Николай Михайлович Север. Фeдор Волков Сказ о первом российского театра актере Ярославское книжное издательство 1961 Север Н. М. ФEДОР ВОЛКОВ Сказ о первом российского театра актере. Ярославль, Кн. изд., 1961. Никогда не изгладится из памяти благодарных потомков имя Федора Григорьевича Волкова - основателя русского национального театра. Многим нашим читателям, особенно его землякам-ярославцам, будет интересно познакомиться с новой книгой о великом актере. В книге рассказывается о юности Ф. Г. Волкова, о первых шагах русского театра в Ярославле и Петербурге. Повесть основана на большом документальном материале, в значительной части еще не известном широкому читателю. И, вместе с тем, это подлинно художественное произведение с интересными и своеобразными характерами героев. Сочный и образный язык повествования как бы воссоздает колорит той эпохи. Николай Михайлович Север не первый раз обращается к своему любимому герою: ярославцам уже знакома пьеса Н. М. Севера "Федор Волков". Образ великого земляка близок автору, посвятившему большую часть жизни сценическому искусству. В настоящее время Николай Михайлович работает над пьесой о советской молодежи. ДЕТСТВО Там, где улица, вкось свернув проулком к Волге, уперлась в огороды, в черные баньки да амбарушки, стоял ладный с зеленой усадьбой дом отставного майора Челышева. Славен был Челышев тем, что при чине своем не брезговал народной потехой - честным кулачным боем, что вела из года в год Нагорная сторона против Тверицы-слободы. Не было ему в том бою равного. Козьмодемьянской церкви поп Никита так и звал его - Ослябей! Однако за потеху осуждал, хоть сам был всегдашним смотрителем(1). Да вот... то ли весна до срока лед подточила, или с крещенских прорубей трещины дались и снежной заметью укрылись, только в бою качнулось все под ногами отважных бойцов, хлынула бог весть откуда черная вода, аж туман с нее к берегу пополз. Кто куда спасаться. У смотрителей на берегу страх и ужас. Да что вспоминать! Восемь душ совсем не вернулись на берег, а боле чем за сорок мокрых да издрогших кое-как убрались от смерти. Выполз и майор. Побежали к целовальнику за водкой - отогреть утопшего. Не помогло. Через три дня не стало на белом свете славного кулачника, и четыре года после этого Тверица-слобода брала верх над посадскими богатырями. Осталась вдова Настасья одна со своим женским горем. На третье лето, а шел тогда тысяча семьсот тридцать пятый год, отписала сестре своей, костромской купчихе, Матрене Волковой, тож постом похоронившей мужа, наказ: ехать к ней в Ярославль, коротать вместе горький бабий век. Отцвели уже, осыпаясь белым цветом, яблонька и черемуха. Вечера стали поздними - чуть ли не за полночь все заря да заря неугасимая. В сумерках в проулок втянулись возки с Костромы. Из них вынули ребят - один другого меньше, на руках у матери последний, Гришанька, двух месяцев всей жизни-то! "Матреша! - всхлипнула майорша, снимая племяша с усталых рук сестры: - Доехали, слава тебе господи!" Захныкал, загулькал Гришанька... - Ну, ну... ты спи, неугомон... спи, баю, баю, бай... За полночь просидели сестры, то плача, то улыбаясь друг другу. Заря вечерняя сошла в утреннюю. Тишина. Малые и самые малые разметались на душных перинах в горнице, а старший, Федор, прислонясь к материнским коленям, спал сладким сном свою первую ярославскую ночь на крыльце, что осыпано было белым цветом облетевших яблонь. x x x Забор. У забора рябина. Ежели залезть на рябину, можно увидеть через забор мужиков, что везут пеньку и деготь, колодников, в "чепях и на связке" бредущих за подаянием, инвалидных служивых, что волокут в берестяных ведрах, укрытых лопухами, стерлядь для воеводы. Мало ли чего можно увидеть! Ну и смотришь, пока тетенька Настя не почнет скликать: "Волчата, волчата, цып, цып, цып! Кому блин, кому два, кому все полтора!" Стало быть, Федор с рябины долой. А как же? Блины гречневые, липовцем мазаны! Блин за пазуху и опять на рябину. Хорошо вечерами девушки песни пели! У Настиных ворот лужаечка малая. Станут девушки на лужайке в круг, за руки возьмутся, поют в переспрос, весело да озорно, а то вдруг словно загорюют, парами-лебедушками уплывут в синие сумерки, голоса станут далекими, словно невесть где за Волгой... А потом стихнет все: и земля и небо. Спящего сладко на руках у Насти Федора унесут в дом. x x x Осень в тот год ранняя. Грязь непролазная. Свиньи и те в ней тонут. Опять же дожди. Им что не идти. Рябина осыпалась. Никому не нужна. Воевода через писчика наказал: "По тяглу государеву(2) - со вдовы один убыток! Поезжай, вдова, назад в Кострому!" Сволокли копиистам меду бочонок да семь рублей денег, чтобы все же пригрели костромичей. Без злобы несли - понимали: не нами заведено, не нам устав рушить. Подобрел воевода: "Мне што - живи". У Николы Надеина, как отошла обедня, встретил костромскую вдову ярославский заводчик Федор Полушкин. С паперти вместе сходили. Матрена робкая, конфузливая, шла потупясь, сама не своя. Федор Васильевич, с того ль, что церковным старостою был, шел как по своей усадьбе, по своему двору... Лет ему за шестьдесят, бородка жидкая, поступь медленная, в глазах смешинка. - Куда, бабонька? Ребята чьи, а? - Мои, - заалев, глянула на него Матрена. Ух, и глазища у этой Матрены!.. Заводчик отвернулся. В смущении кашлянул, помолчал. - Где живешь? - У Челышевой... у сестры... - У Настасьи, значит. Так... ну, ну... Матрена чуть ли не бегом за церковную ограду. Полушкин тоскливо оглядывается округ. Над колоколенкой ветром прибиваемые к земле кружатся галки. По небу облака, низкие, серые... x x x - Дело такой натуры, что... - Полушкин не торопясь кушает щи с завитками да кашу с рублеными яйцами и мозгами. Объедение! Мастерица Настасья потчевать дорогих гостей. - Живу, как бобыль... Годы... Шерсть слиняла - с лета на зиму пора. Что ж, и медведь, всему лесу осударь, и тот линяет. Содеянное руками вот этими куда ж теперь, кому? Дворяне, они бесполезностью живут, а заводские да купечество - государство крепят. Наше дело кому-то наследовать надобно... вот в разор себе за тебя и сватаюсь. Матрена сидит ни жива ни мертва. Федор из ивовых прутьев плетет клетку щеглу, что принес ему для забавы этот не сердитый, но и не больно охочий до ребячьей докуки старик. А дождь за окном не унимается, завтрева надобно к воеводе на поклон идти, опять донимать принялся, и тут додумать надобно... Федор тянет старика за рукав: "Осударь медведь, ты мне снегиря принеси". "Чего?!" - подавился старик. x x x Испокон веку на Руси с матрениного дня зима на ноги встает, гусь на лед выходит... Долги зимние вечера. Светец зажигать и то нельзя - воеводским указом запрещено. Забирается Федор к тетке в постель... Тепло и под тулупом не страшно. В оконце стылый свет месяца. От того света на полу лужа - босиком бы пройти, да тетка забранит. Незлобиво шуршат не то тараканы, не то мыши, у них свое хозяйство. - Теть Насть! Сказывай, как ерша судили, а? - Будя, два раза сказывала. - А ..."как он скочил в хворост, только того ерша и видели". Уплыл, стало быть, ерш? - Уплыл... ему што... колючий. - А кто судил-то, теть Насть? Сказывай! - А судили-то - дьяк был Сом с большим усом, а доводчик Карась, а список писал Вьюн, а печатал Рак своей задней клешней, а у печати сидел Вандыш Переславский. Да на того Ерша указ: где его застанут в своих вотчинах, тут его без суда казнить! Спи! - Слушай, Настасья! - шепот Матрены, как листвы облетевшей шорох. - Думай не думай, идти за него не миновать, ради детей надобно. - Ну и все... - Настасья перебирает рукой курчавую голову Федора. - И не томись... чего уж там! Стала костромская вдова женой заводчика Полушкина, а сыновья - пасынками. Перебрались на Пробойную улицу, в полукаменный о двух этажах дом(3). Словно сызнова жить начали. Мать наказала детям звать отчима тятей. Молодшие звали, один Федор кликал по-своему: "осударь медведь". Старик был не строг и к ребячьим шалостям доверчив. Ничего. Ладили. x x x Издавна славен был Ярославль-город многими промыслами и торговлей, а при веселой царице Елизавете захирел, зачах... Улицы заросли травой, заболотились, весной, осенью не пройти, не проехать... Каменных построек десятка три, а то все незадачливые, деревянные, не один раз сгоравшие дотла. Округ города земляной вал, на нем башни. Пришли они в ветхость такую, что иные, бережения ради от обвала, разобраны вовсе. Хороши одни церкви, воздвигнутые крепостными руками безымянных каменных дел мастеров... Далеко по Волге белеют и розовеют они на своем взгорье зеленом. Веселый издали Ярославль! Живут в нем посадские, что подати - "тягло государево" - платят, и по достатку делятся на "лучших", на "середних" и "маломочных", или "молодших", да на совсем "охудалых" бобылей... Живет и служивое сословие, что государевым указом посадским благоденствием ведает, себя не утруждая. Немало в городе попов и монахов. Те своим миром живут, в особицу. К ним не лезь, а тебя они сами не забудут... В канцеляриях - провинциальной и магистратской - скрипят перья разных писчиков и копиистов, чье ябедническое искусство и сутяжные домыслы доводят до слез и разорения. На заводах и фабриках с раннего утра и допоздна склоняют спины не раз обласканные хозяйской плетью охудалые посадские да крепостные: "заводские" и "беглые" Беглецов, не ужившихся с барином, указом государевым дозволено не выдавать, а числить без выдачи "заводскими". Ну и числят, пока свой короткий век кое-как не кончат, не отгорят. Веселый город Ярославль! Жители его крепче всего в нечистую силу, ворожбу да в дурной глаз верят. То посадский Старцев незнамо какими кореньями и чарованьем старуху Ульяну Семенову испортил так, что старуха, а лет ей девяносто, наподобие собаки зачала лаять, то определенный к Спасову монастырю из найма по копейке за неделю солдат заговорным кореньем самого содержателя полотняной фабрики Ивана Затрапезнова умыслил к смертному убийству. А то у торговца Свешникова в полукафтанье "прыгун-траву" нашли и иное, к волшебству сгодное. Ну, их всех, стало быть, опросили: плетьми били "на козле и в проводку". Да что! Тягай не тягай по повытьям(4), народ к знахарям да ворожеям идет. Сам воевода, как занеможет, знахарку кличет... Лекарей на весь город один - Гове. Так он одного герцога Бирона и пользует, а подлого звания людьми брезгует... А как надобен! Побоев да увечий посадским от полицейских команд да горнизонной солдатни не счесть. В иные дни купечество не только промыслов производить, но из домов своих выходить опасается... Без радости не проживешь. Есть и потеха: летом качели на площади удовольствие доставляют, зимой парни с девками с горы на санках летят или на льду кружало поставят и кружат, прицепясь к оглобле, до того, что паморки в голове зачинаются. А занятней всего, как на святках ряжеными ходят: тулуп вывернут - вот и медведь, шапку и рукавицы овчиной вверх - вот и коза. А то сажей намажут рожи - получаются "удивительные люди", что за словом в карман не лезут, за прибауткой не в долгу. А в иных дворах и скоморошьи игры. Не насмотришься! Вона - царь Максемьян победил распрекрасную волшебницу и женился на ней. Кумирическим(5) богам стал верить и сына Адольфа к тому принуждает. Тут тебе и черный арап, и воин Аника, что всех, кроме смерти, одолел, и глухая старуха (не взаправдашняя - посадский Кашин в тещиной юбке да в головном ее же шлыке), чудеса да и только! Федор глаз не сводит... Ходит следом из двора во двор за потешниками... Раз пять в день "царя" разглядывает. Так всю неделю. А то семинаристы (трое их с Ростова на святки домой наехали) начнут комедь представлять или петь на три голоса: Приспе день красный, Воссияло ведро, Небеса прещедро Зрети показали. Все дождь проливал, И не было света, Когда бог велел Ветрам умолчати, Тишина стала. Кто мог против - стати! Не утерпел Федор - стал им вторить. Голос звонкий на удивление. Взяли его в подголоски. В майковском доме хозяин угостил семинаристов за песню "травничком", а Федору дал пряник медовый. В углу, сидя на стуле, таращил глаза на Федора белобрысый мальчишка - Василек, хозяйский сын... Гордыня обуяла Федора-скомороха: "Я и за царя могу!" - Какого царя?! - А вот, - Федор сдернул Василька со стула, уселся сам и завопил истошно: Послушай, сын мой любезный, Сидел ты три года в пустыне, Морился голодною смертью, Надумался ли там? Веруешь ли нашим кумирическим богам - Золотым истуканам? А теперь, гляди, Адольфом буду, сыном его, - соскочил со стула, стал на одной ноге: Не верую я... Ваши кумирические боги Повергаю себе под ноги, В грязь топчу, Веровать не хочу. Далее еще не упомнил. Громыхнул смехом хозяин Иван Степанович, заблеяли, задребезжали, вторя ему, семинаристы, молча и счастливо улыбался Василек. - Откудова ты такой, - вытирая на глазах слезы, спросил Иван Степанович, - чей будешь? - Был Волковым, ноне Полушкина пасынок. - Батюшки! Сосед, стало быть. Ну, ну, спасибо! Удовольствовал! Опять поднес хозяин семинаристам по чарке, а Федору орехов грецких в карман насыпал и снова пряником потчевал. x x x Долги ребячьи дни. Вечер к окну подойдет, не упомнишь, когда утро было. Одиннадцатый год шел Федору. Озорной да веселый, выдумщик, каких свет не видал, неугомонный заводила босоногой ватаги ребят на Пробойной улице (а вся улица-то двести саженей!). Пастух Антон научил из камышины "жалейки" делать - пристрастился Федор к тому. Девки за Которостью поют, а он им со своего берега жалится... Вечерами над водой тишина, слово шепотом молвишь - на том берегу слышат, а жалейкин голос того яснее... На святках по дворам гурьбой ходили: рождество славили, хозяев чествовали, комедь представляли. Кто цыган, кто купец, кто подьячий. От семинаристов с голосу учились. Особливо хорош был Лешка Попов да цирульника выученик сирота безродный Яшка Шумский. Ну, а Федор всему делу голова и заправщик. x x x Иван Степанович Майков - отец Василька - при царице Анне в опалу попал и был отстранен от всего. "За неимением должностей состоял при разных должностях", - как шучивал он сам над собой. В усадьбе, близ Ярославля, коротал век на охоте, чревоугодии и посильном размышлении о превратности судьбы дворянской. Славен был хлебосольством: гостей поил и кормил с похвальной к тому склонностью. Столицу вспоминал редко, говоря: "В удовлетворение трудов моих - кукиш получил!" Чаще вспоминал отца своего, что комнатным стольником был у государя Петра I и множество сувениров сберег от своего господина: табакерок, книг, поясных шарфов и зеленого попугая в резной, нарядной клетке, подаренного на амстердамской верфи плотнику Петру Михайлову(6). Попугай был примечательный, умел ругательски ругаться по-голландски, чем государь, который сам был не прочь от крепкого словца, бывал изрядно утешен. Попугаю уже за пятьдесят годов, а он и в Ярославле продолжал браниться и озоровать. Полушкинскую рощу делил овражек: по одну сторону - владения Майкова, усадьба, яблоневым садом сбегавшая к Волге, по другую - купоросный завод Полушкина. И на Пробойной улице стали соседями: купил там Майков для зимнего жительства малый дом с амбаром и мыльной в конце двора. В майковском доме привечен был Федор за теплоту карих глаз, за умную бойкость, за руки, что были охочи до всякого дела. А с Васильком друзьями стали - водой не разольешь! x x x В грамоте ярославцы, что посадские, что дворяне, несильны были. В наставниках ходили дьячки. Из них особливо славен был дьячок Николы-Надеинского прихода Афанасьич, которого потом сам митрополит ростовский в звонари истребовал. Но и на старуху бывает проруха! Магистрат, радея о грамоте, обзавелся каким-то "Савариевым словарем" и истребовал Афанасьича в присутствие для прочтения безденежно того самого словаря. В магистратском журнале о том записано так: "С крайним движением духа, что по произношению голоса приметить можно было, дьяк зачел заглавное титло, после чего оробел и более от него услышать ничего не привелось". Магистратские унесли словарь и захоронили его в кладовой, а старика с бесчестием отпустили домой... Вот у этого-то знаменитого по уму своему любителя певчих птиц и колокольного звона и постиг Федор Волков свою первую грамоту. На подступи к учению Афанасьич перво-наперво заготовил линейку и навязал розог, а у Матрены Яковлевны, матери Федора, потребовал для "прилежания" сына гороху. Меньше чем за одну зиму, Федор постиг и читать и писать, цепляя одно слово за другим. От такого случая Афанасьич впал в обиду: линейку козлу на рога навязал, чтобы в огород сквозь изгородь не лазил, розги сгубил на веник - снег зимой с ног сметать, а из гороха варил кисель и ел его с луком до самого Покрова... Охоч Федор стал до всякой премудрости. Особливо жаден всегда был в чтении книг, что во множестве годами стояли в зальном покое дома Ивана Степановича. Иным книгам этим и полста лет было. Многие страницы их читаны и листаны самим Петром Первым, наставлением которого и собирал их комнатный стольник государя Степан Андреевич Майков - дед Василька. Василек до чтения был ленив и непригож, но родители с того в огорчение не впали. Иван Степанович полагал, что русскому дворянину более пристало за лисицами на охотах рыскать да гонять борзых на волчьих угонах, нежели время в пустоте проводить: книги читать! А маменька в тщеславии женском хвастала: "Воспитание сыну делаем изрядное, досель, слава тебе господи, ни одного куска хлеба черного съесть не позволили, - один белый кушает". Государству купечество да заводчики в те дни надобны крайне стали... Иного в поощрение даже "именитой" шпагой жаловали... Это купца-то! И чином награждали, чтобы его от других злобных чинов оберечь... Ну и приходили в бесстрашие. Торговали не только промеж себя - в Петербург везли!.. За море товар слали, а от убытков себя уберечь не могли. На таможнях оценщики все иностранцы: воля их, цена их. Не хочешь - вези назад в Ярославль. В купеческом деле стала наука нужна, а где ее взять? Асессор из академии книгу аглицкую "Совершенный купец" по-русски изложил. И для коммерции, сказывали, прилична, да за неграмотностью купечества в надобности не оказалась. Не умудрен был грамотой и владелец купоросного завода Полушкин. От старости к заводскому делу "смотрения и исправления" иметь уже не мог, почему и принял пасынков своих в "товарищи" и "компанейщики". Казалось, все так славно и хорошо: и дело есть, и руки молодые к нему приложены, да вот разумения и понятия, что надобны в таких обстоятельствах, - недостача. Тут уж псалтырные дьячки не помога. Округ поглядишь - та же маята. Иной на деньгах, как кот, зажмурившись, сидит - мышей опасается... Не зная броду, как в воду? А дело не ждет, неделю упустишь - лови лягушку за ушки... Герцог Бирон, переселенный от престола российского сперва в Пелым, а потом в Ярославль-город, обиду свою затаил. С магистратом тяжбу безвыходную повел, на самого воеводу в столицу кляузы строчил... коротал век. Привез с собой из Пелыма того самого лекаря Гове, лакейскую челядь, какого-то "кухеншнейдера" и даже пастора, которого ярославцы в Ивана Ермолаича перекрестили... Пастор был мужчина грузный и жадный до всего, особливо до денег. Не хуже жалованного "именитой" шпагой купца Колчина ссужал деньги в долг, имея с того прибыль... Иван Ермолаич был близким соседом Полушкина, ну и сдружились. Стал пастор Федора понуждать расписки всякие в нужную ему тетрадь вписывать. Опять же для своей надобности к немецким словам его приучал. А с того обоим польза выходила... Начал Федор вроде майковского попугая такое говорить, что Матрена Яковлевна пугалась, а Полушкин только смеялся. По-русски сметлив был старик - выгоду свою понимал! Настало время, пришел к пастору: "Давай советуй! Куда пасынка слать в науки?.. В Москву? А в Москве что? Разные науки ме-ди-цинские, что ли, или как их там... греко-славянские, духовные?" Пастору нет того хуже, как попов православных плодить, да и Полушкин, втайне к старой вере приверженный, ими брезговал... И надоумил Иван Ермолаич: отдать Федора в заводскую школу, что еще при Петре Первом зачалось "для лучшего умения в заводских делах". Три дня Полушкин с немцем гулял. Тот ему все про Лютера, а Полушкин про попа Аввакума. Великого разума была беседа! Опохмелялись богословы квасом и полупивом, что варил пастору "кухеншнейдер". В Москву Федор ехал "с оказией", с немцем, что гостил у пастора в Ярославле. Залез немец в возок, сеном вокруг себя подоткнул. Заснул. Кони бегут, бубенцы звякают. Федор сидит в возке, свесив ноги над колеей. Вон там, уже далеко, у перевоза на Которости, остался Василек! Прощай, Василек, прощай! Осень. Ветка рябины, с воза ли кто обронил либо так кем брошена, гроздьями красными под копыта легла. В небо глянешь - журавли летят... Торопятся... Осень. Летошними грибами пахнет, антоновкой, что в возке в кошелке соломой укрыта. В столицах, чай, яблок нету - запас надобен... Федор глядит в синеву неба, и небо мутнеет от слез, что, хочешь - не хочешь, на глаза идут. x x x Проехали подворье Троицкой лавры... Возок затарахтел по Мещанской Ямской слободе, до того колдобинной и ухабной, что света божьего невзвидели. Главная полиция еще когда предлагала дорогу исправить и на всех въездах в Москву для большей красивости березки насадить. Сенат несогласье изъявил: дескать, на въездах и без того грязь великая, а почнут дорогу мостить, ее еще боле станется. Осталось, как было: ухабы и неудобь... А еще тарахтеть верст десять. Загрустил Федор... Вот так Москва! То ли ждал. А Москва принаряжалась! В 1741 году ждали коронации императрицы новой, что соизволила воспринять родительский престол "по прошению всех верноподданных, а особливо и наипаче лейб-гвардии полков"... Тяжелые колымаги везут дородных и тощих, сонливых и беспокойных дворян, а с ними маменек и дочерей, на всякий вкус. А вдруг просватают! Не все же сидеть в девках. Заполонили Москву красавицы писаные и неписаные. В шлафорах пукетовых, в епанечках на черевьевом лисьем меху, в блондах да кружевах, что лучше ума украшением головы почитались. За возками да каретами - обозы с деревенским припасом на всю зиму, крепостная челядь, приживалки, няньки да подняньки и кто их там еще разберет. Еле проехал Федор к своему Зарядью. x x x Школа была не так уж очень мудреная, а все же наставники порой в замешательство впадали: хронологии нельзя обучать - вместе с историей будет показана, историю же нельзя постигать за недовольным знанием географии, поди, разберись тут! Как в дремучий лес попал Федор - чащоба, не приведи господи! Вот, скажем, что есть "радикс"? Попробуй уразумей, что "радикс есть число либо четверобочное или равномерные фигуры, либо вещи, один бок содержащее". А там еще счетному делу начали обучать. Что ж, Федор упрямкой русской силен был. Постиг и арифметику, и геометрию, и, как записали в ведомости, "в истории универсальной преодолел Россию и Польшу, в географии атлас Гюбнеров обучил... и переводить с немецкого на русский язык начал". Жил вместе с другими ребятами в деревянном пристрое к школе, ютившейся в проулках Зарядья. Для "смотрения" над ними приставлен был Пантелей солдат, что за Крым с турками воевал, ногой от войны и службы откупился. Он и хозяйство вел, глухой стряпухой командовал, и дрова колол, и третий год с ощипанных кур перья на перину сбирал. Дана ему была великая власть! Ребята, что наукам обучались, возрастов и сословий разных были. Из захудалых дворян пошехонских и то числились... Ну, им особая статья и привилегия: ежели каша - дворянам с маслом маковым, прочим с конопляным, мяса дворянам фунт, другим помене. За разные предерзости дворян пороли по штанам линейкой, разночинцев же без штанов и розгами. А как же?! Пантелей-солдат устав знал и субординации держался твердо и без отступу... Ходил Федор и в гости - к немцу, что в Москву его привез. Хороший немец. Семейный, теплый. Днем на фабрике своей хлопочет, вечерами округ стола с домочадцами сидит, библию читает. А то на клавикордах (сроду Федором невиданных) играет и псалмы поет. Удивительный прямо был немец: мужчина большой, пудов до семи, одутловатый, а голос тонкий, как овсяный стебелек... Стал у него Федор подучаться игре клавикордной... Это тебе не жалейка. Отчиму обо всем письмо в Ярославль отписал, да беды наделал. Неделю старик по городу грамотея искал - письмо прочесть... Канцеляристы меньше гривны за это дело брать не согласились... С оказией Полушкин Федору наказал: "Больше писем не слать, в расход завод не вводить!" К старости и дни считаны, и деньги тож. x x x С утра Москва утонула в красных звонах больших и малых церквей. На Воробьевых горах пушкари из пушек палить зачали - весь день облако над высоким берегом от дыма стояло. По Москве-реке лодки да баржи, наподобье дельфинов и тритонов морских, плыли. С них музыка гремела и песни, одна другой лучше. На площадях конная гвардия скачет, пехотные полки в барабаны бьют, маршируют. Перед взводами - низенькие и толстые старички в мундирах, унизанных золотыми нашивками, машут своими шпаженками, топочут и пылят, как и солдаты. Досель в службе только в списках числились, отсиживаясь в поместьях своих, а по такому случаю в полки затребованы. Ну и... командуют. С непривычки трудно, двое к вечеру, запыхавшись, богу душу отдали. Для низкого звания людей и малочиновной бестолочи удовольствий немало заготовлено: по всей Москве поставлены качели да карусели, балаганы со скоморохами, гудошниками, гусельщиками да кукольниками. Привезли из Петербурга косматых медведей, обученных келейниками Невской лавры разным "покусам" и танцеванию. По улицам ездили обряженные французскими герольдами полицейские солдаты, пряники-жамки, крендели да орехи горстями раскидывали. О полдень уже в Успенском соборе царский обряд завершили, короновали уставшую Елизавету. Проследовала она во дворец средь золотых риз митрополичьих, сановных звезд, благоуханий ладана, оглушенная славящим ее хором. От многих благосклонных склонений шея уже не ворочалась, взглядом царица совсем одурела... А Москва зашумела пуще прежнего. Пушкари, сидя в отдалении своем, со скуки палить вдвое начали... Дыму и пыли подняли!.. Служба такая уж. Еле убралась царица в покои на отдых. А к вечеру во всех "воксалах"(7) музыка да огни фейерверочные. Из своего Версаля король Людовик мастеров того дела Елизавете презентовал. Денег эти умельцы в воздух пропалили - не счесть! В передних дворцовых покоях итальянские комедианты готовили к представлению оперу, названную "Титовым милосердием". Не только знатные персоны и придворная знать, но и уездное дворянство, и именитые купцы, и даже люди малого звания, приличные в поступках и одежде, к этому представлению милостливо допускались. Было на то отпущено дворцовой конторой до тысячи билетов. Радением земляка полицмейстера Федоров немец два билета отхватил. И попал Федор Волков впервые от роду во дворец и на театр... В восьмом часу началась музыка на двух оркестрах. Столы были украшены кушаньями и конфетами: для царицы и знатных особ в дальнем покое, для прочих же находящихся в том случае персон в прохожих и непарадных залах. В паникадилах горело до пяти тысяч свечей - желтых, белых, с золотом и без золота... А округ все было убрано цветами из перьев на итальянский вкус, и китайскими бумажными, сочиненными разным манером. Духота была нестерпимая, толкотня при всей пристойности безобразная. Федоров наставник, задыхаясь по тучности своей, проходил мимо столов с кушаньями, нимало не замечая их и даже опасаясь. Только однажды, ткнув пальцем в какую-то диковину, сказал: "Индык жареный в грецких орехах, - смотри!" Федор посмотрел, не разобравшись, в другую сторону. У стола стояла девчонка годов пятнадцати, до чего вся в завитках да завитушках, что и не разобрать: где начинается девчонка, где кружева да блонды... Рядом, держа ее за руку, стоял малый в камзоле дикого цвета и тощий до неправдоподобия. Парень что-то не то кричал, не то разговаривал - голос громкий, визгливый такой, что, откудова ни слушай, отличишь от прочих... "И то, - подумал Федор, - индык в орехах жареный". "Не туда глядишь, - озаботился немец. - Не туда!" И, повернув свою круглую голову, уставился на девчонку и тощего пария... "Mein liber(8) герцог! Да здравствует Голштиния! Вашей светлости верный слуга!" - завопил немец и, подбежав к тощему парню, бух ему в ноги. "Gut, gut(9), - заскрежетал герцог. - Наград! Вот вам наград! - забегал глазами туда-сюда. - Вот!" - сорвал с девчонки брошь малую, приколол к камзолу Федорова немца. Полюбовался - да, так. "Zo!(10)" - и повел кружева да блонды далее. А Федор и его немец пошли в комедийную залу для смотрения "Титова милосердия"... Оглушенный, растерянный, Федор сидел, стиснутый с обеих сторон. Заиграла музыка, камер-лакеи притушили свечи. Стена, убранная букетами и узорами, вдруг качнувшись, неслышимая, поднялась куда-то вверх. Ахнув, затихли смотрители. И Федор понял, что сейчас, вот совсем сейчас, в жизни его случится такое, чего ни забыть, ни заменить, ни поправить будет нельзя... Перед глазами широкая площадь, колонны дворцов и храмов, ступени, узорные аркады, небо и по небу плывущие будто в раздумье облака... Невиданная сторона, неведомый город! И люди той стороны невиданные и незнаемые досель: в багрянце плащей, окаймленных золотом и чернью, в белых, прозрачных, как вешний снег, рубашках. Руки поднимают плавно, не обгоняя музыки, идут словно нараспев, речь ведут песенной манерой. И все друг дружку понимают и знаками то выражают, а музыка, неведомо кем производимая, каждому отвечает и содействует. Опускаясь и вновь поднимаясь, стена словно оберегала, отгораживала букетами и узорами от смотрителей стены и площади города, в котором жили такие люди... Потом смотрелся балет "Золотое яблоко, или суд Париса", музыкой и сладостной немотой уст комедианток растревоживший Федора еще более. Дансерки как бы взлетали на воздух, спадали на землю, плыли, снова настигаемые музыкой, кружились, обгоняя друг друга, роняя из слабеющих рук цветы и листья... Ночью вписал Федор в тетрадь особую, что для таких раздумий завел: "Оперой именуется действие, пением отправляемое, в балете же комедианты чувствования свои телодвижениями изображают. И те и другие человеческие пристрастия приводят в крайнее совершенство. Через хитрые машины представляют на небе великолепия и красоту вселенной. Ко всему тому дарование великое надобно, а к балету уменье не только головой, но и ногами думать!" С того дня в голове у Федора - не то туман, не то забвение ко всему. Бродил по Москве весенней сам не свой... К немцу придет, тот все к одному: "С Елизаветой немцы попадали, без них Россия пропадет". Тоска! За Спасскими воротами стояли палаты купца Куприянова, где в тишине узкой улочки продажа книг производилась. Тут и "Наука счастливым быть", и "Жизнь и дела римского консула Цыцерона", и "Троянская история", и "Истинная политика с катоновскими" стихами". Для всякого любомудра примечательное множество. Здесь Федор нашел и серую книжицу "Титово милосердие. Опера с прологом, представленная во время коронации императрицы Елизаветы - переводом Ивана Меркурьева печатанная в московской типографии". И еще - "Ода на взятие Хотина", сочиненная каким-то Ломоносовым Михайлом и отпечатанная еще в 38 году... Осталось в памяти на всю жизнь: школьные ребята спят, не добудишься, сквозь оконце луна затопила светом всю горницу, а Федор, накинув на плечи рыжее одеяльце, шепчет: Шумит с ручьями бор и дол: Победа, росская победа! Но враг, что от меча ушел, Боится собственного следа... Тогда увидев бег своих, Луна стыдилась сраму их И в мрак лицо, зардевшись, скрыла. Летает слава в тьме ночной, Звучит во всех землях трубой... Коль росская ужасна сила! Пропадет без немцев Россия? А? На-ко кукиш! И опять Шумит с ручьями бор и дол... x x x Танцевальному умению при самом дворе и в знатных домах особливое уважение было. Учителя сей нежной науки поучали маменькиных скромниц: "иметь вид свободный, телу дать положение приятное, плеча отвести назад, руки иметь протянутые подле себя". Дальше в лес - больше дров! Наглядевшись на итальянских дансеров, заохотились вельможи заиметь такое удовольствие и у себя на дому... Да вышло оно для детей знати обременительным, с долгим и тяжким обучением связанным. Дворянское ли это дело - искусствами маяться?.. И к чему? Надобны тебе ковры, гобелены, что глаз радуют, - мастера из подлого звания людей всегда найдутся... Живописцы, резчики, золотых дел мастера... на все в народе умные руки есть... Мебель надобна - умельцы годами ремесло свое улучшают. Да что мебель, - дворцы такие строят, что в заграницах диву даются... Вот и стали крепостных - Аксиний, Авдотий, Тимофеев да Игнашек - к балетному делу близить без спроса их, без огляда, одной барской волей... И что ты скажешь - из плетьми битых, в нетопленых избах зимой держанных, от матерей отнятых нимфы, дриады, амуры такие произошли, что даже в столицах к представлению допускались... x x x На придворном бале крепостные графа Воронцова представили "Балет цветов". Дансерюи цветами именовались: Аксинья - Роза, Авдотья - Ренекул, Аграфена - Анемон, Лушка и Настасья - Иасинсы. Представляли на театре, что на Яузе, против дворца. Народу, смотрителей не счесть! Удалось попасть на балет и Федору. Разошлись запоздно... Спустился Федор к реке, сел на бережку у воды. Голову руками охватил. Думает: народ наш не хуже, а иной раз и лучше иностранцев к искусствам способен! В воде звезды не то отраженьем своим блещут, не то сами попадали в тихую, темную глубь... Рядом будто шепот чей-то шелестит или плачет кто... Прислушался, понял... Иасинс - Лушка да Анемон - Аграфена спины друг другу водой смывают. Спины эти нынче утром на конюшне особым колером разукрашены были, к вечеру притерли их белилами да разным там, чтобы не углядела чего публика. Девичьих слез и жалоб наслушался Федор, пока не ушли "цветки", не порозовело небо, не зазвонила Москва к ранней обедне... x x x Студенты "гошпиталя", что в Лефортове, тоже в иные дни комедии играли... Глядишь - не наглядишься. Тут тебе и юный Фарсон, что полюбил королеву да кознями вельмож загублен был, и забавные персоны, что в дьячковые подрясники ряжены. Они такое сказывали, что смотрительницы рукавами лица закрывали - сквозь румяна стыдом природным краснели. Обо всем виденном записывал Федор в "раздумчивую" тетрадь. И о "першпективе", малеванной на холстах, о движении облак и о прочих чудесах подсмотренных... О цветах, плетью сгубленных, тож записал... За время, что жил в Москве, менее всего к заводскому "произвождению" стремление имел, все боле выказывая склонность к языческой Мельпомене. В 48 году помер отчим - старик Полушкин. Стал Федор из "компанейщиков" заводчиком и наследником купоросного дела. Поехал в Ярославль. Мать постарела, умерла тетя Настя, повзрослели братья. От завода оторопь да испуг... А тут опять же купечество ярославское с просьбой. Новому заводчику всем миром поклон бьют: "Стал грамотеем, езжай в столицу, выручай православных. Проси от всего купечества Сенат на таможне вместо иноземных браковщиков товаров назначить ярославцев - знатного мастера Истомина да купца Швылева". Как откажешь! И поехал Федор с выборными в столицу за неграмотных земляков перед Сенатом хлопотать... Ну, дело, конечно, такое, пока до Сената дойдешь, что по лесу дремучему версты исходишь, по канцеляриям да присутствиям разным плутая. В столице простых людей маловато. От регистраторов и экзекуторов до чинов все персоны! Истомин да Швылев и деньгами издержались и здоровьем притомились, ободряя сенатских канцеляристов. Опять же иностранные браковщики, своего упустить не желая, большое рвение насупротив проявили... Усердие ли Федора, понятливость ли его помогли, однако Сенат в поощрение русского купечества просьбу уважил. Ох, и гуляли же первые русские браковщики в столице русской! Федор им объявление сделал: "Пока не пропьетесь, глаз к вам не покажу". Съехал от них на постоялый двор. Бродил по столице - любовался городом, куда там до него Москве!.. В кунсткамере был, глобус смотрел, библиотеку при академии видел. При нем профессор один многие опыты делал через стекла зажигательные. Ездил на острова смотреть медведей белых, слонов, львиц, бобров и других зверей разных... На Васильевском острову смотрел впервые "тражедию" "Синав и Трувор", сочиненную господином Сумароковым. Ее играли кадеты Шляхетского корпуса. О том в "раздумчивую" тетрадь записал: "Никита Афанасьевич Бекетов "Синава" играл. Пришел я в такое восхищение, что не знал, где был - на земле или на небесах!" И началось... Исходил Федор все театры. Побывал в знакомой по Москве итальянской опере и французском театре, на котором пьесы Мольера и Расина превосходны были, и в немецком театре, что ютился в неказистом домишке. До старости не забыть всего этого! Знатный мастер да купец, в сознанье придя, сыскали Волкова на постоялом дворе, повинились перед ним и пошли нанимать лошадей в обратный путь. В Москве Федор отстал от земляков. В берг-коллегии свои хлопоты - заводчиком теперь стал. Еле в неделю с делами управился, а там опять дорога, опять звенят бубенцы под дугой. ЮНОСТЬ АКТПРА С озера тянулась и плыла, обволакивая прибрежное кустовье, пелена тумана. Зазолотились куполки звонницы, коснувшиеся там, у себя, наверху, переливчатой нежности зари. Не рушат тишины легкие перестуки весел о деревянные уключины лодок на озере - архиерейская челядь плывет к острову за накошенным с вечера сеном и ночным уловом рыбицы. Спит Ростов Великий. Утренняя дремота нежит безмолвные слободки, да улочки-кривули, и топкие речушки, и родниковые овражки. Спит митрополичий двор... Спит воеводский приказ, куда еще до полночь пойманы были и пытаны посадские бобыли, взятые "за-караул"(11) с "сумнительным к пожарному случаю при них оружием"... Уже не надобен светляк-фонарь, что давно чадил и мигал, подсвечивая веревочную паутину звонницы, каменные плиты переходов да матовые от росы бока колоколов... Смотрит Федор со своего поднебесья, и кажется ему, что плывет он над озерными туманами, над полями и перелесьем навстречу тихому половодью утреннего света. - ...Хорошо у тебя, дед, тут, наверху! Руки Афанасьича быстро, но не торопко ссучивают веревки, что протянулись к языкам колоколов - телепням. - И то правда, - отозвался старик, - облака, да голуби, да я... Никто не тревожит... Звоню. У немцев звона нету. Клеплют да в било бьют... Одна Русь колокольный звон содеяла. А звонят кто? Митрополиты, владыки? Как же! Один Иона(12) понимал колокола... Так что с одного-то. Звонят пономари голодные да посадские бобыли, людишки охудалые... А звоны наши древние. Досифей, царство ему небесное, сказывал: "Иона звонарей по письменным знаменным знакам да по крюкам наставлял"... Ноне знаки те утеряны. Учат как бы лишь... От того вред колоколу, начнет разноголосить и сам, будто к тому приобыкнет... Вона висит такой, Козлом прозван. Надо каждого, как сыновий голос, знать! Потянет ветерок, стань под ними, слушай: звенят! Конечно, не звон, так, вздох один звона... А в непогодь молчат. Один Голодарь урчит... Это колокол страшной жизни... Отлили его, гляди, по ободу что написано: "В память великого глада и мора на людей зане ядаху люди псину и мертвечину и ино скаредное..." Понимать надо! - Помер, говоришь. Досифей? - Хворал тяжко. Ну, наказал ему знахарь в печи потеть... Истопили монастырскую печь... Влез... "Эх, хорошо!" - говорит да и помер... Еще звонаря не стало... Шел бы ты, Федор, к нам в звонари... Какой с тебя купец получится. - Это верно... в купечестве я, что твой Козел разноголосый... да другая звонница манит!.. - Вон оно што... Ну, дело молодое! На то и девки, чтоб им косы вкруг голов вязать... Был бы жених, а невесты будут... Спешить не надобно - не малина, не опадет... Не одна, так другая, не другая, так третья... - Не о том думка, дед... - Ну, тебе виднее. Слыхал, опять овдовела родительница твоя, Матрена Яковлевна. Старшой, значит, стал... Ну, ну... по колокольням лазить зазорно станет... Поглядывай когда с земли-то наверх... Ну, вона... и Баран с часозвони заблеял... До звона близко. Ступай, Федор... Спасибо, что наведал... Обнял Федор старика, словно с детством своим простился, с мальчишеством, с голубями. Ступень за ступенью, с каждым шагом ближе к земле... У белых ворот, подрагивая веригами, спит на голой земле "блаженный". Деревянным гребнем скребут жесткие волосы богомолки. Безногий нищий из шведских солдат подмигнул Федору красным набухшим веком. ..."Поглядывай, Федор, когда с земли наверх-то!" - вспомнил Федор и засмеялся: "Эх, хорош старик!" x x x И путь до Ярославля, кажись недальний - шестьдесят верст, и лошади сыты, да поздняя, чуть ли не до Левонтия майского, весна уберегла под кустами сугробы малые, талые воды не иссушила, - порой не пройти, не проехать... Небо синей синьки, лес веселый, из чащобы черемухой пахнет, из-под конских ног брызги летят, пронизанные радугой... А что ни верста - одно мученье! Что ни овражек - ломай осинник, под колеса кидай, не то и обода поверх топи не углядишь... - Гляди, Григорьич! - качнул головой возница. - Притомились бедняги... Костер запалили... полудничать будут... На зеленый взгорок втянута и перевернута кверху широкая плетенка-тарантас... Отпряженные кони щиплют траву, звякая неснятыми бубенцами... Рыжий мужик топором обтесывает срубленный ясень, ладит взамен сломанной надвое новую ось... У костра на разостланном ковре двое: пожилой, краснолицый, улыбчивый и шутливый, видать, помещик и застенчивый, длинный, как лапша с фоминой недели, парень. - Э, да никак Майковы-господа притомились! Но Федор уже и сам разглядел. - Иван Степанович! - закричал он радостно. - Василек!! - Спотыкаясь и скользя по глинистому пригорку, подбежал к незадачливым путникам. - Федор! Ты!! О-хо-хо! - Краснолицый грохотал на все перелесье, от чего замелькали во все стороны рыжие хвосты перепуганных белок и разъяренно застрекотали сороки. Стиснутый объятиями, Федор только бормотал: - Как же это вы! - Садись, садись... делай привал! - шумел Майков.- Черт по этой дороге скакал, скакалку потерял! Мы вон осью обзаводимся!.. С Москвы? - В берг-коллегию надобность была по делам... Ноне я, Иван Степанович, заводчик. Помер отчим-то... - Федор Васильевич? Ну, царство ему небесное! Хоть трудно ему там будет... к расколу тянулся старик... Ну, как в Москве, намаяли поди подьячие, а? Усмехнулся Волков: - Подьячие, что пчелы... Без взятка пчела не пчела, так и подьячие! Вернулся Федор домой растревоженный, неласковый, в непокое. Правду сказал Афанасьичу: "Другая звонница манит!" Ехал с Москвы, решил накрепко: театр строить, комедии играть. Решить-то решил, а с чего начинать - додуматься трудно. Почти все лето с заводом маялся. Потом не выдержал: Якова Шуйского да Лешку Попова, что копиистом служил в провинциальной канцелярии, сыскал, о затее поведал. Лешка - Ване Дмитревскому рассказал, тот за собой посадских привел: Скочкова да Галина, Галик - Иконникова, Иконников - Семена Куклина, Куклин - Якова Попова. Всем затея по сердцу пришлась, торопят: давай начинай! Ну и пошло... Стали собираться у Федора во дворе, в сарайке. А уж заморозки, холода пошли. По утрам в ведрах вода леденеть стала, да ничего! Неграмотных грамотные с голосу учили, наряды шить взялись. Галик картузное да колпашное ремесло знал - кроит и режет. Матрена Яковлевна доглядела, отобрала у колпашника крашенину да холст, свои руки умелые приложила. Федор "першпективы" малевал, облака делал. Хорошие вышли облака. Сколько театру русскому ни стоять - лучше этих облак уже не сыскать, не придумать! Опять забота: какую пьесу учить? У Федора их десятка два скоплено... Тут тебе "Титово милосердие" и "Покаяние грешного человека", "Хорев" да "Синав и Трувор", сочиненные господином Сумароковым, а еще Тредьяковского и Ломоносова не представленные нигде "тражедии". Ох, и спору же было! Кто за "Хорева" горой стоит, кто за "Покаяние грешника". Однако, узнавши, что в "Грешнике" для рая облака надобны, Скочков вступился за "Грешника" с ожесточением окончательным. И начался во дворе честной вдовы Матрены Полушкиной звон колокольный, церковное пение, стук сковород в преисподней, гром небесный... У соседей со двора на двор шепот идет: "Вот те заводчик, вот те наследник Полушкина, ой, бабоньки, конец света! Антихрист копытом топочет!" Немудреная пьеса митрополита Дмитрия Ростовского: черт со всей преисподней, ангел с небожителями и человек - лишь один... Между чертом и ангелом! К греху склонится - чернеет одежда, к добру обратится - белеет балахон. Изо дня в день дергал нитки да крючки к заплатам Федор, достиг: ни черти, ни ангелы уследить не могли, как опадает чернота грехов, как светлеет одежда праведного. У каждого заботы свои, - на что уж черти - так, последнее дело, ан нет, в аду - там, может, огонь-пламя - дело простое, а вот в комедии думай, гадай, как его устроить... Ангелы - тоже... Дмитревский - что мельница на пригорке, стоит, крылами машет, а не летит... Думали так и эдак, - придумали... Стал Ангел аршина на два не то взлетать, не то подпрыгивать, как есть коршун ощипанный, - хорошо! К декабрю богатых купцов опрашивали, кому на рождество комедию представить. Многие сомневались - как да что... Все же впустил купец Серов в свой дом первых комедиантов "генваря против восьмого числа 1750 года для играния комедии". А по городу еще больше шли досужие пересуды: про конец света, про бесовщину, про тех, кто ни стыда, ни страха не ведает... Пуще всех ерепенился тверицкий поп. Да и купечество, хоть и одолжено было Волкову заслугой, все ж его осуждало: "Звание марает, сословие скоморошеством низит!" Лентовой фабрики содержатель Григорий Гурьев подговорил Гришку Чигерина да Серегу Мококлюева - всего человек двадцать: "Идущих с комедии боем бить!" Ну и били. Яшку Попова, Алешу Волкова, что с женой был, купца Холщевникова, Семена Куклина и иных комедиантов с ног посшибали. Содержатель тех дворов Гурьев, выскоча из сеней, сам людей бил и кусал зубами: купцу Холщевникову пальцы искусал до крови и нос расшиб... Подал Холщевников челобитную, жалуясь на тех злодеев и разбойников. Писал жалобу копиист Демидов, резолюцию к ней приложил воевода Михаила Бобрищев-Пушкин да товарищ воеводы Артамон Левашов. На том и кончилось. Полтораста лет пролежала бумажка, пожухла, посерела, выцвела, как память о первом дне театра русского. А потом затерялась и бумажка... Знаменит был в Ярославле купец Оловяшников по прозванию Буйло тем, что оловянные полтинники делал и целовальникам их сбывал. В том уличен был, плетьми бит и навечно в Оренбург сослан. Там сумел объявить себя умершим, в Ярославль вернулся и, того лучше, умудрился прожить в нем до старости! В свое время помер по-настоящему, оставив после себя имения: дом ледащий да сарай. Набежали наследники, заспорили... наследье незавидное. К тому ж на сарае замок, большой, что твой церковный! Заржавел, незнамо когда отпирался. Отколотили его обухом, в сарай прошли: пустой сарай, лишь кожи, мышами да крысами изъеденные, в углу лежат, - вот и все богатство! Плюнув, разошлись наследники. Полушкин через магистрат сарай откупил для заводской надобности. Народ в насмешку сараю прозвище дал "кожевенный". И стал Полушкин, отродясь кожею не занимавшийся, владельцем "кожевенного" сарая... Удумал Федор сарай для играния комедий приспособить, хватит по купецким домам христарадничать. Радость с них, с купечества да фабрищиков, не велика. А тут смотрителей сколько будет! За пятак или иную цену любой приходи - смотри. Народ пойдет, ко всему доброму жадный! x x x Угомонилось за Волгой стадо, что с лугов пригнали босые пастухи, отгорела заря вечерняя, звезды, сколько всего есть звезд на свете, встали над Волгой, тишину оберегают. Сидит Федор на взгорке зеленом, песню слушает, что пробилась издали ручьем родниковым. Эх, и голос ведет ее! Что по-кад Волгой, Что по-над кручей, Пески сыпучи, Камни горючи! От слез сиротских, От солнца, От ветра... - Тянем, по-тя-нем, Хозяину служим, Взяли, эх, взяли, Ну-ка, одюжим! Понял Федор: ватага бурлаков баржу довела до берега, в последнюю силу к берегу чалит, вон - переклик голосов охрипших, остуженных, перехваченных нуждой да горем... А голос звенит, не срываясь, не отказывая - словно он-то и тянет за собой баржу, как чугун, тяжелую, волочит: Что по-над Волгой, Что по-над кручей Птица летала, Перо оброняла... Красна девица Шла к перевозу, Перо собирала... Тянем, потянем, Хозяину служим, Взяли, эх, взяли, Ну-ка, одюжим! Зашумела ватага, выбираясь на берег. Дотянули, отмаялись... "Клади костер, котел давай!" "Власий, шабашить, что ли!" "Все ребятушки, все, шабаш!" Один голосишка, как нитка, тонкий, всех громче комаром зудит, заявляет: "Теперь пшана не жаднюй... теперь не жаднюй!" И стихло вдруг... Попадали, стало быть, на траву, на песок, дух перевести... Оно ведь как: и лямку сбросишь, и сам распрямишься, а в глазах все еще зыблются берега без конца, да камни, да вода, что на солнце слепила весь день... Поднялся на взгорок Власий-старик, ватаги вожак. Глянул на него Федор - ахнул! Не перевелись богатыри на Руси, нет! Рубаха, холщевина рваная, от пота бурлацкого закоробилась, отвердела, что кольчуга ржавая, бородища чащобой путаной грудь прикрыла... Обернулся богатырь, вниз голос подал: - Завтрева с утра к обедне ранней, а отмолившись - в кабак. День и ночь гуляй, а там, благословясь, до Рыбинску... К Онуфреву дню быть надобность! - Жила лопнет, Власий, на Онуфрев день... - Ничего, осилишь! За Власием на пригорок взобрался парень, так ничем не примечательный. А с берегу тонкий голос, что перепел в овсах, нудит и нудит: "Пшана, говорю, не жаднюй, а у тя руки трясутся!" Парень веточку обломал, пальцами листы растирает: - Не дойти мне, Власий. Закопаете меня где-нибудь... Насупил брови дед: - От Синбирска с нами? - С него! В косных(13) иду, без сроку, по задатку... - Наломал пути, а не сдюжил... вертайся, что ли... - Куда вертаться-то?.. Все одно уж... - Одно к одному, верно, - согласился старик, - да и хозяин-то... Он, как ворон, закаркает... Своего не упустит... - Сиротские гроши мои на ватагу возьми, на помин души... в загашник вшиты. - Не сумлевайся, помянем. Эх, парень, парень... Голосист ты был, песню вел завсегда. - Отпел все песий, батька! Меня за песню Щеглом прозвали, а птичий век короток... Одни вороны долго живут. Посуровел Власий: - К обедне завтра не иди. Ну ее! И в кабак тоже... можа, отлежишься. Ссутулясь, как старый медведь, пошел вниз богатырь... Опустился Щегол на землю, охватив полову, бывает такая тоска у человека - часа смертного хуже... Не выдержал Федор. Тихо, словно не говорил, а так только подумал слова: - Щегол, а Щегол! - Ну! Кто тут еще?.. - Сторонний... - Что надобно? - Давеча, как баржу чалили, ты пел?.. - Ну, я... - Слушал тебя долго... Ждал вот здесь. Поешь хорошо! - Как умею... - Не дойти тебе, Щегол, до Рыбинска... - Ну и что? - И назад не дойти... - Куда же назад?.. - Стало быть, не ходи... - Как это?.. - Ложись сейчас, спи... Утром иди на Пробойную, спросишь, где Волковы жительствуют. Поживешь у меня, силы наберешься... Там видно будет. Молчит Щегол, ветку совсем ощипал, из рук выронил. - Пошто смеешься? Зачем тебе я?! Ушел Щегол, прошуршала осыпь под ногами, кусты качнулись... Заявился Дмитревский, за ним Яков, веселый, краской перемазанный, охапку облаков на кусты стал развешивать - сушить к завтрему: - Ну вот, теперь все! Улыбнулся Федор: - Не все, Яша, это только начало!.. А снизу опять голоса. Гурьев, сердясь, кричит. Ему что тишина да усталь людская, - хозяин! Приумолк было, на пригорок влезая, влез - опять в крик... За ним Щегол понурый идет, за Щеглом Власий-богатырь. - Я тебя што... От помещика из крепости вызволил, благодетеля своего в расход вводишь! - Не серчай, хозяин, смерть подходит. А смерть, она, кому не приведись, все расход... - Где смерть, чего смерть! Эдак вы все помирать зачнете... один, другой... А баржа стоит. Хозяину убыток! В лямку иди, не то гляди! - Ты, хозяин, не того, - загудел Власий, - лямка силы всех требует, нарушит один - вся ватага на износ... Отпусти Щегла, выживет - на обратный путь с Рыбинска опять тебе работник. - А отсель до Рыбинска - нанимать заместо его? Опять хозяин - благодетель ваш - из последнего траться! Не бывать тому! - ...Не бывать?! - вступился Федор. - На мертвого беглого, говоришь, записал?! Мертвым именем прикрыл?! Указ государев обходишь?! За это, знаешь, что ноне бывает?! - Ты... ты, что ж это! - вскинулся Гурьев на Федора. - Ты хоть и комедьянт, а все ж наследник - заводчик. Как же ты против своего рода-племени идешь! - Не тревожь Щегла! Дай жить человеку... Не то сам пойду в магистрат, объявлю на тебя! Усмехнулся Власий: "А пока суд да дело, баржа у бережка постоит... Отдохнет, сердешная". - Ну что ты, Федор Григорьич! Невидаль какая, - притих было Гурьев, - все так, ну и я. Надобен он мне, пущай сдохнет! - А потом, ожесточась, снова: - Только гляди, Федор, против своего племени идешь. Я к митрополиту дойду, он тя из заводчиков в скоморохи пострижет, он тя благословит, он... - так и ушел, не досказав всего. За ним ушел и Власий. Остались Щегол да Федор с товарищами. - Спасибо, Федор... Пуглива птица щегол, рук ласковых требует, а мне с самого гнезда, за всю жизнь... вон Власий да ты... Пойду... Хозяина нашего опасайся... ворон! И ушел Щегол, словно отодвинулся в темноту, в ночь. За рекой, в слободе, девушки песню завели, - слушай да о своем думай. Может, его, Щегловы, песни поют... Народ на память бережлив. x x x Бурлак, что сирота: когда в рубахе, тогда и праздник. Кабаков в Ярославле казенных да "потайных" не счесть, за день не обойти. Ну, и гуляла ватага, пока полицейский поручик, будучи сам уж не в памяти, команду свою не выслал: гнать гуляк обратно на берег. На душе у Федора в тот день, как в поломанном ветром саду. Ждал Щегла - не дождался. На берег пошел - пусто на берегу, одна чернота от костров, да рыбья чешуя, да ветер с реки, да дождик мелкий... Видать, бурлаки, отстояв обедню, отгуляв в кабаках, в бечеву впряглись, молчком по воде захлюпали, тронули с отмели баржу. И пошли они, оступаясь, в воде. Дождь моросит. Хуже нет лямки, дождями моченой. x x x Из сарая театр все же сделали. Начали играть раз, потом два, потом и три на неделе. Смотрителей не избыть! А день ото дня все трудней и хуже. Гурьев с друзьями в магистрате злобствует, воевода о "пожарном спалении" толкует, купечество, к воеводе уважением обеспокоенное, о том же. Терпения ведь у людишек худых да скудных не избыть, а у воеводы статья своя - на него черт три года лапти плел - не угодил! И пришел бы театру конец, если бы... не измыслила матушка Елизавета и верный министр ее Петр Шувалов на соль да на вино цену набавить - казну поправить. На вино полтину на ведро накинули, соль в тридцать пять копеек за пуд оценили. Без соли да вина - проживи, попробуй! Откупщики винные казанские, вятские, ярославские и прочих губерний не приуныли, а лишь пользу себе от того удвоили. Выходит: вор у вора дубинку украл! Разгневалась государыня, сенат в замешательство впал. Пришлось во все места чиновников особых отправить для смотрения за правильной продажей. И приехал в Ярославль сенатский экзекутор - худенький человечек с орденом на шее и шпажонкой, привешенной сбоку, - для сенатской ревизии откупов по вину и соли. Началось в городе светопреставление, потому как кто на Руси ни в чем не грешен? За худеньким старикашкой при шпажонке да орденке смотри да смотри! Нынче ты здесь, а завтра в Рогервик(14) или Сибирь упекут... А старичок день в присутствии, как заноза, сидит, бумаги листает, откупщиков исповедует, вечерами, поди ж ты, пристрастился комедию смотреть. Сидит довольнешенек, а иной раз и в ладоши плескает. Ему уж уважительные купцы стали и лошадей подавать, С комедии домой отвозить. Вздохнул Федор свободнее. И воевода, и Гурьев, и иные мучители, видя пристрастие старичка к театру, в гонении своем поотстали, не до того... А старичок Федора к себе призвал, о театре спрашивал - как да что... Сказывал о петербургских театрах, поучал к действию, сам "Хорева" наизусть страницами произносил и итальянские арии с большой натугой пел... Удивительный старичок! Однако со смотрителями сообща сидеть не пожелал, и ставили ему кресло на сцену. Сидел одобряя, иной раз и сердился. А то, войдя в раж, и тростью незадачливых актеров потчевал - все шло на пользу. Так около года и прожил старик в Ярославле, комедиантам благоволения выказывая, откупщикам - немилосердие и пристрастие... x x x "Вам, благодетель и покровитель мой, к сему описанию древнего града, добавлю об одной диковине, досель, кроме столиц, мною нигде не виданной. Здешним заводчиком Волковым Федором строен и содержится театр для показа тражедий и комедий, и к тому охотники, от разных должностей и сословий, собраны. Между оными многие довольно способностей имеют, а склонность чрезмерную. Здешние, низкие степени, народ столь великую жадность к нему показал, что, оставя другие свои забавы, ежедневно на оное зрелище собирается". Долго скрипел пером неугомонный старичок. Дописав, пересыпал листы песком, лучину тонкую запалил и, плавя рыжий сургуч, слезами его опечатал один пакет печатью большой, другой - малой печаткой, снятой с большого пальца. Явился присланный полицмейстером курьер, и помчали кони в столицу сумку "с казенной надобностью" - рапорт в сенат экзекутора, от него же частное письмо господину обер-прокурору, его светлости князю Трубецкому... И не знали ярославские комедианты, что путями-дорогами, закусив удила и растрепав по ветру плеск бубенцов, мчались не ямские сытые кони, а кони их судьбы. x x x Зимним утром покинул худенький старичок Ярославль. Маленький, щуплый, подагры да хирагры опасаясь, обвязал сверх шинели какую-то бабью шаль, на голову взгромоздил что-то совсем несуразное из куньего меха. - Пошл! - ткнул рукавицей в ямщицкую спину. - Трогай! Остались ярославцы в домах своих ожидать, какое им выйдет теперь решение. А у Федора все пошло по-старому: война не война - побоище гиблое. Словно с цепи сорвались, злобой оголодавшие и попы, и воевода, и купцы именитые. Матрену, дочь Полушкина, что на Унже-реке вдовий век свой вековала, назлобили на тяжбу с Федором... Заскрипели перья: заводы, мол, Волков привел в "несостояние" и "в сущее разорение", заводских работных людей "в ненадлежащей должности употребляет"... Того ради следует все заводское Матрене Кирпичевой, как наследнице, во владение передать... Соседи в сумасбродстве винить начали, кричат, что за животы свои опасаются... Чума на скот нападает, и в том винят бесовские зрелища да скоморохов. Дела торговые совсем в упадок пришли, за ним жди последнего оскудения и разора. Ребята, которые попечением Федора только и жили, день ото дня в крайность шли: раздеты, разуты, оголодавшие, как стая перелетная, холодами прихваченная. Один Яшка Шумский еще хорохорится: - Это што! Мой дед в скоморохах был, им при тишайшем царе Алексее ухи щипцами драли, клейма пятнали... Так он с ватагой на край земли подался, за сто лет ему теперь, а все, сказывают, песельник и балагур! - Крепок дедка твой, Яша, вот бы его к нам в ватагу! x x x К декабрю разучили "Синав и Трувор". Лучшего еще досель не делали. Василек у матери выпросил рухляди белой, юбок цветастых "пукетовых", епанечек штофных, полотенец узорчатых, что в сундуках с материнским приданым годами слеживалось. Стали князьям новгородским одежду кроить да выгадывать. Федор с ролями мается, Яшка на проезжих дворах у коней из хвостов волос крадет - Ильмене косы плетет. Ильмена - Ваня Дмитревский - у посадских девушек лент да кокошников выпросила. В хлопотах да заботах день за днем. И все бы ничего, как вдруг... Солдат инвалидной команды о порог крыльца деревянную ногу от снега обстукал, в сенях с усов, с бороды сосульки обронил, шагнул в горницу: "Ступай к воеводе не мешкая!" Опять к воеводе... опять, стало быть, все сызнова! ...Идут Федор со служивым, в сугробах вязнут... У обледенелых колодцев бабы судачат, вслед глядя. Однако всех раньше до воеводы добралась Матрена Кирпичева - бабища, жадностью бесстыжая, а уж говорлива до того, что сам Носов-канцелярист при ней бесхарактерным становился. И сейчас, увидя Матрену, Носов шмыгнул в соседний покой будить воеводу, а Федор с порога: - Сестрица-голубушка пожаловала... Как живешь, как худобу твою Господь терпит! - С тобой, разорителем, я и слова молвить не желаю! - сразу вскинулась на Федора Матрена. - Я на тебя, разбойника, в брех-коллегию жалобу настрочу, ночей не досплю, а уж у бога на тебя вымолю... - и пошла, затарахтела, как бочка с горы. Вернулся Носов, за ним воевода. С воеводой фабрищик Гурьев. Воевода в тяжелом похмелье, во всем несогласный и ни к чему не резонабельный. Носов ему жбан подвинул. Отхлебнул воевода квасу, полегше стало. - Что у вас там с Матреной, дело не мое, - судись себе на здоровье... А вот сословие позоришь, народ мутишь - неладно это! Преосвященный Арсений сетует... Берг-коллегия к совести твоей вот его... - кивнул головой воевода на Гурьева, - наставляет... Вроде как опекать тебя отечески будет... Копиистов моих Ваньку Дмитревского да Лешку Попова с завтрева к службе верну... а то в рекрута сдам, по магистратскому списку... будя такого безобразья! Воевода задумался, словно задремал. С бороды квас капает на разной важности казенные бумаги... - Работных людей не по должности употребляет, - шепнул Гурьев, - за это по законам... - Мне надобна в городе тишина, - очнулся воевода, - а тут на поди - в домах спаление, купцы чумным мясом торгуют, ты комедию... - Опять же, - заголосила Матрена, - плошки жгут на комедии, того гляди сарай кожевенный спалят. Мое губят, мое, по закону, от родителя моего им прижиленное! - Вот, вот, - обрадовался воевода, - от того ущерб городу может произойти... Хватит, не допущу! - Запечатать! - взвизгнул Носов. - Хватит грешить-то! - ввернул слово и Гурьев. - Брось, воевода, - осерчал Федор, - указ государыни о комедийных играх еще о прошлом годе был!.. - Это... - опять задумался воевода, - точно, государыня указом дозволила сие скоромное... Так то там, а здесь я! Жителям сострадаю, чтобы город не погорел... Пиши ему, Носов, указ, под роспись сдай... Ослушаешься, Федор, в тюрьму пойдешь... Пойдет, Носов, а? Как поджигатель? - Пойдет! Государыня еще не знает, какой он для государства вредный есть... Узнает, она... - Его надобно на чепи держать, разорителя моего! - завопила Матрена. Не стерпел озорством Волков, стал перед Матреной, руки ввысь поднял, как Никита Бекетов делал: Природа, для чего я девой рождена?! Я тщетно к бодрости теперь возбуждена... - Ты мою вдовью честь не марай! - как ошпаренная, заголосила Матрена.- Я сирота! Сажай его, воевода, в колодки, бумагу пиши, печать пристукни, какую поболе!! x x x А кони-птицы, что умчали, унося судьбу Федора, снова заплескали бубенцами за околицей. И опять не то поземка, не то вьюга: из-под конских копыт снег летит, из ноздрей пар валит, ну, как в тех сказках, что сказывала в детстве ночами длинными тетка Настя. У воеводской избы, что о пяти покоях, враз встала тройка, оборвался гром бубенцов и вьюжный топот коней. Загремело, покатясь с крыльца по мерзлым ступеням, ведро, что дура Авдотья, убежав за квасом для воеводы, оставила. Затопотали в сенях. Двери распахнулись. С морозу пар-туман повалил, не видать ничего, не понять, что к чему. Подпоручик, снегом облепленный, развернул указ: "- По указу Ея Императорского Величества!.. С перепуга воевода языка лишился, одними губами шевелит: "Будет мне горюшка по донышко!" А подпоручик свое: - ...Великая государыня императрица Елизавета Петровна на сего генваря третьего дня всемилостливейше указать соизволила: ярославских купцов Федора Григорьева, сына Волкова, он же Полушкин, с братьями Гаврилом и Григорьем, которые в Ярославле содержат театр и играют комедии", - подпоручик стал лист перелистывать, пальцы, видать, остужены, не дождешься никак. - В Сибирь его, в Сибирь! - не вытерпела Матрена. - За обиды и другие резоны! - Цыц, - простонал Носов, - замри! - ...И кто им для того еще потребен будет, привезти в Санкт-Петербург для играния комедий... - Святители-угодники! - ахнула Матрена. - ...Посему надлежит для скорейшего их сюда привозу ямские подводы и на них прогонные деньги, сколь надлежит, дать из Ярославской провинциальной канцелярии..." Подпоручик уложил указ, застегнул суму. - Осведомлен был на дому у тебя, Федор Григорьевич, что истребован ты к воеводе, ну вот... сюда домчал. Не медли, сбирай всех и что надобно, забирай без забыву, - во дворец едем, не куда там!.. Воевода стоял неподвижен, потом, очнувшись, голову охватил: "Ах, сукин сын!" А за окном - сумерки зимние, поземка шелестит... x x x Другую неделю едут комедианты, а конца пути все нет и нет. Едут по ухабистым зимним дорогам, по оврагам, снегом заваленным, боясь растерять приданое русской Мельпомены(15), что сложено в санях да рогожами укрыто. Тоже ведь... не с руки - нищей невестой к венцу ехать! Дружки невесты - одиннадцать ребят ярославских, свадебный поезд, в двенадцать подвод, на полверсты растянулся: с задних переднего колокольца не слышно... Встречные мужики возами своими в сугроб, в обочину валятся, диву даются, крепким словцом провожают. А зимние дни коротки, как девичья память. Бубенцы отзвякивают версту за верстой. Опять ямская изба. Стало быть, на сегодня доехали... Подпоручик к попу "за благословением" пошел - только его и видели. Ребята по избам к молоку да лепешкам ржаным притулились. Ямская деревня зажиточная, ямщики - "государевы люди" - от многого тягла избавлены. Тут живут Никишины, Обуховы, Вершниковы - ямщики бородатые, с именем-отчеством, не то что в семи верстах, в Обгореловке: Волк, Рыбка, Нищенков, Чупрун да Горох, мужики оголодавшие, пропащие... Федор, Шуйский, Дмитревский да Алексей Попов остались в станционном дому. Косматый служитель в печь дров натолкал, огонь запалил... Хорошо! Федор придвинул креслице деревянное, сел, в огонь смотрит. До сих пор в себя не придет. Воевода, Матрена, Гурьев все еще будто за спиной стоят, грозят... Версты, занесенные снегом, в глазах без конца бегут, а главное - неведомо, чем еще судьба удивит... Смотрит Федор в огонь, вслух думает: "Во дворец едем! Кто их там, вельмож, поймет, - шутов, затейников, может, ждут..." - Ты что, Федор, - вступился Дмитревский, - государева милость, а ты... Яков пригорюнился: - Воевода, прощаясь, сказал, если выгонят нас из столицы, так он из меня картузов наделает... Мне назад пути заказаны. Знаем мы эти картузы... - Молчи, Яша... - Не замолчу! Это про меня написано в тражедии: Простри к мучительству немилосердну власть; Все легче, нежели перед тобой мне пасть... В это время дверь приоткрылась. Сквозь щель голова чья-то сунулась и продолжила: Что предан я тебе, ликуя в пышном чине, Благодари моей нещасливой судьбине! - Глаза на толстом лице смешливые, цветом, как ягоды, голубые. - Отменно! На театре плескал бы вам! - За головой в дверь всунулись плечи. - Полагал, что с пути-дороги почиваете... но, услыша голоса ваши... - Милости просим... за честь сочтем... Имени-отчества еще не ведаем! - откликнулся Федор. - Семен Кузьмич Елозин, - церемонно представился при входе низенький человечек, - человек великой обиды и напраслины. Служил в сенате чином коллежского регистратора, а ныне за пьянство определен тем же чином в академию всех наук... - Разумею, питомцы ваши счастливы в науках под вашим попечением! - Сдается и мне... Хотя по совести... и там, несмотря на чин, дран на конюшне и от службы отставлен. Числюсь теперь за подполковником Сумароковым... Почерк имею, когда не пьян, отменный! - У господина сочинителя! - воскликнули комедианты... - Именно-с! Невозможная трудность в науке состоять при ихнем характере... Прощения, судари, прошу, кто из вас ярославской купеческой статьи Волков Федор Григорьевич будет? - Ну, я... - подивился Федор. - Откудова ведомо вам имя мое и звание? - Наслышан от господина моего, подполковника Сумарокова, которым послан вам встречь письмо самоличное их доставить. - Письмо? Мне? От Сумарокова?! - Это, Григорьич, как вестник в трагедии, - замер Дмитревский. Яшка же, придя в восторг, на пол повалился, ногами задрыгал. - Однако где же письмо, - руки Семена Кузьмича торопливо зашарили по карманам, на лице испуг - нету! - Сказал Александр Петрович: "Не оброни!" Вот и сглазил! Государи мои милостливые, где ж оно? А! Вот! Разве можно утерять! Их высокоблагородие больше тростью сердятся - набалдашник серебряный с полфунта весом, купидон голый в одних крыльях... как аукнет!.. - Дай, мучитель! - не выдержал Федор, вырывая письмо. Руки дрожали, ломая печать. "...Будучи ранее сего уведомлен о вас и театре вашем, порадован вестью, что милостливая государыня наша повелела прибыть вам ко двору для показа искусства вашего. Было сие для меня радостью великой, ибо время настало быть российскому театру, как быть и российской трагедии и комедии. Ежели мое перо и каково оно, о том и по плохим переводам все ученейшие в Европе знают, - не худо было бы, чтобы и вся Россия своего Вольтера знала, а для сего надлежит и своих Лекенов(16) и Дюменилей(17) к вящей славе Мельпоменовой иметь. Отписал мне Майков, что изрядно вы разучили славную трагедию мою "Хорев", но сумлеваюсь в искусстве вашем, ибо служение музам не только вдохновения требует, но и трудолюбия ученейшего мужа, а в Ярославле, мне ведомо, никаких наук отродясь не преподавали... Одно скажу: дерзайте! С тем, государь мой, и остаюсь покорнейшим слугою вашим Александром Сумароковым". Дочел Федор письмо. Долго сидел недвижим. - Эх, Александр Петрович... Что ты со мной сделал... Быть российскому театру... быть! Вскочил, обнял, закружил Елозина по горнице: - Чертушка! Академии всех наук профессор! Знаешь ли, радость какую ты мне привез! - Ему бы надо травничку уделить из запасов, - вдохновился Шумский. - Не сумлевайтесь... следовало бы! - согласился Елозин и до того мил и славен стал - бабьим широким лицом своим, голубыми ягодами глаз, что Федор только рукой махнул... Ухватил Шумский одной рукой мешок с припасами, другой потянул за собой "вестника": - Пойдем, пойдем, Цицеронище, сейчас мы ее постигнем! x x x День на исходе. Ветер поднялся, о стены избы снегом шуршит. Служитель пошевелил дрова в печи, вздохнул: - Метели ямщики опасаются - раньше утра не тронутся. - Постоял, подумал, опять вздохнул: - За печью-то присмотрите... - Ушел. У Федора из головы слова письма не выходят: "Служение музам трудолюбия ученого мужа требует". К Дмитревскому на нары подсел. - Слушай, о какой науке нам думать надо? Я вон иностранных комедиантов смотрел... Умельцы большие. Они же сотню лет на театре своем. А мы... Какая же нам наука нужна - французская, итальянская? Дмитревский лежит, в огонь смотрит. Свет из печи на лицо ему плещется. - Сердце русское, Федор, только русским греется... - Что верно, то верно, Ваня... - Какая-то, видать, есть наука, да и труда надо великое множество. Дьякон Пров, помнишь, Федор, дьякона, - пьян ли, трезв ли... все одно часа по два на Волге по утрам свой голос гнет от октавы до дисканта. Научен, говорит, самим архиереем, тот большим любителем пения был... Улыбнулся Федор, вспомнив кудлатого дьякона: - Хорош голосище у Прова... нежность душевная. Архиерей, говоришь, его просвещал? Ну, а девок, что за Которостью вечерами поют, краше, чем в опере итальянской... их какой архиерей учил? А Щегла, помнишь? Его, выходит, сам митрополит наставлял? Встал Федор, к окну подошел. Слюда в окне льдом да снегом залеплена, не видать ни зги. - Вон она как метель шумит. А путями-дорогами бродит с ватагой своей дед Яшкин... Актеры великие! От стужи, может, голоса осипли, замерзшие пальцы струн не шевельнут. Кто же их обучил? Кто любовь к делу своему вложил? x x x Нездоровье молодого Шувалова, что у матушки царицы в фаворе состоял, в ревматизм перешло. Ну, мысли всего двора царского с того дня тем самым и заняты были. Вдруг с Москвы уведомление: "Архангельский купец раскольник Прядунов лечит людей от разных болезней нефтью, что в России сыскана стараньем и собственным его капиталом". Да что там! Лечит не только один подлый народ, но и знатных персон. "Берг-коллегии советник Чебышев получил от намазаний той нефтью разгибание перстов у руки, генерал-майор Засецкий в руках и ногах движение усвоил, о чем тому Прядунову письмо выдал..." Поскакали в Москву курьеры, один другого обгоняя. Примчались в ночь-полночь. В Заречье ворота прядуновского дома посшибали, второпях сунули в возок чудо-лекаря и лекарства его бочонок полный, ковром укрыли, чтобы в пути целитель не замерз, и умчались назад, к страждущему "ипохондрическим" ревматизмом Ивану Шувалову. А метель в ту пору со снегов, с оврагов, с увалов поднялась до самого неба. В леса ворвется - руки-змеи, плечи белые о ветви обдерет, застонет, осатанеет, в поле вернется - зайца малого не пожалеет. В норе снеговой завалит его, заметет. Вылезай потом заяц! В поле, кроме нее, хозяев нет, попробуй дуру злющую уговори! Как кот бабкин нитяной моток, людские пути-дороги перепутает, заведет неведомо куда, - бросай, ямщики, вожжи - на коней надейся. Кони вьюге не подвластны - ежели ямщик с разумом, его и себя от гибели отведут... Так то кони! А ежели человек один в пути своем?! Полем идет, через шаг падает, в снегу тонет... Нет от смертного часа ухода. Вымерзнет душа до дна и все... Мчатся курьерские возки сквозь метельный дым, сквозь стужу, - кони ямские избы издали чуют! Ямщик вожжей не держит, - на облучке, в верх тулупа уткнувшись, дрожмя дрожит... Лекарь под ковром с курьером от страха цепенеют. Один молитвы читает, другой обмерзшими губами шлепает: "Гони, ирод, гони! Гони, анафема!" И, может, пристяжной один, глаза скосив, приметил: метнулся в ухабе к задку не то человек, не то зверь, не то снежный ком какой... Прилип - не отцепишь! Пристяжному о том думать теперь недосуг - ветер гриву рвет, глаза крупой засекает... ноздри конские вширь раздулись - дым родной издали к жизни зовет! x x x - Гляди, гляди, Григорич! Узнаешь?! - Дмитревский, Шумский, Лешка Попов и Елозин, ввалясь в горницу с гамом и шумом великим, тащат, тормошат, теребят кого-то обмерзшего, платком бабьим повитого, в зипунишке, что веревкой подвязан, в лаптишках обледенелых. Вгляделся Федор, ахнул: - Щегол... ты! Щегол, как ребенок малый, что ходить еще не может, стоит, качаясь, за Якова держится. Охватил его Федор руками: - Жив, Щегол... Как же ты так! У Щегла отеплело лицо: "Федор... Волков!" Да сил, видать, не стало. Не поддержи его Федор да Яков, не выстоял бы боле. Шепчет: - Пожди ... я сейчас... Иззябся... в себя не приду. - Ваня, что ж ты, - спохватился Федор, - от Яшки, поди, в сулее малость еще осталось. Засуетился и Елозин: - Обогреть... это надобно! Яков, ты куда девал то... самое? - Ладно, без вас не додумаю, - обиделся Яков, - садись, Щегол, к огню. Наперед пей. Окоченел, поди, весь в такую непогодь? Есть хочешь? - Как всегда... - Пей же! Взял Щегол чарку из Яшкиных рук: - Вот и свиделись... Здоровым будь, Федор! И вы все здоровы будьте. Выпил Щегол, дух перевел: - Ух, хорошо! Уж не чаял живым быть... шел неведомо куда... застывал... вьюга... Вдруг вижу, гонят... в три кибитки. Ухватился сзади к одной на запястье. Руки сразу окоченели, не разжать. А они погоняют. Мчат, не ведая, что и меня от смерти волокут. - Ну и ладно. Пей да ешь! - заторопил снова Яков. - Без хлеба шел, небось? - Как всегда. - Откудова? - С Рыбинска. По весне опять к Власию. Одному как? - Мы ведь тебя в поминание записали... - И то надобно: живу схороненный, стало быть... Вы-то здесь как? Потупились все трое, как виноватые в чем... Ваня рукой махнул, как бы говоря: "Не спрашивай... такое вышло!" - К царице едем... - вздохнул Федор. Яшка не утерпел: - К царице, Щегол... Она меня там ох и заждалась! Опустил глаза Щегол, помолчал... - А мне бы к весне до Синбирску... Власий ждать будет. - С нами бы тебе, Щеголушка... Может, удумаем что-нибудь... - Нет, Федор... Ватага ждать будет. Песню мою ждать будет. - Это, брат, верно. Песню от человека отнять грех! Тошно жить без нее... - В долгу я перед ними! - Ладно, утром ужо снарядим тебя. Одежка на тебе не дай бог! Качнул головой Щегол, словно не об нем речь, - не дай бог! Засмеялся Федор: - Тебя бы ко мне в учителя, Щегол! С тобой не пропадешь! Ложись, спи... Утро вечера мудренее. - Пойдем, - встрепенулся Яков. - Я тебя сейчас на печи пристрою. Ох, и жарко! - Ну?! На печи лет десять не спал!.. ЯРОСЛАВСКИЕ КОМЕДИАНТЫ Правду сказал Федору немец: "С Елизаветой немцы попадали". Елизавета, французом Рамбуром воспитанная, ко всему французскому склонялась, а за ней и все туда же... Иван Иванович Шувалов, к просвещению приязнь питая, в дружбу и переписку с Вольтером и Дидро вступил, труды их перечитывал и в кабинетном шкафу хранил. У самой государыни, хоть и малограмотна была (в Англию всю жизнь собиралась в карете доехать), книг собрано - не счесть! И в том за ней многие следовали. Придет к книгопродавцу иной: - Книг подбери мне, любезный, поболе! - Какие угодно вашему сиятельству? - Ну, тебе виднее... Потоньше какие, чтобы наверх ставить, потолще на низ... Все чтобы, как у императрицы... x x x В государстве дворянском государственных должностей множество - одна другой важней и выше! К замещению тех должностей молодых дворян готовили загодя в Шляхетном корпусе. Три раза в неделю кадетов возили во дворец на французскую комедию и танцевальные вечера - к обхождению придворному, к языку да к разговору пристойному приучали. Наглядевшись на иностранных комедиантов, заохотились кадеты сами комедии играть. Царица затею одобрила, повелела при дворе в новых парадных покоях малый театр сделать. И еще указать велела: "Когда по реке Неве сало пойдет, до того времени, как лед затвердеет, перевести кадетов, нужных в комедиях, на жительство на дворцовую сторону". Отвели кадетам в Зимнем дворцовом доме покои, отпуская для удовольствия их кушанье и питье. Это тебе не ярославский воевода! Одна беда: через год, через два кончили кадеты ученье, и "актиоры" корпусного театра к должностям и чинам большим приступили, от комедийного дела отреклись, поминая его, как шалость, улыбкой презрительной... Осталась бы царица русская без комедии русской... да генерал-прокурор Трубецкой, вспомня о письме экзекутора Игнатьева из Ярославля, к государыне поспешил... Обрадовалась царица, повелела указом: играющих в Ярославле на театре комедии в столицу доставить. И поскакал подпоручик Дашков по той надобности в Ярославль. В свое время домчал и московский лекарь в столицу. Начисто вымытый во дворцовой мыльне, еще не обсохший, проведен в покои Ивана Ивановича Шувалова. - Приехал? - Приехал, ваше сиятельство! Тяжело вздохнуло сиятельство: - Ну и ладно! Поезжай обратно! Слова не молвя, упрятали курьеры купца Прядунова в возок и помчали назад в Москву, позабыв второпях на дворцовой кухне бочонок с нефтью. А Иван Иванович походил из угла в угол, из окна поглядел на дворцовую площадь, на развод караула, заскучал... Велел камер-лакею подать малые сани тройкой для непромедлительного вояжа в Царское Село. Ахнула матушка-царица, сведав о таком сумасбродстве, и в женском пристрастии своем потребовала того же. Отъезжая, наказала: "Ярославцев везти не в Санкт-Петербург, а в Царское!" Видно, комедиантами надеялась смягчить противность фаворита. Поскакали сержанты в Славянку, последний ям перед столицей, поворачивать Мельпоменов обоз... За полночь доехали комедианты в Царское. Собаки брешут. Луна сквозь облака продирается. Гренадеры поперек дороги рогаток наставили. Им разве объяснишь - кто, откуда да зачем? Все же в конце концов уразумели, рогатки скинули, фонарем посветили. Приехали. А в это время царица с фаворитом опять пререканием занялась, тот опять к саням кинулся, медвежьей полостью укрылся - лошади рванули, поминай как звали! Помчалась и государыня в столицу. Остались комедианты опять ни при чем, как сироты бездомные, только что кофеем напоенные, оголодавшие, никому не надобные. Так в покоях нетопленых и жили бы, да Никита Власьич, камер-фурьер(18) бородатый, сжалился: в царскую оранжерею, что печкой обогревалась, пустил. Там с лилеями да розами, по-зимнему чахлыми, зябли и актеры ярославские - тож цветы, в ненадобную землю силой посаженные. На пятый день истребованы были в Санкт-Петербург для представления трагедий и комедий на дворянском театре. С того и началось... "Сего февраля шестого дня 1752 года государыня соизволила выход иметь на немецкую комедию, где была представлена на российском языке ярославцами трагедия, которая началась пополудни в восьмом часу и продолжалась пополудни до одиннадцатого часа". Камер-фурьер журнал закрыл, к себе придвинул, голову на него уронил... задремал. Тишина. Часовой под окнами ходит, под ногами ледок хрустит. x x x В горницах Смольного двора не спят комедианты, одно за другим в памяти перебирают. В бархатном камзоле, в дорогих кружевах, осыпанных табаком, шумный, быстрый, словно живущий наспех, прибежал Сумароков на сцену - не то смеется, не то плачет, не то сейчас браниться начнет. - Скажу - игра ваша была токмо что природная, искусством не украшенная. Так-то! А ты, сударь мой, - закричал вдруг, ногами затопал на Якова, - запамятовал, что нельзя воединожды служить и Мельпомене и Талии! Ищи крова в доле искусного в комедиях Молиера, но беги, несчастный, от Вольтера и Сумарокова! - Зачихал, зафыркал, табак рассыпая. - Ты, Федор, ладно скроен, но все-таки... - Стоит Федор, ждет, пока пыль табачная не осядет, не доскажет Александр Петрович. - ...Все-таки ломать тебя надобно! Красоте, помимо природной, иная форма долженствует. Велик Шекспир, а господин Вольтер, к моему удовольствию, его варваром обозвал, а меня российским Расином(19) именует... Вот как! Дворцовыми коридорами шли к выходу. Навстречу, как стая, ветром раздуваемая, придворные дамы в платьях широченнейших. Всю залу загромоздили. Посередь их, гусак гусаком, на одеревенелых ногах, в диковинном мундире человечишка. Глянул на него Федор, ахнул: тот самый тощий парень с визгливым голосом, что на Москве немца Федорова наградил! "Кланяйтесь, кланяйтесь, варвары!" - прошипел Сумароков, каменея в низком поклоне. Согнулись, кто как умел, и ярославские ребята. - Это что за чучела! - просвирестел гусак. Дамы замерли, любопытствуя. - Веленьем государыни доставленные из Ярославля для представления тражеций и комедий актеры, ваше-высочество! - отрапортовал Сумароков. - А, барабанщики! И стая вместе с гусаком прошелестела прочь... - Великий князь Петр Федорович! - пояснил оробевшим ребятам Александр Петрович. - Более в экзертициях воинских сведущ, нежели в искусствах. Наследник престола русского... из немцев. x x x Яков стоит у окна сам не свой, графа Сиверса вспоминает... Ребята смеются, уткнувшись в подушки, одеялами смех тушат, - кто его знает, как здесь положено по ночам быть! - Ты расскажи, как он тебя исповедовал? - Будет вам. Тоже... смешно им!.. - Не угодил, стало быть, Яша, играючи черта? - Ему угодишь... - То-то и оно! - рассердился Федор. - К иностранному глаза и уши у здешних персон приучены, черт твой не ко двору пришелся. А как его, нашего черта, что в соломе, в овине да в банях на полках живет, к менуэту да контрдансу приучишь! Исконное русское, даже черта нашего, на свой лад ладят! Помрачнел Яков, в окно смотрит. Думает: "Ничего! Нашего черта немцу не сдюжить..." Так и не уснули в ту ночь ярославские комедианты... x x x Весна в столице своя, особая: то ветер с залива, а то туман - дышать неохота. В покоях тогда хоть свечи жги - сумерки, словно дым от печей по углам осел. Вывоза со Смольного двора ребятам нет: великий пост, какой уж театр! В марте "Покаяние грешника" сыграли, как службу в монастыре отстояли, - тоска! Недовольна осталась царица, уехала, слова не молвя. Увял, заскучал Александр Петрович, словно поодаль встал. Один Сиверс доволен, сияет... хоть полотенцем лицо обтирай! Опять за полночь просидели ребята, молча, не тревожа друг друга. За окном капель стучит, ветви черные, сникшие, водой набухшие. С утра тревога и непокой: Гришанька Волков с постели в тот день не встал. Голова чугуном налита, свет не мил... К ночи Скочков затомился, лег до времени. А назавтра Куклин шепчет Федору: "Гляди, и мне худо... на всех напасть, надобно лекаря, сгибнем тут!" И верно, дня через три и Иконников да Гаврила Волков, как снопы обмолоченные, цепами битые, лежат дрогнут... Пятеро из одиннадцати!.. Сведав обо всем, государыня тайному советнику лейб-медикусу и главному директору над всем медицинским департаментом Герману Ках Бургаве приказала: "Комедиантов от той болезни пользовать и заботу о них выявлять". Лейб-медикус, в дверях постояв, наказал: от жара брусничным отваром поить, от озноба к ногам отруби гретые класть - и... за дверь! Опасался советник больше за себя, чем за скорбно лежащих. Через неделю Поповы слегли. Осталось четверо. С ног сбились, от одной постели к другой бегая, - того напоить, того, в беспамятстве встающего, силой в постель уложить... День за днем, ночь за ночью. Во дворце переполох: "Из Смольного дома ко дворцу Е. В. огурцов и прочего не отпускать, пока болезнующие горячкой ярославские комедианты от этой болезни не освободятся..." Утром весенним, радостным затих навсегда Семен Скочков. Молча обрядили его, в гроб уложили, в соседний покой поставили. Свечу затеплили. Опять не все так. Попы отпевать отказались: скоморох! Сумароков царицу упросил - приказала попам. Смирились, отпели, а захоронили все ж за оградой, на пустыре. Федор в смятении ждет: кто теперь, чей черед? Однако выжили... Прошло, значит, мимо!.. А за окнами май, ветви зеленые, воробьиные хлопоты да голубиная воркотня... Жизнь! Играли на Морской, на немецком театре, и с того Сиверс в раздражении немцев, уехавших в Ригу, назад затребовал. Во дворце, в "складном" театре французы, в оперном доме у Летнего сада итальянские соловьи, только русским комедиантам пристанища нет. Сумароков в сумасбродство впал: русская Мельпомена, как девка крепостная, в черной избе сидя, ревмя-ревет, какой уж тут Расин, какие Лекены! Однако ж мундир новый надел, ленту анненскую через плечо, Федора с собой захватил и к Шувалову на поклон... - В просвещенном уме и сердце вашем прибежища ищем, ваше сиятельство... Сам господин Вольтер... И понесло! Чисто мельничный пруд плотину паводком вешним порушил, забурлил, запенился. - Мы в Европах, ваше сиятельство, не завтрешним богатством сильны, а вчерашней нищетой ославлены! Время нам их к удивлению вести, а не в задней надобности плестись! - Как, как?! - захохотал Иван Иванович, а за ним прыснул и Федор... Ох, и смеялись же - казалось, конца не будет! - Утешил, - наконец-то вымолвил вельможа, глаза утирая, - с полгода так не смеялся, не с чего было. В долгу не буду - похлопочу! Головкинский дом под летние покои откупать будут... В нем театр справим. Крыс только там - не приведи господи! Ступай, Александр Петрович, прощай, Волков, отменно хорош в "Синаве" был! - Спасибо на добром слове, ваше сиятельство! - Ты что смеялся?! Над кем ты смеялся, варвар! Ступай пешком! - Александр Петрович с гневом дверцу кареты захлопнул, уехал... Остался Волков один размышлять о своей неучтивости. Постоял, рассмеялся: "Первый раз в жизни такого дворянина вижу!" Однако Сиверс Шувалова у государыни опередил: "Вашему величеству театр надобен в иной степени. Господа иностранные министры, на мужичье глядя, руками разводят!" Задумалась императрица, а потом соизволила повелеть: "Волков, Дмитревский, Попов способны, и впредь надежда есть... остальных отпустить. Тех, что в службе числятся, наградить... Что-нибудь там... Остальных вон!" Склонился его сиятельство в низком поклоне, спеша в канцелярию новый указ диктовать... x x x Сидя в Летнем саду, указ перечитывали. Пчелы гудят, на дорожке в песке воробьи трепыхаются, над ярославцами пересмех ведут. "...Взятых из Ярославля актеров заводчика Федора Волкова, пищиков Ивана Дмитревского, Алексея Попова оставить здесь..." Об остальных в указе тож помянуто: Иконникова да Якова Попова, пожаловав в регистраторы, вернуть в Ярославль, заводчиков Гаврилу да Григория Волковых да "пищика" Куклина туда же, а малороссийцев Демьяна Галика да Якова Шуйского, дав им паспорта из Сената, отпустить на все четыре стороны. Живи, мол, где хочешь и как знаешь! - Нагостились в чужих палатах - на свои полати пора! - Где он, театр-то наш, Федор? - Сызнова начинать надобно!.. - упрямится Федор. Загрустил Иконников: - В чинах мы теперь, а чинам на театре быть законом заказано! - А мне и без чинов тошно! Одно не додумаю, как это воевода картузы из актеров делает!.. Вскочил Федор, осердясь, воробьи брызнули кто куда: - Ну и что! Все же театру быть! Деда своего не позорь, Яшка. С такого, как ты, картуза не сделаешь! Эка невидаль - во дворце не угодил! И пошел Федор прочь, веселый, крепкий, словно к кулачной потехе готовый. x x x Но и Шувалов Иван Иванович в просьбе своей преуспел. Повелела царица головкинский дом на Васильевском острову на театр переделать, русским комедиальным домом именовать. И еще повелела: множество в том дому крыс проживающих уничтоженью отдать, для чего в покои посадить триста котов. Вона сколько забот у царицы о театре русском - конца нет! Казалось, теперь и театр есть, и триста котов мало-помалу в бесстрашие приходят, да актеров для того театра... всего трое. Упросил Шувалов царицу за Шумского, за Григория да Гаврилу Волковых - стало шестеро. Федор из "охотников" еще сыскал трех-четырех. Начали играть в комедиальном доме. Посмотрев, опять недовольна осталась царица. Больше туда ни ногой ни она, ни двор. А Федору радость одна с того: иные пришли смотрители доброхотные, как в Ярославле, народ бесчиновный. x x x Царица о театре мыслила, лишь иным дворам уступать ни в чем не желая. Повелела определить в дворянский Шляхетный корпус "спавших с голоса" певчих придворного хора для обучения "тражедии". Определили сразу семерых. Один другого стоит! Как дубы стоят, с места не сдвинешь, голоса совсем лишились, глазами выцвели. А Александр Петрович, в мечте своей наплодить российских Лекенов, опять к Шувалову: вместо дубов, спавших с голоса, отдать в науки ярославцев. Шувалов к царице. Царица опять за указ: Дмитревского да Алексея Попова определить для обучения в корпус, с Волковыми Федором да Григорием в том повременить за надобностью их в Москве, куда выездом царица позадержалась. По совести, Шувалов и о Шумском и Гавриле Волкове помянул, да Сиверс, диктуя указ, будто в забывчивость впал, Елизавета ж второпях подписала. А Сенат коль объявил, то все! Опять у Фдора ватагу, теперь уже малую, рушили. В сентябре Дмитревский с Поповым были отданы в корпус, "в науки". Обрядили их там, лучше некуда! Камзолы и штаны из сукна "дикого цвета с искрами", шляпы гамбургские поярковые с золотым позументом, даны чулки, башмаки, рубашки да полурубашки с рукавами и еще разное. Для жительства каморы отведены при первой роте, пищей в столовом зале довольствоваться велено. Ох, и смеялся же Яков Шумский, глядя на друзей-товарищей, что пришли прощаться на Смольный двор. Григорий на башмаки да пряжки загляделся - завидует. Федор задумался - впереди и ему то же... Конечно, не в шляпах поярковых дело, а главное - куда теперь жизнь повернет, в какую сторону, для чего... Не было бы как в присказке: вырос камешек во крутой горе - излежится в шелках да бархатах! Хорош вечер был. Песню тихую пели. Без огня сидели, сумерничая в пустынных покоях Смольного. За рекой Невой часы отзвонили. Месяц взошел молодой, несмышленый еще, в лужу глянул - оробел: не утонуть бы! За облачко уцепился, держится. Дмитревский с Яковом в углу шепчутся, напоследок дружбой греются. Прислушался Федор. - Актеру, Яша, думать - главное! День думай, два, три, неделю... Все продумаешь - играй. - Что тут голову ломать. Думать, чего и как, - это не для моей головы забота! Я лучше пять раз сыграю, чем раз все обдумаю. Сыграть - это что... Слушает Федор, и видится ему: сарай кожевенный да эти спорщики, что в холод, впроголодь сберегли, не растеряли любовь к ремеслу актерскому. А Яков, ему и невдомек, что сотню лет на театре русском спор их продолжать будут, вздохнул, шляпу гамбурскую на голову примерил, рожу состроил... не смешно! Ни ему, ни другим... Поняли вдруг: Якову хуже всех - один остается в стороне, на ветру! x x x Пути зимнего в тот год пришлось ждать долго. Николин день прошел, а снега едва на заячий след хватает. Зато потом и мороз и пурга. Двор тронулся в Москву. С деревень мужиков, баб согнали - заносы сметать, ухабы ровнять, в снег валиться, чувства выказывая, когда царица мимо ехать будет... Григорий где-то в конце обоза заботами дансерок в возок между баулов от мадамы упрятан. Едет, ни о чем не тужит. В семнадцать лет девичьи руки хоть от кого заботы отведут. Федор с французскими комедиантами. Возок теплый, изнутри мехом обитый и такой обширный, что четверо в него вмещались. Трагик французский Префлери, опасаясь мороза, обвязал, себя подушками сзади и спереди, сверху в полость овчинную завернулся... Выйдет на станции, все прочь шарахаются. Народ веселый, особливо Розимонд, что Скапеном мольеровским Федору памятен был. Этот все любопытствует: "А это что?!.." И опять в смех, в болтовню! В возке слюдяное оконце, с того как бы уюта больше. Кони бегут, фыркают. Префлери из-под овчин высунулся: Иль думаете вы, что этот день смятенный Сломил мой гордый дух!.. и, ныряя под полость, Федор пояснил: - Расин! - Расин, - засмеялся и Федор, трепыхаясь в ухабах, - у нас тоже... российский, свой... Александр Петрович. Конечно, "вкус к театру от его пера исправлен", а все же... С ним, как в лесу, идешь, с пути сбившись, - и грибы тебе тут, и ягода, и орех, а ничего не мило... В возке насупротив дремлет Сериньи, комедиантка красивая, что царицу Федру играла. Не забыть того дня... Словно взяла его за руку, ведя через горный, шумный поток, срываясь и падая в смертную гибель страстей губительных. Тряхнуло возок так, словно здесь вот вояж навек и кончился. Чуть ли не на боку поволокли его резвые кони. Ямщик в снег соскочил, рядом бежит. Взвизгнула Федра, за Волкова уцепилась. Префлери всеми подушками навалился, один Розимонд, словно всему рад, кричит: - За каким дьяволом попал он на эту галеру!(20) Ямщик возок выправил, кони потянули ровней, опять заскрипели полозья, опять побежали в слюдяном оконце снега да елочки... x x x Пост начался. Елизавета то по церквам, то в Коломенское село ездит, колыбель свою детскую смотрит... А Федору что ж, сидеть сложа руки? При дворе словно забыли о нем, Гаврила, брат, из Ярославля подъехал - стало их трое, и на троих дела нет. Спасибо, Разумовский, граф, хор и комедиантов своих из Глухова затребовал, - пристали к ним. На частном театре без спроса, без ведома двора играли. С французами дружбу свели. Посмотрел Розимонд Федора на театре, сказал: "Играть, словно тяжесть стопудовую нести, нельзя... Пойми, Федор... У искусства крылья должны быть!" "Крылья, крылья... - думает Федор. - Перо одно из крыла выдерни, - птица вкось летит, а то и о землю ударится! А тут..." x x x Более года гостил двор в Белокаменной. Царица скучать начала. От скуки гневаться, а в гневе браниться не хуже майковского попугая.