Сборник. Выше Нас Одно Море МУРМАНСКОЕ КНИЖНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО - 1971 Составитель - В. ЗОРИН Содержание Иван Гагарин Морской колорит Александр Бездольный Муфта Евгений Пестунов Емельян Степанович и Николай-угодник Юрий Визбор Частные радиопереговоры От бани до бани Вадим Шарошкин Машка Морская елка Василий Шилоносов Поручение Таисия Астаненнова Зови меня отцом, Васятка Иван Горшков Пламя над океаном Василий Зайцев Не все в прошлом Печень акулы (Рассказ в письмах) Димка Николай Кулаков Букет гладиолусов Евгений Рыбников Берет Станислав Гагарин Маленький краб в стакане Леонид Горюнов Лучи утреннего солнца Альберт Беляев Выше нас - одно море ИВАН ГАГАРИН журналист, длительное время работавший в газете "Полярная правда", автор двух сборников рассказов, вышедших в Мурманском издательстве. МОРСКОЙ КОЛОРИТ Каждый раз перед отходом в море я заполняю судовую роль РТ "Колгуев". После капитана, старшего механика и старпома вписываю себя: фамилия, имя, отчество - Отроков Владимир Сергеевич, год рождения - 1944, занимаемая должность - третий помощник капитана. Конечно, следовало бы записать второго штурмана и второго механика, а уж потом себя. Следовало бы... Но это неважно: через какой-нибудь годик-полтора я и сам стану вторым штурманом, просто я немножко опережаю события. А что это так и будет, я ни чуточки не сомневаюсь. Пока что мне здорово везет во всем. Только окончил мореходку и, пожалуйста, получил направление на один из лучших, передовых кораблей тралового флота - "Колгуев". А кто на "Колгуеве" капитаном? Сам Корнеев Игорь Федорович, лучший наш промысловик. Он уже третье судно из отстающих в передовые вытащил. С таким капитаном и работать одно удовольствие, есть на что посмотреть, чему поучиться. Но вообще говоря, на передовом корабле плавать не так-то легко и просто: все время на виду у людей живешь. Сойдешь на берег, и все кажется, что каждый встречный, незнакомый человек смотрит на тебя с особым пристрастием, будто спрашивает: "Так ты, значит, с того самого "Колгуева", о котором столько говорят. А ну, покажись, каков ты есть, чего ты стоишь?" Да и не только на берегу, в море тоже от постороннего взгляда не скроешься. Почти в каждом рейсе какой-нибудь представитель бывает, то из управления флота, то из базового комитета профсоюза, то из рыбного института - все изучают наш опыт, а распространять-то, конечно, этот опыт приходится больше самому Игорю Федоровичу и нашему тралмейстеру Степану Фомичу Мошникову. Но так, видимо, и положено - одни изучают, другие распространяют. О корреспондентах я уж не говорю, видали мы всяких, и не только из местной, но и из центральной печати. Один даже писатель московский с нами в рейс ходил. Этот техникой тралового флота интересовался мало, а все больше налегал на эмоции, все расспрашивал матросов и особенно боцмана Виктора Жаброва, что они чувствуют, что переживают. Потом в одном московском журнале был напечатан очерк этого писателя под звучным, красивым названием "Голубая пахота". Мы, стало быть, "голубые пахари", прочитали его хором, всей капеллой. Ничего не скажешь, здорово написал, художественно. И не так уж много напутал. За один рейс попробуй-ка разобраться во всех наших кухтылях, бобинцах, клячевках; не только что писатель, матрос не сразу постигает эту тралмейстерскую премудрость. Словом, всем очерк понравился. Только боцман Виктор Жабров как-то пожаловался капитану: - Ну за каким дьяволом он мне бороду присобачил, да еще рыжую, шотландскую. Разве я похож на рыжего? И трубку в рот мне сунул, благодетель какой нашелся. Будто бы я во сне с этой трубкой не расстаюсь. А я один раз в жизни из трубки попробовал, и то чуть не стошнило. - Ты напрасно возмущаешься, Виктор Петрович, - усмехнувшись, сказал капитан. - Где ты читал, чтобы боцман без бороды был и без трубки был? Терпи. Так положено, морской колорит требует. Ах уж этот мне морской колорит! С ним, с этим колоритом, я впервые столкнулся, когда у нас на палубе в один прекрасный апрельский день, перед самым отходом в море, появился еще один представитель. Он сразу обратил на себя общее внимание потому, что весь был закутан в меха: на голове огромная мохнатая шапка, такую я видел на журнальном фото у шотландского гвардейца из охраны английской королевы, на ногах мохнатые собачьи унты, а шуба из великолепной глянцевато-желтой нерпичьей шкуры. И был этот новый представитель чем-то похож не то на Роберта Пири перед его отправкой на Северный полюс, не то на сотрудника магазина мехторга во время демонстрации новых моделей одежды. Но он не был ни тем, ни другим. Спустя некоторое время по распоряжению капитана я занес в судовую роль еще одного члена экипажа: "Фамилия, имя, отчество - Зимовейский Клавдий Филиппович, занимаемая должность - художник". Немножко подумав, я приписал в скобках "пассажир", поскольку по штатному расписанию должности художника на рыболовном траулере не предусмотрено. Порядок! Если дело пойдет и дальше так, то можно ожидать, что в скором времени мы увидим у себя на судне представителей и других искусств. А что? Почему бы не сходить с нами в рейс, скажем, Надежде Румянцевой? И нам приятно (не каждый день в кают-компании борщи раздает кинозвезда), и ей полезно, пусть вживается в новую роль. Художнику предложили на выбор - хочешь, живи в просторной, светлой капитанской каюте и спи на мягкой капитанской постели, поскольку сам капитан никогда в рейсе ею не пользуется, предпочитая протертый жесткий диван, а не хочешь - иди в "дом приезжающих". "Домом приезжающих" зовут мою каюту, в которой, помимо моей, есть еще одна запасная койка, но она никогда не пустует. Зимовейский вежливо поблагодарил капитана и поселился в "доме приезжающих". - Очень мило, - сказал он, оглядывая длинную каюту. - Тепло и уютно, как в ученическом пенале. Мы познакомились. Заметив любопытные взгляды, которые я бросал на настоящего живого художника и на его художественный багаж - все эти этюдники, подрамники, он дружелюбно рассмеялся и сказал: - Вам, должно быть, кажется очень смешным и диким мой наряд. Признаться, я и сам в нем чувствую себя Пятницей, который стянул козлиные шкуры у своего благодетеля Робинзона Крузо. Кстати, вы женаты, Володя? - неожиданно спросил он. Я почему-то покраснел и буркнул, что еще не женат. - Не женат? - повторил он. - Умница. Одобряю. Хотя, с другой стороны, без семьи человеку тоже нельзя, холодно и неуютно. А вот с такой женой, как моя Наталья Борисовна, всю жизнь просидишь за столом в детском слюнявчике. Того не смей делать, этого не моги, ногами не болтай, в носу не ковыряй. Прожил я на свете уж пятьдесят лет, а она все думает, что мне еще пятнадцать, к тому же, раз я художник, то, конечно, в житейских делах ни черта не понимаю и беспомощнее любого ребенка. Он иронически фыркнул, пригладил ладонью жиденький светлый пучок волос над высоким чистым лбом. - Вы и не представляете, Володя, какую баталию я выдержал перед отъездом сюда. Сначала она и слышать не хотела о моей поездке на Север. Это, говорит, только в пьесах молодые герои уезжают на Север или на Дальний Восток от своих жен на другой день после свадьбы. А ты уже, слава богу, не молод, и женились мы с тобой не вчера, а тридцать два года тому назад. Если уж тебе нужна творческая командировка - поезжай куда-нибудь в Подмосковье, пиши пейзажи, рисуй портреты, герои не только на Севере, их и в Подмосковье хоть пруд пруди, любого выбирай на какую угодно тему. И только через пять дней моей планомерной осады она все-таки сдалась и пошла по магазинам закупать теплые вещи. Тут уж и мне пришлось сделать уступку и напялить на себя эту пушную экзотику. Но я считаю, что мне еще повезло, - он ухмыльнулся с видом человека, которому удалось кого-то ловко провести. - Если бы моя благоверная узнала, что я собираюсь идти в море на рыбацком корабле, она обрядила бы меня, наверное, в водолазный скафандр или во что-нибудь такое, непромокаемое. Он рассказывал все это точно расходившийся школьник, которому удалось, наконец, вырваться из дому от строгой любящей матери на улицу, а на его подвижном, иссеченном глубокими морщинами лице все время блуждала грустная и добрая усмешка. И я понял, что этот пожилой, видимо много повидавший и переживший на своем веку, человек глубоко и нежно любит свою хлопотливую, заботливую Наталью Борисовну, и ее суетливая опека над ним вовсе не так уж тягостна, как ему хочется показать, видимо, для того, чтобы в глазах других не уронить своего мужского достоинства. И еще я понял, что и сам он добрый, чуткий и отзывчивый мужик, этот Клавдий Филиппович. Видимо, и я пришелся ему по душе, и вскоре мы подружились, как может подружиться молодой, только еще начинающий свою самостоятельную жизнь парень с бывалым и умным мужчиной. Мне нравилось и льстило, что Клавдий Филиппович, человек широко образованный, с именем, держится со мной, с третьим штурманом, как с равным, не давит на меня своей мудростью и ученостью, а доверчиво делится со мной своими мыслями, сомнениями и даже сам иногда спрашивает у меня совета. Чуть ли не в первый день нашего знакомства он признался мне, что, уезжая из Москвы, и не думал ни о каком морском путешествии. Просто его потянуло на Север, захотелось снова посмотреть на те места, где уже бывал в Отечественную войну. Но тогда ему, второму номеру минометного расчета, таскавшему на своей спине тяжелую плиту 82-миллиметрового полкового миномета, все виделось не так, как сейчас, тогда было не до пейзажей, не до колорита. К тому же здесь, в Заполярье, он провоевал не так уж долго: в бою за высоту 314 зимой сорок второго его тяжело ранило. Он долго лежал в тыловом госпитале, а после выписки попал на другой фронт и уже не минометчиком, а художником в армейскую газету. То, что Зимовейский увидел на Севере сегодня, спустя двадцать с лишним лет, было, конечно, совсем не то, что сохранилось в памяти бывшего минометчика. Суровая красота Заполярья покорила воображение художника. Он уже успел побывать и в Кировске, и в Ловозерской тундре, и в Никеле, сделал не один десяток этюдов, зарисовок, набросков. Но все эти первые заготовки не удовлетворяли его, ему казалось, он повторяет то, что он уже видел в картинах других художников. Ему как будто не хватало своего собственного видения природы и людей Севера, и его личные, непосредственные впечатления как бы накладывались на какой-то готовый фон. Так он мне объяснил, если я его правильно понял. И вот уже здесь, в Мурманске, одна сценка, увиденная им случайно в рыбном порту, необычайно взволновала его, дала толчок творческой фантазии. Он заметил на причале группу молодых моряков, видимо только что вернувшихся из рейса. По одному виду этих ребят можно было догадаться, что рейс был удачным; они счастливы, что все лишения и опасности трудного плавания остались позади и теперь их ждут встречи с родными и все другие короткие береговые радости. - Тогда меня словно озарило, - сказал Клавдий Филиппович, - ведь это же готовый сюжет целой картины. И назвать ее можно "На берегу" или еще выразительнее - "Дома". Я вижу ее, эту картину. Она преследует меня даже во сне. Представляешь, группа моряков на причале. За их спинами видны мачты, надстройки кораблей, под ногами влажные доски причала, а они стоят - молодые, рослые, удалые. Вон крайний совсем еще мальчишка (должно быть, ходил в свой первый рейс) и сейчас осторожно притоптывает ногой, точно пробует крепость земли - какова она, не качается ли. А с другой стороны - статный парень с открытым воротом лихо заломил кепку и радостно смеется, повернув голову в сторону, туда, где, должно быть, только что прошла или проехала на автокране какая-нибудь симпатичная девчонка с рыбокомбината, бросившая на него застенчивый и восхищенный взгляд. Клавдий Филиппович был так возбужден, его так захватила эта видимая одному ему картина, что он и сам весь как-то преобразился, глаза молодо блестели, на впалых щеках пробивался румянец, и светлая "несжатая полоска" над высоким лбом щетинилась, колыхалась, точно потревоженная ветром. Он, как заведенный, крутился по тесной каюте и говорил, говорил. - В этой живописной, колоритной группе я вижу и другие фигуры, и что ни фигура, то свой характер, свое лицо, своя походка, своя, как говорится, особенная стать. Но все они группируются вокруг одного. Он в центре, он средоточие, магнит, ядро всей картины. Вдруг он круто обернулся на ходу и спросил меня: - Ты, конечно, бывал в Третьяковке и видел знаменитую картину "Бурлаки"? Я снова покраснел и хотел было объяснить, что, к великому своему стыду, в Третьяковке еще не бывал, да и в Москве-то был однажды проездом, так что, кроме Ленинградского и Курского вокзалов, ничего не видел. Но он не дал мне и рта раскрыть и снова дал полные обороты. - И конечно, ты, как и каждый, увидел сначала этого великолепного Канина. - Кого? - удивленно спросил я. - Ну, того, первого бурлака, который, навалившись грудью на лямку, бредет по раскаленному песку и смотрит исподлобья пронзительными умными глазами. - Разве он и взаправду был? - удивился я, - настоящий, живой, а не только на картине? Я вспомнил этого бурлака по многим репродукциям. И в душе обрадовался, что он когда-то и в самом деле жил и его звали Каниным, оттого сама картина представлялась мне теперь ближе, понятней и мне еще больше захотелось побывать в Третьяковке. - Но, конечно, это не просто портрет того реально существовавшего бедолаги Канина, - терпеливо начал мне пояснять Клавдий Филиппович. - Под гениальной кистью Репина он преобразовался в художественный образ такой покоряющей силы и глубины, что мы забываем о самой натуре, о каком-то одном, никому неизвестном Канине. И все-таки не будь его, того далекого, неведомого нам Канина, не будь художник так горячо влюблен в эту натуру, может быть, не было бы и самой картины. Нет, Репин, конечно, написал бы своих бурлаков, но это была бы другая картина. Понимаешь, Володя, другая, может, живописней, лучше по цвету, по полотну, но только не та, которая существует и за которую мы вечно благодарны художнику. Клавдий Филиппович говорил горячо, взволнованно, как можно говорить только о вещах тебе дорогих, кровно близких, выстраданных. И это меня еще больше притягивало к художнику. - И вот представляете, Володенька, - Клавдий Филиппович присел на мою койку и положил руку мне на плечо, - мне тогда показалось, что в этой группе моряков на причале я увидел своего Канина, которого, должно быть, в мыслях своих искал уже давно. Я не могу тебе живо, рельефно описать его так, каким я его вижу, представляю. И дело тут не только в том, чтобы более или менее точно изобразить его внешние приметы, его обветренное лицо помора, словно подсвеченное изнутри доброй и чуть застенчивой улыбкой, его веселые улыбчивые и вместе строгие, заглядывающие тебе в душу глаза и чуть потрескавшиеся губы, на которых чувствуешь запах морской соли. Все в нем есть, в этом моем Канине, он колоритен, живописен, он мужествен и красив, как только может быть красив человек труда в расцвете сил, молодости... Может быть, все это покажется тебе вздором, бредом, но право же, это не дает мне покоя. Нет, ни вздором, ни бредом я бы это не назвал, хотя, по правде сказать, рассказанный им сюжет будущей картины меня лично не особенно увлекал. Но ведь я не был художником, а всего только штурманом, и на мир я гляжу часто совсем другими глазами, чем он, художник, живописец Клавдий Филиппович Зимовейский. Наша морская жизнь, сам суровый распорядок, видимо, пришлись ему по душе, и он довольно быстро начал "оморячиваться". Конечно, не обошлось при этом и без некоторых приключений. Еще на переходе, когда он вышел на палубу со своим этюдником, его слегка прихватило шальной волной. Правда, тогда он отделался холодным морским душем и легким испугом, но великолепная гренадерская шапка навсегда исчезла, канула в пучине моря. Эта потеря не только ничуть не огорчила, а, кажется, даже обрадовала его. Взамен дорогой "пушной экзотики" на его голове появилась старая мичманка с потрескавшимся козырьком, но зато с настоящим "крабом", подаренная ему нашим боцманом. Он же заменил и мохнатые собачьи унты, которые стали походить на мокрых облезлых щенков, на поношенные, но совершенно целые полуболотные сапоги. И этим морская экипировка художника окончательно была завершена. Клавдий Филиппович не захотел оставаться в долгу перед облагодетельствовавшим его боцманом и немедленно начал рисовать его портрет сначала карандашом, а потом уж маслом. Но ни тот, ни другой портрет, видимо, не удовлетворял художника, и он так их и не закончил. Я так думаю, что его просто не увлекла сама натура. С точки зрения художественной, живописной наш боцман Виктор Жабров, должно быть, и впрямь не представлял особенного интереса. Никакого "морского колорита" в нем решительно не было, парень как парень, невысокого роста, лицо, как теперь любят писать, открытое, простое, то есть вроде как бы своего лица вовсе нет, глаза тоже ничем не примечательные, не синие, не серые со стальным отливом, а вовсе карие. Словом "натура", можно сказать, нехарактерная и совсем неколоритная. А Клавдию Филипповичу, насколько я понял, нужно было для задуманной картины совсем другое. Он был трудяга, этот славный Клавдий Филиппович. Он неутомимо зарисовывал все, что видел, что затрагивало его художественное воображение. Примостившись на крыле рубки, он терпеливо дожидался, когда возле борта вдруг вынырнет из темной глубины моря туго фосфоресцирующий мешок трала. И тут начинается самое интересное, увлекательное и каждый раз по-новому переживаемое. Вскоре взятый на строп тяжелый этот мешок уже взлетает над палубой, еще мгновение, и живой серебристый поток с шумом и плеском хлещет на палубу и растекается вдоль борта. - Вот она, живая, трепетная плоть моря! - шумно восхищался художник и торопливо хватался то за карандаш, то за кисть. И тогда в его походном альбоме, в который раз, вновь появлялось причудливое отражение этой "живой плоти моря". Круглая головастая треска с зеленоватым отливом на спинке и младшая сестра пикша с черной опояской по бокам, пятнистая зубатка с ощеренной пастью, ярко-оранжевый окунь, белобрюхая плоская, как блин, камбала... Но чаще и охотнее всего, я заметил, он рисовал не этих живописных рыб и даже не море и голубую с пенистой прозеленью волну, не наше милое в своем убранстве небо, о которых он так ярко и сочно рассказывал, а неприметные на первый взгляд картинки нашего промыслового быта. Вот два засольщика бредут по колено в живом потоке еще трепещущей рыбы. А вот рослый, здоровый матрос в сбившейся на затылок зюйдвестке подцепил на пику огромную, чуть ли не с его рост, треску и кидает ее на рыбодел, за которым ловко и быстро полосуют ножами белую "морскую плоть" шкерщики. Но сразу бросалось в глаза: почти в каждом рисунке, наброске одно и то же лицо. За рыбоделом, у лебедки, за рулем в штурманской рубке - всюду и везде он. Федька Шалагин. Из всех матросов, засольщиков и вообще из всего экипажа судна только он один, пожалуй, пользуется особым вниманием и расположением Клавдия Филипповича. Иногда мне кажется, что он искренне привязался и полюбил этого "колоритного" матроса, а иногда сдается, что художник просто нарочно приукрашивает свою натуру. - Думается мне, - сказал он мне однажды, - что Федя Шалагин - один из тех парней, что я увидел тогда на причале. Он очень живописен, так и просится на полотно. Я промолчал. Может, он и в самом деле живописен этот Федька Шалагин, и кажется, он не только просится, а прямо-таки нахально прет в художественное полотно, расталкивая своими сильными крутыми плечами и боцмана Виктора Жаброва, и засольщика Семена Бегунова, и матроса Васю Непряхина, и всех других наших работящих и скромных ребят. Но я-то хорошо знаю, что Федька Шалагин далеко не тот герой, какой нужен художнику. Колорит этот морской в нем есть, это верно. Посмотришь на него со стороны и скажешь - вот это моряк, он и ходит с этакой небрежной развальцей, и лицо у него энергичное, волевое, как говорится, продубленное и просоленное, и на мускулистых руках, как полагается, синеют штурвал и якорь. Но в море, на промысле Федька держится как-то в тени, за спиной товарищей, и чувствуется, как приберегает свои силенки, зря не растрачивает их, не лезет "поперед батьки" и вообще никак не проявляет своей лихости и железной хватки. Зато на берегу он "герой". Особенно в ресторане за кружкой пива в окружении прошедших огонь и воду "морских волков". Каждая наша стоянка в порту редко обходится без его скандальных происшествий: то учинит маленький "локальный" скандальчик в женском общежитии, то вдребезги пьяный свалится ночью с трапа за борт, и вахтенному приходится поднимать целый аврал, то выкинет еще какой-нибудь номер. Как водится в таких случаях, Федьку жестоко прорабатывают на собраниях, читают ему мораль, он слушает, понурив свою буйную голову, потом что-то виновато бормочет в свое оправдание, наконец, дает последнее слово исправиться, и уши у него при этом пунцово горят, а на глазах чуть ли не слезы. Ему снова закатывают строгий выговор с последним предупреждением, он успокаивается, некоторое время ведет себя на берегу в норме, но только некоторое время, а потом все опять начинается сызнова. Другой капитан давно бы уже выгнал его с судна, а Игорь Федорович на редкость терпелив - все еще возится с Федькой Шалагиным, надеется, что он человеком станет. Ничего этого Клавдий Филиппович, конечно, не знал и с увлечением рисовал Федьку Шалагина во всех ракурсах, радуясь, что нашел такую колоритную натуру. А сам Федька, донельзя польщенный таким вниманием к его особе со стороны столичного художника, старался показать себя с самой лучшей стороны. Стоило только Клавдию Филипповичу появиться со своим альбомом на палубе или на крыле рубки, как он весь словно разряжался долго копившейся в нем скрытой энергией. Если стоял в это время за рыбоделом - шкерочный нож так и играл в его руке, и никто из других матросов не мог угнаться за ним в быстроте и ловкости. А он, захваченный азартом и жарким ритмом работы, только сердито покрикивал: - Рыбу подавай, пошевеливайся! И в эти минуты, раскрасневшийся, с прилипшими к вспотевшему лбу русыми волосами, он и впрямь был живописен и красив, этот непутевый Федька Шалагин. Может быть, сначала он старался вовсю, чтобы понравиться художнику, чтобы "покрасивше" попасть в картину. Федька по-своему был тщеславен и самолюбив. А потом мало-помалу он почувствовал какой-то особый вкус к тому, что делал. Теперь он стал все чаще и чаще ловить на себе теплые, доброжелательные улыбки, и вообще как будто все стали относиться к нему как-то иначе, чем раньше, дружелюбней и доверчивей. Он очень гордился своей дружбой со знаменитым, по его глубокому убеждению, художником и часто в разговорах со своими товарищами на палубе за рыбоделом или в столовой небрежно, как бы мимоходом, ронял: - А мы сегодня с Клавдием Филипповичем прикинули композицию нового сюжета. И заметив, что это произвело должное впечатление на слушателей, продолжал тем же небрежным снисходительным тоном: - Ничего как будто получается. Надо только добиться более светлой тональности. Все чаще к месту и не к месту он стал ввертывать разные красивые звучные слова, вроде "экспозиция", "орнамент", "цветовая гамма", которых он наслышался от художника и значения которых хорошенько не понимал и сам. Но это наивное хвастовство никого не раздражало и никто на этот раз не подсмеивался над Федькой Шалагиным. Каждодневное общение с художником, его разговоры, его суждения не могли не оставить следа в памяти и в душе Федьки Шалагина. Это для меня было особенно понятно потому, что я нередко видел, как они, художник и матрос, "работали над композицией нового сюжета" в моей каюте, то есть художник рисовал что-нибудь и между делом рассказывал, а матрос сидел, позировал и слушал. - Вы, Феденька, конечно, читали и даже, наверное, прорабатывали в школе Глеба Успенского, - как о чем-то само собой разумеющемся говорил Клавдий Филиппович. И "Феденька", может быть, впервые услышавший фамилию этого русского писателя, ничуть не смущаясь, соглашался: - Да, что-то такое читал и прорабатывал... - Есть у этого одного из наших самых глубоких и человечнейших художников великолепный рассказ "Выпрямила". Если ты его еще не читал, непременно прочитай, голубчик, получишь огромное наслаждение. Сам сюжет рассказа я уже помню плохо. Помню только, что речь там идет о том, какое неизгладимое впечатление произвела знаменитая статуя Венеры Милосской в Лувре на забитую, рабски покорную искривленную душу человека, как эта с виду холодная мраморная красота и даже этот обрубок руки перевернули всю его жизнь, и он впервые почувствовал себя не рабом, а человеком, впервые осознал свое человеческое достоинство. Вот, голубчик, какова сила искусства, - вздохнув, заключил Клавдий Филиппович и, чуть помедлив, добавил: - Настоящего, большого вдохновенного искусства. На другой день я встретил Шалагина после вахты в салоне около нашей судовой библиотечки. Тут же рылся в книгах и наш помполит Василий Матвеевич Носков. - Ну зачем тебе понадобился Глеб Успенский, - удивленно говорил помполит. - Это же народник какой-то, кто его теперь читает. Вот возьми лучше роман "Буря", про нас, рыбаков, здорово написано. - Нет уж вы, Василий Матвеевич, отыщите мне Глеба Успенского, - упрямо стоял на своем Шалагин. - А про нас, про рыбаков, мне и так все известно, что интересного о нас можно написать? Ничего. Из произведений Глеба Успенского в судовой библиотечке нашлись только "Нравы Растеряевой улицы". Федька недоверчиво полистал тонкую книжку в дешевом издании и спросил: - А про выпрямление души и тут есть? - Про выпрямление души надо у Макаренко читать, - посоветовал Носков, - а не у какого-то Успенского. Но Шалагин все-таки унес с собой книжку "народника" Успенского. И вдруг наш, почти уже исправившийся, Федька Шалагин снова сорвался и загремел с большим звоном. Такого номера он еще не откалывал, до сих пор колобродил только на берегу во время коротких междурейсовых стоянок, а тут, на удивление всего экипажа, умудрился как-то напиться в море. Сначала, когда он вышел на палубу, никто не обратил особого внимания на его возбужденное раскрасневшееся лицо, на лихорадочный блеск глаз, но вскоре уже ни у кого не оставалось сомнения - Федька пьян в дымину. Бессмысленно вращая осоловелыми глазами, он то громко смеялся, то нес какую-то несусветную чепуху, то затягивал свою любимую "Распрягайте, хлопцы, коней". И, наконец, в заключение, так сказать, художественной программы вскочил на рыбодел, зажал в оскаленных зубах шкерочный нож и пытался лихо пройтись в лезгинке, но не удержался и шлепнулся на палубу, приварив себе добрый синяк. Федьку подхватили под белы руки, отвели в кубрик и для надежности оставили под замком, пока не прочухается. Всех, конечно, занимал вопрос, чем это он успел "накачаться" - водкой, одеколоном, денатуратом или еще каким сногсшибательным пойлом? И где он все это мог достать в открытом море, на судне, где нет запасов спиртного? Для большинства наших людей это так и осталось жгучей тайной. Федька ни тогда, ни после ничего не рассказывал, а те немногие, кто знал истину, тоже помалкивали. Главным образом из уважения к пострадавшему художнику Клавдию Филипповичу, лишившемуся единственной дорогой для него бутылки спирта, крайне необходимого ему и в качестве закрепителя, когда рисовал углем, и для других чисто профессиональных надобностей. - Это я один во всем виноват, - сокрушался потом в разговоре со мной Клавдий Филиппович - Федя был в этот день очень оживлен и радостен, а потом признался, что у него день рождения, исполнилось двадцать три года. Я тоже порадовался, поздравил его, ну и налил ему в стакан граммов сто своего закрепителя и себе немножко. Чокнулись, выпили. Тут прибежал юнга Яша и сказал, что меня зачем-то приглашает капитан. Я вышел и надолго задержался у Игоря Федоровича, а когда вернулся в каюту, Феди уже не было и, увы, моего закрепителя тоже не было. Я Федю не виню, трудно ведь удержаться от соблазна, да еще в такой день. Но как все это неприятно, как неприятно. В рассказе Клавдия Филипповича все было верно за исключением одного: Федька Шалагин по забывчивости или еще не знаю почему приблизил день своего рождения на три с лишним месяца - паспорт-то его у меня хранится. А что касается неприятностей, то они посыпались не только на многострадальную, битую не раз Федькину голову, но и затронули немножко сбоку самого художника. На другой день, кажется, после происшествия в нашу "комнату приезжающих" явился помполит товарищ Носков. Он вежливо поздоровался с Клавдием Филипповичем, справился о его здоровье, самочувствии, проинформировал о погоде и уловах на сегодняшний день. Потом, внимательно, сосредоточенно просматривая новые зарисовки и этюды художника, как бы между прочим сказал: - Зря вы, товарищ Зимовейский, своевременно не согласовали со мной кандидатуру, достойную художественного отображения. Тогда бы не было и некоторых ошибок с вашей стороны. - А вы считаете, - мягко поинтересовался Клавдий Филиппович, - что я допустил ошибки? В чем, позвольте узнать, - в содержании, в форме, может, в фактической стороне этих зарисовок? - Дело не в форме, - досадливо махнул рукой Носков. - Зачем, спрашивается, вы популяризируете пьяницу и разгильдяя Федьку Шалагина? - Позвольте, - смутился художник. - Как же это я его популяризирую? Я просто делаю наброски портретов, зарисовки, этюды, может быть, я несколько увлекаюсь такой натурой, как Федя Шалагин, но все ведь это еще только заготовки к будущей картине, и я не собираюсь нигде их выставлять. И к тому же, только одному господу богу известно, получится у меня эта картина или нет, - Странно, очень странно, - покачал головой товарищ Носков. - Значит, богу все известно, а вам нет, неверие, так сказать, в собственные силы. - Пожалуй, что и так, - устало согласился Клавдий Филиппович. - А насчет кандидатуры Феди Шалагина, если вам так угодно выразиться, я согласовывал с Игорем Федоровичем. - А-а, вот как, - вскинул брови Носков, - ну тогда, конечно, дело другое. Он еще посидел для приличия несколько минут и ушел. А Клавдий Филиппович еще долго сидел у стола, словно в раздумье, и только время от времени приглаживал ладонью свою "несжатую полоску". - Да-а, - вздохнул он, - какая богатая, одаренная натура и такая постыдная слабость духа. Я посмотрел на его расстроенное, удрученное лицо и понял, что беспутный Федька Шалагин дорог художнику не только как интересная, колоритная натура, и вчерашняя Федькина выходка глубоко огорчила его. Казалось, вместе с этой проклятой бутылкой закрепителя Федька украл у Клавдия Филипповича еще что-то такое, неизмеримо более ценное и дорогое для него. Он стал каким-то рассеянным, вялым и уже не восторгался живописными картинами морской жизни, "живой трепетной плотью моря", и хотя по-прежнему много зарисовывал, но уже без особого воодушевления, как раньше. С Федькой он теперь почти не встречался, и не потому, что гневался или сердился на него, а, видимо, потому, что было больно и как-то неловко смотреть в его виноватые глаза. И сам Федька, молчаливый, замкнувшийся, избегал этих встреч. Только однажды в столовой, пересилив свой стыд, он подошел к Клавдию Филипповичу, губы у него мелко дрожали, на скулах зардели красные пятна, но он не успел сказать ни одного покаянного слова. Клавдий Филиппович посмотрел на него и испуганно проговорил: - Не надо, голубчик, не надо. Потом поговорим. - И заторопился к выходу. Но поговорить, видимо, им так и не удалось. Вскоре мы снялись с промысла и через сутки уже были в порту. Наступила пора встреч и расставаний. Перед тем как совсем покинуть судно, Клавдий Филиппович поднялся в штурманскую рубку, куда как раз перед этим зашел капитан. - Ну и куда вы теперь отправитесь, Клавдий Филиппович? Домой, в Москву? - поинтересовался капитан. - Нет, пока что остановлюсь в гостинице, поживу еще недельку-другую. Надо привести в порядок свои заготовки и еще поработать здесь, в рыбном порту. - Это вы правильно решили. Побывайте на других судах. Увидите много для себя нового, интересного, а главное, познакомитесь с хорошими людьми. - Спасибо вам за все, Игорь Федорович, - растроганно сказал художник и, чуть помедлив, нерешительно добавил: - Я вот что еще хотел вас спросить: что будет теперь с Федей Шалагиным? - Что будет? - переспросил капитан и посмотрел на художника прищуренными веселыми глазами. - Трудно пока еще сказать, что из него будет. Если говорить на вашем языке художников, то это пока первый набросок, эскиз того нового Федьки Шалагина, каким мы его хотели бы видеть. Он, как вы видели, "сорвался" в море, может быть, еще "сорвется" разик-другой. Но все равно я почему-то верю в него, верю, что эскиз этот мы доведем до настоящего портрета. Клавдий Филиппович схватил капитана за руку и долго благодарно тряс ее. - Как это вы хорошо сказали, - воскликнул он. - И так хорошо, отрадно бывает верить в человека. Спасибо вам, вы сняли камень с моей души. - Что вы, Клавдий Филиппович, это мы должны вам сказать спасибо. - Мне? - изумился художник. - За что же мне-то? - Да за то, что именно вы, говоря опять же по-вашему, наложили на этот живой "эскиз" очень важный штрих. - Ну что вы, что вы, - замахал руками смущенный художник, - моему штриху всегда не хватало законченности, твердости... Я проводил Клавдия Филипповича в город и здесь, у подъезда гостиницы "Арктика", мы расстались, уговорившись встретиться еще раз у него в номере. Вскоре мы снова вышли в море в очередной рейс, а когда вернулись в порт, я узнал, что художник Зимовейский ушел на плавбазе "Печенга" в Северную Атлантику. Найдет ли он там "своего Канина", напишет ли он потом свою задуманную картину или, может быть, его воображение захватил новый замысел, еще более беспокойный, волнующий и жгучий? Кто знает. Подожду, когда он вернется из рейса. Жду не только я, ждет его и наш лучший засольщик Федя Шалагин, ему-то есть что рассказать художнику, с которым он когда-то "прикидывал" композиции новых сюжетов. АЛЕКСАНДР БЕЗДОЛЬНЫЙ рефмеханик Мурманского тралового флота, студент-заочник Мурманского высшего инженерного морского училища. МУФТА До конца вахты оставалось немногим более часа. Работа была проделана, по мнению Андрея, большая, и главное - хорошо. Он еще раз с удовольствием осмотрел сальник и полез в карман за сигаретами. "Перекурю немного, - подумал он, - а там возьмусь за муфту. Интересно, какое у Валентина будет лицо? Придет подменять, а "первый" уже двигает поршнями..." Андрей устало усмехнулся. С "первым" повозились они немало. Запчастей почти совсем не было, а в это время ребята наверху поднимают трал за тралом. На обед хоть совсем не являйся: только сядешь за стол, и начинается со всех сторон: - Ну, как там с холодом? Или иронически многозначительно: - Да, не повезло нам с холодильниками. Эх! Да чего там - вспоминать не хочется. Этот электрик... - Андрей даже передернул плечами, - и надо же случиться такому! А ведь во всем сам виноват. Однажды, еще в самом начале рейса, Андрей, поднявшись из машинного отделения, решил проверить работу вентиляторов морозильных камер. Идя по рыбофабрике, он увидел, как электрик, весь выпачканный маслом и ржавчиной, багровея от натуги, тащил солидных размеров электромотор. "В мастерскую, наверное, а ведь далековато еще", - мелькнуло в голове у Андрея. Вслух он спросил: - Трудимся, значит? Электрик, парень его лет, остановился, с облегчением выпрямил спину и посмотрел на Андрея. - Да, вот если бы не этот "пузан", - он добродушно пнул ногой лоснящийся бок электромотора, - может быть, сейчас и перекуривали бы. - Так в чем дело, давай перекурим. Андрей сунул руку в карман, где лежали сигареты. - Нет, не надо, - остановил его электрик, - недосуг, нужно срочно его подлечить. И он опять слегка коснулся ногой мотора: - Может, поможешь? Донесем до электромастерской, а там я и один управлюсь. Как? Андрей равнодушно ухмыльнулся. - Нет, старик, у меня тут свои дела, да и потом, разве ты не знаешь, что холод делается чистыми руками? - Смотря что подразумевать под чистотой, - произнес, помрачнев, электрик и наклонился над мотором. С тех пор они почти не разговаривали. Иногда Андрей замечал на себе серьезный, изучающий взгляд, но не придавал этому особого значения. Правда, на одном из комсомольских собраний знакомый голос заставил Андрея вздрогнуть. Говорил он - электрик, говорил о дружбе, о морском братстве. Хорошо говорил, а Андрей сидел и ежился. "Вот сейчас, - думал он, - вот сейчас начнет приводить примеры, вспомнит, как я ему ляпнул в ответ на просьбу о помощи, на смех ведь поднимут". И он окинул взглядом серьезные лица товарищей. Но электрик не назвал имени Андрея, хотя по его взгляду было видно, что помнит обо всем. После окончания собрания Андрей почувствовал некоторое облегчение и нечто вроде чувства благодарности к электрику. "А парень, видно, ничего, - думал он, - свой. Вот ведь мог рассказать, высмеять, а не стал и видом старался ничего не показать". Мало-помалу случай этот стал сглаживаться в памяти Андрея. Время шло, траулер был не из новых, и хотя из рейса в рейс экипаж давал план, корабль был на положении "тяжелых". Об этом говорили еще в начале рейса, а в середине почувствовали все. Первыми - мотористы: закапризничал "главный". Не успели справиться с ним, как помощи запросил один из вспомогательных дизелей. Некоторое время на судне только и слышались разговоры: - Молодцы мотористы! Какой ремонт! Да здесь завод месяц бы копался. И только-только утихли страсти, как бац! Новость: неладно с мотором лебедки Рыбаки приуныли, но электрик буквально не ел, не спал, докопался до причины, исправил. Андрей поднял голову и прислушался, даже отсюда, из каюты, был слышен характерный звук поднимаемого трала. Работает мотор! А ведь уже хотели идти в порт, то-то бы было насмешек! Андрей посмотрел на почти искуренную сигарету и задумался. Они - холодильщики - тоже не избежали неприятностей. В первом компрессоре износились втулки и головной подшипник, потек сальник, в общем, компрессор требовал переборки. Оба они - и Андрей и сменщик его Валентин - все эти дни спали урывками. Теперь дело подходит к концу, осталось только поставить муфту - и компрессор готов. Андрей затушил окурок, посмотрел на часы и пошел в компрессорную. Постановка муфты, соединяющей вал компрессора с валом электродвигателя, само по себе дело не трудное. Но на "первом" муфта несколько иной конструкции. Для особого усиления рефмеханик предложил использовать дополнительную прокладку. Вот она-то, эта самая резиновая прокладка несколько усложняла всю операцию. Накидная зажимная шайба никак не хотела становиться на место. Андрей различными способами пытался наживить стяжные болты, но чем больше он прилагал усилий, тем быстрее приходил к выводу: одному не справиться. Он отложил в сторону инструменты. Что делать? Андрею чертовски не хотелось тревожить Валентина - тот заслужил свой отдых. В бессильной ярости Андрей стукнул кулаком по компрессору. - За что это ты его? - раздался рядом веселый голос. Андрей оглянулся - на него в упор смотрели синие глаза электрика. - Помочь? Андрей хотел было отказаться, но махнул рукой и сказал: - Бери вон тот ломик. Минут двадцать они усердно кряхтели, тяжело дышали, даже ругались и даже кричали друг на друга, но когда шайба была поставлена на место и обтянута болтами, оба улыбнулись. Андрей встал с колен и подошел к пусковому щиту, включил питание. Компрессор работал почти бесшумно, от вращения муфта казалась сплошным черным кольцом, а сальник пропускал положенные капли масла. Радости Андрея не было границ. Он подошел к электрику и дружелюбно протянул ему руку. Электрик крепко пожал ее и, указав глазами на их встретившиеся руки, сказал: - Ведь тоже муфта! ЕВГЕНИЙ ПЕСТУНОВ бывший мастер по обработке рыбы в "Мурмансельди"; сейчас работает в г. Апатиты. ЕМЕЛЬЯН СТЕПАНОВИЧ И НИКОЛАЙ-УГОДНИК ...Э-э, нет, братва! Уж коли мы вопрос этот затронули - кто ловит лучше да по флоту гремит, то я, простите, с вами не согласен. Силина и Кукушкина, которых наперебой хвалите, я знаю - раки они мелкие против капитана Евстигнеева. Силин - тот больше на тресковом лову специализировался, где проще. Ведь там, по совести если признаться, все от тралмейстера зависит. И если тралмейстер толковый, капитану и горя мало. Не без того, конечно, достается и капитанам, но не так, как на лову дрифтерном. То штука деликатная, опыта требует, творчества, как говорил Емельян Степанович Евстигнеев. И кто в помощниках у него ходил, Кукушкин тот же, до смерти, знаю, благодарен ему, что настоящим рыбаком из его школы вышел. Сейчас Кукушкин Петр Васильевич гремит, и все благодаря Евстигнееву. А то ведь парень совсем хотел бросить рыбацкое ремесло и податься в пароходство, где нашей науки не требуется. Расскажу случай один, а вы послушайте. И если сомнение возьмет, или физиономия моя доверия вам не внушает, спросите при случае старшего механика Краева, вы его знаете. Он тогда с нами плавал, человек в годах, степенный, сам не соврет и мне не даст, будьте уверены... Поначалу, как вышли мы в море, дело у нас не клеилось. Был тогда капитаном Гришин, штурман дальнего плавания - лучшего и не надо, а в рыбацком деле - ни в зуб ногой. Сам он работящий на редкость, с мостика, бывало, сутками не сходил, все работу наладить старался, а не получалось у него - и баста! Уж он и с знающими капитанами беседы вел, и сам приноравливался, бился как та селедка о палубу, кое-как за месяц груз наскреб, а к базе подошли - попросился он у начальства на другой пароход старпомом у хорошего капитана опыта поднабраться. Просьбу его уважили, а на его место прислали нам с базы Евстигнеева. Не вызвал он на первый взгляд симпатии у нас, все дело ему внешний вид портил. Лицо он имел круглое, как луна, лоб большой и бесконечный, потому что плешь во всю голову, а лицо оспой изрыто. Как пришел, сходу в робу переоделся, всех на палубу вызвал - причину нашей неудачи искал. Все наше хозяйство перевернул, а как до вожака дошел, укорил мастера лова Демина: - Ты или ленив, братец, или сквозняк в голове еще гуляет. Сжил ты капитана нерадением своим. Тот, понятно, в амбицию: это, мол, почему? Как понять обвинение ваше? - А так понимать, - отвечает, - что мерил ты марки топором или "крокодилом", каким гайки крутят. И висели твои сети на вожаке, как пеленки после стирки на веревке - абы как. Сеть, она работать должна, рыбу ловить, а, скажи, какая дурная селедка в перекошенную ячею морду сунет? Ого, думаем, круто забирает! Однако марки перебили, как он велел, порядок заново набрали, старье все выбросили, порядок выметали. Сидим за ужином, ухмыляемся, меж собой шушукаемся: дескать, не капитан, а мясник-фокусник тот, что скотину зарежет и в ноздрях сердце ищет. Да разве в марках дело? Ловили же в том рейсе и план выполнили, а вожак-то не меняли! Он же марки переменил и успокоился, думает, что селедка в его порядок гуртом попрет. Держи карман. Видали мы всяких капитанов, все поначалу, до первой неудачи, горячо за дело брались. И ты скиснешь, думаем. Посмотрел он на нас, улыбнулся и говорит: - Что же молчите? Может, поговорим, как дальше работать будем? - Сами знаете, у всех болячка одна, - отвечает за всех секретарь комсомольской организации Борис Груздев. - Сковырнули бы ее, да не от нас зависит - от штурманов. У людей, посмотришь, рыба, а у нас, простите, фига. Больше месяца воду мутим, машину гробим, сети зря рвем. Тем и спасаемся от скуки, что в домино ночами стучим. Люди в море не за тем шли... Тут будто прорвало. Шум и гвалт поднялся, у каждого претензии, и все к штурманам. А Демин, тот прямо высказался: или просить у начальства капитана-наставника, или "рвать когти" нужно с этого парохода. - А никто не держит, - крикнул из угла матрос Волков, он на этом судне с перегона остался. - Демин сперва брякнет, а потом сидит, как сыч, обдумывает, что же я такое сказал? Давайте помолчим, послушаем, что капитан думает, ему за план ответ держать, ему и слово. Пожевал губами капитан, поморщился от разговоров наших, сказал: - Мне со своей колокольни кажется, выловить триста двадцать тонн, которых до плана не хватает, мы сумеем и даже без помощи капитана-наставника. Но я вам обещаю рейс трудный, может, дома кого и жена не узнает. Сидим мы, рты разинули, огорошил он нас цифрой этой. За два месяца триста двадцать тонн? А переходы к базам, а шторма? ...Несколько дней все без перемен было, так что снова мы падать духом стали. А потом замечаем, что рыбы все прибывает в сетях, ровно пошло, тонн по шесть, по восемь каждый день в трюмы укладываем. Но странным нам казалось поведение Евстигнеева: не так он ловил, как другие, и смахивало наше судно больше на поисковое. Бывало, порядок выберем, выйдет он на мостик, полный ход даст и шпарит по курсу часов десять кряду. И все за температурой воды следит, на эхолот посматривает да над картой склоняется. Потом измерителем в нее потычет и - стоп машина! И командует: - Сети за борт! Штурман от удивления плечами жмет. Эхолот в это время пишет такие жидкие показания и, если прибору верить, завтра "колеса" верные, нули в промысловом журнале будут. А он вымечет сети от флота в стороне, где-то у черта на куличках, походит по мостику, трубкой попыхтит, распоряжения отдаст по вахте, и в каюту. И еще большее удивление у штурманов появляется на другой день при виде хорошей рыбы в сетях. Откуда, ведь если прибору верить... За полмесяца сдали мы два груза на базу, подтянули немного хвост. Заговорили о нас по флоту. Шутят над Евстигнеевым капитаны на совете: дескать, Нептуна очаровал, рыбу заворожил, прет она ему дурняком в сети. Смеются, а сами следом косяком ходят. Пока сети мечешь - никого, пусто на горизонте, а ночью на палубу выйдешь, и кажется, что вокруг тебя плавучий город: огней видимо-невидимо. Настроение у нас приподнялось. Все, кто к капитану недоверчиво относились, изменили суждения свои. Да и как не уважать человека, когда он в обхождении прост, и за все время хоть бы раз сорвался - голос на матроса повысил. Нет, не слышали мы от него такого. Ну, а главное - ловил. А чего еще нашему брату матросу надо? Вот только со старпомом они не совсем ладили, но дело это ихнее, им с мостика видней. Общее мнение о нем сложилось такое: мужик он правильный! Но продолжалось это не долго. Сидим как-то в салоне, пироги жуем, вполголоса басни травим. Смотрим, вбегает Халявин, будто с цепи сорвался, глаза круглые, огромные, и лицо не то удивленное, не то испуганное. Не успел голяк на место поставить, как затараторил: - Видел. Самолично. У капитана в каюте рыбацкий покровитель. Под подушкой сейчас, а был под одеялом. - Кто-о? - Волков даже жевать перестал. - Николай-угодник! Вот кто. - Не, Халявин, загибаешь ты, - говорит Волков. - Чтобы у Емельяна Степановича? Сам слышал, как в бога он гнул, когда порядок сложило. Старпом наш аж руки потирает от удовольствия, привскочил с дивана и нервно так, как козел блеет, хихикает: - А ты и икону видел? - Нет, не позволил. В следующий раз, говорит. Я давно заприметил, то под одеялом, то под подушкой пакет такой с тесемочками. Сейчас захожу к нему в каюту приборку делать, сидит он, пишет. И так глубоко в мысли ушел, что меня не заметил. Думаю: молча приборку сделаю и улизну. Смотрю, опять пакет этот. Ну и говорю, что убрать его куда-нибудь, в шкаф или на полку, а то койку пакет бугрит. А он мне так задумчиво отвечает: нельзя - в рундуке, мол, сырость, а на полке через открытый иллюминатор захлестнуть водой может, попортит его. Подумаешь, говорю, не Иисус, ничего не случится! А он пишет и задумчиво так отвечает: мол, Иисус не Иисус, а бог истинный, вернее икона, Николай-угодник. Я даже, верите, глаза вылупил. Бросил он писать, долго насмешливо на меня смотрел, а потом с досадой сказал: - "Тьфу ты, проговорился. Только ты не разнеси, как та сорока на хвосте. Трудно с рыбой когда бывает, к нему за советом обращаюсь..." Пошел я, не смог больше в каюте его быть, а он вслед мне: "Не проговорись, а то, знаешь, не в моде сейчас верующие, уважать перестанут, а где выше - и хвоста накрутят!.." Вот и судите сами. И помалкивайте - не хочу быть без ножа зарезанным... Сидим мы, тишина, как в гробу, над рассказом Димки Халявина размышляем. Признаться, смутил он нас достоверностью своей, ведь не возьмет долговязый ложь на себя, неровен час, узнает капитан, быть ему бедным. Значит, есть тут правда-то! А уж ежели разобраться - почему бы Емельяну Степановичу в бога не верить, в угодников всяких? Человек он воспитания старого, образование получил где-нибудь в церковно-приходской школе, а там "Отче наш" в голову вбивают - будь здоров - по книгам знаем! Потом же, с малых лет здесь, на Севере, у отца под рукой на елах в море выходил за рыбой - это он сам говорил - а рыбаки тогда всяким помогалам да угодникам по невежеству больше, чем себе, верили. Почему бы сейчас не верить ему, когда поклонение "отцу и сыну и святому духу" у него вот с таких лет с кровью смешано? И хоть умение ловить - знали мы - не от иконы зависит, а неприятно было слышать от Димки историю эту, будто поймали всеми уважаемого Емельяна Степановича в чужом рундуке. - Хоть за борт бросай - не верю, - стоит на своем Волков. - Может, пошутил просто. - Для шуток он слишком серьезный, - говорит Кукушкин. - Подумал, что юноша струсит объявить всем о его набожности. - А по мне - пусть верит хоть в самого черта, - говорю я, - лишь бы это на пользу общую шло. Советская власть религию не преследует, есть же церкви... Тут Груздев вмешался. - Не просто это, - говорит, - надо подумать... - Думай, - хихикает старпом. - Тебе, как секретарю, нужно проявить партийную принципиальность: или - или, а ты сюсюкаешь, как барышня кисейная. Рассказать нужно Краеву, а то и повыше где, когда в порт придем. С этого дня изменилось наше отношение к капитану, приглядывались к нему матросы подозрительно, будто к чужому, у каждого на языке насмешка острая была заготовлена. Посоветовался Груздев с Краевым, посмеялся он, но обещал справки навести, чтобы были у нас доказательства. Рыба по-прежнему идет хорошо, только к базам да обратно ходим. Уже наметили число, когда план выполним, а тут заштормило: Пали мы духом - полетел план к чертовой бабушке. Шатаемся по судну без дела, жируем на дармовых харчах, все хмурые, озлобленные. И капитан стал странным каким-то, и весел и не весел - не поймешь. Выйдет на мостик, постоит у раскрытого окна, посмотрит на ад кромешный, а когда и запоет сквозь зубы: "Ты меня провожала. А платком не махнула..." Тут Краев перебьет его, скажет: - План, очевидно, сорвется, а вы песенки распеваете... Конечно, причина уважительная, шкуру не спустят... - Знали бы вы, Александрович, как мне необходимо план не сорвать. Я к этому много лет готовился! А против моря не попрешь, ишь, разгулялось! - Не пойму вас, о какой подготовке говорите? - После, Александрович, после, на переходе домой скажу. На восьмые сутки погода стихла. Делали сначала как полагается, дрейф в сутки. А потом созвал нас капитан и сказал, что дело скверно, сели мы в галошу, а до конца рейса считанные дни. Предложил нам забыть об отдыхе. Вот тут и началось то, что он обещал нам - рейс трудный. Выберем сети, днем ли, ночью ли, заход на выметку, два часа сон, и выборка. Рыба, надо сказать, в плотные косяки сбилась, лезла в сети, будто ошалелая, тянешь сеть - она как серебром заткана - душа радуется. За четыре дня груз брали, а тут, на счастье, базы по тихой погоде на промысел от берегов пришли, чтобы время у судов на переходы не терялось. ...Когда капитан спал - одной подушке известно. Когда бы ни глянул, все на мостике торчит, похудел, осунулся. Вот тебе и Николай-угодник, думаю. На него надеешься, а сам не плошаешь, правильно делаешь! Один раз прохожу по палубе, смотрю: у него в каюте свет горит и тени по шторкам шарахаются. Молится, что ли? Разобрало меня любопытство, к стеклу приник, а тут судно качнуло и шторы раздвинулись. Успел я только увидеть карты на столе, а он измерителем размеры с одной на другую переносит. Даже разочаровался, думал, молится. И откуда только силы брал этот человек! О нас тоже говорить нечего - выдохлись. Выберешь сети, и на обед не тянет, доползешь до койки и, не раздеваясь, как мертвый, уснешь. Штурманам и механикам тоже доставалось - рядом с нами работали. В машине один Краев оставался без подмены. Прибегает как-то Халявин на палубу, второго механика зовет. - Скис стармех, - объявляет. - Захожу в машину, пар на куб попросить, посуду помыть надо, стармех у телеграфа сидит, за ручку дергает, а у самого глаза закрыты. Начал будить - говорит: "Сейчас на место придем, тогда перекусим". Вижу такое дело и к вам... Так вот и работали. Вот сейчас рассказываю и вспоминаю тот рейс, затрудняюсь сказать даже, чем бы он кончился, не будь капитаном у нас Евстигнеев. На переходе в порт созвали общее собрание, итоги подбили, кого на Доску почета выдвинули, а когда перешли к вопросу о разном, переглянулись мы. Помялся Груздев, помялся, трудно на такое решиться, обвинителем быть, но сказал: - Мы, Емельян Степанович, уважаем преклонный возраст ваш, преклоняемся перед опытом, прекрасно знаем, что никакие сверхъестественные силы не помогали на промысле, но мы осведомлены, что у вас в каюте икона имеется, Николая-угодника; согласитесь, неуместна она среди комсомольско-молодежного экипажа. Неужели вы верите в то, что какие-то пресловутые иконы вершат судьбу плана? Емельян Степанович оглянулся, глазами Халявина нашел. Тот где стоял, так и сел прямо на палубу и съежился, что кролик, который над собой ястреба чует. - Неси, коль язык меж зубами проскочил! Принес Халявин злополучную папку, подает, а сам в глаза капитану не смотрит - стыдно. Смотрим мы на нее, будто там Евстигнееву приговор страшный лежит. Развязал он тесемки и вытащил... обыкновенные морские карты. А затем тихо произнес: - На них я действительно готов молиться. Десять лет изо дня в день я отмечал на планшетах температурные градиенты воды, где метал сети, как располагал порядок, направление движения сельди, уловы, силу и направление ветра, в общем наблюдал, записывал и вычерчивал на картах, что считал крайне необходимым. Оставалось найти и подтвердить периодичность времени, то есть, через сколько лет обстановка на промысле повторялась. Теперь я нашел, примерно, через три года с небольшим. Оставалось рискнуть и проверить. Последний раз мы шли от базы трое суток и, как вы видели, не напрасно. Планшет выдержал испытание. Вот весь секрет, который я вам грозился открыть на переходе, Александрыч. Что же касается угодника, так еще с тридцатых годов хранится у меня членский билет, когда я был в "Союзе воинствующих безбожников"... А про икону возник разговор просто случайно. Заметил я, что Халявин суеверию подвержен. Верит, например, в везучих людей, и мне не раз намекал, что я, мол, везучий, потому и ловим. Вот я его и разыграл. Ну и посмеялись мы после этого над Халявиным. А Кукушкин тогда при всех признался капитану, что опростоволосился и плохо подумал о нем. Кукушкина я, правда, не видел больше, в отпуск после рейса ушел. Но слышал, будто ходил он еще дважды с Евстигнеевым, друзьями большими были... Надо полагать, научился он у Емельяна Степановича многому, потому что на том судне после него капитаном остался. Теперь гремит по всему Северу. Что? На каком тральщике Евстигнеев, спрашиваете? Нет, он здесь теперь не работает. Где-то сейчас у берегов Африки сардины ловит, промысел осваивает. Там он, я уверен, нужнее. ЮРИЙ ВИЗБОР московский журналист, в Мурманском издательстве вышла книга его рассказов "Ноль эмоций" - результат поездок по Северу. ЧАСТНЫЕ РАДИОПЕРЕГОВОРЫ - В Северном море хандра у радистов - явление обыкновенное... Мне показалось, что я поймал радиопостановку из Москвы. Два актера читают кем-то написанный текст, размышляя о том, что бы предпринять сегодня вечером. Настолько эта фраза была спокойна, достоверна по интонации, что у меня не зародилось ни капли сомнения в том, что она - фальшива и что все это - радиопостановка. И вдруг я услышал: - Прием! Я потянулся за сигаретой. Наш тральщик шел вдоль норвежских берегов, спешил в район лова. Во второй половине радиорубки, за перегородкой, образованной шкафом передатчика, спал радист Павел Николаевич. Впереди его ждали три недели тяжелой работы, и он, впрочем, как и весь экипаж, заранее отсыпался. Я сидел за приемником и бесцельно "шарил" по эфиру. Случайный поворот шкалы занес меня в чей-то ночной разговор... - В Северном море хандра у радистов - явление обыкновенное, - поучающе говорил один голос. - Уж на то оно море такое - северное, неуютное. Я, как только на переходе тащимся этим Северным морем, так самую что ни на есть веселую музыку гоняю на палубу и в каюты. Чтобы не забыть на свете и другие земли, не все же эта серость да гадючая волна. Вот так. Прием. Второго беседующего было хуже слышно. Различались только какие-то унылые интонации. - Да, Михайлыч, да, да. Это все верно. Это ты верно сказал. У вас, конечно, веселей... народу много. На БМРТ всегда веселее... А у нас снег... снег все время... валит и валит. Палуба белая, пройти нельзя. А дальше - бу-бу-бу-бу... Радиолуч нырнул в черную ночь, вынырнул, как поплавок. - ...поэтому, как ни говори - скучно. И мысли вот какие. Вот такие мысли... Прием. - Да-да, все понял, Саня, все отлично понял. Но скучать тут не приходится. За смену набегаешься по эфиру, как угорелый. В зеркало на себя не глянешь. Вот какие дела. С архангельской флотилией - связь, с поисковиками - связь, метеосводку ты прими, сеанс с берегом держи. Три раза капитанское совещание. Это уж как закон. И антенное хозяйство на мне, и киноаппаратура, и за аккумуляторами глаз да глаз... А капитан - что ему? - дрыхнет до девяти. А в девять встал - ну-ка дай мне поисковиков! Вот так и живем. Слушай, Сань, а как у тебя немецкая фишлупа - ничего, порядок? Прием. - Порядок, Михайлыч, полный. Работает как зверь. Но вот на больших глубинах - тут тянет неважно, что-то неважно. А на рабочих - 200-300 метров - это как в кино глядишь рыбку. Как в кино. Это ты, Михайлыч, верно сказал - фишлупа немецкая хороша. Вот такие дела. Прием. - Все понял, Сань! Только я не говорил, что хорошая. Не говорил. Вот тут у нас в группе все что-то на это изделие жалуются. Фишлупа одно показывает, трал - другое. Так что у нас хуже с этим делом. Может, у тебя какая особая стоит? Прием. - Да нет, обыкновенная, типовая. Прием. - Понятно. Типовая. Прием. Как-то перестал клеиться разговор. Эфир ровно шипел, только изредка по всей его ширине пробегало бульканье. И все. Потом Саня снова включил передатчик, но что-то долго там ерзал и вздыхал в микрофон. - Михайлыч, ты ж с земли недавно... ну сколько там - неделя прошла, что ли... так? Прием. - Да, да, понял. Совершенно верно, девятый день пошел. Прием. - Ну, как там дела-то... на берегу? Все по-старому? Прием. - Все по-старому. Берег как стоял, так и стоит. Все по-старому. В порту новую столовую построили, весь второй этаж стеклянный, и еда ничего. Я застал только самое начало, дальше-то кормить, конечно, хуже будут. Ну, этим пусть управление... горюет об этом пускай... нас-то с тобой кок кормит круглый год. Что еще? Ларек перед входом убрали. Приехал, значит, бульдозер и увез его. Это борьба с пьянством. Из-за этой борьбы... Зато в ресторане теперь другие порядки. Заходишь туда прямо в чем есть - и в буфет ресторанский. Там за милую душу отпустят тебе сто пятьдесят, и закусывай: хочешь - рукавом, хочешь - из буфета; это уж как душа пожелает. Вот такие новости... Ну ты в порту через неделю будешь - сам все и увидишь. Прием. - Все понял, Михайлыч, все ясно. Приеду - сам разберусь. Это точно. Слушай, Михайлыч, я вот что хочу спросить - жен-то пускают теперь в порт пароходы встречать? Прием. - Понял тебя. Жен пускают, вот недавно этот порядок ввели. Стоят строем - прямо твои солдаты. Прием. - А детей, Михайлыч, детей пускают? Прием. - И детей пускают. А тебе что за печаль? У тебя детей вроде нету. Или нажил, где-нибудь на стороне успел? Это я просто так... пошутил... Прием. - Понятно. Шутка. Прием. Эфир снова залился равнодушным шипением, но была уже в нем какая-то неловкость, не просто пауза, а некая фигура умолчания. Тишину нарушил Михайлыч. Его хорошо было слышно, даже прослушивался на начале передачи набиравший силу и оттого как падающая мина вызывающий передатчик. - Так что, говоришь, снег у вас? Прием. Эфир молчал. - Тут, черт, передатчик нагревается медленно. Я говорю, Сань, погода у вас паршивая? Прием. - Да, Михайлыч, да, погода дрянь... Саня некоторое время еще молчал, но руки с кнопки микрофонной не убирал. Потом после долгой паузы все же сказал: - Прием. - А план, говоришь, хороший везете? Прием, - весело спросил Михайлыч. - Слушай, Михайлыч, - вдруг сказал Санька, - ты не темни, чо ты от меня в прятки-то играешь? Прием. - Я не темню. Прием. Теперь Санька орал, даже не выдержав паузу после включения передатчика. - ...прямо скажи мне, чо резину-то тянуть?! Знаешь что - так скажи! Что мы с тобой - чужие, что ли? Прием. - Что ты орешь на весь эфир! Знал бы что, так сказал. Что мне? Прием. - Люську мою видал? Он так кричал, что я убавил громкость - боялся разбудить Павла Николаевича. - Видал. Стояла в гастрономе за печенкой. - Ну? - Что - ну? Прием. - Сделай погромче, - вдруг услышал из-за передатчика. Я вздрогнул от неожиданности и сделал громче. - ...говорили вы с ней о чем? О чем говорили-то. Прием. - О разном. Про погоду, про ее дела, про кино. - Значит, в кино ходит... понятно... Мне показалось, что даже в эфире было слышно, как он там заскрипел зубами. - А что же ей, в кино не ходить, что ли? Ты, Саня, видать, совсем озверел на своем тральщике за четыре месяца. - Ну, а от ребят не слышал по городу - гуляет она с кем или нет? Может, кто на улице видал? Прием. - Врать не буду, этого, Сань, ничего не слыхал. Ничего не слыхал. И не интересовался. Да если бы что было - куда денешься - сразу бы языки зачесали... Так что никаких слухов не было. Прием. - Это я просто так спросил, - тихо сказал Саня. - Просто так... на всякий случай... Она у меня королева! - Ну, уж это ты загнул. Баба как баба... Прием. - Ну, ладно, - сказал Саня. - Чего - ладно? Так оно и есть. Помолчали. - Ну, а про меня спрашивала? Прием. - А как же? Все толк да толк - про тебя все. Вот ждет, вот обнову тебе купила, курить надо тебе бросать, потому что с Воркуты еще не залеченный... Квартиру отремонтировала. Вот про это... Прием. - Ну, а еще что говорила? - Да мы с ней три минуты постояли - в кассу народу было полно! Много ль за три минуты-то скажешь? Прием. - Понятно... Понятно, Михайлыч... Ну, а так - ничего не говорила? - Не понял. Прием. - Ну, что не понял? Где вечера проводит, то да се... Вот про это? Прием. - Нет, не говорила. Говорила, что некогда, что работы много. Вот про это говорила. Прием. - А обнову мне какую справила? Прием. - Не помню, Саня, точно. Не помню. Вроде костюм. Или пальто... Не вспомнить... Да что ты за нее переживаешь? Смешной ты парень, Санька. Я вот своей в Москву написал: ежели хочешь быть достойной - жди! А не будешь ждать - на берегу все найдем. Особенно этого товару. На берегу все найдем. Окромя птичьего молока. Все! Я тебе так скажу, сколько наших разводилось, сколько сводилось - не помирали же! И плавают, и рыбу ловят, и дети ихние сыты! Так что ты зря переживаешь, даже очень зря, потому что у тебя вообще к этому нет никакой причины. Ждет тебя твоя баба, и все тут. Чего же переживать? А не ждет - катись колбаской по Малой Спасской! Вот и весь разговор! Так ведь? Прием. - Верно, Михайлыч, это верно... Слушай, а в чем одета была? Прием. - Кто? Прием. - Люська. Прием. - Ты знаешь - что-то не разглядел. Пальто... Косыночка на голове. Вот так. Прием. - Ясно, Михайлыч, ясно... Что-то слышно тебя стало хуже. Хуже слышно стало... Ну что ж, все ясно... Значит, про меня спрашивала? Прием. - Да спрашивала, спрашивала! Что ты за человек, просто я удивляюсь. Побеседовать с тобой ни о чем нельзя. Спрашивала, говорю, спрашивала, как погода у вас там, не встречался ли я с тобой в эфире... Ну что еще? Говорила, что вот боты ей нужны - старые сносились. Вот и все. Прием. - Боты мы достанем. - Что? Не понял. - Я говорю - боты ей куплю. Прием. - Ясно, Саня, ясно. Купишь боты. Прием. Стоит над севером ночь - тяжелая, непроглядная, как одиночество. Качает в двух морях два корабля, прыгают топовые огни на мачтах, застревают в низких облаках. По золотой арене локатора бегает луч: уткнется в берег - линия, стукнется о корабль - точка. Спит холодное полушарие, укрытое каской сплошных облаков. А я сижу в тесной рубке и среди политики и джазов выскребаю два человеческих голоса. - Ну что, Саня, будем завязывать? Прием. - Как хочешь, Михалыч. Прием. - Ну, значит, до встречи. Заходи в ДМО. А может, котлочистки совпадут, так и погуляем вместе. Прием. - Понял, Михалыч. Понял. Обязательно встретимся. Я у тебя в должниках теперь. Прием. - Это почему же? Прием. - Да так... просто так... отлегло у меня. Прием. - Понял, Саня. Все ясно. Ну - до связи! Прием. - До связи, Михалыч... Прием. Некоторое время эфир помолчал, потом кто-то все же стукнул ключом 88 - "наилучших пожеланий". И в ответ получил 88. Все. Эфир стал пустыней, Я выключил приемник и, стараясь что-нибудь не задеть в этой теснотище ватными брюками, стал пробираться на выход. Над кроватью Павла Николаевича в темноте мерцал оранжевый глаз сигареты. - Слыхали, Павел Николаевич, - сказал я, - правда здорово? - Слыхал, - сказал радист. - Нарушение правил связи. Частные радиопереговоры. Он притушил сигарету о рифленое стекло пепельницы. - За это дело - ой как нехорошо могут дать! Койка глухо заскрипела под ним. - Ну, вались отсюда, - сказал он, театрально зевнув, - спать охота... Хватаясь за мокрые поручни, я побежал в свою каюту. Лег в сырую койку. Прошлой ночью большая волна открыла мой иллюминатор. Воду я вычерпал, книги и ботинки высушил в машине, а вот простыни так и остались сыроватыми. Вытащил из-под подушки транзистор. Едва включил его - что такое? Павел Николаевич настраивал свой передатчик. Я не мог ошибиться. Мощный звук разрывал и разламывал на части крохотный динамик моего транзистора. Павел Николаевич связался с кем-то телеграфом. Его корреспондент отвечал мощно, и слышимость была прекрасная. Связавшись, они тут же перешли на микрофон. - Ну что тебе? - спросил женский голос. - Просто так, - сказал Павел Николаевич. - Не спится... Как дела? Прием. - Все в порядке, - сказала женщина. - Слушай, Павлик, у вас там шторма по прогнозу. Прием. - Да, понемногу качает... Ты мне скажи, Кать, как живешь-то? - Не поняла. Повтори. Прием. - Ну что - не поняла? Как живешь, что делаешь... по вечерам... С кем время проводишь... - Да ты что, - закричала женщина, - рехнулся? С кем это мне время проводить? До конца недели в ночную работаю, сейчас с Дальним Западом тяжело... Тяжелая связь. Ну что еще? Сережка вчера по ботанике четверку принес. И туда, и сюда - сам знаешь. С кем это мне вечера проводить? А? - Ну чего ты раскричалась? - сказал Павел Николаевич. - Пошутить нельзя. - Ты мне лучше скажи, когда мы деньги отдадим Борисовым? А то эта Борисиха встречает меня на лестнице почти каждый день - глаза куда деть, не знаю. - Я ж тебе сказал - после этого рейса. - Поняла, Павлик. После рейса. Ну давай, до завтра, а то меня уже Новая Земля зовет. Ты спи. Чего не спишь-то? Спи. - До связи, - сказал Павел Николаевич. Я выключил транзистор. Днем мы получили прогноз на шторм, и он действительно надвигался. Было слышно, как завывает северный ветер в антеннах траулера. ОТ БАНИ ДО БАНИ Новый радист на корабле - событие огромной важности. Во-первых, этот парень не должен быть трепачом. Ведь он знает все - кому пишут, кому не пишут, кого ждут, кого не ждут, у какого судна какой улов. Что нового в управлении. Какие скандалы в промысловой группе. У кого родился ребенок, а с кого алименты... Во-вторых, он не должен быть "барином". Вместе со всеми он должен уметь стоять на подвахте - скалывать лед, шкерить рыбу, если она идет "навалом". Правда, совершенно не обязательно, чтобы он делал каждый день наравне с кочегарами или третьим штурманом. Но раз-два за рейс он должен выйти на солнышко, на палубу и, не обращая внимания на дружеские остроты матросов, взять шкерочный нож и помочь ребятам. Толку от этой помощи мало, да и не толк требуется. Требуется смычка с коллективом. Если радист не станет этого делать, никто его за это не упрекнет. Но тогда он будет не радист, а "барин". А "бар" на судах не любят. Ну и, в-третьих, - это, наверно, даже и во-вторых, - он должен быть хорошим "маркони" - радистом. У него всегда должна быть связь, даже тогда, когда на небе висят кисейные косынки полярных сияний, в зыбкости которых безвозвратно тонут все позывные. Хорошо бы, чтоб радист был просто компанейским парнем, не был бирюком, любил бы музыку, доставал бы на берегу или с плавбазы хорошие фильмы и новые записи Окуджавы. Таков краткий и весьма не полный перечень качеств, которые желательно иметь каждому радисту. И тому, кто плавает "от бани до бани", и тому, кто уходит на четыре месяца на Дальний Запад. Алик ничего не знал об этом. Он вообще не собирался быть радистом, это получилось как-то само собой. В тот вечер Алик пришел домой и увидел всю семью, с прокурорскими лицами сидевшую за обеденным столом. "Начинается" - грустно подумал Алик. Он молча положил на диван скрипку и уселся, ожидая нападения. - Правда, что тебя не приняли? - невинным голосом спросил папа. - Да, - твердо ответил Алик. - Не приняли. Не сочли. - Как это - не сочли? Я же звонил! В чем же дело? Мнения разошлись. Папа все время говорил, что он этого "так не оставит", завтра же позвонит какому-то Столовскому, который знает, куда позвонить, и все уладит. Мама сказала, что Алик, конечно, никуда работать не пойдет. Он будет сидеть дома и "долбить" музыку. "Гений - это труд", - ежеминутно повторяла она. "На любой работе ты испортишь пальцы". А дядя (он приехал в командировку в Москву из Мурманска и спал в небольшом чулане на раскладушке) сказал: - Чего тебе год терять? Хочешь, устрою в школу радистов? За столом поднялся ужасный шум. Но Алик улыбнулся. В первый раз за много дней. Радистом? Ему вспомнились ялтинские белые пароходы, могучие антенны, которые развешаны, как сети для ловли звезд, представились синие моря и пальмовые гавани. А музыкой можно заниматься и в море. Скрипка - не рояль... Алик кончил школу и попал на рыболовецкий траулер, который ходит "от бани до бани" - ловить треску и палтус к острову Медвежьему, к Шпицбергену, в Норвежский желоб или Копытовскую банку. Встречала Алика вся команда. Вернее, не встречала, а смотрела на него... Обгрызанное бортами разных судов толстое бревно причала. Хлипкий помост на корабль. Пальмами не пахнет. Пахнет рыбой. Ребята покуривают на палубе, свешиваются с верхнего мостика. И с других судов тоже смотрят. Интересуются. Алик некоторое время потоптался около сходней, потом спросил у Самсонова. который прислонясь к мачте, покуривал в позиции живейшего интереса: - Мне, кажется, сюда... Это "Ташкент"? - А вот видишь, - сказал Самсонов, - во-он большими буквами. - Я новый радист. - Вообще-то нам радист нужен... - проговорил Самсонов. Сказал он это не то чтобы с издевкой, но была во всей его фигуре и в его интонации некая недосказанная насмешка. Алик вздохнул и, уже не ожидая ничего хорошего, шагнул на помост. В одной руке чемодан, в другой - скрипка. Помост шаткий. Кач-кач. А под помостом кусок моря, в котором преспокойненько можно утонуть. Черное-черное. Только не то Черное, которое синее, а просто черное, как вакса. Алик прошел уже по всему помосту, до конца казался уже один шаг, как вдруг поскользнулся, руками описал в воздухе невероятную кривую и грохнулся на борт. На палубу посыпались листочки, выпорхнув из раскрывшегося чемодана, некоторые прилипли к палубе, а некоторые, согласно всем законам теории падающего листа, ускользнули в черное ущелье между кораблем и причалом. Там же плавали, как поплавок, туго свернутые мамой шерстяные носки. Ветер перелистывал белые большие листы. - Бланки радиограмм? - осведомился Самсонов. - Это ноты, - сказал Алик. - Музыка. - Понятно, - сказал Самсонов. - Симфония соль-фасоль. Для детей дошкольного возраста. А это не контрабас? - Нет, - сказал Алик, - это скрипка. - А ты в пожарниках был? Знаешь, чем отличается контрабас от скрипки? - Контрабас от скрипки? - удивился Алик. - Во-первых, это совершенно разные по своему назначению... и вообще инструменты... - Не знаешь. Инструменты. Контрабас - он при пожаре дольше горит! Голос у Самсонова был мегафонный, слышно было и на других судах. Даже рябь от смеха пошла по воде. Амфитеатр грохотал, скидывая в море окурки, катался по палубам. Ну и Самсонов! Даром что консервный мастер! Райкин! - Мы-то думаем - чего же это нам не хватает? Вон, оказывается, чего! Контрабаса. А то мы без него треску никак не поймаем, план у нас без него на обе ножки хроменький! Алик не знал, что сказать. Он грустно посмотрел на всех и пошел наверх, в радиорубку, держа в руках незастегнутый чемодан и скрипку. А Иван Сычев пристально посмотрел на Самсонова и тихо сказал: - Ты, Серега, к малолетке не приставай. Понял? - Что - понял? - А то, что он наш радист. - Вот то-то и оно. Радист, а не скрипач нам нужен! А то в море запоешь с таким "маркони", что впору только рыбам концерт устраивать. Других слушателей не будет. Самсонов круто повернулся и пошел на бак готовить свое консервное хозяйство к рейсу. Зрители разошлись. Они покачивали головами, вспоминая остроту Самсонова, и еще долго, до самого вечера с корабля на корабль рассказывали: контрабас-то, а? Дольше горит! ...Чистый, еще не успевший обледенеть, нос судна расталкивает тонкие, похожие на кафельные плитки льдинки залива. Над рубкой тихо вращается маленькая парабола локатора: сегодня, впрочем, как и всегда зимой, в заливе кромешный туман... Начинается рейс... "А времени для занятия музыкой нет совершенно. Так что скрипка моя пока скучает. Привыкаю к морским порядкам. Во-первых, я тебе должен с радостью сообщить, что меня ни чуточки не укачивает. Все очень удивляются. Даже опытные матросы - стоит-стоит на руле, а потом: "Вахтенный, на руле 180, разрешите на минутку!" И - травить. А мне ничего. Вот интересно! Еще у нас здесь вахта под названием "собака" - с нуля до четырех утра. Тот, кто отстоял "собаку", вешает на койку тельняшку - в знак того, что будить его не полагается. Человек самую тяжелую вахту отстоял. Конечно, когда идет рыба - это не в счет. Тогда объявляется "подвахта", и все выходят на палубу - шкерить, то есть обрабатывать рыбу. Выхожу на подвахту и я (если не держу связь). Первый раз все ребята этому почему-то очень обрадовались. А механик Иван Сычев сказал мне: "Молоток!" Это вроде бы похвала, но точно пока не знаю. Ребята все ко мне относятся хорошо, только вот один тут Самсонов что-то косится. Он - консервный мастер и здорово играет на гитаре на слух. Все говорит, что ноты композиторы придумывают, чтобы больше денег зарабатывать. И все время говорит "соль-фасоль". А однажды у себя в рубке играл я "Чакану". У дверей собралась целая толпа - слушали. Второй штурман Слава чуть из-за этого не сбил курс судна: все бегал из рубки к моим дверям слушать музыку. А ты говорила, что народ не понимает музыки. Правда, я об этом случае узнал позже, когда капитан распекал штурмана. "А вы, - сказал он мне, - не отвлекайте народ от вахты. Если хотите, мы устроим ваш концерт в кают-компании". Как будто я сам напрашивался. Я просто играл, чтобы рука не отвыкла. Кстати, о руке: никогда не думал, что постукивать ключом, или выбриком, - такая физическая нагрузка для кисти. Вот и все мои дела. Сейчас идем к Шпицбергену. Уже много дней нет рыбы. Как встретим годовщину Октября? (Я перечитал эту фразу и подумал, что она может тебе показаться прямо-таки газетной. Но это так - у нас на судне все говорят об этом). До "плана" осталось нам добрать 30 тонн, а рыбы что-то нет. Ищем. Письмо мое в Мурманск привезет РТ-157, с которым я только что имел связь. Они "взяли план" и теперь "парадным ходом" идут домой. Не присылай мне больше шерстяных носков. Алик". ...Туман. Нос "Ташкента" зарывается в огромные пологие валы, которые встают перед кораблем, как из небытия, и вздымают его к небу, похожему, на молочный кисель. В иллюминаторе радиорубки то светит пустая белизна неба, то бегут беспенные волны. Пришел капитан. - С поисковиками была связь? - Была. - Ну что? - Есть небольшая вспышка. Вроде окунь - Свяжи-ка меня. ...Через десять минут нос траулера повернулся к северу. Ах, какой это был косяк! Он медленно шел к северу, вытянув на много километров свое огромное тело. Шведы, датчане, норвежцы, поляки - суда всех калибров, не выключая в тумане ревунов, шарили по дымящейся между льдинами воде своими прожекторами, сцеплялись сетями, расцеплялись, ругались, помогали друг другу. Это была удача, огромная удача! Вот уже десять часов подряд на покрытой льдом палубе работает вся команда, идет дым от лебедок, пронзительно визжат ваера, а рыба все идет и идет. Тонны ее валятся на палубу, команда стоит по пояс в рыбе. На подвахту вышел Иван Сычев. "Тяжелое дело, - сказал он Алику, когда тот попросился на палубу. - Не для тебя. Не для твоих... - он немного помялся, - пальчиков. Лучше связь держи". Десять часов команда стоит на подвахте. Десять часов Алик сидит за ключом. Когда подошел одиннадцатый час работы, в радиорубку прибежал помполит. На бороде лед, глаза красные. - Давай-ка, друг, на палубу какую-нибудь музыку! Народ еле на ногах стоит! - Какую музыку? - Могучую какую-нибудь! Ну, быстро! И хлопнула дверь. Через минуту изо всех судовых динамиков загремела музыка. Звуки понеслись над ночным заполярным морем, над обледеневшими кораблями, стоящими в тумане, над лучами прожекторов, которые выхватывали из кромешной тьмы куски бортов, чьи-то лица, мачты, плечи, рыбу. С соседних судов что-то кричали. Польский траулер "проморгал" - "Молодцы, ребята!" Казалось, что к этой музыке не имеет отношения ни композитор Чайковский, ни какие-то там магнитофоны. Она, казалось, была рождена самим морем, самой работой, самими льдами! "...и таким образом, я стал руководителем музыкального университета культуры. Я хотел назвать проще - кружок, но помполит обязательно хотел, чтобы был университет. Прямо после работы ко мне в рубку пришли ребята и стали расспрашивать, что за музыку я заводил, Я сказал. Ты представляешь! Вообще-то к классике они относились - даже неловко писать - как-то неодобрительно. А тут - такое дело! Утром, когда уже шли домой, по просьбе ребят, мы опять прослушали Первый концерт Чайковского. Я немного рассказал об истории его создания. Про мужа сестры композитора - внука знаменитого партизана Дениса Давыдова, про Каменку на Украине, где жил в то время Чайковский, про тему "веснянки", которую наигрывали ему старики-гусляры. Волновался, конечно, ужасно. Да помнишь, я тебе как-то писал про нашего консервного мастера Самсонова. После этой первой лекции он прямо пришел ко мне и сказал: "А вот интересно, как эту музыку на бумагу записывают?" Так мы с ним и помирились. Теперь, если выдается свободное время, я обучаю его нотной грамоте. Очень способный ученик. Даже когда он у себя внизу делает консервы ("Печень трески" в Москве ты доставала) и то умудряется приходить ко мне за консультацией - ведь банки греются под давлением 55 минут. Завтра мы опять уходим в море. Были в Мурманске всего два дня. Я все время бегал по городу, искал нотную бумагу, но не нашел. А ребята - вот странно! - нашли и подарили мне целую пачку уже при выходе из Тюва-губы - это перед самым Баренцевым морем. И зовут меня между собой - "композитор". Пришли мне, пожалуйста, канифоль, потому что мой кусок уже кончился. Твой сын Алик". ВАДИМ ШАРОШКИН технолог (помощник капитана по производству) Мурманского тралового флота, студент-заочник ВГИКа. МАШКА Ей было двадцать. Она была юнгой. Ее звали Машка. Так и звали. Потому что никто ее не любил. Вернее - пытались, но безуспешно: Машка чаще давала затрещины, чем намек на взаимность... К концу рейса все удивлялись: "Одна баба на судне - такой выбор! И - монастырь..." Даже неотразимый старпом стал в тупик: - Что из себя строит?.. - Заелась: ей уже и старпом - не жених! - подхалимничал артельный, кавалер "строгача" за растрату в судовой лавке. - Б-бастилия! - заикался моторист Леха, изучавший историю средних веков. - А я ее уважаю! Я б женился... если б - холостой, - трогал свой моржовый ус Сеня (он шел в последний рейс перед пенсией). - Ну да - тебе, папаша, в самый раз: как старуху похоронишь, так за Машку выходи. - Только вот парик у тебя потерся... - Что ты называешь париком?! - возмущался дядя Сеня. - Не беда: Машка ему капрон навтыкает!.. ...Так (или почти так) повторялось в салоне по вечерам перед каждым фильмом. Пока не входила Машка. - Дядь Сень, "забьем козла?" - приветствовала она своего постоянного партнера. Противники находились сразу, каждый хотел взять у Машки реванш - но снова проигрывал под гогот болельщиков: - Куда, "козел", косишь: разве то - костяшки? - Машка, пропусти его под стол!.. - ...с закрытыми глазами! - Дуплись, Маруся! Машка дуплилась - стол прогибал железную палубу, раздавался пушечный гром. Из каюты под салоном выскакивал в одних трусах механик: - Проклятые "козлятники"! Когда это кончится? Дадите вы после вахты поспать?.. - Отстань... "Козел" и перетягивание каната - самые умные игры на флоте. - Совести нет! - бушевал механик. - Слушай, с совестью! - обрезала его Машка: - У тебя штаны стоят в каюте. Принеси, постираю... Страдания механика кончились неожиданно - за чаем капитан объявил: - Товарищи! К нам сюда, в Атлантику, прибыл на плавбазе учитель заочной средней школы для моряков. Заштилеет - возьмем его... - Лучше учительницу. - И не одну... - Кончайте травлю! Заочников прошу готовиться. Предметы - математика, физика. Консультирует по английскому... - А где он жить будет? - перебил старпом. - Кают свободных нет. - У Машки двуспальная. - Пусти козла в огород... - возразил дядя Сеня. - У тебя кроме козла и разговора нету, - кольнул механик. - Нет, серьезно! - забеспокоился старпом: - Все ж учитель мужчина... - Ничего, - ухмыльнулся боцман. - Никаких учителей! - вспыхнула Машка. - Успокойся... - сказал капитан. - Будет жить у меня. - А вы? - смутилась Машка. - Как-нибудь... на диване. Преподавателя подкинул вечерком по штилю бот с плавбазы. Вслед за очками над фальшбортом показалась и вся двухметровая фигура их обладателя весьма студенческой упитанности. - Рад гостю! - подхватил его под локоть капитан. - Здравствуйте! Позвольте представиться: я преподаватель... заочной... средней... - Знаю, знаю. Добро пожаловать! Ваши ученики давно ждут. Бородатые ученики - у кнехта в подтверждение почему-то покраснели... Вечером дядя Сеня толкнулся к Машке: - Забьем? - Пошли. Обычно распахнутая дверь салона оказалась закрытой. Машка пнула ногой и, входя, бросила традиционное: - Забьем? Но ей никто не ответил. Только от стола поднялись учительские очки. Трое заочников усердно скребли в тетрадях. - Ученье - свет... - неуверенно сказал дядя Сеня, распуская кисет с домино. - Трави рыбу! - врезала Машка об стол. Ее задиристый крик потонул в тишине. Ученики уткнулись в тетради, преподаватель периодически наклонялся к ним через руку. - ...Перекурить бы! - утер испарину Леха. - На, двоечник, - угостил дядя Сеня, - продуй мозги. - Только не здесь, прошу, - приподнялся учитель. - Люди занимаются. - Что?.. - изумился дядя Сеня. - Хорошенькое дело... Видал, Машка: рабочему человеку уже и покурить негде! - Небо коптим... - скомкала сигарету Машка. - Прислали попа... - бросил камни дядя Сеня и хлопнул дверью. На другой день штормило. Но в салоне за обедом было весело: - Ну, как у вас с кляксами? - С кляксами у нас хорошо... - А ты, отец, уроки сделал? - Машка, второгодникам компота не давай! - А как - учитель? - Худой, аж очки спадают. - Наука сосет... - Машка, ты ему - побольше! - Кстати, что он не идет? - спросил капитан. - Чаек кормит... - Сейчас я его позову, - поднялся Леха. Позеленевшего преподавателя привели, втиснули за стол. - Культура!.. - брякнул ложкой боцман. - Уже у капитана и разрешения не спрашивают... - Мм... простите! - поднялся, хватаясь за переборку, учитель. - Я... первый рейс... - Ради бога! Никаких церемоний, - замахал руками капитан. - Садитесь, пожалуйста. Одна только просьба: ешьте в любую погоду. Договорились? А то наш СРТ кувыркает и малая зыбь. Капитан пожелал всем приятного аппетита и вышел. Машка поставила перед учителем миску с дымящимся борщом. Учитель взял хлеб, другой рукой - ложку. В этот миг судно вздыбилось - миска прыгнула ему на колени - А! - подскочил ошпаренный учитель. - Эх, горе мое... - вытерла брюки учителю Машка. - У нас миску надо держать! И наклонять: судно влево - миску вправо, судно вправо - миску влево Понятно? - Да, - смешался учитель. - Спасибо. - Век живи - век учись, - значительно поднял палец дядя Сеня. - Море - не институт: здесь соображать надо! - бросил боцман. Вечером Машка по привычке заглянула в салон. Вошла и опешила: салон - не салон? Сколько раз она расставляла здесь миски. Драила, мыла, скребла все от палубы до Доски почета (особенно в уголке - над своей фотографией). Да что там - не капитан, а она была здесь хозяйкой: кому - компот, кому "фитиль" (а то и оплеуху). И сейчас тут будто все то: Леха, Рыбкин(*), Серега-радист - и не то: на столе перед ними вместо мисок - тетрадки. И этот очкарик, вместо нее, подает, то есть преподает. И рядом с Доской почета - черная доска. Черная! Да, настоящая школьная доска. Только маленькая. Но что это Леха мажет на ней? (* Так на траулере называют мастера по обработке рыбы.) - Эх, горе мое! - шлепнула себя по бедрам Машка. - Леха! Леха, 273, а не 20! - Что? - поднял голову учитель. - У кого еще ответ - 273? - Я еще не решил, - сказал радист. - И я, - тралмейстер. - Хорошо. Усложним пример. Запишите: "Результат увеличить на 1227 и уменьшить втрое..." - Леха! Пятьсот! - шептала на весь салон Машка. - ...упражнения закончите письменно дома... то есть, простите, у себя в каютах. На сегодня достаточно. Отдыхайте. А вы... - учитель сверкнул очками на Машку. - Я... - как-то по-школьному вся сжалась юнга, - я... больше не буду... подсказывать... Учитель, не сводя глаз, медленно подошел к ней: - Вы здорово считаете! Машка прижала к бедру кисет с домино, лежавший на столе... Учитель протянул к нему руку: - Забьем?.. - Что?.. - Машка следила за его рукой. - "Козла"! - Забьем! Дядь Сень! - обернулась она, - покажем класс? - Кстати, какой, если не секрет? Сколько вы конЧили? - П-пять... - дрогнули губы у Машки. - Шестой коридор: выперли ее! - словоохотливо вступил дядя Сеня. - ..? - Машка плохо любила свою среднюю школу. - Любовь зла!.. - взмахнул костяшкой Леха. - Только стучать не будем, - сказал учитель, - пусть механик поспит... Машка удивленно посмотрела на него... - ..."Козлы", - вскоре удивился и дядя Сеня. - Вот фокус!.. Это ты протабанила: костяшки кидаешь - Отцепись! Когда я проигрывала... Повторили. Учитель с Лехой выиграли еще несколько раз - под гробовое молчание. - Сдаюсь... - сказала учителю Машка. - Вы здорово играете! - Я математик - При чем это? - Видите... Есть такая теория... теория игр... - В "козла"? - Нет, вообще... - Интересно! Не расскажете? Учитель, как мог проще, стал объяснять на примере с домино... Машка, не шелохнувшись, глядела ему в рот. Потом смешала камни и предложила: - А так? - Мм... В таком ряду больше перестановок, но меньше сочетаний... Преподаватель пристально посмотрел на нее: - Знаете, у вас математический дар. Вам надо учиться. Обязательно! - А примете? - Конечно. С сентября - прошу. - Долго... А сейчас нельзя? - Видите... учебный год начался... И потом нужна справка об образовании. У вас есть? - Нет. - Жаль. - Ладно!.. - Не обижайтесь, Маша... - Меня зовут Машка! Без справки... - Верно! Верно, погодите... - поправил на носу очки учитель, - попробуем - без справки: запрошу школу - может, разрешат приемные экзамены? ...Учитель послал радиограмму. Шли дни. Ответа не было. Юнга заглядывала в радиорубку: - Ну? - Проходимости нет - Травишь... Машка стала еще злей "забивать" и гонять нерях на судне. - И что бабе надо?.. - ворчали пострадавшие. - Некуда силу девать... - Вроде бы к маркони(*) начала ходить... (* Шутливое прозвище радистов на судах.) - Вряд ли: дряхловат... Наконец, на девятые сутки пришла ответная радиограмма. Учитель прочел юнге при всех за обедом: "Разрешаем виде исключения приемные экзамены арифметике, русскому. Сочинение вольную тему соответствующей трудности". - Скинемся на букварь! - поздравил дядя Сеня. - Студентки нам не хватало! - окрысился боцман. - Теперь пароход - зарастай грязью... Машка постучала в салон: - Разрешите? Преподаватель кивнул, предложил сесть. Машка осторожно опустилась на диван - рядом с остальными учениками. - Ну, арифметику я проверил - ставлю вам "пять". Сочинение принесли? - Вот... - Хорошо. Идите. Учитель раскрыл листок: - Так: "Сочинение на вольную тему"... Красный карандаш черкнул "вольную тему". - "...юнги СРТ-9036 Ковалевой Марии Филипповны, национальность русская, беспартийная, холостая, образование..." - М-да... Карандаш вымарал это обилие сведений, кроме фамилии и имени, задрожал и повис над сочинением: "...Сергей Николаевич, я не умею сочинять, я напишу лутше письмо..." - Необычно!.. Необычно. Хотя - почему бы и нет? - раз это - "русский письменный"... Учитель увлекся, красный карандаш запорхал по строчкам: "...Но вот вы пришли к нам на судно, и все у меня смутилось: я не могу больше мыть миски, я хочу быть математиком. И уже не может - как раньше; все как-то у нас повернулось, будто весь наш пароход сходил в баню... Пускай вы меня не примите, но я все равно стану учительшей. Чтобы делать людям добро. Потому что и у меня теперь началась любов к людям..." Карандаш коршуном обрушился на "любов" - подчеркнул и дописал мягкий знак. Машка вздохнула. - Так вы здесь?! - обернулся преподаватель. Она не уходила и все это время наблюдала из-за его спины карательную операцию красного карандаша. - Ну, что ж, - сказал учитель, подсчитывая карандашом ошибки: - Раз, два, три... четыре... восемь... пятнадцать... семнадцать... Семнадцать ошибок!.. Он взглянул на Машку. Глаза ее с каждым отсчетом наполнялись влагой: еще одна - восемнадцатая, - и на него опрокинутся эти два синие озера... - Семнадцать ошибок... Это... в общем... Машка смотрела на него. Все - на Машку. - ...это, в общем... - учитель покраснел и, может, впервые за свою работу в школе, покривил: - Удовлетворительно. Вполне... удовлетворительно, учитывая характер описок и... оригинальность эпистолярной формы... Только вот слово "лучше" пишется через "ч", а "любовь" - на конце мягкий знак. Это надо знать твердо! Так что, можем считать, экзамены вы выдержали. Поздравляю! Завтра приходите на занятия. - Учитель поднял очки от сочинения. Но Машка была уже на спардеке. - Э...пи... эпистолетная форма-а! - в голос, по-бабьи рыдала она за трубой, - ...на конце - мягкий знак... - вторил ей ветер в снастях, подмешивая к слезам горько-соленые брызги Атлантики. МОРСКАЯ ПЛКА Наш траулер взял полтора плана на сельди и возвращался в Мурманск. Позади месяцы штормов... тысячи тонн... тысячи миль. Впереди Норвежское море, норд-ост "по зубам" и жаркая встреча у елки. Рассчитано все: шесть суток от Исландии... 31-го войдем в залив... Однако угодили в рождественский циклон, и праздновать пришлось на нулевом меридиане: - Внимание! Все судовые часы переводятся на час вперед. Команде - приготовиться к встрече Нового года! - палубный динамик помолчал, потом простуженно понес над океаном: "В лесу родилась елочка..." Третий штурман оглядел горизонт: "Надо же: елочка где-то. А тут хоть бы куст по дороге. Сколько едешь - ни одной деревни - сплошная Атлантика... Да, так она тогда в ЗАГСе и сказала: - Ну что у тебя впереди? Водная пустыня... Он перевел взгляд на эхолот. Тот равнодушно отмечал на ленте самописца встреченных под килем: ...медузы... косячок сельди... медузы... что-то разлапое у грунта, смахивает на морского черта... а эта трезубая эхограмма, похоже, от Нептуна... Не соскучишься! Так что, Лена, мы тут не одни... Вон, как и положено в праздник, - гости: морской заяц на льдине пожаловал. У "косого" даже глаза округлились от удивления: "Что за иллюминация?" В сторонке пыхтит и пинает буй кит - ужинает под нашу музыку в чьих-то сетях... Улыбается себе в китовые усы: Новый год - по душе. Нам тоже. С утра по судну праздничный запах паленых брюк... У камбуза кошка Мура плутает вокруг новогоднего меню: омары, шашлык!.. Это после соленой селедки, ухи из селедки, жареной сельди, котлет сельдяных. Поговаривают даже, будто рыбмастер гонит в трюме к празднику самогон из селедки... "А у тещи сейчас, наверно, опять пирог пригорел... Интересно, кого пригласит Лена... А может быть, она ушла?!" Он посмотрел на часы: "Пора кончать газету" - и спустился в салон. Наклеил заметки. Осталось елку изобразить - перед ним на приемнике стояла крашеная корабельная елка из березовой метлы. Он вздохнул и стал рисовать: ...губы, глаза. "Что же ты не пишешь?" Оборвал контур на плече и поверх всего набросал фату: "Похожа. Как на том снимке..." - Что это?! - изумился за его плечом помполит: - Снегурочка? А елка где? - Сейчас дорисую... - Давай, Саня, нажми! Полчаса осталось. Помполит поднялся в радиорубку: - Слушай, Иваныч! Сколько третьему штурману было радиограмм за рейс? - Много. Рублей так на двадцать. - Э, брат, не то ты считаешь... Дай-ка реестр! Помполит перелистал всю толстую книгу: - А от жены - ни одной... Мог бы ты мне сказать! - Да разве упомнишь! Из камбуза выглянул в амбразуру кок: - Ты что, третий, рисуешь - шампанское нарисуй! Да поболе. Чтоб всем хватило. А то ведь, сам знаешь, у нас на флоте сухой закон... Что ж, будем пить квас. Если чуда не случится: может ведь пойматься бочонок рома (из тех, что плавают - из книги в книгу - по всем морям и океанам...). Саня повесил газету. - Здорово! - подошли матросы. - Особенно Снегурка хороша... Саня зарделся: - Знаете, ребята, у меня в загашнике - пара бутылок: годовщина свадьбы послезавтра... - Раз план досрочно, и годовщину - досрочно! - У кого еще годовщина? "Дары моря" для виду облепили медузами и предъявили на контроль. Начальство, правда, в чудо не поверило... Однако не бросать же за борт: еще кто наедет - винт поломает... - Отдать коку! - поступил приказ. - Пусть разберется. Принесла взнос безработная медицина. Еще кое-кто... Кок выплеснул все это в бадейку с клюквенным экстрактом - провернул чумичкой и выдал на стол витаминозный коктейль. Начался праздник. Наш молодой капитан сказал речь: - Братцы! Проводим старый год... - Ура! - отсалютовали недобитые циклоном кружки. - Он, конечно, всем примелькался, - продолжал капитан, - но, если честно, - был не плохим... Саня зажмурился: "Да, в этом году она, наконец, согласилась..." - Уж нас помянут сегодня селедкой за каждым столом, - поднял тост капитан. - Выпьем эти витамины, за Новый год! За полные трюмы! За счастливое плавание! "А теща сказала: ну что ты в нем нашла? Судоводитель - тот же извозчик..." - Товарищи! - поднялся рулевой. - У Сан-Саныча, третьего штурмана, - годовщина свадьбы. Да здравствуют молодожены! - Ура... - исчерпала чумичка тосты по сухому дну бадьи