у, держа фуражку в руке и обмахиваясь платком. Навстречу майору с противоположного конца двора торопились старшие лейтенанты Голяков с Ивановым. Застегивая на ходу командирский ремень, сюда же спешил лейтенант Сартоев, заместитель Иванова по строевой части. Они поочередно представились майору, соблюдая старшинство - первым Голяков, за ним Иванов и уже последним Сартоев, а затем все вместе с майором отошли в тень, к колодцу. Голяков, вытянув руки "по швам", внимательно слушал, что ему говорил Кузнецов, было заметно - разговор ему в тягость, потому что в нескольких случаях он подбрасывал руку к козырьку фуражки, видно, спрашивая разрешения ответить, но не получал его. Кузнецов, насупив брови, рубил рукой, как бы отсекая фразу от фразы. Со своего места Ведерников не слышал, о чем говорят командиры, но видел, как Голяков, наконец получив разрешение, стал что-то говорить, несколько раз кряду показывая рукой в сторону границы. Из-за реки все слышнее накатывал рокот моторов от которого, казалось, содрогался спрессованный знойный воздух. Потом Голяков шагнул в сторону, быстро обернулся к свежеотрытой траншее, где отделение Новикова завершало маскировку бруствера, обкладывая его дерном. Ведерникову очень хотелось, чтобы командиры подошли ближе и можно было хоть догадаться, о чем они говорят, - он был убежден, что обсуждают поступок отделенного командира, иначе бы Голяков не оглядывался на Новикова. Желание было лишено здравого смысла - куда уж там догадаться! Но он прямо с нетерпением ожидал: авось приблизятся. Командиры не торопились. Ведерников перевел взгляд на отделенного. Новиков подравнивал лопаткой дерн на бруствере, лицо его оставалось спокойным, не было заметно волнения, покрытое пылью и потом, оно не выражало ничего, кроме усталости. Только пальцы рук впились в черенок, и ногти были белыми-белыми. Он стоял спиной к командирам, полусогнувшись, подрезал плитки дерна, и по обожженной на солнце напряженной спине скатывались капельки пота, выпирали ребра, обтянутые тощей, как у подростка, незагоревшей на боках кожей, и сам он, тонкий в кости, сухощавый, выглядел далеко не таким возмужавшим, как это казалось, когда он надевал воинское обмундирование. "Парнишка. Совсем еще зеленый парнишка, - думал, глядя на отделенного, Ведерников, успевший повоевать на финской, понюхать пороху и по-настоящему возмужать. - А вот, гляди, держится, характер - кремень". Нетерпение Ведерникова было так велико, что он вытянул шею, затем сделал шаг к колодцу, но, спохватившись, откачнулся назад. На него не обратили внимания. Черненко же, не поняв, что происходит с Ведерниковым, процедил с привычной подначкой: - Сачкуем? - Отвязни, смола. - А работу за тебя дядя кончит? - И ты не слабак, копай. Кузнецов, надев фуражку на бритую голову, что-то коротко и резко сказал Голякову, тот, откозыряв, повернулся через левое плечо, чтобы уйти, но майор его задержал почему-то. Потеряв надежду подслушать разговор командиров, Ведерников опустился на одно колено, возобновил прерванную работу. Ему осталось разбросать лишнюю землю перед бруствером стрелковой ячейки, что он и сделал незамедлительно, несколькими энергичными взмахами лопатки, ни разу больше не подняв головы, пока не сровнял с землей успевший высохнуть добела холмик песка. Между тем гул за рекой нарастал, будто приближались на излете отзвуки дальних громовых раскатов. В небе далеко за монастырем появились три черных точки, постепенно увеличиваясь в размерах, они с пугающим грохотом устремились прямо к границе. Все, кто находился во дворе, задрали головы кверху, следя за тремя немецкими истребителями, шедшими прямо по курсу на небольшой высоте, не отворачивая ни вправо, ни влево - как к себе домой. Похожий на аистенка мальчишка вскочил на голенастые ножки, с его головы свалилась панамка, но он, не поднимая ее, попятился и нечаянно развалил песчаный домик, над которым все время молча трудился. Он заплакал от горя, и крупные слезы потекли по его бледным щекам к острому подбородку. Плач заглох в гремящем реве пронесшихся над заставой вражеских истребителей. Они пронеслись так низко, что всем отчетливо были видны летчики в кожаных шлемах и защитных очках. Ведерников в два прыжка очутился рядом с ребенком, подхватил его на руки, но мальчик, вырвавшись, подбежал к Новикову, доверчиво прижался к нему, спрятал голову у него между колен. Кузнецов, вместе со всеми наблюдавший перелет истребителей через реку, отдал какое-то приказание лейтенанту Сартоеву, и тот, придерживая шашку, со всех ног побежал к заставе. Отсутствовал он недолго и через несколько минут бегом же возвратился к все еще стоявшему у колодца майору. - Ну что? - нетерпеливо спросил Кузнецов. - Позвонил, товарищ майор, - громко ответил Сартоев. - Сейчас наши их встретят... Полагаю, уже поднялись в воздух. Майор молча кивнул, следя за удаляющимися истребителями с крестами на крыльях. Еще вибрировал над головами людей спрессованный самолетами, горячий, пропахший ядовитым бензиновым запахом воздух, а машины уже были над Брестом. Они по-прежнему летели низко, на высоте не больше трех сотен метров, словно бы находились над своим аэродромом, а не в чужом небе, и солнце высвечивало их серебристые тела, оставляющие за собой грохот и вой. Кузнецов заметно нервничал, но об этом его состоянии позволяло догадываться лишь то, как он носком сапога, не глядя себе под ноги, безотчетно чертил на влажной земле у колодца короткие неровные линии. Все наблюдали за кружившими над городом немецкими самолетами, и никому не пришло в голову обратить взгляд к границе, где по ту сторону реки с неменьшим интересом наблюдали за полетом десятка полтора фашистских офицеров. - Что делают, гады! - вырвалось у прикомандированного из отряда сапера. - Наши почему молчат? Ему не ответили. Ведерников выругался, и никто его не одернул, как было бы в любом другом случае. Голяков нетерпеливо переминался с ноги на ногу, покусывал губы и вопрошающе посматривал на Сартоева - будто молча спрашивал, где же, дескать, твои "встречающие", за которыми тебя посылали? Теперь, как вначале, рокот неприятельских истребителей доносился приглушенным отзвуком дальних раскатов грозы. Были отчетливо видны уменьшившиеся в размерах машины. Они носились над городом, выписывая круги, словно издевались над всем живым, что было под ними, зная, что вторжение для них пройдет безнаказанно, как сходило и раньше. Будто в насмешку, они то взмывали вверх почти вертикально, то камнем падали вниз и снова чванливо демонстрировали свое мастерство и силу моторов. Но вот из-за набежавшего облака наперехват "мессершмиттам" вынырнули два тупоносых истребителя с красными звездами. Они разделились и медленно, с трудом набирая высоту, погнались за нарушителями, стремясь их отсечь от границы и вынудить приземлиться. Слишком тихоходны в сравнении с немецкими были самолеты. Словно играючи, "мессершмитты" под прямым углом взмыли в небо. Ведерников слизнул с сухих губ горько-соленый пот, взглянул на своего отделенного. Новиков стоял белый как мел, кусал губы. Ребенок все еще прижимался к нему, держась обеими ручонками за его руку. Все, кто находился возле траншеи, и командиры у колодца, провожали глазами удаляющиеся к границе немецкие истребители. Исход был ясен. От комсоставовского дома к траншее бежала молодая женщина в белом платье с короткими рукавами, лицо ее выражало испуг. Она еще издали увидела мальчика и, радостная, устремилась к нему. Ребенок, обрадованно взвизгнув, бросился к ней, и женщина, ни слова не говоря, лишь кивнув Новикову в знак благодарности, возвратилась назад. Ее приход вывел всех из оцепенения. Кузнецов широким шагом пошел к траншее мимо вытянувшихся перед ним полуголых бойцов, сопровождаемый тремя командирами, обошел ее из конца в конец, молча, не делая замечаний. Было видно, как от перенесенного нервного напряжения у него подергивается щека. За ним и его спутниками неотступно тащились короткие полуденные тени. - Вы Новиков? - Кузнецов остановился перед младшим сержантом, стоявшим по другую сторону траншеи рядом со своими бойцами. - Так точно. Младший сержант Новиков. Командир третьего отделения. Ведерников слегка наклонился вперед, но майор в его сторону не взглянул. Опять была тишина. В горячем песке купались воробьи. Голяков стоял рядом с майором, хотел что-то сказать, но тот его остановил жестом руки и, наклонясь над траншеей, заглянул вниз. - Что ж, подходяще, - сказал он, но чувствовалось, что сию минуту мысли его занимают безнаказанно ушедшие "мессершмитты". Он, разогнув спину, непроизвольно, с нескрываемым беспокойством посмотрел в небо, где все еще плавилось солнце и плыли, незаметно смещаясь на запад, легкие облака. - Ну, так что вы тут натворили, младший сержант? Доложите-ка мне. Новиков молчал. На верхней губе его выступили мелкие капельки пота, лицо, обожженное солнцем, вдруг заострилось. - Отвечайте, когда вас спрашивают! - строго сказал Голяков. - Доложите начальнику отряда про свои художества. Кузнецов отмахнулся от старшего лейтенанта, как отмахиваются от жужжащей над ухом назойливой мухи. - Я жду, Новиков, - сказал он довольно миролюбиво. - Хотелось бы услышать, как вы сами оцениваете свой поступок. Новиков посмотрел майору прямо в глаза. - Никак. - Можно яснее? - Я выполнял свой воинский долг, товарищ майор. - Вы в этом убеждены?.. Можете стоять "вольно". - Убежден. - Мне нравится, когда человек уверен в своей правоте, - сказал Кузнецов без иронии и по-хорошему улыбнулся. - Можете стоять "вольно", - повторил он. - Ну, а как тогда быть с моим приказом, запрещающим в таких случаях поднимать стрельбу? Я ведь приказ свой не отменял. Новиков стоял навытяжку, не отводя взгляда от Кузнецова. Старший лейтенант Иванов порывался что-то сказать. Покраснев от волнения, он несколько раз вскидывал руку к козырьку зеленой фуражки, прося разрешения объясниться, но Кузнецов всякий раз отстранял его, не пробуя выслушать. Единственный раз он, обернувшись к нему, сердито сказал: - С вами потом разберусь... И вообще, отправляйтесь-ка, Иванов, мне провожатых не нужно. И вы, лейтенант, занимайтесь своими делами. Командиры ушли. При Кузнецове остался один Голяков. - Не знаю, - честно признался Новиков. - Когда в нас выстрелили, я об этом не думал. - Плохо. Очень плохо, когда командир поддается эмоциям, - похоже, для себя тихо сказал Кузнецов. - Вы не подумали, Новиков, что фашисты, возможно, специально вас вызывали на вооруженную провокацию? Вам такое не пришло в голову? - Не пришло. Близко от лица Кузнецова, жужжа, пролетел майский жук. - Жаль, вы неплохой младший командир. Кому, как не вам, задумываться над своими поступками. Что прикажете делать, младший сержант? По закону вас нужно отдать под суд. Стало так тихо, что можно было услышать едва слышный шелест листвы в безветренном воздухе. Новиков вскинул голову: - Только я вот что скажу, товарищ майор. Я вот что скажу... Если бы мне снова пришлось... так ползать на своей земле... так унижаться, лишь бы немцев не рассердить, то стрелял бы... Стрелял снова. Не одиночным. Очередью... Из-под ног майора выметнулась серая ящерица и скрылась в траве за колодцем. Кузнецов проводил ее взглядом и неизвестно чему размеренно покачал головой. Может быть, осуждал сказанное младшим сержантом. Или дивился ловкости ящерицы. Голяков выходил из себя - сжимал и разжимал кулаки. Старшего лейтенанта уже давно подмывало что-то сказать, но он не решался помешать разговору начальника, выжидал, пока тот сам обратит на него внимание. Кузнецов наконец к нему обернулся: - Торопитесь? - Никак нет, товарищ майор. Я полагал, что вы прикажете подать сигнал вызова немецкого погранпредставителя. - Зачем? - Кузнецов снял фуражку - ему было жарко. - По горячим следам, так сказать. Со вчерашнего дня третье нарушение воздушного пространства. - Произнеся эти слова вполголоса, скороговоркой, Голяков прищелкнул каблуками сапог. - Прикажете распорядиться? На чердаке конюшни стонали голуби. Кузнецов поднял голову кверху. На лбу его блестели горошины пота. - Три нарушения? - Так точно. С учетом сегодняшнего. Всего в наше воздушное пространство вторглось за два дня восемь немецких самолетов. - Тринадцать, товарищ Голяков. Два залета на восьмой. - Тем более... - Голяков осекся, видно, спохватившись, что переборщил, вроде бы поучал начальника погранотряда, как ему поступать. - Что тем более? - Надо заявить протест. Майор надел фуражку. - Бесполезно, Голяков. У них все согласовано. И нарушения воздушного пространства, и обстрелы наших нарядов, и все другие провокации. Не будем протестовать. Мартышкин труд, протесты. Мы слишком доверчивы, Голяков. Вы меня понимаете? - Никак нет. - В глазах старшего лейтенанта отражалось недоумение. Видно, от кого-кого, а от начальника погранотряда он такого не ожидал. - Вы же сами требовали... - Он снова осекся, не осмелившись закончить мысль, а еще с минуту смотрел на майора, пряча смятение и еле справляясь с собой. - Не будем протестовать, - повторил Кузнецов и сощелкнул с рукава гимнастерки рыжего муравья. - Младший сержант Новиков! - вдруг сказал он громко, чеканя слова. - Я! - За бдительное несение службы по охране государственной границы и умелые действия в боевом столкновении с нарушителями от лица службы объявляю вам благодарность! - Не ожидая ответного "Служу Советскому Союзу", упреждая всякие ненужные слова, Кузнецов козырнул. - Вопросы потом, товарищи бойцы. Плечи старшего лейтенанта опустились, как у смертельно уставшего человека, и когда начальник отряда заговорил, непосредственно адресуясь к нему, он не сразу распрямил спину, непонимающе поднял глаза. - Слушаю, товарищ майор. - Он привычно щелкнул каблуками сапог, и упрямое, злое выражение промелькнуло в его серых, глубоко сидящих глазах. - Личному составу полчаса на обед. Затем собрать всех в Красном уголке. Вы меня поняли? Голяков повторил распоряжение слово в слово, откозыряв, ушел не свойственной ему вихляющей походкой - будто у него ломило ноги. Бутафорски выглядели перекрещенные по спине желтые портупеи и болтающаяся вдоль тела шашка со сверкающим на солнце эфесом. Пройдя немного, он, как бы чувствуя на себе взгляд Кузнецова, выпрямил спину, прихватил шашку рукой и остаток пути до поворота к комендатуре прошел четким шагом отлично натренированного строевика. Кузнецов в самом деле провожал его взглядом, и когда Голяков скрылся за поворотом, отвернулся и сказал Новикову: - Приведите себя в порядок, обедайте. И снова за дело. У нас мало времени. Ничтожно мало. 8 "...Не поднялась рука предать Новикова суду военного трибунала. В той строгой обстановке, в какой мы жили, не каждый бы смог держаться, как младший сержант. Ведь его поступок был вызван чувством оскорбленной гордости. Не своей лично, нет. Я расцениваю это значительно объемнее... Это одно из проявлений любви к Отечеству - не на словах, а на деле... Долго я оставался на 15-й заставе, не знаю почему, но просто взять и уехать не мог. Было чувство, что покидаю этих людей навсегда..." (Свидетельство А.Кузнецова) В Красном уголке было душно. Со двора в открытые окна волнами вливался тягучий зной. Новиков глаз не сводил с распаренного лица Кузнецова. Майор говорил короткими фразами, резко взмахивал кулаком, будто вколачивал в головы слушателей каждое свое слово. - Этой ночью возможно резкое изменение обстановки. Изменение к худшему. Мы к этому должны быть готовы. Все данные говорят за то, что фашисты спровоцируют вооруженный конфликт... Требую от вас высокой бдительности и стойкости. Верю: ни один пограничник не дрогнет. Все, как один, станем заслоном. Майор еще отдельно поговорил с командирами и все не спешил к своей дребезжащей полуторке. Что мог Кузнецов? Молча посетовать на собственное бессилие, когда Иванов, отважившись, спросил, как быть с семьями, и он, скрепя сердце, жестко ответил, что на этот счет командование округа указаний не дало. Их и в округе не имели, указаний об эвакуации семей командиров границы. Но Кузнецов знал непреложно: личный состав отряда до последнего дыхания несет ответственность за охраняемый участок границы, и если придется здесь всем полечь, они - начиная с него и кончая писарями - тут и лягут костьми. Он оставался, не уезжал, и люди в его присутствии ощущали скованность. Кузнецов это видел, порывался сказать, чтобы на него не обращали внимания, и не мог, как не был в состоянии заставить себя сесть в кабину своей полуторки и умчаться на очередную заставу, где были такие же люди и складывалась такая же угрожающая обстановка, повлиять на которую он мог разве что еще более жестким приказом - насмерть стоять, если к тому повернут наступающие события. Все, что творилось внутри него, оставалось при нем, он умело скрывал свое состояние, как всегда спокойно, соответственно положению, решительно вмешивался в то, что требовало его вмешательства. - Станковые и ручные пулеметы - на позицию, - приказал Голякову. - Передайте мое указание на все заставы. - Передано, - доложил Голяков, удивляясь забывчивости майора, продублировавшего собственное распоряжение, отданное значительно раньше. - С наступлением темноты наряды выслать численностью не менее трех человек при ручном пулемете. На угрожаемых участках наряды возглавлять командирам. - Ясно. Но вы... - После двадцати двух занять оборонительный рубеж. Вам все ясно? - Так точно. Я хотел... - Об изменении обстановки немедленно докладывать. Вопросы? - Вопросов нет. Ваши распоряжения уже переданы всем командирам подразделений, товарищ майор. Вы раньше... Голяков не договорил. Кузнецов, устыдясь, вспомнил, что и эти свои указания без нужды повторяет, будто бы сомневаясь, усвоены ли они подчиненными. Давно пришла пора отправляться на другие заставы, там дел было не меньше и обстановка не легче, но он, словно предчувствуя, что расстается с этими людьми навсегда, потому что данной ему властью и в силу обстоятельств оставляет их на верную гибель, - не мог заставить себя просто сесть в кабину полуторки и уехать. Напускная сухость, с какой он разговаривал с Голяковым, конечно, была нарочитой, личиной, за которой он прятал душевную боль и благодарность ко всем этим людям. Не было нужды утверждаться в правильности решений - все и так видно. На Голякова он сначала всерьез рассердился за чрезмерное его усердие и кажущуюся черствость, долго не мог ему простить Новикова, у майора не укладывалось в голове, как у Голякова поднялась рука написать в отряд донесение, в котором Новиков выставлялся едва ли ни военным преступником. Так переживал поначалу майор Кузнецов. Но он привык возвращаться к любому вопросу по нескольку раз, каждый раз осмысливая суть дела, и, прежде чем принять окончательное решение, хладнокровно разобраться в случившемся. Несколько поостыв, успокоившись, Кузнецов без труда обнаружил, что старший лейтенант поступал точно в соответствии с его, майора Кузнецова, требованиями, ничего не убавив и не прибавив, доложив, как было на самом деле. Задерживаться на заставе начальник отряда больше не мог. Он успел проверить систему круговой обороны и остался ею доволен, побывал на скрытом наблюдательном пункте, заглянул на конюшню и удостоверился, что кони стоят под седлом, уточнил количество боезапаса - словом, проверил готовность одного из линейных подразделений отряда к действиям в сложных условиях. Но что бы он ни делал, чем бы ни занимался, оттягивая отъезд, в нем осталось чувство жестокости, которую он, начальник погранотряда, прямой и непосредственный начальник снующих по двору маленького пограничного гарнизона людей, готовящихся к предстоящему бою, проявляет сейчас, в предгрозье. Так нужно, убеждал он себя. Иначе какой же ты командир, если терзаешься чувством жалости к подчиненным! Даже себе не хотел признаться, что обстоятельства не так однозначно просты, как он пытается это изобразить, сводя все к собственной жестокости, утроенной предстоящим расставанием. Не дальше как сегодня утром он сам, не передоверяя кому-нибудь из своих заместителей, встречался с командирами частей и соединений, обязанных поддержать пограничников и вместе с ними отразить первый удар врага. ...Оставалось надеяться на собственные силенки. Что делать, если соединения и части поддержки не получили указаний на развертывание! Не могут они без приказа. Значит, с легким стрелковым оружием и с пулеметами "максим" противостоять, сколько можно, первому тарану. Сколько можно. "А сколько их поляжет - ты думал?" Ему нужно было, не теряя времени, пересечь заставский дворик, подняться на подножку полуторки, чтобы сесть на продавленное сиденье прокаленной солнцем кабины. Только и всего - пройти от силы полсотни шагов. Мотор полуторки тарахтел, блестели на солнце лысые скаты, дребезжали створки капота. Это была старая, честно послужившая машиненка, раздерганная, чиненая-перечиненая, не раз утопавшая по оси в жидком месиве пограничных проселков, и Кузнецов укатил на ней, первой попавшейся ему на глаза, не имея времени, торопясь разобраться на месте. Начальник отряда, сдвинув к пропотевшему вороту гимнастерки сползавшие портупеи, еще раз окинул взглядом строения своей четвертой комендатуры и пятнадцатой пограничной заставы, людей, занятых важным делом и, казалось, забывших все на свете, кроме необходимости подготовиться к возможному нападению. Он невольно загляделся на Новикова, когда тот, стройный, перетянутый по тонкой юношеской талии нешироким красноармейским ремнем, прошел к траншее, огибая полуторку и легко неся впереди себя несколько цинок с патронами. Лицо младшего сержанта излучало спокойствие, которого так не хватало сейчас ему, Кузнецову. И уже сидя в машине, оставив за пыльным облаком близких ему людей, майор еще и еще раз вспоминал лицо отделенного командира, чувствуя в этом известное облегчение. Он достал платок и первый раз за весь день расстегнул - все до одной - пуговицы своей пропотевшей габардиновой гимнастерки, вытер влажные шею и грудь. От этих движений, медлительных и жестких, ему тоже стало спокойнее. Полуторка, звеня и подпрыгивая на неровностях пограничной дороги, везла Кузнецова на шестнадцатую заставу, которой временно командовал политрук Пшеничный. За это подразделение майор испытывал чувство тревоги, во-первых, потому, что в такую горячую пору оно осталось без командира, во-вторых, из-за неготовности оборонительных сооружений вокруг заставы - подпочвенные воды не позволяли возвести прочные укрепления. Но Кузнецов был уверен в Пшеничном, надеялся на его организаторские способности и умение увлечь личный состав и даже подумал, что посоветуется со своим комиссаром и утвердит политрука в занимаемой сейчас должности. За все эти последние дни, с полной очевидностью обнажившие угрозу близкой войны, Кузнецову ни разу не пришло в голову подумать о том, что его собственная семья подвергается такой же опасности, как и семьи командиров границы, что тот же Западный Буг отделяет советский Брест от захваченной фашистами территории Польши и те же фашистские войска, угрожающе близко нависшие над заставами, стоят рядом с Брестом по ту сторону неширокой реки в ожидании приказа на наступление. Но вот сейчас, по правомерной ассоциации, вспомнив о Пшеничном, с которым оставалась жена Маша, отправившая сына погостить к своей матери, он подумал и о своих, подумал и впервые испугался за них. Как никогда раньше Кузнецов с ужасающей ясностью представил себе и до дрожи в теле почувствовал, насколько беззащитны перед лицом надвигающейся опасности его собственная семья и семьи командиров границы, все эти Маши, Кати, Светланы и Дуси вместе с их Игорьками, Петьками, Мишками, а некоторые - с престарелыми родителями: ведь если промедлить, на них первых падут вражеские снаряды; он это очень отчетливо понимал и подумал, что, не глядя на субботний день, сегодня же, прямо с заставы позвонит начальнику пограничных войск округа генералу Богданову и попросит указаний, куда эвакуировать семьи. Взволновавшись и уйдя в себя, не сразу увидел скачущего навстречу всадника. Конь шел наметом, и всадник, пригнувшись к передней луке, будто бы слился с ним в одно целое, устремленное вперед чудище, окутанное облаком пыли. - Остановись! - приказал шоферу. Спрыгнув на полевую дорогу, Кузнецов всматривался в скачущего кавалериста. Уже можно было различить в нем военного. Было слышно, как екает у коня селезенка, а еще через недолгие минуты запыленный до самых бровей старшина шестнадцатой Трофимов осадил перед майором загнанного коня. - Что случилось, Трофимов? Куда скачете? - К вам, товарищ майор. - Старшина был взволнован и бледен. Он с трудом перевел дыхание. - Приказано передать, чтобы вы немедленно возвращались в отряд. - Кто приказал? - Начальник штаба. Вас из округа вызывают к прямому проводу. - Что на заставе? - спросил Кузнецов. - Готовимся. - Старшина вытер мокрое от пота, запыленное лицо. - У саперов ничего не получается, товарищ майор, - плывет. Мешки с песком заготовили, где можно, траншеи в полный профиль... А так - порядок. Разрешите в подразделение? - Из штабдива не приезжали? - Спросил, заранее зная, что ответит ему старшина. Но не спросить он не мог - душа изболелась: долго без поддержки не устоять. - Никак нет, товарищ майор. Политрук Пшеничный звонили в штаб... - Поезжай, старшина. Возвращайся, передай Пшеничному, что, как бы туго ни пришлось, надо стоять. Стоять, понимаешь? - Так точно, товарищ майор. Мы понимаем. - Ну, прощай, Трофимов. Скачи назад. ...Полуторка неслась к Бресту. Кузнецов старался не обращать внимания на вызывающую головную боль нестерпимую жару и толчки по ухабистой полевой дороге. Мысль сконцентрировалась на предстоящем разговоре с командованием округа. Да, да, он первым долгом непременно еще раз поднимет вопрос о немедленной эвакуации семей пограничников, лишь потом доложит о положении дел на границе. С этой мыслью, несколько успокоенный, въехал в город. Полуторка катила по нагретой за день брусчатке, слегка подрагивая и дребезжа незастегивающимися створками капота, из горловины радиатора вырывался пар, в кабине было нечем дышать, но Кузнецов мыслями был у себя в штабе, у прямого провода. Еще не все потеряно, еще есть время, успокаивал он себя, нетерпеливо поглядывая на стрелку спидометра - она чуть сдвинулась вправо, кверху. Скорость равнялась тридцати километрам. Кузнецов старался не видеть синеватую стрелку - глядел на залитый июньским солнцем, утопающий в зелени город, с жадностью всматривался в лица прохожих - чем ближе к центру, тем многолюднее становилось, - искал следы озабоченности и вполне понятной, как сдавалось ему, - законной тревоги. Искал и не находил. Видно, свыклись жители пограничного города с присутствием немцев в такой близости от себя, не задумывались над тем, что их ожидает, медленно прогуливались под тенью деревьев, легко одетые, загоревшие или еще необожженные солнцем, но, по всему видать, пока не обуянные страхом. "А ты случайно, не перехлестываешь?" - мысленно спросил он себя, поддаваясь общему настроению. Глядя на беззаботных горожан, ему сейчас показалось, что слишком сгущает краски - не все так мрачно, как кажется, немцы и месяц, и два назад также нарушали границу и обстреливали наряды, немецкие самолеты, как сегодня, вторгались в воздушное пространство, и по ним запрещалось стрелять. Что изменилось в сравнении, допустим, с апрелем этого года или даже февралем? Но минутная успокоенность длилась недолго, ровно до тех пор, покуда не показались зеленые ворота и часовой в зеленой фуражке под зеленым грибком. Они ему напомнили о том, что лишь сегодня в полдень он собственными глазами увидел со скрытого наблюдательного пункта заставы - орудия на позициях и ящики со снарядами, понтоны, готовые к наведению через реку, замаскированные танки, - все, все, что было нацелено на правый берег реки, на подчиненные ему, майору Кузнецову, подразделения. Поднимаясь к себе в кабинет и подведя черту под всем, что передумал, наблюдал и пережил в течение дня, Кузнецов неожиданно вспомнил о Новикове, каким увидел его, шагающего через двор к траншее, отягощенного цинками патронов, спокойного и уверенного в себе. "Не забыть бы распорядиться о написании приказа на Новикова", - подумал, входя в примыкавшую к его кабинету дежурную комнату. - Начальника штаба ко мне, - приказал, выслушав рапорт дежурного по отряду. - Передайте, чтобы взял с собой карту участка, - добавил, зная наверняка, что напоминать о карте начальнику штаба, человеку в высшей степени пунктуальному, совершенно излишне. - Свободны. - Он взялся за ручку двери своего кабинета. - Есть, - ответил дежурный. И позволил себе напомнить: - Вас к аппарату, из округа. - Хорошо. Знаю. Он, прикрыв за собою дверь и повесив фуражку на колышек вешалки, сел к письменному столу, мысленно сводя воедино и оценивая разрозненные данные рапорта. Ничего нового. Ничего утешительного. Зловещее слово "война", которое он до времени, до сей поры и до сей минуты опасался произносить, заменяя его общепринятым "возможная провокация", возникло перед ним во всей устрашающей наготе. Война!.. Первым желанием было снять телефонную трубку, сказать жене - пусть собирается, тянуть дальше некуда, незачем и крайне опасно. Он поднял руку, но, не донеся ее к аппарату, опустил ладонь на столешницу, где, кроме нескольких остро отточенных карандашей и тяжелого письменного прибора из серого мрамора, не было ничего, сдвинул прибор в угол стола, освобождая место для карты. Зазвонил телефон. Кузнецов снял трубку и, услышав голос жены, вздрогнул, хотя только что сам намеревался ей позвонить. - Ты вернулся? - спросила спокойным голосом. И он впервые за много лет не поверил ее спокойствию. - Прости, я занят, - ответил, как отвечал много раз на приглашения к обеду. - Через полчаса буду. - И поспешно добавил: - Я еще предварительно позвоню. И только положил трубку на рычаг аппарата, как снова раздался звонок - к прямому проводу. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Начальник штаба отправился к себе, чтобы продублировать комендантам приказ о готовности номер один. Кузнецов, возвратясь в кабинет, остановился перед окном, выходящим на тихую улочку. Перед глазами продолжали мелькать клавиши аппарата, змеилась узкая полоска бумаги, и черные буковки складывались в слова, короткие, по-военному лаконичные. ДСВ - так закончился разговор с округом. До свидания - означали три прописных буквы. Округ не получил указаний об эвакуации семей командиров границы. Кузнецов поднес к глазам узенькую полоску бумажной ленты. В ушах отдавался тревожащий перестук металлических клавиш: "ГОТОВНОСТЬ НОМЕР ОДИН - ДСВ". Война! До начала оставались считанные часы. 9 "...Теперь уже не болят. Давно зажили, - Ведерников погладил изуродованной ладонью правой руки культю левой. Двупалой клешней она торчала из закатанного рукава клетчатой хлопчатобумажной ковбойки. - Отболело. На погоду ломит. Только я притерпелся. Поломит и перестанет. Рука - не сердце. Там не заживает. Там не рубцуется... Много раз собирался побывать на своей заставе. Случилось, однажды билет купил. А духу не хватило. Третьего инфаркта не перенесть... А про Алексея, про Новикова, расскажу. И про ту нашу последнюю мирную субботу. Посейчас та картина перед глазами..." (Свидетельство С.Ведерникова) Всем как-то легче стало, свободнее после отъезда майора: он стеснял. Едва полуторка выехала за ворота заставы, сняли с себя гимнастерки, за каких-нибудь двадцать - тридцать минут, если даже не меньше, перетащили боезапас, установили, где положено, пулеметы, назначили дежурных - словом, подготовились к тому, что должно было навалиться на них, как они понимали, возможно, сегодняшней ночью, в крайнем случае - на рассвете. До ночи было еще далеко. Сейчас перевалило за полдень, вовсю грело солнце. И даже жаворонки, бог знает куда исчезнувшие пару недель назад, вновь заливались высоко в небе, в котором плыли и плыли легкие белые облака и не летали немецкие самолеты. За рекою утихомирилось. До обеда наблюдатели докладывали о движущихся к позициям немецкой артиллерии вереницах подвод, груженных ящиками, похоже, снарядами; то, что немцы без утайки, не маскируясь, средь бела дня гнали артиллерийский боезапас, не только не успокаивало, ибо, по логике вещей, когда готовится внезапное нападение, так открыто не действуют, а, наоборот, утверждало в предположениях - до рокового начала оставались часы. После обеда движение прекратилось, ничего подозрительного наблюдатели больше не отмечали. Разве что в лесах и перелесках, на ближайших хуторах и за высокой монастырской оградой пульсировала скрытая жизнь, проникнуть в которую не дано наблюдением в бинокли и другие оптические приборы. В комендатуре и на заставе никто не обманывался, не убаюкивал себя тем, что груженные ящиками подводы тащились из тыла к границе и вчера, и позавчера, и не первый день у реки накапливались вражеские войска и техника, наполняя окрестности грохотом, лязгом и гулом, застилая небо пыльной завесой. Подтверждением близости рокового часа служила, как нельзя убедительней, наступившая тишина. Со стороны могло показаться, будто она усыпила обитателей крохотного поселка, где размещался небольшой гарнизон пограничников, и глухое молчаливое беспокойство, царившее над всеми и всем в первую половину прокаленного солнцем субботнего июньского дня, безвозвратно ушло. Так могло показаться со стороны лишь неопытному глазу, глазу, не способному схватить главное, скользящему по верхам, по тому, что у всех на виду. Чувство близкой опасности, подчиняясь которому, пограничники всю неделю подряд совершенствовали и укрепляли блокгаузы, траншеи и ходы сообщения вокруг теснившихся неподалеку от реки нескольких домиков и, не глядя на светлое время, несли дежурство на огневых точках, не исчезло, благодушие и беспечность сюда не проникли, уступив место веселью. Могло показаться, что как раз, когда ничего изменить невозможно, когда неотвратим роковой час, несоответствие между накаленной обстановкой и повышенным настроением людей, вдруг появившееся с отъездом майора, не только неуместно, но и преступно; нелепыми казались несшиеся от командирского дома слова модной песенки об утомленном солнце, нежно прощавшемся с морем. С патефонной пластинки томно напевал вкрадчивый тенор - то витал над красной крышей утопавшего в зелени двухэтажного домика четвертой комендатуры и пятнадцатой заставы при ней, то затихал, вздыхая, снова набирал силу и уносился ввысь, за реку, где слышно, кто-то наигрывал на губной гармонике. До ночи оставалось много часов, солнце еще не устало, и люди не больно утомились за весь этот хлопотный, нескончаемо долгий день - их хватало и на работу, и на веселье, и на множество всяких других незаметных дел - должно быть, и прощавшееся с морем утомленное солнце, и немудрящие частушки пулеметчика Яши Лабойко, исполняемые хриплым баском под аккомпанемент балалайки, и шуточки, которые выпаливал Черненко между бритьем и намыливанием щек, были людям нужнее всего. Черненко брился у вынесенного во двор рукомойника; приладив зеркальце к деревянной опоре и не глядясь в него, он ловко скреб безопаской лицо, расточал хохмочки, сохраняя серьезную мину, не забывая всякий раз намыливать щеки и косить глазом на слушателей, как всегда толкавшихся поблизости от него. - Яша, а Яша, - приставал он к Лабойко. - Ну, що тоби трэба? - Собирайся давай. - Куды? - В увольнение. Начальник отпустит. Махнем в Домачево. Знаешь, какие там девки! Ей-бо, пойдем. Бери свою балабайку, грузи пулемет на горб. - Сказанув... - Лабойко хохотал вместе со всеми. - Ну ты даешь, земляк, ха-ха-ха. С пулеметом в увольнение! Ха-ха-ха... Тебе старший лейтенант такое увольнение врежет, що спина взопреет, ха-ха-ха... - С тобой каши не сваришь. Я думал, ты геройский парень, станкач на горбу тащишь, как какуюсь песчинку... Э-э, тонкая у тебя кишка, Лабойко, сдрейфил, девок спугался... - Плеснув в выбритое лицо несколько пригоршней воды и смыв мыльную пену, Черненко обернулся к Ведерникову, тоже затеявшему бритье. - Слышь, женатик, айда на станцию. Я там такую дивчину видел, кассиром работает, такую дивчину - закачаешься. Пойдем? - Спиной вперед? - Не, нормально. Строевым шагом. И даже Ведерников, тот самый, - хмурый, - понюхавший пороху на финской войне, немногословный Ведерников незаметно для себя втянулся в легкомысленный треп. - С тобой на пару? - спросил он с серьезной миной на конопатом лице. - А то с кем!.. Давай скоблись хутчей. Аллюр три креста, Сергей, а то ворочаешься, как сибирский медведь - ни тпру ни ну. Девок расхватают. Гляди, Хасабьян опередить может, два очка вперед даст Аврей Мартиросович. Чистивший сапоги Хасабьян обернул к Черненко горбоносое, смуглое до черноты, худое лицо: - Хасабьян дорогу сам знает. Хасабьян напарник не нужно. - Ай, молодец! - вскричал Черненко дурашливым голосом. - Так бери меня с собой, я хороший, я смирный, ей-бо, бери, не пожалеешь. - Н-нэ. Такой напарник нэ надо. - Что ж оно получается, братцы, что, спрашивается? Лабойко дал от ворот поворот, Хасабьян, как последний единоличник, Ведерников не желает... - Кто сказал? - С высоты своего роста Ведерников, успев намылить лицо до самых глаз, сверху вниз посмотрел на Черненко. - Я не отказывался. - Так в чем загвоздка! Поехали. - Мне мама не разрешает. Я еще маленький. Тут все и грохнули - от кого-кого, от Ведерникова такого не ожидали. Еще не заглох хохот, еще утирал выступившие слезы и покатывался со смеху Новиков, а кто-то из ребят успел притащить гармошку, и тут же, посредине двора, заглушая Лабойко, полились первые, завлекающие трели переливчатой "Сербиянки", и Хасабьян, сверкнув черным глазом, топнув до блеска начищенным сапогом, не пошел - поплыл, почти не касаясь земли, и плавно же, как крыльями, махая руками, раздвигал и раздвигал воображаемый круг до тех пор, покуда его в самом деле не обступили со всех сторон и не раздались первые поощрительные возгласы и хлопки. - Давай, Хасабьяныч, режь воздух! - Шибче! - Сыпь веселее! - Так ее... - Во дает Кавказ! Во дает... Развеселый людской круг охал, постанывал, рукоплескал, и Хасабьян, разгоряченный собственной пляской, вниманием и самой атмосферой, уже не плыл, а летел по кругу, притопывая успевшими снова запылиться сапогами, и, взлетывая, выделывал замысловатые коленца, похлопывал себя по бедрам и груди, подпрыгивал, успевая на взлете постучать каблуком о каблук, приседал и что-то гортанно выкрикивал на своем языке, по всей вероятности, зазывая танцоров. От начсоставовских квартир многоцветной стайкой бежали вездесущие ребятишки - без них не обходились ни кино, ни солдатские игры и танцы, ни даже строевые занятия - и вмиг оказались, нырнув между солдатских ног, впереди всех в замкнутом кольце, где Хасабьян уже отплясывал не один: рядом, охая и покрикивая, утрамбовывал пятачок Новиков, и гармонист, сменив "Сербиянку" на "Барыню", притопывал в такт то правой, то левой ногой и дергал плечами, голыми, как у обоих танцоров. Случись в этот знойный полдень хлынуть ливню с безоблачного ясного неба, ему заставские парни удивились бы меньше, нежели вступившему в пляс хмурому Новикову. Однако сейчас это событие восприняли просто: всем им - и Новикову - позарез была необходима хоть какая-нибудь продушина, хоть небольшая разрядка от сверхчеловеческого нервного напряжения, в каком они жили вот уже многие месяцы. Хасабьян носился по кругу, прищелкивая пальцами, запрокинув черноволосую голову - будто падал навзничь, распрямлялся и снова, не зная устали, пускался вприсядку, огибая отяжелевшего от усталости Новикова и оказываясь то впереди, то за спиной у него. На его поджаром, будто сотканном из жил и тонких упругих мышц смуглом теле не было даже испарины. Взятый кавказцем темп Новикову уже был не под силу, его движения становились замедленнее, теряли плавность, ту, чисто русскую яркость, с какой он вступил в тесный круг, в глазах появился влажный блеск, и весь он лоснился сейчас от пота, увлажнившего загорелое тело. Правда, пока изо всех сил сопротивлялся своему поражению, натужно дышал и все же носился по кругу, как одержимый, под выкрики зрителей. - Жми, Леша! - Жарь! - Покажь ему русскую... - Земеля, к ногтю его, к ногтю. - Хасабьяныч, держи фасон. - Отжимай Кавказ, Вася... - Ас-са, ас-са!.. - Не сдавайся. Над кругом плавал горький махорочный дым, перемешанный с пылью, взметывались хохот и выкрики, по-щенячьи заливались в неописуемом восторге начсоставовские дети, и долго бы еще длилась искрометная, взорвавшая тишину развеселая пляска, не появись почтальон на верховой лошади. Новиков не выбежал - вылетел вприсядку из круга почтальону навстречу, выделывая ногами коленца и плавно взмахивая руками, дважды прошелся перед ним, приглашая, и лишь тогда отвалил в сторону, под жидкую тень старой яблони. Важный, медлительный, как сам бог Саваофу почтальон въехал на заставский двор с туго набитой сумкой через плечо, окинул взором веселое общество, выжидая наступления должной тишины и внимания. Ждать ему пришлось считанные секунды. Круг переместился и замкнулся вокруг него и гнедого меринка, отмахивавшегося хвостом от назойливых оводов. С тою же томительной медлительностью кавалерист переместил сумку на переднюю луку, извлек пачку писем и, будто священнодействуя, стал перебирать каждое, не замечая жадного блеска в глазах своих сотоварищей, не видя изменившихся лиц. - Луковченко, - позвал он, не повышая голоса. - Я. - Иван Ефимович? - Ну, я. - Танцуй. Под снисходительно-нетерпеливые улыбки друзей парень, разок пройдясь с раскинутыми для пляса руками, на ходу выхватил конверт из протянутой руки почтальона, просияв лицом, отбежал в сторону, в момент отключившись от всего, что мешало ему остаться один на один с весточкой из дому, в счастливом ожидании чего-то необыкновенного, дорогого ему. А "бог Саваоф" продолжал витийствовать, восседая на гнедом облаке, остервенело махавшем обрубком хвоста: - Быкалюк? - Я! - Патюлин? - Я - Патюлин. - Ведерников? - Тута. - Надо говорить: "Здесь". Получай. - Учи ученого. - Рудяк? - На границе. - Сергеев? - Который? - Тебе пишут. Александр где? - В наряде. Счастливчики, едва услышав фамилию, притопывали ногами, имитируя пляску, выхватывали письма. Круг постепенно редел. "Бог Саваоф" на глазах у всех терял былое величие, опустился с гнедого облака на грешную землю, не оглядываясь на заскучавших ребят, повел меринка в поводу, на конюшню, небрежно забросив через плечо опустевшую сумку, где оставалось несколько нерозданных писем и пачка газет трехдневной давности. Гнедой, дрожа потной шкурой, дергая мордой, отмахивался от осатаневших слепней, и разжалованный бог Саваоф то и дело сердито оборачивался к нему, грозя кулаком: - Но ты, балуй тут у меня, чертова орясина!.. День медленно убывал, затопленный солнцем, пропахший запахами хлебного поля и соснового леса, напитанный шедшим от конюшни ароматом свежего сена; из открытого окна командирского домика неугомонный патефон слал в пространство, в, казалось, беспредельный покой обманчиво замершего Прибужья сентиментальный романс о терзаниях покинутой женщины. Еще длился получасовый перерыв - оставалось несколько свободных минут, и Новиков, сидя под тенью полуусохшей, отцветшей без завязи яблони, прислушивался к мелодии, не вникая в слова; он еще не остыл, в нем продолжала бродить разгоряченная пляской кровь, еще шумело в голове и гудели ноги, а в глубинах сознания возникал, нарастая, протест против нелепого веселья и романса. Ведерников, прочтя и спрятав в карман гимнастерки письмо, подошел с непогасшей блаженной улыбкой на конопатом лице. - Сашка-то, свиненок, ходить начал. На своих двоих. Подумать только! Ходит, а! - Какой Сашка? - Сынок, мой Сашка, ты что - забыл? Катерина не обманет, она у меня баба серьезная, хохлушка у меня Катерина. - Ведерников ликующе посмотрел на своего отделенного, и было непонятно, чему он рад - первым самостоятельным шагам Сашки или жене. Он прямо светился от счастья. - Хорошо, - сказал Новиков. По тому, как он обронил это слово, по невидящему взгляду, сопроводившему сказанное, Ведерников без труда догадался об обуревающих Новикова тревожных мыслях - отделенный давно не получал писем из дому. - Молчат? - спросил он. - Ничего не понимаю. В чем причина? Что там могло случиться? - Так уж и "случиться"! Ты им карточку когда выслал? - Давно. Вместе с письмом. Где-то в половине мая. - Точно. Семнадцатого. Мы вместе ходили на почту. - Больше месяца. - Бывает. Почта, она, брат, когда как. Катерина вот тож обижалась. А опосля получила, и вот, гляди, порядок. - Он похлопал себя по оттопыренному письмом карману гимнастерки. - Погодь волноваться, не сегодня-завтра получишь. Старики, чай, не одни, братаны при них, сестры. - Давно каникулы начались, - думая о своем, сказал Новиков и направился к умывальнику. - Лето у нас, ты представить не можешь, Ведерников, какое у нас лето на Урале! Он долго плескался под умывальником, брызгая на себя пригоршнями теплую воду и шумно отфыркиваясь. Ведерников стоял чуть поодаль, ждал, ощущая к Новикову непонятное чувство близости и жалея его. При всем том он жил письмом Катерины и порывался извлечь его из кармана, чтобы снова перечитать женины строчки, пробовал и не мог представить топающим на неуверенных ножках первенца Сашку, хоть ты что делай - не мог, захотел мысленно представить свою Катерину, но и это ему не давалось. Ладно, успеется, думал он, не понимая, почему на душе становится грустно. - Какие приказания будут? - спросил, выждав, пока отделенный умоется и натянет на обожженные плечи рабочую гимнастерку. - По распорядку дня, - поступил резкий ответ. Но Ведерников не обиделся, понимал: с отделенным происходит неладное. - Ты что, Лешк, растревожился? Ну, не поступило сегодня, так завтра, через три дня придет письмо. В первый раз, что ли? Почта, она, знаешь, как... - При чем тут письмо? - ответил нехотя Новиков. - В нем ли дело? Ладно, пошел я, скоро к старшему лейтенанту являться. - Кино будет? - не зная, что сказать, спросил Ведерников. Уже на ходу Новиков к нему обернулся. - Сказано: по распорядку. 10 "...Смуток у меня на душе. Сижу одна в хате. Не дождалась вечера. Пойду, думаю, на заставу, думаю: кино посмотрю. По субботам завсегда. Аккурат тогда, помню, "Богдана Хмельницкого" крутили. Пришла засветло, тое-сее поделала в прачечной, потом на кухню зашла, а в столовой хлопцы ужинают с Ивановым, с начальником, значится. Холостяковал он - жонка с сыном до своих поехали погостить... Ну, смотрю, ужин у них невеселый... А кино вспоминать неохота... Сижу, как на горячей пательне, бо то кино рвется и рвется. И свет гаснет... И собаки брешут, как на луну в морозную ночь... А дальше, слышу, помаленьку уходят хлопцы. И я себе пошла додому. Какое там кино!.." (Свидетельство А.Пиконюк) Задолго до начала сеанса старший лейтенант Иванов собрал младших командиров на инструктаж. Предзакатное солнце било в окна канцелярии, отраженный от стены медный свет падал на лицо сидевшего за столом Иванова, и потому оно казалось особенно неспокойным. Начальник заставы старался говорить ровным голосом, еще раз напоминая младшим командирам об обстановке и тыча указкой в висевшую на стене схему участка. Иногда указка проскальзывала мимо, к отворенному окну, уводя взоры сидящих в красноватую даль за рекой, к горящему золотом монастырскому куполу. - ...Что еще можно добавить к тому, что вы сами знаете, что слышали от начальника отряда сегодня? Счет пошел на часы. Я хочу, чтобы вы, мои главные помощники, уяснили это и довели до сведения личного состава. Смотрите, чтобы нас не застали врасплох. Службу нести как положено. Быть готовыми к отражению противника. - И словно бы ему не хватало воздуха, старший лейтенант высунулся в окно, перегнув под прямым углом недлинное свое туловище, перетянутое в плечах и по поясу новым желтым ремнем с портупеями, шумно вздохнул и возвратился в прежнее положение. - Если вопросов нет, - заключил он, разгладив морщины на лбу, - можно готовиться к боевому расчету. Он поднялся, но младшие командиры, будто придавленные услышанным, встали не сразу. Близилось то, решающее, к чему теоретически они были готовы, но о чем все-таки не имели ясного представления. Новиков поднял руку: - Разрешите вопрос? - Вам что-нибудь непонятно, младший сержант? - Мне все понятно, товарищ старший лейтенант. - Новиков на секунду запнулся. - Так в чем дело? - Иванов переступил с ноги на ногу. - Если остались считанные часы, тогда почему мы одни, товарищ старший лейтенант? Где поддержка, о которой сказал начальник отряда?.. Вы не думайте, я не за себя боюсь. Пожалуйста, не думайте так... Но люди спросят. Они слышали, что говорил майор Кузнецов сегодня днем... Лицо Новикова, когда он дрожащим от волнения голосом произнес эти несколько отрывочных фраз, покрылось мелкими капельками пота и побледнело, и начальник заставы, глядя на него с удивлением, даже не пробовал скрыть, что поставлен в тупик. - Есть еще вопросы, Новиков? - Никак нет. - У вас? - Иванов обратился к остальным. Ему ответили вразнобой - других вопросов не имелось. Все ждали. Он молчал, трудно, хмуря лоб и тотчас разглаживая морщины, оставлявшие на загорелом лбу белый след. Он молчал, не столько пораженный вопросом младшего сержанта, сколько собственной беспомощностью. Разве младший сержант не имел права спросить? Имел, разумеется. Хоть необычно было слышать такое от командира отделения. О подобном - куда ни шло - мог и, наверное, обязан был спросить он, начальник заставы, отвечавший за участок границы, который, вполне возможно, через несколько часов станет участком фронта протяженностью в восемь километров, и держать оборону на нем придется ему со своими пятьюдесятью бойцами и младшими командирами. Все это промелькнуло в голове Иванова, еще больше взвинтив его и приведя в замешательство. Он думал, что ответить - теперь уже не одному Новикову, а всем, - и глядел на своих сержантов, узнавая и не узнавая их, освещенных сейчас косым веером лучей предзакатного солнца, посвежевших после бани, подтянутых, в безукоризненно отглаженных гимнастерках с белыми каемками свежих подворотничков - молодцы, один к одному. Никогда до этого не задумывался, любит он их или безразличен к ним, - для него они были и оставались просто командирами отделений, помощниками, парнями разных складов характера, с присущими каждому достоинствами и недостатками, военнослужащими, обязанными исполнить свой гражданский долг и возвратиться к гражданской жизни; что греха таить, всякий раз, отправив демобилизованных, он еще долго по ним тосковал, вспоминал и ставил в пример молодым, пришедшим на смену уехавшим, сдавалось, забыв, что те, уехавшие, были не без греха и немало крови попортили ему и себе. Но только сейчас, перед реальной бедой, сознавая меру опасности, он первый раз за всю свою службу почувствовал, как ему дороги эти парни, молча поддерживавшие в нем присутствие духа своим нарочитым спокойствием; они понимали его состояние - он ощущал это тем особенно обостренным чутьем, какое не обманывало его никогда. Но они не понимали, что ему еще горше оттого, что его пробуют успокоить. - Вы не маленькие, - сказал он, не смея больше молчать, неизвестно для чего и зачем оттягивая ответ. - Раз так получается, будем стоять одни... Сколько можно... До последнего дыхания... Как положено пограничникам. Нас одних не оставят, придет поддержка. Верю в это. - Он прервал себя, устыдясь возвышенных слов. - Все, ребята, идите в отделения, готовьте личный состав. Отправив сержантов, Иванов возвратился к окну, с жадным вниманием уставясь в не видный за багровеющими в закате деревьями берег реки, мысленно представляя себе весь свой восьмикилометровый участок - от стыка до стыка, - сотни и сотни раз исхоженный вдоль и поперек; он никоим образом не мог представить его в качестве линии фронта, который ему предстоит оборонять с горсточкой бойцов; со своими пятьюдесятью солдатами и сержантами от силы можно какое-то время удержать метров двести пятьдесят - триста - это Иванов отчетливо понимал. Он хотел иной ясности, а ее не было. Стоял так один молча непростительно долго - может, десять минут или все полчаса, - нерасчетливо тратя время и ломая голову над неразрешимой задачей, которую ему все равно не решить. Его душил гнев. Он понимал всю страшную несправедливость положения, в которое поставлен непонятными обстоятельствами. - Товарищ старший лейтенант! Застава на боевой расчет построена. - Сейчас иду, - сказал он, не оборачиваясь, словно боялся обнаружить перед дежурным свое состояние. Иванов еще раз посмотрел за окно, в алеющую даль за рекой. Там было тихо. От этой тишины ему свело челюсти. - Сейчас иду, - повторил он, наверное, затем, чтобы взять себя в руки. Хотелось подойти к противоположному окну, из которого можно увидеть свою веранду и, должно быть, играющих перед домом ребят. Но он знал, что это не облегчит, а, наоборот, усугубит и без того тяжелое состояние. А ему нужны ясность и собранность. Последнее зависело от него самого. Привычно согнав складки на гимнастерке под командирским ремнем, поправив фуражку, пошел к двери, в коридор, где в голове строя поджидал старшина, толкнул створку двери и не мог не порадоваться бросившейся в глаза безукоризненной четкости двух шеренг, замерших под зычное "смирно!", выслушал рапорт, дивясь охватившему его сразу спокойствию. Как никогда раньше, почти буднично, провел боевой расчет, полагая, что людям больше импонирует эта его суховатость и четкость постановки служебных задач. Закончил боевой расчет теми же словами, что и всегда, но после короткого "р-разойдись!" люди почему-то остались в строю, и это его удивило. - Р-разойдись! - громко повторил старшина. Не расходились, смотрели в упор, ждали других слов, кроме сказанного в порядке служебной необходимости, не тех, повторяемых изо дня в день на каждом боевом расчете, - новых. - Ребята, - проговорил он и поймал себя на мысли, что повторяет гражданское слово в обращении к подчиненным, чего никогда раньше не позволял ни себе, ни младшим командирам. - Вы ждете от меня дополнительной информации? Какой? Я могу лишь догадываться. У меня нет новых данных. Не знаю, имеет ли их командование отряда или комендатуры. Вряд ли. Правда, не исключена военная хитрость: до поры, до нужного момента части Красной Армии стоят на тыловых подступах в готовности поддержать нас. Вполне возможно такое. Не хотят преждевременно себя обнаружить. Очень даже возможно. - Он ухватился за спасительное предположение, хотел развить его в том же плане. И неожиданно, по лицам бойцов, скорее чутьем, нежели зрением, угадал, что эти надежды в первую очередь нужны ему, а не им, и он не вправе делать безответственных заявлений. - Не будем гадать, - прервал он себя. - Дело покажет. - И сухо добавил после небольшой паузы: - А сейчас ужинать. Внутренний распорядок не отменен. Все. Строй сломался. Иванов повернул к канцелярии, но пограничники его окружили, ближе всех подошел Новиков. - Опять вопросы? - спросил Иванов. - Никак нет, товарищ старший лейтенант. - Новиков на секунду запнулся. - Личный состав просит вас поужинать с нами. "Просит! - больно укололо непривычное слово. - Не зовут, а просят. Неужели я так далек от них? Или перестал понимать?" До него не дошло другое звучание слова; тот единственный смысл, выражавший воинское единство и солидарность перед лицом близкой опасности, которая одинаково угрожала им и ему и была принята подчиненными как неизбежное, - этот нескрытый смысл, лежавший поверху, он постиг намного позднее, забежав в затемненную одеялами казарму, где "крутили" киноленту о Богдане Хмельницком, и бойцы, едва завидев его, наперебой звали к себе. - Ужинать? - переспросил, быстро справившись с обидой и взяв правильный тон. - Насколько я понимаю в медицине, от этого еще никто не умер. Вы разделяете мое мнение, товарищ Ведерников? - Верно, товарищ старший лейтенант. Ежели в меру и с понятием. - Живы будем. Повеселевшие, шумной гурьбой повалили в столовую; кому-то пришло в голову сдвинуть столики - будто предстояло шумное празднество, и когда повар с рабочим по кухне принесли алюминиевые тарелки с вареной треской и картофельным пюре, приправленным подсолнечным маслом с поджаренным луком, Иванову показалось, что ничего вкуснее он никогда в жизни своей не едал. Им было весело и тревожно. Кроме Лабойко. Парень сидел сумрачный, молча жевал, не участвуя в разговоре. Беспокойство остальных обнаруживалось в брошенном кем-нибудь из сидящих к окну мимолетном взгляде - там, за оградой, пролегала граница, оттуда лился пылающий свет, казалось, над горизонтом пылал, бушуя, пожар, и отблески его розово отражались на побеленной известью стенке столовой. Потом был чай. Крутой и крепкий до темной коричневости "пограничный" чай. Его пили, обжигаясь, и от удовольствия крякая. Лабойко чая не пил. - Чего засмутковав, Яков? Тащи балалайку, вдарь по струнах, чтоб ноги сами гопака вжарили. Га, Яков? Дело говорю, что молчишь? - Черненко, не поднимаясь из-за стола, раскинул руки, словно и впрямь собрался плясать. - Давай, земляче, уважь просьбу. - Тебе абы плясать. - А тебе?.. Черный кот дорогу перебег? Ты же неженатый, девки письмами атакуют. Или ты их? - Ну тебя. - Не, правда ж. Сегодня целых два получил. Все ему мало. От глаза завидущие, руки загребущие. Як тоби не ай-ай-ай, Лабойко! Батьки промашку дали: тебя в семнадцать оженить надо было... - Он запнулся на полуфразе, разом сбросив наигранную развязность. - З дому письма? - Н-ну. - Что там? За столом стало тихо. - Что? - переспросил Лабойко и сморщился. - Обоих братов призвали. - Так что? - А то, что свое отслужили давно. Женатые. В хате одни бабы да пацаны. - Призвали и отпустят, - нашелся Черненко. - Заварушка пройдеть, и братаны додому повернутся. Нашел заботу! Лучше про свадьбу подумай, бо мы все до тебя приедем. Верно, товарищ старший лейтенант, приедем все гамузом? - Можно. - Иванов посмотрел на часы: они у него были крупные, с луковицу, с двумя крышками. - На свадьбу можно. - Слыхал, Лабойко? Три к носу и раньше срока не заказывай панихиду. Скупое воинское застолье длилось недолго, а под конец и не больно-то оживленно. Старания Черненко были не в состоянии надолго отогнать напряженность, в какой они жили все эти последние месяцы и дни, ожидая самого худшего, что может ждать пограничника, и тайно надеясь, что оно их минет. Но вряд ли кто из сидящих сейчас за сдвинутыми столами догадывался, вряд ли кто из них, обминая пальцами бугристые "махорковые" сигареты, подумал, что никогда больше - ни завтра, ни через год - не собраться им вместе, как собрались сейчас на последний свой мирный ужин, и не одному Лабойко суждено судьбой навечно остаться в холостяках. - Спасибо, ребята, - поднявшись, сказал Иванов. - Кино сегодня. Вы не забыли? - Как можно! - за всех отозвался Ведерников. - Закурите наших, товарищ старший лейтенант. - Он выщелкнул сигарету. Иванов кивнул, закурив, хотел что-то сказать напоследок, но, махнув рукой, молча ушел. 11 "...Не мог я смотреть кино: сосет и сосет тоска... Вышли на улицу. Темно, тихо... Разговорились. Я больше молчал. А Леша, Новиков, значит, в тот вечер душу приоткрыл. В тот вечер я понял, какой он человек. Предчувствие, как говорится, не обмануло... Как знал, что в последний раз вместе на границу пойдем..." (Свидетельство С.Ведерникова) Ведерников порывался уйти, но Новиков возвращал его на прежнее место, придерживая за локоть. Часто рвалась лента, и всякий раз, когда механик зажигал лампочку кинопроектора, чтобы при свете склеить концы, в наклонном конусе света возникали потные, возбужденные лица, слышались недовольные возгласы. Было душно, угарно, пахло ацетоном и распаренными телами - занавешенные окна не пропускали свежего воздуха. Снаружи, то усиливаясь, то ослабевая, доносился перестук работающего движка. Мотор чмыхал, сопел, будто захлебывался, снова стрекотал аппарат, опять рвалась лента. - К чертям с таким кино! - чертыхнулся Ведерников. - Я пошел, сержант, ты как хочешь. - Пригнувшись, стал выбираться к выходу. Новиков пошел вслед за ним. Они прошли в глубь двора к скамье у ограды. Отсюда до реки было метров двести, не больше, веяло свежестью. Закурили. В темноте возгорались жаринки и тут же блекли под пеплом после каждой затяжки. Было темно и тихо, и, если бы не слышавшийся с далекого расстояния рокот, могло показаться, что на сопредельной стороне нет никого и немцы оттуда убрались. Новиков, сняв фуражку, расстегнул гимнастерку и подставил ветерку грудь и лицо. Он сидел к Ведерникову вполоборота, задумчивый, ушедший в себя. - Глухо-то как, - сказал он. - Не заскучаешь, - отозвался Ведерников. В загустевшей тишине явственнее слышался неблизкий рокот, похожий на далекий морской прибой. В камышах дурным голосом проревела выпь. Прерывистый крик ее, похожий на рев быка, заглушил все другие звуки. Новиков передернул плечами, надел фуражку и принялся застегивать пуговицы своей гимнастерки. - Пошли спать, - сказал он и затоптал окурок. - Ладно уж, разок недоспим, младший сержант. Вдругоряд прихватим. И ночка, гляди, какая славная. - На границу скоро. Ведерников раскурил новую сигарету. - Спать-то осталось всего ничего, не успеешь лечь, дежурный подъем сыграет. Чего уж... - Подраспустил я вас... Почувствовали слабинку. - Ты распустишь!.. Новиков не то вздохнул, не то усмехнулся: - Вот и вы убеждены, что мне больше всех надо, мол, в других отделениях сержанты покладистее. Так ведь? Думаете, я - придира и еще там какой-то не такой, как все... За рекой, далеко за монастырскими куполами, стушевав звезды, в небе загорелись ракеты. - С этим не больно уснешь, - сказал Ведерников, уклонясь от ответа и провожая глазами опадающий вдали красный свет. - А ты говоришь - на границу, - закончил он непонятно. Новиков тоже проводил взглядом беспорядочно распавшиеся и гаснущие комочки призрачного красного света. - Не по себе мне нынче, - сорвалось у него с языка. Ведерников, привыкший к сдержанности своего отделенного, обычно замкнутого, не очень общительного, удивленно посмотрел на него и, не различая лица, пригнулся. - Двух не бывать, сержант. Одной, как говорится, не миновать. Одной, к слову сказать, даже святому не перепрыгнуть. Так что об этом не стоит. Что всем, то и нам. Думай не думай. - Одна, две... Я о другом... - Секрет? После вспышки темнота стала гуще, плотнее. В беспредельном звездном бездонье переливался синеватый мерцающий свет, над горизонтом небо было угольно-черным и неподвижным, там оно как бы застыло. Но именно оттуда наплывал таинственный рокот, и Ведерникову сдавалось, что младший сержант непрестанно прислушивается к упрятанному и прорывающемуся от черного горизонта глухому гулу. - Какой там секрет!.. Не понимаю, что со мной происходит. До вчерашнего дня все было просто и ясно, как таблица умножения: дважды два равно четырем. И вот за одну ночь... - Другой счет пошел - дважды два равно трем? - Ведерников усмехнулся. - Мудришь, младший сержант, шуточки шутишь. - Если бы... - Тогда рассказывай. Ежели хочешь, конечно. - Сложно это. - Чего не пойму - догадаюсь, а нет - переспрошу. Переменился ты, любому видать. Наверное, к лучшему. Так мне сдается. Новиков помолчал. Было слышно, как у конюшни хрупают у кормушек "тревожные" кони. - Ты мне авансом комплимент отпустил, а я вот не убежден, что заслуженно. То, что происходит во мне, могло случиться значительно раньше. И дело даже не во мне, Сергей. - Он впервые назвал Ведерникова по имени и на "ты". - Кто я такой? Младший сержант. Командир отделения. Тоже мне полководец и государственный деятель!.. У тебя есть сигарета? - Он закурил, втянул в себя горький махорочный дым и закашлялся. - Фу ты, дрянь!.. - отшвырнул сигарету. - За зря добро переводишь. - Добро!.. - Рассказывай, что ли. - Расхотелось... - Что так? - Рассказывать не о чем. Тебе интересно, как я, учитель, оказался безграмотным человеком, а ты со своими пятью классами меня учил уму-разуму? - Чтой-то не припоминаю такого. - ...Я видел - одно, а говорил - другое. Если любопытно, могу повторить. - Зачем старое вспоминать! - ...Или как одной ночи достаточно оказалось, чтобы перевернуть во мне все вверх тормашками? Это представляет для тебя интерес? - А проще можешь? - Говорить? - Втолковать. Новиков перевел дыхание. - Не случись той ночи, - сказал с горечью и так тихо, что Ведерников едва разобрал слова, - не случись ее, так бы ходил до сих пор с завязанными глазами. Видишь, какой неинтересный разговор получается! - По-честному, так я мало что понял. Слова вроде русские, а допетрить, что к чему, не могу. Ежели так своих учеников научал, я им не завидую. - Почему? Ведерников усмехнулся: - В шутку сказано. А что путано говоришь - верно слово. Улавливаю пятое через десятое. - Не умею проще. И вообще, не будем. Голова болит. У меня вот они где сидят, эти синие стрелы на карте Голякова! - сказал он вдруг без всякого перехода и, стремительно поднявшись со скамьи, ударил себя кулаком в грудь. - Ты карту не видел... Это когда мы поляка привели на заставу... Старший лейтенант спрашивал и знаки на нее наносил. Упреждая вопросы, Новиков принялся рассказывать об увиденном и пережитом минувшей ночью, говорил, волнуясь, медленнее, чем разговаривал обычно, жестикулировал, и перед Ведерниковым как бы воочию предстали испещренная синими условными знаками карта, синие стрелы, уткнувшиеся остриями в советский берег, смятенное лицо отделенного, ослепляющий свет мотоциклетных фар на вражеской стороне и Новиков с Ивановым, распростертые в унизительной позе на своем берегу. - Остальное ты знаешь. Шок быстро прошел. Значительно скорее, чем я ожидал. До смерти этого не забуду. - Голос у него стал хрипловатым. - Ты вот побывал на войне, понюхал пороху, ранен. В общем, однажды уже пережил то, что всем нам еще предстоит... Не знаю, о чем ты думал на финской, какие надежды вынашивал... - В живых хотел остаться. В крайнем разе не шибко покалеченным. - Это само собой... Но если мне суждено уцелеть, я обязательно вернусь в школу, к детям, и стану их учить, знаешь, чему?.. - Дважды два - четыре, трижды два - шесть. Известная наука. Угадал? - И этому. Но главным образом постараюсь привить им ненависть к любому проявлению неправды. Вот чему я их стану учить. Ненавидеть ложь! - Незнакомо резкий, порывистый, Новиков точными, рассчитанными движениями стал поправлять на себе обмундирование и делал это с такою неторопливой тщательностью, словно дела важнее для него в эту минуту не существовало. - Дай-ка еще сигарету, - попросил, отгоняя рукой назойливых комаров. - Так и привыкну к чертову зелью. С чего бы это? - Надо ли? - Что поделаешь... Захотелось. Ведерников зажег спичку и, пока отделенный, пригнувшись к его руке, неумело прикуривал, ловя ускользающий огонек, успел заметить остро и ненавидяще вспыхнувшие глаза, дрожащую в губах сигарету, тонкую, с ложбинкой, мальчишечью шею в широковатом вороте гимнастерки и выступающие лопатки на тощей спине. - Вот такие дела, Сергей, - ни к чему сказал он, совладав с огоньком. - И кино уже кончилось. Мы и не заметили когда. Как ни старался он спрятать волнение - подражая Ведерникову, курил нечастыми длинными затяжками, придерживая в легких махорочный дым, произносил ни к чему не обязывающие слова будничным голосом, - скрыть свое состояние все же не мог. Ведерникова охватило дурное предчувствие. Ничего особенного Новиков не сказал, а жутковато стало, без видимой причины накатила тоска - будто холодными костлявыми пальцами стиснуло горло. Через двор в калитку проследовал пеший наряд с собакой. За воротами пес заскулил, видно, уперся, послышалось раздраженное понукание инструктора. Потом стихло. Молчание становилось тягостным. Взгляд Ведерникова скользнул вдоль ограды и натолкнулся на других курильщиков. Оказывается, не одни они здесь с Новиковым, в нескольких шагах - тоже молча - попыхивали сигаретами двое, и еще огоньки загорались под яблоней. От дубов, росших напротив заставы прямо на берегу реки, пришел тихий шелест потревоженной кроны. Из дверей конюшни в полосе тусклого света показался дневальный с охапкой сена. Новиков оглянулся на свет, и Ведерникова как бы отбросило вспять - перед ним был прежний - ушедший в себя - малоразговорчивый младший сержант, от всего отрешенный: дескать, можете обо мне думать, что вам заблагорассудится, ваши мысли меня мало волнуют. - Поговорили - и хватит, - сказал Новиков. И зашагал к затемненной заставе, уверенный, что Ведерников от него не отстанет. ...Не пришлось им поспать. Рассредоточившись, окаменело лежали на берегу, вглядываясь и вслушиваясь в черноту по ту сторону реки, ловя и определяя на слух каждый шорох и звук. Новиков с ручным пулеметом расположился в центре, Ведерников лежал поодаль и левее, метрах в десяти - Терентий Миронюк с автоматом. Чужой берег застыл в неподвижности, притаился. Чернота летней ночи поглотила очертания монастырских куполов и дальнего леса, все вокруг окутало тьмой. Из далекой черноты, как из бездны, непрестанно гудело и рокотало, а здесь, у берега, бежала пахнущая нефтью, рыбой и водорослями речная вода, изредка в ней всплескивалась ненасытная рыбина, от распростершихся над рекой вековых дубов приходил шелест подсушенных зноем листьев. Река и чужой берег жили скрытой в темноте неспокойной жизнью, не было видно ни зги, но звуки прослушивались совершенно отчетливо: за изгибом реки, в густом травостое скрипуче прокричал коростель; в камышах у поросших осокой и ряской разводий сонно лопотал утиный выводок; застрекотали в траве умолкшие было к ночи кузнечики; издалека докатился гудок паровоза; из прибрежных кустов взметнулась ошалевшая птица и, тяжело хлопая крыльями, пошла зигзагами, низко, почти над самой водой. Неожиданно близко, буквально у противоположного уреза воды, послышалась немецкая речь: - Нох драй штунден... Ви лянге!* ______________ * - Еще три часа... Как долго! (нем.). - Штопф дих ден мунд, думмкопф!* ______________ * - Заткнись, болван! (нем.) Ведерникова взяла оторопь. Рука инстинктивно потянулась к ручному пулемету, за которым лежал младший сержант. Ведерников понимал, что не станет бить на голоса с того берега, не имеет права открывать стрельбу на том лишь основании, что стало не по себе от близко раздавшейся чужой речи; понимая это, он тем не менее хотел взять в руки оружие - с "дегтярем" у плеча было бы гораздо спокойнее. "Дегтярь" находился у отделенного, а тот, по-пластунски, неслышно отползая назад, поравнялся с Ведерниковым, на минуту замер возле него, прислушиваясь, затем, передав пулемет с еще нагретой его ладонью шейкой приклада, шепнул: - Наблюдай, я скоро вернусь. Ведерников остался один, теряясь в догадках, даже приблизительно не представляя себе, куда и зачем понесло Новикова. Темнота казалась ему еще гуще, чем была до недавнего времени, и он, до боли напрягая глаза, вглядывался в нее, но ни зрение, ни слух не помогали ему определить, где младший сержант. Немцы молчали. Новиков долго не возвращался, должно быть, с полчаса, если не больше, а когда Ведерников наконец услышал сзади себя тяжелое дыхание отделенного, опять же таки ползущего по-пластунски, с трудом сдержал желание выругаться - так был зол на него - и пополз навстречу, к зарослям ольшаника, где тот, по-видимому, задержался передохнуть. - Немцы... по всему берегу, - горячечно прошептал Новиков. - Беги на заставу... Доложи старшему лейтенанту. Скажешь, что я до самой часовни проверил... А ну, тихо... Слышишь?.. По реке, убывая, катилось эхо далекого грохота. - Поезд на мосту, - догадался Ведерников. - На Брест. - Беги, - опять заторопил Новиков. 12 "...Войну я встретил на ОКПП-"Брест". Она не явилась для нас всех неожиданностью, потому что, общаясь с польскими железнодорожниками, мы часто получали ту или иную информацию... Да и сами видели, что фашисты готовятся к нападению на нашу страну... Разумеется, все, что нам становилось известным, мы немедленно докладывали по команде... В ночь на 22 июня 1941 года, где-то часа за два до начала войны, из-за рубежа пришел состав с польским углем. Я тогда был на службе и, досматривая состав, естественно, общался с обслугой, в том числе с машинистом Здиславом Камейшей. От него узнал, что через два часа начнется война..." (Свидетельство Г.Скоритовского) В час сорок пять железнодорожный состав с силезским углем пересек мост через Буг, у блокпоста, замедлив ход, был взят под охрану советскими пограничниками и, медленно набирая скорость, отправился дальше. Паровоз, пыхтя и отфыркиваясь, тащил сорок четыре груженых вагона. Машинист Здислав Камейша нетерпеливо поглядывал на чумазого, лоснившегося от пота помощника, но тот добросовестно делал свое нехитрое трудное дело - бросал и бросал в ненасытное жерло уголь, шуровал ломом, и в топке гудело так сильно, что казалось, ее разорвет. В два часа ночи поезд прибыл на станцию Брест, обслуга сошла на перрон, пограничный наряд приступил к проверке состава. Здислав, как всегда, оставался на своем месте, ждал окончания процедуры, и когда пограничник, завершив ее, хотел спрыгнуть на землю, придержал его на пару минут. В два пятнадцать в кабинете майора Кузнецова зазвонил телефон. Майор ждал звонка от командования округа и поспешно снял трубку. Докладывал начальник контрольно-пропускного пункта, чей наряд заканчивал досматривать прибывший из-за границы состав с силезским углем. Майор слушал, заметно бледнея. Сидевшие по другую сторону стола комиссар и начальник штаба поднялись, ожидая окончания разговора. - Еще одно подтверждение, - положив трубку, сказал Кузнецов изменившимся голосом. - Через час сорок пять минут немцы начнут. - Он взглянул на настенные часы и поправился: - Через час сорок две. Сведения не вызывают сомнений. - Он поднялся: - Немедленно вызывайте комендантов к прямому проводу! В два часа сорок минут Здислав Камейша отправился в обратный путь, увозя немцам сорок пять вагонов отборной пшеницы - договор неукоснительно соблюдался до самой последней минуты. Здислав не брался судить, хорошо это или плохо, размышлять ему было некогда - паровоз, миновав станционные стрелки, свернул вправо, в тупик. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . В три часа двадцать минут 22 июня 1941 года, слабо светясь, взошел узенький серп луны, обращенный к востоку своей вогнутой стороной. До начала войны оставалось сорок минут. 13 "...Дурные предчувствия меня не обманули... То была наша последняя встреча... В четыре утра началась война. Встретили мы немца... Дали отсечку. Проще говоря, не допустили на своем участке переправу... Но фашист накрыл заставу и комендатуру артогнем... Побег я на помощь своим, потому как там горело и шел бой... Из боя уже не вышел - оторвало руку... Что дальше было, вспоминать не хочу..." (Свидетельство С.Ведерникова) Они снова лежали рядом впереди траншеи, оба уставшие от непрерывного ожидания, и у обоих не оставалось сомнений относительно того, что их ждет и к чему готовились в течение ночи. Ведерников достал из сумки гранаты, положил их по правую сторону от себя, аккуратно - одна к одной - все три. Новиков изготовил к стрельбе пулемет, запасной диск пододвинул напарнику. - Скоро светать начнет, - сказал Ведерников. Новиков промолчал. Воробьиная ночь была на исходе. В Дубице перекликались ранние петухи. Небо еще оставалось черным, но при слабом свечении народившегося месяца на той стороне проступали контуры кустов и деревьев, угадывался белесый туман над водой, проглядывались редкие облака, желтовато подкрашенные по округлым краям - как каймой. - Надо в траншею, - громко проговорил Ведерников. - Слышишь? Можно было разговаривать не таясь, не опасаясь, что немцы услышат - гудом гудела земля, воздух наполнился лязгом и скрежетом; от невидного горизонта нарастал гул моторов - как будто железное чудище продиралось от леса, безжалостно ломая деревья и подминая под себя все живое; грохот усиливался, и не было нужды особенно напрягать слух, чтобы различить рокот десятков авиационных моторов, глушивший все остальное. Предчувствие беды, охватившее Ведерникова на заставском дворе, у ограды, и исчезнувшее затем, возвратилось; еще вечером, перед уходом на службу, была надежда - авось обойдется: не посмеют немцы сунуться через реку. Теперь бывалый воин Сергей Ведерников яснее ясного понимал: чему быть, того не миновать, и, поняв это, подумал, что живыми отсюда не выбраться ни ему, ни Новикову, как бы окаменевшему у своего пулемета, - никому из жидкой цепочки бойцов, рассредоточенных вдоль границы с винтовками, карабинами, автоматами. Не помогут и пулеметы. Что они против силищи, которая вот-вот надвинется и ударит из сотен орудий по окопчикам и траншеям. Сознание неизбежности того, что должно случиться, вызвало в нем минутное замешательство. Он невольно оглянулся назад, где находилась застава и еще спали после службы бойцы, подчиняясь пока не отмененному распорядку. Будь его воля, подумал Ведерников, немедленно поднял бы спящих да держал их в готовности, при оружии... Хорошо бы кто догадался подать команду "в ружье!". А заодно и комендатурских поднять. Всех. С женами и детьми... Сами они там, что ли, не понимают?.. Приступ бессильной ярости охватил солдата, он привскочил, не сдержав гнева, и нечаянно задел Новикова рукой. - Чего вы?.. Лежите тихо. - Новиков не повернул головы, пошире раздвинул ноги. - Говорю - надо в траншею. Новиков, будто не слыша, лежал в прежней позе, и Ведерников раздраженно подумал - красуется. Небось, даже слышать не приходилось орудийную пальбу, когда, кажется, от грома лопаются барабанные перепонки. Откуда! Учений с частями поддержки и тех ни разу не проводили. "Ну, что он ломается? - отчаянно думал об отделенном Ведерников. - Ждет - чего? Тут же каждый метр пристрелян!" Но младший сержант сам почуял неладное и, вглядываясь в светлеющую на небосводе узкую полосу ранней зари, весь подобрался. Поза, в какой он, слегка подогнув ноги и опершись на согнутые в локтях руки, державшие "дегтяря", полулежал, напрягшись, говорила сама за себя. "Сей момент сиганет в траншею", - подумал Ведерников и приготовился последовать за своим отделенным: положил в сумку гранаты, взял в руки запасной диск к ручнику. - С пулеметом - в траншею! - резко обернувшись, приказал Новиков. - Быстро! Не дожидаясь, пока напарник выполнит команду, Новиков, загребая руками и ногами в росистой траве, быстро пополз вперед, к защищенному кустарником береговому откосу, и замер там, что-то высматривая. В редеющей синеве стало заметно, как он вертит головой то вправо, то влево, немного с опаской приподнимает ее над кустами, видно, силясь высмотреть нечто важное на вражеском берегу, где сейчас, слышно, возились немцы, не особенно прячась. Ведерников, переместившись в траншею и установив пулемет для стрельбы, так же аккуратно, как прежде, положил по правую сторону от себя три гранаты и принялся наблюдать за младшим сержантом, не понимая, почему он так долго не возвращается; прошло всего две-три минуты, но ему сдавалось, будто Новиков непростительно долго, без нужды торчит на виду у противника, обнаруживая себя и позицию. Светает же, думал он, недовольный. Темнота отступала, рассеивалась. До восхода солнца еще оставалось порядочно времени, но бледные розовые отсветы уже стали подкрашивать небосклон, меркла узенькая долька луны и блекли звезды. Все это Ведерников схватил одним взглядом. - Довольно ковыряться там, - в сердцах крикнул Новикову, с трудом сдержав желание выругаться. - Вертайся назад. - Ему показалось - отделенный оглянулся и что-то сказал. Но Новиков, снявшись с места, уже не ползком, а пригнувшись, сделал короткую перебежку к повороту траншеи, где молча лежал Миронюк, оба затем спрыгнули вниз, и отделенный, сбив на затылок фуражку, не хоронясь, в полный рост устремился по ходу сообщения к пулемету, трудно дыша, рукой придерживая на боку туго набитую полевую сумку младшего командира. С удесятеренной быстротой восприятия, какая возникает в минуты большого нервного напряжения, Ведерников без особого труда догадался - случилось что-то чрезвычайно серьезное. Он это понял чисто интуитивно, подался Новикову навстречу. - Что там? - Мало хорошего. - Новиков с трудом перевел дыхание и, схватив пулемет, крикнул, не оборачиваясь: - За мной! Они переправу наводят. - Понтон? - Бегом, туда!.. Не вдаваясь в объяснения, младший сержант сильным толчком выметнулся наверх, в считанные секунды достиг крайнего от реки дуба с двумя лазами в дупло. Почти одновременно с ним бросился на землю Ведерников, и едва успел лечь в удобном для стрельбы положении - вниз лицом, - как на той стороне, где теперь устрашающе ревели моторы, вспыхнули в небе ракеты красного цвета. "Началось! - холодея, подумал Ведерников и втянул голову в плечи. - Сейчас дадут жизни!" Еще не угас красный свет сигнальных ракет, еще истаивали в небе призрачно-багровые островки, а оттуда, от горизонта, девятка за девяткой к востоку понеслись самолеты. В дрожащем воздухе грохотало, и душный, пропахший бензиновой гарью вихревый шквал гнул к воде камыши и поднимал метровую волну, со страшной силой разбивая ее о берег. Тумана как не бывало, его рассеяло первыми же порывами, обнажив левый берег реки, где, как в разворошенном муравейнике, у десантных лодок и плотиков, у дюралевых понтонов, окрашенных в зеленый цвет, копошились вражеские солдаты в касках. Ведерников пробовал считать самолеты, но сбился. Они шли и шли, волна за волной, низко, почти стелясь над лугом, проносились, как смерч, набирая высоту, и исчезали в рассветной дымке над Брестом. Новиков не сводил глаз с разводий в зарослях камыша, где теперь с лихорадочной торопливостью несколько вражеских солдат, видно, саперы, крепили штормовой мостик на двух понтонах, а третий заводили на веслах другие. Вибрировал спрессованный воздух, не смолк грохот последнего косяка пикировщиков, а над Забужьем опять взмыли ракеты, с раскатистым треском раскололось заалевшее небо; всесокрушающий ураганный огонь обрушился на правобережье, перепахивая его вдоль и поперек и поднимая в воздух груды земли и тучи песка. Вражеская артиллерия молотила прибрежную полосу методично и яростно, будто перед нею была не жиденькая линия траншей и окопов, обороняемая несколькими десятками пограничников, а долговременные железобетонные укрепления с мощной артиллерийской защитой. Полузасыпанные землей, оглохшие от адского грохота парни прижались к земле, ничего не соображая, задыхаясь от евшей легкие и глаза тротиловой вони. Вдоль всего берега взлетали фонтаны песка, искореженные деревья вперемешку с кустарником, тяжело ухали, падая и рассыпаясь от ударов о землю, желтые глыбы слежавшегося песчаника, и над кошмарным этим хаосом, над закипевшей от ударов множества весел рекой, полыхавшей оранжевым пламенем, загорелся безмятежно оранжевый небосвод, розово распространяясь в бездонье. Всходило солнце. Двадцать минут прошло от начала войны. Река, еще недавно тихая, без морщинки, утихомирившаяся после шквалов, поднятых самолетами, опять забурлила: сотни лодок и плотиков под прикрытием огневого вала отчалили от берега. Началась переправа. На первых минутах Новиков обалдел от грохота канонады, из сознания ушло все, кроме ужасающих громовых раскатов; страх прижал к гудящей, вздрагивающей от разрывов земле - будто связал по рукам и ногам; в груди была холодная пустота; по дубу, за которым лежал он рядом с Ведерниковым, глухо ударяли осколки мин и снарядов, на голову сыпалось крошево листьев и веток, нечем было дышать: пороховая гарь плотно стлалась над прибрежной травой. Так длилось мучительно долго: минуту, две - вечность, пока где-то, у него за спиной и в отдалении, не рвануло трижды подряд, и докатившаяся взрывная волна как бы накрыла его с головой, обдав пылью и запахом гари. Придя в себя, Новиков невольно оглянулся назад, туда, где между деревьями недавно проглядывали белые стены комендатуры и в отсвете зари алела черепичная крыша с красным флажком на фронтоне. Комендатуру он не увидел. Не было ни флажка, ни фронтона, исчезла красная черепица. В просвете между деревьями, где постоянно открывалось глазу двухэтажное здание с чисто вымытыми оконными стеклами и веселым зеленым балкончиком, теперь оседало облако рыжей пыли, а снизу к верхушкам кроны поднимались густые клубы белого дыма, и сквозь него прорывались огненные языки в глубине двора. Новиков не поверил глазам. Еще полностью не осознав размеров беды, ошеломленный увиденным, он, забыв об опасности, привстал, но Ведерников ударом под коленки свалил его на траву. - Жить надоело? - прокричал боец и показал рукой в сторону реки. - Сюда гляди. Взгляд Новикова, бессмысленно скользнувший по рябому лицу Ведерникова, чисто автоматически переместился на левый берег реки, от которого отчаливали первые лодки с врагами. Кто сидя, кто в рост, не прячась, как у себя дома, - уверенные, они переговаривались, смеялись, и смех этот, слишком громкий и не очень естественный, был для Новикова чудовищно оскорбительным. Как в позапрошлую ночь, разом отрезвев, освободившись от страха, движимый мстительной ненавистью к этим гогочущим наглецам в касках, Новиков вдавил в плечо приклад "дегтяря", поймал в прорези прицела выдвинувшуюся вперед десантную лодку и, уже ничего не слыша, ничто не принимая в расчет, лишь видя перед собой единственную надувную лодку, сцепив зубы и затаив дыхание, ударил по ней короткой расчетливой очередью. Стоявший на носу солдат с длинным шестом как подрубленный упал навзничь в воду. Пробитая в нескольких местах резиновая лодка обвяла, солдаты бросились с нее врассыпную, попрыгали в воду, где их настигал огонь ведерниковского ППШ. И не только его - Ведерников скосил глаза влево и увидел в окопе Ивана Быкалюка, пулеметчика. Иван, прилипнув щекой к прикладу своего "дегтяря", бил по еще не наведенному до правого берега понтонному мосту, несколькими очередями разметал копошившихся там саперов, затем перенес огонь на десантников. Тем временем, пока Новиков, потеряв интерес к сносимой вниз по течению тонущей лодке, брал на прицел другую, побольше, противник переместил огонь артиллерии в глубину; разрывы гремели за станцией, где-то у Белого озера, по всей вероятности, в расположении полков 75-й дивизии, а здесь, на правой стороне Буга, где, казалось, все живое перепахано вместе с землей, здесь вдруг ожил истерзанный берег - ружейно-пулеметная стрельба зазвучала на всем его протяжении, послышались крики, и было непонятно, орут ли тонущие, расстреливаемые с близкого расстояния гитлеровские солдаты или же победно разлегается яростный крик заставских хлопцев, отбивших атаку врага. Река еще кипела от взрывов гранат, всплесков барахтающихся вражеских десантников, ударов весел и ливня пуль, но десантные лодки и плотики, значительно поредев, теперь поспешно убирались вспять, даже не достигнув середины реки. Первая атака врага захлебнулась. "Дегтярь" в руках Новикова, еще раз задрожав в длинной визжащей очереди, смолк. Отвалился от приклада своего автомата Ведерников, обернул к отделенному потное, в потеках гари, возбужденное лицо с пожелтевшими оспинами на щеках и на лбу, но тут же снова припал к автомату, ничего не сказав, и стал посылать на тот берег короткие очереди. По траншее к Новикову подбежал Миронюк. Простоволосый, тоже в потеках гари, радостно сияющий, еще издали крикнул: - Далы жару гамнюкам!.. Во далы так далы. Тэпэр довго нэ сунутся, засраньцi. Закурыть е, младшый сержант? - Не курю. - Та в мэнэ самого е, - рассмеялся Миронюк. - То я так, про запас, як кажуць. - Он принялся сворачивать цигарку. - Ты як сэбэ чувствуешь? - Нормально. - Новиков обратил взгляд к горящей комендатуре, где продолжал клубиться изжелта-белый дым и вырывались языки пламени. - Почэкай, почэкай, нашi прыйдуць, отi врiжуць так врiжуць, отi жару дадуць. - Миронюк задрал голову кверху, в ту сторону, куда смотрел Новиков, но значительно выше - к небу. - Нашi лiтакы йдуць. Чуешь? С востока нарастал мощный гул самолетов. - Смотайся в комендатуру, посмотри, что там, - сдавленно сказал Новиков, не глядя в сразу помрачневшее лицо пограничника. - Зараз, трохы покурю... Мо ты закурыш? - Давай, Миронюк, быстро! - Щэ разок затягнусь. Миронюк явно медлил - долго прятал спички, почему-то засовывая коробок в карман гимнастерки, втягивал в себя махорочный дым медленными затяжками, всякий раз пригибаясь к земле, когда поблизости взвизгивали осколки мин или пуль, - противник продолжал обстреливать правый берег реки, и пальба становилась все сильнее, вызвав ответный огонь пограничников. - Долго куришь, - недобрым голосом сказал Новиков. - Кончай волынить. Живо на заставу! Миронюк дернулся, бросил окурок. - Нэ можу, - посмотрел в лицо Новикову тоскующими глазами. - Нэ можу, младший сержант. Що хочэшь робы, хоть на смэрть посылай, я готовый... А туды не можу. Там, мабуть, дiты погорiлы... - Не можешь?! Ведерников, а ну, вы давайте. Ведерников сорвался с места, не дожидаясь повторного приказания, побежал к заставе, пригибаясь, лавируя между кустов. Серия минных разрывов вспыхнула значительно впереди него, подняла в воздух пешеходный мостик через ручей, разбив его вдребезги. Ведерников плюхнулся, где стоял, стал отползать в сторону, к стожку сена, быстро перебирая руками и ногами. Пук ракет ударил по соседнему стожку и зажег его. Сухое сено, собранное в пятницу после просушки и еще не свезенное на хозяйственный двор, задымилось и вспыхнуло ярким факелом. Между тем огневой вал в районе Белого озера неожиданно переместился на береговую линию обороны, первые снаряды разорвались в реке, в воздухе возникли фонтаны грязной воды, во все стороны с воем и свистом брызнула галька. Миронюк спрыгнул в траншею и уже оттуда, задрав кверху голову, прокричал: - Нашi лэцяць! Сквозь грохот разрывов слышался ровный и мощный гул авиационных моторов; он нарастал непрекращающимся громом и вскоре заглушил разрывы снарядов, вобрал в себя все другие звуки разгоравшегося с новой силой артиллерийского налета - возвращались с бомбежки немецкие самолеты: волна за волной шли "юнкерсы" под прикрытием истребителей, шли победно и безнаказанно, и от грохота содрогалась земля. Стремительно увеличиваясь в размерах, от Бялой Подляски неслась девятка "мессеров", над рекой разделились и, не набирая высоты, пошли вдоль траншеи, прошивая ее пулеметным огнем. С грохотом рвались снаряды и мины, воздух наполнился визгом и воем, узкая прибрежная полоса вздыбилась фонтанами песка, галечника, глыбами вывороченной земли - немцы набросились на нее всей своей огневой мощью. За огневым валом вражеская пехота возобновила переправу через границу, несколько лодок достигло советского берега, с них стали высаживаться с автоматами наперевес немецкие пехотинцы. И тогда из полузасыпанных траншей и обрушенных окопов навстречу врагу поднялись врукопашную уцелевшие пограничники. 14 "...По пути в комендатуру я встретил двух бойцов 15-й заставы, которые доложили, что пытались попасть в подразделение, но не смогли, потому что застава вела бой в окружении. В районе, где я находился, расположились в обороне полки 75-й стрелковой дивизии. Я встретился с комдивом, генерал-майором Недвигой... просил оказать помощь окруженным подразделениям. Генерал ответил: "Разобьем противника перед фронтом дивизии, а потом поможем пограничникам". Этого не случилось... Командуя 220-м погранполком, я окончил войну. После освобождения Белоруссии был на местах, где находились застава и комендатура. Я увидел груды развалин. От местных жителей узнал, что все пограничники застав и комендатуры, находясь в окружении войск противника, в течение суток упорно сражались и почти все погибли смертью храбрых. Кроме личного состава застав и комендатуры много погибло семей офицеров-пограничников, в том числе мои жена, дочь 5-ти лет и сын 2-х лет..." (Свидетельство П.Яценко) Истребители "проутюжили" прибрежную полосу. Волна за волной они пронеслись вдоль жиденькой линии обороны, на которой уцелели одиночные пограничники, расстреляли боезапас и безнаказанно улетели на Бялую Подляску, будто возвращались с тренировочного полета. Артиллерийский обстрел не стихал, становился плотнее. Снаряды рвались так густо, как если бы враг задался целью перепахать всю эту землю. В клокочущем месиве земли, огня и металла рвалось, горело, визжало; все пространство между рекой и линией обороны превратилось в завесу огня - полыхали стоявшие в ряд копны пересохшего сена, курились подожженные кусты и торфяник, небо закрыл смрадный дым, и ветер нес хлопья черного пепла, устилая им все окрест. Пока длился артиллерийский налет, Новиков лежал под защитой дуба в относительной безопасности. Натерпевшись страху в самом начале, пережив первый удар и познав первую радость победы, он готовился к отражению очередной переправы, ждал ответных ударов своих пушек и самолетов, которые, несомненно, вот-вот помогут. С возвышенности ему был виден окоп, где со своим "дегтярем" примостился Быкалюк. Иван пригнул голову, будто прислушивался к тому, что творилось снаружи. Ближе к дубу в траншее сидел Миронюк, тоже пережидая артналет. Он то и дело выглядывал из траншеи, обнаруживая свое нетерпение скорее выбраться наверх. Новиков, сменив опустевший диск запасным, стал набивать патронами первый, не забывая наблюдать за противоположным берегом. Там пока было спокойно. Моментами чудилось, будто в тылу участка раздаются взрывы и слышатся отзвуки ружейно-пулеметной стрельбы, но тут же младший сержант себя успокаивал: в этом гуле и оглушающем грохоте всякое примерещится. Он продолжал жить тем, что творилось вокруг и за что отвечал головой - с него не сняли ответственности за порученный под охрану участок границы, за свое отделение. Значит, тут ему находиться с нарядом, тут ему стоять до конца. Ведерников как ушел, обратно не возвращался, должно быть, залег под обстрелом, ждет, когда поутихнет. Немец садил минами и бризантными, разрывающимися в воздухе на множество осколков снарядами, с визгом прошивавшими воздух, как злые осы. Осколки вонзались в землю, засевая ее горячим металлом. Мысли о Сергее становились все беспокойнее - может, ранен, нуждается в помощи. - Миронюк! - крикнул он. - Що? - Посмотри, что с Ведерниковым. Быстро! - Добрэ. Зараз. - Не мешкая, Миронюк выскочил наверх, но, не сделав ни шагу по направлению к тому месту, куда его посылали, перемахнул через бруствер. - Дывысь, що робыться! Направо дывысь! Новиков обмер. На правом фланге, приблизительно в районе двести двадцать третьего погранзнака, с десантных лодок и плотиков высаживалась на берег вражеская пехота, а на подмогу ей подходили новые и новые силы; высадившиеся, с ходу подняв стрельбу, устремились к траншее, на берегу стало черным-черно и суетно. - Миронюк, за мной! Подхватив пулемет, не оглядываясь, бежит ли за ним Миронюк, Новиков бросился наперерез вражеским пехотинцам, рассчитывая опередить их и фланкирующим огнем придержать до подхода резервной группы с заставы. Он бежал, пригибаясь к земле, падал, поднимался и снова, петляя между навороченных глыб, стремился занять позицию у изгиба траншеи. До немецких солдат было еще порядочно, но отчетливо, как с близкого расстояния, слышались крики и автоматная трескотня. Сколько глаз хватал, враги шли и шли, цепь за цепью - по всей полосе, почти не встречая сопротивления; лишь изредка кто-нибудь падал в передней цепи, сбитый пулей пограничника, и тут же над ним смыкалась лавина. "Надо их придержать! - толклась одна и та же беспокойная мысль. - Придержать, а там подоспеет резервная. С пулеметом и автоматом продержимся". - Справа заходи, Миронюк, правее давай! - крикнул он бежавшему позади бойцу. Крикнув, оглянулся, не видно ли помощи. Над комендатурой по-прежнему висело облако дыма.