в чужих краях, от этого никогда не страдала точность его рисунков. Он придерживался в своих рисунках того вполне применимого и к научным целям реализма, который характеризовал произведения старых мастеров и граверов на меди, не пренебрегавших ни одной деталью; не имея ни малейшего понятия ни об импрессионизме, ни об экспрессионизме, они позволяли называть себя ремесленниками и не воспринимали это как уничижительную кличку. Поэтому его рисунки стали драгоценнейшим материалом для научных исследований и изысканий. И в основном на его материалах был написан труд, который положил начало египтологии, - "Описание Египта" ("Description de 1'Egypte"). Тем временем в Каире был основан Египетский институт. Пока Денон занимался своими рисунками, остальные ученые и художники обмеривали и считали, изучали и собирали то, что они нашли на поверхности. Материал, никем еще не обработанный и загадочный, лежал прямо сверху и был так богат, что не было никакой необходимости браться за лопату. Кроме отливок, записей, копий, рисунков, различных образцов флоры и фауны, минералов, в это собрание попали двадцать семь скульптур, в большинстве разбитых, и несколько саркофагов. Была здесь и находка совершенно особого рода: черная отполированная базальтовая стела - камень с высеченной тремя различными письменами надписью на трех разных языках; этот камень получил широкую известность как "Трехъязычный камень из Розетты", и ему было суждено стать ключом ко всем тайнам Египта. Но после капитуляции Александрии в сентябре 1801 года Франции пришлось, как она ни противилась этому, передать Англии захваченные египетские древности. Генерал Хатчинсон доставил транспорт, и Георг III передал драгоценные обломки, являвшиеся в те времена необычайной редкостью, в Британский музей. Казалось, усилия Франции остались втуне, год работы потрачен бессмысленно, а те ученые, которые стали жертвой египетской болезни, совершенно напрасно лишились зрения. И вдруг выяснилось, что и того, что доставлено в Париж, с избытком хватит на целое поколение ученых: оказалось, что со всего материала сняты копии; первым, кто зримо и основательно изложил результаты египетской экспедиции, был Денон, который в 1802 году опубликовал свое "Путешествие по Верхнему и Нижнему Египту" ("Voyage dans la Haute et la Basse Egypte"). Одновременно Франсуа Жомар, опираясь на материалы научной комиссии, и прежде всего на материалы Денона, приступает к составлению того труда, которому было суждено единственный раз в истории археологии ввести сразу в современный мир совершенно неведомую до тех пор цивилизацию, хотя, правда, и не полностью исчезнувшую, как, например, троянская, но по меньшей мере столь же древнюю, да и не менее загадочную, о существовании которой было до того дня известно лишь некоторым путешественникам. "Описание Египта" выходило в свет на протяжении четырех лет в 1809-1813 годах. Впечатление, которое произвели эти 24 увесистых тома, было колоссальным; его можно сравнить разве только с сенсацией, вызванной впоследствии первой публикацией Ботта о Ниневии, а еще позднее книгой Шлимана о Трое. В наш век всеобщего распространения ротационных машин трудно себе представить, какое значение имели великолепные содержательные издания тех времен с бесчисленными, нередко красочными гравюрами, в роскошных переплетах, доступные лишь зажиточным людям, которые бережно хранили их, видя в них сокровищницы знания. Ныне, когда любое ценное научное открытие мгновенно становится достоянием всего света, распространяясь и размножаясь в гигантских масштабах посредством фотографии, печати, кино, радио, сталкиваясь с другими публикациями - одной крикливее другой, - которые каждый может приобрести и тут же забыть о них, ибо его внимание всецело поглотит очередная новинка, ныне, когда ничто уже не хранится столь бережно, когда ценное и значительное подчас теряется среди макулатуры, - можно лишь с большим трудом представить себе, какое волнение охватывало людей, когда они получали первые тома "Описания" и видели никогда не виденное, читали о никогда не слышанном, узнавали о жизни, о былом существовании которой они до сих пор и не подозревали. Заглянув в глубь прошедших веков, они пришли в еще более благоговейное волнение, чем мы, ибо культура Египта была значительно более древней, чем любая известная в те времена, а сам Египет был стар уже тогда, когда первые собрания на Капитолии положили основание политике римской державы. Он был древен и занесен песками уже в те времена, когда германцы и кельты охотились в лесах Северной Европы на медведей. Его замечательная культура существовала уже тогда, когда еще только начинала править первая египетская династия, - с этого времени можно говорить о начале достоверной истории Египта; а когда вымерла двадцать шестая династия, до начала нашей эры оставалось еще полтысячелетия. Еще должны были пройти времена господства Ливии, Эфиопии, Ассирии, Персии, Греции, Рима, и лишь тогда взошла звезда над Вифлеемом. Разумеется, существование каменных чудес на берегах Нила не было тайной, но сведения о них носили полулегендарный характер и были явно недостаточны. Лишь немногие памятники попали в музеи, лишь немногие были доступны широкому обозрению. Римский турист мог любоваться львами на лестнице Капитолия (ныне они исчезли), статуями царей династии Птолемеев, то есть произведениями, относящимися к весьма поздней эпохе и изготовленными в те времена, когда блеск Древнего Египта уже померк, когда ему на смену пришел Александрийский эллинизм; кроме того, были известны несколько обелисков (в Риме их было двенадцать), несколько рельефов в садах кардиналов и скарабеи - изображения навозного жука, которого египтяне считали священным. Загадочные знаки на брюшке скарабея были причиной того, что скарабеи были распространены в Европе как амулеты, а в более позднее время стали использоваться как украшения и печатки. Это было все. Очень немногое могли предложить и парижские книготорговцы: книги, в которых затрагивались проблемы Древнего Египта, можно было буквально пересчитать по пальцам. Правда, в 1805 году появилось большое пятитомное издание Страбона - великолепный перевод его географических работ (Страбон объездил Египет во времена Августа), и, таким образом, то, что до сих пор было доступно лишь специалистам-ученым, стало всеобщим достоянием. Много ценных научных сведений содержалось и во второй книге Геродота, этого удивительного путешественника древности. Но кто читал сочинения Геродота и кто помнил все остальные, разрозненные сведения античных авторов, содержавшиеся в самых различных сочинениях? Ранним утром солнце поднимается на голубовато-стальном небе - сначала желтое, затем ослепительно яркое, потом увядающее; оно движется по небосводу, отражаясь в коричневом, желтом, желтовато-коричневом, белом песке. Словно врезанные в песок, лежат глубокие тени - темные силуэты редких здесь строений, деревьев, кустов. Сквозь эту вечно залитую солнцем, не знающую непогоды пустыню (здесь не бывает ни дождя, ни снега, ни тумана, ни града) - пустыню, которая никогда не слышала раскатов грома и никогда не видела блеска молнии, где воздух сухой, стерильный, консервирующий, а земля бесплодная, крупитчатая, ломкая, крошащаяся, катит свои волны отец всех потомков, "отец всемогущий Нил". Он берет начало в глубинах страны и, вспоенный озерами и дождями в темном, влажном, тропическом Судане, набухает, заливает все берега, затопляет пески, поглощает пустыню и разбрасывает ил - плодородный нильский ил; каждый год на протяжении тысячелетий он поднимается на шестнадцать локтей - шестнадцать детей резвятся около речного бога в символической мраморной группе Нила в Ватикане, - а затем медленно вновь возвращается в свое русло, сытый и умиротворенный, поглотив не только пустыню, но и сушь земли, сушь песка. Там, где стояли его коричневые воды, появляются всходы, произрастают злаки, давая необыкновенно обильные урожаи, принося "жирные" годы, которые могут прокормить "тощие". Так каждый год вновь возрождается Египет, "дар Нила", как его еще две с половиной тысячи лет назад назвал Геродот, житница древнего мира, которая заставляла Рим голодать, если в тот или иной год вода стояла слишком низко или, наоборот, прилив был слишком высок. Там, в этой местности, с ее сверкающими куполами и хрупкими минаретами, в городах, переполненных людьми с различным цветом кожи, принадлежащими к сотням различных племен и народов - арабами, нубийцами, берберами, коптами, неграми, - в городах, где звучат тысячи разных говоров, возвышались, словно вестники другого мира, развалины храмов, гробниц, остатки колонн и дворцовых залов. Там вздымались ввысь пирамиды (шестьдесят семь пирамид насчитывается на одном лишь поле близ Каира!), выстроившиеся в сожженной солнцем пустыне на "учебном плацу солнца" - чудовищные склепы царей; на сооружение лишь одного из них ушло два с половиной миллиона каменных плит, сто тысяч рабов на протяжении долгих двадцати лет воздвигали его. Там разлегся один из сфинксов - получеловек, полузверь с остатками львиной гривы и дырами на месте носа и глаз: в свое время солдаты Наполеона избрали его голову в качестве мишени для своих пушек; он отдыхает вот уже многие тысячелетия и готов пролежать еще многие; он так огромен, что какой-нибудь из Тутмесов мог бы соорудить храм между его лап. Там стояли тонкие, как иглы, обелиски - часовые храмов, пальцы пустыни, воздвигнутые в честь царей и богов; высота многих из них достигала 28 метров. Там были храмы в гротах и храмы в пещерах, бесчисленные статуи - и деревенских старост, и фараонов, саркофаги, колонны, пилоны, всевозможные скульптуры, рельефы и росписи... И все на этом грандиознейшем из существующих на свете кладбищ было испещрено иероглифами - таинственными, загадочными знаками, рисунками, контурами, символическими изображениями людей, зверей, легендных существ, растений, плодов, различных орудий, утвари, одежды, оружия, геометрическими фигурами, волнистыми линиями и изображениями пламени. Они были выполнены'на дереве, на камне, на бесчисленных папирусах, их можно было встретить на стенах храмов, в камерах гробниц, на заупокойных плитах, на саркофагах, на стенах, статуях божеств, ларцах и сосудах; даже письменные приборы и трости были испещрены иероглифами. "Тот, кто пожелал бы скопировать надписи на храме Эдфу, даже если бы трудился с утра до вечера, не управился бы с этим и в двадцать лет". Таким был мир, открывшийся в "Описании" изумленной Европе, той самой ищущей Европе, которая занялась исследованием прошлого, которая по настоянию Каролины, сестры Наполеона, с новым рвением принялась за раскопки в Помпеях и чьи ученые, восприняв у Винкельмана методику археологических исследований и толкования находок, горели желанием проверить эти методы на практике. Однако после стольких похвал по адресу "Описания Египта" нужно сделать одну оговорку: представленный в нем материал - описания, рисунки, копии - был, несомненно, доброкачественным, но там, где речь шла о Древнем Египте, авторы ограничивались лишь регистрацией. В большинстве случаев они ничего не объясняли, да они и не в состоянии были это сделать; там же, где они все-таки пытались что-то объяснить, их объяснения были неверными. Представленные ими памятники оставались немыми; попытка их систематизации была искусственной: в ее основе лежало не знание, а интуиция. Непонятными оставались иероглифы, неясными - знаки, чужим - язык. "Описание Египта" открыло совершенно новый мир, но этот новый мир в своих связях и отношениях, по своему устройству и по своей роли в древнем мире был неразрешенной загадкой. Как много нового можно было бы узнать, если бы только удалось расшифровать иероглифы! Но возможно ли это? Де Саси, крупнейший парижский ориенталист, объявил: "Проблема слишком запутана и научно неразрешима". Но, с другой стороны, разве скромный учитель из Геттингена, по фамилии Гротефенд, не опубликовал исследование, которое указало путь к расшифровке клинописи Персеполя, и разве не он поделился в этом исследовании первыми результатами своей дешифровки? А ведь в распоряжении Гротефенда был весьма незначительный материал, здесь же бесчисленное множество иероглифических надписей лежало, так сказать, на поверхности и было доступно всем. А разве один из солдат Наполеона не обнаружил странную плиту из черного базальта, о которой журнал, поместивший сообщение о ней, писал, что благодаря этой счастливой находке мы имеем ключ к расшифровке иероглифов? Впоследствии это мнение было подтверждено всеми учеными, которым удалось ее увидеть. Где тот исследователь, который сумеет использовать эту плиту? Вскоре после того, как был найден Розеттский камень, журнал "Courier de 1'Egypte" поместил об этом сообщение. Оно было напечатано в номере от 29 фрюктидора, VII года революции, со ссылкой: "Розетта, 2 фрюктидора, VII года". И надо же было, чтобы благодаря счастливой случайности этот номер издававшегося в Египте журнала попал в дом отца того человека, который двадцать лет спустя, проделав поистине гениальную, беспрецедентную работу, сумел прочесть надпись на черном камне и тем самым разрешил загадку иероглифов. Глава 10 ШАМПОЛЬОН И ТРЕХЪЯЗЫЧНЫЙ КАМЕНЬ Когда знаменитый френолог Галль, популяризируя свою теорию, разъезжал по городам и весям, вызывая восхищение и благоговение одних, подвергаясь брани и насмешкам со стороны других, ему как-то в Париже представили в одном обществе совсем юного студента. Едва успев бросить взгляд на череп этого студента, Галль воскликнул: "Ах, какой гениальный лингвист!" Шестнадцатилетний студент, которого представили Галлю - прославленный череповед, разумеется, не мог об этом знать (хотя, может быть, вся эта история была обычным шарлатанским трюком), - владел в то время, не считая латыни и греческого, по меньшей мере полдюжиной восточных языков. В XIX веке укоренилась странная манера написания биографий. Авторы, составители этих биографий, рьяно выискивали и сообщали своим читателям факты, подобные, например, тому, что трехлетний Декарт, увидев бюст Евклида, воскликнул: "А!"; или же старательнейшим образом собирали и изучали гетевские счета за стирку белья, пытаясь и в группировке жабо и манжет увидеть признаки гения. Первый пример свидетельствует лишь о грубом методическом просчете, второй - просто нелепость, но и то и другое - источник анекдотов, а что, собственно говоря, можно возразить против анекдотов? Ведь даже история о трехлетнем Декарте достойна сентиментального рассказа, если, разумеется, не рассчитывать на тех, кто все двадцать четыре часа в сутки пребывает в абсолютно серьезном настроении. Итак, откинем сомнения и расскажем об удивительном рождении Шампольона. В середине 1790 года Жак Шампольон, книготорговец в маленьком местечке Фижак во Франции, позвал к своей полностью парализованной жене - все доктора оказались бессильными - местного колдуна, некоего Жаку. Фижак расположен в Дофинэ, на юго-востоке Франции, в "провинции семи чудес", одной из самых красивых в этой стране, где, как известно, обитает сам Господь Бог, в провинции, населенной людьми жесткого консервативного склада, которых нелегко вывести из состояния летаргии (хотя однажды они оказались способны на проявление невероятного фанатизма); при всем том они строгие католики и легко верят всему мистически волшебному. Колдун приказал положить больную на разогретые травы (и этот факт и все последующие подтверждены несколькими свидетелями), заставил ее выпить горячего вина и, объявив, что она скоро выздоровеет, предсказал ей - это более всего потрясло все семейство - рождение мальчика, который со временем завоюет немеркнущую славу. На третий день больная встала на ноги. 23 декабря 1790 года в два часа утра у нее родился сын - Жан Франсуа Шампольон, - человек, которому удалось расшифровать египетские иероглифы. Так сбылись оба предсказания. Если верно, что дети, зачатые дьяволом, рождаются с копытцами, то нет ничего удивительного в том, что вмешательство колдунов приводит к не менее заметным результатам. Врач, осматривавший юного Франсуа, с большим удивлением констатировал, что у него желтая роговая оболочка - особенность, присущая жителям Востока, но крайне редкая для европейцев. Более того, у мальчика был необычайно темный, почти коричневый цвет кожи и восточный тип лица. Двадцать лет спустя его везде называли египтянином. Он был сыном революции. В сентябре 1792 года в Фижаке была провозглашена республика. С апреля 1793 года начался период "великого страха". Дом Шампольона-отца стоял в тридцати шагах от Place d'armes (Площади оружия, впоследствии названной именем Шампольона), на которой было посажено Дерево Свободы. Первое, что Франсуа услышал уже вполне сознательно, был плач тех, кто искал в доме его отца убежища от разбушевавшейся черни. Среди них был и священник, который стал его первым учителем. "Пяти лет от роду, - отмечает один растроганный биограф, - он осуществил свою первую расшифровку: сравнивая выученное наизусть с напечатанным, он сам научился читать". В семь лет он впервые услышал волшебное слово "Египет" "в связи с обманчивым блеском фата-морганы" - предполагавшимся, но не осуществившимся планом участия его брата Жака-Жозефа, который был старше Франсуа на двенадцать лет, в египетской экспедиции Наполеона. В Фижаке он учился, по словам очевидцев, плохо. Из-за этого в 1801 году его брат, одаренный филолог, очень интересовавшийся археологией, увозит мальчика к себе в Гренобль и берет на себя заботу о его воспитании. Когда вскоре одиннадцатилетний Франсуа проявляет удивительные познания в латинском и греческом языках и делает поразительные успехи в изучении древнееврейского, его брат, также человек блестящих способностей, как бы предчувствуя, что младший когда-либо прославит фамильное имя, решает впредь скромно именоваться Шампольоном-Фижак; впоследствии его называли просто Фижак. В том же году с юным Франсуа беседовал Фурье. Знаменитый физик и математик Жозеф Фурье участвовал в египетском походе, был секретарем Египетского института в Каире, французским комиссаром при египетском правительстве, начальником судебного ведомства и душой Научной комиссии. Теперь он был префектом департамента Изеры и жил в Гренобле, собрав вокруг себя лучшие умы города. Во время одной из инспекций школ он вступил в спор с Франсуа, запомнил его, пригласил к себе и показал ему свою египетскую коллекцию. Смуглолицый мальчик, словно зачарованный, смотрит на папирусы, рассматривает первые иероглифы на каменных плитах. "Можно это прочесть?" - спрашивает он. Фурье отрицательно качает головой. "Я это прочту, - уверенно говорит маленький Шампольон (впоследствии он будет часто рассказывать эту историю), - я прочту это, когда вырасту!" Не напоминает ли это о другом мальчике, который однажды так же убежденно и с той же маниакальной уверенностью сказал своему отцу: "Я найду Трою!" Но какими различными путями шли они к осуществлению своих детских мечтаний! Как различны были их методы! Шлиман был самоучкой чистейшей воды. Шампольон ни на шаг не отклонился от намеченного пути в овладении науками (кстати, он прошел этот путь настолько быстро, что обогнал всех товарищей по учебе); Шлиман начинал свои исследования, не имея никакой специальной подготовки. Шампольон - во всеоружии научных знаний своего века. О его образовании заботился брат. Он пытался сдерживать невероятную жажду знания, обуревавшую мальчика. Тщетно! Шампольона интересовали самые отдаленные вопросы, и он протаптывал тропинки ко всем Монбланом наук. В двенадцать лет он опубликовал свою первую книгу, название которой говорит само за себя: "История знаменитых собак". Отсутствие систематического исторического обзора мешало ему в занятиях, и он сам составил хронологическую таблицу, озаглавив ее: "Хронология от Адама до Шампольона-младшего". (Старший брат отказался от своей фамилии, предчувствуя, кому из двух братьев суждено отбрасывать большую тень. Шампольон, называя себя младшим, намекал таким образом на существование Шампольона-старшего.) В тринадцать лет он начинает изучать арабский, сирийский, халдейский, а затем и коптский языки. Заметим: все, что бы он ни изучал, все, что бы ни делал, чем бы ни занимался, в конечном итоге связано с проблемами египтологии. Он изучает древнекитайский только для того, чтобы попытаться доказать родство этого языка с древнеегипетским. Он изучает тексты, написанные на древнеперсидском, пехлевийском, персидском - отдаленнейшие языки, отдаленнейший материал, который только благодаря Фурье попал в Гренобль, собирает все, что только может собрать, и летом 1807 года, семнадцати лет от роду, составляет первую географическую карту Древнего Египта, первую карту времен царствования фараонов. Смелость этого труда можно оценить по достоинству, лишь зная, что в распоряжении Шампольона не было (да и не могло в то время быть) никаких источников, кроме Библии да отдельных латинских, арабских и еврейских текстов, большей частью фрагментарных и искаженных, которые он сравнивал с коптскими, ибо это был единственный язык, который мог послужить своего рода мостиком к языку Древнего Египта и который был известен потому, что в Верхнем Египте на нем изъяснялись вплоть до XVII века. Одновременно он собирает материал для книги и принимает решение переехать в Париж, но гренобльская Академия желает получить от него заключительный труд. Господа академики имели при этом в виду обычную чисто формальную речь, Шампольон же представляет целую книгу - "Египет при фараонах" ("L'Egypte sous les Pharaons"). 1 сентября 1807 года он зачитывает введение. Стройный, высокий юноша, болезненно красивый, как все рано созревшие люди, - таким он предстал перед Академией. То, что он сообщает, сформулировано в смелых тезисах и излагается с покоряющей силой логики. Результат необычаен! Семнадцатилетнего юношу единогласно избирают членом Академии. Ренольдон, президент Академии, поднимается и заключает его в объятия: "Если Академия, несмотря на Вашу молодость, избирает Вас своим членом, она тем самым отдает дань Вашим заслугам, тому, что Вы уже свершили. Но в еще большей степени она рассчитывает на то, что Вам еще суждено свершить. Она убеждена, что Вы оправдаете возлагаемые на Вас надежды и в тот день, когда Вы своими трудами создадите себе имя, вспомните, что первое поощрение Вы получили от нее". За одни сутки вчерашний школяр превратился в академика. Выйдя из здания школы, он теряет сознание. Он вообще страдает в это время повышенной чувствительностью; типичный сангвиник, но в основном элегического склада, он был не только необычайно развит духовно - многие уже открыто называли его гением, - но и не по годам развит физически. (Когда он, едва покинув школьную скамью, решил жениться, им руководило нечто большее, чем первое увлечение школьника.) Он знает: впереди новый этап жизни. И перед его внутренним взором возникает огромный город, центр Европы, средоточие духовной, политической и культурной жизни. Когда после семидесятичасовой тряски тяжелый возок, в котором он вместе с братом совершает это путешествие, наконец приближается к Парижу, он успевает уже многое передумать, не раз переходя от грез к действительности; он видит пожелтевшие от времени папирусы, в его ушах звучат слова на добром десятке языков, ему видятся камни, испещренные иероглифами, а среди них - таинственный камень из черного базальта, тот самый камень из Розетты, копию которого он впервые увидел незадолго до отъезда при прощании с Фурье; надпись на этом камне буквально преследует его. Внезапно он наклоняется к брату и - это не вымысел - говорит вслух о том, о чем постоянно думает, на что всегда надеялся и в чем сейчас вдруг обрел уверенность: "Я расшифрую их, - говорит он, - я расшифрую эти иероглифы, я уверен в этом". Утверждают, что Розеттский камень нашел некий Дотпуль. Однако на самом деле Дотпуль, командовавший инженерными отрядами, был всего лишь начальником того человека, который его нашел. Другие источники называют Бушара, но Бушар был всего-навсего офицером, который руководил работами по укреплению разрушенного порта Рашида, находившегося в семи с половиной километрах к северо-западу от Розетты, на Ниле, и получившего уже в те времена наименование порта Жюльена. Позднее Бушар возглавил работы по перевозке камня в Каир. На самом же деле Розеттский камень нашел неизвестный солдат. Мы никогда не узнаем, был ли он человеком образованным и потому сумел сразу же, как только его кирка наткнулась на камень, оценить все значение своей находки, или же он был малограмотным парнем и закричал при виде этой покрытой таинственными письменами плиты от испуга, опасаясь действия ее волшебных чар. Неожиданно обнаруженная на развалинах крепости, плита эта, величиной с доску стола, была из мелкозернистого, чрезвычайно твердого черного базальта; с одной стороны она была отполирована. На ней были видны три надписи, три колонки знаков, полустертых в результате выветривания и под воздействием миллионов песчинок, царапавших в течение тысячелетий поверхность камня. Из трех надписей первая, в четырнадцать строк, была иероглифической, вторая, в тридцать две строки, - демотической и третья, в пятьдесят четыре строки, была написана по-гречески. По-гречески! Следовательно, ее можно прочесть, следовательно, ее можно понять! Один из наполеоновских генералов, страстный любитель-эллинист, тотчас приступает к переводу. Это, констатирует он, постановление верховных жрецов Мемфиса, относящееся к 196 году до н. э., о восхвалении Птолемея V Эпифана за его пожертвование. Вместе со всеми другими трофеями французов плита попала после капитуляции Александрии в Британский музей в Лондоне. Но Египетской комиссии удалось своевременно снять с нее, как, впрочем, и с других находок, слепки и изготовить отливки. Эти отливки были доставлены в Париж, и ученые занялись изучением и сличением их, в первую очередь сличением, ибо что могло быть важнее заключения об аутентичности текстов - именно эта мысль прежде всего приходила в голову. Впрочем, об этом в свое время еще писал журнал "Courier de 1'Egypt"; еще здесь доказывалось, что найденная плита является ключом к воротам исчезнувшего царства, что благодаря этой плите появилась возможность "объяснить Египет с помощью самих египтян". Вряд ли после перевода греческой надписи будет представлять большую трудность определение того, какие иероглифы соответствуют тем или иным греческим словам, понятиям и именам. И тем не менее лучшие умы того времени оказались не в состоянии справиться с этой задачей. Над ней ломали головы ученые не только во Франции, но и в Англии, где находился сам камень, в Германии, в Италии. Но их усилия были тщетными, ибо все они, без исключения, исходили из ложных предпосылок, все они, без исключения, жили теми представлениями об иероглифах, которые частично восходили еще к Геродоту, и эти представления с присущим им (как и многим другим ошибочным представлениям в области духовной жизни человечества) поистине чудовищным упорством затуманивали ученым головы. Для того чтобы разгадать тайну иероглифов, нужен был чуть ли не коперниковский поворот, нужно было наитие провидца, смело рвущего с привычными традиционными представлениями, способного, словно молния, озарить тьму. Когда семнадцатилетний Шампольон был представлен братом своему будущему учителю Сильвестру де Саси - маленькому, незаметному и, однако, широко известному за рубежами Франции человеку, - он не испытал ни смущения, ни робости и так же, как когда-то при встрече с Фурье, очаровал своего собеседника. Де Саси был недоверчив. Будучи в свои сорок девять лет во всеоружии науки того времени, он вдруг увидел перед собой юношу, который с невероятной смелостью приступил в своей книге "Египет при фараонах" к осуществлению того самого плана, о котором он, де Саси, заявил, что время для его свершения еще не настало. О чем же он находит нужным сказать в своих воспоминаниях? Умудренный жизнью человек, он пишет о "глубоком впечатлении", которое произвела на него эта встреча! Удивляться здесь нечему. Книга - де Саси видел тогда только введение к ней - уже через год была почти полностью готова. Таким образом, де Саси уже признает за семнадцатилетним Шампольоном те заслуги, которые все остальные признали лишь семь лет спустя. Шампольон с головой уходит в учебу. Презрев все соблазны парижской жизни, он зарывается в библиотеки, бегает из института в институт, выполняет тысячу и одно поручение гренобльских ученых, буквально засыпавших его письмами, изучает санскрит, арабский и персидский - "итальянский язык Востока", как называет его де Саси, - а между делом еще просит в письме к брату прислать ему китайскую грамматику: "Для того, чтобы рассеяться". Он так проникается духом арабского языка, что у него даже меняется голос, и в одной компании какой-то араб, приняв его за соотечественника, раскланивается с ним и обращается к нему с приветствием на своем родном языке. Его познания о Египте, которые он приобрел только лишь благодаря своим занятиям, настолько глубоки, что поражают известнейшего в то время путешественника по Африке Сомини де Маненкура; после одной из бесед с Шампольоном он удивленно воскликнул: "Он знает те страны, о которых у нас шел разговор, так же хорошо, как я сам". Спустя всего лишь год он настолько хорошо овладел коптским языком ("Я говорю сам с собой по-коптски...") и демотическим письмом, что практики ради транскрибировал демотическими знаками ряд коптских текстов. А через сорок лет (надо же было случиться такой невероятной истории!) некий незадачливый ученый опубликовал один из этих текстов как египетский документ времен императора Антонина, снабдив его своими глубокомысленными комментариями... - вот французский вариант истории Берингера и его книги об окаменелостях. При всем этом ему приходится туго, отчаянно туго. Если бы не брат, который самоотверженно поддерживал его, он бы умер с голоду. Он снимает за восемнадцать франков жалкую лачугу неподалеку от Лувра, но очень скоро становится должником и обращается к брату, умоляя его помочь; в отчаянии, что не может свести концы с концами, он приходит в полнейшее замешательство, когда получает ответное письмо, в котором Фижак сообщает, что ему придется продать свою библиотеку, если Франсуа не сумеет сократить свои расходы. Сократить расходы? Еще более? Но у него и так рваные подметки, его костюм совершенно обтрепался, он стыдится показаться в обществе! В конце концов он заболевает: необычно холодная и сырая парижская зима дала толчок развитию той болезни, от которой ему было суждено умереть. И все-таки два раза ему повезло. Удача заставила его несколько воспрянуть духом. Императору нужны солдаты. В 1808 году начинается всеобщая мобилизация: в армию забирают всех, включая шестнадцатилетних. Шампольон приходит в ужас. Все его существо восстает против насилия, он, который свято соблюдает строжайшую дисциплину духа, не может без содрогания видеть марширующих гвардейцев с их глупейшей, нивелирующей дух дисциплиной. Разве еще Винкельман не страдал от угроз милитаризма? "Бывают дни, - в отчаянии пишет Франсуа своему брату, - когда я теряю голову!" Брат помогает всегда, помогает он и на этот раз. Он пускает в ход свои связи, пишет заявления, рассылает бесчисленные письма, и в результате Шампольон получает возможность продолжать свою учебу, изучать мертвые языки - и это тогда, когда все вопросы времени разрешались силой оружия. Второе, что его занимает, нет, чем он увлекается, забывая даже порой об угрожающей ему мобилизации, это Розеттский камень. И странно: так же, как впоследствии Шлиман, в совершенстве изучивший чуть ли не все европейские языки, никак не мог решиться взяться за изучение древнегреческого, ибо чувствовал, что, начав, должен будет отдаться этому всей душой, так и Шампольон, возвращаясь все время мысленно к трехъязычному камню, приближаясь к интересовавшему его предмету, словно по кругам спирали, подходит к нему все медленнее, все нерешительнее, ибо ему все время кажется, что он еще не в состоянии решить эту проблему, что он еще не вооружен всеми знаниями своего времени. Однако, получив неожиданно новую, изготовленную в Лондоне копию розеттской надписи, он более не в состоянии сдерживаться. Правда, он и на этот раз еще не приступает к непосредственной расшифровке, довольствуясь лишь сравнением розеттской надписи и одного папируса, однако он пробует - и это ему удается - "самостоятельно найти правильное значение для целого ряда знаков". "Представляю на твой суд мои первые шаги", - пишет он брату в письме от 30 августа 1808 года, и впервые за той скромностью, с которой он говорит о своем методе, чувствуется гордость юного первооткрывателя. Но именно в этот момент, когда он сделал свой первый шаг, когда почувствовал себя на верном пути к успеху и славе, его, словно гром средь ясного неба, поразило одно сообщение. Между собой и целью он видел всегда только работу, труд, самоотверженные занятия - ко всему этому он был готов. И вдруг неожиданная весть сделала бессмысленным не только то, чем он занимался, во что перил, на что надеялся, но и то, чего он уже достиг: иероглифы расшифрованы! Вспомним историю, относящуюся к совершенно иной области, к длившейся десятки лет борьбе за Южный полюс - одной из самых волнующих страниц в летописи мировых открытий и исследований. Она чрезвычайно напоминает историю, которая приключилась с Шампольоном, и в своем глубоком драматизме дает великолепное представление о том, что должен был испытать этот человек в тот момент, когда узнал, что его опередили. С невероятным трудом капитану Скотту вместе с двумя спутниками удается подойти вплотную к полюсу. И вдруг, полумертвый от голода и усталости, но гордый тем, что он первый достиг полюса, Скотт замечает на белоснежном покрове, где, по его расчетам, еще не ступала нога человека, флаг! Флаг Амундсена! Этот пример, как мы уже говорили, более драматичен, ибо за ним - белая смерть. Но разве юный Шампольон не испытал того же чувства, что и капитан Скотт? И вряд ли могло ему послужить утешением, что в век одновременных открытий то, что случилось с ним, происходило с десятками других, и все они испытали то же самое, что испытал впоследствии Скотт в тот момент, когда увидел флаг Амундсена. Однако норвежский флаг был прочно водружен на полюсе и свидетельствовал о победе Амундсена, с расшифровкой же иероглифов дело обстояло несколько иначе. О расшифровке Шампольон узнал на улице, по дороге в Коллеж де Франс. Эту новость рассказал ему приятель, даже не подозревая, чем Шампольон занимался на протяжении многих лет, о чем он мечтал, над чем работал дни и ночи напролет, голодая, переходя от надежд к отчаянию. Видя, что Шампольон пошатнулся и тяжело оперся рукой о его плечо, приятель испугался. "Александр Ленуар! - говорил приятель. - Только что появился его труд, небольшая брошюра "Новое объяснение", - это полная расшифровка иероглифов. Ты можешь себе представить, что это означает?" Кому он это говорит? "Ленуар?" - переспрашивает Шампольон. Он пожимает плечами. Внезапно в нем загорается искра надежды. Ведь он всего лишь вчера видел Ленуара. Он знаком с ним вот уже год. Ленуар крупный ученый, но звезд с неба не хватает. "Этого не может быть, - говорит он. - Никто об этом ничего не рассказывал. Даже сам Ленуар никогда не проронил об этом ни полслова". "Тебя это удивляет? - спрашивает приятель. - Кто же раньше времени распространяется о подобных открытиях?" Шампольон внезапно выходит из оцепенения; "Кто книготорговец?" И вот он в лавке. Дрожащими руками отсчитывает он монеты на пыльный прилавок; распродано еще только несколько экземпляров. Он спешит домой, бросается на продавленный диван и начинает читать... А затем на кухне вдова Мекран внезапно оставляет свои горшки - из комнаты ее квартиранта раздаются странные звуки. Она прислушивается, затем бежит, открывает дверь в его комнату... На диване лежит Франсуа Шампольон, все его тело вздрагивает, изо рта вырываются какие-то нечленораздельные выкрики - он смеется, он, несомненно, смеется, весь сотрясаясь в приступе истерического хохота. В руке он держит книгу Ленуара. Расшифровка иероглифов? Нет! Здесь слишком рано водрузили флаг! Знаний Шампольона вполне достаточно, чтобы определить: все то, что здесь утверждает Ленуар, - чистейший вздор, голая выдумка, авантюристическое смешение фантазии и ложной учености. И все же удар был ужасен. Этого он никогда не забудет. Пережитое им потрясение открыло ему глаза на то, до какой степени он внутренне сжился с идеей заставить заговорить мертвые изображения. Когда он в изнеможении засыпает, его преследуют кошмарные сны, ему слышатся голоса египтян. И сон делает совершенно очевидным то, что ускользало от него за превратностями нелегкой повседневности: он - одержимый, маньяк, околдованный иероглифами. Все его сны завершает успех. Этот успех представляется ему вполне достижимым. Но, беспокойно ворочаясь на постели, восемнадцатилетний ученый не подозревает, что прежде, чем он достигнет цели, пройдет еще добрый десяток лет. Он не ведает, что его подстерегает один удар судьбы за другим и что он, все помыслы которого заняты только иероглифами и страной фараонов, в один прекрасный день отправится в изгнание как государственный преступник. Глава 11 ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПРЕСТУПНИК РАСШИФРОВЫВАЕТ ИЕРОГЛИФЫ В двенадцать лет Шампольон высказался в одном из своих сочинений за республиканскую форму правления как за единственно разумную. Выросший в атмосфере идей, подготовленных веком просвещения и обязанных своим возникновением Великой революции, он страдал от нового деспотизма, прокравшегося в эдиктах и декретах и окончательно сбросившего маску с воцарением Наполеона. В противоположность своему брату, который поддался обаянию Наполеона, Шампольон критически относился ко всем успехам и достижениям бонапартистского режима и даже в мыслях не следил за победным полетом французского орла. Здесь не место изучать эволюцию политических взглядов и убеждений. Но следует ли умолчать о том, что некий египтолог, не будучи в силах противиться непреодолимому влечению к свободе, ворвался со знаменем в руках в цитадель Гренобля? Что именно Шампольон, который страдал от сурового режима Наполеона и терпеть не мог Бурбонов, своей собственной рукой сорвал знамя с лилиями, красовавшееся на самой вершине башни, и водрузил на его место трехцветное знамя, то самое знамя, которое в течение полутора десятилетий развевалось впереди маршировавших по всей Европе наполеоновских полков и в котором он в тот момент видел символ новой свободы? Шампольон вновь возвратился в Гренобль. 10 июля 1809 года он был назначен профессором истории Гренобльского университета. Так в 19 лет он стал профессором там, где некогда сам учился; среди его студентов были и те, с кем он два года назад вместе сидел на школьной скамье. Следует ли удивляться тому, что к нему отнеслись недоброжелательно, что его опутала сеть интриг? Особенно усердствовали старые профессора, которые считали себя обойденными, обделенными, несправедливо обиженными. А какие идеи развивал этот юный профессор истории! Он объявлял высшей целью исторического исследования стремление к правде,