себе это, с тех пор как впервые увидел такой сон. Он хотел убедить себя забыть, выкинуть из памяти эти события. Если бы у полотера Яна Бойса были деньги на гипнотизера, он непременно пошел бы к нему. Ведь в газетах частенько можно видеть объявление: "Заставлю вас забыть о том, что вы когда-то курили". Пусть бы и его заставили забыть о том, что... обо всем, что случилось тогда на Украине... И вот снова тот же сон. Да, в последнее время с его нервами происходило что-то неладное. Снова и снова далеким видением возникало перед ним поле боя в украинских степях. Это был жаркий бой 4 февраля 1918 года. Отряд украинских партизан загнал в Черную балку батальон 374-го ландверного полка оккупационных войск генерал-фельдмаршала Эйхгорна. Партизаны истребили весь батальон. И некому было бы рассказать об этом бое, если бы не уцелел один солдат - Ян Бойс. Он долго ползал между телами убитых немцев. Убедившись в том, что все они мертвы, он потащился к селу, где была немецкая комендатура, бережно поддерживая раненую правую руку левой. Да, он так и остался единственным, кто мог рассказать, что произошло с батальоном 374-го полка. Этапная комендатура. Госпиталь. Ампутация правой руки. Воинский проездной билет до Берлина... В солдатской книжке инвалида Яна Бойса в качестве его мирной профессии значилось "столяр". Вернувшись с фронта, Бойс намеревался поступить в школу для калек, где обучали новым профессиям одноруких, одноногих и вовсе безногих людей. Но инвалидом был теперь каждый десятый немец, а школ столько, что попасть в них мог едва каждый десятый инвалид. И вот однажды, когда Ян пришел в партийный комитет своего района, чтобы пожаловаться на судьбу и порядки, функционер сказал ему: - Что тебе школа, Ян? Есть дела, которые не требуют двух рук, были бы голова да ноги... Оказалось, что для исполнения обязанностей связного партийных организаций как нельзя больше подошло бы занятие полотера. - Полотер?! - с негодованием воскликнул Ян. - Мне, столяру и сыну столяра, превратиться в барского угодника? Ты в своем уме, товарищ?! Сделать из меня какого-то люмпена! Каково?! Но функционер ответил очень спокойно: - Когда отец хотел меня наказать, он говорил: "А ну-ка, марш от верстака!.. Садись и пиши". Для меня не было и нет худшего наказания, чем торчать за столом и водить пером по бумаге. Но ты видишь, Ян, я сижу и пишу. Это нужно партии, и... пишу. Много времени спустя после войны, когда инвалидам были сделаны новые руки и ноги из алюминия и кожи, выдали искусственную руку и полотеру Яну Бойсу. Рука была отличная. С пятью алюминиевыми пальцами в черной перчатке. Такою рукою можно было бы, при желании, даже держать рубанок. Однако Ян не вернулся к профессии столяра. Он продолжал натирать полы. У него была хорошая клиентура. Он брал работу с разбором. А заработок? Что ж, он ведь не собирался строить на свой заработок виллу в Грюневальде. Ян включил свет и посмотрел расписание визитов на сегодня. Расписание висело над столом. Оно было написано не очень красиво. Не так-то легко было научиться писать левою рукой. Ничуть не легче было привыкать и к тому, чтобы держать перо искусственною рукой. Однако все же каждая буква была разборчива. В расписании стояли фамилии клиентов: генерал Гаусс, генерал Шверер, генерал Пруст... Генералы, чиновники, фабриканты. Никакой шушеры. Сегодня Яну предстояло натереть паркет в домах его превосходительства генерал-полковника Гаусса и адвоката Трейчке. Сбоку листка против сегодняшнего числа была сделана приписка: "Внести членский взнос в союз полотеров". Ян отдернул штору и выключил электричество. Он отворил форточку и принялся делать гимнастику. Жутковато выглядел обрубок правой руки, когда Ян проделывал движение номер семь: "сгибание руки в локте на высоте плеч". Но Ян уже привык к своей укороченной конечности и не без удовольствия следил в зеркале за тем, как наливался шар бицепса при сгибании локтя. Покончив с натиркою полов у генерала Гаусса, полотер Ян Бойс вышел на улицу и машинально повернул было направо, домой, но тут же вспомнил, что ему нужно на вокзал: ведь по вторникам - натирка полов у адвоката Трейчке, в Нойбабельсберге. Выйдя на Вегенерштрассе, он свернул к Фербеллинерплатц, где и спустился в колодец подземки. Через десять минут он был уже на вокзале Фридрихштрассе, а еще через пятнадцать стоял в вагоне электрички, прижатый к простенку между двумя окнами. В любое из них, если вытянуть шею, можно было любоваться грязными крышами домов, над которыми грохотал поезд. Надо отдать должное адвокату Алоизу Трейчке: он был аккуратным человеком. По вторникам, к приходу полотера, он всегда был дома. Это было необходимо. К семи часам, когда приезжал Бойс, прислуга господина Трейчке заканчивала свой рабочий день и уходила, поставив на стол ужин для адвоката. Следует заметить, что адвокат был холост и частенько задерживался в Берлине после того, как запирал свое городское бюро, но, конечно, не по вторникам. И в этот вторник, как всегда, Трейчке был уже дома. Он сидел в старом неуклюжем кресле возле книжного шкафа, курил и болтал с Яном, пока тот передвигал мебель и старательно вощил и без того похожий на стекло паркет. Ян немногословно и даже, казалось, неохотно рассказывал адвокату кое-какие новости из числа тех, что обычно слышит в домах полотер. Сегодня главным было сообщение об отъезде генерал-лейтенанта фон Шверера на Дальний Восток. Трейчке обладал, повидимому, способностью рассредоточивать свое внимание. Разговор с Яном не мешал ему сортировать коробки из-под сигарет, принесенные полотером. Трейчке был страстным коллекционером сигаретных коробок. Большие листы десятка альбомов были им собственноручно оклеены этикетками. Он старательно разделял крышку коробочки надвое и наклеивал лицевую и тыльную стороны рядышком. Этикетки были рассортированы в альбомах по годам выпуска. По словам адвоката, они давали наглядное представление о ходе истории той страны, в которой выпускались. Господин Трейчке пробовал увлечь полотера зрелищем нескончаемого ряда этикеток, но Ян не проникся ни художественной, ни исторической ценностью коллекции. Однако он охотно исполнил просьбу Трейчке, начав собирать для него коробки у прислуги в домах, где работал. Что же тут трудного - сунуть в карман несколько картонных коробочек и во вторник привезти их в Нойбабельсберг? Правда, далеко не все они входили в коллекцию Трейчке. Лишь немногие. Остальные адвокат тут же кидал в камин, всегда топившийся по вторникам, очевидно, для того, чтобы скорее просыхала мастика, накладываемая на паркет полотером. И в этот вечер господин Трейчке, изучив коробки, отложил две для коллекции, а остальные бросил в камин. Ян закончил работу, ловко вымыл руку хозяйским мылом и совсем уже было собрался уходить, когда Трейчке сказал: - Вот что, Бойс... Я очень доволен вашей работой! - Он приветливо кивнул в ответ на вежливый поклон Яна. - Поэтому я рекомендовал вас своей соседке, фрау Александер. Это очень достойная дама, супруга полковника Александера. Сам полковник почти не бывает дома. Две уже почти взрослые дочери полковника учатся в Берлине. Так что, собственно говоря, в доме даже некому топтать полы. К тому же, дорогой мой Бойс, - многозначительно закончил Трейчке, - у садовника полковницы вы сможете получать для меня интересные экземпляры папиросных коробок. - Бойсу показалось, что при этих словах в глазах адвоката промелькнула лукавая усмешка. - Да, очень интересные экземпляры, господин Бойс! Ян не стал возражать. Засунув нехитрые принадлежности своего ремесла под протез, он приподнял шляпу и вышел на улицу. Проходя по аллее, Ян с интересом поглядел на окна дома рядом с адвокатом. Это была небольшая, увитая плющом вилла полковника Александера. Адвокат Алоиз Трейчке повертел в пальцах одну из отобранных для коллекции коробочек, вынул из жилетного кармана перочинный нож и длинным тонким лезвием расслоил ее крышку. После этого он вооружился лупой и долго, внимательно изучал внутреннюю поверхность расслоенного картона. Он рассматривал ее так внимательно, словно надеялся увидеть на ней нечто совсем иное, чем обычную картинку и название фирмы, такие же, как на миллионах других коробок. По мере того как он смотрел в лупу, лицо его делалось все более сосредоточенным, брови сходились и глубокая морщина ложилась поперек лба над переносицей. Лицо адвоката, которое полотер Бойс привык видеть почти всегда веселым, стало серьезным, даже озабоченным и уже не казалось таким молодым. Тот, кто взглянул бы на адвоката сейчас, понял бы, что обычная его внешность была обманчивой. Правду о его душевном состоянии говорили не чистый лоб и ряд всегда полуоткрытых в улыбке белых зубов, а серебряные нити в волосах и выражение скорби, сквозившее во взгляде, который не от кого было теперь прятать в одиночестве сумеречной комнаты. Трейчке знал, что дома он может не скрывать своих чувств и единственное, чего он не может себе позволить, - говорить то, что думает. Этому мешало наличие в каждой комнате искусно скрытого микрофона. Их присутствие Трейчке обнаружил давно, но оставил их в полной неприкосновенности, довольный тем, что в его доме, с уходом прислуги, оставались только уши гестапо, а не ее глаза. Это приучило его наедине молчать, а с другими говорить только о том, что должно было рано или поздно доказать гестапо, что она напрасно теряет время на подслушивание. Впрочем, уже самый тот факт, что микрофоны появились именно в его доме, наводил на тревожные размышления. Пришлось перестроить всю систему связи, переменить всех людей, изменить весь план действий. В новой цепочке, организованной партийным подпольем, настоящим кладом был связной Бойс, с риском для жизни собиравший для него почту под видом папиросных коробок. Бойс был так сдержан и дисциплинировав, что ни разу ни полусловом не дал понять адвокату, что знает об истинном назначении этих "экспонатов" для его альбома. Трейчке не боялся за себя: пребывание на таком посту, где каждый шаг был хождением по острию ножа, закалило его волю и выковало такое самообладание, что он вообще никогда уже не думал об опасности с личной точки зрения. Если что его беспокоило, и беспокоило подчас сильно, так это была опасность провала связей, страх за звенья цепочки, которые шли от него. Он хорошо отдавал себе отчет в том, что щупальцы нацистской тайной полиции могут в любую минуту зацепиться за одно из звеньев и привести к разрыву всей цепи. А теперь, когда партия работала в таком глубоком подполье, когда каждый оставшийся на поверхности человек, сохранивший свободу передвижения и чистый паспорт, был неоценим, такой разрыв был бы настоящим бедствием. Поэтому каждое прикосновение к тому, что подпольщики называли "почтой", заставляло его испытывать ощущение, близкое к ожогу. Зато появление каждой почты, каждого слова, благополучно прорвавшегося сквозь полицейские кордоны, было для него большой радостью, настоящим праздником. Нагнувшись к камину, бросавшему трепетные отблески на кусочек картона, Трейчке с жадностью всматривался в различимые только в лупу наколы кода. Он хорошо знал Тельмана, его ясный и точный ум, его непреклонную волю и удивительную чистоту души. Он верил в него, как верили все коммунисты. Он любил Тельмана так же, как его любили рабочие Гамбурга и Берлина, Бохума и Дюссельдорфа, - любого другого города, видевшие Тельмана на ораторской трибуне, слышавшие его ясные, твердые, как сталь, горячие, как пламень, слова. Да, Трейчке очень любил своего гамбургского земляка Тэдди. И было тяжело, мучительно тяжело читать теперь все такие же ясные, как прежде, такие же разящие, как всегда, такие же полные непреклонной веры в свое дело, любви к своему народу слова и представлять себе обстановку, в которой они писались. Прошло не меньше часа. Трейчке все еще сидел с папиросной коробкой в руках, задумчиво склонившись перед едва мерцающим камином. Угли уже совсем догорали, когда Трейчке, в последний раз взглянув на разрезанную крышку, кинул ее в огонь. Он пододвинул к коробке несколько горячих углей и даже подул на них, чтобы картон поскорее загорелся. Когда от него остались только завитушки черного пепла, Трейчке тронул их щипцами, и следы коробочки окончательно исчезли. Глядя, как распадаются легкие хлопья, Трейчке вспомнил о полотере Бойсе. Скоро полотеру, может быть, удастся принести ему тем же способом известия из нового источника: из самого логова зубра нацистской военной разведки полковника Александера. Много терпения и труда было затрачено на то, чтобы установить связь с одним из солдат, обслуживавших Александера, и добиться возможности получать от него информацию. А эта информация сейчас была остро нужна. До подпольного руководства партии дошли сведения, что диверсионная служба Александера снова протянула свои ядовитые щупальцы к Советскому Союзу. Было установлено, что Александер восстановил прерванный было контакт со своим прежним тайным агентом Зеегером - одним из главарей берлинской организации социал-демократов веймарских времен. Этот Зеегер, исключенный в свое время из компартии за троцкизм и вернувшийся к социал-демократам, прилагал теперь усилия к тому, чтобы установить связь с троцкистами, ведшими подпольную подрывную работу в Советском Союзе. Эти нити нужно было обнаружить, их нужно было постараться перервать, дать сигнал русским товарищам об опасности, грозящей им со стороны троцкистских ренегатов. Ренегаты, являвшиеся платными секретными агентами немецкой военной разведки, получили от своих хозяев новую установку: попытаться затормозить бурное движение Советской страны по пути хозяйственного развития. Трейчке не знал точных инструкций, полученных троцкистами от Александера, но он знал, что в числе провокационных лозунгов, которые они должны были пустить в ход, был предательский лозунг противопоставления друг другу старого и молодого поколений прежде всего в среде партийных работников, но также и во всякой другой среде, в какую только удастся проникнуть троцкистам: среди инженеров, ученых, писателей, рабочих - всюду, где только можно внести смуту и расстройство в ряды строителей социализма. Это было уже известно. Партия поручила Трейчке узнать остальное. Опасную нить, тянущуюся от Троцкого через немецкую разведку в СССР, нужно было перерезать. Было очень странно видеть, что такой почтенный человек, как доктор Трейчке, способен, подойдя к углу комнаты, нагнуться к полу и ни с того ни с сего показать вдруг язык. На полу не было ничего, кроме медной сетки вентиляционной системы. 7 Годар вышел на станции метро Севр-Бабилон. Он никогда не делал пересадки, хотя от этого скрещения линий до бульвара Сен-Жермен оставалось еще два перегона. Врач предписал Годару бывать среди зелени, и он добросовестно полагал, что покрытые пылью каштаны бульвара Распай и есть та самая зелень, которая так нужна его сердцу и легким. Никто не угадал бы в этом сутулом человеке, одетом в мешковатый, несвежий штатский костюм, майора французской секретной службы. Годар шел, подавшись вперед, заложив руки за спину. Он тяжело дышал, несмотря на прохладу раннего парижского утра. Выходя из метро, Годар снимал плюшевую шляпу с засаленной лентой и нес ее в руках. Его непокрытые волосы вздымались неопрятною копной, которую обильная седина и еще более обильная перхоть делали серой. Перхоть покрывала и воротник пиджака и плечи. Можно было подумать, что платье майора никогда не чистится. Цвет лица у Годара был землисто-серый; под глазами темнели набухшие мешки - прямое свидетельство того, что сердце и почки майора требуют лечения. Годар шел медленно, останавливаясь, чтобы прикурить от догорающей сигареты новую. Обычно окурок успевал так прилипнуть к краю нижней губы, что сплюнуть его было невозможно, и Годар, морщась от боли, отлеплял его пальцами. Он выходил из метро ровно в восемь часов пять минут. Он знал, что через восемь минут, необходимых ему, чтобы дойти до станции Распай, он увидит там выходящего из метро капитана Анри. В их распоряжении останется семнадцать минут, чтобы посидеть на скамейке в ста пятидесяти шагах от угла бульвара Сен-Жермен и Университетской улицы, так как ровно в половине девятого они должны будут войти в подъезд Второго бюро... И действительно, еще за пятнадцать-двадцать шагов до станции Распай Годар увидел Анри. Капитан Анри, маленький, подвижной, со смуглым лицом и живыми карими глазами, был в хорошо сшитом сером костюме. Его иссиня-черные волосы, густо смазанные брильянтином и расчесанные на прямой пробор, блестели, отчего голова капитана казалась лакированной, как у манекена в магазинной витрине. Только одна узкая прядка волос как бы случайно опускалась на левый висок, чтобы скрыть белый шрам, уходивший за ухо. Над верхнею губой Анри чернели тонкие, подбритые сверху и снизу усики. Когда-то, во времена мировой войны, Годар и Анри были друзьями, но служба разлучила их на многие годы. Теперь она снова свела их во Втором бюро, где оба были начальниками отделов. Увидев Анри, Годар, как всегда, взглянул на часы, чтобы проверить себя. - Посидим, - сказал он, опираясь на спинку скамьи, под тем же самым каштаном, под которым они сидели каждый день. - С сердцем-то все хуже... - Нужно куда-нибудь поехать, - как обычно, ответил Анри. - Да... - Годар затянулся, прикуривая новую сигарету, и тяжело задышал. - Я и сам так думаю... Но, знаешь ли, как-то все не выходит. Проклятые боши не дают передышки. Смешно сказать: когда мы с тобою были мальчишками, то, помнится, я все бормотал: "Вот только покончим с бошами, и все пойдет, как по маслу!" И вот моя шевелюра похожа на половую щетку самой подлой консьержки, а я повторяю все ту же фразу: "Вот только покончим с бошами..." Хотел бы я знать, когда мы действительно покончим с этими свиньями. - Теперь все становится ясно! - Да... - насмешливо проворчал Годар. - Так ясно, что можно зареветь от отчаяния. Сперва я думал: вот прояснится ситуация с Гитлером - уеду в Алжир. И вот действительно все ясно! А я все тут: жду, когда кончится возня со штурмовиками. - Это не может долго тянуться. - Анри разглядывал в карманное зеркальце свои усики, притрагиваясь к ним мизинцем. - Они должны вцепиться друг другу в глотки. Годар покачал головой: - Да, сейчас не время для моего лечения. - Реорганизация, предпринятая генералом, сулит большое оживление. - Э, мой друг! - Годар безнадежно махнул рукой. - Ты думаешь?.. - Поработаешь с мое - увидишь! Любая разведка и контрразведка должна быть агрессивной. Наступать и наступать. Этого не хотят понять у нас. Трясутся над каждым франком. - Тут ты прав, - безразлично согласился Анри, но таким тоном, словно ему было все равно. Он поднял зеркальце, чтобы рассмотреть белую ниточку своего пробора. - И это - рядом с миллионами, которые бросает на разведку Англия, с десятками миллионов, которые дают боши! Мы совершенно утратили инициативу, - проворчал Годар. - Ты преувеличиваешь. Немцы кричат о своей осведомленности, чтобы запугать противника. - Но самое забавное, что их тупого бахвальства достаточно, чтобы заставить нас дрожать от страха! - Нас?! - Да, да, дружище, нас! Наш генштаб. Он прячется за Второе бюро, как за какую-то своеобразную линию Мажино. Он придумал себе эту новую "линию Сен-Жермен" и спит спокойно. - Ты, как всегда, преувеличиваешь! - Хотел бы, чтобы это было преувеличением! - Годар посмотрел на часы: - Пора. Они поднялись и вошли в подъезд бюро. В высоком просторном зале было очень светло. Сквозь листву подступивших к окнам деревьев в комнату влетали солнечные зайчики и прыгали по панелям стен, отделанных красным деревом. Игривость солнечных бликов мало гармонировала с царившей в комнате чинной тишиной, с сумрачной неподвижностью сидевших за большим овальным столом двенадцати мужчин. Никто не говорил. Большинство курило. Двое-трое проглядывали утренние газеты. Один сосредоточил внимание на напильничке, которым подправлял ногти. Ни перед кем из сидящих не было бумаг или папок, даже блокнота или карандаша. До девяти часов оставалось несколько минут. Три кресла возле стола были свободны. Но вот вошли Анри и Годар. Холодный, неопределенный кивок в пространство, и каждый опустился в кресло, раз навсегда отведенное его отделу. В этом кресле сидел его предшественник. Каждый день без нескольких минут девять в него будет опускаться его преемник. Ровно в девять быстрыми шагами в комнату вошел генерал Леганье, мужчина среднего роста, с коротко остриженными седеющими волосами, с розовым моложавым лицом. Его глаза были прикрыты стеклами пенсне. Как и все офицеры, он был в штатском. Генерал опустился на председательское место и, вытянув перед собою руки, несколько мгновений смотрел на их сцепленные пальцы. Коротким кивком, без каких бы то ни было вступлений, открыл заседание. Офицеры говорили по раз навсегда установленной очереди. Генерал изредка прерывал их вопросами. Еще реже задавал вопрос кто-нибудь из присутствовавших. Без десяти десять генерал таким же коротким кивком отпустил офицеров, движением руки отметив Годара и Анри. - Прошу задержаться. Когда за последним из офицеров затворилась дверь, генерал Леганье поднялся и несколько раз прошелся по комнате. Потом остановился перед одним из окон и с таким интересом стал наблюдать за вознею птиц в каштанах сада, что можно было подумать, будто он совершенно забыл об ожидающих его офицерах. Он даже водрузил на нос пенсне и несколько нагнулся над подоконником, чтобы иметь возможность лучше рассмотреть так заинтересовавших его птиц. Но было бы заблуждением думать, что птицы способны были возбудить в начальнике Второго бюро такой интерес, чтобы заставить его забыть о делах. Прикрываясь этим невинным занятием, генерал обдумывал, как лучше изложить подчиненным поручение, способное удивить даже его привыкших ко многому людей. - Друзья мои, - проговорил он, быстро оборачиваясь и направляясь к столу. Его голубые навыкате глаза на мгновение остановились на лицах офицеров. Затем он привычным движением сдернул с носа пенсне и ловко пустил его волчком по полированной поверхности стола. - Друзья мои, придется немного заняться историей, правда не очень древней, но довольно туманной... Он сделал паузу, словно ожидая реплик. Но офицеры молчали. Они слушали, уставившись в зеркальную поверхность стола, не поднимая глаз на начальника. - Речь идет о поджоге рейхстага в Германии, - продолжал генерал. - Точнее выражаясь: о тех, кого боши обвиняют в этом поджоге, - о болгарине Димитрове и немце Торглере. - Основной обвиняемый по этому делу, - заметил Годар, - голландец ван дер Люббе, мой генерал. - Знаю, но из всей пятерки меня интересует именно Димитров. - Георгий Димитров? - Да. - Член Исполнительного Комитета Коминтерна... - Так! - В тридцать втором прибыл в Париж из Амстердама под именем доктора Шаафсма, жил, не отмечаясь, в Латинском квартале, виделся с Торезом и Кашеном... - Так! - Разыскивался болгарской тайной полицией... - Годар на мгновение умолк и исподлобья взглянул на Леганье. - Ваш предшественник, мой генерал, обещал ей содействовать в устранении его со сцены. - И что же? - Сюртэ прозевала. - Вечная история! - Димитров уехал отсюда в Брюссель, под именем Рудольфа Гедигера... - Так! - Потом побывал в Москве... - У вас хорошая память, Годар! - В то время я сидел на этом разделе. - Поэтому-то я и остановился на вас... Немецкие наци из-за своей неуклюжей работы очутились в затруднительном положении с инсценировкой поджога. - Неуклюжи, как медведи! - со злорадством сказал Годар. - Мы должны им помочь. - В каком смысле, мой генерал? - Димитров превратил скамью подсудимых в Лейпциге в трибуну для пропаганды коммунизма. Посмотрите, что из-за этого творится у нас во Франции: полюбуйтесь на Роллана и других, не говоря уже о наших собственных коммунистах. - Может быть, отсюда и нужно начать? - Нет! - Пенсне снова совершило несколько быстрых оборотов на лакированной поверхности стола. - Рубить нужно корни! И, по возможности, вне Франции, - Леганье взмахнул розовой рукой, - там!.. - Понятно, мой генерал. - Если немцы не сумеют покончить с Димитровым... - Надеюсь, мой генерал, - вставил Годар, - что сумеют. - Но весь мир окажется на стороне коммунистов, если немцы просто убьют Димитрова. - Я вас почти понял, мой генерал! - Значит, говорю я, с ним нужно покончить так, чтобы... В этом не должен быть виноват никто. Даже немцы! - Я понял вас до конца, мой генерал! - Используйте берлинские связи, Годар. - Это не составит большой сложности, мой генерал. - Знаю ваш такт, Годар... Если немцы будут вынуждены оправдать Димитрова, что вовсе не невозможно, пусть он не попадет никуда: ни в Париж, ни в Брюссель, ни в Лондон... - Скорее всего, он отправится в Москву. - Да, скорее всего. - А Москва, мой генерал... - Годар сделал безнадежный жест. - Так действуйте, прежде чем он переедет советскую границу! Обдумайте все это и, когда у вас созреет план, доложите мне. - Будет исполнено, мой генерал. Леганье кивком задержал поднявшегося было Годара. - Побудьте еще несколько минут, пока я не переговорю с капитаном. Вы должны быть в курсе всего дела! - И Леганье обернулся к Анри: - Одно из главных усилий немцев направлено к тому, чтобы доказать, что этот кретин ван дер Люббе - коммунист. Я понимаю: доказать это трудно. Если бы немцы не растеряли старых связей, они, конечно, получили бы от голландцев точные доказательства тому, что ван дер Люббе - коммунист, будь он в действительности хотя бы индийским набобом. Годар расскажет вам, как это делается. - Я уже вошел в курс дела, мой генерал, - с готовностью ответил Анри. - Так возьмитесь за это теперь же: голландцы должны дать все необходимое для доказательства того, что ван дер Люббе - сообщник Димитрова. Вы меня поняли, капитан? Леганье легким ударом розового ногтя заставил пенсне сделать еще три или четыре оборота на столе и движением головы отпустил офицеров. Когда пенсне перестало вертеться, генерал осторожно взял его двумя пальцами и легким движением, доставившим ему самому очевидное удовольствие, посадил на нос. Потом он снова подошел к окну и принялся с прежним интересом наблюдать возню птиц в ветвях деревьев. Курьер дважды заглядывал в щелку притворенной двери в ожидании выхода начальника. Наконец Леганье спрятал пенсне в карман и, заложив руки за спину, медленно проследовал к себе в кабинет. И там еще он некоторое время мерно прохаживался, потом, погруженный в ту же необычную для него задумчивость, сидел в кресле. Наконец, преодолевая какое-то внутреннее сопротивление, он позвонил по телефону. Разговор был короткий, закончившийся фразою Леганье: - Надеюсь, что ваше поручение в Берлине будет выполнено. Секретный сотрудник британской разведки, сидевший на контроле телефонных переговоров начальника французского Второго бюро, тотчас передал в Лондон стенограмму разговора, в котором его внимание привлекли слова Леганье о поручении в Берлине. Заработал телеграф между Лондоном и Берлином. Частная каблограмма редактора лондонской газеты "Ежедневный курьер" пришла в контору ее постоянного берлинского корреспондента Уинфреда Роу, известного в международных журналистских кругах под кличкою "капитана Роу". Причина предстоящего появления Годара в Берлине была уже ясна британской секретной службе, и цель его вполне соответствовала намерениям Интеллидженс сервис. Капитан Роу получил предписание помочь Годару выполнить его поручение. Незадолго до того, как все это произошло, почти непосредственно за тем, как генерал Леганье опустил телефонную трубку на рычаг, майор Годар появился в его кабинете. - Мне не хотелось говорить об этом даже при капитане Анри, мой генерал... - Что-нибудь важное? - Совершенно ошеломляющее сообщение пришло от Роу в Лондон, мой генерал! - Через ваш "Салон"? - Да. Немцы принимают участие в заговоре на жизнь Франклина Рузвельта. - Ого! Далеко тянутся. Майор осторожно спросил: - Что прикажете делать, мой генерал? Генерал, взгляд которого никогда не задерживался на лице собеседника, на этот раз пристально посмотрел в глаза Годару. - Молчать! - выразительно, хотя и совсем не громко, проговорил генерал. Годар поклонился и вышел. Леганье был уверен, что этот офицер понял его. Почти такой же ответ получил и сотрудник британской секретной службы, положивший перед своим начальником расшифрованный текст срочного сообщения капитана Роу. - Оставьте эту депешу у меня, - сказал начальник. - Я сам займусь этим. Ни французская, ни английская секретные службы тогда еще не имели представления о силах, принимавших участие в кровавой игре, начало которой было положено радиограммой Долласа, посланной с "Фридриха Великого" перед его приходом в Гамбург. Они не знали, что тайная нить, протянувшаяся между Берлином и Вашингтоном, уходила одним концом в личный кабинет начальника немецкой военной разведки полковника Александера, другим концом - в кабинет начальника американского Федерального бюро расследования Герберта Говера. Никто, кроме лиц, принимавших непосредственное участие в "операции", не знал, что 13 февраля 1933 года к Говеру явился агент его бюро Конрой и доложил: - По делу ФДР, сэр. - Выкладывайте, - сказал Говер. - Послезавтра он выступает в Чикаго. - Ну? - У меня все готово. - Кто об этом знает? - Никто, кроме меня, сэр. - Завтра я вам скажу. Идите! Назавтра Говер действительно вызвал Конроя. - Ничего не изменилось? - ФДР вылетел в Чикаго. - Можете лететь и вы. - А... остальное? - Все, как я сказал. И Конрой вылетел в Чикаго, имея в кармане официальное предписание охранять вновь избранного президента Штатов Франклина Делано Рузвельта. Он вылетел на обычном рейсовом самолете "Пан Америкен" и не знал, что через несколько часов на служебном самолете следом за ним вылетел и его начальник Герберт Говер. Это произошло 14 февраля 1933 года, а утром 16-го, когда Джон Ванденгейм, еще лежа в кровати, нетерпеливо потянулся к газетам, первым, что бросилось ему в глаза, был огромный заголовок на первой странице "Трибюн": "Вчера в окрестностях Чикаго совершено покушение на Франклина Д.Рузвельта. Убит мэр Чикаго Эдвард Кермак. Четверо спутников Рузвельта ранено. Убийца схвачен. Его зовут Зонгара. Следствие идет". В водянистых глазах Ванденгейма вспыхнул яркий огонек, и довольная улыбка растянула его мясистые губы. Но уже в следующее мгновение эта улыбка исчезла. Из заметки под сенсационным заголовком было ясно: убит вовсе не Рузвельт, а мэр Чикаго, сопутствовавший ему в автомобиле. Большая рука Ванденгейма злобно смяла газетный лист. Но он тотчас же расправил его и стал искать сообщение о судьбе покушавшегося. О нем ничего не было сказано. Выражение лица Ванденгейма стало озабоченным. Подумав, он потянулся к телефонной трубке. В это же время в кабинете своей адвокатской конторы Фостер Доллас с такою же озабоченностью просматривал то же сообщение. Его острые глазки беспокойно шныряли по газетному листу. Потом с нерешительностью остановились на телефонном аппарате. Он взялся за трубку в тот момент, когда раздался встречный звонок Ванденгейма. - Видели? - послышался в трубке голос Джона. - Да. - Какая досада! - Да. 8 Гонимый ветром мокрый снег с силой ударял в стекла маленького забранного решеткой окна. Он налипал размокшими комьями; комья подтаивали и сползали вниз. Их нагоняли струйки воды, размывали и сгоняли на гранитный подоконник окна в комнате для подсудимых лейпцигского суда. Димитров, сдвинув брови, глядел на плачущие стекла. Он старался заставить себя думать о предстоящем судебном заседании, но мысли непослушно разбегались и уносились к жизни, шедшей по ту сторону решетки. Темной стеной, отгораживающей воспоминания, вставала тюремная камера в Моабите, потом камера полицейской тюрьмы. Вот следователь Фохт, изо дня в день в течение шести месяцев следствия прилагавший усилия к тому, чтобы добиться признаний: сначала лишение газет и книг, потом уменьшение пайка, перевод из камеры в камеру все меньших и меньших размеров, пока не стало возможности сделать даже два-три шага. Наконец - строгие наручники. Фохт велел надевать их на ночь, потом приказал и днем снимать их только на время обеда и одного часа, отведенного для подготовки материалов к процессу. В строгих наручниках руки накладывались крест-накрест, одна на другую и смыкались стальными кольцами запястье к запястью так, что малейшее движение причиняло невыносимые страдания. За темною теснотою тюремной камеры вставал огромный светлый мир. Из него Димитров пришел и в него должен вернуться во что бы то ни стало - в мир открытой борьбы. В этом прекрасном мире, подобно мощному светилу, лучи которого проникают сквозь камень и бетон тюремных стен, через все преграды, воздвигаемые палачами, сияет гений великих учителей... Когда мысль Димитрова приходила к этой точке, в его памяти вставал живой Ильич таким, каким он видел его. Теперь, в эти трудные дни ожесточенной борьбы с машиной фашистской юстиции, душа Димитрова тянулась к образу Ленина. Сотни раз перебирал он в памяти слышанные им слова Ленина, тысячу раз мысленно повторял строки его произведений. Это было нелегко. Все просьбы Димитрова о предоставлении ему сочинений Ленина, необходимых для подготовки защиты, Фохт отклонял... Димитров смотрел на бегущие по стеклам холодные струйки талого снега и хмурился, стараясь сосредоточить мысли на предстоящем заседании суда. Может быть, от холода, царившего в комнате для подсудимых, а может быть, просто оттого, что непривычно было чувствовать свободу от оков, снятых на время процесса, Димитрову все время хотелось потереть руки. Но всякий раз, как он, забывшись, прикасался к запястьям, натертым наручниками, жаркая боль заставляла отдергивать пальцы. Димитров взял карандаш, потянулся к блокноту. Силясь как можно точнее вспомнить слова, медленно записал: "Товарищам надо было отказаться от показаний по вопросу о нелегальной организации и, поняв всемирно-исторический момент, воспользоваться трибуной суда для прямого изложения..." Димитров морщил лоб: "...для изложения... для изложения..." Нет, ленинская формулировка выпала из памяти. Он записал, как помнил: "...для изложения взглядов, враждебных не только царизму вообще, но и социал-шовинизму всех и всяческих оттенков..." Именно так он и должен был действовать теперь: используя то обстоятельство, что внимание всего мира приковано к процессу, превратить скамью подсудимых в трибуну - для открытого нанесения удара фашизму и всем его прихвостням. Через головы судей послать призыв к мировому единению всех антифашистских сил. Шум распахнувшейся двери прервал мысли Димитрова. Придерживая развевающиеся полы адвокатской мантии, в комнату торопливо вошел в сопровождении полицейского чиновника официальный защитник, адвокат Тейхерт. Профессионально привычным движением адвокат протянул открытый портсигар Димитрову. Тот отрицательно мотнул головой. Закурив сам, Тейхерт сердито сказал: - Если вы будете продолжать держаться столь же вызывающе, то окончательно восстановите против себя суд. - Вы полагаете, что он и без того не восстановлен против меня? - насмешливо спросил Димитров. - Посмотрите на ваших товарищей... - У меня тут нет товарищей, - перебил адвоката Димитров. - Я говорю об остальных подсудимых. - Я тоже. - Я имел в виду Торглера, такого же коммуниста, как вы! - сердито сказал Тейхерт. - Он оказался очень плохим коммунистом. Его исключили из партии. - Сейчас вы должны думать о том, чтобы сохранить не партийный билет, а голову, господин Димитров! - Настоящий коммунист не может так ставить вопрос. - Тем не менее вам нужно выбирать. Димитров сделал отрицательное движение рукою и поморщился от боли в запястье. - Я докажу непричастность коммунистической партии к поджогу. Это важнее всего! - Я в этом совсем не так уж уверен. - Поэтому я и отказался от вашей защиты. - Тем не менее суд оставил меня вашим официальным защитником, - повышая голос, проговорил Тейхерт, - и в интересах дела я требую... - Уже самый тот факт, что вы национал-социалист, исключает для меня возможность доверить вам судьбу такого важного дела, как защита моей партии от клеветы. - Вы даже здесь не можете отказаться от пропаганды! - Тейхерт смял окурок. - Она приведет вас на эшафот. Посмотрите, как отлично идет защита доктора Зака. - Она стоит Торглеру чести коммуниста. - Но сохранит ему голову! - Недорого стоит голова, купленная таким унижением. Тейхерт хотел что-то сказать, но внезапно резко повернулся на каблуках и вышел. Полы его мантии взлетели, как крылья большой черной птицы. На мгновение сквозь отворенную дверь из зала заседаний ворвалась струя яркого света и гул голосов. Сегодня на лейпцигской сессии четвертого уголовного сената имперского суда Третьего рейха был "большой день". На утреннем заседании произошла бурная схватка между Димитровым и министром пропаганды Геббельсом. После перерыва предстоял допрос свидетеля обвинения Карнаве. Затем ожидалось выступление Геринга. Зал возбужденно жужжал. Приехавший сегодня в Лейпциг Роу сидел на местах прессы. Он был тут не для того, чтобы освещать процесс. Его газета вполне могла удовлетвориться материалами агентств. Роу предстояло наметить план убийства Димитрова. Роу односложно отвечал на вопросы и замечания знакомых журналистов и хмуро оглядывал зал. Большая часть скамей была черно-коричневой от фигур штурмовиков и эсесовцев. Меньшая часть была заполнена людьми в штатских костюмах. Роу знал, что среди этой публики могли быть сочувствующие подсудимым, может быть, даже были скрывающиеся коммунисты. Но взгляд Роу одинаково равнодушно пробегал по всем лицам. К гитлеровцам он относился так, как англичанин - любитель собак мог бы относиться к нечистоплотным, дурно дрессированным псам. Их приходится спускать с цепи, не считаясь с тем, что они могут запакостить сад. Коммунистов и всех, кто с ними, Роу ненавидел. Они были угрозою всему привычному, на чем зиждилось благополучие его собственного мира. С таким же спокойным равнодушием, как на всякого другого в зале, Роу смотрел на Геринга. Министр сидел в первом ряду и оживленно разговаривал с начальником прусской тайной полиции Дильсом. Безобразную тушу министра, занявшего сразу два стула своим непомерно широким задом, англичанин рассматривал, как лошадь перед скачками или свинью на выставке. Ему не внушала доверия эта груда мяса, упакованного в тесный френч. Взор Роу непроизвольно обращался к Димитрову. Темноволосый богатырь с необыкновенно живым и привлекательным лицом был олицетворением жизненной силы и бодрости духа. В его умных, глубоко сидящих глазах можно было ясно прочесть то выражение презрения, когда он взглядывал на Торглера, то жаркую ненависть, когда ему случалось повернуться к Герингу, и почти нескрываемую насмешку при взгляде на членов суда. Роу отметил появление в зале трех генералов. Один был высок, худ и сед; другой - мал, щупл и востронос; третий - круглоголов и украшен пушистыми светлыми усами. Все трое были затянуты в серо-зеленые мундиры рейхсвера, у всех троих одинаково поблескивали в глазу монокли. "Значит, армия не равнодушна к тому, что здесь творится", - подумал Роу. Да, армия, представленная здесь тремя приехавшими в Лейпциг генералами - фон Гауссом, фон Шверером и Прустом, не могла оставаться безучастной к происходящему. Процесс был публичным экзаменом для гитлеровской команды, выдвинутой хозяевами на авансцену истории как шайка головорезов, которым нечего было терять. Генералы желали знать, чего эта шайка стоит в подобного рода деликатных делах. Верно оценив интерес командования рейхсвера к процессу, Роу угадал и причину того, что генералы появились в зале суда именно сегодня: Геринг был не только офицером, но и доверенным лицом двух основных акционеров национал-социализма - тяжелой промышленности и рейхсвера. Генералы хотели видеть, как будет себя вести их приказчик из коричневой шайки. Наблюдая за генералами, Роу пропустил начало допроса Карнаве, которого прокурор представил суду как бывшего коммуниста, готового раскрыть "тайные замыслы" германской компартии. Взглянув на свидетеля, Роу сразу понял, что дела того плохи. Вопросы задавал Димитров. - Свидетель - национал-социалистский депутат рейхстага? Карнаве заносчиво поднял голову: - Да! - Был ли свидетель убежден, услышав о пожаре рейхстага, - продолжал Димитров, - что поджог организован именно коммунистической партией? - Безусловно! - сказал Карнаве. - Я был убежден. - Из дела известно, что свидетель пошел из рейхстага в ресторан "Байернхоф", оттуда в кафе "Фатерланд", потом в министерство внутренних дел и, наконец, в полицейпрезидиум. - Да! - В каком из этих мест свидетель пришел к убеждению, что поджог совершен коммунистами? - насмешливо спросил Димитров. - Я отвожу этот вопрос, - поспешно вмешался председатель. - Хорошо, пусть тогда свидетель скажет, заметил ли он в одном из этих четырех мест признаки того, что коммунисты готовят вооруженное восстание? - Когда коммунисты подготовляют вооруженное восстание, то заметить этого нельзя, - сказал Карнаве. - Какие именно восстания, уже подготовленные коммунистами, свидетель имеет в виду? Карнаве растерянно взглянул на прокурора. Тот бросил взгляд на председателя суда. Председатель протянул палец в сторону Димитрова. - Этот вопрос не относится к делу. - А по-моему, относится, - настойчиво проговорил Димитров. - Димитров! Предупреждаю вас еще раз: вы не должны так разговаривать с судом. Вы заставите меня снова удалить вас с заседания! - Это было бы очень печально, господин председатель. - Для вас больше, чем для нас. - Охотно верю, господин председатель: допрос ренегата Карнаве без меня прошел бы значительно глаже. Председатель стукнул рукою по столу: - Перед вами депутат рейхстага! - Пусть господин "депутат" ответит на вопрос: не была ли группа Кац - Карнаве в тысяча девятьсот двадцать пятом году постановлением Коммунистического Интернационала изгнана из коммунистической партии как враждебная, ведущая подрывную троцкистско-анархистскую работу, как группа, в которой оказались преступные элементы? Председатель снова поднял руку, но Димитров, опережая его, крикнул: - Не были ли члены группы Кац - Карнаве изгнаны как провокаторы и агенты политической полиции, уже тогда действовавшей против Коммунистической партии Германии?! Председатель тоже повысил голос до крика: - Димитров, я предостерегаю вас! Здесь недопустимы политические диспуты между вами и свидетелями! Вы можете только задавать вопросы... Садитесь! - Я имею вопрос! - Я освобождаю свидетеля от ваших вопросов. Господин депутат, вы свободны. - Неслыханно! - протестующе воскликнул Димитров. Председатель предостерегающе поднял руку: - Довольно, или вас выведут! Димитров медленно опустился на свое место. В зале наступила тишина. Словно испытывая терпение присутствующих, председатель оглядел зал. Отчетливо послышался скрип сапог переминающегося с ноги на ногу полицейского, стоящего за спиною Димитрова. Председатель бросил в его сторону сердитый взгляд и торжественно провозгласил: - Свидетель господин рейхсминистр Геринг! Еще прежде чем затих голос председателя, Геринг сорвался с места, с грохотом оттолкнув стулья, и, выпятив живот, с заложенными за спину руками, с высоко вскинутым подбородком пошел к столу суда. Он ступал так тяжело, что вздрагивали не только его жирные щеки, но и чернильницы на столах секретарей. Но еще раньше Геринга поднялся со своего места Димитров. - Я протестую, - крикнул он так, что заглушил голос что-то говорившего председателя. - Свидетель не должен находиться в зале суда при допросе других свидетелей! Если этот человек был здесь - он не свидетель. - Прежде всего, - сухо ответил председатель, - определение здесь выносит суд, а не подсудимые. А кроме того, я должен вам заметить, что перед вами вовсе не "человек", а... - Ну, если он не человек... - примирительно заявил Димитров, и по залу пронесся ветерок несдержанного смеха. Однако под строгим взглядом председателя зал затих. Почтительно привстав, председатель задал Герингу положенные предварительные вопросы. В этот момент внимание Роу было отвлечено служителем, шепнувшим ему на ухо: - Господин Роу? Вас вызывает к телефону Лондон. Когда Роу вернулся в зал, Геринг стоял перед судейским столом, широко расставив ноги. Лакированные краги делали их похожими на чугунные тумбы. Уперев пухлые кулаки в бока, стараясь изобразить на лице насмешливую улыбку, он исподлобья смотрел на Димитрова. А тот спокойным, ровным голосом задавал ему вопросы: - Известно ли господину министру, что трое полицейских чиновников, арестовавших ван дер Люббе, выдаваемого здесь за коммуниста, не обнаружили у него партийного билета? - Мне все известно, - рявкнул Геринг. - Откуда же взялось официальное сообщение господина министра о том, что у ван дер Люббе был отобран партийный билет? - Я так предполагал, - не задумываясь, выпалил Геринг. - И на основании этого предположения сделали вывод, что имеете дело с коммунистом? - Это касается меня - какие выводы я делаю. - Здесь суд, господин министр, - спокойно заметил ему Димитров. - Но в этом суде вы не прокурор! - огрызнулся Геринг. - Тем не менее вы должны ответить на мой вопрос. - Вопросы задавайте, обращаясь ко мне, - сердито остановил Димитрова председатель. - А я буду решать, должен ли свидетель отвечать на них. - Так мы не скоро доберемся до сути. - Что это? - нахмурился председатель. - Оскорбление суда?! - Мне показалось, что это усложнит процедуру. - В таком случае будьте точнее в выражениях! - Председатель взглянул на Геринга и, словно сомневаясь, имеет ли он право это сделать, нерешительно сказал Димитрову: - Задавайте вопросы... только вежливо, пожалуйста. Димитров насмешливо поклонился председателю и обернулся к Герингу: - Что сделал господин министр внутренних дел, чтобы двадцать восьмого и двадцать девятого февраля выяснить все возможные версии поджога рейхстага и прежде всего не потерять следов ван дер Люббе, исчезнувшего в полицейской ночлежке Геннигсдорфа? - Я министр, а не сыщик! Я не бегаю по следам поджигателей! - прорычал Геринг. - Но разве ваше заключение, что именно коммунисты, а не кто иной, являются поджигателями, не определило для полиции весь ход расследования? Не оно ли отвело полицию от других истинных следов? Не давая Димитрову договорить, Геринг крикнул: - Меня не могут интересовать личности поджигателей. Мне было важно установить, какая партия отвечает за поджог. - И вы установили?.. - Поджог рейхстага - это политическое преступление. Я убежден, что преступников надо искать именно в вашей партии! - голос Геринга становился все более хриплым. Потрясая кулаком в сторону Димитрова, он кричал: - Вашу партию нужно уничтожить! И если мне удалось повлиять на следственные органы в этом отношении, то я рад: они нашли вас! Он умолк, тяжело дыша, и отер платком вспотевшее лицо. Димитров все тем же ровным голосом спросил: - Известно ли господину министру, что партия, которую "надо уничтожить", господствует на шестой части земного шара, а именно - в Советском Союзе? - Мы уничтожим ее и здесь и везде... - начал было Геринг, но на этот раз и Димитров повысил голос: - Известно ли господину министру, что Германия поддерживает с Советским Союзом дипломатические, политические и экономические отношения, что благодаря заказам Советского Союза миллионы немецких рабочих имеют работу и хлеб?.. Председатель перегнулся через стол, стараясь перекричать обоих: - Димитров, я запрещаю вам вести здесь коммунистическую пропаганду! - Но ведь господин Геринг вел же здесь национал-социалистскую пропаганду! - Вы не в стране большевиков! - заорал Геринг, угрожающе придвигаясь к скамье подсудимых. - Большевистское мировоззрение господствует в Советском Союзе, в величайшей и наилучшей стране мира... - Замолчите! - крикнул председатель. - Это мировоззрение имеет и здесь, в Германии, миллионы приверженцев в лице лучших сынов немецкого народа... Геринг поднял над головою кулаки и истерически завизжал: - Я не желаю слушать! Я пришел сюда не для того, чтобы вы допрашивали меня, как судья! Судья не вы, а я! Вы в моих глазах преступник, которому место на эшафоте. - Его голос сорвался и перешел в плохо разборчивый хрип. Он покачнулся. Служитель подскочил к нему со стулом, но Геринг в ярости отшвырнул стул ударом ноги. Председатель, стараясь перекричать шум, поднявшийся на скамьях, крикнул Димитрову: - Ни слова больше! - У меня есть вопрос... - Я лишаю вас слова, замолчите, садитесь! - У меня есть вопрос! - настойчиво повторил Димитров. Геринг с усилием всем корпусом повернулся к председателю и тоном приказа бросил: - Уберите его отсюда! Председатель тотчас приказал полицейским: - Уведите его! - и крикнул вслед Димитрову, которого полицейские под руки выводили из зала: - Я исключаю вас на следующее заседание! Прежде чем Димитров исчез за дверью, Геринг шагнул в его сторону и, потрясая кулаком, завопил во всю глотку: - Берегитесь! Я расправлюсь с вами, как только вы выйдете из-под опеки суда! И побрел к выходу, пошатываясь, выставив вперед руки, словно теряя равновесие, ослепнув от бешенства. Над залом повисла своеобразная тишина смущения, всегда сопровождающая провал премьера, которому дирекция и печать подготовили триумф. Это молчание, как грозовая атмосфера электричеством, было насыщено острыми чувствами и мыслями нескольких сотен людей. Состояние зала чувствовал председатель суда, чувствовали судьи и адвокаты, чувствовал сам Димитров. Сотни глаз были устремлены на широкую спину удаляющегося Геринга. Одни из них выражали сочувствие провалившемуся единомышленнику, другие - злобу скандализованных режиссеров. Так как зал был наполнен коричневыми и черными мундирами СА и СС, то трудно было ждать, что хотя бы один взгляд выразит радость по поводу случившегося. И тем не менее очень внимательный наблюдатель, если бы у него было на то время и возможность, изучая взгляды публики, непременно натолкнулся бы на светлоголубые, чуть-чуть прищуренные в лукавой усмешке глаза зрителя, сидящего на задних скамьях, почти у самой стены. На одну секунду неподдельная радость, вспыхнув, как молния, в этих глазах, тотчас исчезла. Их обладатель усилием воли погасил овладевшее им удовлетворение, - оно было неуместно тут, в нацистском суде. Но мысли стремительно неслись в мозгу этого зрителя, проникшего в зал лейпцигского суда по билету берлинской адвокатуры. Он думал о том, что вот тут, в этом месте, где гитлеровский террор был полным хозяином, лицом друг к другу стали Димитров и Геринг - представители двух миров, двух сил, находящихся в смертельной схватке. Димитров, представитель международного революционного пролетариата, всего антифашистского лагеря, непоколебимый борец, твердо, с поднятой головой разоблачал преступное лицо служителей фашистской диктатуры, ее грязные махинации, от которых пахло кровью. Димитров смело задавал вопросы - такие неожиданные для суда, такие неудобные для свидетеля - всемогущего премьера Пруссии, шефа тайной полиции и командира штурмовиков. И даже тут, где Геринг являлся полномочным и неограниченным представителем фашизма, где он мог кричать и топать ногами, никого и ничего не страшась, он не выдержал и бежал подобно побитому псу. Это было не только его поражением, - это было поражением нацизма, поражением международного фашизма, пытавшегося превратить лейпцигский спектакль в прелюдию всеевропейского избиения антифашистов! Браво Димитров, браво друг, товарищ, герой!.. Браво!.. Адвокату Алоизу Трейчке, с опасностью для жизни проникшему в этот зал, хотелось бы крикнуть это громко. Так громко, чтобы быть услышанным всею Германией, всей Европой... Но Трейчке молчит, его уста плотно сомкнуты, и в ясном взгляде светлоголубых глаз никто не поймает уже и той искорки восторга, которая промелькнула в них минуту назад. Его взгляд впитывает, запечатлевает все для точного и подробного отчета товарищам в Берлине, куда ему предстоит вернуться после процесса, если... Если только ему, тайному функционеру коммунистического подполья, удастся живым и невредимым выбраться из этой берлоги. Но об этом он и не думает: ни грана страха нет в его сознании, ни на йоту сомнения в том, что обязанность, возложенная на него партией, будет исполнена. Дело же вовсе не в его свободе и даже не в его жизни. Дело в том, что тут партия одержала такую блестящую победу и он должен принести точный отчет о сражении, в котором она была достигнута. Взгляд бледноголубых глаз скользит по залу. Останавливается на боковых местах, где сидят генералы, переходит на скамьи прессы. Отмечает характерное лицо и повадку иностранца, внимательно следящего за поведением генералов... Роу посмотрел на сидевших напротив него генералов. Они поднялись все одновременно и вышли. Глядя на их туго обтянутые серо-зеленым сукном спины, он думал о своем: о том, что, судя по всему, секретной британской службе действительно придется прийти на помощь нацистам. Как ни хочется нацистским юристам осудить Димитрова и в его лице коммунистическую партию, они не в силах это сделать. Дальнейший ход процесса потерял для Роу интерес. Он покинул зал следом за генералами и только из газет узнал о том, что происходило в заключительном заседании, когда Димитрову было предоставлено последнее слово. - ...Я защищаю себя самого как обвиняемый коммунист. Я защищаю свою собственную коммунистическую революционную честь. Я защищаю смысл и содержание моей жизни. Верно, что для меня как коммуниста высшим законом является программа Коммунистического Интернационала, высшим судом - Контрольная Комиссия Коммунистического Интернационала. Но для меня как обвиняемого и этот верховный суд есть инстанция, к которой следует относиться со всею серьезностью не только потому, что он состоит из судей особой квалификации... Председатель пытается подать голос: - Послушайте, Димитров!.. Но Димитров не обращает на него внимания. - ...но и потому, что этот суд может в окончательной форме приговорить к высшей мере наказания. Я отношусь к суду серьезно, но это не значит, что я намерен оставить без возражения то, что тут говорилось. Меня всячески поносила печать, - это для меня безразлично, - но в связи со мной и болгарский народ называли "диким" и "варварским", меня называли "темным балканским субъектом", "диким болгарином". Верно, что болгарский фашизм является диким и варварским. Но болгарский народ, который пятьсот лет жил под иноземным игом, не утратив своего языка и национальности, наш рабочий класс и крестьянство, которые боролись и борются против болгарского фашизма, за коммунизм, - такой народ не является варварским и диким. Дикие и варвары в Болгарии - только фашисты. - Тут голос Димитрова звучит сарказмом. - Но я спрашиваю вас, господин председатель: в какой стране фашисты не варвары и не дикари?! Речь обвиняемого, с каждой фразой звучащая все неотразимее, как речь беспощадного обвинителя фашизма, продолжается. Каждые пять минут председатель прерывает его возгласами, то просительными, то угрожающими. То и дело слышится: - Димитров, я запрещаю об этом говорить!.. Димитров, это выходит за круг обсуждений!.. Димитров, это пропаганда! Но Димитров даже не оборачивается на возгласы председателя. Его голос становится еще громче и страстней. Председатель в крайнем возбуждении отирает вспотевшее лицо, комкает платок и хрипло выкрикивает: - Я запрещаю подобные выпады! - но ответом служит гневное движение рукой, словно не ему, а Димитрову принадлежит тут право давать слово или лишать его. - Хорошо, - с усмешкой говорит Димитров. - Я постараюсь воздержаться от характеристик. Но нельзя же не задать вопроса: господа, "рейхстаг подожгли коммунисты" - какой же здравомыслящий человек, будь он даже самым предвзятым врагом нашей партии, способен поверить в подобную чепуху, в эту позорную клевету, позорную не для нас, коммунистов, а для ее авторов... - Димитров, - с отчаянием в голосе произносит председатель, - это не клевета, а заявление имперского правительства, вы обязаны относиться к нему с уважением. Повторяю вам снова: если вы позволите себе такие выражения как "клевета" и тому подобное, я удалю вас из зала. - И он ударил ладонью по столу, желая придать словам убедительность, которой нехватает его тону. - Я позволю себе, господин председатель, заявить, что даже самый характер этой кле... я хотел сказать: этого обвинения - выбран клевет... я хотел сказать: обвинителями, неудачно. Вот что сказано в одном труде по подобному поводу: "...Эта война при помощи клеветы не имеет себе равной во всей истории, настолько поистине интернационален театр военных действий, на котором она разыгрывается, настолько велико единодушие, с которым ее ведут самые различные партийные группы и органы господствующих классов. После большого пожара в Чикаго телеграф разнес по всему земному шару весть, что это дьявольская работа Интернационала. Нужно только удивляться, как не приписали его же демоническому вмешательству ураган, опустошавший Вест-Индию". - Я запретил вам цитировать Маркса! - крикнул председатель, прерывая чтение. Димитров поднял листок, по которому читал: - Ваша эрудиция не делает вам чести, господин председатель: это всего лишь отчет лондонского Генерального Совета... - Все равно я запрещаю цитировать что бы то ни было, - говорит председатель. - Не смейте ничего нам читать. Ничего! Слышите?.. Я вас спрашиваю: вы слышите?! - У меня прекрасный слух... - Так вот - никаких цитат. - А стихи читать можно? - Вы смеетесь над судом? - Я совершенно серьезен. - Так что вы там еще придумали? - с нескрываемой опаской спрашивает председатель. - Какие стихи? - Стихи великого немецкого поэта Вольфганга Гете. Председатель вопросительно оглянулся на членов суда и, пожав плечами, бросил: - Если он думает, что это ему поможет, пусть читает... - И, словно спохватившись, предупреждает: - Только наизусть, а то опять подсунете какую-нибудь пропаганду по своим бумажкам... На минуту прикрыв глаза ладонью, чтобы вспомнить строки Гете, Димитров уверенно читает своим глубоким сильным голосом: В пору ум готовь же свой. На весах великих счастья Чашам редко дан покой; Должен ты иль подыматься, Или долу опускаться; Властвуй, или покоряйся, С торжеством - иль с горем знайся, Тяжким молотом взвивайся - Или наковальней стой... - Да, кто не хочет быть наковальней, должен стать молотом! Эту истину германский рабочий класс в целом не понял ни в тысяча девятьсот восемнадцатом году, ни в тысяча девятьсот двадцать третьем, ни двадцатого июня тысяча девятьсот тридцать второго, ни в январе тысяча девятьсот тридцать третьего... Председатель вскакивает: - Димитров! Последнее предупреждение! Напрасно! Димитров уже не дает ему сесть до конца заседания. - Виноваты в этом социал-демократические вожди: вельсы, зеверинги, брауны, лейпарты, гроссманы. Но теперь, конечно, германские рабочие смогут это понять! Председатель предостерегающе поднимает руку, но Димитров еще не кончил. Он наносит последний удар: - В семнадцатом веке основатель научной физики Галилео Галилей предстал перед строгим судом инквизиции, который должен был приговорить его как еретика к смерти. Он с глубоким убеждением и решимостью воскликнул: "А все-таки она вертится!" И это научное положение стало позднее достоянием всего человечества. Председатель поспешно собрал бумаги и сделал полуоборот, намереваясь уйти, за ним поднялись все члены суда, но тут голос Димитрова зазвучал таким поистине глубоким убеждением и решимостью, что все они остановились. - Мы, коммунисты, можем сейчас не менее решительно, чем старик Галилей, сказать: "И все-таки она вертится!" Колесо истории вертится, движется вперед, в сторону советской Европы, в сторону Всемирного Союза Советских Республик, и это колесо, подгоняемое пролетариатом под руководством Коммунистического Интернационала, не удастся остановить ни истребительными мероприятиями, ни каторжными приговорами, ни смертными казнями. Оно вертится и будет вертеться до окончательной победы коммунизма! Председатель трясущимися губами испуганно пробормотал: - Боже мой, мы слушаем его стоя! 9 Эгон остановил свой выбор на небольшой сумке из коричнево-серой крокодиловой кожи с замком из топаза. Это было как раз то, что должно понравиться Эльзе. Пока приказчик заворачивал коробку с сумочкой, Эгон докурил сигарету. Курить на улице было невозможно: моросил мелкий, как туман, холодный дождь. Выйдя из магазина, Эгон в нерешительности остановился: может быть, воспользоваться близостью "Кемпинского" и зайти позавтракать? Посмотрел на часы. Время завтрака для делового Берлина прошло, значит Эгон не рисковал увидеть в ресторане слишком много надоевших лиц. Он шел, машинально избегая столкновения с прохожими. Мысли его были далеко. Все чаще и чаще, помимо его собственной воли, они возвращались теперь к тому, что осталось позади. Меньше всего хотелось думать о настоящем, и почти страшно было думать о том, что ждало его впереди... Кое-кто говорил, будто именно перед ними, военными конструкторами, открывается широчайшее поле деятельности. Даже если это и так, плодотворная деятельность под "просвещенным" руководством какого-нибудь разбойника в коричневой куртке?.. Слуга покорный! Это не для него. Если бы швейцар у подъезда "Кемпинского" не узнал старого клиента и не распахнул дверь, Эгон в рассеянности прошел бы мимо. - Давненько не изволили бывать, господин доктор! - Много народу? - осведомился Эгон. - Завтрак уже окончился. Действительно, просторный зал ресторана был почти пуст. Эгон повернул в полутемный уголок, где обычно сидел в прежние времена. Когда он проходил мимо возвышения, образующего нечто вроде ложи, оттуда раздался возглас: - Шверер!.. Ты или твое привидение? Эгон с удивлением обернулся и увидел сразу две поднятые руки. Один из приветствовавших его был широкоплечий человек с правильными чертами лица и тщательно расчесанными на пробор темнорусыми волосами. Под левой бровью его надменно поблескивал монокль. Стеклышко сидело там с уверенностью, какую оно приобретает в глазнице прусского офицера. Хотя этот человек и не носил военной формы, но по его манере держаться, по заносчиво закинутой голове, по всему его подтянутому облику можно было судить, что костюм пилота "Люфт-Ганзы" не всегда облегал его плечи. Несмотря на полумрак, царивший в ложе, Эгон сразу узнал Бельца. Зато ему понадобилось подойти вплотную к ложе, чтобы в собутыльнике Бельца, тучном человеке с заплывшим и красным, как медная кастрюля, лицом, прорезанным глубоким шрамом у правой скулы, узнать своего знакомого по Западному фронту, в те времена капитана пехоты, а ныне начальника штаба штурмовых отрядов Эрнста Рема. Третий был Эгону незнаком. Прежде чем Эгон решил, соответствует ли это общество его настроению, рука Бельца уже схватила его под локоть и властно потянула за барьер ложи. - Ну, вот и не верь после этого в оккультные силы! - весело воскликнул Бельц. - Мы только что говорили о тебе! - Да, да, - подтвердил Рем. - Бельц утверждал, что вы как раз тот, кого нехватает нашему движению, чтобы подвинуть авиационное вооружение на десять лет вперед. - Он спохватился и указал на своего молчаливого соседа: - Вы незнакомы? Навстречу Эгону поднялся сутулый человек с измятым лицом, с маленькими, хитро усмехающимися глазками и плоскими, прижатыми к черепу ушами. - Мой друг Эдмунд Хайнес! - представил его Рем. Эгон едва не отдернул свою протянутую для пожатия руку: так вот он каков, этот руководитель штурмовиков Силезии! Хайнес словно уловил робость, с которой в его ладонь легла рука инженера. Его глазки сощурились еще больше. Эгон опустился на подставленный кельнером стул. Как он оказался в обществе этих людей? И как может Бельц, которого он всегда знал за человека своего круга, пить и даже, кажется, веселиться в такой компании... Встать и уйти? На это у Эгона не хватало мужества. Разве он мог показать свое презрение этим людям? Рука его сама потянулась к наполненному для него бокалу. - За приятную встречу, - сказал Рем и всем своим грузным телом повернулся к соседнему столу, где, наклонившись над телефонным аппаратом и прикрыв рукою рот, чтобы разговор не был слышен, сидел четвертый из их компании. Эгону не было видно его лица; он заметил только широкую спину, туго обтянутую коричневым сукном и прорезанную наискось ремнем портупеи. - Довольно болтать, Карл! - крикнул Рем. - Ни за что не поверю, что ты способен уделять столько внимания делам! Он взял из вазы апельсин и бросил его в спину сидящего у телефона. Тот положил трубку телефона и подошел к столу. Эгон запомнил наглое выражение его лица. Он был молод и самоуверен. На воротнике его рубашки были вышиты петлицы группенфюрера СА. Он молча взял бокал и, отпив несколько глотков, поставил его на место. Движения его были четки, уверенны. Он не произносил ни слова. Даже когда Рем представил ему Эгона, он только молча кивнул. - Мой друг, партейгеноссе Карл Эрнст, - сказал Рем. - Наверно, слышали? Да, Эгон не мог не знать имени Карла Эрнста. Он понял, почему ему знакома эта физиономия. Карл Эрнст - бывший отельный лифтер, а ныне командир бранденбургских штурмовиков. Эгон боялся, как бы его глаза не выдали того, что он думал о Карле Эрнсте и его собутыльниках. Он опустил взгляд. Бельц заметил смущение Эгона. - Ты все тот же! - улыбнулся он. - Попрежнему только математика и математика? Знаете ли вы, господа, что если бы дать в руки Шверера все, что должен иметь талантливый конструктор самолетов, Геринг имел бы самый сильный воздушный флот в Европе! - воскликнул Бельц. - Не произноси при мне имени этого борова! - проворчал Рем. - Между вами пробежала черная кошка? - Между нами стоит нечто более страшное, - мрачно произнес Рем. - Нам двоим нет места в этом мире! Эгон видел, что Рем пьян. Сверкая злыми глазками, толстяк стукнул кулаком по столу. - Скоро, очень скоро мы покажем фюреру, что стоит этот его дружок! - Перестань, - сказал Хайнес, но Рем не обратил на него внимания. - Есть только один путь к спасению: превращение моих молодцов в постоянную армию. Я не собираюсь стать картонным плясуном в руках толстого Германа! - На пылающей лице Рема все ярче выступали шрамы. - Гитлер презирает своих старых товарищей. Еще бы! Он прекрасно знает, чего я хочу. Дайте нам только новую армию, с новыми генералами. Да, именно так, с новыми генералами. Верно, Эдмунд? Хайнес молча кивнул. А Рем, прихлебывая из бокала, продолжал: - Все, что Адольф знает о войне, он получил от меня. Сам он - штатский болтун. Настоящий австрияк, чорт бы его побрал! Ему нравится торчать на троне и править со своей "священной горы". А мы должны сидеть сложа лапы? То, что придет за мною, будет великим, неслыханным... Хайнес положил руку на плечо Рема: - Замолчишь ты наконец?! Но тот не унимался: - Честное слово, мертвый Адольф принесет нашему делу больше пользы, чем живой... - Если ты не замолчишь, я отправлю тебя спать, понял? - прошипел Хайнес. Рем запустил пятерню в вазу со льдом, где лежали гроздья винограда, и сжал их так, что брызги сока разлетелись по всему столу. Эгону было страшно слушать. Но не меньше он боялся и встать. Он не знал, что делать, и удивлялся спокойствию Бельца, потягивавшего вино и с усмешкой прислушивавшегося к пьяной болтовне Рема. Эгону казалось, что вот-вот должны появиться эсесовцы, схватить их всех и потащить куда-то, где придется отвечать за страшные речи страшного Рема... Внезапно отчаянный женский крик прорезал чинную тишину ресторана. Вырываясь из рук кельнеров, в зал вбежала худенькая белокурая девушка. Она, рыдая, упала на диван. Следом за нею ворвалось несколько штурмовиков. Один из них схватил девушку за руки и потащил к выходу. Окрик Хайнеса остановил его. - Эй, в чем дело? Штурмовик вытянулся перед Хайнесом. - С ней шел какой-то старый еврей. Когда мы взялись за него, она с перепугу бросилась сюда. Хайнес взял девушку за вздрагивающий подбородок. - Что ты нашел в ней еврейского? - спросил он штурмовика и обернулся к девушке: - Вы еврейка? - О, мсье! - едва слышно пролепетала она. - Мы французы. Мы настоящие французы!.. Меня зовут Сюзанн, Сюзанн Лаказ... - А ведь мила! - усмехнулся Хайнес, обращаясь к собутыльникам. - Ну, чего ты ждешь? - спросил он штурмовика. Тот растерянно топтался на месте. - Можешь итти! - сказал Хайнес. Штурмовик щелкнул каблуками и послушно замаршировал к двери. - Мой отец! - воскликнула девушка. - Спасите же и моего отца! - Эй, - крикнул Хайнес вслед штурмовику, - куда ты девал ее старика? - Его увезли для проверки. - Спасите моего отца! - повторяла Сюзанн. Хайнес подвел девушку к столу. - Как ты находишь, Эрнст? - спросил он Рема. - Меня это не занимает. - Погоди, чудак ты эдакий. Ты же не знаешь, что я хочу сказать. Хайнес окинул девушку оценивающим взглядом. - Если бы тебя спросили, в чьем она вкусе? Рем взглянул на Сюзанн. - Таких обожает Адольф! - прохрипел он. - Чтобы они сидели рядом и смотрели на него умильными глазами. - Ты угадал мою мысль. - И Хайнес спросил Сюзанн: - Ваша профессия, фройлейн? - Журналистка... Собственно, я прежде была журналисткой, когда жила во Франции. - Вот если бы вы были художницей, - сказал Хайнес, - я устроил бы вам такую карьеру, что... ого-го! Сюзанн заискивающе улыбнулась: - Я немного и художница... Я занималась художественным переплетом редких книг. Но это невыгодно. Никто не переплетает теперь книги. - Переплеты?.. Нет, это не то! Хайнес еще раз внимательно оглядел девушку и подал ей бокал. - За нашу дружбу! Ручаюсь, вы не пожалеете о сегодняшнем дне. Это говорю вам я, Эдмунд Хайнес! Едем! - Он сунул девушке в руки ее сумочку и сказал Рему: - Отправляйся спать! Ни с кем не простившись, Хайнес взял девушку под руку и повел к выходу. - Девчонка совсем недурна, - сказал Бельц, проводив их взглядом. - Однако не пора ли и нам? Рем вскинул на него воспаленные глаза: - Тебе есть куда спешить! А я должен чего-то ждать, потому что старые куклы с Бендлер* считают ниже своего достоинства подавать мне руку! ______________ * Бендлерштрассе, где помещалось тогда министерство рейхсвера. - У тебя больное самолюбие, - отводя глаза, пробормотал Карл Эрнст. - При поступлении моих головорезов в рейхсвер им даже не засчитывают заработанные у меня нашивки, - обиженно проворчал Рем. - Как будто не штурмовики сделали Адольфа тем, что он есть! А теперь, видите ли, нашлись моралисты, прожужжавшие ему уши: "Рему пора укоротить руки". - Какое тебе дело до их морали? - спросил Карл Эрнст. Рем молча оглядел собеседников и, несмотря на опьянение, уверенно, не пролив ни капли, снова наполнил все бокалы. - Когда люди начинают лопотать о морали, - проговорил он, - это лишь означает, что им ничего более остроумного не приходит в голову. Я горжусь тем, что в моих казармах пахнет не потом, а кровью. Ты знаешь, что они придумали? Распустить моих молодцов в годовой отпуск! Но, честное слово, если враги штурмовых отрядов льстят себя надеждой, что штурмовики вовсе не вернутся из отпуска или вернуться в меньшем числе, то мы заставим их разочароваться! Это вы все скоро увидите. - Он мутными глазами уставился в лицо Бельцу. - Бельц, иди служить ко мне! Не пожалеешь! - Хрип, похожий на рыдание, вырвался из его груди. - Если бы ты знал, как мне нужны надежные люди! При этих словах пьяные слезы полились у него из помутневших глаз. И, словно это послужило сигналом, за его стулом мгновенно выросла фигура штурмовика. Он подхватил Рема под руки и, напрягая силы, чтобы удержать в равновесии тучное тело шефа, повел его из ресторана. Бельц и Эгон сели в таксомотор. - Рем говорил страшные вещи, - пробормотал Эгон. - Я не разбираюсь в их внутренних делах. С меня достаточно того, что нам, кажется, обеспечат надежный кусок хлеба. Советую и тебе не терять времени. Автомобиль медленно катился по Лейпцигершграссе. Дождь прекратился, но было холодно, поднялся порывистый ветер. 10 Отто ел не торопясь, рассеянно слушая заботливую воркотню матери. Он в десятый раз принимался обдумывать фразу, которой следует начать разговор с отцом, но снова и снова оставался ею недоволен. Отто отлично знал взгляды генерала и понимал, что не имеет никаких шансов на успех, если прямо скажет, что строй ему надоел и он хочет уйти из полка. Отец выгонит его из кабинета. Помилуй бог, в этом полку служили пять поколений Швереров!.. Нужно суметь подсказать отцу мысль об уходе. Чтобы он через несколько дней преподнес ее Отто как свою собственную. Полк с его казармой, ежедневными учениями, со скучной канцелярщиной и без всяких видов на быструю карьеру опротивел Отто. Он, пожалуй, еще ничего не имел бы против того, чтобы остаться в полку, если бы его средства не были так ограничены. Но служить в кавалерии, получая впридачу к жалованью жалкие гроши от отца, - слуга покорный. Подумать только: Отто даже не имеет возможности держать вторую лошадь. А есть счастливчики на свете!.. Родители дают им возможность содержать целые конюшни, участвовать в больших скачках и concours hippiques, даже ездить со своими лошадьми за границу. Отто не мечтает о многом. Он понимает, что для участия в английском дерби нужно иметь лошадей, которые по карману немногим. Но съездить разок-другой в Ниццу, чтобы натянуть нос французам и макаронщикам, сидящим в седлах, как собаки на заборе, - это он должен был бы себе позволить. Если бы отец хоть немножко раскошелился... Странные взгляды на службу у старика... Однако все же, с чего начать разговор? Отто оглядел себя в зеркало, поправил портупею, провел обшлагом по пуговицам мундира и осторожно постучал в дверь кабинета. Генерал крикнул отрывисто и нарочито грубо: - Войди! Пусть сейчас появится не начальник штаба с очередным докладом и даже не простой адъютант, пусть это всего лишь сын Отто, всякому входящему он должен казаться суровым и сосредоточенным. Это действует дисциплинирующе. Шверер строго сказал сыну, стоявшему навытяжку у двери: - Твоя постель - бесполезное украшение комнаты. Отто опустил глаза: - Служба... Шверер с усмешкой потянул носом воздух: - От нее пахнет духами, от этой твоей службы! Веселость генерала означала, что официальному вступлению можно больше не придавать значения. Завязалась непринужденная беседа. Шверера интересовало, что произошло вчера в полку. Обычно Отто охотно поддерживал эту тему, но сегодня он постарался отвлечь внимание отца от службы. Он знал, как это сделать: взял с супорта станка кусочек обточенного металла. - Тебе не надоело? - Это заставляет кровь двигаться быстрее, - ответил Шверер и сделал такое движение плечами, словно ощущал это ускоренное движение крови. Он подошел к застекленному шкафчику. На самом виду лежали его изделия из дерева, кости, но больше из металла: кошельки с секретными замками, замысловатые, но неудобные зажигалки. Последним в ряду лежал портсигар. Старик с гордостью протянул его сыну: - Открой-ка! Отто сделал вид, будто ищет секрет. Он знал, что это бесполезно. Отец действительно достиг совершенства в изготовлении таких пустяков, остроумных, но бесполезных. Кому, в самом деле, нужен портсигар с секретным запором? Отто возвратил вещицу отцу. - Можно потерять годы - и не откроешь! - сказал он, чтобы польстить старику. - То-то! - Шверер движением фокусника открыл портсигар, окинул Отто торжествующим взглядом: - Теперь мне хочется сделать флейту. - Флейту?! - удивленно спросил Отто. - Да, да, хорошую флейту! - Шверер хотел объяснить, какой будет эта флейта, но вдруг заметил в глазах сына выражение растерянности. - Что-нибудь не в порядке? Отто улыбнулся через силу: - Нет, все отлично... Генерал рассмеялся и достал из стола два билета по сто марок. Но тут же быстро, так, чтобы не заметил Отто, бросил один билет обратно. Подмигнув, протянул второй сыну: - Бери, бери, я знаю, что такое служба в кавалерии. Отто не удержался от вздоха: - К сожалению, ты не знаешь, что такое служба в наше время. - Я тебя не понял. - Служить без перспективы... Генерал нахмурился: - И снова не понимаю. - Нельзя же серьезно рассчитывать на войну в нынешних условиях! Где наше вооружение? Где военная промышленность? Наше положение безнадежно! - Не повторяй газетной чепухи! Это для народа. Мы вовсе не так одиноки, как хотим казаться. Существование нашей армии - вопрос жизни не только для нашей промышленности, но и для английской и отчасти американской. Там заинтересованы в нас не меньше нас самих. Крупп - не только Крупп. Это Шнейдер-Крезо, это Виккерс, это Мицуи, это Ансальдо! "Фарбениндустри" - это Дюпон, это "Импириел кемикл"!.. Понял? - Нет. Генерал с недоверием посмотрел на сына. - В самом деле?.. Отто пожал плечами. - Так ты же невежда! - Шверер удивленно глядел на Отто, словно видел его впервые. - Не знать, что в последней войне, когда мы вступали в Бельгию, в нас стреляли из немецких пушек, изготовленных для бельгийцев Круппом? Что Шкода, вооружавший австро-венгерскую армию, контролируется французской фирмой Шнейдера? Что итальянская и болгарская артиллерия была вооружена французской семидесятипятимиллиметровкой? Что итальянские крейсеры строились Виккерсом и Армстронгом? - Недоразумения, разумеется, могли иметь место, - пробормотал Отто. - Так, значит, для тебя все это "недоразумения"?! - Шверер мелкими шажками подбежал к одному из шкафов и отыскал там книгу. - Я прочту тебе несколько выдержек, чтобы ты не думал, будто я преувеличиваю. - И Шверер скороговоркой прочел вслух несколько мест из книги, в которой уверенно находил нужные ему страницы: - "...Теперь о меди для Германии. Немцы крайне нуждались в этом металле, и английские коммерсанты пришли им на помощь". - Шверер взглянул на Отто и с особенным ударением сказал: - Ты слышишь: английские коммерсанты! А у нас в ту войну не было более злого врага, чем Англия... Итак: "англичане пришли на помощь Германии. Они стали снабжать медью нейтральные страны, откуда медь могла немедленно перевозиться в Германию. Таким образом, было переправлено..." Пропускаю цифры, они тебе ничего не скажут. "...Аналогичная история произошла с никелем, главными поставщиками которого были Канада и Французская Каледония. Ничем не лучше французов и англичан были американцы. Пресловутая немецкая подводная лодка "Дейчланд", как известно, доставила во время войны в Штаты большую партию химических товаров, изготовленных "Фарбениндустри", в которых крайне нуждалась американская военная промышленность. Разве американские дельцы отказались от этих товаров, предложенных "врагом"? Они их приняли, и в обмен "Дейчланд" увезла из Америки тот же никель. Шестьсот тонн никеля, изготовленного американским заводом из французской руды..." Отто с деланым возмущением перебил отца! - Махинации дельцов! - Вовсе нет. Если бы заводы Цейса в Иене не снабжали своими приборами англичан и американцев, и тем и другим очень трудно было бы воевать с Германией. - Так зачем же Цейс это делал? - Чтобы Германия могла получить нужные ей никель, нефть, медь. - Шверер поставил книгу на место. - Тебе следует познакомиться со всем этим. Штабной офицер должен это понимать, чтобы знать сильные и слабые места противников. - Он отыскал на другой полке тетрадь. - Вот схемы связи американских концернов Дюпона и Моргана. Смотри, какая сложная цепь интересов во всем мире: через английского Виккерса - в Японию и Турцию; дальше линия тянется во Францию к Шнейдеру, оттуда - в Чехословакию к Шкода. Через банки в Лондоне и Гамбурге - к Круппу и Тиссену. И снова, собрав все эти нити в один узел, связь, как толстый канат, тянется за океан, в Нью-Йорк. Теперь-то ты понимаешь, в чем тут дело? - Смутно... - Поумнеешь - поймешь!.. Они никогда не пойдут на то, чтобы позволить задушить нас. Не могут пойти. Не только потому, что в это дело вложены их капиталы, так же как и наши собственные, но и потому... - тут Шверер сделал шаг к сыну и наставительно поднял палец, - но и потому, что немецкая армия им нужна для борьбы с востоком, с тем самым востоком, понятие которого ассоциируется в наши дни с коммунизмом. Это-то ты понимаешь? - Это я понимаю, - с ударением сказал Отто. - А остальное поймешь в академии. Тут Отто счел удобным вставить: - Мне действительно пора бросить строй? Генерал посмотрел на него из-под очков и несколько раз удивленно моргнул выпуклыми, как у всех близоруких, глазами. - С тем мусором, что у тебя в голове? - Он фыркнул. - Когда будет пора, я скажу сам... Да, сам! Отто исподтишка посмотрел на часы. Генерал перехватил его взгляд и сердито махнул рукой в сторону двери. Отто круто, по уставу, повернулся на каблуке и вышел. Шверер еще некоторое время, насупившись, глядел на затворившуюся за сыном дверь, потом вернулся к столу и раздраженно передвинул с места на место несколько листков рукописи. Под руку попалась пачка советских газет. Шверер отыскал "Красную звезду". Он достаточно хорошо знал русский язык, чтобы почти не прибегать к словарю. По мере чтения Шверер заинтересовывался все больше. Он забыл даже о времени. Потом в раздражении бросил газету и прошелся по кабинету: он же говорил!.. Он говорил: время, время!.. Снова схватил газету. "...Если в 1929 г. на одного красноармейца приходилось в среднем по всей РККА 2,6 механических лошадиных сил и в 1930 г. - 3,07, то в 1933 г. - уже 7,74. Это значительно выше, чем во французской и американской армиях, и выше даже, чем в английской армии, наиболее механизированной... ...Было время, когда все мы - командующие и члены Ревсовета - тревожились вопросом: справятся ли со сложной незнакомой техникой наш командир и красноармеец? Опасения наши рассеяны действительностью. Красная армия восприняла технику с любовью, рвением и интересом. Это видно хотя бы из того факта, что за один истекший год мы имеем 152 тыс. предложений от бойцов, командиров и политработников, от целых взводов и коллективов по линии технических изобретений и рационализации..." Шверер потряс газетным листом и с недоумением воскликнул: - Рационализация?! Генералы, выслушивающие предложения своих солдат?! Пфа! - Человек всегда о чем-нибудь сожалеет. Например, сейчас я жалею о том, что господь бог не сделал меня скульптором. Я взял бы тебя в качестве модели для статуи "Мировая скорбь"!.. Эгон поднял голову и увидел Отто. - Решил кончать со строем, - сказал Отто, опускаясь на скамью рядом с братом. - Казарма, плац, казино и снова казарма? Нет, довольно! - Но ведь тебе нужен строевой стаж, чтобы попасть в академию. - Академия? С этим тоже покончено. - Вероятно, для отца это удар? - Не вздумай ему об этом докладывать. - Но он, без сомнения, сам узнает. - Э, мой друг! Тот, чьим адъютантом я сделаюсь на днях, не пойдет советоваться с отцом! - Отто быстро оглянулся и, несмотря на то, что поблизости никого не было, сказал шопотом: - Меня рекомендовали Рему. Эгон испуганно отодвинулся. - Ты понимаешь, что говоришь? - О да, я уже виделся с ним! Мы отлично поняли друг друга. Рему нужны люди из рейхсвера, которым он мог бы доверять. Именно офицеры! Не сегодня-завтра он станет во главе армии. Ты понимаешь, какой скачок я сразу делаю? - Ты отважился сказать отцу о своем решении? - Он просто не понял бы, но ты должен понять меня. - И ты согласен надеть форму штурмовика? - Я же сказал тебе: придя в рейхсвер, Рем не может привести с собою в качестве адъютанта кого-то из банды лавочников, которые окружают его теперь. Сам он - человек нашего круга. Такой же офицер, как я, каким был ты сам... - Ну, что касается моего офицерского прошлого, то ты лучше сделаешь, если не будешь о нем вспоминать. - Теперь-то самое время вспомнить об этом. Эгон с горьким чувством смотрел на младшего брата - живое свидетельство удивительных превращений, происходящих в сознании немцев! - Ты становишься участником очень опасной игры, - сказал он. - Не нужно из всего делать трагедию, мой дорогой доктор. - А если планы Рема провалятся? - Ну, - Отто неопределенно помахал рукой, - тогда: трубач, играй отбой! Вернусь в полк. - Я видел Рема, Отто, - сказал Эгон. - Видел и слышал от него то, чего он, наверное, не скажет тебе. - Ты? - Отто вскочил от удивления. - Ты? Эгон рассказал брату про встречу в ресторане Кемпинского. Он думал, что его рассказ испугает Отто. Но тот рассмеялся. - Все, что ты слышал, не больше чем результат лишнего бокала шампанского! Рем слишком любит удовольствия, чтобы играть своей головой... Кстати, о Хайнесе! Ты говоришь, он уехал куда-то с девчонкой? Это забавно! - Отто взглянул на часы. - Через полчаса мне предстоит быть у него... Или я попаду очень некстати, или как нельзя более вовремя!.. Он встал, одернул шинель. - Будь здоров, милый доктор! Право, не стоит предаваться мировой скорби из-за того, что твоя математика теперь не в моде! Он козырнул и пошел прочь той особенной деревянной походкой, которою ходит только одна порода людей - немецкие офицеры. Эгон, не двигаясь, смотрел вслед брату. Как все это странно! Вот и его брат несет такую же бессмыслицу, строит какие-то планы, как те, в ресторане!.. Они теперь распоряжаются жизнью. Они намерены, повидимому, продолжать свое дело: строить коричневую империю, какое-то разбойно-солдафонское государство, существа которого Эгон не может разгадать. Они кричат о "национальной революции", о "свержении плутократии", а в то же время ходят упорные слухи, что вся ремовская армия содержится за счет "Фарбениндустри"... Какая-то немыслимая путаница, в которой он не может разобраться!.. И тут же крики о реванше, - сейчас, когда немцы еще не забыли ужасов той войны!.. Реванш?.. Чьими руками, какими средствами?.. Эгону не было известно, как обстояло дело с другими частями имперской военной машины, но авиацию-то он знал достаточно. Может быть, через год-другой Геринг и будет командовать реальной силой, но сегодня его армады - миф, созданный молвой. Уж это-то верно! Недаром все-таки Эгон авиационный конструктор! Его давно уже мутило при мысли о том, что выходящий из-под его пера красивый математический расчет должен превратиться в конкретные формы военных самолетов. Он на своем хребте испытал всю прелесть этого оружия. Но, увы, сетовать поздно! Наци не страдают предрассудками. Они крепко держат в руках тех, кто им нужен. Эгон уверен: заикнись он о своем нежелании работать в военной промышленности - и тотчас же наци забыли бы, что он талантливый конструктор, сын генерала и сам в прошлом офицер-летчик. С него сорвали бы колодку орденских ленточек; его швырнули бы в один из этих загонов, вроде Дахау. Его уничтожили бы там, чтобы он никогда никому не мог выдать ни одного их секрета. Об этом нельзя забывать. Пусть лучше вся эта банда воображает, будто доктор Шверер - добротный винтик в их военной машине. Пусть даже смотрят на него, как на хорошо оплачиваемую прислугу. Он не обижается... Его вывел из задумчивости холод мокрой скамьи, проникший сквозь пальто. Он провел рукою по глазам и почувствовал, что рука стала влажной. И пальто и шляпа - все было мокрым. Эгон поднялся и устало побрел прочь. Дойдя до калитки, он вспомнил, что забыл на скамейке коробку с сумочкой. Вернулся, взял пакет. Бумага потемнела от воды и прорвалась на углах. Эгон зажал покупку подмышкой, поднял воротник и сунул руки глубже в карманы. Шел, не поднимая головы. Решил перейти улицу и сошел на мостовую. У самого уха раздался гудок автомобиля. Одновременно с ударом в левый бок Эгон услышал шипение шин по мокрому асфальту. Падая, он закрыл глаза... Шофер выскочил из машины и подбежал к Эгону. - Капитан! - воскликнул он. Эгон упал на одно колено, опираясь рукою о грязную мостовую. Над его головою возвышалось крыло автомобиля. - Господин капитан! - повторил шофер. - Лемке! Эгон протянул шоферу грязную руку. - Вы не ушиблись? - с беспокойством спросил Лемке, заботливо усаживая Эгона в автомобиль. - Я сам во всем виноват! - Я рад, я очень рад вас встретить, господин капитан! Эгон рассмеялся: - Какой я к чорту капитан? Это все забыто. - Да, это было давно. - Но я действительно только что думал о наших старых временах. Это была правда. То, о чем только что думал Эгон, имело прямое отношение к Францу Лемке. Именно он, Франц Лемке, в прошлом его бортмеханик и унтер-офицер, на многое открыл глаза обер-лейтенанту Эгону Швереру. Эгон как сейчас помнит ту ночь, когда оба они, раненные, лежали под обломками своего "Фоккера", сбитого англичанами между линиями окопов. Надежды на спасение у них не было. Смерть казалась неизбежной, и Лемке выложил Швереру все, что думал о войне. Он уверял, что так же, как он, думает весь народ, за исключением небольшой кучки тех, для кого война была выгодным предприятием. А простые люди или сами участвуют в драке, или знают войну со слов сыновей, мужей, отцов и братьев, сидящих по горло в крови и грязи в окопах Франции, России, Галиции, Румынии, Турции. Лемке высказал непоколебимую уверенность в том, что совершенно так же, как он, думают и вражеские солдаты, сидящие в окопах напротив... В ту памятную ночь обер-лейтенант Шверер сделал открытие: унтер-офицер Лемке лучше него знает жизнь. Эгон боялся проронить хотя бы слово. Да, так внимательно Эгон не слушал в университете любимейших профессоров. Позже Лемке признавался, что, лежа в госпитале, он каждый день ждал перевода в военную тюрьму. Ему не верилось, что откровенный разговор с офицером может кончиться чем-либо иным. Ранение дало обоим возможность перейти на службу в тыл. Шверер стал руководителем авиационной лаборатории; механик - его шофером. По окончании войны они расстались, их жизненные пути разошлись. Доктор механики Эгон фон Шверер продолжал итти по дороге авиационного конструктора, проторенной для него войной, шофер же вернулся к своей мирной профессии рабочего-металлиста. Он не стал объяснять своему бывшему шефу, что этот выбор продиктован ему не только привязанностью к родному делу, но и приказом партии. Ей нужны были свои, надежные люди в рабочей среде - ведь там ковались кадры бойцов против реакции, которая потихоньку, втайне, но настойчиво, с нескрываемой надеждой на окончательную реставрацию, выглядывала из-за псевдодемократического занавеса Веймарской республики. После того как Эгон потерял из виду Франца Лемке, идеи, с которыми тот пытался его познакомить, постепенно отходили на задний план, оттесняемые работой, привычными интересами круга, в котором он вращался, и семейными делами. Эгон давно уже был почти чужим в доме отца. Если бы не любовь к матери, страдавшей от распада семьи, Эгон давно переехал бы на другую квартиру. Немного легче стало с тех пор, как фирма перевела Эгона в новый филиал самолетостроительного завода в Травемюнде. Бывать дома приходилось теперь лишь изредка, в дни поездок в Берлин. Самым неприятным при посещении дома были встречи с братьями. Если Отто еще можно было терпеть, как поневоле терпишь других фанфаронов, то младший брат, Эрнст, был совершенно невыносим. С тех пор как он надел форму гитлеровской организации молодежи, его наглость превосходила все границы. Мальчишка дошел до того, что устроил в доме отца проверку прислуги: нет ли в жилах кухарки и горничной следов неарийской крови? Эгон не мог этого выносить... - Позвольте, Лемке! - воскликнул Эгон, с удивлением оглядывая собеседника. - Я помню: профессия шофера была для вас лишь временным отходом в сторону от основного дела. Лемке постарался изобразить удивление: - Что вы, господин доктор! Но Эгон настаивал: - Да, да, я отлично помню. Когда вы соскакивали с сиденья, чтобы отворить мне дверцу автомобиля, у вас всегда бывал такой вид, будто это вас унижает. - Право же, господин доктор, - с некоторым смущением пробормотал Лемке, - это вам так показалось. Как бы хорошо он ни относился к Эгону, он вовсе не намерен был объяснять ему, что необходимость отворять дверцу хозяину так же отвратительна ему теперь, как тогда, но что он без всякого протеста выполняет ее и будет выполнять впредь, пока партия не освободит его от обязанности сидеть за рулем автомобиля. Лемке не собирался объяснять своему бывшему офицеру, что фуражка с галуном и медные пуговицы шоферской куртки были для него не удовольствием, а средством конспирации в государстве, где всякий немец, не желавший сложить оружие перед диктатурой Гитлера, - а такими немцами были все коммунисты, - должен был внешне перестать быть тем, кем был. - А вы все тот же? - неопределенно спросил Эгон у Лемке. - В каком смысле, господин доктор? - Я имею в виду ваши взгляды. Лемке искоса посмотрел на Эгона: - Позвольте ответить вопросом: а вы? Несколько мгновений Эгон смотрел на шофера непонимающе, потом расхохотался. - Вы, может быть, думаете, что я принадлежу теперь к гитлеровской команде? Нет, дружище, вспомните, что сблизило нас, и вы поймете: для вас я всегда останусь тем, кем был... Лемке улыбнулся: - Это хорошо, очень хорошо, господин доктор! - А вы, Лемке? - Я?.. Я все тот же! - Это тоже хорошо, очень хорошо! - в тон ему ответил Эгон. Они помолчали. - Куда я должен вас доставить? - спросил Лемке. - Если бы я так не выпачкался, то предложил бы посидеть где-нибудь за кружкой пива. У нас есть о чем поговорить. - Мы это и сделаем. Где-нибудь подальше от центра. У вас есть время? - Я не спешу. - В таком случае... - Лемке притормозил машину и бросил взгляд на часы. - А что, если я предложу вам до того небольшую прогулку? - В такую погоду? - Погода нам не помешает. Куда-нибудь подальше, где меньше народу. Хотя бы в Грюневальд. Эгон пожал плечами. Некоторое время они ехали молча. Лемке опять посмотрел на часы и сказал: - Вам будет интересно послушать одну радиопередачу. - Что-нибудь особенное? - Москва... - сказал Лемке и быстро взглянул на Эгона, как бы пытаясь уловить впечатление, какое произвело на того это слово. - Что-нибудь особенное? - переспросил Эгон без большого интереса. - Так... одна речь. Мне хочется ее услышать. - Если это вам интересно... Я ведь не знаю языка. - Мы услышим перевод. - То, за что сажают в Дахау? - Да. - Кто же согласится настроить приемник? - Мы будем слушать из автомобиля. Они проезжали безлюдные аллеи Грюневальда. Лемке настроил приемник. Сквозь гудение послышался шорох и плеск, словно волны прибоя ворошили крупную гальку на берегу моря. Это были рукоплескания. Они затухали и снова вздымались. Напрасно слабенькой серебряной струйкой рвался в эфир звонок председателя. Наконец аплодисменты затихли. Наступила секунда гулкой тишины. И вот кто-то заговорил на незнакомом Эгону языке. Эгон наклонился к Лемке и, невольно понизив голос, спросил: - Что это? Так же тихо Лемке ответил: - Съезд... - Съезд?.. - Съезд компартии в Советском Союзе. Эгон вынул папиросу и с удивлением заметил, что его пальцы дрожат. Он поспешно опустил руку. Ему не хотелось, чтобы Лемке заметил это неожиданное волнение, охватившее его. Радио умолкло. - Наверно, сейчас будет перевод, - сказал Лемке. Из-за угла показалась фигура полицейского. Лемке выключил аппарат и тронул машину с места. Они ехали довольно долго. Наконец Лемке остановился и повернул выключатель. Эгон услышал тот же голос. Как и прежде, он не понимал слов. И тут его мысль словно передалась Лемке: он стал негромко переводить слово за словом. Иногда он не поспевал за оратором, и тогда Эгон чувствовал пропуск. Иногда выпадали целые фразы. И все же Эгон слушал, затаив дыхание: - ...Шовинизм и подготовка войны, - переводил Лемке, - как основные элементы внешней политики, обуздание рабочего класса и террор в области внутренней политики, как необходимое средство для укрепления тыла будущих военных фронтов, - вот что особенно занимает теперь современных империалистических политиков... Сильные разряды заглушили голос в репродукторе. Когда они затихли, Эгон снова услышал негромкий голос Лемке рядом с голосом оратора: - Победу фашизма в Германии нужно рассматривать не только как признак слабости рабочего класса и результат измен социал-демократии рабочему классу, расчистившей дорогу фашизму. Ее надо рассматривать также, как признак слабости буржуазии, как признак того, что буржуазия уже не в силах властвовать старыми методами парламентаризма и буржуазной демократии... как признак того, что она не в силах больше найти выход из нынешнего положения на базе мирной внешней политики, ввиду чего она вынуждена прибегнуть к политике войны... Ах, как несносны эти разряды - они заглушают даже голос Лемке... - ...Если, несмотря на опыт первой империалистической войны, буржуазные политики все же хватаются за войну, как утопающий за соломинку, то это значит, что они окончательно запутались, попали в тупик и готовы лететь стремглав в пропасть!.. Из калитки ближайшей виллы вышла женщина с сумкой. Лемке умолк, повернул регулятор. Голос в репродукторе стал едва слышным. Слов уже нельзя было разобрать. Репродуктор издал сухой треск. Эгон огляделся и увидел, что они мчатся навстречу дождю и снегу, залепившему переднее стекло так, что скв