Любовь Тимофеевна Космодемьянская. Повесть о Зое и Шуре --------------------------------------------------------------------- Книга: Л.Т.Космодемьянская. "Повесть о Зое и Шуре" Литературная запись Ф.Вигдоровой Издательство "Народная Асвета", Минск, 1978 OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 21 октября 2001 --------------------------------------------------------------------- Дети Л.Т.Космодемьянской погибли в борьбе с фашизмом, защищая свободу и независимость своего народа. О них она рассказывает в повести. По книге можно день за днем проследить жизнь Зои и Шуры Космодемьянских, узнать их интересы, думы, мечты. Для младшего и среднего школьного возраста Содержание Вступление Осиновые Гаи Новая жизнь Снова дома Дочка Горькая весть Сын Бабушка Брат и сестра "Людей посмотреть, мир повидать!" В Сибири Зимой Неизгладимый след В путь-дорогу Год спустя Все вместе Праздник Вечером... По дороге в школу Новоселье Горе Без отца Новая школа Греческие мифы Любимые книги Новое пальто "Челюскин" Старшая и младший Сергей Миронович "А кто у нас был!" Чудесное путешествие "Взвейтесь кострами, синие ночи!" Дневники "Белая палочка" "Овод" Девочка в розовом Пари Татьяна Соломаха Первый заработок Вера Сергеевна Высокая мера "Отлично" по химии Наедине с собой "Само собой разумеется" Дом по Старопетровскому проезду Под Новый год Тяжелые дни Домой Аркадий Петрович Одноклассники "Зеленый шум" Бал Двадцать второе июня Военные будни Отъезд Первые бомбы "Чем ты помог фронту?" Прощанье Записная книжка "Таня" В Петрищеве Как это было Рассказ Клавы Шура Со всех концов страны "Пожелай мне доброго пути!" Вести из Ульяновска Военный корреспондент Пять фотографий "Я очень хочу жить!" От всего сердца Письма Смертью героя Они должны быть счастливыми! ВСТУПЛЕНИЕ Апрель 1949 года. Огромный зал Плейель в Париже. Конгресс защитников мира. Флаги всех наций украшают трибуну, и за каждым флагом - пароды и страны, человеческие надежды и человеческие судьбы. Алый флаг нашей страны. На нем - серп и молот, символ мирного труда, нерушимого союза между теми, кто работает, строит, созидает. Мы, члены советской делегации, все время ощущаем, что нас окружает горячая любовь участников конгресса. Нас встречают так сердечно, нас приветствуют так радостно! И каждый взгляд, каждое рукопожатие словно говорит: "Мы верим в вас. Мы надеемся на вас. Мы никогда не забудем того, что вы сделали..." Как велик мир! Это с особенной, поражающей силой чувствуешь здесь, в просторном, высоком зале, глядя на белые, желтые, оливково-смуглые лица, лица всех цветов и оттенков - от молочно-белого до черного. Две тысячи человек со всех концов земли собрались сюда, чтобы от имени народа сказать свое слово в защиту мира, в защиту демократии и счастья. Я смотрю в зал. Тут много женщин. На их лицах страстное, неотступное внимание. Да и может ли быть иначе! Призыв к миру несется поистине со всех концов земли, и в нем - надежда всех жен и матерей. Сколько услышала я здесь рассказов о людях, которые пожертвовали жизнью для того, чтобы победить фашизм, чтобы минувшая война закончилась победой света над тьмой, благородного над подлым, человеческого над бесчеловечным! И я думаю: неужели кровь наших детей пролилась напрасно? Неужели мир, добытый ценою жизни наших детей, ценою наших слез - слез матерей, вдов и сирот, - будет вновь нарушен по воле злобных и гнусных сил? На трибуну конгресса поднимается наш делегат - Герой Советского Союза Алексей Маресьев. Его встречают бурей аплодисментов. Для всех присутствующих Алексей Маресьев олицетворяет русский народ, его мужество и стойкость, его беззаветную отвагу и выдержку. - Каждый человек должен спросить себя: "Что я делаю сегодня в защиту мира?" - несутся в зал слова Алексея Маресьева. - Нет сейчас более почетной, более благородной, более высокой цели, чем борьба за мир. Это обязанность каждого человека... Я слушаю его и спрашиваю себя: что же я могу сделать сегодня для дела мира? И отвечаю себе: да, я тоже могу вложить свою долю в это великое дело. Я расскажу о своих детях. О детях, которые родились и росли для счастья, для радости, для мирного труда - и погибли в борьбе с фашизмом, защищая труд и счастье, свободу и независимость своего народа. Да, я расскажу о них... ОСИНОВЫЕ ГАИ На севере Тамбовской области есть село Осиновые Гаи. "Осиновый гай" значит "осиновый лес". Старики рассказывали, что когда-то здесь и вправду росли дремучие леса. Но в пору моего детства лесов уже не было и в помине. Кругом далеко-далеко расстилались поля, засеянные рожью, овсом, просом. А у самого села земля была изрезана оврагами; с каждым годом их становилось все больше, и казалось - крайние избы вот-вот сползут на дно по крутому, неровному откосу. В детстве я побаивалась зимними вечерами выходить из дому: все холодно, неподвижно, всюду снег, снег без конца и края, и далекий волчий вой - то ли он слышится на самом деле, то ли мерещится настороженному детскому слуху... Зато весной как преображалось все вокруг! Зацветали луга, земля покрывалась нежной, словно светящейся зеленью, и всюду алыми, голубыми, золотыми огоньками вспыхивали полевые цветы, и можно было целыми охапками приносить домой ромашки, колокольчики, васильки. Село наше было большое - около пяти тысяч жителей. Почти из каждого двора кто-нибудь уходил на заработки в Тамбов, Пензу, а то и в Москву - клочок земли не мог прокормить бедняцкую крестьянскую семью. Я росла в большой и дружной семье. Мой отец, Тимофей Семенович Чуриков, был волостной писарь, человек без образования, но грамотный и даже начитанный. Он любил книгу и в спорах всегда ссылался на прочитанное. - А вот, помнится, - говорил он собеседнику, - пришлось мне прочитать одну книгу, так там насчет небесных светил объяснено совсем по-другому, чем вы рассуждаете... Три зимы я ходила в земскую школу, а осенью 1910 года отец отвез меня в город Кирсанов, в женскую гимназию. Более сорока лет прошло с тех пор, но я помню все до мелочей, словно это было вчера. Меня поразило двухэтажное здание гимназии - у нас в Осиновых Гаях не было таких больших домов. Крепко держась за руку отца, я вошла в вестибюль и остановилась в смущении. Все было неожиданно и незнакомо: просторный вход, каменный пол, широкая лестница с решетчатыми перилами. Здесь уже собрались девочки со своими родителями. Они-то и смутили меня больше всего, больше даже, чем непривычная, показавшаяся мне роскошной обстановка. Кирсанов был уездным купеческим городом, и среди этих девочек, пришедших, как и я, держать экзамены, мало было крестьянских детей. Мне запомнилась одна, по виду настоящая купеческая дочка - пухлая, розовая, с ярко-голубой лентой в косе. Она презрительно оглядела меня, поджала губы и отвернулась. Я прижалась к отцу, а он погладил меня по голове, словно говоря: "Не робей, дочка, все будет хорошо". Потом мы поднялись по лестнице, и нас стали одну за другой вызывать в большую комнату, где за столом сидели три экзаменатора. Помню, что я ответила на все вопросы, а под конец, забыв все свои страхи, громко прочла: Отсель грозить мы будем шведу, Здесь будет город заложен Назло надменному соседу... Внизу меня ждал отец. Я выбежала к нему, не помня себя от радости. Он сразу поднялся, пошел мне навстречу, и лицо у него было такое счастливое... Так начались мои гимназические годы. Я сохранила о них теплое благодарное воспоминание. Математику у нас ярко, интересно преподавал Аркадий Анисимович Белоусов, русский язык и литературу - его жена, Елизавета Афанасьевна. В класс она всегда входила улыбаясь, и устоять перед улыбкой ее мы не могли - такая она была живая, молодая и приветливая. Елизавета Афанасьевна садилась за свой стол и, задумчиво глядя на нас, без всякого вступления начинала: Роняет лес багряный свой убор... Мы могли слушать ее без конца. Она хорошо рассказывала, увлекаясь и радуясь красоте того, о чем говорила. Слушая Елизавету Афанасьевну, я поняла: учительский труд - большое искусство. Чтобы стать хорошим, настоящим учителем, надо иметь живую душу, ясный ум и, конечно, надо очень любить детей. Елизавета Афанасьевна любила нас. Она никогда не говорила об этом, но мы это знали без всяких слов - по тому, как она смотрела на нас, как иной раз сдержанно и ласково клала руку на плечо, как огорчалась, если кого-нибудь из нас постигала неудача. И нам все нравилось в ней: ее молодость, красивое вдумчивое лицо, ясный, добрый характер и любовь к своему труду. Много позже, уже став взрослой и воспитывая своих детей, я не раз вспоминала любимую учительницу и старалась представить себе, что сказала бы она мне, что посоветовала бы в трудную минуту. И еще одним памятна мне кирсановская гимназия: учитель рисования нашел у меня способности к живописи. Рисовать я очень любила, но даже себе боялась признаться, что хотела бы стать художницей. Сергей Семенович Помазов однажды сказал мне: - Вам надо учиться, непременно надо учиться: у вас большие способности. Он, как и Елизавета Афанасьевна, очень любил свой предмет, и мы на его уроках узнавали не только о цвете, линиях, пропорциях, о законах перспективы, но и о том, что составляет душу искусства - о любви к жизни, об умении видеть ее повсюду, во всех ее проявлениях. Сергей Семенович первый познакомил нас с творениями Репина, Сурикова, Левитана - у него был большой альбом с прекрасными репродукциями. Тогда в моей душе зародилась еще одна мечта: поехать в Москву, побывать в Третьяковской галерее... Но как ни хотелось мне учиться дальше, я понимала: нельзя. Семья едва сводила концы с концами, надо было помогать родителям. Окончив гимназию, я вернулась в Осиновые Гаи, НОВАЯ ЖИЗНЬ Весть об Октябрьской революции застала меня еще в Кирсанове. Признаться, тогда я не очень поняла, что произошло. Помню только одно радостное ощущение: настал большой народный праздник. Город шумит и ликует, плещутся на ветру красные флаги. На митингах выступают простые люди - солдаты, рабочие. Когда я вернулась в родное село, брат Сергей, друг моего детства и старший товарищ, сказал мне: - Начинается новая жизнь, Люба, понимаешь, совсем новая! Пойду добровольцем в Красную Армию, не хочу оставаться в стороне. Сергей был всего двумя годами старше меня, во я рядом с ним была еще совсем девчонкой. Он больше знал, лучше разбирался в происходящем. И я видела, что решение он принял твердое. - Сережа, а мне что делать? - спросила я. - Учительствовать! Конечно, учительствовать, - ни секунды не колеблясь, ответил брат. - Знаешь, теперь, школы начнут расти как грибы. Думаешь, в Осиновых Гаях по-прежнему будет только две школы на пять тысяч жителей? Ну нет! Все учиться будут, вот увидишь. Народ больше без грамоты жить не станет. Через два дня после моего приезда он ушел в Красную Армию, а я, не откладывая дела в долгий ящик, пошла в отдел народного образования и тут же получила назначение: в деревню Соловьянку, учительницей начальных классов. Соловьянка была в трех верстах от Осиновых Гаев: бедная, неприглядная деревенька, убогие избы, крытые соломой. Немного утешила меня школа. Бывший барский дом стоял на краю деревни, утопая в зелени. Листва деревьев уже была тронута желтизной, но еще издали так весело и приветливо алели кисти рябины, вытянувшейся перед самыми окнами, что я невольно повеселела. Дом оказался довольно крепким и вместительным. Кухонька, прихожая и две комнаты: одна, побольше, - класс, другая - маленькая, с железными ставнями, - предназначалась мне. Я тут же разложила на столе привезенные с собой тетради, буквари и задачники, карандаши, ручки и перья, поставила бутыль с чернилами и пошла по деревне. Надо было переписать всех ребятишек школьного возраста - мальчиков и девочек. Я заходила подряд во все избы. Встречали меня в первую минуту с недоумением, но потом разговаривали приветливо. - Учительница, стало быть? Ну, учи, учи! - сказали мне высокая худая старуха с густыми и, показалось мне, сердито сдвинутыми бровями. - А только девчонок напрасно записываешь. Не к чему им учиться. Ткать да прясть, а там и замуж - для чего тут грамота? Но я твердо стояла на своем. - Теперь не прежнее время. Теперь совсем новая жизнь начинается, - сказала я словами брата Сергея. - Учиться всем надо. ... На другой день класс был битком набит - пришли все тридцать ребят, записанных мною накануне. В крайнем ряду, у окон, сидели малыши - первоклассники, в среднем ряду - ученики второго класса, с другого края, у стены, - самые старшие, четырнадцатилетние, их было всего четверо. На первой парте, передо мной, сидели две девочки, обе светловолосые, веснушчатые и голубоглазые, в одинаковых цветастых платьях. Они были самые младшие, звали их Лида и Маруся Глебовы. Четыре старших мальчика у стены чинно встали, за ними поднялись и остальные. - Здравствуйте, Любовь Тимофеевна! - услышала я нестройный хор детских голосов. - С приездом вас! - Здравствуйте. Спасибо! - ответила я. Так начался мой первый урок, а потом дни пошли за днями. Мне было очень трудно справляться одновременно с тремя разными классами. Пока малыши старательно писали палочки, а старшие решали задачи на именованные числа, я рассказывала среднему ряду, отчего день сменяется ночью. Потом я проверяла задачку у больших, а вторая группа писала существительные женского рода с мягким знаком после шипящих. Тем временем малыши уставали выводить свои палочки, я возвращалась к ним, и они начинали читать, во все горло выкликая по складам: "Ау, ма-ма!" Или: "Ма-ша е-ла ка-шу!" Я с головой ушла в работу. Мне было весело и хорошо с моими ребятами. Дни пролетали незаметно. Раза два приходил ко мне из соседней деревни учитель, у которого был огромный, по моим тогдашним понятиям, опыт: он преподавал в школе уже целых три года! Он сидел у меня на уроках, слушал, а потом давал советы и на прощанье всегда говорил, что дела мои идут хорошо. - Детишки любят вас, - пояснял он, - а это самое главное. СНОВА ДОМА В Соловьянке я учительствовала одну зиму. С нового учебного года меня перевели в Осиновые Гаи. Жалко мне было расставаться с соловьянскими ребятишками - мы успели привыкнуть друг к другу, - но переводу я обрадовалась: хорошо быть снова дома, среди родных! Вернувшись в Осиновые Гаи, я снова встретилась с товарищем детства Толей Космодемьянским. Он был моим сверстником, но казался много взрослее: по серьезности, по жизненному опыту я не могла равняться с ним. Анатолий Петрович около года служил в Красной Армии, а теперь заведовал в Осиновых Гаях избой-читальней и библиотекой. Тут же, в избе-читальне, собирался на репетиции драматический кружок: молодежь Осиновых Гаев и окрестных деревень, школьники и учителя ставили "Бедность не порок". Я играла Любовь Гордеевну, Анатолий Петрович - Любима Торцова. Он был и нашим руководителем и режиссером. Объяснения он давал весело, интересно. Если кто-нибудь путал, перевирал слова Островского или начинал вдруг кричать не своим голосом, неестественно таращить глаза и размахивать руками, Анатолий Петрович так остроумно, хоть и беззлобно, передразнивал его, что у того сразу пропадала охота становиться на ходули. Смеялся он громко, весело, неудержимо - ни у кого больше я не слышала такого искреннего, радостного смеха. Вскоре мы с Анатолием Петровичем поженились, и я переселилась в дом Космодемьянских. Анатолий Петрович жил с матерью - Лидией Федоровной - и с младшим братом Федей. Другой брат - Алексей - служил в Красной Армии. Жили мы с Анатолием Петровичем хорошо, дружно. Он был человек сдержанный, не щедрый на ласковые слова, но я в каждом его взгляде и поступке чувствовала постоянную заботу обо мне, и понимали мы друг друга с полуслова. Очень обрадовались мы, узнав, что у нас будет ребенок. "Непременно будет сын!" - решили мы и вместе придумывали мальчугану имя, гадали о его будущем. - Ты только подумай, - вслух мечтал Анатолий Петрович, - как это интересно: впервые показать ребенку огонь, звезду, птицу, повести его в лес, на речку... а потом повезти к морю, в горы... понимаешь, впервые! И вот родился он, наш малыш. - С дочкой вас, Любовь Тимофеевна, - сказала ходившая за мной старушка. - А вот и сама она голос подает. В комнате раздался звонкий плач. Я протянула руки, и мне показали крошечную девочку с белым личиком, темноволосую и синеглазую. В эту минуту мне показалось, что я вовсе никогда и не мечтала о сыне и всегда хотела и ждала именно ее, вот эту самую девочку. - Назовем дочку Зоя, - сказал Анатолий Петрович. И я согласилась. Было это 13 сентября 1923 года. ДОЧКА Может быть, тому, у кого никогда не было детей, кажется, что все младенцы на один лад: до поры до времени они ничего не понимают и умеют только плакать, кричать и мешать старшим. Это неправда. Я была уверена, что узнаю свою девочку из тысячи новорожденных, что у нее особенное выражение лица, глаз, свой, не похожий на других голос. Я могла бы, кажется, часами - было бы только время! - смотреть, как она спит, как сонная вытаскивает ручонку из одеяла, в которое я ее туго завернула, как открывает глаза и пристально смотрит прямо перед собою из-под длинных густых ресниц. А потом - это было удивительно! - каждый день стал приносить с собой что-то новое, и я поняла, что ребенок действительно растет и меняется "не по дням, а по часам". Вот девочка стала даже среди самого громкого плача умолкать, услышав чей-нибудь голос. Вот стала улавливать и тихий звук, и поворачивать голову на тиканье часов. Вот начала переводить взгляд с отца на меня, с меня на бабушку или на "дядю Федю" (так мы после рождения Зои стали шутя называть двенадцатилетнего брата Анатолия Петровича). Пришел день, когда дочка стала узнавать меня - это был хороший, радостный день, он запомнился мне навсегда. Я наклонилась над люлькой. Зоя посмотрела на меня внимательно, подумала и вдруг улыбнулась. Меня все уверяли, будто улыбка эта бессмысленная, будто дети в этом возрасте улыбаются всем без разбору, но я-то знала, что это не так! Зоя была очень маленькая. Я ее часто купала - в деревне говорили, что от купанья ребенок будет расти быстрее. Она много бывала на воздухе и, несмотря на то что приближалась зима, спала на улице с открытым личиком. На руки мы ее попусту не брали - так советовали и моя мать, и свекровь Лидия Федоровна: чтоб девочка не разбаловалась. Я послушно следовала этому совету, и, может быть, именно поэтому Зоя крепко спала по ночам, не требуя, чтобы ее укачивали или носили на руках. Она росла очень спокойной и тихой. Иногда к ней подходил "дядя Федя" и, стоя над люлькой, упрашивал: "Зоенька, скажи: дя-дя! Дай! Ну, говори же: ма-ма! Ба-ба!" Его ученица широко улыбалась и лепетала что-то совсем не то. Но через некоторое время она и в самом деле стала повторять, сперва неуверенно, а потом все тверже: "дядя", "мама"... Помню, следующим ее словом после "мама" и "папа" было странное слово "ап". Она стояла на полу, совсем крошечная, потом вдруг приподнялась на цыпочки и сказала: "Ап!" Как мы после догадались, это означало: "Возьми меня на руки!" ГОРЬКАЯ ВЕСТЬ Стояла зима, такая жестокая и морозная, какой не помнили старики. В моей памяти этот январь остался леденяще холодным и темным: так изменилось и потемнело все вокруг, когда мы узнали, что умер Владимир Ильич. Ведь он был для нас не только вождь, великий, необыкновенный человек. Нет, он был словно близкий друг и советчик для каждого; все, что происходило в нашем селе, у нас дома, было связано с ним, все шло от него - так понимали и чувствовали все. Прежде у нас было всего две школы, а теперь их больше десяти - это сделал Ленин. Прежде бедно и голодно жил народ, а теперь он поднялся на ноги, окреп, зажил совсем по-другому, - кого же, как не Ленина, благодарить нам за это? Появилось кино. Учителя, врачи и агрономы беседовали с крестьянами, читали им лекции: полно народу было в избе-читальне и в Народном доме. Быстро росло село, светлее и радостнее становилась жизнь. Кто не умел грамоте - научился; кто овладел грамотой - подумывает о дальнейшем ученье. Откуда же все это, кто принес нам эту новую жизнь? На этот вопрос у всех был один ответ, одно дорогое и светлое имя: Ленин. И вдруг нет его... Это не укладывалось в сознании, с этим нельзя было примириться. Каждый вечер крестьяне заходили к Анатолию Петровичу, чтобы поделиться горем, которое остро и глубоко переживали все. - Какой человек умер!.. Ильичу бы жить да жить, до ста лет жить, а он умер... - говорил старик Степан Корец. Через несколько дней в Осиновые Гаи приехал рабочий Степан Забабурин, наш бывший деревенский пастух. Он рассказал о том, как со всех концов страны потянулись люди к гробу Владимира Ильича. - Мороз, дыханье стынет, - говорил он, - ночь на дворе, а народ все идет, все идет, краю не видно. И детишек с собой взяли, чтоб посмотрели в последний раз. - А мы вот не увидим его, и Зоюшка не увидит, - с грустью сказал Анатолий Петрович. Мы не знали тогда, что у вечной Кремлевской стены будет выстроен Мавзолей и еще через много лет можно будет прийти и увидеть Ильича. СЫН Анатолий Петрович любил, сидя за столом, брать Зою к себе на колени. За обедом он обычно читал, а дочка сидела совсем тихо, прижавшись головой к его плечу, и никогда ему не мешала. Как и прежде, она была маленькая, хрупкая. Ходить она стала к одиннадцати месяцам. Окружающие любили ее, потому что она была очень приветлива и доверчива. Выйдя за калитку, она улыбалась прохожим, и если кто-нибудь говорил шутя: "Пойдем ко мне в гости?" - она охотно протягивала руку и шла за новым знакомым. К двум годам Зоя уже хорошо говорила и часто, вернувшись "из гостей", рассказывала: - А я была у Петровны. Знаешь Петровну? У нее есть Галя, Ксаня, Миша, Саня и старый дед. И корова. И ягнята есть. Как они прыгают! Зое не было еще и двух лет, когда родился ее младший братишка, Шура. Мальчуган появился на свет с громким, заливистым криком. Он кричал басом, очень требовательно и уверенно. Был он гораздо крупнее и здоровее Зои, но такой же ясноглазый и темноволосый. После рождения Шуры Зое часто стали говорить: "Ты старшая. Ты большая". За столом она сидела вместе со взрослыми, только на высоком стуле. К Шуре относилась покровительственно: подавала ему соску, если он ронял ее; покачивала его колыбель, если он просыпался, а в комнате никого не было. И я теперь нередко просила ее помочь мне, сделать что-нибудь. - Зоя, принеси пеленку, - говорила я. - Дай, пожалуйста, чашку. Или: - Ну-ка, Зоя, помоги мне убрать: убери книжку, поставь стул на место. Она делала все очень охотно и потом всегда спрашивала: - А еще что сделать? Когда ей было года три, а Шуре шел второй год, она брала его за руку и, захватив бутылочку, отправлялась к бабушке за молоком. Помню, раз я доила корову. Шура вертелся рядом. С другой стороны стояла Зоя с чашкой в руках, дожидаясь парного молока. Корову донимали мухи; потеряв терпение, она махнула хвостом и хлестнула меня. Зоя быстро отставила чашку, одной рукой схватила корову за хвост, а Другой стала прутиком отгонять мух, приговаривая: - Ты зачем бьешь маму? Ты маму не бей! - Потом посмотрела на меня и прибавила, не то спрашивая, не то утверждая: - Я помогаю тебе! Забавно было видеть их вместе: хрупкую Зою и толстого увальня Шуру. О Шуре на селе говорили: "У нашей учительницы мальчонка поперек себя шире: что на бок положи, что на ноги поставь - все одного роста". И впрямь: Шура был толстый, крепко сбитый и в свои полтора года много сильнее Зои. Но это не мешало ей заботиться о нем, как о маленьком, а иногда и строго покрикивать на него. Зоя сразу стала говорить чисто, никогда не картавила. Шура же лет до трех не выговаривал "р". Зою это очень огорчало. - Ну, Шура, скажи: ре-ше-то, - просила она. - Лешето, - повторял Шура. - Нет, не так! Повтори; "ре". - Ле. - Не "ле", а "ре"! Какой ты бестолковый мальчишка! Давай снова: режь. - Лежь. - Корова. - Колова. Раз, выйдя из терпения, Зоя вдруг стукнула брата ладонью по лбу, но двухлетний ученик был куда сильнее четырехлетней учительницы: он возмущенно тряхнул головой и оттолкнул Зою. - Отстань! - крикнул он сердито. - Чего делешься! Зоя посмотрела на него удивленно, но не заплакала. А немного погодя я уже снова слышала: - Ну, скажи: кровать. И Шуркин голос покорно повторял: - Кловать. Не знаю, понимал ли Шура, что он младший в семье, но только с самых ранних пор он умел этим пользоваться. "Я маленький!" - то и дело жалобно говорил он в свою защиту. "Я маленький!" - требовательно кричал он, если ему не давали чего-нибудь, что он непременно хотел получить. "Я маленький!" - гордо заявлял он иногда без всякого повода, но с сознанием собственной правоты и силы. Он знал, что его любят, и хотел всех - и Зою, и меня, и отца, и бабушку - подчинить своей воле. Стоило ему заплакать, как бабушка говорила: - А кто обидел моего Шурочку? Поди ко мне скорей, дорогой! Вот я что дам своему маленькому внучку! И Шура с веселой, плутоватой мордочкой забирался на колени к бабушке. Если ему в чем-нибудь отказывали, он ложился на пол и начинал оглушительно реветь, бить ногами или жалобно стонать, всем своим видом ясно говоря: "Вот я, бедный маленький Шура, и никто меня не пожалеет, не приголубит!.. " Однажды, когда Шура начал кричать и плакать, требуя, чтобы ему дали киселя до обеда, мы с Анатолием Петровичем вышли из комнаты. Шура остался один. Сначала он продолжал громко плакать и выкрикивал время от времени: "Дай киселя! Хочу киселя!" Потом, видно, решил не тратить так много слов и кричал просто: "Дай! Хочу!" Плача, он не заметил, как мы вышли, но, почуяв тишину, поднял голову, огляделся и перестал кричать: стоит ли стараться, если никто не слушает! Он подумал немного и стал что-то строить из щепочек. Потом мы вернулась. Увидев нас, он снова попробовал покричать, но Анатолий Петрович строго сказал: - Если будешь плакать, мы оставим тебя одного, а сами жить с тобой не будем. Понял? И Шура замолчал. В другой раз он заплакал и из-под ладошки поглядывал одним глазом: сочувствуем мы его слезам или нет? Но мы не обращали на него никакого внимания: Анатолий Петрович читал книгу, я проверяла тетради. Тогда Шура потихоньку подобрался ко мне и влез на колени, как будто ничего не произошло. Я потрепала его по волосам и, спустив на пол, продолжала заниматься своим делом, и Шура больше мне не мешал. Эти два случая его вылечили: капризы и крики прекратились, как только мы перестали им потакать. Зоя очень любила Шуру. Она часто с серьезным видом повторяла слова, сказанные кем-нибудь из взрослых: "Нечего ребенка баловать, пускай поплачет - беда невелика". Выходило это у нее очень забавно. Но, оставшись одна с братишкой, она была с ним неизменно ласкова. Если он падал и начинал плакать, она подбегала, брала его за руку и старалась поднять нашего толстяка. Она вытирала ему слезы подолом своего платья и уговаривала: - Не плачь, будь умным мальчиком. Вот так, молодец!.. Вот, держи кубики. Давай построим железную дорогу, хочешь?.. А вот журнал. Хочешь, покажу тебе картинки? Вот, посмотри... Любопытно: если Зоя чего-нибудь не знала, она сразу честно признавалась в этом. Шура же был необычайно самолюбив, и слова "не знаю" просто не шли у него с языка. Чтоб не признаться, что он чего-нибудь не знает, он готов был на любые уловки. Помню, купил Анатолий Петрович большую детскую книжку с хорошими, выразительными картинками: тут были нарисованы самые разные животные, предметы, люди. Мы с детьми любили перелистывать эту книгу, и я, показывая на какой-нибудь рисунок, спрашивала Шуру: "А это что?" Знакомые вещи он называл тотчас, охотно и с гордостью, но чего только не изобретал, чтобы увернуться от ответа, если не знал его! - Что это? - спрашиваю я, показывая на паровоз. Шура вздыхает, томится и вдруг говорит с хитрой улыбкой: - Скажи лучше сама! - А это что? - Курочка, - быстро отвечает он. - Правильно. А это? На картинке - незнакомое, загадочное животное: верблюд. - Мама, - просит Шура, - ты переверни страницу и покажи что-нибудь другое! Мне интересно, какие еще отговорки он изобретет. - А это что? - говорю я коварно, показывая ему бегемота. - Вот сейчас поем и скажу, - отвечает Шура и жует так долго, так старательно, словно вовсе не собирается кончить. Тогда я показываю ему картинку, на которой изображена смеющаяся девочка в голубом платье и белом фартучке, и спрашиваю: - Как зовут эту девочку, Шурик? И Шура, лукаво улыбнувшись, отвечает: - А ты спроси у нее сама! БАБУШКА Дети очень любили ходить в гости к бабушке Мавре Михайловне. Она встречала их весело, поила молоком, угощала лепешками. А потом, улучив свободную минуту, играла с ними в их любимую игру, которая у них так и называлась: "Репка". - Посадила бабка репку, - задумчиво начинала бабушка, - и говорит: "Расти, репка, сладкая, крепкая, большая-пребольшая". Выросла репка большая, сладкая, крепкая, круглая, желтая. Пошла бабка репку рвать: тянет-потянет, вытянуть не может... (Тут бабушка показывала, как она тянет упрямую репку.) Позвала бабка внучку Зою (тут Зоя хваталась за бабушкину юбку): Зоя за бабку, бабка за репку - тянут-потянут, вытянуть не могут. Позвала Зоя Шуру (Шура только того и ждал, чтобы уцепиться за Зою): Шурка за Зою, Зоя за бабку, бабка за репку - тянут-потянут (на лицах у ребят - восторженное ожидание)... вытянули репку! И тут в руках у бабушки появлялось неведомо откуда взявшееся яблоко, или пирожок, или настоящая репка. Ребята с визгом и смехом повисали на Мавре Михайловне, и она вручала им гостинец. - Баба, потянем репку! - просил Шура, едва переступив бабушкин порог. Когда года через два кто-то попытался рассказать ребятам эту сказку, начав ее обычными словами: "Посадил дед репку..." - оба они дружно запротестовали: - Бабка посадила! Не дед, а бабка! ... Всю свою жизнь моя мать работала от зари до зари. На руках у нее было все хозяйство - дом, поле, шестеро ребят; всех надо было одеть, умыть, накормить, обшить, и мама гнула спину, не жалея себя. С нами, ребятами, а позднее с внуками, она всегда была неизменно ровна и ласкова. Она не говорила просто: "Уважайте старших", - она всегда старалась, чтобы мысль ее стала понятна детям, дошла до ума и до сердца. "Вот мы в дому живем, - говорила она Зое и Шуре, - его старики построили. Вот печь нам Петрович какую хорошую сложил! Петрович - старый, умный, руки у него золотые. Как же старых-то не уважать?" Мать была очень добра. Бывало, еще в дни моего детства увидит странника - в ту пору много ходило бездомных людей, - непременно зазовет, напоит, накормит, даст какую-нибудь старую одежду. Однажды отец полез в сундук, долго рылся в нем, а потом спросил: - Мать, а где же моя голубая рубашка? - Не сердись, отец, - смущенно ответила мама, - я ее Степанычу отдала (Степаныч был старик-бобыль, неухоженный и хворый, мать навещала его и помогала чем могла.) Отец только рукой махнул. Теперь, через долгие-долгие годы, я часто вспоминаю, какая выносливая, терпеливая, сильная духом женщина была моя мать. Раз случилось - увели у нас корову. Всякий знает, какое это горе для крестьянской семьи. Но мать ни словом не пожаловалась, не пролила ни слезинки. В другой год, помню, случился пожар, и у нас все сгорело дотла. Отца это совсем пришибло. Он сидел на поваленном дереве, безнадежно опустив руки, и с отчаянием глядел в землю. - Наживем, отец, ничего! - сказала мама, подходя к нему. Подошла, постояла и добавила еще: - Не горюй смотри, справимся! Мать моя была совсем неграмотная, до самой своей смерти не знала ни одной буквы, но грамоту очень ценила и уважала. Именно благодаря ее заботам мы, дети, стали грамотными людьми: она настояла, чтобы нас отдали в школу, а потом и в гимназию. Семью нашу нередко посещала нужда, и, помню, когда стало совсем худо, отец решил взять моего брата Сергея из четвертого класса гимназии. Мать и слышать об этом не хотела. Она готова была на все - ходила к начальству, унижалась, просила принять сына в гимназию на казенный счет, - лишь бы он продолжал учиться. - Ты, мать, ни одной буквы не знаешь, а вот живешь же, обходишься, - хмуро говорил отец. Мама не спорила, но упорно стояла на своем. "Верно говорят; ученье - свет, неученье - тьма", - любила она повторять. Она по опыту знала, как темно живется тому, кто не учен. - Пойдете в школу, смотрите учитесь хорошенько, - наставляла она Зою и Шуру. - Станете умнее, знать будете много - и вам хорошо, и другим около вас легче будет. Бабушка была мастерица рассказывать сказки. Она знала их великое множество и умела рассказывать, ни на минуту не оставляя своего дела: вяжет, чистит картошку или месит тесто, а сама приговаривает спокойно, неторопливо, точно думая вслух! - Бежит лиса по лесу, видит - на дереве сидит тетерев, и говорит: "Терентий, Терентий! Я в городе была". "Бу-бу-бу! Была так была". "Терентий, Терентий! Я указ добыла!" "Бу-бу-бу! Добыла так добыла". "Чтобы вам, тетеревам, не сидеть по деревам, а все бы гулять по зеленым лугам". "Бу-бу-бу! Гулять так гулять". "Терентий, Терентий! А кто там едет?" "Бу-бу-бу! Мужик". "Терентий, Терентий! А за мужиком кто бежит?" "Бу-бу-бу! Жеребенок". "Терентий, Терентий! А какой у него хвост-то?" "Крючком!" "Ну, так прощай, Терентий, недосуг мне с тобой лясы точить!" Зоя с Шурой сидят рядом на низкой скамеечке и не сводят с бабушки глаз. А она кончит сказку - и тут же начинает новую: про серого волка, про лакомку-медведя, про трусливого зайца и опять про хитрую лису... БРАТ И СЕСТРА С Шурой Зое разрешалось играть только у самого дома, в палисаднике, чтобы не ушибла лошадь или корова, которые свободно паслись возле дома, на лужке. А вот с девочками постарше - Маней и Тасей - она уходила далеко, на огороды и на речку, мелкую, но веселую, где можно было купаться целыми днями, не боясь утонуть. Летом Зоя часами бегала с сачком за бабочками, собирала цветы, потом снова купалась и даже сама - в пять лет! - стирала в речке свое белье, высушивала и в чистом приходила домой. - Посмотри, мама, - говорила она, внимательно глядя мне в лицо, - хорошо я выстирала? Ты меня не будешь ругать? Как сейчас вижу ее пятилетнюю - загорелую, румяную, с ясными серыми глазами. Только что прошел быстрый летний дождь - и снова жарко светит солнце, с высокого неба ветром сметает куда-то далеко за горизонт последние облака, с ветвей еще падают крупные капли, и Зоя бежит ко мне босая по теплым лужам и смеется, показывая, как промокло ее платье... А как хорошо было поехать на дальний луг за сеном (пусть на тряской, скрипучей телеге, которую нескладной рысцой везет плохонькая лошаденка - что за беда!) и возвратиться на высоком возу, а потом вместе со взрослыми раскидывать и ворошить душистое сено, чтоб досохло за сараем, всласть кувыркаться и прыгать в нем, как в волнах, и, наконец, уснуть от блаженной усталости, свернувшись в комочек тут же, на сене!.. А как весело лазить по деревьям! Забраться повыше, так, чтобы страшновато было взглянуть вниз, чтобы сердце немножко сжималось, когда попадается под рукой тонкая ветка... И потом потихоньку слезать, нащупывая босой ногой сучья и стараясь не изорвать платье. А еще лучше забраться на крышу сарая или на колокольню - любимый наблюдательный пункт всех ребятишек. Все село перед тобой как на ладони, а там - поля, поля и в полях окрестные деревни... А за ними что? Далеко-далеко?.. Возвращаясь домой, Зоя подсаживалась ко мне и спрашивала: - Мама, а за Осиновыми Гаями что? - Село такое - "Спокойные хутора" называется. - А потом? - Соловьянка. - А за Соловьянкой что? - Павловка, Александровка, Прудки. - А потом? А за Кирсановом что? А за Тамбовом Москва? - И вздыхала: - Вот бы туда поехать! Когда отец был свободен, она взбиралась к нему на колени и забрасывала самыми разнообразными и подчас неожиданными вопросами. И, как самую увлекательную сказку, слушала его рассказы обо всем, что делается на белом свете: о высоких горах, синих морях и дремучих лесах, о далеких больших городах и о людях, которые там живут. В такие минуты Зоя вся превращалась в слух: рот ее приоткрывался, глаза блестели, мгновениями она, кажется, даже забывала дышать. И, случалось, утомленная новизной услышанного, она под конец так и засыпала на руках у отца. Четырехлетний Шура - озорной, шумный, ему все нипочем. - У Шуры карман шевелится! - слышу я изумленный Зоин голос. И в самом деле шевелится! Что за чудеса? - Что у тебя там? Все очень просто: карман полон майских жуков - они трепыхаются, пытаются выползти, но Шура зажимает карман в кулак. Бедные жуки! Чего только я не нахожу по вечерам в этих карманах! Рогатка, кусок стекла, крючки, камешки, жестянки, строго-настрого запрещенные спички - всего не перечтешь. И постоянно у Шуры на лбу шишка, ноги и руки в ссадинах и царапинах, коленки разбиты. Сидеть на одном месте для него самое тяжелое наказание. Он бегает, прыгает, скачет с самого раннего утра и до часа, когда я зову детей домой ужинать и спать. Не раз я видела, как после дождя он бегает по двору и бьет палкой по лужам. Брызги взлетают искристыми фонтанами выше его головы, он весь вымок, но, кажется, даже не замечает этого - все сильнее размахивает палкой и во все горло распевает песню собственного сочинения. Я не могу разобрать слов, слышится только какое-то воинственное и ликующее: "Трам-ба-бам! Барам-бам!" Но все понятно: надо же Шуре излить свой восторг перед всем, что его окружает, надо выразить, как радуют его и солнце, и деревья, и теплые глубокие лужи! Зоя была постоянным товарищем Шуры во всех его играх, бегала и скакала так же шумно, весело и самозабвенно. Но она умела и подолгу молча сидеть и слушать, и глаза у нее при этом были внимательные, темные брови слегка сдвигались. Иногда я заставала ее на поваленной березе неподалеку от дома: она сидела, подперев лицо ладонями, и сосредоточенно смотрела прямо перед собой. - Ты что так сидишь? - спрашивала я. - Я задумалась, - отвечала Зоя. Из тех далеких, слившихся друг с другом дней я вспоминаю один. Мы с Анатолием Петровичем собрались в гости к моим старикам и захватили с собой детей. Едва мы пришли, дедушка Тимофей Семенович сказал Зое: - А ты что же, озорница, мне вчера неправду сказала? - Какую неправду? - Я тебя спросил, куда ты мои очки девала, а ты говоришь: "Не знаю". А потом я их под лавкой нашел - уж верно, ты их туда кинула, больше некому. Зоя исподлобья посмотрела на деда и ничего не ответила. Но, когда нас немного спустя позвали к столу, она сказала: - Я не сяду. Раз мне не верят, я есть не стану. - Ну чего там, дело прошлое. Садись, садись! - Нет, не сяду. Так и не села. И я видела, что дед почувствовал себя неловко перед пятилетним ребенком. На обратном пути я пожурила ее, но Зоя, глотая слезы, повторяла одно: "Не трогала я его очков. Я правду сказала, а он мне не верит". Зоя очень дружила с отцом. Она любила бывать с ним даже тогда, когда он занимался своим делом и не мог разговаривать с нею. И она не просто ходила вслед за ним, а примечала. - Смотри, папа все умеет делать, - говорила она Шуре. И правда, Анатолий Петрович умел справиться с любым делом. Это признавали все. Старший сын в семье, рано потерявший отца, он сам пахал, сеял, убирал хлеб. При этом успевал много работать в избе-читальне и в библиотеке. Односельчане очень любили и уважали Анатолия Петровича, доверяли ему, советовались с ним по семейным и иным делам, а уж если надо было выбрать надежного человека в ревизионную комиссию - проверить работу кооперации или кредитного товарищества, неизменно говорили: "Анатолия Петровича! Его не проведешь, он во всем разберется". Еще одно привлекало к нему людей: он был на редкость правдив и прямодушен. Если кто-нибудь приходил к нему за советом и он видел, что человек этот неправ, он не задумываясь говорил! - Неправильно ты поступил, я на твою сторону не стану... "Анатолий Петрович никогда душой не покривит", - нередко слышала я от самых разных людей. При этом он был очень скромен, никогда не кичился своими знаниями. К нему охотно шли за советом люди гораздо старше его, даже старики, уважаемые люди на селе. В самом деле, его можно было спросить решительно обо всем, и он на все умел дать ответ. Он очень много читал и хорошо, понятно рассказывал о прочитанном. Зоя подолгу сиживала в избе-читальне, слушая, как он читал крестьянам газеты и рассказывал о событиях, которые тогда переживала наша страна, о гражданской войне, о Ленине. Всякий раз слушатели засыпали его градом вопросов: - Анатолий Петрович, вот ты говорил про электричество, а теперь скажи про трактор - это, верно, еще почудней будет? Где же такой махине повернуться на ваших полосках?.. А вот еще: неужели и вправду есть такая машина, что и жнет, и молотит, и чистое зерно в мешок ссыпает?.. Однажды Зоя спросила меня: - А почему папу все так любят? - Ну, а ты как думаешь? Зоя промолчала, а вечером того же дня, когда я укладывала ее, сказала мне шепотом: - Папа умный, все знает. И добрый... "ЛЮДЕЙ ПОСМОТРЕТЬ, МИР ПОВИДАТЬ!" Когда Зое исполнилось шесть лет, мы с мужем решили поехать в Сибирь. "Людей посмотреть, мир повидать!" - как говорил Анатолий Петрович. И вот дети впервые поехали на лошади до станции, впервые увидели паровоз, услышали неумолчный говор колес под полом вагона - беспокойную и задорную песню дальнего пути. За окном мелькали деревни и села, стада на лугах, реки и леса, проплывала широкая степь. Путешествие наше продолжалось целую неделю, и все это время нам с Анатолием Петровичем отбою не было от вопросов: "А это что? А это зачем? Почему? Отчего?" В дороге обычно хорошо спится, но ребята были так полны всем виденным, что днем их невозможно было уложить. Шура все-таки уставал к вечеру и засыпал сравнительно быстро, но Зою и вечером нельзя было оторвать от окна. Только когда стекло заливала сплошная синяя тьма, девочка со вздохом поворачивалась к нам. - Не видно уже ничего... одни огоньки... - с сожалением говорила она и соглашалась наконец улечься. На седьмой день мы приехали в город Канск, Енисейского округа. Городок был маленький, дома одноэтажные, деревянные, и тротуары тоже деревянные. Ребят мы отвели в гостиницу, а сами отправились в отдел народного образования, чтобы выбрать село, где мы могли бы учительствовать вместе, в одной школе. Нам дали назначение в село Шиткино, и мы решили сразу, не теряя времени, двинуться туда. С этим решением мы и вернулись в гостиницу - и видим: Шура на полу мастерит что-то из кубиков, а Зои нет. - Где Зоя, Шурик? - А Зоя сказала: "Ты посиди тут, а я на базар пойду, серы куплю. Тут все серу жуют". Я так и ахнула и кинулась на улицу. Городок маленький, до леса рукой подать - что, если девочка забрела туда?! Не помня себя, мы с Анатолием Петровичем обходили улицу за улицей, заглядывали во все дворы, расспрашивали всех встречных, побывали и на базаре... Зои нигде не было. - Вот что, - сказал наконец Анатолий Петрович, - иди в гостиницу и жди меня там. Я уж боюсь, как бы и с Шуркой чего не случилось. А я пойду в милицию. Я вернулась в гостиницу, взяла сынишку на руки и снова вышла на улицу - ждать в комнате не было сил. Так мы с ним простояли с полчаса. И вдруг Шура закричал: - Папа! Зоя! Я кинулась к ним навстречу. Зоя вся раскраснелась и смотрела смущенно и чуть испуганно. В руке она держала какой-то темный комок. - Вот, - сказала она таким тоном, как будто мы расстались всего минут пять назад. - Это сера. Только она невкусная... Оказалось, она и в самом деле пошла на базар, купила серу, а дорогу назад, к гостинице, забыла и не знала, как спросить. Она пошла наугад, совсем не в ту сторону, и добрела чуть не до самого леса. Тут ее заметила какая-то чужая женщина ("большая такая, в платке") взяла за руку и отвела в милицию. Здесь и застал ее Анатолий Петрович. Зоя сидела за столом, как гостья, пила чай и спокойно, серьезно отвечала на вопросы: как ее зовут, откуда она приехала и с кем, как зовут папу, маму и братишку. Она сразу объяснила, что ей надо поскорее вернуться к брату, потому что он еще маленький. - Как же ты оставила Шуру одного? - с упреком спросила я. - Ведь ты большая, ты старшая, мы на тебя надеялись... Зоя стояла рядом с отцом и, слегка закинув голову, чтобы лучше видеть, переводила глаза с него на меня: - Я думала, я сразу вернусь. Я думала, тут, как в Осиновых Гаях, я все сразу найду, Ты не сердись, я больше не буду. - Ладно, - пряча улыбку, сказал Анатолий Петрович. - На первый раз прощается, но только в другой раз никуда не уходи без спросу. Видишь, как мама перепугалась? В СИБИРИ Наш дом в Шиткине стоял на высоком берегу, а мимо текла река - широкая, быстрая. Смотришь - и голова кружится, и кажется, сама плывешь куда-то. А рядом, в нескольких шагах, - лес. И какой лес! Громадные кедры, такие высокие, что, запрокинув голову, не увидишь вершины; густые, пушистые пихты, лиственницы, ели - в тени их широких лапчатых ветвей темно, как в каком-то таинственном шатре. А тишина какая! Только хрустнет сучок под ногой да изредка крикнет потревоженная птица - и снова глубокая, ничем не нарушаемая тишина, словно в сказочном сонном царстве. Помню нашу первую прогулку по лесу. Мы пошли все вчетвером и сразу же забрели в густую чащу. Шура остановился как вкопанный под огромным, в два обхвата, кедром. Мы прошли дальше, окликнули его - он не отозвался. Мы обернулись. Наш мальчуган, маленький и одинокий, стоял все там же, под кедром, широко открыв глаза и словно прислушиваясь к шепоту леса. Он был зачарован, ничего больше не видел и не слышал - и не мудрено: никогда прежде, за всю свою короткую жизнь, он не видывал такого леса. Ведь в Осиновых Гаях каждое деревцо было на счету! Кое-как мы растормошили Шуру. Но и после, бродя с нами по лесу, он оставался непривычно тихим и молчаливым: лес будто околдовал его. Вечером, перед сном, Шура долго стоял у окна. - Ты что, Шура? Почему спать не идешь? - спросил Анатолий Петрович. - Я говорил деревьям "спокойной ночи", - ответил Шура. ... И Зоя тоже полюбила лес. Гулять по лесу стало для нее самым большим, ни с чем не сравнимым удовольствием. Захватив корзинку для ягод, она весело сбегала с крыльца. - Не ходи далеко, - напутствовала я ее. - Ты слышала, что соседи говорят? Тут в лесу волки, медведи! И правда, небезопасно было ходить по малину: медведь - лакомка, с ним не диво повстречаться в густом малиннике. Зато и малина была крупная, сочная, сладкая как мед, и ходили за ней с ведрами, большой гурьбой, и обычно сборщиков сопровождал кто-нибудь из мужчин с ружьем, на случай встречи с мишкой. Собирали сибиряки и чернику и черемуху, на всю зиму запасались грибами - всей этой лесной благодати было великое изобилие, и Зоя тоже всегда возвращалась из своих странствий гордая, с полной корзинкой. Ходили они с Шурой и на реку за водой - это Зоя тоже любила. Аккуратно зачерпнет воды небольшим ведерком, постоит на берегу, посмотрит на светлые быстрые волны. И потом, стоя на крыльце или у окна, еще подолгу задумчиво смотрит вниз. Однажды Анатолий Петрович решил научить Зою плавать. Он отплыл от берега, взяв ее с собою, а потом вдруг оставил. Зоя захлебнулась, вынырнула, снова погрузилась в воду... Я стояла на берегу ни жива ни мертва. Правда, Анатолий Петрович плыл рядом; правда, он был превосходным пловцом и уж конечно, нечего было бояться, что девочка утонет, а все-таки страшно было смотреть, как она захлебывается, то и дело уходя с головой под воду. Но, помню, не крикнула она ни разу - барахталась и плескалась изо всех сил, но молча. Потом отец подхватил ее и выплыл с ней на берег. - Молодец! Раза через два поплывет, - уверенно сказал он. - Страшно было? - спросила я, насухо вытирая ее. - Страшно, - призналась она. - А еще поплывем? - Поплывем! ЗИМОЙ Наступила снежная сибирская зима. Лед сковал реку, морозы доходили до пятидесяти семи градусов, но ветра не было, и потому ребята легко переносили холод. Помню, как радовались они первому снегу: без устали играли в снежки; точно в сене, кувыркались в мягких, пушистых сугробах, которые разом выросли вокруг дома; вылепили большую, выше Зои ростом, снежную бабу. Я с трудом дозвалась их к обеду - они пришли румяные, разгоряченные, усталые и с небывалым аппетитом накинулись на кашу с молоком и черный хлеб. Мы купили ребятам теплые пимы, Анатолий Петрович смастерил отличные салазки, и каждый день Зоя с Шурой подолгу катались: то возили друг друга, то садились вдвоем - Зоя впереди, Шура сзади, ухватившись за сестру толстыми короткими руками в красных варежках, - и во весь дух летели с горы. Целый день мы с мужем были заняты. По утрам, уходя из дому, я наставляла Зою: - Не забудь: каша в печке, молоко в крынке. Следи, чтоб Шура вел себя хорошо. Пускай не садится за стол, а то упадет, расшибется, станет плакать. Будьте умными, играйте и не ссорьтесь. И вечером, когда мы возвращались из школы, Зоя встречала нас словами: - У нас все хорошо, мы были умными! В комнате - полнейший беспорядок, зато лица у детей такие веселые и довольные, что не хватает духу бранить их. Из стульев сооружен двухэтажный дом, какие-то ящички и коробочки нагромождены друг на друга, все это завешено одеялом. В самых неподходящих местах попадаются самые неожиданные вещи: я едва не наступаю на зеркальце, перед которым всегда бреется Анатолий Петрович, а он через минуту спотыкается о перевернутый чугунок. Посреди комнаты - нехитрые ребячьи игрушки: оловянный солдатик, лошадка на колесах с наполовину оторванной гривой, однорукая кукла, какие-то бумажки, тряпочки, чурбачки, тут же чашки и тарелка. - Сегодня мы ничего не разбили и не пролили, - докладывает Зоя. - Только Шура опять расцарапал Манюшке обе щеки, она немножко поплакала, а я угостила ее вареньем, и она замолчала. Мам, ты скажи Шуре - пусть больше не дерется, а то мы с ним играть не будем. Шура, который и вправду растет забиякой, смотрит на меня виновато. - Я не буду больше... Это я ее нечаянно поцарапал, - говорит он без особой уверенности. Долгие вечера мы проводили все вместе, вокруг стола или возле печки, где жарко и весело трещал огонь. Хорошие это были вечера! Надо сказать, что и эти часы мы не могли целиком отдавать детям: у меня, а особенно у Анатолия Петровича, оставалось на вечер еще много дел. И слово "работа" рано стало понятным для наших ребят: - Мама работает... Папа работает... Это значит: полная тишина, которую нельзя нарушить ни вопросом, ни ссорой, ни стуком и беготней. Иногда дети забирались под стол и тихо играли там - их часами не было слышно. Как когда-то в Соловьянке, за окном завывала метель, свистела в ветвях густой сосны, росшей у самого дома, уныло и жалобно пело что-то в трубе... Но в Соловьянке я была одна, а тут рядом сидел Анатолий Петрович, сосредоточенно склонившись над книгой или проверяя ученические тетради, тихонько копошились и шептались Зоя и Шура, и нам было хорошо и тепло всем вместе. Много лет спустя, уже став школьниками, мои ребята любили вспоминать эти вечера в далеком сибирском селе. Правда, Шура в пору нашей жизни в Шиткине был слишком мал - ему было всего четыре с половиной года, - и воспоминания его сливались во что-то смутное, хотя и приятное. Но в Зоиной памяти эти вечера запечатлелись отчетливо и ярко. Покончив с делами или отложив их на время, когда дети уснут, я подсаживалась поближе к огню - тут-то и начинался "настоящий" вечер. - Расскажи что-нибудь, - просили ребята. - Что же рассказывать? Все сказки вы знаете наизусть. - Все равно, расскажи! И начиналось: петушок - золотой гребешок, колобок, серый волк и Иван-царевич, сестрица Аленушка и братец Иванушка, Хаврошечка и Кузьма Скоробогатый - кто только не побывал у лас в гостях в эти долгие зимние вечера! Но самой любимой, самой желанной всегда была сказка о Василисе Прекрасной. - В некотором царстве, в некотором государстве... - начинала я чуть ли не в сотый раз, а Зоя и Шура смотрели на меня так, словно слышали эту историю впервые. Иногда и Анатолий Петрович отрывался от работы и вступал в разговор, и его рассказы дети слушали с особенным интересом. Чаще всего это бывало неожиданно. Иной раз ребята, кажется, вовсе забудут о нас, старших: сидят в уголке и тихонько толкуют о чем-то своем - и вдруг Анатолий Петрович прислушается, отодвинет книги, подойдет к печке, усядется на низкой скамеечке, Шуру возьмет на одно колено, Зою - на другое и скажет не спеша: - А я вот что вспомнил на этот счет... И сразу лица у ребят станут счастливые, любопытные и нетерпеливые: что-то расскажет отец? Помню один такой случай. Ребята много слышали разговоров о том, что весной река разольется. В этих местах полая вода не шутит: смывает дома, уносит скотину, затопляет на несколько дней целые деревни. Нам, новичкам, немало рассказывали о грозных здешних наводнениях. - Что мы тогда будем делать? - спросил как-то Шура Зою, наслушавшись таких рассказов. - Уйдем из дому. Сядем в лодку и поплывем. Или убежим в горы. Помолчали. - Вода придет, все затопит, - поеживаясь, словно от холода, сказала Зоя. - Шур, ты боишься? - А ты? - Я нет. - Ну и я нет. Шура встал, неторопливо прошелся по комнате, подражая отцу, и уже совсем воинственно добавил: - Пускай вода приходит! Я не боюсь. Я ничего не боюсь! И тут Анатолий Петрович промолвил обычное: "А я вот что вспомнил на этот счет..." - и рассказал такую историю. - Сидели на кусте воробьи и спорили: кто из зверей самый страшный? "Всех страшнее рыжий кот", - сказал бесхвостый воробей. Прошлой осенью его кот чуть было не зацапал - еле успел воробей увернуться, а хвоста все-таки лишился. "Мальчишки хуже, - сказал другой воробей, - гнезда разоряют, из рогаток стреляют..." "От мальчишек улететь можно, - заспорил третий воробей, - а вот от коршуна никуда не спрячешься. Он всех страшнее!" И тут совсем молоденький, желторотый воробышек чирикнул (Анатолий Петрович заговорил тонким голосом): "А я ничего не боюсь! И кот мне нипочем, и мальчишки, и коршуны! Я сам их всех съем!" И пока он так чирикал, над кустом пролетела какая-то большая птица и громко крикнула. Воробьи помертвели от страха: кто стремглав улетел, кто спрятался под листом, а храбрый воробышек крылышки опустил и не помня себя побежал по траве. Тут большая птица как щелкнет клювом, как кинется на воробышка, а он, бедный, из последних сил рванулся и нырнул в хомячью нору. А в норе, свернувшись, спал старый хомяк. Воробышек еще пуще испугался, но решил: "Не я съем, так меня съедят!" - и как подскочит да как клюнет хомяка в нос! "Что такое? - удивился хомяк и открыл один глаз (Анатолий Петрович прищурился, зевнул и продолжал басом). - А, это ты? Голодный, верно? На, поклюй зернышек". Очень стыдно стало воробышку, и он пожаловался хомяку: "Черный коршун хотел меня съесть!" "Ишь разбойник! - сказал хомяк. - Ну-ка, пойдем потолкуем с ним". И хомяк полез из норы, а воробышек запрыгал следом. Страшно было ему, и жалко себя, и досадно; зачем он храбрился? Вылез хомяк из норки, высунул за ним нос воробышек да так и обмер: прямо перед ним сидела большая черная птица и грозно на него смотрела. Воробышек глянул да тут же и упал со страху. А черная птица ка-ак каркнет, а все воробьи кругом как засмеются! Потому что был это вовсе не коршун, а старая тетка... - Ворона! - в один голос закричали Зоя и Шура. - Ворона, само собой, - продолжал Анатолий Петрович. - "Что, хвастунишка, - сказал хомяк воробышку, - надо бы тебя посечь за хвастовство! Ну да ладно, принеси мне побольше зерен да шубу зимнюю - что-то прохладно стало". Надел хомяк шубу и стал песенки насвистывать. Только воробышку было невесело - он не знал, куда деваться от стыда, и забился в кусты, в самую густую листву... - Так-то, - прибавил, помолчав, Анатолий Петрович. - А теперь пейте-ка молоко и ложитесь спать. Ребята неохотно поднялись. - Это ты про меня рассказывал? - смущенно спросил Шура. - Зачем про тебя? Про воробья, - улыбаясь одними глазами, ответил отец. НЕИЗГЛАДИМЫЙ СЛЕД - Мама, - спросила однажды Зоя, - почему у Бурмакина и дом такой большой, и овец много, и лошади, и коровы? Зачем одному человеку так много всего? А у Руженцовых сколько детей и бабушка с дедушкой, а домик плохой, и коровы нет, и даже овец нет? Это был наш с Зоей первый разговор о том, что такое бедность, богатство и несправедливость. Нелегко мне было ответить на такой вопрос шестилетней девочке. Чтобы объяснить ей все это всерьез, пришлось бы говорить о многих вещах, которые она еще не могла понять. Но жизнь заставила нас вернуться к этому разговору. Это было в 1929 году. В нашем районе кулаки убили семерых сельских коммунистов. Весть об этом быстро разнеслась по Шиткину. Я стояла на крыльце, когда семь гробов везли по улице. Следом шел оркестр, медленно и сурово играя "Вы жертвою пали в борьбе роковой". А дальше сплошным потоком шли люди, и на всех лицах были горе и гнев. И вдруг я невольно оглянулась на наше окно. К стеклу прильнуло побледневшее Зоино лицо, она испуганно смотрела на улицу. Через секунду она выбежала на крыльцо, схватила меня за руку и, крепко прижавшись ко мне, долго смотрела вслед похоронной процессии. - За что их убили? Кто такие кулаки? А ты коммунист? А папа коммунист? А вас не убьют? А нашли тех, кто убил? Не только Зоя, но и маленький Шура не уставал задавать эти вопросы. Похороны семерых коммунистов оставили в нашей памяти неизгладимый след. ... И еще одно незабываемое воспоминание. В сельском шиткинском клубе часто показывали кинофильмы, и время от времени я водила туда Зою с Шурой. Но и меня и ребят привлекали в клуб не картины. Всякий раз, когда зал наполнялся народом, кто-нибудь непременно говорил вопросительно, нараспев, упирая на "о": - Споем? И всегда сразу несколько голосов откликалось: - Споем! Пели удивительно: с воодушевлением, со страстью, и все больше старинные сибирские песни и песни времен гражданской войны. Далекие дни оживали в этих протяжных, широких и вольных напевах, грозные события, суровые и смелые люди вставали перед нами. Голоса были глубокие, сильные. Над большим, дружным хором разливался высокий молодой тенор или волной раскатывался могучий, низкий поистине таежный бас, за сердце хватая такой неподдельной задушевностью, что иной раз слезы навертывались на глаза. Зоя и Шура пели вместе со всеми. Особенно любили мы одну песню. Всех слов ее я теперь не припомню, в памяти осталась мелодия да последние четыре строки: Ночь прошла. Веял ласковый ветер. День весенний и яркий настал. И на солнечном теплом рассвете Молодой партизан умирал. Низкие мужские голоса протяжно, печально повторяли: И на солнечном теплом рассвете Молодой партизан умирал. В ПУТЬ-ДОРОГУ Прошел год. Наводнения весной не случилось, и ребята, кажется, были немало разочарованы, узнав, что в горы им бежать не придется. В глубине души они надеялись, что река смоет и потопит все, а они - на лодке ли, пешком ли по горам - пустятся куда глаза глядят, навстречу всяким приключениям. Снова оделась зеленью земля, запестрели цветы в густой, высокой траве. В мае я получила письмо из Москвы от сестры Ольги и брата Сергея. "Приезжайте в Москву, - писали они, - поживете пока с нами, - а потом подыщете работу и жилье. Скучаем по вас, хотим видеть и не устанем звать к себе". Мы тоже соскучились по родным местам и лицам и, как только кончился учебный год, уехали из Сибири. Ребят решили на время завезти в Осиновые Гаи, к дедушке с бабушкой. И вот опять знакомая широкая дорога, поля, засеянные рожью, овраг на краю села, одинокие ветлы в огородах и густые кусты сирени, старая, дуплистая береза и стройный ясень у отцовского дома. И, глядя на все это, такое родное и памятное, я поняла, как много значит год в жизни малышей: и наш старый дом, и луг перед окнами, и речушка, и люди - все было забыто, со всем пришлось породниться заново. - Какие большие стали! - любовно повторяла бабушка, разглядывая ребят. - Помните меня, сибиряки? - Помним, - неуверенно отвечали они, стараясь все-таки держаться поближе ко мне. Шура, впрочем, освоился быстро: вскоре после приезда он уже носился по улице с ватагой прежних приятелей. А Зоя еще долго дичилась и ходила за мной по пятам. Когда к осени мы с Анатолием Петровичем собирались уезжать, она спросила о отчаянием: "Без нас?!" - в этом возгласе были испуг, недоумение, упрек. Первое расставание все мы переносили тяжело. Но мы не решались везти ребят в Москву, пока сами там не устроились, не нашли квартиру. И пришлось разлучиться. ГОД СПУСТЯ - Зоя, Шура! Где вы запропастились? Идите скорее, мама приехала! - слышу я чей-то встревоженный и радостный голос. - Мы уж думали - не дождемся, - говорит бабушка Мавра Михайловна, обнимая меня. - Ребята соскучились. Особенно Зоя. Большая стала - не узнаешь. Беспокойная такая, все боялась, что ты не приедешь. - Ну, как доехали? - спрашивает отец, обращаясь не то ко мне, не то к вознице, распрягавшему лошадь. - Доехали хорошо, да только всю дорогу нас дождик поливал. Вот Любовь Тимофеевна и вымокла малость. А уж лошадь я гнал вовсю, старался вашу дочку поскорее доставить. Так что с тебя, Тимофей Семенович, угощение. Пока добродушный и разговорчивый возница распрягал лошадь, отец развязывал мой нехитрый багаж, а соседский мальчонка помчался отыскивать Зою и Шуру. Бабушка уже поставила самовар и суетилась у стола. Услыхав, что к Тимофею Семеновичу приехала из Москвы дочка - та самая, которая деревенских ребятишек учила в школе, - пришли к соседи: - Как жизнь в Москве? Как вы сами, живы-здоровы? Анатолий Петрович как?.. А мы теперь в колхозе, почти все село. Единоличником мало кто остался, а то все колхозники. - И как живете? - Да хорошо. Коли работать будем, так и с хлебом будем! Новости так и сыплются, я не успеваю удивляться каждой в отдельности. До чего же все изменилось! Я едва успела переступить порог отцовского дома, а как много нового услышала! Появились трактора, о которых здесь совсем недавно слушали, как о чуде, и даже комбайн. В первый день, говорят, все село вышло смотреть на работу новых, невиданных машин. - Такие машины, что не нарадуешься! - слышу я - Шутка ли сказать - с ними в один день с поля убрались! - Ну, вы все с новостями, дали бы человеку с дороги отдохнуть! - ревниво вмешивается отец. - И правда, отдыхайте, Любовь Тимофеевна, мы вас в другой раз навестим, потолкуем, - сконфуженно откликается кто-то. Я, признаться, и в самом деле плохо слушаю новости, как они ни удивительны. Меня гложет нетерпение: где же мои ребята? Куда они запропастились? Я выхожу в палисадник, где каждая ветка, каждый лист то и дело вздрагивает и роняет одинокие запоздалые капли после недавнего дождя. Стою, смотрю по сторонам, вспоминаю... Старый наш дом в 1917 году сгорел, а этот, новый, считался самым красивым на селе. Он был обшит тесом, выкрашен темно-вишневой краской, окна и высокое крыльцо украшены резьбой. Он казался особенно высоким, наш дом, потому что стоял на пригорке и у крыльца было целых десять ступенек. За последние годы палисадник разросся, и теперь чуть выцветшие стены едва проглядывали из-за кустов акации и сирени. По бокам еще выше, чем прежде, поднялись мои любимые тополя и березы. Сейчас они стояли нарядные, дочиста вымытые дождем. Выглянуло солнце - и в последних каплях, повисших на кончиках листьев, вспыхнули радужные огоньки. Эту сирень и акацию я сама поливала лет тринадцать назад, когда была совсем девчонкой. Теперь их не узнать - кусты стоят сплошной стеной. И я уже взрослая, у меня двое детей... Да где же они, наконец, мои ребята? И тут я увидела их. По дороге неслась целая ватага ребятишек, впереди - Зоя, а позади всех едва поспевал Шура. Зоя первая увидела меня. - Мама! Мама приехала! - крикнула она и кинулась ко мне. Мы крепко обнялись. Потом я обернулась к Шуре. Он стоял чуть поодаль под деревцом и смотрел на меня во все глаза. Встретив мой взгляд, он вдруг обеими руками схватился за ствол молоденького ясеня и изо всех сил стал трясти его. На нас посыпались дождевые капли. Тут Шура совсем растерялся и, оставив деревцо, обхватил меня обеими руками и уткнулся лицом в мое платье. Нас плотным кольцом обступили румяные, загорелые девочки и мальчики - черноволосые и с волосами, как лен, веснушчатые и без веснушек, с исцарапанными руками и ногами. Сразу видно было, что это боевой, неугомонный народ, любители побегать, поплавать, полазить по деревьям. Все это были соседские ребятишки - Шура Подымов, Саня и Володя Филатовы, толстушка Шура Кожаринова и ее братишка Васек, Ежик и Ванюшка Полянские. И все они застенчиво и с любопытством разглядывали меня. - Я сегодня больше не играю! Потому что мама приехала! - торжественно объявила Зоя. И детишки вереницей, как гуси, направились к калитке. Взяв Зою и Шуру за руки, я пошла с ними в дом к дедушке и бабушке, которые уже ждали нас за столом. ... Когда живешь постоянно со своими детьми, перемены, происходящие в них, не так заметны, не так поражают. Но теперь, после долгой разлуки, я не могла наглядеться на своих ребят и поминутно открывала в них что-нибудь новое. Зоя очень выросла. Она стала совсем худенькая, большие серые глаза точно светились на смуглом лице. Шура тоже вытянулся и похудел, он был очень силен для своих шести лет: он без труда приносил воду из колодца, помогал бабушке, когда она стирала, - носил к речке таз с бельем. - Он у нас богатырь, - сказала она мне, с гордостью поглядывая на внука. В первые дни дети ходили за мною повсюду, не отпуская меня ни на минуту. - Мы с тобой уедем, да? Ты нас больше не оставишь? - спрашивали они меня по десяти раз на день, заглядывая в глаза. - Да разве вам плохо тут? - Хорошо, только без тебя скучно. И без папы. Нет, уж ты нас больше не оставляй! Забери с собой, ладно? Заберешь? Зимой Зоя и Шура болели скарлатиной. Около трех месяцев они совсем не встречались со сверстниками; единственным их обществом были дедушка с бабушкой. Неудивительно, что ребята переняли "взрослую" манеру рассуждать. Забавно было слышать, как солидно и вразумительно разговаривала Зоя. - Маленьким курить не годится, - веско, с расстановкой, совсем как бабушка, сказала она как-то соседским мальчикам, - долго ли до беды, еще пожар наделаете! В другой раз я слышала, как она наставляла подругу: - Параня, ты зачем говоришь по-рязански: "ня знаю", "ничаво"? Ты послушай, как другие говорят: "не знаю", "ничего". Как-то Шура разбил чашку, но не сознался. Зоя посмотрела на него в упор и нахмурилась. - Зачем говоришь неправду? Врать нельзя! - строго сказала она со всей убежденностью своих неполных восьми лет. ... Мы не расставались в то лето. Вместе ходили в поле, на речку, вместе помогали бабушке по хозяйству и даже спали рядом. И никак не могли наговориться. - Я пойду осенью в школу? - спрашивала Зоя. - В московскую? А меня не засмеют, что я читаю плохо? Скажут: вот, деревенская, как читает! Ты им скажешь, что я всю зиму болела? Ты не забудь, скажи! - И я тоже в школу пойду, - повторял Шура. - Я один не хочу. Я с Зоей хочу. Они еще больше подружились за этот год. И прежде они редко жаловались друг на друга, а теперь этого никогда не случалось: все свои споры и размолвки они решали между собой, без старших; повздорив, быстро сами, мирились и всегда горой стояли друг за друга. Бабушка рассказала мне такой случай. Незадолго до моего приезда в Осиновых Гаях гостила жена брата Сергея со своими детьми, Ниной и Валерием. Дни стояли жаркие, ночи душные, и решено было, что Анна Владимировна вместе со своими ребятами будет ночевать на сеновале. Туда же отправились Зоя с Шурой. Легли. И вдруг Шуре, лежавшему с краю, вздумалось напугать гостей. Он укрылся с головой, уткнулся носом в сено... и в ночной тишине послышалось какое-то таинственное шипенье. - Мам, слышишь, змея! - прошептала испуганная Нина. - Какая еще тебе змея, глупости! Шура прыснул, подождал немного и снова зашипел. Сообразив, в чем дело, тетя Аня сказала строго: - Шура, ты нам мешаешь спать! Уходи в комнату и там лежи и шипи, если тебе хочется. Шура послушно отправился в дом. Вслед за ним поднялась и Зоя. - Зоенька, а ты куда? Ты оставайся. - Нет, раз вы Шуру услали, так и я не останусь, - ответила Зоя. И так было всегда: они неизменно заступались друг за друга. Но это не мешало Шуре иной раз сердито кричать, когда Зоя делала ему замечание: - Уйди! Отстань! Хочу и буду! - А вот не будешь, я не велю! - спокойно и уверенно отвечала Зоя. ВСЕ ВМЕСТЕ В конце августа мы приехали в Москву, Анатолий Петрович встречал нас на вокзале. Ребята чуть не первыми выскочили из вагона и со всех ног кинулись к отцу, но не добежали и остановились: ведь целый год не видались, как не растеряться! Но Анатолий Петрович понял их растерянность и нерешительность, сгреб обоих в охапку и, всегда сдержанный, скупой на ласку, крепко расцеловал ребят, погладил по стриженым головам и сказал так, словно они расстались только вчера: - Ну, сейчас я покажу вам Москву, Поглядим: похожа она на наши Осиновые Гаи? Мы сели в трамвай - какое это было испытание храбрости и любопытства! - и с грохотом и звонками понеслись по Москве, мимо высоких домов, мимо блестящих автомобилей, мимо спешащих куда-то пешеходов. Ребята так и прилипли носами к оконному стеклу. Шура был совершенно потрясен тем, что на улицах такое множество народу. "Куда они идут? Где они живут? Зачем их столько?" - кричал он, позабыв обо всем и вызывая улыбки пассажиров. Зоя молчала, но у нее на лице читалось такое же страстное нетерпение: скорее, скорее! Все увидеть, все разглядеть, все понять в этом новом, огромном, удивительном городе! И вот наконец окраина Москвы, небольшой домик близ Тимирязевской академии. Мы поднимаемся на второй этаж и входим в маленькую комнату: стол, кровати, неширокое окно... Вот мы и дома! ... Из всех памятных дней в жизни человека день, когда он впервые ведет своего ребенка в школу, - один из самых хороших. Наверно, все матери помнят его. Помню и я. Это первое сентября тридцать первого года было такое ясное, безоблачное, деревья Тимирязевки стояли все в золоте. Сухие листья шуршали под ногами, нашептывая что-то таинственное и ободряющее - должно быть, о том, что с этого часа начинается для моих ребят совсем новая жизнь. Я вела детей за руки. Они шли торжественные, сосредоточенные и, пожалуй, немного испуганные. Зоя крепко сжимала свободной рукой сумку, в которой лежали букварь, тетради в клетку и в косую линейку, пенал с карандашами. Шуре очень хотелось самому нести эту замечательную сумку, но она досталась Зое - по старшинству. Через тринадцать дней Зое должно было исполниться восемь лет, а Шуре едва пошел седьмой год. Что и говорить, Шура был еще мал - и, однако, мы решили отдать его в школу. Он очень привык к сестре и даже представить себе не мог, как это Зоя пойдет в школу, а он останется дома. Да нам и не с кем было оставлять его: и я и Анатолий Петрович работали. Первой школьной учительницей моих детей была я сама. Я вела в тот год подготовительный, "нулевой" класс, и заведующий школой определил Зою и Шуру ко мне. И вот мы вошли в класс. Тридцать таких же малышей - девочек и мальчиков - поднялись нам навстречу. Я усадила Зою и Шуру на одну парту, неподалеку от доски, и начала урок... Помню, в первые дни один мальчуган принялся скакать вокруг Зои на одной ножке, распевая: "Зойка, Зойка, упала в помойку!" Он выкрикивал этот стишок с настоящим упоением. Зоя слушала молча, с невозмутимым видом, а когда мальчуган умолк на мгновение, чтобы перевести дух, сказала спокойно: - Я даже и не знала, что ты такой глупый. Мальчуган недоуменно моргнул, повторил дразнилку еще раза два, но уже без прежнего воодушевления, а потом и совсем отошел от Зои. Однажды, когда Зоя была дежурная, кто-то разбил в классе стекло. Я совсем не собиралась наказывать виновника: мне думается, невозможно найти такого человека, который в жизни не разбил бы хоть одного стекла, без этого детства не бывает. Мой Шура, например, разбил столько стекол, что с лихвой хватило бы еще на двоих. Но мне хотелось, чтобы виновный сознался сам. Я медлила войти в класс и стояла в коридоре, обдумывая, как начать разговор с ребятами. И тут я услышала из-за двери Зоин голос: - Кто разбил? Я тихо заглянула в класс. Зоя стояла на стуле, вокруг толпились ребята. - Кто разбил, говори! - требовательно повторила Зоя. - Все равно я по глазам узнаю, - добавила она с глубочайшим убеждением. Наступило короткое молчание, и потом курносый, толстощекий Петя Рябов, один из первых озорников в нашем классе, сказал со вздохом: - Это я разбил... Как видно, он вполне поверил, что Зоя может узнавать по глазам самые сокровенные мысли. Она и впрямь говорила так, словно ни капли не сомневалась в этой своей способности, но объяснялось это очень просто. Бабушка Мавра Михайловна обычно говорила внучатам, когда им случалось напроказить: "Это кто натворил? Ну-ка, погляди мне в глаза, я по глазам все узнаю!" - и Зоя хорошо запомнила бабушкино чудесное средство узнавать правду. ... Вскоре Зою и Шуру пришлось перевести из моего класса в другой, и вот почему. Зоя вела себя очень сдержанно и никак не проявляла своих родственных отношений. Иногда она даже говорила: "Любовь Тимофеевна", подчеркивая, что в классе она такая же ученица, как и все, и я для нее, как для всех, - учительница. А вот Шура вел себя совсем иначе. Во время урока, дождавшись минуты полной тишины, он вдруг громко окликал меня: "Мама!" - и при этом лукаво поглядывал по сторонам. Шурины выходки неизменно вызывали в классе суматоху: учительница, Любовь Тимофеевна, и вдруг - мама! Это очень веселило детей, но мешало работать. И через месяц пришлось перевести моих ребят в параллельный класс, к другой учительнице. Школа, школьные занятия завладели Зоей безраздельно. Придя домой и поев, она тотчас садилась за уроки. Напоминать ей об этом никогда не приходилось. Учиться - это было теперь для нее самое важное, самое увлекательное, об этом были все ее мысли. Каждую букву, каждую цифру она выводила с чрезвычайной старательностью, тетради и книги брала в руки так бережно и осторожно, как будто они были живые. Учебники мы всегда покупали новые - Анатолий Петрович считал, что это очень важно. - Плохо, когда ребенку в руки попадает грязная, неопрятная книга, - говорил он, - такую и беречь не захочется... Когда ребята собирались сесть за уроки, Зоя спрашивала строго: - Шура, а руки у тебя чистые? Сначала он пробовал бунтовать: - А тебе какое дело? Ну тебя! Отстань! Но потом смирился и, прежде чем взяться за учебники, уже сам, без напоминаний, мыл руки. Надо признаться, предосторожность была не лишняя: набегавшись с ребятами, наш Шура обычно возвращался со двора перемазанный до ушей; иной раз просто понять нельзя было, как это он умудрился выпачкаться, словно по очереди вывалялся в песке, в угле, известке и толченом кирпиче... Дети готовили уроки за обеденным столом. Зоя подолгу просиживала над книгой. У Шуры терпения хватало на полчаса кряду, не больше. Ему хотелось поскорее убежать опять на улицу, к ребятам. И он то и дело тяжело вздыхал, косясь на дверь. Однажды он притащил ворох кубиков и спичечных коробков и старательно выложил их в ряд, перегородив стол пополам. - Это твоя половина, а это моя, - объявил он Зое. - Ко мне не смей переходить! - А букварь как же? А чернильница - в недоумением спросила Зоя. Шура не растерялся: - Букварь тебе, а чернильница мне! - Будет тебе баловать! - строго сказала Зоя и решительно сняла кубики со стола. Но Шуре было скучно просто так, без затей, готовить уроки, и он всякий раз старался превратить занятия в игру. Что поделаешь! Ему ведь не было и семи лет. ПРАЗДНИК Седьмого ноября мои ребята поднялись ни свет ни заря: отец обещал взять их с собой на демонстрацию, и они ждали этого дня с огромным нетерпением. С завтраком они справились необычайно быстро, Анатолий Петрович стал бриться. Ребята никак не могли дождаться, пока он кончит. Они пробовали заняться чем-нибудь, но это им плохо удавалось. Даже излюбленная "тихая" игра (в крестики и нолики) не шла на ум. Наконец мы оделись и вышли на улицу. День был ветреный, неприветливый, шел мелкий дождь пополам со снегом. Но не прошли мы и десяти шагов, как впереди зазвучал шум праздника: музыка, песни, говор, смех" Чем ближе к центру, тем шумней, веселей, радостней становилось на улицах. На счастье, скоро и дождь перестал, а серого неба не замечали ни ребята, ни взрослые - столько алых, горячих знамен, столько ярких красок было вокруг. Увидев первые колонны демонстрантов, Шура и Зон пришли в совершенный восторг и уже не переставали восхищаться и радоваться до конца демонстрации. Они громко, хоть и не без запинки, читали каждый плакат, подпевали каждому хору, начинали приплясывать под звуки каждого оркестра. Они не шли - их несло теплой, широкой волной праздника. Раскрасневшиеся, с блестящими глазами, с шапками, сползающими на затылок (надо было все время смотреть вверх!), они не разговаривали связно, а только вскрикивали: - Смотри, смотри! Как украшено! Звезда какая! А там, там! А вон шары летят! Смотри скорее! Когда мы подошли к Красной площади, ребята притихли, повернули головы направо и уже не сводили глаз с Мавзолея. ... Красная площадь! Сколько мыслей, сколько чувств было связано с этими словами! Как мы мечтали в Осиновых Гаях о дне, когда увидим ее! Год назад, впервые приехав в Москву, я пришла на Красную площадь. Сколько я слышала о ней, сколько читала - и все же не представляла ее себе такой простой и такой величавой. Теперь, в торжественный час, она казалась мне совсем новой. Я вижу зубцы и башни Кремлевской стены, суровые и задумчивые ели у могил борцов революции, бессмертное имя - ЛЕНИН - на мраморных плитах. Бескрайний людской поток течет и течет, жаркой волной омывая простые и строгие стены Мавзолея. И кажется мне, что вся вера, вся надежда и любовь человечества бесконечным прибоем хлынули сюда, к великому маяку, указывающему путь в грядущее. Мощное "ура" прокатилось по площади. Шура уже не шел, а почти плясал рядом со мной. Зоя тоже бежала вприпрыжку, крепко держась за руку отца. Мы спустились к набережной, Из-за туч вдруг выглянуло солнце, в реке отразились кремлевские башни и купола, задрожали золотые блестки. У моста мы увидали продавца воздушных шаров. Анатолий Петрович подошел к нему и купил три красных и два зеленых - получилась красивая пестрая гроздь. Он вручил один шар Зое, другой - Шуре. - А с остальными что будем делать? - спросил он. - Отпустим на волю! - воскликнула Зоя. И Анатолий Петрович на ходу стал пускать один шар за другим. Они взлетали вверх плавно, неторопливо. - Постоим, постоим! - разом закричали Зоя и Шура. Остановились и другие люди, взрослые и дети. И долго мы стояли, закинув головы, и следили, как улетали в прояснившееся небо наши яркие, веселые шары, как они становились все меньше и меньше и, наконец, исчезли из глаз. ВЕЧЕРОМ... Несколько лет назад мне пришлось прочитать письмо человека, который потратил много внимания и заботы на своих детей, а когда они уже стали взрослыми, вдруг понял, что воспитал он их плохо. "В чем я ошибся?" - спрашивал он, перебирая в памяти прошлое. И вспоминал эти ошибки: не обратил внимания на вспыхнувшую между ребятами ссору; сделал за ребенка то, что тот с успехом мог сделать сам; принося подарки, говорил: "Это тебе, а это тебе", а ведь лучше было сказать: "Это вам обоим"; подчас легко прощал неправду, недобросовестность и придирчиво наказывал за пустячную провинность. "Как видно, пропустил я ту минуту, когда у ребят только зарождалось себялюбие, желание освободиться от трудного дела, - писал этот человек. - И вот из пустяков, из мелочей вышло большое зло: дети мои выросли совсем не такими, какими я хотел их видеть: они грубы, эгоистичны, ленивы, между собой не дружат". "Что же делать? - спрашивает он под конец. - Переложить дальнейшее на общество, на коллектив? Но ведь, выходит, общество должно тратить лишние силы на исправление моих ошибок - это раз. Во-вторых, самим ребятам придется в жизни трудно. А в-третьих, где же я сам? Что я сделал?" Это письмо было напечатано в одной из наших больших газет, кажется в "Правде". Помню, долго я сидела тогда над этими горькими строками и думала, вспоминала... Анатолий Петрович был хорошим педагогом. Я никогда не слышала, чтоб он читал ребятам длинные нотации, чтоб подолгу им выговаривал. Нет, он воспитывал их своим поведением, своим отношением к работе, всем своим обликом. И я поняла: это и есть лучшее воспитание. "У меня нет времени воспитывать ребят, я целый день на работе", - слышу я нередко. И я думаю: да разве в семье надо отводить какие-то особые часы на воспитание детей? Анатолий Петрович научил меня понимать: воспитание - в каждой мелочи, в каждом твоем поступке, взгляде, слове. Все воспитывает твоего ребенка: и то, как ты работаешь, и как отдыхаешь, и как разговариваешь с друзьями и недругами, каков ты в здоровье и в болезни, в горе и радости, - все замечает твой ребенок и во всем станет тебе подражать. А если ты забываешь о нем, о его зорких, наблюдательных глазах, постоянно ищущих в каждом твоем поступке совета и примера, если ребенок растет рядом с тобою сыт, обут, одет, но одинок, - тогда ничто не поможет правильно воспитывать его: ни дорогие игрушки, ни совместные увеселительные прогулки, ни строгие и разумные наставления. Ты должен быть со своим ребенком постоянно, и он должен во всем чувствовать твою близость и никогда в ней не сомневаться. Мы с Анатолием Петровичем были очень заняты и совсем мало времени могли проводить с детьми. Учительствуя в начальной школе, я одновременно сама училась в Педагогическом институте. Анатолий Петрович работал в Тимирязевской академии, учился на курсах стенографии и усиленно готовился к поступлению в заочный технический институт - это была его давнишняя мечта. Часто мы приходили домой так поздно, что заставали ребят уже спящими. Но тем радостнее были выходные дни и вечера, которые мы проводили вместе. Как только мы появлялись в дверях, дети со всех ног кидались к нам и наперебой выкладывали все, что накопилось за день. Выходило не очень связно, зато шумно и с чувством: - А у Акулины Борисовны щенок в чулан залез и суп пролил! - А я уже стихотворение выучила! - А Зойка ко мне приставала! - Да, а почему он задачку не решает? - Посмотрите, что мы вырезали. Правда, красиво? - А я щенка учил лапу подавать, он уже почти совсем выучился!.. Анатолий Петрович быстро разбирался, что к чему. Он выяснял, почему не решена задача, выслушивал выученное стихотворение, расспрашивал про щенка и, словно мимоходом, замечал: - Грубо разговариваешь, брат Шура. Что это за выражение: "Зойка приставала"? Терпеть не могу, когда так разговаривают! Потом мы все вместе ужинаем, дети помогают мне убрать со стола - и наступает наконец долгожданная минута... Казалось бы, чего тут было ждать? Все очень обыкновенно, буднично. Анатолий Петрович расшифровывает свои стенографические записи, я готовлюсь к завтрашним урокам, перед Зоей и Шурой - альбом для рисования. Лампа освещает только стол, вокруг которого мы сидим; а вся комната - в полутьме. Поскрипывает стул под Шурой, шуршат листы альбома. Зоя рисует дом с высокой зеленой крышей. Из трубы идет дым. Рядом - яблоня, а на ней круглые яблоки, каждое величиной с пятак. Иногда тут же птицы, цветы и в небе, по соседству с солнцем, пятиконечная звезда... По страницам Шуриного альбома мчатся во всех направлениях лошади, собаки, автомобили и самолеты. Карандаш в руке Шуры никогда не дрожит - он проводит ровные, уверенные линии. Я давно поняла, что Шура будет хорошо рисовать. Так мы сидим, занимаемся каждый своим делом и ждем, когда Анатолий Петрович скажет: - Ну, а теперь отдохнем! Это значит, что сейчас мы все вместе во что-нибудь поиграем. Играем чаще всего в домино: Зоя с отцом против нас с Шурой. Шура азартно следит за каждым ходом, горячится, спорит, а проигрывая, краснеет, сердится и готов заплакать. Зоя тоже волнуется, но молча: закусывает губу или крепко сжимает свободную руку в кулак. Иногда мы играем в игру, которая называется "Вверх и вниз". Тут уж ничто не зависит от вашего умения, а только от того, какой стороной ляжет подброшенный белый кубик с черными точками по бокам - от одной до шести. Если вам повезет, вы взлетите на самолете вверх, прямо к цели - пестрому куполу, а не повезет - покатитесь вниз и проиграете. Нехитро, но как увлекательно! И как ребята хлопают в ладоши, когда им посчастливится залететь вверх, минуя сразу десяток клеток на пестрой доске! Очень любили Зоя и Шура игру моего изобретения, которая называлась у нас попросту "каляки": кто-нибудь из них чертил на чистом листе бумаги любой зигзаг, кривую линию, загогулину - словом, "каляку", и я должна была в этой бессмысленной закорючке найти зерно будущей картины. Вот Шура вывел на бумаге что-то вроде длинного яйца. Я смотрю, думаю полминуты, потом пририсовываю плавники, хвост, чешую, глаз, и перед нами... - Рыба! Рыба! - в восторге кричат дети. А вот Зоя посадила на листе самую обыкновенную чернильную кляксу, и я делаю из нее красивый цветок: мохнатую лиловую хризантему. Когда дети немного подросли, мы поменялись ролями: я чертила "каляку", а они придумывали, что из нее можно сделать. Шура был неистощимо изобретателен: из маленькой закорючки у него вырастал сказочный терем, из нескольких крапинок - лицо, из кривой линии - большое ветвистое дерево. Но больше всего мы любили, когда Анатолий Петрович брал в руки гитару и начинал играть. Не знаю даже, хорошо ли он играл, но мы очень любили его слушать -и совсем забывали о времени, когда он играл одну за другой русские песни. Пусть такие вечера выдавались редко, но они освещали нам все остальные дни, о них с удовольствием вспоминали. Замечание, упрек, сделанные детям в эти часы, оставляли в их душе глубокий след, а похвала и ласковое слово делали счастливыми. - Что ж ты, Шура, сам сел на удобный стул, а маме поставил с поломанной спинкой! - сказал как-то Анатолий Петрович, и после этого я уже никогда не замечала, чтобы Шура выбрал себе вещь получше, поудобнее, оставив другим то, что похуже. Однажды Анатолий Петрович пришел хмурый, поздоровался с детьми сдержанней обычного. - За что ты сегодня поколотил Анюту Степанову? - спросил он Шуру. - Девчонка... пискля... - угрюмо ответил Шура, не поднимая глаз. - Чтоб больше я о таком не слышал! - раздельно и резко произнес Анатолий Петрович, помолчав, прибавил чуть мягче: - Большой мальчишка, скоро восемь лет будет, а задираешь девочку! Не стыдно тебе? Зато как сияли лица детей, когда отец хвалил Шуру за хороший рисунок, Зою - за аккуратную тетрадку, за чисто прибранную комнату! Когда мы приходили поздно, дети ложились спать, не дождавшись нас, и оставляли на столе свои раскрытые тетради, чтобы мы могли посмотреть, как сделаны уроки. И пусть мы немного часов могли уделить ребятам, но мы всегда знали обо всем, чем они жили, что занимало и волновало их, что случалось с ними без нас. А главное, все, что мы делали вместе - будь то игра, занятия или работа по хозяйству, - сближало нас с детьми, и дружба наша становилась все более глубокой и сердечной. ПО ДОРОГЕ В ШКОЛУ Мы жили на старом шоссе. От дома да школы было не меньше трех километров. Я вставала пораньше, готовила завтрак, кормила детей, и мы выходила из дому еще затемно. Путь наш лежал через Тимирязевский парк. Деревья стояли высокие, неподвижные, точно выведенные тушью на синем, медленно светлеющем небе. Снег поскрипывал под ногами, воротники понемногу покрывались инеем от дыхания. Мы шли втроем - Анатолий Петрович выходил из дому позже. Сначала шагали молча, но понемногу остатки недавнего сна словно истаивали вместе с темнотой, и завязывался какой-нибудь неожиданный и интересный разговор. - Мама, - спросила раз Зоя, - почему так: деревья чем старше, тем красивее, а человек, когда старый, становится соврем некрасивый? Почему? Я не успела ответить. - Неправда! - горячо возразил Шура. - Вот бабушка старая, а разве некрасивая? Красивая! Я вспоминаю свою маму. Нет, сейчас никто не назовет ее красивой: у нее такие усталые глаза, впалые, морщинистые щеки... Но Шура, словно подслушав мою мысль, говорит: - Я кого люблю, тот для меня и красивый. - Да, правда, - подумав, соглашается Зоя. ... Однажды, когда мы шли втроем вдоль шоссе, нас нагнала грузовая машина и вдруг затормозила. - В школу? - коротко спросил шофер, выглянув из окошка. - В школу, - удивленно ответила я. - Ну-ка, давайте сюда ребятишек. Не успела я опомниться, как Зоя с Шурой оказались в кузове, и под их восторженный крик машина покатила дальше. С того дня до самой весны в один и тот же час нас нагонял на дороге этот грузовик и, захватив ребят, довозил их почти до самой школы. Там, на углу, они вылезали, а машина мчалась дальше. Мы никогда не дожидались "нашей машины", нам нравилось вдруг услышать за спиной знакомый басовитый гудок и такой же густой, низкий оклик: "Ну-ка, забирайтесь в кузов!" Конечно, добродушному шоферу просто было с нами по дороге, но ребята почти поверили, что он нарочно приезжает за ними. Очень приятно было так думать! НОВОСЕЛЬЕ Через два года после приезда детей в Москву Анатолию Петровичу дали другую комнату, более просторную и удобную, в доме No 7 по Александровскому проезду. Теперь Александровского проезда не узнать: по обе стороны выросли новые большие дома, тротуары и мостовая залиты ровным, гладким асфальтом. А в те времена здесь едва набралось бы с десяток домишек совсем деревенского вида, за ними тянулись какие-то грядки, огороды, а дальше - большой, неуютный пустырь. Наш домик стоял совсем одиноко, как говорится, - на отшибе, и, возвращаясь с работы, я видела его еще издали, как только выходила из трамвая. Жили мы во втором этаже. Новая комната была куда лучше нашего прежнего жилья: теплее, светлее, просторнее. Ребята очень радовались новоселью. Они любили все новое, и переезд доставил им большое удовольствие. Немало времени они потратили на сборы. Зоя бережно складывала книги, тетради, вырезанные из журналов картинки. Шура тоже деловито собирал и упаковывал свое хозяйство: стеклышки, камешки, крючки, железки, согнутые гвозди и еще множество предметов, назначение которых оставалось для меня загадкой. В новой комнате мы отвели ребятам угол, поставили туда небольшой стол, повесили полку для учебников и тетрадей. Увидев стол, Шура немедленно закричал: - Левая сторона, чур, моя! - А правая - моя, - охотно согласилась Зоя, и, как бывало не раз, повод для спора исчез сам собой. Наша жизнь потекла по-прежнему: день шел за днем, мы работали, учились. По воскресеньям "открывали" какой-нибудь новый кусок Москвы: ездили то в Сокольники, то в Замоскворечье, то катались в трамвае "6 по Садовому кольцу, то гуляли по Нескучному саду. Анатолий Петрович хорошо знал Москву, и старую и новую, и немало мог порассказать нам о ней. - А где же мост? - спросил однажды Шура, когда мы проходили по Кузнецкому мосту, и в ответ выслушал интересный рассказ о том, как здесь в старину был настоящий мост и как речка Неглинка ушла под землю. Так мы узнали, откуда взялись в Москве всякие "валы", "ворота", Столовый, Скатертный, Гранатный переулки, Бронные улицы, Собачья площадка. Анатолий Петрович рассказывал, почему Пресня называется Красная, почему есть Баррикадная улица и площадь Восстания. И страница за страницей раскрывалась перед ребятами история нашего чудесного города, ГОРЕ Однажды в конце февраля были взяты билеты в цирк. В кино, в цирк мы водили детей не часто, зато каждый такой поход был настоящим праздником. Ребята ждали воскресного дня с нетерпением, которое ничем нельзя было укротить: они мечтали о том, как увидят дрессированную собаку, умеющую считать до десяти, как промчится по кругу тонконогий конь с крутой шеей, украшенный серебряными блестками, как ученый тюлень станет перебираться с бочки на бочку и ловить носом мяч, который кинет ему дрессировщик... Всю неделю только и разговоров было что о цирке. Но в субботу, вернувшись из школы, я с удивлением увидела, что Анатолий Петрович уже дома и лежит на кровати. - Ты почему так рано? И почему лежишь? - испуганно спросила я. - Не беспокойся, пройдет. Просто неважно себя почувствовал... Не могу сказать, чтобы меня это успокоило: я видела, что Анатолий Петрович очень бледен и как-то сразу осунулся, словно он был болен уже давно и серьезно. Зоя к Шура сидели подле и с тревогой смотрели на отца. - Придется вам в цирк без меня пойти, - сказал он, заставляя себя улыбнуться. - Мы без тебя не пойдем, - решительно ответила Зоя. - Не пойдем! - отозвался Шура. На другой день Анатолию Петровичу стало хуже. Появилась острая боль в боку, стало лихорадить. Всегда очень сдержанный, он не жаловался, не стонал, только крепко закусил губу. Надо было пойти за врачом, но я боялась оставить мужа одного. Постучала к соседям - никто не отозвался, должно быть, вышли погулять: ведь было воскресенье. Я вернулась растерянная, не зная, как быть. - Я пойду за доктором, - сказала вдруг Зоя, и не успела я возразить, как она уже надела пальтишко и шапку. - Нельзя... далеко... - с трудом проговорил Анатолий Петрович. - Нет, пойду, я пойду... Я знаю, где он живет! Ну, пожалуйста! - И, не дожидаясь ответа, Зоя почти скатилась о лестницы. - Ну, пусть... девочка толковая... найдет... - прошептал Анатолий Петрович и отвернулся к стене, чтобы скрыть серое от боли лицо. Через час Зоя вернулась с врачом. Он осмотрел Анатолия Петровича и сказал коротко: "Заворот кишок. Немедленно в больницу. Нужна операция". Он остался с больным, я побежала за машиной, и через полчаса Анатолия Петровича увезли. Когда его сносили вниз по лестнице, он застонал было и тотчас смолк, увидев расширенные от ужаса глаза детей. ... Операция прошла благополучно, но легче Анатолию Петровичу не стало. Всякий раз, как я входила в палату, меня больше всего пугало его безучастное лицо: слишком привыкла я к общительному, веселому характеру мужа, а теперь он лежал молчаливый, и лишь изредка приподнимал слабую, исхудалую руку, клал ее на мою и все так же молча слабо пожимал мои пальцы. 5 марта я пришла, как обычно, навестить его. - Подождите, - сказал мне в вестибюле знакомый санитар, как-то странно взглянув на меня. - Сейчас сестра выйдет. Или врач. - Да я к больному Космодемьянскому, - напомнила я, думая, что он меня не узнал. - У меня постоянный пропуск. - Сейчас, сейчас сестра выйдет, подождите, - повторил он. Через минуту поспешно вошла сестра. - Присядьте, пожалуйста, - сказала она, избегая моего взгляда. И тут я поняла. - Он умер? - выговорила я невозможные, невероятные слова. Сестра молча кивнула. x x x ... Тяжело, горько терять родного человека и тогда, когда задолго до конца знаешь, что болезнь его смертельна и потеря неизбежна. Но такая внезапная, беспощадная смерть - ничего страшнее я не знаю... Неделю назад человек, никогда с детства не болевший, был полон сил, весел, жизнерадостен - и вот он в гробу, не похожий на себя, безответный, безучастный... Дети не отходили от меня: Зоя держала за руку, Шура цеплялся за другую. - Мама, не плачь! Мамочка, не плачь! - повторяла Зоя, глядя на неподвижное лицо отца сухими покрасневшими глазами. ... В холодный, сумрачный день мы стояли втроем в Тимирязевском парке, ожидая моих брата и сестру: они должны были приехать на похороны. Стояли мы под каким-то высоким, по-зимнему голым деревом, нас прохватывало холодным, резким ветром, и мы чувствовали себя одинокими, осиротевшими. Не помню, как приехали мои родные, как пережили мы до конца этот холодный, тягостный, нескончаемый день. Смутно вспоминается только, как шли на кладбище, потом как вдруг отчаянно, громко заплакала Зоя - и стук земли о крышку гроба... БЕЗ ОТЦА С той поры моя жизнь круто изменилась. Прежде я жила, чувствуя и зная, что рядом - дорогой, близкий человек, что я всегда могу опереться на его надежную руку. Я привыкла к этой спокойной, согревающей уверенности и даже представить себе не могла, как может быть иначе. И вдруг я осталась одна, и ответственность за судьбу наших двоих детей и за самую их жизнь безраздельно легла на мои плечи. Шура все-таки был еще мал, и ужас случившегося не вполне дошел до его сознания. Ему словно казалось, что отец просто где-то далеко, как бывало во время прежних наших разлук, и еще вернется когда-нибудь... Но Зоя приняла наше горе, как взрослый человек. Она почти не заговаривала об отце. Видя, что я задумываюсь, она подходила ко мне, заглядывала в глаза и тихонько предлагала: - Хочешь, я тебе почитаю? Или просила: - Расскажи что-нибудь! Как ты была маленькая... Или просто садилась рядом и сидела молча, прижавшись к моим коленям. Она старалась, как умела, отвлечь меня от горьких мыслей. Но иногда по ночам я слышала, что она плачет. Я подходила, гладила ее по волосам, спрашивала тихо: - Ты о папе? И она неизменно отвечала: - Нет, это