- у него штуцер через грудь да стволом вниз; только подумал, не спуститься ли да не взять ли ружье, а он в это время обернулся к жене, что-то сказал, руку протянул и вдруг поскользнулся сам - да на спину. Штуцер прикладом по камню, а стволом чуть не в лицо ей. И тут грохнуло. Мы не поняли еще, что там такое, а она покатилась вниз, и вся голова черная, от крови. Носке диким голосом закричал - да за ей. Схватил, прижал. И сознание утерял. Ведь надо же так, пуля прямо в голову. А весу в той пуле девять золотников. Понимаешь, что сделалось... Василий Васильевич умолк, стал закуривать, и я увидел, как дрожат у него пальцы. - Пока завернули ее да спускать стали, управляющий очнулся; смотрю, глаза у него дикие, быстро так штуцер перезарядил и пристраивает, чтобы себя жизни лишить. Я к ему. Отобрали ружье, руки связали, видим - не в своем уме человек. Оно и понятно, будешь не в уме. Вот так и двинулись назад. В одну сторону со смехом-радостью, а обратно - с горем и кровью. Ночью мы в доме у их дежурили по очереди. Дочку малую увели, покойницу бабы готовят, монашки пришли отпевать. А управляющий наш сделался какой-то на удивление спокойный. Заперся в своем кабинете, видим в окно: то сидит и пишет, бумаги разбирает, а то утупится в одну точку и как истукан - не моргнет. Думаем, плохо дело, а как подступишься? Не отпирает. Ну, так оно и вышло - плохо. Под утро он письма взялся запечатывать, князю одно, дочке, Эмилии также. Все дела сделал, вышел, покойницу поцеловал, без слез, строго, потом к дочке ушел, посидел, Эмилию обнял. А дальше зашел опять в кабинет, достал из ящика револьвер и спокойно так сунул себе в рот, чтоб наверняка, значит... Хоронили обоих сразу. Ютнер приехать в тот день опоздал. Положили их в церковной ограде; ты, может, - видел там каменную плиту с крестом... Вот такие дела, Андрей. Страшные дела. Мы долго молчали. Действительно, страшно. - А дочка Носкова славненькая выросла, - сказал Алексей Власович. - Я вчерась видел ее. Ну, невеста! Тут уж слухи пошли, будто Улагай, лесничий наш казенный, возле нее увивается, надежду заимел, что ли... Меня так и звякнуло в сердце. Ну зачем, друг ты мой любезный, сказал этакие слова?! Наверное, с лица я изменялся или еще что, егеря переглянулись несколько даже испуганно. Я рывком встал - и к дверям. Не простился, ничего более. Ушел. Скорее, убежал. Лунатиком бродил по поселку и уже колебался: а стоит ли идти к Дануте, встречаться... Может, уехать, не увидевшись, забыть, пока еще можно. Но можно ли? Все-таки я пошел, постучался, когда далеко и пяти не было, никто не ответил. И тут вижу, выходит Данута из сарая, в мокром фартучке, лицо раскрасневшееся, волосы платочком подхвачены. Увидела, обрадовалась - и ко мне: - А мы с тетей капусту рубим-солим. Пошли, поможешь. И потащила. Прямо сияет, прыгает, такая счастливая, разгоряченная работой. У меня от сердца отлегло. Сечкой взялся орудовать, кадушки переставлять, в погреб за яблоками полез. Данута тоже за работой, все у ней получается, и все со смехом, с шуточками, то заденет меня, то повернет, то в сторону потащит. Закружила совсем. Тетя Эмилия лишь улыбается, потом куда-то вышла, оставив нас одних. Данута уже передо мной, глаза в глаза, и серьезно так спрашивает: - Что случилось? Почему такой? Говори! - и не заметила, что на "ты" перешла. - Улагай. Мне сказали... - Если бы он, зачем мне было выходить вчера? Или ты думаешь... - Ты остаешься здесь с ним, а я далеко. - А что делать? Бежать? Да, ухаживает. Ну и что? - Боюсь, Данута... - Напрасно. Ты верить должен, если... Ах, господи, да о чем это мы! Какая-то глупость! Делаешь больно и себе и мне. И столько чистоты, убедительности было в ее словах, что я не устоял. Мы обнялись. Данута мягко положила руки на мои плечи, засмеялась открыто, родственно, я бы мог, наверное, поцеловать ее, но она шепнула: "Тетя!" - и отскочила. Домой я возвращался по темноте. Было часов девять. Около нашего крыльца светились огоньки папирос. На скамейке сидел отец, а рядом Керим Улагай. Они курили и чинно беседовали. Улагай поднялся. Он был выше меня, но тоньше. Мы сдержанно поздоровались. Отец простецки спросил: - Где так припозднился, сынок? - У Носковых, - не без вызова сказал я. - Капусту солили с Данутой. Наверное, я очень задел Улагая таким признанием. Свет из окон падал не щедрый, но глаза у есаула загорелись, как у кошки. Он сжал губы, рот его превратился в тонкую полосочку. Так мы смотрели друг на друга целую минуту, а отец на нас обоих, все более удивляясь и тревожась. Улагай холодно сказал: - А я как раз иду к ней. - Поздно. Она теперь спит. - И все-таки пойду. Желаю доброй ночи! Он четко повернулся и удалился, гибкий, высокий, уверенный в себе. Я шагнул было за ним. - Погоди, - сказал отец. - Сядь со мной. И когда я сел, он обнял меня за плечи. Тут я почувствовал, что весь дрожу. Не от холода, конечно. - Спокойней, сын мой. Не надо так... Не думали мы с Софьюшкой Павловной, что за немногие эти часы что-то может произойти. Всякое бывает. Ты должен понять: опасный соперник. У него власть. У него связи. И жестокость. - Уступить? - сквозь зубы выговорил я. - Ты плохо понял меня, сынок. Просто быть выше и лучше его. Всегда. Везде. Чтобы она поняла и сама сделала выбор, если до этого дойдет. Уступить просто, коли не любишь, если молодое баловство. Но тогда нам с матерью трудно понять... Я ничего не мог сказать отцу. Сам не знал, можно ли наш разговор с Данутой считать достаточно серьезным. Она добра, ласкова, спокойна. И все? Все! - Тогда будь мужчиной, сынок, - сказал отец, поняв, о чем я думаю. - Верь и не забывай. Защити, если она в опасности. И придет время... - Отец замолчал, стал закуривать, чиркая спичку за спичкой. По другой стороне улицы, стараясь держаться ближе к заборам и кустам, где тень, все так же строго и властно закинув голову, шествовал - теперь в обратном направлении - есаул Улагай. Свидание не состоялось. Все во мне тотчас обмякло и расслабилось. Вот когда я почувствовал, в каком невероятном напряжении находился последние полчаса. - Пойдем, папа. Тебе пора ложиться. - А у тебя еще сборы. Ездовой будет в шесть, постарайся выспаться. Без двадцати шесть, одетый по-дорожному, я бежал вдоль еще темной улицы, чтобы если не увидеть ее, то хотя бы проститься с ее домом, с крылечком, на которое ступает ее нога. Данута стояла у ворот, кутаясь в знакомый тетин платок. - Я загадала, - проговорила она с тихой, домашней улыбкой, - если ты придешь, то все будет хорошо. - Как же я мог!.. - Поцелуй меня, - попросила она и даже по сторонам не поглядела. Мы поцеловались, как дети, сжатыми губами. Она неловко, на одно мгновение прижалась ко мне. - Счастливой дороги. И не забывай. Пиши. Я пошел, потом побежал. Оглянулся - Дануты уже не было. Только поздней ночью, усталые, пыльные, мы добрались до станции. В пути я несколько раз задремывал, и мне привиделась Данута, потом мама в минуты прощания - как обняла меня, как шептала что-то бессвязное, а слезы сами собой текли по ее бледному, увядшему лицу. И отца видел, седоусого, сгорбившегося. Утром, провожая меня, он почему-то надел свой парадный мундир, но выглядел в нем еще более жалко. Сердце упало. Как много связывало меня с родным домом, с Псебаем!.. На вокзале я уже не мог уснуть. Сидел в грязноватом зальчике, где скамейки и даже стены пропахли карболкой и чем-то паровозным, вздыхал, хмурился, улыбался, вспоминал, надеялся, грустил. Догадался сходить на телеграф и дал Саше Кухаревичу депешу: "Еду. Встречай". Под утро, в темноте, подошел неспешный сонный поезд. Окна зеленых вагонов отрешенно чернели. Началась обычная спешка, толчея, ругань. Я нашел свой вагон, втиснулся с вещами, долго стучал в дверь купе, пока открыли. Извинился, забрался на верхнюю полку, там в согнутом положении разделся и, едва положив голову на крохотную подушку, провалился в черноту. Паровоз потащил меня на север. Запись пятая Студенческая жизнь. Знакомство с зоологами. Письма Дануты. Неожиданная встреча. Рядом, но не вместе. Объяснение. Встреча в театре. Что сказал Шильдер. Признание Саши. Мы едем домой. Свадьба. Расставание. 1 Сашу Кухаревича я заметил в толпе встречающих еще из окна вагона. Он возвышался над всеми. Казацкий светлый чуб из-под фуражки походил на приветственный флажок, колеблемый холодным петербургским ветром. Мой друг вытянулся еще настолько же, насколько и похудел. С вагонных ступенек я попал в его крепкие объятия. Поставив меня на землю, он бросился за вещами, вопросив, есть ли там сало с чесноком. Засим Саша уже тащил корзину и саквояж к извозчику. Он всегда и везде торопился. - Ты что? - удивился он, когда я спросил, для чего нам бегать и кого догонять. - Через пятьдесят минут лекция Рузского, надо успеть домой и на этом же коньке мчаться в аудиторию. Обленился, друг милый! Быстро-быстро, ты не простишь себе, если опоздаешь на эту лекцию! Более собранных и жадных к знаниям людей я еще не знавал. Кухаревич с первого курса удивлял всех беспощадной эксплуатацией своих сил и возможностей. Каждое утро у него в рукаве уже хранился писаный план - что, где и когда надлежит сделать. Каждую неделю он носил с собой новую книгу - от специальных учебников до Шопенгауэра и Маркса. Всюду и везде он находил новых собеседников, взгляды которых одобрял или отвергал, смотря по тому, подходили они под его собственную мерку жизни или нет. Каждый день он проживал, как мне казалось, по два дня, если не больше. Зато не было в институте человека более начитанного и знающего, чем Кухаревич. Преподаватели побаивались его трудных, а подчас и опасных вопросов. Наука и политика у него не разделялись, и, наверное, из-за этого в тяжелые годы после событий 1905 года в нашей комнате мы не раз с чувством брезгливости обнаруживали следы беззастенчивых обысков. Он был опытен и если вел пропаганду, то умеючи. К тому же его происхождение не вызывало сомнений: уроженец Екатеринодара, сын казачьего офицера, владельца крупной мастерской на Дубинке, снабжавшей Войско Кубанское седлами, сбруей, шорными принадлежностями. Он относился к категории думающих людей, все время искал, анализировал и строил мировоззрение, которое было явно социалистическим. После неоднократных стычек с отцом Саша вынужден был работать, полностью лишившись поддержки семьи. Где он только не подрабатывал червонец-другой, чтобы не терять своей независимости! Разгружал по ночам баржи в порту, готовил гимназистов, чинил брусчатую мостовую на Невском, ставил декорации в театре, побывал в белорусских лесах, где лето проработал лесником. Можно было удивляться, как его хватало на все сразу, как выдерживал он постоянную перегрузку. Жить с ним было хлопотно и радостно. Он тянул за собой. Когда мы наконец оказались дома, Саша прежде всего отрезал себе кусок домашнего сала с хлебом, схватил тетрадь, сунул мне папку с учебниками и подтолкнул к выходу. Пролетка ждала нас и покатила в институт. В дороге он приказал: - Рассказывай. И не с пятого на десятое, а обстоятельно и последовательно. Прежде всего: ты отвергаешь слухи о службе у великого князя? - Нет. Это сущая правда, Саша. Он перестал жевать. А я стал рассказывать все, как было. Выслушав меня, он подумал и рубанул воздух ладонью: - Все! Понято и принято. Что лесничий, что зоолог - охранители природы. А это нужное и стоящее занятие. Зубры - тем более. А что князь, так не вечно же... - И осекся, покосившись на извозчика. Даже когда мы поднимались по лестнице в аудиторию, он не позволял мне молчать, спрашивал и слушал и опять спрашивал, все время засматривая в глаза, словно они, а не речь поставляли ему самую точную и правдивую информацию. Услышав наконец сбивчивый рассказ о знакомстве с Данутой и о нашем прощании, он прямо спросил: - Любовь? - Да, - так же коротко сказал я. - Все! Понято. Твое глубоко личное дело. Теперь по вечерам ты будешь валяться на кровати и с блаженной улыбкой мечтать о ней, а ночами тебя не оторвать от писем, которые долго в длинно будешь писать, или читать равновеликие послания из Псебая. Данута... Интересное имя, в нем чувствуется целая музыкальная гамма. Ну, а теперь довольно воспоминаний, слушаем профессора, известного мирмеколога. Лекция оказалась, в общем, ординарной, профессор говорил о современной программе сохранения лесов, перемежая новое с известными нам истинами. Но когда он начал рассказывать о муравьях и впервые представил нам муравейник как сообщество "бегающих клеток" единого организма со строгим разделением функций меж особей и с общим цельным "сознанием", назвав муравьев "общественными насекомыми", мы были поражены. Профессор закончил лекцию словами Чарлза Дарвина: "Описание нравов и умственных способностей муравья заслуживает большой книги" - и получил вполне заслуженные аплодисменты. - Нравы... Умственные способности... Клетки сообщества... - бормотал Саша, когда мы уже стояли в коридоре. - Ну, а если спроецировать на человеческое общество? Гм!.. Он долго был задумчив, хмыкал, видимо обсуждая про себя какие-то потаенные мысли, пожимал худыми плечами, но наконец вернулся в мир реальный, вспомнил обо мне и воскликнул: - А это здорово, Андрей! Я имею в виду зубров. Такое благородное дело - сохранить редкого зверя! И за это благородное дело - парадокс! - тебе еще будут платить жалованье из великокняжеской казны. Право, мне кажется, что твой Ютнер голова! Надолго ли его хватит с двуединым планом? И как ты сам справишься? Можешь гордиться столь необычайным делом. Зубры... Этим летом я имел возможность увидеть живых зубров. Рядом с тем лесничеством, где я работал, начиналась знаменитая Беловежская пуща, а там - да будет тебе известно - царская охота, довольно крепко охраняемая. Зубры ходят вольно. Мы с местным лесником выследили их кормовые пути-дороги. Удалось посмотреть зверя очень близко. Самые крупные млекопитающие Европы. И всего-то их осталось... в Беловежской пуще и на Кавказе. Два места. Две точки на земном шаре. Это для тебя новость? Или уже известно? К стыду моему, истории зубров я не знал. И сказал, признаваясь в этом пробеле: - У меня письмо от управляющего Охотой к зоологу Петербургского университета Владимиру Михайловичу Шимкевичу. Попрошу помочь мне. - И правильно сделаешь! Слушай-ка, сходим вместе, а? Я тоже не против узнать кое-что... Но как ты справишься с зубрами один? - вдруг спросил он. - Я не один. Среди егерей есть отличные люди. Что зубры целы и по сей день - это их заслуга. Да и другой зверь плодится и множится не без участия егерей. Ты бы видел, как любят они природу, даже поклоняются ей! - Ну, тогда... - Он прищурился. - А ты? - Что - я? - Настоящая любовь к природе - это вся жизнь. Без уклонения. А как же Данута? - Поймет и поможет. Кухаревич вздохнул не без сомнения. Насколько я знал, он был противником семейных привязанностей, считая их помехой для человека, устремленного к познанию истины или одержимого какой-то идеей. Уже на другой день Саша положил мне на стол объемистый первый том "Жизни животных" Альфреда Брема, только что вышедший под редакцией Лесгафта. - Для начала. Популярное изложение. Грызи. Легко и просто вошел я снова в студенческую жизнь. Выяснилось, что за время моей отлучки наверстывать придется не так уж много, группа недавно вернулась из Рощина, где занималась практическими занятиями в Петровском лесу. Пяти полных вечеров мне хватило на прочтение подробных и точных Сашиных конспектов да нескольких глав из учебников. Удалось найти время и для первого письма в Лабинскую размером чуть меньше "Капитанской дочки", и для успокоительных страничек для родителей. Двумя днями позже Саша исчез на целый день. Это с ним случалось, и он никогда не говорил, где пропадал, хотя я и догадывался, что он связан с марксистским кружком. Словом, в университет мне пришлось поехать одному. Владимир Михайлович Шимкевич, человек пожилой, отяжелевший, с многоумным большим лбом, принял меня вежливо, выслушал, только потом взял письмо Ютнера, прочел его и удивленно поднял брови: - Охранять зубров в великокняжеской Охоте? Там, где зверя разводят, чтобы убивать ради удовольствия? От кого же вы собираетесь охранять зубров? - От всех, кто хочет их убить. - Не понимаю. Вы егерь, так? Значит, охотник, стрелок, ваша задача - навести высокопоставленного гостя на дичь, на зубра в том числе. - Не совсем так, - сказал я. - Моя задача - спасать зубра. За последний наезд охотников Кавказ потерял только одного зубра. - И это стараниями Ютнера? Точно ответить я не мог, просто сказал, что в Охоте достаточно людей, которые готовы защитить природу и зубров. - Счастливое открытие, молодой человек! Я готов оказать вам всяческую помощь, - с подъемом сказал зоолог. Этот добрейший ученый еще целый час расспрашивал меня о Кавказе, Ютнере, егерях. Потом повел в библиотеку и для начала снабдил целой связкой книг, о существовании которых я и не подозревал. Он пригласил меня по мере возможности посещать лекции на его кафедре, университетский музей, библиотеку. - А Ютнеру я отвечу без промедления, - произнес он, уже прощаясь. - Вы когда в родные края? - После окончания курса. В июне. - Дело в том, что на Кавказ вновь собирается Николай Яковлевич Динник, большой знаток местной фауны. Очень рекомендую побродить с ним по горам. Узнаете много сокрытого, необычайно интересного. Я обещал встретиться с Динником. Саша оказался дома. Похоже, что он только что явился; был взволнован, глаза его горели. - Слушай, - вдруг сказал он, понизив голос, - давай условимся: если кто тебя спросит, скажешь, мы вместе ходили в университет. - Хорошо. Но ты мог бы объяснить... - Потом, потом! И уселся за книгу, обхватив ладонями голову, словно бы отгораживаясь от всего света. К счастью, никто ни о чем меня не спрашивал. И Саша как будто забыл, что хотел объяснить. Вторую свою жизнь он скрывал даже от меня. Теперь мы соревновались с ним в усидчивости и поглощении книг. Сознаюсь, что чем больше нового узнавал я, тем дальше раздвигались горизонты зоологии, в сущности пока неизвестной для меня науки. Впервые я отчетливо понял, что у знания нет и не может быть завершенности. Как нет и быть не может конца у самой жизни. Летели дни, недели, месяцы. 2 Письма... На первое мое письмо Данута ответила так: "Знаешь ли ты, что теперь я ненавижу дороги? Как увижу тракт или проселок, так ловлю себя на мысли, что они-то и есть виновники нашей разлуки, - по одной из них уехал ты. Что рассказать о своей жизни? Каждое утро в прохладном классе я собираю тридцать учеников, и мы с ними начинаем говорить о грамоте, об их будущем, о месте в жизни. Любопытные глазенки ребят загораются великим желанием познания. И тогда я им читаю, и тогда они сами всматриваются в печатные знаки, постигая таинство сложения звуков в слова и понятия. Ты бы слышал, с какой душевной радостью Маша, Федя или Кланя впервые читают, запинаясь и повторяя слова: "Встань поутру, не ленись, мылом вымойся, утрись, кто растрепан, неумыт, тот собой людей смешит..." И я радуюсь вместе с ними, а после уроков иду в дом, где живут те же Маша, Федя или Кланя, чтобы вместе с родителями еще раз пережить эти приметы рождения человека сознательного. И свободные часы есть у меня, но я стараюсь никуда не ходить, беседую с хозяином Федором Ивановичем Крячко, у которого квартирую; читаю, вышиваю и все думаю о тебе: что ты делаешь вот сейчас, где находишься, с кем говоришь? Я даже разговариваю с тобой, придумываю за тебя слова и мысли. Сразу после уроков в субботу я уезжаю к тете. Часто тайком, чтобы избежать назойливого предложения известного тебе человека воспользоваться его пролеткой, его хорошими конями. У тети я отдыхаю безмятежно и счастливо, как птенец под крылом птицы. Случается, по воскресеньям, иду к Софье Павловне, мы обедаем с твоими славными стариками, и Михаил Николаевич обретает внимательных слушательниц, коим он подробно повествует картины последних годов неистового Шамиля. Почему наша почта движется так медленно? Восемь дней до тебя. Восемь - в обратном направлении. Опять виноваты дороги! Дороги-разлучницы. Дороги, способные украсть даже надежду..." В одном из ответных писем я поделился с Данутой новостями, которые услышал на лекциях, особенно подчеркнув удивление зоолога Шимкевича, когда речь пошла о сохранении зубров. Она мне написала: "Андрюша, я так понимаю твоего нового учителя, зоолога Шимкевича! Люди издавна считают, что охота, вообще уничтожение зверя и птицы - неважно, ради пищи, ради удовольствия или как дань некоей первобытной страсти, - является частью увлекательной жизни, азартом, без которого эта самая жизнь обедняется. А тут вдруг какие-то служащие в Кубанской охоте ставят перед собой прямо противоположную, очень странную на первый взгляд задачу: сохранить зверей, прежде всего зубра, не допустить охоты на него! Есть отчего удивиться! Ты прав: очень тревожно, что зубры остались только в двух местах Европы. Как бы там ни было, но твое согласие приложить свой труд ради сохранения этого зверя вызывает во мне большую гордость. Благородное дело. Судьбе угодно было познакомить меня с человеком, который стремится к завидной цели: соблюсти для потомства реликтовых зверей. Стать хранителем природного чуда. Знаешь, я горжусь тобой! Когда я высказала некоторые из этих соображений известному тебе человеку (он все-таки навязался ко мне в гости, пришел на лабинскую квартиру, и ни я, ни хозяева не могли воспрепятствовать этому визиту), так вот, когда я рассказала об этом, он сощурил высокомерные глаза и произнес сквозь зубы только одно слово: "Утопия". Слышал бы ты, с какой интонацией произнес! Спорить с ним я не стала, это заняло бы много времени, а мне хотелось, чтобы он скорее ушел. С постоянным волнением, размышляя, наслаждаясь, страшась чего-то и надеясь, я читаю твои письма. И все-все вижу, а не только то малое, что нахожу в строках. Вижу тебя, твое лицо, когда ты в аудитории, твое лицо над книгой, твою улыбку в компании друзей. У вас в столице есть, должно быть, фотографические мастерские. Ну конечно! Пришли, пожалуйста, свой снимок. Пришли!" Читая и перечитывая письма Дануты, я считал дни, оставшиеся до нашей встречи. Сто сорок дней. Уже наступил вьюжный февраль, за окнами тонко и злобно поет ветер, бросает в стекло охапки снега. Сто семнадцать... Над Петербургом все чаще проглядывает солнце, и тогда все в блеске: улицы, окна, шпили, памятники, сама Нева. Весна, сотканная из света. Сто три дня... Наконец менее ста! Работаю каждый день с утра до полуночи. Все вечера отдаю зоологии. Внимательные мои шефы подбирают для меня литературу таким образом, чтобы я усваивал курс науки, как он подается для университетских студентов-зоологов. Учеба в Лесном институте идет своим чередом, здесь особенных трудностей нет. Начиная новое письмо Дануте, я так и пишу: "Осталось девяносто шесть дней". Когда она отвечает, то приписывает: "Осталось восемьдесят семь и еще дорога до Псебая..." И вдруг происходит что-то непонятное. Нет писем. Перестали приходить. Три, пять, девять дней. Нет и нет. Я посылаю домой депешу, полную тревоги. Такое же послание идет в адрес тети Эмилии. Молчание, тем более непонятное, что последнее письмо Дануты дышало бодростью, было веселое, до краев наполненное нежностью и надеждой. Саша переживает вместе со мной. Ежеутренне он сочиняет более или менее приемлемую версию, мы обсуждаем ее и отвергаем. Что-то случилось. Но что?! Терпение мое на исходе. В одно очень тоскливое утро я говорю Саше: - Еду в Псебай. Я должен знать, что там такое. Жить в неведении просто не могу. Кончается март, до экзаменов два месяца, всякий перерыв в занятиях чреват последствиями, но я утешаю себя мыслью, что поездка займет от силы две недели. Кроме того, я ведь могу заниматься в вагоне поезда, и вообще... Хотя, если быть правдивым, мне и здесь теперь не до занятий, не то что в поезде. Проклятый есаул не выходит из головы! После лекций прошусь на прием к ректору. Он слушает меня с удивлением и не без подозрительности. Тут же придуманная болезнь родителей смягчает его. Отпуск мне дается с многочисленными оговорками и предупреждениями. Озабоченный, нетерпеливый, мчусь к себе в пансионат, чтобы успеть на вокзал к поезду. Вечереет. На улице северный ветер подмораживает лужицы. И все-таки пахнет весной. Растрепанные галки усаживаются на голых липах сквера. Воздух прозрачен и чист. Мягко стучат подковы рысаков по деревянной брусчатке Невского. Слышится смех. От всего этого моя тоска еще беспросветней. Ну что, что там случилось? Больна? Или такое совсем уж невероятное, как ее неожиданное замужество? Неужели Улагай все-таки перешел мне дорогу? На ходу расстегивая пальто, я рывком открываю дверь нашей комнаты и останавливаюсь, оглушенный. Иного слова и не придумать. Саша Кухаревич чинно восседает на своем постоянном месте у окна, а через стол от него, там, где обычно работаю я, сидит... Данута. Протираю глаза. Она подымается и вспыхивает, как маков цвет. Через силу, как-то неестественно смеется. Затем губы ее горестно вздрагивают. Данута делает несколько шагов ко мне и с плачем падает на грудь. Я растерян и, надо сознаться, больше испуган, чем обрадован. Не могу сказать и слова. Да и как, что скажешь, когда она плачет?.. - Не пугайте его, Данута, - слышится рассудительный голос Саши. Он подходит к нам. - Андрей, это нервный срыв. От радости. Для горьких слез нет ни малейших оснований, она успела все мне рассказать. Садитесь, друзья хорошие, рядком да потолкуйте ладком... Я, пожалуй, удалюсь, а вы тут с глазу на глаз. Тихо закрылась дверь. Сквозь слезы на лице Дануты прорезалась виноватая улыбка. Кончиками пальцев она вытерла мокрые щеки. И поцеловала меня мокрыми солеными губами. - Ты не рад? - Я?! - Обе ладони мои прижаты к груди. - Я?! - Ты можешь ругать меня, даже прогнать, но, право же, я не видела иного выхода. И вот приехала. - За что же я буду ругать тебя? Мы говорим, но я уже не отпускаю ее от себя, держу за плечи, всматриваюсь, боюсь, как бы не растаяла подобно призраку. Но она - реальность, теплая, живая. Она не исчезает. Только сейчас я начинаю замечать в ее глазах признаки усталости и страдания. В них растерянность, даже тревога. Или обида? Чуть-чуть опущены краешки рта, движения нерешительные, состояние какой-то неуверенности. Как все это не похоже на смелую, веселую, работящую псебайскую Дануту! Я усаживаю ее, снимаю с себя наконец пальто. Она успокаивается, исподтишка начинает рассматривать нашу комнату, но взгляда моего избегает. Сейчас она расскажет... Я никак не могу понять ее внезапного приезда. Впрочем, чего же тут непонятного? И я смело говорю: - Ты приехала ко мне, и это твой самый-самый разумный шаг! Исчезают всякие сомнения. Она останется здесь, со мной. Теперь мы неразлучны. Господи, как же я не сообразил сразу! Радость-то какая! Обручальные кольца сверкнули перед моими глазами. Она говорит, тщательно подбирая слова: - Если ты судил о моей жизни по письмам, то глубоко ошибался, Андрей. В письмах я о многом умалчивала. Слова эти, сказанные печально, но с тихой убежденностью, убили мой оптимизм. - Ошибался в тебе?.. - Ты не так меня понял. Просто не обо всем писала. Не хотела, чтобы ты волновался и переживал. Не хотела лишать тебя покоя. Ложь во спасение. Ее руки - в моих, я крепко сжимаю их. - Отказываюсь понимать... Она часто-часто моргает. Вот-вот заплачет. Молчит. - Не могла предвосхищать события. И только сегодня... - А мои родители? Тетя? Почему они молчали? - Об этом я просила их. Боялась, что не успею уехать, как ты примчишься выяснять отношения, и тогда не миновать драмы. - Какой драмы? А-а!.. Это связано с Улагаем? - Да. Чувствую, как загорается лицо. Жарко. Ну-с, а что же все-таки произошло? - Рассказывай. Все-все. И, пожалуйста, без этой... лжи во спасение. Она кусает губы и молчит. Собирается с мыслями. - Как ты уехал, - тихо начинает она, - с того дня он не давал мне покоя. Преследовал по пятам. Тетя Эмилия уступила моей просьбе, переехала в Лабинскую: я боялась оставаться одна. Страшно, понимаешь? Он сделался неумолимо настойчивым. Мне кажется, им руководила уже не любовь, о которой он говорил как заведенный, а какое-то маниакальное стремление добиться того, что он сам себе заказал. Даже когда убеждал, что любит безумно, я видела в глазах его только дерзкое, самолюбивое желание, неистовство зверя, а не любовь. И я очень, очень боялась его. Сперва отшучивалась, потом просто молчала, стала хорониться, но он не отставал. Более того, стал требовать - да, требовать! - согласия, даже грозил, что увезет меня силой. Можешь себе представить мое состояние! Писать тебе об этом не могла: приехал бы и тогда... Твоя жизнь мне дороже собственной. - Значит, ты сбежала от него? - В сущности, да. Но ты послушай. Я обратилась к попечителю школ с просьбой перевести меня в другое место. Он предложил Майкоп. Но такой перевод ничего не менял... Тогда я написала в Петербург. - Кому? - Отправила заявление начальнице Высших женских сельскохозяйственных курсов, приложила свою биографию, аттестат. - Ну, а мне-то, мне почему не сообщила?! - Я ведь уже сказала, Андрюша. Пожалуйста, выслушай до конца. Пришел ответ. Начальница согласилась побеседовать со мной лично. Я тайно собралась, тайно уехала, об этом знает лишь одна тетя. И вот я здесь. Уже четыре дня. Последние слова она произнесла опять с виноватой улыбкой. Четыре дня! Я вскочил. - И ты не известила меня!.. - Ждала результата. - Ну, и... - Теперь я слушательница Высших женских сельскохозяйственных курсов Стебута. Это недалеко отсюда, ехать вовсе немного. Только что отправила письмо тете, вторым письмом известила попечителя, что покинула работу по личным причинам. Словом, сожгла все мосты и явилась к тебе. Казни, милуй... Стройные мои надежды пошатнулись. Ведь я искренне думал, что Данута приехала только ко мне - да, ко мне! - чтобы искать и найти защиту. Что мы немедленно обвенчаемся и вернемся домой как муж и жена. Увы, я не сумел оценить ее строгую самостоятельность. Данута вовсе не собиралась повиснуть на моей шее. Она по-прежнему была другом, наверное, любила, но не хотела отказываться от своего уже завоеванного места в обществе. Желание остаться равной во всем со мной и со всеми другими - вот что руководило ее поступками. Курсы? Что за курсы, я понятия о них не имел. Стебут? Кто такой Стебут? И сколько недель или месяцев учиться ей на этих курсах? - Не месяцев, Андрюша, - ответила она, постепенно обретая прежнее доброе спокойствие. - Не месяцев, а лет. Четыре года. Как в Агрономическом институте. А создал эти первые в России сельскохозяйственные курсы Иван Александрович Стебут, очень известный агроном. С моим отцом они были знакомы. Теперь я шагал по комнате из угла в угол и что-то обиженно бормотал. Со стороны это выглядело, наверное, смешным. Данута не спускала с меня настороженных глаз. - Глупый! - сказала она и, поднявшись, остановила меня. - Нет причин так расстраиваться. Я понимаю, о чем ты сейчас думаешь: через каких-нибудь восемьдесят дней ты уедешь, а я останусь здесь еще на долгих четыре года. Опять дорога-разлучница, опять мы врозь, только поменявшись местами. Ведь об этом ты думаешь, я угадала? - Да как ты могла! Без совета со мной... Четыре года!.. - Скажи мне, Андрюша, - вкрадчиво спросила она, - можешь ты дать другой, более подходящий совет, как мне поступить в обстоятельствах, теперь известных тебе? Есть иное решение? Скажи, и я сделаю, как ты пожелаешь. - Есть! У меня он есть, ты о нем знаешь! Я живу с ним целые полгода, с того дня, как увидел тебя!.. И ты знаешь о моей любви, это звучало в каждом слове, в каждой строчке моих - и твоих - писем. Или тебе недостаточно такого признания? Я не говорил, а выкрикивал слова, не помнил, что делаю. Лицо мое горело, губы дрожали. - Ну говори, говори! - шептала она и гладила меня по плечам. - Сейчас же выходи за меня замуж! Сегодня!.. - Я сказал эти слова все тем же запальчивым мальчишеским тоном и тотчас почувствовал, как не к месту подобный тон, как он может оскорбить девушку. Ведь это не предложение, а просто-напросто приказ! С душевной болью я протянул к ней руки, обнял и снова горячо и быстро сказал: - Не могу представить без тебя жизни, так люблю, Данута! И не молчи, пожалуйста, скажи мне... Она улыбнулась той светлой и чистой улыбкой, с которой я видел ее дома, на свидании, во дворе тети Эмилии. - Я тоже люблю тебя, мой милый. И я согласна. Делай так, как ты хочешь. И... Что-то такое она еще хотела сказать, я не позволил, поцеловал, завертел по комнате. Полетели стулья, что-то разбилось. Кто еще объяснялся в любви подобным образом? И так счастливо?! Обнявшись, мы уселись наконец, и вот тогда Данута все-таки заплакала. И смеялась и плакала. А я целовал ее мокрое от слез лицо и думал: наконец-то все страшное и зыбкое позади, теперь мы вместе и ничто никогда нас не разлучит. Дверь приоткрылась, показался Сашин нос, мгновенно исчез, и дверь тихо закрылась. - Кто там? - спросила Данута. - Никого. Тебе померещилось. - Как мне хорошо и покойно! Впервые с того дня, как ты уехал. В комнату заглянули сумерки. Углы потемнели. Не знаю, сколько мы сидели вот так, обнявшись, наверное, долго, пока я не вспомнил, что Данута устала, может быть, голодна, а Саша одиноко бродил по коридорам пансионата, что пора наконец объявить во всеуслышание о нашем счастливом уговоре. Я оставил Дануту, отыскал Сашу. Вместе с ним мы обегали полдюжины комнат, всюду объявляя об экстренном сборе, потом вывернули свои карманы и со всеми деньгами, которые нашлись, Саша и другие хлопцы бросились на улицу, а я вернулся к Дануте с известием о предстоящем торжестве. Как оно называется?.. - Помолвка, Андрюша, вот как это называется, - охотно подсказала она. - Но сейчас? Почему сейчас? Ты же видишь, я не могу в таком виде; заплакана, с растрепанной прической. Что скажут о твоей невесте? Мы рассмеялись. Надо ли говорить, что менее чем через час в нашей комнате сиял свет от самой сильной лампочки и от десятка свечей, перетащенных из других комнат. И было тесно от молодого народа, для которого редкое подобное торжество ужасно интересно, вызывает прилив бурного энтузиазма. Мы пили вино и слушали цветистые тосты. Мы кричали "ура". Мы пели и даже танцевали под гитару. И много раз в комнате звучало старое, как мир, "горько". Уже за полночь я провожал Дануту. Она очень утомилась, сидела в извозчичьей пролетке, положив голову мне на плечо. Ехали тихо, до ее общежития оказалось не так уж близко. В помещение меня не пустили. Здесь действовали строгие правила. Расставаясь на красивом парадном крыльце, я спросил: - Когда?.. Данута подумала, ласково оглядела меня: - Ты должен понять, Андрюша, и не обижаться. Мы обвенчаемся непременно в псебайской церкви. Где родные. Чтобы постоять у их могилы... Значит, не раньше лета. Ты закончишь институт, у нас тоже, наверное, будут каникулы, а если и не будут, меня отпустят ради такого события. Вот мы и поедем вместе с тобой, и там... Глубокий вздох был ей ответом. - Всего семьдесят девять дней, дорогой ты мой. Прибавим шесть дней на дорогу и разные непредвиденные обстоятельства. И все эти дни мы будем встречаться, не так ли? Я теперь близко. А письма домой напишем завтра же. И вместе, ладно? Пусть все знают. Спокойной тебе ночи! Она поцеловала меня и скрылась за большой резной дверью. Я постоял, потом сел на ступеньки. Сидел долго, мимо парадного и раз, и другой, и третий прошел городовой, присматриваясь к моей согбенной фигуре. Тогда я встал и по пустынным ночным улицам пешком потащился домок. Небо над Санкт-Петербургом бледнело. Уже рассвет. 3 Каждый день я находил время, чтобы бывать у Дануты. Как и в нашем пансионате, у них тоже были комнаты на двоих. С Данутой жила девушка и" Саратова, полненькая блондинка, серьезная и строгая, кажется, очень влюбленная в агрономию. Почти всякая ее речь заканчивалась словами: "Когда я стану агрономом и буду работать в Поволжье..." И далее излагались грандиозные планы по селекции засухоустойчивых злаков. У нее хорошее имя - Валя. С Данутой они подружились. Иногда нам удавалось погулять по городу. Чаще всего мы шли на Невский проспект. В Петербурге все нравилось Дануте, все ее восхищало. Она очень стремилась в театр, в Мариинку, о которой знала до этого по книгам и фотографиям актеров. Наконец мне с большим трудом удалось купить билеты на представление в этом театре. Давали оперу Рубинштейна "Демон" с участием Николая Николаевича Фигнера, отличного певца и актера. Декорации к опере рисовали не менее известные художники Коровин и Врубель. В общем, нам повезло. В театре Данута притихла, как-то сжалась и даже боялась смотреть по сторонам. Так все ново, так непривычно! Блеск красок и хрусталя, роскошь фойе и партерной публики, музыка, игра актеров были причиной ее растерянности. Но постепенно она освоилась, откровенно радовалась тому, что видела и слышала. В театре нас ожидал сюрприз. Кажется, во втором антракте, прогуливаясь в фойе, мы лицом к лицу столкнулись с Владимиром Алексеевичем Шильдером. Он шел - руки назад - с какими-то двумя военными. Рассеянно посмотрел на Дануту, на меня, видимо пытаясь вспомнить, где видел этого студента. Я вытянулся перед генералом. - Постойте, постойте! Вы Зарецкий? Ну конечно! Рад вас видеть, дорогой юноша. И вашу... м-м-м... - Моя невеста, ваше превосходительство. Данута Носкова. - Носке? Вы дочь несчастного Носке? - Мой отец был управляющим Охотой, - ответила Данута не без гордости. - Дети Кавказа! Господа, прошу познакомиться. Егерь нашей Охоты Зарецкий и его невеста. А это - полковник Андриевский, егермейстер двора его величества. Полковник гвардии Улагай... Снова Улагай! Мне сделалось не по себе. И Данута слегка побледнела. Я слышал от казенного лесничего или от кого-то еще, что старший брат Керима - свитский офицер. И поразительно похож на младшего своего братца, только тучнее телом. Военные учтиво поклонились. - Этот юноша спас мне жизнь, - продолжал Шильдер. - Я уже видел перед собой отверзтую пропасть на Мастакане, когда он с казаками удержал меня. Такое не забывается. Но... почему вы не по форме, Зарецкий? Нарушение устава... Я недоуменно осмотрел себя. Все, как положено: студенческая тужурка, значок института. - Я говорю об офицерской форме, - сказал Шильдер. - Но я не имею права. Вольноопределяющийся Лабинского конного полка. Рядовой. - Понимаю. Случаю угодно, чтобы я первым сообщил вам, Зарецкий, приятную новость. Как адъютант великого князя, генерал-фельдцейхмейстера артиллерии, я лично составлял реляцию о присвоении вам за мужество и успехи в воинской учебе чина хорунжего. От наказного атамана Войска Кубанского мы получили извещение о подписании приказа. Я поздравляю вас, хорунжий Зарецкий, с офицерским чином, поздравляю и вас, мадемуазель Носке. Желаю вам счастья! Военные поклонились и ушли, а мы все продолжали стоять среди фойе и смотрели друг на друга. Люди обходили нас, удивленно разглядывали. Не находилось слов... Офицерское звание - мне? Это, конечно, дело самого Шильдера. - Слушай, Андрюша, - прошептала Данута, оттирая меня в сторонку, - если это правда... Вот неожиданность! Ты хоть знаешь, что такое хорунжий? - Первый офицерский чин в казачьих войсках. Если приравнять к армейскому - прапорщик. - Рассмеявшись, я не без гордости выпятил грудь. Данута взяла меня под руку: - Вот обрадуется твой папа! И все-все другие! Я тоже очень рада за тебя. Очень! Новость весь вечер не выходила у меня из головы. Как примут ее мои друзья-студенты? Что скажет Саша? Его мировоззрение, которое стало и моим, никоим образом не воспримет чина. Отношение к казачьим офицерам все еще определялось событиями революции 1905 года. И еще: как отнесутся ко мне егеря Охоты, где даже наш старшой Щербаков не имел такого чина? А Кожевников, Телеусов? Не стану ли я среди них белой вороной?.. Подтверждение приказа пришло через неделю. Было обнародовано постановление ректората. Меня поздравили в торжественной обстановке. Саша слегка подтрунивал. Некоторое время я чувствовал, как товарищи присматривались ко мне, пытаясь обнаружить нечто новое. Приходилось слышать и насмешливые реплики, но сам я повода для этого не давал, просто не мог стать каким-то другим. И вскоре все улеглось. Мы сдавали экзамены, чем могли помогали друг другу, у всех были общие трудности и общие беды. Нечаянная новость забылась в хлопотах и работе. Хорунжий так хорунжий. Вскоре я получил из Екатеринодара новенькую форму и пособие - совсем не лишнее - в сумме ста рублей. Данута заставила меня надеть мундир и возрадовалась, как радуется ребенок новой красивой игрушке. Потом озабоченно пометила мелком там и тут, велела снять и три-четыре вечера распарывала, подшивала, урезала, или, как выразилась сама, "подгоняла по фигуре". От моих родных, от тети Эмилии пришли очень теплые поздравления. Сочинил письмо и Телеусов, назвавши меня в конце текста "ваше благородие". Саша, увидев меня в форме, вытянулся, руки по швам, глаза навыкат. А потом рассмеялся и обнял. Он достаточно иронически принимал сам факт. Форма формой, а товарищ оставался. "Понято - принято". В июне я получил аттестат об окончании Лесного института. На сердце у меня теснились и радость и грусть. Завершился целый период жизни - студенческие годы. Что ждет нас с Данутой впереди? Особенно тревожно становилось, когда я вспоминал о разлуке. Один-два месяца мы проведем дома и вместе, а затем она вернется сюда. Почти на четыре года! В душе я надеялся, что она передумает и по какой-нибудь причине оставит курсы. Но сейчас об этом не могло быть и речи. Данута так увлеченно и горячо рассказывала мне о лекциях, своих профессорах, о перспективе на дальнейшее... Что-то здесь уже было от ее новой подруги Вали. Но и свое тоже. Она особенно увлеклась ботаникой, так что даже я достаточно хорошо знал кое-какие премудрости систематики растений. Зоологи университета надеялись, что дружба с ними продолжится и на Кавказе. Они свое дело сделали: я многое преуспел в этой науке. День расставания наступил. Саша Кухаревич выглядел очень огорченным. Он то и дело вздыхал, смотрел на нас с Данутой грустными глазами и отворачивался, чтобы скрыть смущение. Мы любили друг друга. На вокзале колготились, смеялись, стараясь не поддаться грусти. И тут Кухаревич вдруг потянул меня за рукав. Мы отошли от толпы провожающих. Саша казался смущенным. - Слушай, - сказал он. - Я должен признаться тебе... Все эти годы я прямо причастен к социал-демократии. Помнишь, однажды меня долго не было дома, а когда я пришел, то попросил тебя... - Помню. Тогда ты не ответил на мой вопрос. - Я чудом ушел от облавы, Андрей. От жандармов. Это могло плохо кончиться: Сибирью. Впервые я едва не попался. - А почему они... - Мы собрались на конференцию. Обсуждали важные вопросы. Но это, так сказать, запоздавшее разъяснение. Теперь я хочу знать: если вдруг обстоятельства... Если мне и моим товарищам потребуется помощь, могу я рассчитывать на тебя? - Можешь, Саша. И ты и твои товарищи. Лицо его осветилось. Но он тут же остро посмотрел по сторонам. Привычка конспиратора, это так естественно. - Я буду работать недалеко от тебя. В одном из черноморских лесничеств, как можно ближе к Новороссийску. Место условлено моими руководителями. Так что если... - В любое время. Мой дом - твой дом. Мы крепко и коротко обнялись. Глаза повлажнели. С этой минуты каждый пошел своей дорогой. Но дружба осталась. Саша поцеловал руку моей невесте, что-то пробормотал, надвинул на глаза козырек фуражки и, очень расстроенный, быстро пошел от вагона. Высокую фигуру его мы видели в стороне, пока не тронулся поезд. Прощай, Санкт-Петербург! Уложились, закрыли дверь купе. Данута почувствовала себя дома. Она повисла на мне, подогнув ноги. Я усадил ее на диван. - Господин хорунжий, будьте добры, закажите мне чаю, - капризным тоном светской дамы молвила она. И, счастливая, засмеялась. На четвертый день поезд прошел по мосту через мутную после дождей Кубань. Совсем немного до Армавирской. Данута заставила меня надеть офицерскую форму. Можно было предполагать, что псебайцы обставят наш приезд как можно торжественней. Приедет папа, чего бы это ему ни стоило. И тетя Эмилия. И, может быть, господин урядник. Последние двадцать минут мы не отходили от окна. Молодое лето раскрывалось перед нами во всей цветистой красе своей. Днем раньше, а может быть, и ночью прошел дождь, он освежил белые акации вдоль дороги, подсолнухи и пшеницу в степи, прибил пыль на дорогах. Свежий, промытый воздух не туманил дали, и на горизонте, косо от железной дороги, сине и величественно, словно призрачное, таинственное царство, в небо подымались зубчатые горы. Кавказ представал перед нами. Что сулил он мне и Дануте? Чего он ждал от нас? Поезд замедлил ход. Мы все еще стояли у окна. Вот и армавирский перрон, разноцветный от платьев встречающих. - Тетя! - закричала Данута в закрытое окно и забарабанила кулачком в перчатке. Эмилия увидела вас, прижала платок к глазам и, ускоряя шаг, двинулась за вагоном. Мой отец, с палочкой в руке, седой, сутулый, однако же в мундире, при боевых орденах и медалях, тоже засеменил за тетей. Поодаль стоял урядник Павлов с десятком казаков. Фуражку он держал на согнутой руке. Чисто выбритая голова его масляно блестела на солнце. 4 Такое любопытное событие - свадьба! Чуть ли не весь Псебай собрался около недавно покрашенной, нарядной церкви, когда наш поезд - вереница взятых внаем колясок и экипажей - остановился перед папертью. Приглушенный шорох пробежал над головами людей. Данута, в белом платье и фате, прежде всего прошла вместе со мной к железной калиточке на кладбище, где под каменной плитой лежали ее родители. Женщины сбились у ограды и беззвучно плакали. Кто мог удержаться от слез, когда невеста опустилась на колени перед могилой и взглядом пригласила меня? Данута плакала и шептала. Может быть, просила благословения на этот важный шаг в своей жизни. Мы положили цветы, постояли и пошли в церковь. Нас пригласили к аналою. И после венчания, в окружении всех егерей Охоты и своих родных, мы вышли на паперть, второй раз подошли к дорогой могиле. Отколов от своего платья белую розу, Данута положила ее на камень. Перед тем как сесть в экипаж, произошло событие, о котором нельзя не упомянуть. Расталкивая толпу, к нам стали протискиваться два черкеса. Один из них высоко над головой нес огромный букет. На всю жизнь запомнился мне этот букет: пышные ярко-красные пионы, темно-зеленые листья и белые, будто из стеарина, цветы рододендрона с желтой сердцевиной. Приблизившись, черкес стал на одно колено и протянул необъятный букет моей жене. - От гаспадина Керима Улагая! - торжественно сказал он. Улыбчивое лицо Дануты резко изменилось. Она отшатнулась от букета, сделала шаг назад, как это делают, увидев змею. И тут же строго сказала: - Андрей, брось его под ноги коням! Повернувшись спиной к непрошеным дарителям и слегка приподняв платье, по-королевски вошла в экипаж. Букет полетел на землю. В толпе одобрительно загудели, я успел заметить, как егеря спокойно и властно оттискивали дарителей подальше от нас. Кони тронулись. Мы поехали в дом моих родителей. Почти всю дорогу оскорбленная Данута молчала и презрительно щурила глаза. Только у дома сказала: - Какая наглость! - Понято и забыто, - быстро ответил я присказкой Саши Кухаревича. Данута глянула на меня. Мы рассмеялись. Есаул хотел омрачить нам памятный день. Не вышло. Поезд из экипажей проехал улицей. Свадьба. Такое событие!.. На первое время мы поселились в большом доме тети Эмилии. И по нескольку раз в день ходили в гости к моим родителям. Пробежало несколько шумных, незабываемых дней. Жизнь как будто вошла в нормальную колею. Для меня это была не просто жизнь, а какой-то удивительный праздник. Когда я вставал по утрам, Данута уже встречала меня в неизменном своем фартучке, деятельная, розовощекая, с засученными по-рабочему рукавами кофточки. Какое-то олицетворение домовитости и труда. В доме тети, в доме моих родителей все вдруг оказалось в ее руках, она все успевала сделать прежде других, маме и тете Эмилии оставалось только дивиться той хозяйственной ухватке, с которой Данута бралась за любое дело. Неизменно радостное, возбужденно-светлое лицо ее как нельзя лучше говорило о том, что такая жизнь доставляет ей немалое удовольствие. В горы я не ездил, но с егерями встречался часто. Никита Иванович обстоятельно рассказывал мне, какие дела в лесу. По мере того как календарь отсчитывал дни до отъезда Дануты, я все более мрачнел. Вот уже осталось десять, пять, потом три, два дня. Данута тоже мучилась, но старалась не подавать виду, и лишь однажды, когда собирали белье в дорожную корзину, я застал ее в слезах. - Останься, женушка, - попросил я. Она тряхнула головой, волосы скрыли лицо, а через минуту глаза ее глядели на меня с ласковым укором: - Как ты можешь, Андрюша! Разве я расстраивала тебя несбыточными просьбами, когда ты уезжал? Вспомни. Сейчас мы с тобой просто поменялись ролями, и надо быть мужественным, принять временную разлуку как должное. Разве тебе не хочется иметь образованную жену, друга и помощника во всем, что ты задумал и намерен делать? - Далекие дисциплины... - Ботаника? А чем питаются твои зубры? Изучать животных - значит изучать их пищу. Ты - знаток леса и зверя. Я хочу знать все растения. И прежде всего - Кавказа. Мы вместе будем разгадывать его бесчисленные тайны, поможем горам оставаться вечно молодыми. Разве не так, если думать о будущем? Да и расстаемся мы ненадолго. Шесть месяцев - и я приеду в отпуск. И еще через полгода. А вдруг и ты приедешь ко мне, вдруг такая возможность? Как я встречу тебя!.. День прощания наступил. Опять пыльная коляска и знакомая дорога, сперва каменистая, с резкими звуками из-под колес, далее, по степи, мягкая, укачивающая, дорога-разлучница через Лабинскую, Курганинскую, по пологим холмам и западинам. Если оглянешься - за спиной горы; они уходят, их вершины все туманнее, синей, пока совсем не сольются с небом. Поезд подошел, втянул в себя мою Дануту, победно свистнул и умчался вдаль по накатанным, горячим рельсам. А я остался. В тоске и одиночестве. И почти сразу, помогая мне избавиться от горечи разлуки, голову захлестнули заботы и обязанности, которые я сам устанавливал для себя и сам пытался выполнить. Запись шестая С егерями - к зубрам. Первые наблюдения. Чертовы ворота. Логово опасного браконьера. Нравы зубриного стада. Подозрительный Семен. 1 Зубры... Их надо изучить, понять. Это прежде всего. А понявши, все-все делать для спокойной жизни стада и для сохранности его. Я раздумывал над этим с таким внутренним ощущением, будто не приказ Ютнера исполняю, а свое собственное, глубоко личное желание, рожденное ответственностью перед родиной. Зубров предстояло разыскать и понаблюдать. Для этого прежде всего отправиться на Кишу, древнейшее их кавказское обиталище. И конечно, заехать в Хамышки, взять с собой Телеусова, без которого поначалу я вряд ли добьюсь чего-либо путного, пройти-проехать с ним по долине от устья реки к ее истокам. Мы уже раньше договорились о встрече. Он ожидал меня. Дом, где не слышался голос Дануты, казался пустым и осиротевшим. Я перебрался к своим. Но и здесь не хватало именно ее. Мама ходила по комнатам и вздыхала, подолгу стояла у шкафа, у окна с каким-нибудь платочком или старыми перчатками невестки. Глаза у нее были печальные. Отец забирался в угол на веранде и либо молчал, опустивши книгу на колени, либо едва слышно насвистывал какой-нибудь старый марш. Когда в одну из таких минут я остановился перед ним, он вздохнул и задумчиво-печально произнес: - В доме, где нет маленьких детей, по углам заводятся черти. Боюсь, что увижу их собственными глазами. Ну что я мог ответить ему! Пока Данута учится, вряд ли в этом доме он услышит топот маленьких ножек внука. На следующий день я привел из конюшни своего Алана, особо тщательно почистил его, проверил седло, оружие, снаряжение в сумах, сказал своим о маршруте, и на другое утро конь уже вынес меня со двора. Началась работа. Ориентируясь по карте и памяти, я проехал тропой по северным склонам Передового хребта, стараясь укоротить путь в междуречье Лабенка и Белой. Грабовые, а больше дубовые леса стояли по сторонам в пышном летнем наряде. На тропе лежала узорная лиственная тень, похожая на тонкие и теплые кружева. С гор наносило запахи снега и цветущих лугов. Лесные поляны пестрели стадами овец и бычков. У одного пастушьего костра я сделал привал, конь похрустел сочной и сладкой травой. Далее тропа привела к большой вырубке. Я поехал шагом. Квартал спиленного леса выглядел неряшливым и заброшенным. Всюду валялись кучи усохших веток, разбросанные вершинки, неубранные хлысты. Во мне заговорил лесничий. Тому ли нас учили? Ведь это полнейшее забвение правил рубки, разграбление леса без всякого загляда в будущее! На краю вырубки притулилась неряшливая сторожка. Молодой казак зевал на пороге, такой же грязный и забытый, как вся эта вырубка. Не слезая с коня, я спросил его: - Чей лес? - Юртовый лес. Лабинский. А ты чей будешь? Назвав себя, я спросил, кто смотрит за рубкой. - А чего за ей смотреть? Не девка. - Казак почесал живот под рубахой. - Казенный лесничий приехал, билет выписал, место отвел, обмыли это дело в компании, а уж посля того сами хозява. Не впервой рубим, дело-то не хитрое. - Хоть бы ветки пожгли! - Нехай гниют. Ожиной зарастет - с глаз укроется. Ожиной... Парень и думать не думал, что именно так переводят лес. Бузина, малинник, осина вскоре прорастут сквозь ежевичник на месте спиленных дубов. Не лес - сорная порода, не украшение гор, а хлам, не польза, а непоправимый вред. Но что ему втолковывать! В Хамышки я заявился вечером. Поселок меж крутых лесистых гор лежал сонный и тихий. Сияв фуражку, проехал мимо кладбища русских солдат, павших на Кавказе полстолетия назад. Спросил у встречного, где дом Телеусова, и почти тотчас увидел самого Алексея Власовича. Он торопливо шел навстречу. - Здравия желаю, - сказал с улыбкой и взял Алана под уздцы. Я спешился, и мы пошли рядом. - Что нового, Алексей Власович? - А чего у нас нового? Вот кабаны зачастили на огороды за молодой картошкой. Пуляем, отпугиваем. Худющие, голодные. Их тоже понять надобно, в лесу ноне нечем поживиться. Вот когда черешня в долинах покраснеет, тогда... Телеусов угостил меня обедом, мы наскоро поели и двинулись на Кишу, чтобы дотемна успеть приехать в охотничий домик. - Завтра чем свет как раз возля их пастбища и появимся. Они перед зорькой непременно выходят на поляны, - сказал егерь. Лошади шли ровно, тропа петляла по лесу, полному тени и кисловатого запаса непроходящей мокроты. Под копытами чавкало. Дожди шли чуть ли не каждую ночь. На кордоне нас ожидал Кожевников, еще более заросший с тех пор, как я видел его на охоте. Он только что вернулся с разведки от горы Бомбак. Печка в домике горела, варево подошло. Мы пустили расседланных коней, уселись к огню. Лампу не зажигали. - Зубров видал? - спросил Телеусов у друга. - А то нет! Они меня не боятся, особливо если сижу или на четвереньки стану. Как глянут на бородищу, считают: свой. Чего бояться? Вот только когда ружье почуют, бегут. Нашел два стада. Одно на Сулиминой поляне пасется, второе повыше на луга выходит. Это мамки, значит. Которые с малышами. Слово "малыши" оживило в Телеусове какие-то воспоминания. Прищурив глаз, он уставился на меня. - А помнишь, Андрей Михайлович, что нам управляющий наказывал?.. Ну, еще на охоте. Насчет царского указания. Да, да, да! Точно. Ютнер распорядился словить зубренка и представить его для осмотра государю императору. Телеусов как услышал от Кожевникова про зубриц с телятами, так и вспомнил. - Как ты считаешь, надобно поусердствовать али забыть? - Он все еще смотрел на меня прищурясь. - Надо бы попытаться, раз такой приказ, - не очень уверенно сказал я. - Ради чего? Денег? Али для прославления собственного лишать животное свободы? Я тотчас вспомнил слова Саши Кухаревича, его мысли о зубрах вообще: "Два места в Европе. Две точки". Эту же тревогу высказывали зоологи университета. Вот чем уязвимы зубры! Кавказский подвид встречается только здесь, и нигде больше. Даже в зоопарках их нет. Когда-то двух кавказцев по указанию двора привезли в Москву и Белую Вежу - быка Казбича, пойманного на верхнем Урупе, и Казана, схваченного на Лабенке, - но было то в 1866-м и 1899 годах. Оба зубра давно пали, не оставив потомства. Случись что плохое с кавказским стадом - и горные зубры исчезнут так же бесследно, как исчезла сравнительно недавно на Тихом океане морская корова, травоядное водное животное из отряда сирен. Ее открыл и описал Стеллер, врач из экспедиции Беринга в 1741 году, а последнее животное этого вида было уничтожено уже в 1768 году и никогда больше не возродится на нашей планете. Думать о сохранении вида - это прежде всего попытаться расселить зверей. Если бы удалось отловить зубренка или даже двух да отправить в Петербург, то эти звери, возможно, приживутся в неволе, дадут потомство, и, значит, еще где-то, пусть даже в иных условиях, останется кровь кавказских зубров, которая как бы подстрахует наше не очень большое стадо. Все это промелькнуло в голове, я даже не обратил внимания на едкое замечание егеря насчет прославления, а просто сказал: - Вот вы послушайте... Горела печка, дверцу мы открыли, отсвет пламени красными пятнами прыгал по стене, и в этой уютной полутьме лесного домика я стал рассказывать своим друзьям о судьбе некоторых зверей и о том, как важно для людей сохранить все, что нашло себе место на планете за миллиарды лет существования жизни. Оба они слушали внимательно, вопросов не задавали, а когда разговор закончился, только головами покачали, дивясь новым для них открытиям. Поздний ужин давно поспел. Кожевников стал раскладывать варево по мискам. И только когда мы зажгли лампу и сели за стол, Алексей Власович рассеянно сказал: - А что, надобно попытать счастья... Росным холодным утром, еще по темноте, мы проехали несколько верст вверх по склону, оставили коней около скал в редком лесу, а сами поднялись, стараясь не звякнуть ружьем и не шуметь, на полверсты выше уже пешим манером и там залегли на камнях над поляной, ограниченной со всех сторон густейшим лесом. Сверху в этот час поляна походила на уснувшее горное озеро. Поверх травы стелился молочной белизны туман, слабый предрассветный ветерок еще не стянул с луга это холодное ночное одеяло. Мы вооружились биноклями, навострили уши и стали ждать. Как все-таки несовершенны наши чувства! Не услышали ни треска, ни шума, но стоило мне отвлечься на три минуты, и я пропустил самое начало. Телеусов толкнул меня локтем, а взглядом показал вниз. Я поспешно прижал бинокль к глазам. По белой поверхности молочного озера беззвучно плыли темные корабли. Зубры отделились от леса, на опушке которого, вероятно, провели ночь, и вышли пастись. Несколько стад общим числом двадцать девять. Только быки. Старые выделялись огромным телом с высокой холкой, густой и длинной шерстью на шее, груди и на ногах. Молодые уступали им в мощи, но и у них ощущалась скрытая мускульная сила. Звери передвигались неровным клином. Впереди, склонив рога до самой земли, словно вынюхивая ее, неспешно выступали самые крупные. Траву они стригли без торопливости, постепенно пересекая наискосок всю поляну. По мере того как голод был утолен, между молодыми то в одном месте, то в другом начиналась беззвучная ссора. Они теснили друг друга боками, затем, распаляясь, сшибались толстыми, широко поставленными рогами. Стук рогов привлекал внимание старых. Они подымали голову и, не переставляя тела, не изменяя направления хода, поворачивали морду, окидывая озорников недовольным взглядом. Этого было достаточно, чтобы восстановить спокойствие и порядок. Рассвело. Туман стал оседать росой. Стада развернулись перед нами как на ладони. Мы видели неотпавшую старую шерсть, мокрые курчавые лбы. Между тем вершины гор уже позолотило солнце, лучи его достали поляну, все на ней заблестело, заиграло. От зубриных спин поднимался парок. Один из вожаков поднял морду, обернулся в нашу сторону. Тело его напряглось. Уж не накинул ли ветер страшного запаха? В бинокль я разглядел глаза старого быка. Крупные, слегка выпуклые, шоколадно-блестящие, они поразили меня осмысленностью взгляда. Впервые увидев такие глаза, я поймал себя на мысли, что это умный взгляд много знающего существа. Зверь наблюдал и мгновенно оценивал все, что видел. Настороженность, быстрота реакции, даже какая-то вдумчивость; под мощным лбом его угадывалась мыслительная работа. Вот сейчас он все поймет, раздастся сигнал, и стада вместе с вожаками скроются от незримой для других опасности. Но нет! Зубр опустил морду. Не почуял. В те минуты я вспомнил глаза другого существа, близкого по крови этому зверю, прямого потомка дикого тура, полностью исчезнувшего два века назад, - вспомнил домашнего быка, предводителя псебайского стада. Мальчишкой я любил дразнить его, не боялся подходить близко, и, случалось, мы подолгу стояли, не спуская друг с друга глаз, словно на сеансе гипноза. В глазах того быка я видел или тупую покорность и обреченность, или слепую, бессмысленную ярость. Какая там мысль! О какой наблюдательности могла идти речь? О каком уме? Зачем домашнему быку все это, если уже много поколений за него думают люди, ему подносят пищу, дают кров и пускают в стадо, где он блаженствует! А зубры пока что хозяева собственной жизни. Они вольные, свободолюбивые звери. Но воля для них так же благодетельна, как и опасна. Она-то и вырабатывает постоянную настороженность, готовность к защите своей жизни. Им приходится искать кров от непогоды и пищу без надежды на помощь со стороны. Им нужно избегать опасности, откуда бы она ни пришла. Все это, как мне думалось, и делает зубра таким прекрасным, строго наблюдательным и вдумчивым. Жизнь дорога. Забота о сохранении жизни обостряет чувства и возвышает дикого зверя над прирученными. Стада двигались все медленней, все ленивей. Все чаще зубры отрывались от травы, стояли спокойно или мотали головами, стряхивая с намокшей шерсти обильную росу. Сыты... Я шепотом попросил егерей разглядеть, какую траву больше всего срезают зубры, особенно когда сыты, а значит, и разборчивы. Мы различали темно-зеленый густой пырей, высокие ромашки, желтые лютики. Белесые и широкие листья белокопытника тоже хорошо выделялись на лугу. Изящные стебли овсяницы куртинами покрывали осыпи. Что привлекает зубров, мимо какой травы они равнодушно проходят? Звери лениво повернули к лесу, но не туда, где ночевали, а выше по склону, где заросли разделялись желтыми от солнца скалами. - На солонец пошли, - зашептал Телеусов. - Гляди, во-он на ту скалу, под ней родник и лужа. Ихнее место. Строй не нарушился, но как-то уплотнился. Звери заспешили, и если бы не строгие вожаки, то наверняка бросились бы вперегонки к солонцу. Старые первыми вошли в лужу, наги вдавились чуть ли не по колена. Звери погрузили носы в воду, помотали головами, будто белье прополоскали. Не удовлетворившись этим, копытами взбаламутили воду и только тогда стали цедить ее, странно ощерившись. Стада окружили лужу, и все, прежде чем пить, проделывали точно такую же операцию. Недоумевая, я спросил у егеря: - Не сено ведь ели, а сочную траву. Что к воде потянулись? - Трава здеся очень сладкая, вот их и тянет к соленому. А вода там вроде минеральной, они ее для того и мутят, чтобы поболее солей заглонуть. В это время Василий Васильевич неудачно повернулся. Ножны его кинжала легонько чиркнули по камню. Звук слабый, но чужой в тихом утреннем лесу. Как вскинулись звери! Как напряглись мускулы, блеснули глаза! Какой-то общий выдох, похожий на прерывистое всхрапывание, не звук даже, а камешки из звуков донеслись до нас. Мгновение недвижности. Затем дружный топот, взмахи хвостов - и зубры исчезли. Все стихло. - Экой я неловкий! - укорил себя Кожевников. - Спугнул. Телеусов засмеялся: - Так они ж тебя за кого принимают-то? Сам докладал. Чего теперя испужались? - Когда глазами видят, Власович, тогда я для их вроде безвредная обезьяна. Свой, в общем. А тут прозвучало. Вот и не стали разглядывать, кто железой гремит. Хор-рошие зверюги, а? Вот про Индию сказывают, слон там есть. Или про Африку - жирафы и разные прочие бегемоты которые. По картинкам видел. Агромадные звери! Ну, а в России что? А в России, ребята, зубр. Тоже почище многих других. До слона, понятно, не дорос, зато телом каков, нравом! Умнющая голова! - Что ж они выбирали в траве? - напомнил я. - Лопухи трескали подряд, - сказал Телеусов. - Белокопытник, значит. - И пырей. Особливо где молодой, - добавил Кожевников. - Еще, пожалуй, пахучий колосок не без удовольствия выхватывали. "Зубровник" называется. Я спешил записывать. То была моя первая запись в особом дневнике о зубрах, который я начал вести. Первые записи о Кавказе, о встречах и событиях, многие из которых решали мою жизнь. 2 Вернулись к лошадям. Они еще издали увидели нас, вскинулись, тихонько заржали. Соскучились. Да и страшновато одним в таком дремучем месте, где и опасностями пахнет и разбежаться прытко нельзя, в горах ровных плоскостей нет: либо вверх, либо вниз, то отлого, то круто. И всюду острый камень. - Теперь до вечера зубров не увидим. - Василий Васильевич говорил громко и с удовольствием: долгое воздержание в засаде ему надоело. - А что, если мы, Андрей Михайлович, ударимся покамест в скальный район, где туры, да посмотрим, как там? Я согласился. Но Телеусов промолчал. - Ты как, Власович? - спросил его егерь. - Не притомился, случаем? - А я бы так, значит. Вы поезжайте к турам, посчитайте их, до вечера время есть, а я попробую зубриц с молодью выследить. Одному сподручнее, чем ватагой. Встретимся где же? Ну, вон у той круглой вершинки, там рододы много, медведи иной раз шастают. Не побоитесь? Словом, мы разделились. Туры не менее осторожны, чем зубры. Кто видел их глаза, скорее глазищи, похожие на прозрачные выпуклые линзы, тот догадается, что такими-то глазами можно увидеть все и всех сразу. И спереди, и по сторонам, и чуть назад, на двести семьдесят градусов, если не больше. Нас они, конечно, увидели прежде, чем мы их, и спокойно ушли дальше к вершинам, тем более что уже напаслись и желали всего-навсего спокойно отдохнуть. Мы долго кружили вокруг отрогов хребта, останавливались, разглядывали скалы в бинокль, но туры исчезли, словно их тут никогда и не было, хотя Кожевников уверял, что вчера засек три стада общим числом более полутора сотен. Осерчав из-за такой неудачи, он предложил забраться на верх зубчатого хребта, одного из отрогов Бомбака, и сверху осмотреть окрестность, благо видимость все еще оставалась отличной. Опять лошади оказались на ременных привязях в редком березняке, где травы хватало, а мы без поклажи, с одними ружьями, начали подъем и, пожалуй, через час оказались у гребня. Осторожно высунулись. Я ахнул от удивления и страха. Мы находились на вершине черной стены. С той стороны она почти отвесно уходила вниз саженей на триста и только потом выгибалась сперва наклонной осыпью, а потом и пологим лугом. Огромная голубовато-зеленая котловина, полная пихтарника, открывалась взору. С двух сторон ее сторожили хребты вроде того, на который мы взобрались. Они сближались в центре котловины и там, как Геркулесовы столбы, запирали долину. Чернел только узкий каньон. Должно быть, вход реки. - Что за диво, Василь Васильевич? - Чертовы ворота, так мы их зовем. - А долина? - Все Шиша, Андрей Михайлович, ее притоки, ее шалости. В тую сторону, - он показал рукой, - мы можем выйти на свой кордон, а вот в другую если, то будет проход на Умпырь, где ты уже побывал. Зубриный рай, туточки ни единой души нету. Какой, скажи, человек осмелится забраться в этакие дебри? Живи, зверь, без опаски, плодись, размножайся, если бес не заявится да не нарушит покой. Много ли таких местов по России?.. Сперва мы осмотрели ближние подступы. Туры оказались как раз под нами, на уступах. Разбросавшись среди камней, они безмятежно спали, угретые солнцем, откинув рогатые головы и смежив глаза. Белесые, с желтыми подпалинами бока их под цвет камня и освещенных скал - отличная маскировка! Мы подсчитали туров. У меня вышло семьдесят три, у Кожевникова на одного больше. - А ну, еще раз, - предложил я. И опять у него получилось семьдесят четыре. - Ты проглядел одного, Михайлович, - сказал егерь. - Глянь-ка вон на ту острую глыбочку. Что там торчит, видишь? То рога у сторожевого. Он меж двух камней укрылся, не спит, а зырит на три стороны. А рога-то не спрячешь, видны. Он и есть семьдесят четвертый. Вверх этот сторож поглядеть не желает, потому как считает место недоступным даже для рыси. И ошибается. Кто-то другой его отсюдова как раз и сымет пулей за милую душу, потому как сажен двести тут не наберешь. - Кто же другой? - Про Лабазана забыл? Это бесовское отродье сколь годов кровь нам портит. Мы укрылись за хребтом, присели, и Кожевников взялся крутить цигарку. Закурив, он спросил: - Тебе про него сказывали? - Не раз слышал. Главный злодей для зубров. Хочу найти его. - Что главный - это точно. Сколько помню, лет восемь назад, он начал промышлять здеся. За множество этих лет Лабазан и его напарник убили восемнадцать, а то и все двадцать быков. Сам, сказывают, хвастал во хмелю. А уж другого-прочего зверя... - Кто же у него второй? - Был такой. Умер он летось. Лабазан сам похоронил в какой-то пещере. И в той похоронной пещере сложил, как толкуют, десяток зубриных черепов. Есть такая примета у осетин и лезгин: зубриные черепа должны украшать алтарь для ихнего бога и могилу храброго джигита. Тогда это место почитается. - Лабазан-то кто такой? - Лезгин вроде бы. У него еще фамилия есть. Башкатов, кажись. - А тот, что умер? - Тот русский. Бродяга из солдат. Всю свою жизню провел в горах, тут и остался. По фамилии Беляков. Дикий, в общем, человек. Так вот, погляди на ту гору, что с востока к Чертовым воротам подступает. За ней Лаба-река. Лабазан выслеживает зубров у солонца, ну и бьет на выбор, а потом неделями пирует да мясо себе впрок вялит. Даже в Лабинск захаживает, вот какой отчаянный. - Сколько же ему того мяса надо? - Считай, половину бросает. А из шкуры родильные пояса делает. В аулах роженицам их продает, будто бы помогает. И рога на кубки полирует, а как спускается в свои аулы, так эти кубки у него нарасхват. Князья берут, в золото-серебро отделывают, хвастаются. - Меня уже стращали этим Лабазаном. - Не Чебурнов ли? - Он самый. - Ну, скажу тебе, он непременно донес Лабазану, что появился, мол, человек, офицерского чину и хочет с ним повстречаться, словом и законом попугать да силой - глазом вострым помериться. Я так думаю, что Семен с лезгином имеет встречи, а может, и на зверя наводит. Ему бы только деньги. Или от испуга заигрывает. Лабазан следопыт, конечно, редкостный, стрелок первоклассный. И винтовка у него что надо. А ты в самом деле хотел бы с ним сойтись? Я кивнул. Как же иначе? Если взялся охранять зубров и проведал браконьера, то уж, конечно, обязан обезвредить злодея. Или уговорить, чтобы убрался отсюда. В общем, вплоть до стрельбы. Враг зубров - мой личный враг. - Тогда послушай меня. Одному тебе, Михайлович, Лабазан не под силу. Один не ходи. Двое, трое еще что-нибудь сделают, но не один. А уж раз мы с тобой забрались в эти края, могу указать место Лабазанова притона, уж это я как-нибудь выведал. Гору видишь? Вон та самая, вершина у нее на гнилой зуб похожая, вроде острые клыки вылезают, а уж пропасти там - глянуть страшно. Пещера, по всем видам, не одна, вся гора дырявая, есть которые и проходные, а вот обитает он на склоне, сюда обращенном, и не так чтобы высоко, пожалуй, в поясе букового леса. Там кустов поболее; дыму от костра не увидишь. Годов пять назад мы за Лабазаном охотились. Всех перехитрил и обвел вокруг пальца, а одному егерю из Закана ночью винтовку своей повязкой повязал, дал понять, значит, что Лабазана выследить нельзя. Еще какое-то время мы рассматривали в бинокли эти дикие места, но дымка не углядели. Не заметили и в той стороне ни одного животного на склонах или полянах. Зверь опасное место знает. Часам к пяти спустились к лошадям и другим маршрутом поехали вниз, поближе к намеченной для встречи вершинке. Легкий день долгий, в семь солнце сияло еще вовсю. Спешились, повалялись в траве, ожидая Телеусова. Вскоре небо на западе покраснело, вечерняя заря разлилась. Алексей Власович явно припоздал. - Мы сами отыщем зубриц, ежели что, - сказал Кожевников. - Идем?.. С конями в поводу мы зашагали к тому месту, где Василий Васильевич недавно обнаружил стадо с молодняком. Неглубокий распадок, заросший березой и высокогорным кленом, выползал из дремучего леса к буграм с высокотравными лугами. Посредине распадка проглядывалась натоптанная многочисленными копытами тропа. Зубриная дорога выходила на луг, манящий сочной и густой травой. Мы не стали пересекать эту годами натоптанную тропу, чтобы не смущать чуткого зверя запахами лошадей и железа, а удалились на высотку с густым и черным рододендроном, откуда хорошо проглядывался весь пологий луг. Звери появились не так, как самцы, а с еще большей осторожностью, словно жизнь этих семейств оценивалась вдвойне дороже против жизни самцов. В сущности, так оно и было: ведь почти каждая зубрица вела за собой если не малыша, то второгодка, а кроме того, в стаде были и будущие матери и старые зубрицы, уже не способные рожать, но полезные своим опытом, навыками долгой жизни. Они-то и возглавляли несколько семейств. ...Из лесного распадка сперва вышла старая зубрица, постояла, прислушалась, помахала хвостом с кистью на конце и спокойно пошла дальше. Только после этого на лугу появились еще две старые коровы, одна с обломанным рогом, другая припадающая на заднюю ногу. Это был осмотрительный, бесконечно опытный авангард, он обследовал и устанавливал безопасную зону. Убедившись, что вокруг тихо и спокойно, коровы склонили морды к траве и тем дали знак основному стаду. Звери высыпали на луг. По краям, спереди и сзади пошли зубрицы и прошлогодняя молодь. А в центре, словно кучка ребятишек, толкались зубрята этого года, телки и бычки. Им, конечно, не терпелось побегать, пободаться друг с другом, а тут такая теснота, что только-только проход вперед. Не разбежишься, когда по сторонам строгие мамки, пресекающие всякую попытку вырваться из окружения. На просторе стадо понемногу рассыпалось. Но ведущая, та самая зубрица, что вышла первой, все время сердито оглядывалась и никому не давала опередить себя. Зато молодежь, похрустев травой первые десять - двадцать минут и выклянчив у мамок немного молока, с беспечностью сорванцов, хотя и были уже бородаты и проглядывали у них тупые черные рожки, начали беготню. Задрав хвост, они подкидывали зад, толкали друг друга, задевали старших и опрометью убегали от них, останавливались, хватая открытым ртом воздух, и снова принимались за игры. Где же еще, как не на просторном лугу! Дни проходят в густом лесу, ночью спать нужно, только зори и остаются для игрищ. Так уж наверстаем на заре! Доставили они хлопот своим мамкам, старухам-охранительницам и сестрам! Как только стадо разбрелось слишком уж просторно, старая зубрица приняла меры. Крупным шагом пошла она по кругу, словно бы очерчивая допустимые границы; коровы и подростки, оказавшиеся за пределами этих границ, отлично поняли, что от них требуется. Старуха поддала рогами одну ослушницу, сильно толкнула другую, а далее все уже шло по закону сильнейшего. Как только вожатая приближалась, все животные, забредшие дальше положенного, опрометью кидались к центру. Стадо уплотнилось. Теперь и телятам стало трудней бегать, пришлось пастись, как это делали старшие. Дисциплина как будто установилась. И в это время мы оказались свидетелями схватки за место вожатой. Большая, по виду сильная корова неожиданно остановилась на пути хозяйки стада, раздула ноздри и угрожающе нагнула морду. Лишь на одно мгновение вожатая задержалась, пораженная неслыханной дерзостью. Уже в следующую секунду раздался сильный удар рогов. Все зубрицы и даже малыши повернули головы и внимательно следили за ходом схватки. А соперницы, как заправские бойцы, уперлись лбами и старались сдвинуть друг друга с места. Из-под копыт летела влажная земля. То одной, то другой удавалось загнуть шею противницы и достать рогами бок. Но все удары приходились вскользь, иначе кровоточащие раны уже покрыли бы шкуры зубриц. Трещали, ломались кусты березки и рододы, в глазах коров горела ярость. Шла борьба за власть, за главенствующее место в стаде, борьба, возникающая, по-видимому, время от времени между сильными зубрицами. Наконец вожатая сумела с такой ловкостью ударить рогами по передней лопатке противницы, что та упала на колени и, если бы не увернулась, второй удар распалившейся победительницы уложил бы ее на месте. Вывернувшись, зубрица побежала что есть силы, но не в стадо, а через кусты в лес. Более сильная некоторое время преследовала ее, затем вернулась и, шумно дыша, темная от пота, продолжила прерванное шествие по кругу, замыкая в нем своих подчиненных. Зубрицы поспешно уступали ей место. - Куда же убежала слабая? - тихо спросил я Кожевникова и опустил бинокль, чтобы дать отдых уставшим глазам. - Походит одна до темной ночи, забоится и вернется. В одиночку им нету жизни. - Снова для битвы? - Нет. Драки больше не будет. Кто сильней, тот и вожак. Все стадо видело, как старуха победила. Она и останется у них главной. До схватки с какой-нибудь другой. Быстро темнело. Зубрицы и малыши паслись теперь с жадностью, словно чувствовали, что скоро придется уходить. Уже не баловались маленькие, они все чаще тыкались в ноги матерям, отыскивая вымя. Не получив разрешения, обиженно ложились. Авось пожалеют. Срезая траву, матери передвигались, и телята вставали, выбрасывая вперед слабые ножки, догоняли их и опять ложились. Пала ночь. Стадо виделось в бинокль совсем смутно, но мы дважды успели пересчитать зверей: двадцать две мамки с телятами, шестнадцать двухлеток и семь старых, без телят. Всего шестьдесят семь голов. Значит, здесь, в нижнем и среднем течении Киши, проживало без малого сто голов. С быками. - Одиночки бывают? - снова спрашиваю у егеря. - Редко. Самцы за власть подерутся, слабый уходит иной раз насовсем, чтобы не сердить вожака. Но долго один не проживет. Или новое стадо отыщет, или погибнет. - От пули охотника? - Не токмо от пули. Сорвется с кручи. А то в реке утонет. Они отчаянные, идут в воду хоть бы что и не подумают, широко ли, глубоко. Ну, и случается, собьет течением и унесет. Весной в лавины попадают или опять же в реку. Ты, наверное, видел, как в снежную зиму наметает горой на лед, вроде мост получается из снега, а вода теплая, она лед подпарит, мост и повиснет еле живой. Зубр шагнет - и пропал. Когда в стаде, там без вожака не больно разбежишься, а вожак всегда осторожный, не пустит куда попало. Так что одиночкам у них жизнь недолгая. Черная темь укрыла поляну и горы. Зубрицы ушли по своему распадку в лес, на солонец времени у них не хватило. Утром отыщут, конечно. 3 Мы подождали еще, не подаст ли голос Телеусов. - Уж не беда ли какая? - Я начал беспокоиться. Кожевников ответил: - Не бойся. Беды нету. Когда опасность, он стрельнет, винтовка при ем. А звук в горах далеко идет. Просто ушел в сторону, это бывает. Или какое интересное дело задержало. Подождем на условленном месте до утра. Не заявится, тогда тронемся на кордон. Там он весточку нам оставит. А то сам объявится. Чтобы не беспокоить близкое отсюда стадо зверей, мы взяли своих лошадей на потайки и прошли краем луга, стараясь держаться по-над ветром. Версты за две до зубриного выпаса спустились в пихтовый лес и устроили тут небольшой костерок. Попили чай да и легли спать, поплотней завернувшись в плащи. На верхотуре даже в разгар лета ночи холодные и мокрые. Открываю утром глаза - приятеля моего нету. На костер свежие ветки набросаны, горят, и котелок подвешен. Посмотрел сквозь куст лещины - обе лошади мирно пасутся на взлобке. Где Кожевников?.. Накинув телогрейку на плечи, я поднялся к границе луга. Вижу, стоит мой друг, спиной к березе прислонясь, и ждет, когда из-за лесистого увала выйдет солнце. Такое мгновение... Яркий свет уже играл на высотах, искрил снега на трехтысячниках, а луга еще в предрассветной тени, стылые, отяжелевшие от холодной росы. Бородатое лицо егеря приподнято, руки за спиной. И так смотрит на близкие вершины, на небо, словно молитву творит. Не моргнет, губы полуоткрыты. Миг человеческого блаженства. Солнце вывалилось из-за бугра, и вершины у черных пихт враз приобрели живую зеленую окраску. Оранжевое пламя загорелось на крупных шишках. Яркий до ослепления, немного сплюснутый шар солнца приподнялся над лесом, стараясь заглянуть во все ущелья. Вниз и в стороны с неба в мокром воздухе протянулись видимые лучи. Как многорукое чудо, солнце опиралось этими лучами на вершины деревьев, на скалы, приподымалось и скоро достигло лугов. Вот уж где вспыхнуло многоцветье! Ковер самых изысканных форм и цветов загорелся под косыми лучами ярко, пышно и весело. Сияли росинки, они алмазно вспыхивали на каждом лепестке. Мелюзга колокольчик, всего-то вершок от земли, а и тот стал похожим на отшлифованный лазурит - так светился, так играл в нем проворный лучик света! Стою, молчу, наблюдаю за рождением прекрасного дня, за Василием Васильевичем. В голову мне приходит догадка, почему многие лесники и егеря так благоговейно чтут природу. Именно в такие вот мгновения рождается радость, способная вытеснить из головы все наносное и злое. Мир прекрасен, и нет ничего лучше, радостней, чем природа, это создание завершенного царства живого. Понимаю, что не только на Кавказе можно поклоняться красоте. Она всюду. Только нужно ее видеть. И все же на Кавказе, где три великих начала - красота, целесообразность и мощь - как бы приподняты над обыденностью ближе к небу, это чувство поклонения совершенству особенно велико. Лишь тот, кто побывал здесь, мог написать "Демона", "Кавказского пленника" и "Хаджи Мурата". Единение с природой... Но вот солнце осушило луг, росинки изошли паром, а красота, теперь уже новая, дневная, привычная, осталась с нами. Заметно потеплело. От скал и камней все еще шел пар. Я крикнул: - Чаевать, Васильич! Он вздрогнул, нахлобучил фуражку на непокорные свои космы и спустился к костру. Сидел молчаливый, улыбался про себя и вздыхал. Еще не освободился от переполнявшего его восторга. - Так что, на Кишу тронемся? - Иде его носит, шалого? - Это он уже про Телеусова. - Смотри-ка, и на ночь не пришел. Теперь потопаем на кордон, какие там вести от него оставлены. Вести на кордоне были. С внутренней стороны двери висел листок, приклеенный хлебным мякишем: "Ночевал здесь, утром подался к дому, потому как веду пленника". И все. Какого такого пленника? Уж не самого ли Лабазана заарканил? Настроение у нас поднялось. Главное, жив-здоров, шагает к поселку. Там, значит, и встретимся, а может, успеем догнать на полпути. Мы посидели на порожке дома, Кожевников закурил и все смотрел, смотрел на лесное нагорье перед собой, а потом показал в ту сторону цигаркой, сказал: - Вот так-то если итить, как раз на Гузерипль попадешь. Недалече отсюда, но тропа мерзкая, не то что по левому берегу. Однако и тут ходят, которым скорей надобно. - Кто же? - А Семен Чебурнов, к примеру. Его кордон на Гузерипле, а однажды смотрю, топает здеся с таким, значит, деловым видом. И вроде людей остерегается. Схоронился я, наблюдаю. Гляжу, обходит наш кордон стороной, лесом, и наверх подался. Туда где мы с тобой вчерась сидели. - К Лабазану, что ли? - Кто его знает! Надо бы хорошенько выследить эти самые кривые дорожки. Как ты полагаешь? - Я так полагаю: егеря - это честные люди. - Вот и я о том же думаю. На Кише пять годов назад было шестьдесят пять зубров. Ну ладно. Две зимы оказались плохими, снежными, могли сколько-то погибнуть. Но мы вчерась все ж таки насчитали с тобой девяносто шесть голов. Так? А вот на Молчепе пять годов назад было сорок пять по учету. А ноне сколько ты думаешь там встретить? - Посчитаем. - Смотри не прослезись. Запись седьмая Что мы нашли в Хамышках. Рассказ о зубренке. Письмо в Боржом. Надежда на встречу с женой. Таинственный выстрел у ручья. Убитые зубры в лесу. Ответ управляющего. Суд над егерем Чебурновым. Дальнейшая судьба зубренка Кавказа. В Беловежской пуще. Врублевский. 1 Двинулись к поселку. Заторопились. По лесу виляла сравнительно хорошая тропа. Вправо подымался густо залесенный хребет, оттуда по ущельям и распадкам бежали ручьи и впадали в свирепую Кишу с зеленовато-белой, перевитой водой. Река прыгала по камням с такой настырностью, словно ей прямо-таки не терпелось побыстрей ворваться в Белую. Путь занял не более трех часов. Вскоре мы оказались в широкой долине Белой, отыскали брод, где в сухое время года можно переехать реку верхом, подстраховывая себя длинным шестом, когда лошадь под напором воды начинала заваливаться вправо. Отсюда до поселка оставалось совсем немного, и мы, согревая лошадей после купания в ледяной воде, пошли рысью. Спешиваясь у ворот телеусовского двора, зазвенели стременами, заговорили. Хозяин услышал. Хлопнула дверь, и он вышел навстречу. Под усами егеря бродила загадочная и виноватая улыбка. - Сказывай, отчего бросил в горах друзей-товарищей? - с напускной суровостью насел на него Кожевников. - Ишь ты, герой! Рази так можно? Телеусов развел руками: - Планида такая получилась... - Ты планидой не отговаривайся! Какого еще пленника пымал? Алексей Власович не ответил, пропустил нас вперед, взял коней, сам расседлал и поставил в тенечке. Вышла хозяйка, подала квасу. Мы сидели на ступеньках крыльца, попивали холодный квасок и сгорали от любопытства. Наконец Телеусов поманил нас за собой к сараю и осторожно открыл скрипучую дверь: - Ну, глядите. На свежей подстилке из только что скошенной травы лежал зубренок. Усталый, сонный, безразличный ко всему. Знал ли кто из нас в этот день, какая судьба уготована малышу, сыгравшему, в общем-то, видную роль в истории отечественной природы? Сейчас мы видели просто бычка, круглоголового малыша, недоуменно моргающего темными глазками. Он не боялся людей. А чего их бояться, если зла эти существа не делают, напротив, проявляют доброту и ласку, поглаживают, кормят из бутылки с соской да и говорят с ним нестрашными, приглушенными голосами. - Ну и ну! - Мы с Кожевниковым переглянулись. - Отличился! - По приказу его императорского высочества великого князя и по распоряжению управляющего охотой... Алексей Власович завел было хитрую речь, но Василий Васильевич решительно оборвал его: - Брось, брось, в Петербурге договоришь. Скажи, повезло. - Сам не рад, как повезло! - Что так? - Да я с ним, братцы, так намучился, что месяц отдыху надо! Вся тела болит! - Ты давай по порядку. Пойдем в дом, там расскажешь. Андрей Михайлович вынет свою книжечку и все как есть запишет в ей для истории. Мы вышли из сарая, стащили с себя лишнее, хорошенько умылись и поднялись в горницу, где хозяйка как раз уже накрывала к стелу. Вот тогда-то, за обедом, мы я услышали рассказ Алексея Власовича о встрече с отбившейся от стада зубрицей. - Я как раз к вам шел, веду коня под уздцы, а тут послушная моя лошадка вдруг заупрямилась. Винтовку снял: уж не медведь ли близко? К биноклю приложился, вижу - на поляне серые тени мелькнули. Волки. Гонятся за кем-то, бег у них нацеленный. "Не иначе за оленем", - подумал я, ну, и решил выручить бедолагу. Вернулся на кордон, коня пустил, а сам за волками подался. На Пшекиш. Бродил часа два, след потерял. Но что-то меня толкнуло пройти вверх по безлесной ложбине. Крадучись так, переходил от дерева к дереву, они там редко стояли. Добрался чуть ли не к самой голове распадка. В глаза бросилась большая пихта. Под ней густая тень. Пригляделся к тени, бинокль приладил. Батюшки мои, медведь! Уж я на всякий случай изготовился, а тут сбоку пихты камни посыпалась, вижу зубрицу, идет и шатается, но не в эту спасительную тень, а прочь, на крутую боковину. По ляжкам у ней кровь, бока мокрые от поту. Тут и понял я, что не медведь под пихтой, а зубренок. Вот за кем волки гонялись! Отбили, беднягу, от стада, а она с дитем, бой приняла, отогнала хищников, уложила маленького, а сама не знает, куда ей податься. Волки непременно где-нибудь рядом. А у ей уже сил нет, израненная вся. Как дошло до меня все это, указание вспомнил и подумал: другого такого случая не будет. Все одно: зверь обреченный. Словлю сам, чем волкам отдавать. Открыто пошел на луг. Зубрица увидела - и ко мне. Храбрая. Я остановился. И она тоже. Стоим, ждем, у кого нервы крепче. Не выдержала, повернула круто - и ходу. Только ее и видели. Тут я к зубренку. Он поднялся, забубукал что-то. Подошел к нему ближе, руку протянул. "Миша, Миша!" - зову его, а он стоит, носом пошевеливает. Я ближе: он попятился, потом побежал, не бойко, но побежал. И вот тут, братцы, началось! Какой ни есть маленький, а погонялся я за им добрый час, весь потом залился, пока наконец не загнал в узкий отвершек*, полный камней и валежника. Застрял он там, стоит и трясется, ни с места. Я опять ласково так: "Миша, Миша!" Дал до себя дотронуться. Погладил я его, он и успокоился. ______________ * Отвершек - одна из вершин распадка, сходящихся в овраг. Ну, приласкал, страх у него пропал, а идти со мной не хочет. Я и так и этак, взял его в охапку, понес было, да разве ж такого донесешь! В нем верных три пуда. Вырывается. Отпустил на землю, ошейник сделал. Не нравится ему ошейник, с места не стронешь. Тогда обвязал ремнем через грудь, чтоб не делать ему больно. Тяну что есть силы, а он переступит три шага вперед, три в сторону и столько же назад. Мука мученическая! Кое-как добрели до кордона, отдохнули, я записку вам написал да и заторопился: голодный он, траву только-только пробует, молока ему надо, а где тут молоко! На счастье, лошадь помогла. Увидел он моего коня и резво пошел за ним, к ногам жмется: конь на мамку больше похожий, чем егерь в штанах. Так вот и пошли. Я коня веду, а зубренок на ремешке за конем семенит. А как только притомился, лег, хоть убей! Глаза закрыл, нижнюю губу отвесил, спит, в общем. Да и я спать хочу, вечер уже, после всех-то дневных мучений... Пришлось поднять, к седлу привязал. Неудобно, ремни его режут, но молчит. В таком виде и реку переехали - он на коне, а я по пояс в воде. И его держу и палкой дно щупаю. Спасибо, прирученный конь, дело знает. Вот так-то и домой прибыли. Зубренок мой полежал, оклемался и есть запросил, все в ноги мне лбом ударяет. Тут сделали мы с женой бутылку с соской, как раз корову подоили, теплое, парное, так и всосался, зараз более полчетверти* выпил. Отяжелел, улегся, повозился маленько на траве, голову свалил и заснул. ______________ * Четверть - три литра. Утром, только я зашел, он уже кричит мне: "Бу-у-у!" - и есть просит. Две бутылки выпил, повеселел. Травки зубриной я ему свеженькой принес, овсяницы. Пожевал, кое-что съел, но мало. Еще не привык. А в полдень опять две бутылки молока. И чтоб подогретое, холодное не берет. Чистый ребенок! Пока хозяин рассказывал, мы отобедали и опять пошли смотреть бычка. Шерстка на нем еще не улеглась после трудной дороги, казалась неряшливой, и, когда хозяйка стала конской щеткой расчесывать ее, бычку это понравилось, свесил голову и моргал. Наверное, вот таким манером зубрица его вылизывала. Цветом он напоминал молодого медвежонка, чисто коричневый, только на мордочке шерсть посветлее да на бородке. Такая смешная бородка! Копытца, как и глаза, черненькие, блестящие, а на лбу две круглые точечки, будущие рога показываются. Уши небольшие, твердые, губы черные, а головка вроде и телячья, но круглее. И хвостик с кисточкой. Уже веселенький, хвостиком туда-сюда, побегать ему, видать, охота. Закрыли мы сарай, сели совет держать, как дальше с ним поступить. - Увозить его сразу невозможно, - твердо вымолвил Алексей Власович. - Надо к траве приучить, к новым условиям. Пусть к людям поболее присмотрится. На это тоже время уйдет. Месяц, а то и два. Подрастет, приручится, вот тогда... - А пока, - сказал я, - напишем письмо Ютнеру, что он посоветует. До Боржома, где живет управляющий, почта недели две ходит, обратно столько же, вот и месяц. Тогда и в дорогу, если приказ будет. А нет - отпустим, и дело с концом. - Думаешь, все-таки повезем? - Телеусов, кажется, не был уверен. - Неужели откажутся? - Дак ведь забылось это. Прихоть. Время долгое прошло. - Мы напомним. Так и так. Куда прикажете? Может, в какой зоопарк потребуется. - Лишь бы дорогу выдержал. - Кожевников жалостливо вздохнул. - Дите все же. А там вагоны, грохот, дым-гарь. - Это ж где, Петербург!.. Сердце у меня дрогнуло. Петербург!.. Если мне прикажут сопровождать вместе с Телеусовым нашего пленника, тогда непременная, незагаданная встреча с Данутой. Тройное "ура" Алексею Власовичу! Сначала я хотел было заночевать у Телеусова, но нетерпеливая мысль погнала меня в дорогу. Скорее отправить письмо. Скорее получить ответ. Егеря уговаривали остаться, но я уже не мог. Алан мой, конечно, устал, да и мне не мешало бы провести здесь ночь, но решение уже окрепло. Я выехал из Хамышков, чтобы знакомой дорогой быстрее добраться до Псебая. Такая заманчивая перспектива. 2 Письмо Ютнеру у меня никак не получалось. "Уважаемый Эдуард Карлович", - начинал я и тут же комкал бумагу. Слишком фамильярно. "Его превосходительству Э.К.Ютнеру". А такое обращение казалось сухим, казенным. Никогда не приходилось мне писать подобные письма. Отец прохаживался по комнате, постукивал палочкой. Он уже не раз останавливался у стола, наблюдая муки сыновнего творчества. И наконец не выдержал: - Нуте-с, позволь мне. Попробую старомодно. Через полчаса бумага была написана. Начиналась она так: "Глубокоуважаемый Эдуард Карлович. Уведомляю Вас, что приказ, отданный егерям охоты в сентябре прошлого года о поимке молодого зубра, выполнен. Этими днями в районе Киши егерь Охоты А.В.Телеусов добыл бычка, каковой находится сейчас в добром здравии на попечении вышеупомянутого егеря. Через месяц или полтора, необходимые для приручения бычка к новым условиям жизни, зверя можно отправить Его императорскому высочеству Великому князю Сергею Михайловичу. Жду Ваших указаний о перевозке и месте назначения, куда должно направить бычка кавказского зубра. С совершеннейшим к Вам уважением егерь Кубанской охоты хорунжий А.Зарецкий". Прочитавши письмо, я вздохнул с облегчением. Пусть и по-старому, но ясно и уважительно. В тот же день я отвез это послание в Лабинск. На конверте стоял четкий адрес: "Тифлисская губерния, Горийский уезд, Боржом". Еще через день, поговорив с Никитой Ивановичем Щербаковым, который продолжал исполнять обязанности управляющего Охотой, мы пришли к решению отрядить в помощь Телеусову для ухода за зубренком человека, подобрать которого поручили самому егерю, и заплатить за месяц ухода пять рублей. - Имя-то своему зверю дали? - поинтересовался Щербаков. - Алексей Власович кличет его Мишей. - Ну что за имя! Все ж таки дикий зверь, не простой бычок и не баран. Надоть как-нибудь покрасивше назвать. Царю повезете, а у него, слышь-ка, один из предков Михаилом прозывался. Как бы не осерчал. Вскоре я еще раз навестил Телеусова. Зубренок освоился, все больше переходил на травяное питание, но молока требовал по-прежнему и сердито стучал лбом по загородке, если долго не получал. Его дважды выводили гулять, только на привязи, и зубренок охотно щипал свежую траву. Уже при мне Телеусов вместе с женой выпустили зубренка в небольшое стадо телят. И тут, к удовольствию нашему, мы увидели, что ничего дикого в зубренке не замечается. Он не задирался с телятами, пасся спокойно и так же, как они, бегал, задрав хвост, пока не начинал дышать открытым ртом от усталости. Ребенок... - Миша, Миша! - звала его хозяйка, и он уже вслушивался в это имя, привыкая к нему. - Никита Иванович не согласен с такой кличкой, - сказал я Телеусову. - Придумаем другое прозвище. Первый, можно сказать, кавказский зубр поедет в далекие края, глядишь, судьба улыбнется ему, он возмужает, потомство даст, и пойдут от него в новом месте кавказские зубры. - Ну, если так... Тогда пускай и зовется "Кавказец". - Кликать неловко, длинно. Может, короче: "Кавказ"? - Можно и "Кавказ". - Значит, решаем. Ты - крестный отец. - И ты, Андрей, тоже. Вдвоях отвечаем за него. При отъезде я сказал, чтобы к телятам его больше не пускали. Вдруг болезнь какая или еще что. Лучше пасти отдельно. - Я тут уже над клеткой мудрую, Михайлович. Чтоб заранее подготовиться. Хочу сочинить ее узкой, боковины сделать плотные, а переднюю и заднюю части из решеток. Кормить и чистить удобней. Лошадьми далеко везти придется, в вагон грузить. Ну, а в вагоне мы его выпустим. Заботливый хозяин! Возвращался я домой под