озь него почти ничего не было видно. Эгон успел заметить промелькнувшие сбоку фигуры двух медленно шагающих полицейских. Их черные клеенчатые плащи блестели под дождем. 11 Приглашение на обед к Гевелингу в отель "Адлон" было приятно уже тем, что позволило Роу скоротать ничем не заполненный вечер. Несмотря на профессиональную зоркость и умение вылавливать из кучи светских условностей зерно истины, Роу так и не разгадал, чему он был обязан приглашением нефтяного короля сэра Генри Гевелинга. Допустим, что Гевелинг при случайной встрече в театре узнал в нем человека, с которым встречался в Грейт-Корте, - этого было мало для приглашения на обед. Допустим, что любопытство толкало сэра Генри узнать у осведомленного журналиста, что болтают в обществе о его недавней женитьбе на парижской кокотке. Но не рассчитывал же он на то, что Роу выложит ему правду? Что же еще можно было предположить?.. Роу не приходило в голову, что Гевелинг мог и вовсе не желать ничего узнать от него и был вполне удовлетворен тем, что смог невзначай, так что Роу этого и не заметил, высказать ему собственное мнение по поводу происходящего в Германии. Знал ли хитрый старый нефтяник, что, выкладывая свои взгляды английскому журналисту Уинфреду Роу, он как бы шепчет их прямо в ухо тому, кому они предназначались, но кому он не мог или не хотел высказать их непосредственно? Или было простой случайностью то, что Гевелинг разоткровенничался с повстречавшимся ему в Берлине англичанином? Этого тоже не дано было знать Роу. В иерархии британской секретной службы он знал только своих официальных начальников. Об именах тех, кто из-за темных кулис направлял ее усилия и диктовал свою волю, он мог только догадываться. И то лишь про себя. Так или иначе, Роу считал вечер проведенным с пользой. Он даже склонен был отнести к своей заслуге то, что из высказываний Гевелинга сделал совершенно ясный вывод: политика твердой власти в Германии, направленная к скорейшей и полной ликвидации всяких элементов коммунистического движения, - это как раз то, что устраивает сэра Генри. Больше того, утверждение национал-социализма как зародыша международной полиции для всей Европы, между Рейном и Волгой, - это то, что кажется совершенно необходимым всем, от чьего имени сэр Генри считал себя вправе говорить. Роу окончательно утвердился во мнении, что нужно помочь Годару убрать оправданного лейпцигским судом Димитрова. Цепь логических умозаключений привела Роу к тому, что, с точки зрения сэра Генри, такой деятель, как Димитров, опасен не только в качестве непримиримого носителя идей, враждебных нефтяной державе Гевелинга. Димитров опасен и как сила, непосредственно и активно сопротивляющаяся той самой власти твердой руки, установление которой почиталось непременным условием спасения от большевизма. Победа Димитрова была поражением наци, тех самых наци, которые через посредством Белла получили от сэра Генри не одну сотню тысяч фунтов стерлингов на укрепление своей власти. Чтобы избежать в будущем новых поражений, сэр Генри полагал необходимым в корне уничтожать их живую первопричину - коммунистов. Это было для Роу задачей сегодняшнего дня, даже без загляда в будущее, где рисовались широкие возможности использования немецкого фашизма как авангарда экспансии на восток. Эти планы были свойственны империалистскому складу его ума. Роу не нужно было даже получать на этот счет каких-либо разъяснений нефтяного короля. Они вытекали сами собою из скупых намеков. Логика и тут приводила Роу к Димитрову. Димитров был болгарином, деятелем коммунистической партии страны, лежащей на пути к нефти Малой Азии и Кавказа. Роу уже на заседании суда увидел, кто такой Димитров. Наличие такого деятеля на Балканах отнюдь не облегчит путь сэра Гевелинга на восток. Не сегодня-завтра Димитров будет выпущен из тюрьмы. Правда, несмотря на оправдательный приговор суда, наци не освободят Димитрова раньше, чем какая-либо страна согласится впустить его к себе, но тут можно было не сомневаться: Советский Союз окажет ему гостеприимство. И кто знает, сумеет ли Геринг выполнить свою угрозу на коротком расстоянии между тюрьмой и границей Германии?.. Роу остановился, чтобы закурить, и огляделся. Силуэт Бранденбургских ворот остался далеко позади. В воздухе стоял аромат распускающихся почек Тиргартена. Роу не любил Берлина, его мрачных тонов и тяжелых очертаний, не любил берлинцев с их суетливой грубоватостью, он не любил даже берлинской зелени - такой худосочной и бледной по сравнению с той яркой и вечно влажной листвой, которую он привык видеть на родном острове. Пока Роу закуривал, отойдя несколько десятков шагов от "Адлона", возле него остановилось такси, и шофер услужливо отворил дверцу. Роу подумал, сел и назвал улицу неподалеку от Темпельгофского аэродрома. Если он застанет дома летчика Бельца, коротающего в "Люфт-Ганзе" годы вынужденного антракта в жизни немецкой военной авиации, можно будет почти наверняка найти способ отделаться от Димитрова и за пределами Германии. Все сделает маленький аппарат с часовым механизмом, положенный в чемодан пассажира или просто в тот самолет, в котором полетит Димитров. Бельц вполне надежный немец. Он уже оказывал Роу кое-какие услуги, когда работал на западных линиях. Правда, он играет в порядочность и поэтому дорого берет, но игра стоит свеч. Немцы вон сколько истратили впустую на организацию целого процесса. Сотня фунтов не разорит секретную службу Британии... Все устроилось лучшим образом: летчик брался сделать все. Когда Димитров пересядет в Кенигсберге в самолет "Дерулюфта", он, Бельц, подсунет туда любой сюрприз, какой заготовит для него Роу. Роу даже рассмеялся от удовольствия при мысли, что когда-нибудь ему, может быть, представится случай рассказать толстому Герингу, как он опередил его в выполнении его собственной крикливой угрозы. Можно было себе представить, как надуется от зависти эта самонадеянная жаба! Да, Роу даже рассмеялся вслух. Он беззаботно отмахнулся от мысли, что нужно было бы предупредить Годара: майор может спокойно возвращаться в Париж. Эти французы вечно опаздывают... 12 Уже пятнадцать лет немецкие военные теоретики трудились над объяснением того, как случилось, что две с половиною тысячи немецких генералов, каждый из которых в отдельности выиграл хотя бы одно сражение, умудрились все вместе проиграть величайшую в истории Германии войну. С их точки зрения это поражение означало больше, нежели государственную катастрофу. Оно стоило им армии. Теперь вот ее преемник, германский рейхсвер, не имел права подойти к Рейну ближе, чем на пятьдесят километров. А Рейн все так же катил свои мутные волны с юга на север. И Мейзетурм стоял на том же месте, как в те времена, когда епископа Каттона съели мыши. И у Лорелеи все так же кружил водоворот. Мало что изменилось на Рейне за тридцать веков, если, конечно, не считать того, что вместо боевых челнов вестготов по нему плыли многочисленные барки, пароходы и теплоходы, пассажирские и грузовые, стальные и деревянные. Железо и уголь были их главным грузом. По меньшей мере уже полвека, как поэтический Рейн стал рекою железа и угля... В это утро от пристани старого города Кобленца отвалил пароход, не очень большой и довольно потрепанный. На этом пароходе вниз по Рейну отправилась в экскурсию шумная ватага юношей. Одного из них, худощавого семнадцатилетнего парня с нездоровой желтой кожей красивого лица, звали Эрнстом Шверером. Юноши расположились на передней палубе. Директор гимназии Шнюпфлер договорился с капитаном: вся эта часть парохода отводится школьникам, посторонние не будут сюда пропускаться. Эрнст предложил выставить в проходах пикеты. Тогда никто не помешает экскурсантам проводить время, как они хотят. - И, как настоящие часовые, мы будем сменяться каждые два часа! - в восторге подхватили школьники. - Нет, - возразили другие, - каждый час! Иначе не все успеют постоять на карауле. Несколько человек, назначенных в первый караул, тут же вытащили значки гитлерюгенда и заняли посты. Когда пароход отчалил и пристань с полицейскими стала удаляться, Эрнст подошел к борту и запел песню штурмовиков. Директор Шнюпфлер обеспокоенно поглядывал в сторону капитанской рубки: ведь он дал подписку о том, что не допустит никаких демонстраций, а эта песня... Шнюпфлер знаком подозвал Руппа Вирта. Вирт был единственным в школе, кто силой голоса мог соперничать с Эрнстом Шверером. - Послушай, Руппхен, - ласково сказал директор, - нужно спеть что-нибудь другое. Ты меня понимаешь - здесь еще не настало время для этой нашей песни. - Да, понимаю, господин директор, - сказал Рупп. - Затяни "Вахт ам Рейн"*. Это будет более уместно. ______________ * "Вахт ам Рейн" - официальный гимн бывшей Германской империи. "Вахт ам Рейн"? Это было совсем не то, что хотелось бы спеть Руппу, но, чтобы досадить заносчивому Эрнсту, он готов был исполнить просьбу Шнюпфлера. Он откинул со лба прядь густых каштановых волос и расстегнул воротник рубашки. Он начал прямо со второго куплета, так как знал, что ребята охотно подхватят именно его. И действительно, школьники один за другим покинули Эрнста и присоединились к Руппу. Даже маленький остроносый тихоня Фельдман старательно выводил куплеты гимна. Эрнст умолк. Он, конечно, понимал осторожность Шнюпфлера, но - прерывать песню СА? Это, пожалуй, слишком даже для директора. Об этом Эрнст непременно кое-кому доложит. Обиженный Эрнст ушел на самый нос парохода. Там, развалившись на скамье, он закурил. По установленному в их школе этикету, он должен был бы спросить на это разрешение Шнюпфлера, но пусть-ка профессор позлится и подумает о том, следует ли прерывать такую песню, особенно когда поет он, Шверер. В конце концов наплевать на то, что Шнюпфлер директор. Завтра - Эрнст уже не гимназист. Если у него еще и нет в кармане билета наци, то ведь причиною тому простая формальность. Ему нехватает каких-то двух месяцев до установленного возраста. Тогда он сможет стать таким же партейгеноссе, как сам Шнюпфлер. И неизвестно, кто окажется на более высокой ступени партийной лестницы - он, Эрнст фон Шверер, или этот замухрышка, переименованный из простого шпика в профессора только для того, чтобы можно было назначить его директором гимназии. Эрнст сквозь зубы сплюнул через поручни. С трудолюбивым постоянством шлепали по воде плицы колес. Снизу, из недр парохода, доносилось мерное дыхание машины и изредка прорывалось далекое бренчанье не то пианолы, не то радио. Эрнст опустил голову на руки, лежавшие на поручнях борта. Он почувствовал, как все судно сотрясает едва уловимая дрожь, порождаемая где-то в глубине машинного отделения. Там билось старое сердце парохода, старого немецкого парохода. Было смешно глядеть, как барахталось в воде это неуклюжее корыто, и даже немножко стыдно перед пассажирами новых винтовых теплоходов, легко обгонявших "Золото Рейна". "Золото Рейна"? Мечты Эрнста были не очень ясны, но вполне целеустремленны. Поколение Эрнста заново перепишет древние сказания. Придет новый Зигфрид, на нем будет коричневая рубашка со свастикой на рукаве. Он схватит за глотку весь мир! Эрнст поднял голову. Впереди по правому берегу реки пейзаж начал меняться. У стоящего на вершине высокой горы замка кончилась яркая зелень садов. Вдали над берегом нависла черная, тяжелая туча дыма. Эрнсту помнилось, что где-то неподалеку, за Мюльхафеном, должны находиться заводы Круппа. Может быть, вон та темная дымка на горизонте и рождена высокими трубами этой кузницы германского оружия? Эрнст хорошо помнил, с какой гордостью отец еще в детстве рассказывал ему историю этих заводов. Он как сейчас видит отца за письменным столом, читающего целую лекцию о рождении нарезной пушки, которую он так и называл "наша немецкая пушка". Отто был уже кадетом, а Эрнст маленьким мальчиком, завидовавшим мундиру старшего брата. Эрнсту кажется, что он тогда слушал отца с гораздо большим вниманием, чем Отто. У старшего брата был такой вид, словно все эти рассказы о пушках и войнах уже надоели ему в корпусе. Наверно, он только и думал, как бы поскорее избавиться от отца и по-своему использовать оставшиеся несколько часов отпуска... Растянувшись на скамье, на залитой солнцем палубе парохода, Эрнст закрыл глаза, и перед ним снова возникла эта же картина: сумеречный отцовский кабинет, почтительно вытянувшийся на стуле Отто и генерал, сидя за большим столом, мерно постукивающий костлявым пальцем по крышке бювара и мерно говорящий: - ...И еще при жизни Клаузевица Альфред фон Крупп основал в Эссене орудийный завод, который я считаю классическим прусским заводом. С годами он стал основным - самым совершенным и самым продуктивным - поставщиком пушек для всей Европы. В 1846 году господин Альфред Крупп выпустил со своего завода первые нарезные орудия, ставшие гордостью нашей немецкой артиллерии. По дальнобойности с ними не могли состязаться пушки других армий, потому что пушки были гладкоствольными. В XX столетии Крупп вооружал своими пушками армии тридцати четырех государств. В числе его иностранных покупателей были Австрия, Италия и даже Россия, всегда гордившаяся своим уменьем изготовлять пушки. Ко времени франко-прусской кампании семидесятого года территория завода составляла уже тысячу моргенов и на нем работало десять тысяч человек... - перестав стучать по столу, генерал наставительно поднял палец. - Как Клаузевиц в области стратегии, так Альфред Крупп в области промышленности является отцом современной войны... Веселые крики гимназистов заставили Эрнста открыть глаза. Первым, кого он увидел, был маленький щуплый Фельдман. Эрнст брезгливо скривил губы и подумал, что если бы ему принадлежала власть в Германии, или нет, не так: когда ему будет принадлежать власть в Германии, он пошлет всех этих фельдманов на заводы Круппа. В самые жаркие литейные. В самые шумные кузницы. Туда же он непременно отправит и таких, как Вирт... Лениво потягиваясь на скамье, он искал глазами Вирта. Рупп должен был быть где-нибудь тут же, неподалеку от Фельдмана, хотя он вовсе и не еврей, а такой же чистокровный бранденбуржец, как большинство школьников этого выпуска. Вирта нигде не было видно. Странно, куда он девался? Эрнст встал, прошелся по палубе за пикеты школьников. Его привлекли к себе шум и струя теплого воздуха, пропитанного запахом масла, вырывавшегося из-под стеклянного капа машинного отделения. Эрнст наклонился над люком. В глубину трюма едва достигал дневной свет. Там происходило что-то похожее на битву железных чудовищ. Эрнст старался припомнить до учебнику описание паровой машины, взаимодействие движущихся перед глазами металлических частей. Вероятно, вон те резервуары, пышущие жаром так, что воздух над ними струится, как распускающийся в чаю сахар, и есть цилиндры. Они яркозеленые; медные полоски охватывают их, как обручи бочку. Вот равномерно, с ленцой двигающийся шток. Значит, это он, послушно следуя движениям поршня, другим своим концом заставляет ползать взад и вперед массивную массу крейцкопфа. Господи, какая старина! Право, эта старушка, паровая машина, стала памятником самой себе! Когда же перестали строить такие чудовища? Наверно, в конце прошлого века. А между тем у нее такой злобный вид, словно она только и ждет, когда в нее попадет рука неосторожного смазчика. Время от времени спокойно, без суеты и страха эта рука появляется между частями машины, чтобы дать им из лейки порцию густого желто-зеленого масла. Эрнст увидел смазчика, парня такого же возраста, как и он сам, коренастого, в синей курточке, наброшенной на голое тело, с белой косынкой, повязанной вокруг шеи на манер галстука. Лицо парня блестело. От пота или масла? По спокойному выражению лица смазчика можно было судить, что опасное лавирование между смертоносными суставами стального чудовища представляется ему самым обыкновенным, привычным делом. Парень автоматическими движениями тыкал носик своей масленки именно туда, куда было нужно. Он умудрялся в это же время говорить с кем-то, кого Эрнсту не было видно за его спиной. Лишь когда парень сделал шаг в сторону, Эрнст увидел Руппа Вирта. Вот странно, и у Руппа был такой вид, будто близость машины не доставляла ему никакого беспокойства. Он обмахивался шапкой, как веером, и внимательно слушал смазчика. Вот Рупп быстро огляделся по сторонам и наклонился к уху парня. Время от времени смазчик понимающе кивал. О чем может говорить Рупп с этим замазанным парнем? Эрнст хотел бы это знать!.. Во всяком случае, Руппу придется об этом рассказать кое-кому. Эрнст доложит, где Рупп болтался в то время, когда его товарищи слушали беседу директора и пели веселые песни. В наступающих сумерках Шнюпфлер умудрился отыскать на берегу живописные развалины Драхенфельса - замка, в котором, по преданию, Зигфрид убил дракона. Вершина полуразвалившейся башни была освещена лучами заходящего солнца. Казалось, будто башня наполнена бушующим пламенем. - А теперь, мальчики, сюрприз! - торжественно провозгласил Шнюпфлер. - Каждый получит стакан доброго немецкого вина, которое называется "Кровь дракона". Оно делается из благородной лозы, растущей на этой горе за развалинами замка! Шнюпфлер, как фокусник, трижды хлопнул в ладоши. Кельнеры внесли корзину с длинными узкогорлыми бутылками "Драхенблута". Школьники выстроились с наполненными стаканами в руках. Шнюпфлер откашлялся, готовясь к речи. Он уже поднял руку со стаканом, когда со стороны одного из пикетов послышались шум, крики. Караульный прибежал с докладом, что какой-то посторонний здоровенный малый пытается прорваться на переднюю палубу, что он сильно навеселе, что одного патрульного он уже уложил ударом кулака. Прежде чем Шнюпфлер принял решение, виновник происшествия ворвался на палубу. Это был коренастый парень в помятом спортивном костюме, в широких штанах, заправленных в грубые шерстяные чулки. Голова его была непокрыта, и волосы беспорядочно рассыпались под дуновением ветра, набегавшего с носа парохода. Он остановился перед выстроенными вдоль борта учениками, подбоченился, расставил ноги, чтобы придать большую устойчивость телу, и несколько мгновений молча оглядывал юношей. - Ни одной знакомой физиономии! Но... все равно: здорово, верблюды! - крикнул он. Одни удивленно молчали, другие ответили нестройным хором. Шнюпфлер стоял в нерешительности. - Вы знаете, кто перед вами? - покачиваясь, спросил незнакомец. - Я тоже был когда-то таким же верблюдом в вашей гимназии! - Он обернулся к Шнюпфлеру: - Я узнал, что наша гимназия совершает экскурсию, и решил повидаться с верблюжатами, хотя, повидимому, ни один из вас меня уже не помнит. Помнит ли кто-нибудь Пауля Штризе, чемпиона гимназии по боксу и выпивке, а?.. Не беда! Вам полезно видеть, что может выйти из каждого из вас! - Он ткнул себя пальцем в грудь. - Верно, верблюжата? Среди учеников послышался смех. - Я вижу, - продолжал Штризе, - вы готовитесь выпить за что-то. Ваш достойный руководитель, - Штризе сделал нарочито почтительный поклон в сторону Шнюпфлера, - предложил вам какой-нибудь скучный тост. Я знаю моссовскую закваску и традиции старого медведя... - Фью, - раздался из толпы голос, - медведя уже нет! - Тем лучше для вас и тем хуже для ваших мозгов. Старик кое-что знал. И то, что знал, умел вбивать в наши головы. Впрочем... я не уверен, что его знания так уже необходимы в наше время. При этих словах Шнюпфлер дотронулся до рукава Штризе. Тот нетерпеливо стряхнул его руку. - Ну, вот ты, - он ткнул пальцем в сторону одного из юношей, - скажи мне: что ты собираешься делать по окончании гимназии? После недолгого размышления юноша громко ответил: - Поступлю в университет. - Что, что? - насмешливо спросил Штризе. - Повтори, чтобы слышали все! Юноша смутился и молчал. Штризе рассмеялся: - Вы слышали? Он собирается в университет! Чтобы остаться недоучкой? Да, да, не ухмыляйтесь вы, там, на левом фланге, чорт вас побери! Сколько бы лет своей жизни вы ни потратили на университет, вы все равно выйдете из него недоучками! - Почему? - спросил кто-то из задних рядов. - За сорок веков известной нам - заметьте: только известной нам! - истории человечество накопило больше знаний, чем может вместить мозг. Не в сумме, а даже в каждой отдельной отрасли. Самый ученый человек на земле знает только то, что он ничего не знает. Чтобы люди снова могли почувствовать себя знающими что-то, нужно уничтожить девять десятых знаний, накопленных наукой, литературой, искусствами. Слишком много мусора сберегли для нас наши непредусмотрительные предки. Они, видно, воображали, что у нас будут не головы, а какие-то котлы! В наше время, верблюжатки, нужны не "Илиада" и "Метаморфозы"!.. Вы не дети и сами понимаете, о чем я говорю... Где-то там... - Штризе показал в сторону левого берега Рейна. - Ну, раз, два, направо... кругом!.. Ученики послушно, как на строевых занятиях, выполнили команду. Теперь они стояли лицом к левому берегу. Перед ними в темноте плескалась река, а над ее слабо отсвечивающей рябью чернели вдали массивы прибрежных гор. Луны еще не было. Пейзаж казался таинственным и мрачным. - Немцы, - крикнул Штризе, - смотрите: там - Франция! Пока она еще далеко. Но... завтра она может очутиться тут, рядом, если мы сами не окажемся там!.. - Он поднял кулак и погрозил западу. - Вы меня поняли: мы не боимся! Мы презираем и ненавидим. - Он оглядел ребят. - Презираем? - Презираем! - хором ответили ученики. - Ненавидим! Ненавидим! Ненавидим! - Пока мы не можем еще сделать ничего другого... только добрый немецкий плевок в сторону Франции! С этими словами Штризе плюнул в сторону черного таинственного запада. Его примеру последовали все остальные. Шнюпфлер в восторге поднял стакан и залпом осушил его. Наступившая после криков тишина казалась особенно глубокой. Ее нарушил стук шагов. Эрнст вышел из рядов. Стуча каблуками, он подошел к стоявшему на левом фланге маленькому Фельдману: - Ты... не плюнул!.. Я видел... Я следил за тобой. Фельдман побледнел так, что в темноте его лицо казалось белой маской. Эрнст приблизился к нему еще на шаг. Ученики молчали. Штризе стоял, покачиваясь на раздвинутых ногах. Заложив руки под пиджак на шине, он с любопытством наблюдал за происходящим. - Ты паршивая еврейская свинья! - крикнул Эрнст, и все услышали звук удара по лицу. Очки слетели с тонкого носа Фельдмана. Жалобно звякнули разбившиеся стекла. Бледная маска лица окрасилась темной полоской крови. Никто не шевелился. На лице Штризе появилась довольная улыбка. Но в этот момент перед строем школьников мелькнула фигура Руппа, и Эрнст получил затрещину. Эрнст бросился на Руппа. Оба повалились на палубу, нанося друг другу удары. Строй сломался. Школьники обступили дерущихся. Кое-кто пытался, улучив момент, нанести Руппу удар ногой или кулаком. Расталкивая юношей, в круг пробрался Штризе. Рупп понимал, что заступничество за Фельдмана не сойдет ему с рук, даже если он не даст Эрнсту одолеть себя. И он, еще яростнее наседая на противника, наносил ему удары такой силы, что Эрнст перестал уже выкрикивать ругательства, а потом и вовсе затих. Он сделал вид, что не в силах больше сопротивляться. Рупп, шатаясь, поднялся, повернулся к нему спиной; тогда-то Эрнст нанес ему удар ногой в поясницу, и Рупп упал без чувств. Школьники, во главе со Штризе, обступили сидевшего на палубе и плевавшего кровью Эрнста. - Ваш товарищ пострадал из-за еврея, а эта свинья жива и здорова! - крикнул Штризе. - Неужели никто из вас не даст еврею того, что он заслужил? Несколько мальчиков приблизились к Фельдману. - Ну же, смелее! - кричал Штризе. - Кто вы: девчонки или молодые бойцы фюрера?.. Один из учеников, по прозванию Золотозубый, подскочил к Фельдману и наотмашь ударил его. С криками подбежали и другие. Фельдман упал со скамейки. - Ногами его! - крикнул Штризе и первый нанес удар своим тяжелым ботинком. Золотозубый бросился к корзине с опустошенными бутылками и схватил одну из них за горлышко. Приловчившись, он нанес Фельдману удар по голове. Тело мальчика конвульсивно содрогнулось. Штризе стряхнул с плеча руку побледневшего Шнюпфлера. - Пойдите к чорту!.. Вы сами должны были бы делать из них бойцов. - И, обращаясь к юношам, торжественно проговорил: - Молодцы!.. Вы вели себя, как настоящие национал-социалисты!.. Хайль Гитлер!.. Ему ответило молчание испуганных мальчиков. В наступившей тишине было слышно, как у борта тошнит кого-то из гимназистов. Спустившись в салон первого класса, Штризе подошел к столику, за которым сидел Кроне, и тяжело опустился на стул. - Если можно, рюмку коньяку! - сказал он, ни к кому не обращаясь. Кроне налил и смотрел, как Штризе медленно, закрыв глаза, пил. - Что с вами? - спросил он, тронув Штризе за плечо. - Ничего особенного... Я сейчас хорошо позабавился. - Всюду-то вы найдете девчонку. - Девчонки тут ни при чем! Я давал урок твердости духа... Кажется, прикончили еврея. Кроне быстро огляделся. - Недоставало нам ввязаться тут в какую-нибудь историю с полицией. - Ничего не случится! - Штризе закурил. - Неужели никогда не настанет такое время, когда и тут можно будет делать, что нужно, не спрашивая разрешения? - Настанет, и скорее, чем некоторые думают. - Если бы все думали по-вашему, - мечтательно проговорил Штризе. - Не воображаете же вы, - сказал Кроне, - что деньги, которые текут отсюда, с Рейна, в кассу партии, даются ради того, чтобы навести порядок только по ту сторону реки?.. Проценты с них начнут поступать только тогда, когда нашей будет вся Германия. - Союзники на это не пойдут. Кроне отпил глоток и бросил в рот стружку сухого картофеля. Он нагнулся, чтобы Штризе было лучше слышно. - Работая с нами, вы должны знать: наша сила в том и заключается, что союзникам не сговориться между собою... Не пройдет и года, как трубы Круппа задымят вовсю! - У нас нет для этого денег. - Союзники сами понесут нам деньги. И запомните еще одно, запомните твердо, навсегда: из-за океана светит нам золотое солнце! - Я верю в то, что Германия воскреснет, но не могу поверить, что это будет скоро. Вспомните Компьен! - А что такое Компьен? - Кроне снисходительно улыбнулся. - Именно там, в вагоне Фоша, мы нанесли союзникам существенное, хотя и мало кем понятое, поражение. Вместо того чтобы уничтожить нашу армию, лишить ее живой силы, они позарились на наши пушки и самолеты. Они потратили миллионы франков и фунтов стерлингов, чтобы уничтожить то, что нам все равно пришлось бы бросить в котел, как устаревший хлам. Они не поняли, что мы не стали бы тратить силы на вывозку всего этого устарелого мусора, когда нужно было спасать самое ценное, что когда-либо было, есть и будет у любой армии, - ее живую силу, ее солдат и генералов. - Чтобы по приезде сюда солдаты устроили революцию? - Революция революцией, но вместо ста тридцати дивизий, ушедших на западный фронт в тысяча девятьсот четырнадцатом году, Гренер отвел в ноябре тысяча девятьсот восемнадцатого года на линию Зигфрида сто шестьдесят дивизий. На тридцать дивизий больше! Он не взорвал ни одного километра наших железных дорог, этих нервов войны. Мы уже сейчас имеем сто тысяч унтер-офицеров, прошедших первый срок рейхсвера, и столько же обучающихся в нем заново. Мы имеем миллионы солдат, десятки тысяч унтер-офицеров в полиции, в СА, в СС. И все это только потому, что союзников прельстила перспектива ломать наши изношенные пушки и устарелые аэропланы. Так кто же, по-вашему, потерпел поражение в Компьене? Ну же, говорите! Штризе молчал. В салоне воцарилась тишина. Не было слышно даже ударов пароходных колес. Неожиданно послышался голос Эрнста: - Мне очень нравится то, что вы говорите! Он стоял, прислонившись к притолоке, окровавленный, в изорванной одежде. Кроне вскочил. Штризе успокоил его движением руки. - Ничего! Кажется, это вполне свой парень. - И, вслушавшись в тишину, спросил: - Кажется, мы причалили? - Да, какая-то пристань, - ответил Эрнст. В ответ на вопросительный взгляд Штризе, устремленный на его покрытое ссадинами лицо, Эрнст сказал: - Немного болит. Но это ничего. Важно покончить... со всем этим! Штризе взял свой бокал и протянул его юноше. Эрнст молча выпил. Кроне бросил на стол деньги и в сопровождении Штризе покинул салон. Эрнст посмотрел на свет бутылку и выцедил остатки вина себе в рюмку. За бортом снова послышалось шлепанье по воде пароходных колес. Эрнст встал и подошел к широкому окну. Черная ночь. Едва виден контур гористого берега. Далеко, вверх по горе, взбирается автомобиль. Издали казалось, что он движется совсем медленно. О быстроте его бега можно было судить лишь по тому, как часто менялось положение его фар. То они оборачивались к реке ослепительными голубыми пятнами, то вовсе исчезали, то бросали длинные лучи вдоль берега, следуя извивам дороги. 13 Автомобиль с ходу брал крутые повороты. На его заднем сиденье, забившись в угол, сидел Гитлер. Казалось бы, здесь, без свидетелей, он мог дать полную волю владевшему им бешенству. Но именно потому, что не было зрителей, перед которыми стоило разыгрывать спектакль, Гитлер молчал. Он не собирался признаваться сидевшему впереди адъютанту, что полчаса тому назад не был допущен на совещание, ради которого прилетел на Рейн. С ним, рейхсканцлером и фюрером, они обошлись, как с лакеем! Ему предложили подождать результатов совещания у себя в Годесберге... Его вызовут, когда будет нужно... Этого унижения он не простит им никогда!.. Никогда! Впрочем, дело не в унижении, а в том, что он не будет знать, о чем они там говорят. Фриц Тиссен был, как всегда, любезен и приводил убедительные соображения, почему Гитлеру не следует присутствовать на совещании. - Вы должны меня понять, - сказал Тиссен: - это же совершенно частная встреча... Но Гитлер отлично понимал, в чем тут дело. Происходил торг между Тиссеном, ведущим за собою стальных, угольных и железорудных королей Германии, с одной стороны, и Карлом Бошем, представляющим всю свору химических фабрикантов, - с другой. Во главе химической колонны шествует, конечно, "ИГФИ". Оттуда текли когда-то деньги в шлейхеровский "комитет Гинденбурга", сумевший протащить на президентский пост выжившего из ума фельдмаршала. Оттуда Рем черпал средства на свои авантюры. Да, чорт побери, Курт Шрейбер был, конечно, прав. Нужно найти путь к соглашению между ними. Едва ли это уж так трудно. Неужели они не могут поделить между собой: недра Рура - Тиссену, Круппу и Стиннесам, калий и прочая химия - Шмитцу?.. Преступник даже в самых простых житейских случаях ищет сложных путей к обману. Так и Гитлер. Он полагал, что не сможет угодить рурским магнатам железа и угля, не надув генералов рейхсвера, которые вывели его жалкую ладью провокатора в открытое море большой политики. Он действовал, как шулер: путал карты всех, чтобы попытаться в этой путанице набрать побольше козырей, настоящих или фальшивых - все равно. Было похоже на то, что он не отдает себе отчета в главном: наиболее спутанными являются его собственные карты. Даже тут, в машине, один на один с самим собою, он не смел признаться самому себе, что хотя его и именуют "канцлером", в сущности он выполняет те же функции, что и в 1918 - 1919 годах, когда он был мелким шпиком у начальника разведки рейхсвера мюнхенского округа капитана Рема. Правда, его теперь больше не называли по номеру "агент 18-бис", больше не использовали для организации провокационных групп, получивших наименование национал-социалистской "рабочей" партии, ему больше не платили по десяти марок "с головы" каждого подведенного под арест спартаковца, но... но звание рейхсканцлера не избавило его от положения лакея у истинных хозяев Германии. При этом он попал на трудную должность лакея двух господ - юнкерско-генеральской камарильи и промышленно-банковского капитала; его роль попрежнему заключалась в том, чтобы организовать всякие провокационные партии и группы с целью взрыва одних в интересах других; ему попрежнему платили ровно столько, во сколько оценивали голову того или иного уничтоженного политического противника. И его так же заставляли ждать за дверью решения хозяев, как он бывало ожидал его в коридоре мюнхенской разведки. Его вытащили из клоаки баварского бюро Рема ради того, чтобы он своим кликушеским хрипом "народного оратора" и своим воображаемым пришествием из "низов" помог обмануть германский народ и поставить этот народ, как ландскнехта о семидесяти миллионах голов, на службу мировой реакции, чьи алчные взоры были обращены на восток. А пока Гитлер, как маньяк, мечтал об осуществлении "личных" планов, не замечая того, что они внушены ему хозяевами. Первым шагом к осуществлению этих планов ему представлялось безраздельное господство над Германией, надо всей Европой, - его личное господство!.. Гитлер стиснул пальцы так, что хрустнули суставы. Европа!.. Если Курт Шрейбер не хвастает, говоря, что кредиты, обещанные американцами, практически не ограничены, то мысли об овладении всей Европой вовсе уж не такая утопия! Тогда можно будет послать к чорту Гевелинга с его мелкими подачками и этих скопидомов из Комитэ де форж, способных натереть мозоли на языке, торгуясь из-за каждого сантима. К чорту их!.. Скорее бы покончить с Ремом! Впрочем, из всего этого, чорт возьми, не следует, что его можно заставлять ждать решения в прихожей. Господам хотелось заставить его поволноваться? Что же, на этот раз сила в их руках. Но он возьмет свое! Он отплатит им и за это унижение и за страх!.. Он принял все меры к тому, чтобы ни Шлейхер, ни Рем, ни даже Геринг не узнали о совещании и, тем более, не могли на него проникнуть. Он отдал надлежащий приказ Гиммлеру, за попытку приехать сюда каждый из этих троих заплатил бы головой. Но где гарантия, что кто-нибудь из сидящих в замке Шрейбера не заинтересован в его, Гитлера, гибели больше, чем в гибели Шлейхера или Рема? Разве исключено, что кто-нибудь уже принял меры к тому, чтобы он, Гитлер, никогда не вернулся отсюда в Берлин?.. Дорога сделала крутой поворот. На мгновение в полосе света появилась человеческая фигура, прижавшаяся к придорожной скале. Гитлер испуганно откинулся на спинку сиденья: вот оно!.. Он пригнулся, пряча голову. Ноги его судорожно уперлись в переднюю стенку кабины, словно понуждая машину к еще более быстрому движению. Но фигура на дороге так же мгновенно исчезла в темноте, как и появилась. Страх, жаркой волной ожегший лицо, медленно холодной струей стекал вдоль спины, расслабил мышцы, неприятным зудом защекотал пальцы ног... Автомобиль стремительно пронесся мимо маленького городка, прилепившегося у самой реки, над пристанью. Мелькнули огни, стены домов. Прозвучал, словно оброненный оркестром, обрывок веселой музыки. Из-за поворота реки вынырнул ярко освещенный пароход. И снова впереди не было ничего, кроме мрака, раздвигаемого лучами автомобильных фар... Одинокий пешеход, прижавшийся к скале, отделился от нее, как только автомобиль промчался мимо него. Он закурил и снова зашагал по шоссе. Тот, кто увидел бы в короткой вспышке спички его лицо, без сомнения, успел бы узнать Паркера, занесенного в список пассажиров теплохода "Фридрих Великий" под именем Чарльза Друммонда, инженера и коммерсанта. Не доходя метров пятидесяти до развалин башни "Семи жен", Паркер свернул в темную аллею старых лип и вскоре очутился перед уединенной маленькой виллой, погруженной в полную темноту. Ему пришлось дважды позвонить, прежде чем дверь отворилась. Он ни слова не сказал вышедшей к нему заспанной старухе, только сделал пальцами несколько знаков, похожих на те, какими объясняются глухонемые. Старуха так же молча провела его в комнату, слабо освещенную лампой под низким абажуром. Окна комнаты были плотно затянуты толстыми шторами. Стоял неприятный запах давно не проветривавшегося помещения. Дверь за Паркером затворилась, и он остался в одиночестве. Прошло около получаса. Паркеру показалось, что он услышал слабый звонок. Через минуту в комнату вошел Кроне. Удостоверившись в том, что каждый из них видит перед собой именно того, кто был ему нужен, они перебросились несколькими короткими фразами. В заключение Кроне сказал: - Больше мы с вами не должны встречаться. Связь мы будем осуществлять... через Геринга. Как ни был спокоен Паркер, Кроне все же уловил легкое движение бровей, выдавшее удивление. - Было бы лучше, если бы вас прислали с паспортом журналиста, - сказал Кроне. - Но раз уже вы "инженер", Геринг подходит больше других... - Конечно, сэр, - скромно согласился Паркер. - Ну что же, "инженер Чарльз Друммонд"... В первый раз вы попросите у него свидания по телефону. - Слушаю, сэр. - Из моей телеграммы вы узнаете день и час, когда нужно позвонить Герингу. Вы должны быть абсолютно точны. - Разумеется, сэр. Кроне прошелся по комнате, вспоминая, не упустил ли чего-нибудь. - Не знаю, когда мы с вами сможем снова встретиться. Было приятно увидеть своего человека. Постарайтесь не быть простаком. Это будет стоить шеи и вам и... может быть, мне. Не подавая Паркеру руки, Кроне кивнул головой и вышел. Подавленный и злой, Гитлер поднялся в номер гостиницы в Годесберге. Он ничего не ответил на нетерпеливый вопрос Геббельса. Только когда вышел адъютант и когда Геббельс повторил вопрос, Гитлер с неохотою рассказал о происшедшем в замке Шрейбера. - И вы уехали? - в неподдельном ужасе воскликнул Геббельс. - Не мог же я сидеть в прихожей! Грубое ругательство по адресу Тиссена сорвалось с уст Геббельса. - Как можно было делать такую глупость! - крикнул он, обращаясь к Гитлеру. - Унижение! Мало мы их вынесли! Еще бы одна ночь... одна-единственная ночь... - он сделал широкий жест, - и больше никаких препятствий!.. Вы не должны были оставлять их без присмотра. Такие события происходят раз в жизни. - Теперь поздно, - устало пробормотал Гитлер. - Гесс был прав: вас нельзя было пускать одного... Унижение! А когда ремовские молодцы будут выпускать нам кишки - это будет веселее? При имени Рема Гитлер вскинул голову и, багровея, крикнул: - Этого не будет! Не будет, я вам говорю! Тиссен понимает, что это было бы крахом. - Для нас. - И для него тоже! - Он выложил бы еще немного денег, и глотки штурмовиков были бы заткнуты. Гитлер бросил на Геббельса гневный взгляд. - Не дергайте мне нервы, Юпп... Слышите? Оставьте меня в покое!.. Уйдите, убирайтесь!.. В его голосе прозвучала угроза. Геббельс присмирел. Припадая на одну ногу, он забегал по комнате. - Придется туда поехать, - сказал он уже совершенно спокойно. - Может быть, я сумею пролезть на это совещание. - Чорта с два!.. Впрочем, вам это, может быть, и удастся. - Если нет, по крайней мере буду знать, кто еще туда явится и когда это кончится. - Я с вами! - сказал Гитлер, шагнув к двери. Он не мог решиться отпустить на такое совещание даже этого, самого верного своего приспешника. Но Геббельс потянул его за рукав и силою усадил в кресло. - Вам там нечего делать. - Нечего делать?! Мне там нечего делать?! - хрипло выкрикнул Гитлер. - А содержать партию будете вы? Вы найдете мне других кредиторов? Геббельс в раздражении швырнул на стол шляпу, которую уже держал в руках. - Вы, повидимому, забыли, кто привел к вам Шрейбера! - Он, подбоченившись, стоял перед Гитлером. - В Руре найдутся деньги и без Шрейбера! - крикнул Гитлер. - Там знают, кому их дать. Во всяком случае, не вам! Вы мне не нужны... Мне никто не нужен! - Гитлер вскочил и с угрожающим видом подошел к телефону. Геббельс отстранил его руку от трубки. - Ага! Испугались! - торжествующе сказал Гитлер. - Вы знаете, что достаточно одного моего слова - и... - Я ничего не боюсь. - Не врите, Юпп, вы всегда чего-нибудь боитесь. Ну, ну, будет, Юпп, - неожиданно мирно сказал Гитлер. - Меня-то вы можете не бояться. - Он подошел к Геббельсу, положил ему руку на плечо. Геббельс исподлобья посмотрел на Гитлера. - Величайшая неосторожность, какую вы можете совершить, - проговорил он, - это поссориться со Шрейбером! - Он взял в разговорах со мною неподходящий тон. - Реже с ним встречайтесь. Не афишируйте эту дружбу. - В ней нет ничего предосудительного. - Никто не должен знать, что деньги идут из-за границы. - Гамбург - не заграница. - Но Шрейбер - это не столько Гамбург, сколько Лондон, не столько Лондон, сколько Нью-Йорк. - Об этом знают сто человек. - Достаточно. - Ваша обязанность, Юпп, чтобы люди знали то, что им следует знать. - Довольно тяжелая обязанность, мой фюрер!.. Я забыл сказать: если Шрейбер представит вам на-днях... того американца... третий раз приезжающего к нам... - Ванденгейма? - Да... Держите себя с ним... - Геббельс запнулся, подыскивая слово. Ему хотелось сказать: "почтительно", но он не решался, зная заносчивость Гитлера. Ограничился тем, что сказал: - ...как друг. - Они дадут денег? - Это во многом зависит от него. - Нам... мне? - Да, - уверенно сказал Геббельс. Гитлер потер лоб. - Вы думаете, Ванденгейм кое-что привез? - Достаточно для Рура. - Рур - Руром. Сейчас меня больше занимает "ИГФИ". - Они обещают помочь и в этом. Если вам удастся поставить на ноги тяжелую промышленность и химию... Гитлер перебил: - На чорта это будет нужно, если они не позволят мне вооружаться! - Шрейбер уверяет, что Ванденгейм за тем и приехал, чтобы предпринять кое-что в этом направлении. Гитлеру хотелось еще и еще раз слышать подтверждение этому. Оно звучало для него как музыка. Он возбужденно вскочил с кресла. На лице его отразилась неподдельная радость: - Слушайте, Юпп!.. У наших американских друзей не должно появиться даже подозрения, что мы помним эти глупые разговоры Штрассера: сорок девять процентов - предпринимателям, сорок один - государству и десять - рабочим. Бред безумца! - Было бы еще полезнее, мой фюрер, чтобы наши собственные промышленники уверовали в то, что эти штрассеровские глупости никогда не принимались нами всерьез. - Сейчас меня интересуют американцы... Понимаете ли, вы, Юпп, ведь Америка... Америка... Это же Америка! - Да, конечно... - неопределенно пробормотал Геббельс. Но со свойственной ему непоследовательностью Гитлер тут же многозначительно проговорил: - Напомните нашим друзьям с берегов Рейна, что на дурацкий вопрос Штрассера, останется ли в случае прихода национал-социалистов к власти собственность, прибыль и руководство хозяйством в руках предпринимателей, - я еще в 1930 году ясно ответил: "Понятно! Ведь я же не безумец, чтобы разрушать свое собственное хозяйство". Гитлер пробежал по комнате, быстро потирая руки. - Вы не представляете себе, Юпп, как вы меня обрадовали! - Вдруг он остановился и с беспокойством спросил: - А не может случиться, чтобы американцы... давали деньги Шлейхеру... или Рему? - Янки хотят иметь солидные гарантии. Чего они могут ждать от Рема с его шайкой? А со Шлейхером им, вероятно, не удастся сговориться насчет России. Он нерешителен. Едва ли им удастся повернуть его на восток так быстро, как это нужно американцам. - А мои цели их устраивают? - спросил Гитлер. - Они знают, чего вы хотите и чего они сами хотят от нас. - Скажите им, Юпп: пока жив Рем, я не засну спокойно. - Они не станут спорить, если мы скажем, что одним из условий соглашения является уничтожение Рема. - Геббельс посмотрел на часы. - Мне пора, а то там успеют закончить разговоры... - Поезжайте, Юпп, поезжайте и знайте, что за вами стою я! Геббельс, почти не скрывая иронии, отвесил Гитлеру почтительный поклон, взял со стола смятую шляпу и, прежде чем надеть ее, проговорил: - Позвольте мне, мой фюрер, напомнить вам слова нашего Клаузевица: сильным духом является не тот, кто способен на сильные жесты, а тот, кто при самых сильных переживаниях остается в равновесии, кто, несмотря на все сердечные бури, наделен умением ориентироваться так, как ориентируется компас на корабле, кидаемом бурей. Отвесив новый поклон, Геббельс вышел. Гитлеру показалось, что в почтительности поклона сквозила плохо скрытая ирония. Оставшись один, Гитлер стал гадать: кто из двух возьмет верх - Тиссен или Бош? Если Тиссен, Рему теперь же конец. А если Бош?.. Может быть, тогда конец ему, Гитлеру?.. Нет, этого не может быть. Шрейбер найдет путь к объединению промышленников. Ведь он, Гитлер, ясно сказал Бошу и просил Шрейбера повторить ему еще тысячу раз: если Химический трест сумеет поделить власть со Стальным трестом, государство будет стоять за их спиной. Сказанное тут только что Геббельсом насчет этого американца может сильно изменить игру в его, Гитлера, пользу. Шрейбер, наверно, объяснил Ванденгейму: американские миллиарды, вложенные в немецкую промышленность по планам Дауэса и Юнга, может гарантировать только он, Гитлер. Желательное американским монополиям направление использования капиталов для восстановления военной мощи Германии может обеспечить только он, Гитлер. Кто еще с такой ясностью высказал свои намерения насчет востока? Кто еще с такой непримиримостью заявил, что покончить с коммунизмом - истинная и конечная цель всей его политики? Американцы не могут этого не понять. А раз так, они будут на его стороне. И этот Ванденгейм тоже... Нужно будет принять его поскорее. Только бы он пришел, не раздумывал. Покончить бы с Ремом и Шлейхером, а с Бошем-то и с химиками он сговорится... Сговорится!.. Сговорится!.. В это самое время в одной из просторных комнат замка барона Курта фон Шрейбера, пользуясь перерывом в совещании, главный директор концерна "ИГ Фарбениндустри" профессор Карл Бош ходил из угла в угол, заложив руки за спину. Он диктовал своему секретарю по печати статью для завтрашнего номера "Франкфуртер цейтунг". "...Новая волна доверия и уверенности прокатилась по германской промышленности. Причину этого я вижу в том, что германское правительство впервые не только дает обещания, но также и действует... Доверие, которое германские экономические круги чувствуют к руководству национал-социалистской партии, показало себя как могущественный фактор в оживлении германской промышленности... Подводя итог, я как промышленник, несущий ответственность за огромное предприятие с сотнею тысяч рабочих, по праву собственного опыта заявляю, что только твердая воля национал-социалистов может добиться результатов, нужных германскому народу..." Бош остановился и спросил секретаря: - Много получилось? - Еще несколько строк, и статья будет надлежащего размера. - Хорошо, продолжим... - сказал Бош и стал диктовать: - "Из масс подымается почти не воспринимаемый, но весьма влиятельный коллективный флюид. Это тот поток, который и производит "германское чудо". Этот поток встречается с невидимыми волнами, которые исходят от Гитлера. Эта игра обмена духовными силами заменила в Германии наших дней партийный парламент... - он на минуту задумался и решительно продолжал, притопывая после каждого слова носком ноги: - Не в голосованиях, а в живых, определенных чувством связях между вождями и последователями, укрепленных такими встречами с народом, находится политический центр тяжести нового государства..." - приостановившись, Бош протянул руку: - Покажите-ка, что там получилось, - и пробегая взглядом написанное, пробормотал почти про себя: - Хм... несколько непонятно... но это даже хорошо: простые люди склонны считать непонятное умным, - и он вернул листок секретарю. В заключительных строках статьи Бош хотел охарактеризовать того, кому промышленники решили вручить всю полноту власти в Германии. Но ему помешали. В комнату вошли Курт Шрейбер и Фриц Тиссен. - Может быть, продолжим? - спросил Тиссен. Снизу, из высокого гулкого вестибюля, доносился хриплый голос Геббельса, кричавшего в телефон: - Да, да! Приезжайте как можно скорей! Тиссен не обратил на это внимания, но Бош остановился и подозрительно спросил: - Что за барбос там лает? Шрейбер рассмеялся и ничего не ответил. 14 Оправдательный приговор лейпцигского суда прозвучал против воли судей на весь мир как пощечина немецкому фашизму. Казалось бы, этот приговор должен был быть последним этапом, увенчавшим полугодовое предварительное заключение Димитрова и девяностодвухдневную борьбу на процессе. И все же, несмотря на оправдательный приговор, несмотря на полный провал легенды о поджоге рейхстага коммунистами, Геринг не решался освободить Димитрова. Он сказал Гессу: - Или я найду способ уничтожить его, прежде чем он выйдет из тюрьмы, или он не проведет в Германии ни одного часа на свободе: прямо из тюрьмы - в самолет! - Так действуйте! - насмешливо сказал Гесс. - Не сегодня-завтра Димитрову вручат советский паспорт. Неожиданно Гесс добавил: - Когда-нибудь, когда вы будете рассказывать внукам сказки о бескорыстной дружбе, вы обязаны будете вспомнить Рудольфа Гесса: я приготовил вам неплохой сюрприз. Геринг насторожился: ему не очень нравились одолжения этого человека. Они всегда обходились довольно дорого. Он выжидательно посмотрел на Гесса. - По данным... одного человека... - начал тот. - Какого? - нетерпеливо вырвалось у Геринга. - Вам очень хочется знать? - Очень. - Цените мою откровенность: мне рассказал об этом Александер. "Значит, не блеф", - подумал Геринг. Начальник разведки рейхсвера слов на ветер не бросает. Тут было из-за чего навострить уши. Но вместо того чтобы выложить главное, Гесс вдруг спросил: - Помните ту пару борзых, что вы мне показывали на прошлой неделе? - Веста и Вега? - с удивлением спросил Геринг. - Меняю на них свою новость! - Исключено! Совершенно исключено!.. Они приготовлены... в подарок моей невесте. - Хорошо, новость остается при мне... На жирном лице Геринга отразилась досада. А Гесс подзадорил: - Дело может быть сделано наверняка и без всяких хлопот для вас. Геринг ударил себя в грудь. - Что хотите, только не эти борзые! - Именно эти борзые, - упрямо ответил Гесс. - Ваши сюрпризы обходятся втридорога. - Значит... делать без вас? - Берите собак! - выкрикнул Геринг. - Но я вам когда-нибудь отплачу! Гесс рассмеялся: - Один человек Александера доложил, что ему сделали предложение: подсунуть адскую машину в самолет, в который Димитров пересядет в Кенигсберге. - Кто сделал предложение летчику? - Не знаю. - Фамилия человека? - резко спросил Геринг. - Этого Александер не скажет ни мне, ни вам. - На человека можно положиться? - Повидимому. Геринг потер пухлые ладони и даже прихлопнул ими от удовольствия: - На этот раз Димитрову не уйти! - Ваше дело освободить и доставить заключенных на аэродром к последнему самолету, отлетающему послезавтра в Кенигсберг. - Вы получите свое! - наконец воскликнул Геринг. С актерской торжественностью он подошел к Гессу и потряс ему руку. - Следующим номером должен быть Тельман! - Фюрер хочет, чтобы с Тельманом вы не повторили ошибку Лейпцига, - сказал Гесс. - Именно над этим мы сейчас и работаем, именно над этим! - возбужденно проговорил Геринг, растопыривая пальцы, словно силясь схватить кого-то за горло. - Мы уже арестовали Реттера и двух его помощников. - Соучастники Тельмана? - Да нет же! - раздраженный неосведомленностью Гесса, воскликнул Геринг. - Реттер - адвокат Тельмана. - За каким же чортом вы его арестовали? - Мы дадим Тельману своего адвоката. - Судебная реформа, обещанная фюрером, дает к этому полную возможность. - Вот именно. Но я бы просил вас поторопить фюрера с этой реформой. Новый "народный суд" должен быть признан верховной, последней инстанцией, чтобы осужденному некуда было апеллировать. - Решение готово. Фюрер желает, чтобы в существе своем "народный суд" явился чрезвычайным судом с самыми широкими полномочиями. Фюрер отменил параграф о необходимости признания подсудимым своей вины. - Это правильно, - с удовлетворением сказал Геринг. - С этими "признаниями" немыслимо много возни. Далеко не каждый так легко "сознается", как Торглер... Подумав, повторил: - Правильно, очень правильно: признание не является необходимостью. Это развязывает руки судьям. Кстати о судьях: кто намечен в состав народного суда? - Окончательного решения фюрера еще нет. Но вы можете быть покойны: там будут надежные люди. - Решение о представителях рейхсвера в составе суда остается в силе? - Да. - Смотрите, чтобы туда не проникли какие-нибудь либералы, вроде этого Гаусса. - Нашли либерала! - с усмешкой заметил Гесс. - Вы меня поняли: я бы не хотел видеть там не вполне наших людей. - Таких не будет. А если кто-нибудь и окажется не на высоте, в чем я сомневаюсь, его поправят остальные. Один против семнадцати - нуль. Закон о народном суде, как его задумал фюрер, обеспечивает от всяких случайностей. Приговор подсудимому будет вынесен, хотя бы сам господь бог считал его невиновным. Фюрер считает, что этот суд правомочен вынести приговор даже в том случае, если в деле вовсе отсутствуют доказательства вины обвиняемого. Приговор должен выноситься не на основании каких-то там бумажных формальностей, а по здравому смыслу, которого, к сожалению, так нехватает германскому своду законов. Один из членов прусского суда доктор Дитрих прекрасно понял мысль фюрера. Он разъяснил: раз обвиняемый коммунист или вообще крамольник - кончено. Закон уже не нужен. Вот в чем и заключается здравый смысл суда нового типа. Для него закон - это воля фюрера. Каждый судья должен помнить, что за его стулом постоянно стоит тень фюрера. В каждом приговоре должен присутствовать дух фюрера. Судья, забывающий об этом, сам должен стать подсудимым. - Дай бог, дай бог... - мечтательно пробормотал Геринг. - А что касается первого процесса, каким будет в этом суде процесс Тельмана, то прокурором в нем будет Йорнс. - Тот самый Йорнс? - с оживлением спросил Геринг. - Да, убийство Карла Либкнехта и Розы Люксембург - достаточная рекомендация для человека, которому предстоит обвинять Тельмана. Он обеспечит ему петлю. Неожиданно Геринг стукнул кулаком по столу. - Какая там еще петля?! - крикнул он. - Фюрер обещал мне: топор и только топор. - Этот подарок фюрер вам сделает, - с кривой усмешкой ответил Гесс. - Мы уже подготовляем общественное мнение именно к такому исходу, чтобы Тельману не удалось выскользнуть из петли, как выскользнул Димитров. Кстати, фюреру стало известно, что так называемое "Международное объединение юристов" прислало в Берлин врача-француза, чтобы выяснить состояние здоровья Тельмана. Этого врача зовут Кордо. Фюрер хочет, чтобы этот Кордо не получил возможности исследовать Тельмана, во избежание слишком громкого скандала. - Никакого скандала не будет, - уверенно ответил Геринг, - этот Кордо уже делал попытки увидеть Тельмана, но я приказал ответить ему, что у нас достаточно своих врачей и, если будет нужно, они сами сумеют сообщить миру сведения о его здоровье. А если этот Кордо будет не в меру любопытен, я найду способ отучить его от неуместной настойчивости. Я никого не допускаю к Тельману. Его должны подготовить к свиданию со мной. Я, я лично буду говорить с ним. - Вы? - Да, да, я сам! Вы увидите, - и пальцы Геринга сжались в кулак, - вы увидите, он поднесет нам свое раскаяние на блюде. - Мы помечтаем в другой раз, а сейчас... фюрер просит вас позаботиться о том, чтобы с болгарами все было сделано чисто. - Фюрер знает? - Да! Гесс уже собрался было проститься, но вдруг с напускной небрежностью сказал: - Кстати, вы, конечно, уже знаете о Белле! - и пристально взглянул на Геринга. Но тот ничем себя не выдал. - Еще какая-нибудь афера? - Нет... он убит. Геринг сделал вид, будто удивлен: - Когда, кем? - Два дня назад... Это не дело рук... - Гесс не договорил, испытующе глядя на собеседника. С напускным неудовольствием Геринг проворчал: - Вероятно, опять Рем. Пора укоротить ему руки. Он начинает себе много позволять. 15 Димитров отодвинул от себя пачку газетных листов. С их страниц, как зловонная жижа, стекали строки, столбцы, целые полосы отвратительной клеветы на народ, на партию, на него самого. Фашистская пресса исходила желчью в связи с провалом лейпцигского спектакля. Не было таких слов в их лексиконе, которые не пускались бы в ход. Когда слов нехватало, со страниц "Штюрмера", "Шварце кор" и "Фелькишер беобахтер" сыпалась самая обыкновенная площадная брань хулиганов, изощрявшихся в поношении коммунистов и того из них, кто был сейчас самой доступной мишенью, - Димитрова. Фашистские газеты были единственными, какие давали Димитрову в его одиночку. Чем больше бесновались эти листки, тем тверже он помнил то, что было когда-то сказано Лениным: большевик, интернационалист, сторонник пролетарской революции по справедливости может в этих диких криках озлобления слышать звуки одобрения... Димитров слышал его, это одобрение трудового человечества, в озлобленном визге реакции... Стальная дверь отворилась. У входа в камеру стоял помощник директора тюрьмы. - Собрать вещи!.. С того дня, как суд вынес Димитрову оправдательный приговор, он со дня на день, с часу на час ждал этого приказа. "Свобода!" Мысль о ней была так ослепительна, так огромна, что мгновенно заполнила все сознание: "Свобода, свобода!" Димитров не щадил ни свободы, ни самой своей жизни, когда шла борьба за честь, за великие принципы партии. Но теперь, когда все было позади, когда победа была одержана и провозглашена на весь мир, каждый день заточения был удесятеренной мукой. И вот, наконец, она, свобода! В камере стало словно светлее. Димитров поднялся во весь рост и с глубоким вздохом расправил грудь. Предстояло выполнить еще один долг. - Мне не дали сегодня полагающейся по уставу прогулки, - сказал он помощнику директора. - Погуляете в другом месте. Но Димитров решительно отложил собранные было вещи и повторил: - Устав дает мне право на прогулку. Я требую прогулки. Из-за спины помощника директора выглянул надзиратель. - Он упрям, господин директор. А Димитров, словно ничего не замечая, повторил в третий раз: - Я не уйду, не получив прогулки! Помощник директора переглянулся с надзирателем. - Что ж, может быть, дать ему эту прогулку? - Он крикнул надзирателям: - Вывести его во двор! Вещи пусть захватит. Сюда ему незачем возвращаться. С маленьким саквояжем в руке Димитров медленно шел по тюремным переходам. Шутят ли тюремщики, или говорят правду: сюда он больше не вернется!.. Когда он переступил порог двери, ведущей в квадратный двор для прогулок, - глубокий и темный, как колодец, когда он увидел отблеск уже низкого солнца на окнах верхнего этажа тюрьмы, когда обнял взглядом клочок бледноголубого весеннего неба, ему почудился за стенами тесного тюремного двора могучий, как океанский прибой, гул миллионов голосов. Они приветствовали его освобождение - победу великой солидарности трудового человечества. Ему хотелось рассмеяться в лицо животным в черных мундирах. Все трое конвойных остались у двери, ведущей в коридор. Никто из них не спустился во двор. Таким образом, дойдя до дальней стены дворика, Димитров оказался на расстоянии тридцати шагов от тюремщиков. Он отыскал взглядом окно во втором этаже, которое хорошо знали политические заключенные. Они на каждой прогулке мысленно посылали привет этому окну: за его решеткой томился вождь немецких пролетариев Эрнст Тельман. Дойдя до конца дворика, Димитров быстро обернулся и во всю силу легких крикнул: - Товарищи! В Лейпциге одержана победа над силами тьмы и реакции! Наше оправдание - не плод гитлеровской "справедливости", а победа мирового рабочего движения, поднявшего голос в защиту своих борцов... Тесня и толкая друг друга, трое конвойных выскочили во двор и устремились к Димитрову. Он слышал их крики, слышал топот их сапог, но даже не обернулся. Стараясь перекричать их голоса, он продолжал, обращаясь к слепым окнам тюрьмы: - Если Тельман не слышит меня, сделайте так, чтобы узнал и он: общественность мира борется и будет бороться за его освобождение, за освобождение всех... Тюремщик, первым подбежавший к Димитрову, толкнул его. - Заткните ему глотку! - кричал бежавший по двору помощник директора тюрьмы. Димитров одним могучим движением сбросил с себя тюремщиков. - Товарищи, помните, есть на свете Москва!.. Димитров знал, что никто из заключенных не может видеть происходящего во дворе, так как окна расположены под самым потолком камер. Но по одному тому, какой единодушный крик пронесся над двором, над всею тюрьмой, он понял, что его голос услышан, что заключенные прощаются с ним. Но только через час, сидя в качающейся полутемной кабине автомобиля, он смог спокойно, до конца понять и оценить все случившееся. И когда дверца автомобиля распахнулась и Димитров увидел поле аэродрома и приготовленный к отлету самолет, он уже воспринял все это как должное, как то, чего он ждал и чего не могло не быть. Ему вручили справку: "Гражданин Советского Союза Георгий Димитров освобожден от предварительного ареста и в тот же день высылается из пределов прусского государства..." "Гражданин Советского Союза... Гражданин Советского Союза!.. И эту радость они скрывали от него до последней минуты?!" Он поставил на землю свой потрепанный саквояжик, вынул трубку и стал не спеша набивать ее табаком. - Самолет отбывает через пять минут! - сказал полицейский офицер. - Мы не можем разрешить вам оставаться здесь. - Куда идет самолет? - спросил Димитров. - В Кенигсберг. - А дальше? - Вы пересядете на самолет "Дерулюфта". - "Дерулюфт"? - переспросил Димитров и с расстановкой повторил - "Немецко-русское общество"... Подошел высокий, широкоплечий летчик. Офицер поспешно спросил: - Господин Бельц, крайний срок вашего вылета? Бельц посмотрел на часы: - Через три минуты. Иначе я опоздаю в Кенигсберг и пассажир не попадет на самолет "Дерулюфта". - Вот, видите! - сказал офицер Димитрову. Тот молча поднял саквояжик и направился к самолету. Бельц по стремянке взобрался на свое место. Автомобиль-стартер стал раскручивать левый мотор. Но прежде чем раздался первый хлопок мотора, все обернулись на пронзительный рев автомобильного рожка: по зеленому полю, прямо к собравшейся у самолета группе, мчался большой темнокрасный лимузин. На крыле трепетал красный флажок советского посольства. Среди полицейских и гестаповцев произошло движение. Одни бросились к Димитрову, другие - к летчику. Офицер махнул стартеру, торопя с запуском мотора. Красный лимузин остановился. Человек, торопливо выскочивший из него, направился к Димитрову, не обращая внимания на полицейских. - По поручению посольства СССР позвольте вручить вам паспорт! - Он протянул Димитрову книжку, блеснувшую пунцовой кожей переплета. Димитров несколько мгновений, словно не веря себе, смотрел на паспорт, потом медленным движением снял шляпу, и все увидели появившуюся из-под манжеты красную полосу на стертой наручниками коже. - Посол просит вас, - сказал сотрудник посольства, - воспользоваться только самолетом, который будет вам подан по его заказу. Никто не заметил, как при этих словах переглянулись летчик Бельц и стоявший поодаль человек в штатском костюме, со щекою, изуродованной шрамом в форме полумесяца, похожим на след укуса. К пассажирской площадке подрулил второй самолет. Поддавшись непреодолимому влечению, Димитров побежал к самолету. Струя воздуха, отбрасываемая винтами, унесла его шляпу, распахнула пальто. Димитров согнулся и, преодолевая сопротивление вихря, поднялся в кабину. Самолет покатился к старту... В Москву! В столицу труда и мира, в центр надежд передового человечества! Под ровный шум моторов мысли неслись, опережая самолет. Димитров уже видел себя в Москве. Он вспоминал ее такою, какою видел давно. Он, как живого, видел перед собою Ленина, слышал его слова, обращенные к делегатам конгресса Коминтерна. Ленин говорил и, как всегда, загораясь сам, захватывал зал простыми, ясными словами, такими образными, что их хотелось взять в руки, как оружие. ...Димитрову очень хорошо помнилось последнее выступление Ленина на IV конгрессе об успехах советской власти в России и их влиянии на ход мировой истории; и теперь в его памяти воскресали заключительные слова доклада: "Я убежден в том, что мы должны в этом отношении оказать не только русским, но и иностранным товарищам, что важнейшее в наступающий теперь период, это - учеба. Мы учимся в общем смысле. Они же должны учиться в специальном смысле, чтобы действительно постигнуть организацию, построение, метод и содержание революционной работы. Если это совершится, тогда, я убежден, перспективы мировой революции будут не только хорошими, но и превосходными". Эти слова всегда звучали для Димитрова не только как прекрасная песнь, исполненная веры в успех, но и как наказ учителя и вождя: учиться, учиться и учиться! И Димитров учился, работал, боролся. Он вспомнил полные скорби январские дни 1924 года, когда в Горках, стоя у гроба, смотрел на уснувшего вечным сном великого учителя и мудрого друга. Он вспомнил и черный креп на флагах в Колонном зале и горе, царившее в огромном, многоярусном зале Большого театра, где происходило траурное заседание съезда Советов. Димитров смежил веки, и перед его взором прошла картина морозного январского дня, и Красная площадь, и нескончаемый поток людей, сошедшихся со всех концов гигантской страны, со всех концов мира, чтобы склонить траурные знамена перед гробом вождя-мыслителя, вождя-борца, друга и учителя, чье сердце билось для них, простых людей всего мира. И теперь самолет несет его туда, в Москву, где живет образ и гений Ленина. 16 Отто Шверер все больше входил во вкус новой жизни. Обязанности военного адъютанта командующего штурмовыми отрядами оказались не слишком обременительными. Ко времени назначения Отто адъютантом военные упражнения штурмовиков были отменены. Парады и демонстрации прекратились. Гитлер издал приказ об увольнении штурмовиков в месячный отпуск. Если большинство штурмовиков, с которыми за это время познакомился Отто, не скрывало негодования по поводу насильственного превращения их в домоседов, то у Отто не было причин огорчаться. Трудно было предположить, что Рем собирался отдаться тихим радостям в кругу мамаши и любимой овчарки. По всей вероятности, освобожденный от дел на целый месяц, он устроит невиданную карусель. Предвкушаемое удовольствие усугублялось тем, что неожиданно Отто выпала еще одна удача: Хайнесу быстро надоела француженка Лаказ, увезенная им из ресторана. Стоит ли говорить, что отношения Сюзанн с Хайнесом мало помогли ее отцу. Даже Отто был поражен тем, как быстро эта девица забыла, ради чего пошла на связь с предводителем силезских штурмовиков. И как быстро она успела войти во вкус новой жизни! Ах, эти француженки!.. Отто еще никогда не встречал подобного легкомыслия и такого темперамента. Нет, чорт возьми, он не жалеет о том, что перенял эту курочку из рук Хайнеса. Если бы не одна забота, нередко заставлявшая его морщить лоб, жизнь представлялась бы прекрасной. А забота была весьма существенной: связь с Сюзанн требовала денег. За две недели француженка стоила ему так дорого, что не только нехватило жалованья, взятого за месяц вперед, и всего, что удалось вытянуть от матери, но и были исчерпаны все возможности займов, кстати сказать, оказавшиеся весьма ограниченными. В Третьей империи люди стали чертовски недоверчивыми! Отто вынул бумажник и пересчитал содержимое. Не густо! От печальных мыслей его отвлек стук в дверь. Вошел Эрнст. Вот кому жизнь, повидимому, еще не доставляла забот. Какая сияющая и тупая физиономия! - Слушай, Отто, теперь, в твоем новом положении, ты многое можешь. - Нет, нет, никаких протекций! - Твоя протекция? - Эрнст расхохотался. - Как бы ты сам не пришел ко мне за нею через месяц-другой! - Ого! - Я говорю совершенно серьезно!.. Но сегодня дело не в этом. Твое положение адъютанта Рема дает кое-какие возможности. - Увы, эти возможности не дают мне и ста марок на сегодняшний вечер! У тебя нет денег? - Именно об этом я и хотел поговорить: ты можешь кое-что заработать. - У меня нет времени работать. Если бы можно было занять... - Подожди! У меня есть приятель, мы зовем его просто Золотозубым. Челюсть у него сверкает, как украшение с елки. Он сын суконщика... - Я не нуждаюсь в сукне. - Перестань дурачиться! Отец Золотозубого заготовил большую партию коричневого материала для униформ СА, но тот, через кого он обычно сбывал товар, вдруг встал на дыбы: партия забракована. - Вероятно, твой суконщик подсунул дрянь. - Попросту интендант потребовал увеличить куртаж. Сделка стала для отца Золотозубого бессмысленной. - К сожалению, Эрнст, - вздохнул Отто, - я просто боюсь говорить с типом, забраковавшим сукно. - Никто об этом и не просит! Ты сам продвинешь этот контракт. Вот и все! - А тот интендант, поняв, что я перехватил его куртаж, поднимет скандал? Нет, на первых порах это неудобно. - Да, он непременно сделал бы так, - согласился Эрнст, - но Золотозубый даст тебе материал, компрометирующий интенданта. Его можно будет держать в руках. Ты сразу убьешь двух зайцев. Во-первых, обеспечишь себе ренту с каждой новой партии сукна и, во-вторых, разоблачив интенданта, получишь хорошую запись в послужном списке. Об этом стоит подумать, а? Эрнст видел, что Отто колеблется и близок к тому, чтобы согласиться. Еще несколько убедительных слов - и старший брат обещал подумать. За это он получил от Эрнста пятьсот марок в долг. Через несколько дней все, чего хотел Золотозубый, было сделано. Свое вознаграждение Отто получил через брата. Жизнь казалась Отто прекрасной, когда он притрагивался к карману, в котором прощупывался бумажник. Однажды ночью Отто возвращался из Шарлоттенбурга, где жила Сюзанн. Он был благодушно настроен и не обращал внимания на то, что шофер таксомотора везет его не кратчайшим путем. Чорт с ним, все шоферы одинаковы. Они пускаются на любые уловки, чтобы накрутить на счетчике лишние пятьдесят пфеннигов. Шофер гнал дряхлый таксомотор, как будто состязаясь в скорости с настигавшим его черным лимузином, словно таранами раздвигавшим перед собою тьму лучами мощных прожекторов. Забава понравилась Отто. Он представил себе, что сидит не в жалком дребезжащем такси, а в собственной машине, - это будет непременно "майбах". На корпусе машины будет нарисован фамильный герб Швереров и щиток Имперского автомобильного клуба. Перед носом владельца, Отто фон Шверера, будет не табличка с призывом не бросать окурков в окно, а вазочка с цветами. Видение разлетелось от резкого торможения. Черный лимузин, обогнав такси, резко повернул вправо и остановился, загораживая дорогу. Отто чуть не ударился лицом о перегородку. Он выскочил из таксомотора и бросился к шоферу лимузина, готовый ударить не в меру лихого ездока. Но когда он собирался в бешенстве рвануть дверцу черного автомобиля, она сама распахнулась. Прежде чем Отто успел что-либо сообразить, его втащили внутрь просторного кузова и мощная машина стремительно взяла с места. Вид черепов и скрещенных костей на фуражках неожиданных спутников отшиб у Отто желание сопротивляться. Его ладони стали мокрыми и холодными, словно он держал в них кусок льда. Никаких мыслей в голове не было - только страх и вихрь бессмысленных догадок. Отто попытался проследить, куда его везут, но автомобиль так петлял по улицам и переулкам, что даже приблизительно нельзя было сказать, где они едут. Когда, наконец, машина остановилась и Отто грубо вытолкнули из нее, он почувствовал под ногами камень плит. Гулко отдавалось под сводами эхо шагов. Ступеньки лестницы вели вверх. Снова полуосвещенные своды и снова лестница, на этот раз вниз. Отто оставили одного в длинном пустом коридоре. Напрасно он стискивал зубы, призывая на помощь все доводы разума, - не было силы преодолеть мелкую дрожь, пронизывавшую все мускулы. Внезапно совсем рядом с ним распахнулась дверь. Кто-то, едва различимый в полумраке коридора, отрывисто приказал: - Войдите, Шверер! Даже не счел нужным сказать "капитан Шверер, или хотя бы "господин Шверер". Просто - "Шверер", словно перед ним был какой-нибудь арестант. И все же Отто послушно вскочил. Шагнул вперед и тотчас услышал щелканье замка захлопнувшейся за ним двери. Прямо против входа, откинувшись на спинку стула так, что свет лампы выхватывал из полутьмы только его лицо, сидел гестаповец в мундире с петлицами штурмбаннфюрера и говорил по телефону. Если бы само собою не разумелось, что сидеть за столом и разговаривать по телефону может только живое существо, Отто поклялся бы, что перед ним труп. Труп или привидение. Лицо гестаповца было мертвенно бледно, и на нем Отто не мог найти ни одной черты, которую можно было бы запомнить. Когда Отто очнулся от первого впечатления, произведенного на него гестаповцем, он смог, наконец, воспринять и то, что тот негромко говорил в телефонную трубку. Это был поток ругательств и угроз. - ...Молчит?.. Так заставьте его говорить, в вашем распоряжении достаточно средств!.. Гестаповец бросил трубку и уставился на Отто блеклыми, ничего не выражающими и, казалось, даже не видящими глазами. - Шверер? - Да, господин штурмбаннфюрер! - Отто заставил себя щелкнуть каблуками. Гестаповец не спеша оглядел Отто с ног до головы, встал, откинул портьеру у себя за спиной и скрылся за нею. Воцарившаяся тишина была невыносима. Повидимому, правду говорят видавшие виды люди, будто опасность вдвое страшнее, когда ее не видишь. Охранник выглянул из-за портьеры и поманил Отто движением костлявого пальца. В Отто все протестовало против этих нескольких шагов, представлявшихся ему последними движениями в жизни. За портьерой последует то самое, о чем шопотом рассказывают по всей Германии. Боже правый, кто бы мог думать, что страх так непомерно тяжел!.. Контраст между ожидаемым и тем, что Отто увидел, был так велик, что он как-то сразу обмяк, едва переступив порог. В большой, комфортабельно обставленной комнате, за письменным столом, освещенным низкою лампой, сидел человек в строгом штатском костюме. Он был так же не похож на только что виденного Отто охранника, как эта уютная комната не походила на мрачные катакомбы, через которые Отто привели сюда. С первого взгляда черты лица сидевшего за столом показались Отто даже приятными. Человек, сидящий за столом, молча рассматривал Отто. Он не спешил с вопросами. - Насколько я вас знаю, господин Шверер, - проговорил он наконец, - вы вовсе не созданы для скромного существования офицера-строевика... Мы целиком сочувствуем вашим жизненным планам и готовы помочь их осуществлению. - Вы очень любезны, господин... - Я забыл представиться?.. О, это непростительно!.. Фон Кроне... Так я говорю: нам кажется, вам необходимо делать карьеру более уверенно и быстро. Мы поможем вам. Отто тут же подумал, что, вероятно, это будет сделано не из бескорыстной любви к нему. Он снова обретал способность размышлять. Кроне продолжал: - Именно поэтому мне бы очень хотелось, чтобы до ваших начальников, так же как и до близких вам людей, скажем до вашего уважаемого отца, не дошло вот это! - Кроне раскрыл лежавшую перед ним папку и показал Отто один из вшитых туда листков. Отто сразу же узнал собственный почерк. Да, это была его записка суконщику. В ней он требовал денег за устройство партии сукна. Отто не стал ломать себе голову над тем, каким образом эта записка попала в руки государственной тайной полиции. Он довольно живо представил себе последствия оглашения такой записки. Генерал не потерпел бы подобной угрозы и выкинул бы его из семьи. А это означало бы разрыв с миром, в котором Отто жил и вне которого жить не мог, с кругом, которому принадлежало его прошлое, настоящее и будущее, на связях с которым зиждились его благополучие, его карьера... В среде, из которой он вышел и где вращался, можно было позволить себе все, что угодно, лишь при одном условии: не оставлять следов. Лицо Кроне выражало прежнее доброжелательство: - Видите. Только ваши друзья могли сохранить это втайне... Если бы я захотел вам повредить, мне стоило лишь... Отто молча смотрел в глаза собеседника. - Все это, так же как и те ошибки, которые вы совершите впредь, найдет могилу здесь! - узкая ладонь Кроне легла на обложку сшивателя. - Для этого нужно одно-единственное: ответить нам таким же расположением. Наша дружба будет столь же искренней, сколь тайной. Кроне помолчал, давая Отто время справиться со смущением. - Вы будете сообщать мне все, что увидите и услышите среди ваших новых сослуживцев и начальников. Отто не мог сдержать удивления. - Даже от Рема? - спросил он. - Да. - Если он узнает... - Вы будете осведомлять только меня... И о Хайнесе, - сказал Кроне, - и о Карле Эрнсте. При имени Хайнеса Отто стало жутко. Он слишком хорошо представлял себе, насколько опасно вызвать неприязнь силезского группенфюрера. Достаточно было Хайнесу заподозрить Отто в двойной игре, и... А Карл Эрнст?! Этот ни в чем не уступит Хайнесу. Нет, такая игра может обойтись слишком дорого! - А если... я откажусь? - Откажетесь?.. Тонкие пальцы Кроне начали листать бумаги, вшитые в папку. Отто понял: компрометирующие документы - далеко не самое страшное, чем его держат в руках. - Вы меня не так поняли, - поспешно пробормотал он. - Я знаю, что вы нуждаетесь в деньгах... - Теперь голос Кроне звучал сухо и деловито. - Мы располагаем неограниченными средствами. Но ни одного пфеннига мы не бросаем на ветер! ...Когда черный лимузин высадил Отто где-то в темном переулке, он несколько минут стоял, сняв фуражку и жадно вдыхая прохладный воздух ночи. Только теперь, очутившись на безлюдных улицах спящего города, он почувствовал, до какой степени утомлен пережитым страхом. Хотелось лежать в полной тишине и не думать. Главное - ни о чем не думать!.. Ступая на цыпочках, он прошел в свою комнату рядом с комнатой Эрнста. Когда Отто уже лежал в постели, ему показалось, что за стеной слышны голоса. Прислушался. Да, там действительно говорили. Отто напряг слух: вероятно, мальчишка тоже недавно явился и мать ласково выговаривает своему любимцу. Нет, второй голос был тоже мужской. Неужели отец? Небывалый случай! Однако нет, это не скрипучий голос отца. - Мне показалось, что кто-то прошел по коридору, - проговорил незнакомый голос. - Глупости, тут некому быть! - уверенно ответил Эрнст. - Этот бездельник Отто редко ночует дома. Отто закурил и посмотрел на стенку, словно ища более тонкого места. Некоторое время за нею царило молчание. Снова заговорил гость: - Отец злится на меня после сделки с сукном. Твой братец стоил ему слишком дорого. Отто прижал ухо к шершавой бумаге обоев. - Дешевле никто не устроил бы ваше гнилье, - сказал Эрнст. - Дешевле! А ты знаешь, что он проделал? Я не хотел тебе говорить - все-таки он твой брат... - Об этом можешь не беспокоиться! "Вот мерзавец"! - подумал Отто. То, что он услышал дальше, заставило его сесть в постели. - Он прислал к отцу свою француженку. Она притащила записку о том, что если мой родитель тут же не выплатит изрядную сумму, то впредь не будет принята ни одна партия. - Вот гусь! - Эрнст расхохотался. - Записку отец взял, но денег не дал и сказал, что если что-нибудь случится с его сукном, то он представит эту записку куда следует. - Твоему старику, видно, палец в рот не клади. - О, он у меня бодрячок! Но самое забавное дальше: старикан не упустил курочку твоего Отто. Отто уронил окурок между стеной и постелью. - Врешь! - Папаша сказал ей, что предпочитает истратить деньги на нее, а не на армейского хлыща! Там, за стеною, оба прыснули смехом. Отто вскочил с постели. Он просто жалкий простофиля по сравнению с этими предприимчивыми сопляками. Вот, оказывается, как нужно жить! Он остановился перед столом, на котором стояла фотография Сюзанн. Она ищет Эльдорадо? По мере того как он размышлял, все становилось простым и цинически ясным. Как будто у него теперь тоже нет своего Эльдорадо? А Кроне с кассой гестапо? Отто получит свое из сейфов господина Гиммлера! Успокоившись, он закурил и прилег на постель. Через несколько минут послышалось его ровное дыхание. Отто спал спокойно, как человек, у которого нет причин видеть дурные сны. 17 Испытание Тельмана продолжалось сорок семь дней. Сорок семь дней - в каменной норе, где не было ничего, кроме койки и параши, где нельзя было встать, так как свод нависал над головой на высоте полутора метров; в норе, недоступной ни малейшему звуку, так как даже тюремщики в коридоре ходили на войлочных подошвах; в норе, лишенной всякого света, даже искусственного. Фонарь изредка вносили в камеру, чтобы дать Тельману возможность прочесть фальшивки, сфабрикованные в гестапо под видом писем от родных. В первом же письме якобы старик отец сообщал Тельману о казни нескольких коммунистов. В письме были подобраны имена тех товарищей, о смерти которых заключенные знали еще до того, как Тельмана "спустили в мешок". По мнению Кроне, это должно было внушить Тельману веру в подлинность писем и доверие к следующей записке, состряпанной от имени жены. Роза, так же как отец, умоляла Тельмана прекратить сопротивление. В доказательство его бессмысленности она сообщала об измене нескольких партийных друзей Тельмана, будто бы отрекшихся от своего дела, от партии и даже перешедших на службу к нацистам. "Во имя нашего мальчика, во имя всего нашего будущего, твоей и моей жизни умоляю тебя, Тэдди: довольно, довольно! Это бессмысленно. Мы все это поняли, и мы все умоляем тебя об одном: вернись..." И, наконец, "добрый" тюремщик однажды, будто тайком от начальства, подсунул Тельману вместе с фонарем фальшивый номер "Роте фане". Там было напечатано средактированное в гестапо "Решение Исполкома Коминтерна о прекращении подпольной борьбы германской компартией и роспуске ее ЦК". "Роте фане" сообщала, что было достигнуто соглашение с Гессом об амнистировании коммунистов и об освобождении их из концлагерей и тюрем. И на полях газеты было нацарапано: "Дай им это слово, Эрнст, - и ты будешь свободен. Пока они держат свое слово: я на свободе. Ждем, ждем тебя". Почерк приписки был срисован гестаповскими графиками с перехваченной записки без подписи. Номер "Роте фане" отпечатали по приказу Геринга в одном экземпляре в типографии гестапо. Но ничто не помогало - ни поддельные "письма родных", ни сфабрикованный в гестапо фальшивый номер "Роте фане". Тельман не читал этих записок; он даже не взглянул на "Роте фане"; он знал им истинную цену. Он не отвечал и на вопросы следователя. На сорок восьмые сутки тюремный врач, под наблюдением которого происходило искусственное питание Тельмана, отказавшегося принимать пищу, заявил, что не ручается больше ни за один день его жизни. Заключенный может умереть от отсутствия движения и от недостатка кислорода. Геринг приказал вызвать этого врача. - Что вы выдумали?! - крикнул он. - Человек, которого кормят, не может умереть! - К сожалению, экселенц, может. - Если бы вы сказали, что он сходит с ума, я бы вам поверил. - Как ни странно, он не проявляет признаков ненормальности. Геринг смотрел на врача так, словно тот нанес ему личное оскорбление. Наконец буркнул: - Что же вы предлагаете? - Это зависит от того, экселенц, чего вы хотите. - Я хочу, чтобы он сдался! - Умер?.. Геринг зарычал так, что врач невольно попятился, хотя их разделял широкий стол. - "Умер, умер"! Это я умею и без вас! Он должен жить! Жить и сдаться! - Тогда нужно изменить режим, экселенц... Геринг подумал и мрачно спросил сидевшего тут же у стола Кроне: - Что вы думаете? - Повидимому, для него нужно придумать нечто новое, - задумчиво проговорил Кроне. - Но сначала я предложил бы дать ему почувствовать жизнь как можно полней - воздух, прогулки, покой, отличное питание... даже газеты. Геринг расхохотался, принимая это за шутку, но Кроне был серьезен. - Если он потерял вкус к жизни, то должен получить его заново. А тогда... тогда подумаем о чем-нибудь новом. - Умно! - воскликнул Геринг и тут же отдал по телефону приказ тюремным властям. Пока шли эти переговоры, Кроне несколько раз, нахмурившись, взглядывал на часы. Когда они остались вдвоем, он сказал: - Если он снова поймет, что жизнь кое-чего стоит, вы поговорите с ним. - Вы не оставили этой идеи? - А ради чего же мы столько времени старались? Он стоит больше, чем старая кляча Лебе. - Кстати о Лебе. Как с ним дела? - Отлично. - Он согласился опубликовать отказ от социал-демократической платформы? - Да. - Не так плохо, Кроне, а? - Геринг повеселел. - Лидер социал-демократов и бывший президент рейхстага! Это кое-чего стоит, а? Приход адъютанта помешал Кроне ответить. - Мистер Друммонд, экселенц... - сказал адъютант. Кроне вздохнул с облегчением: "Малый точен". - ...настойчиво просит приема! - докончил адъютант. - Кто?.. Зачем?.. - буркнул Геринг и вопросительно посмотрел на Кроне. - Вспоминаю это имя, - сказал тот. - Следовало бы его принять. Этот Друммонд - абсолютно чистая фигура. Он торгует полезными вещами. Назначьте ему время, экселенц, но... - Ну, ну, не смущайтесь... - ...осторожности ради, прежде чем прикасаться к его бумагам, передавайте их мне на проверку... - И, уже откланиваясь, добавил: - Не забудьте о свидании с Тельманом, экселенц! В ту же ночь Тельман был переведен из "мешка" в изолированную палату тюремной больницы. Тельман не был в силах шевелиться, говорить. Он только время от времени с очевидным трудом поднимал веки, и его изумленный взгляд на миг обращался к окну. Тельман выдерживал свет какую-нибудь минуту, не больше. Веки снова опускались на отвыкшие от света глаза. Еще через сутки его взгляд продолжал оставаться единственным, в чем проявлялись признаки жизни. Тело было по-прежнему неподвижно, губы не издавали ни звука. Так продолжалось несколько дней. Но не это служило предметом удивления привыкшего ко многому тюремного персонала. Удивительным было другое: Тельман отказывался есть. Пришлось снова пустить в ход искусственное питание, чтобы поддерживать его силы. Тюремщики и врачи были потрясены тем, что человек, вернувшийся из каменной могилы, мог сказать то, что сказал, наконец, Тельман: - Я буду принимать только обычную тюремную пищу, такую же, какая дается другим заключенным. Я буду принимать ее только в обычной тюремной камере, такой же, в какой содержатся мои товарищи. Это было событием: он, ни разу не раскрывший рта за сорок семь суток пребывания в каменной могиле, он, из которого ни одна пытка не исторгла стона, заговорил. "Номер двести четвертый заговорил!" Телефонные звонки, рапорты... Однако радость тюремщиков была недолгой: Тельман говорил одну минуту. Ровно столько, сколько нужно было, чтобы один раз сказать то, что он сказал. Он не дал себе труда повторить оказанное ни директору тюрьмы, ни следователю, ни прокурору. Только пришедшему в палату Кроне он сказал еще одну фразу: - Ни с одним фашистом я говорить не стану. Прошло две недели. Прошло три. Геринг несколько раз спрашивал Кроне о том, когда можно будет поговорить с Тельманом, но Кроне не мог ему на это ответить ничего определенного. Кроне готов был теперь отговорить Геринга от этой встречи, если бы тот не сказал: - Глупости, Кроне. Не верю! Вы просто не умеете взяться за дело! Через несколько дней Кроне с удивлением убедился в том, что Геринг был у Тельмана. Разговор велся в палате один на один. Но даже Кроне Геринг не сказал о том, что услышал от Тельмана. Только по взбешенному лицу министра, когда он вышел из палаты, да по ярости, вспыхнувшей в его взгляде при упоминании о Тельмане, Кроне мог судить, что там произошло. Вероятно, чтобы утешить себя, Геринг сказал: - Лебе дописал последнюю страницу в истории марксизма в Германии. С этим покончено! - Буду счастлив, если это окажется так, - уклончиво заметил Кроне. - Это так, и так останется навсегда! - Геринг рассек воздух ребром толстой руки. 18 Отто редко давал себе труд возвращаться к тому, что казалось ему пройденным этапом жизни. Жизнь представлялась ему достаточно увлекательной и такою, какой была, чтобы стоило отнимать у себя время на бесполезные размышления о том, что было, или о том, что будет. Он оставлял без внимания многое из того, что расценивал как мелочь, которую не только не стоит замечать, но на которую подчас лучше даже закрыть глаза, чтобы не доставлять себе лишнего беспокойства. Он был далек от того, чтобы задумываться над тем, что делает Сюзанн в те часы, когда она не бывала с ним. Она могла заниматься чем угодно: быть журналисткой, переплетчицей или любовницей другого. Все это касалось Отто лишь в той мере, в какой могло поставить его в неловкое положение в обществе либо лишить какой-то суммы удовольствий или удобств. Сюзанн была в действительности гораздо более смышленой и ловкой особой, чем это казалось не только Отто, но и его более опытному предшественнику - Хайнесу. Она ни разу не дала ни тому, ни другому повода заподозрить, что у нее есть другая жизнь за пределами той, в которой они сами принимали участие. Они знали, что Сюзанн - берлинский корреспондент великосветского парижского журнала "Салон". Этим положением объяснялось в ее жизни многое: необходимость часто бывать вне дома, посещать ателье модных портних, бывать на скачках, выставках и на тех вечерах миттельштанда и бюрократии средней руки, на которые удавалось проникнуть. Поэтому и сегодня, вздумай Отто позвонить Сюзанн и не застань ее дома, он был бы недоволен, потеряв вечер, но ему и в голову не пришло бы задуматься над тем, где она может быть, чье общество она предпочла ему. Назавтра он выслушал бы ее объяснение и был бы далек от мысли проверять. Она же, в свою очередь, предпочла бы выдержать самую бурную сцену ревности со стороны Отто, чем сделать хотя бы ничтожный намек на то, что в действительности произошло с нею именно в этот вечер. ...Она сидела в "Казанове". Программа кабарэ подходила к концу, когда к столику Сюзанн подошел Роу. Ни костюмом, ни наружностью он не выделялся из окружающей его толпы посетителей, и только опытный глаз признал бы в нем не немца. Сюзанн знала его под кличкой "капитан". Она знала, что он бывший моряк, что он занимается журналистикой и является корреспондентом английской газеты. Но кроме всего того, что знали о капитане Роу и другие, Сюзанн знала о нем еще одно: он был человеком, пославшим ее в Берлин. Это Роу заставил ее стать журналисткой. Роу сделал ее "дочерью" незнакомого ей маленького старого француза. Это он, капитан Роу, полновластно распоряжался ее жизнью с тех пор, как она дала ему поймать себя на пустячной краже в ювелирном магазине. Роу поймал ее и, поймав, разыграл покровителя. Ровно настолько, насколько ему понадобилось, чтобы заставить ее полностью служить ему. Роу долго не давал ей никакой работы. Он держал ее впроголодь, заставлял наизусть заучивать целые главы первых попавшихся ему под руку книг, запоминать длинные, непонятные ей доклады, целые скучные передачи радиокомментаторов. Он тренировал ее память. Он посвятил ее в приемы конспирации, обучил тайнописи. Еще и еще раз убедил ее в том, что она всецело в его руках. После этого он дал ей задание. Ее путь лежал в Германию. Там было поле ее будущей деятельности. План был разработан тонко и точно. Расписан каждый шаг. Вплоть до того, что, добравшись до коричневых вельмож, она должна будет сделать так, чтобы и те, в свою очередь, захотели отыскать путь к ее сердцу. Ее обязанность - помочь им на этом пути. Ею были довольны все: и капитан Роу, издали наблюдавший игру, и Хайнес, и сменивший его Отто фон Шверер. Вопреки своим ожиданиям, была довольна и Сюзанн. Работа оказалась по ней. Хорошенько запоминать все, что говорили в своем кругу руководители СА, и, по возможности, стенографически излагать это шифром в виде статеек для "Салона" было не такой уже жестокой расплатой за право вести веселую жизнь. Она не задумывалась о том, на кого работает и каков скрытый смысл ее работы. Единственное, что ее по-настоящему интересовало, была обратная почта из "Салона", изредка и скупо приносившая ей гонорар. "Капитан" не был щедр. Но он не был и назойлив. С тех пор как Сюзанн покинула Париж, он ни разу не дал ей знать о себе, ни разу не назначил свидания. И вот впервые сегодня в "Казанове" она снова увидела его. Она безропотно последовала за ним в автомобиль, доставивший их в маленькую гостиницу. Горничная внесла в номер бутылку вина и с профессиональной улыбкой пожелала "спокойной ночи". Роу, слегка толкнув Сюзанн в плечо, усадил ее в кресло. Несколько минут он молча, заложив руки в карманы и попыхивая трубкой, расхаживал по маленькому номеру, потом подсел к Сюзанн. Он негромко говорил о том, что теперь Сюзанн может быть совершенно спокойна за свой "тыл". Человек, игравший роль "папа", который был ей нужен как прикрытие на первое время, закончив свое дело, навсегда вышел из игры. Она может действовать теперь совершенно уверенно, не боясь провала, если только сама не совершит какой-нибудь ошибки. Роу сказал ей, будто придерживается того принципа, что даже самый маленький агент должен ясно представлять себе выполняемую задачу. Поэтому он, Роу, считает, что настало время открыть ей, на кого она работает и в чем конечная цель ее работы. Он заверил ее, что безопасность Франции требует повседневной осведомленности о замыслах командования штурмовых отрядов. Задача Сюзанн заключается в том, чтобы через посредство Отто Шверера и других офицеров-штурмовиков, с которыми она сталкивается, постоянно следить за их разговорами и делами и информировать Роу. Он встал, выколотил трубку о край пепельницы. - Здесь, на столе, деньги за номер и вино. После моего ухода не одевайтесь, прежде чем горничная не убедится в том, что вы были в постели. И ушел, сделав приветственное движение рукой. 19 Генерал Гаусс отдернул занавеску у окна вагона. За стеклом было черно. Изредка проскальзывал, как искорка от паровоза, огонек будки путевого сторожа или, может быть, одинокого крестьянского дома где-то на склоне невидимой горы. Глядя в темноту, Гаусс думал о предстоящем свидании с Гитлером. Он все время возвращался мыслью к тому, что знал о Гитлере со слов своих друзей-военных, бывших в Мюнхене и знавших нынешнего канцлера еще в те времена, когда он был простым провокатором. Воспитанный поколениями юнкеров-пруссаков, Гаусс полагал, что между ним и рожденной его собственной военной средой темной личностью канцлера-ефрейтора нет и не может быть ничего общего. Ему и в голову не приходило, что они были сообщниками в замышляемом преступлении - превращении германского народа в пушечное мясо для иностранных и отечественных вдохновителей "похода на восток". Гауссу казалось, что если даже Гитлера объявят богом немцев на земле, а не только канцлером, фюрером и кем угодно еще, он, Гаусс - потомственный прусский юнкер и генерал, - имеет право смотреть свысока на этого ефрейтора-австрияка. Для генерала Гитлер был и оставался не кем иным, как наемником его, Гаусса, класса господ, класса хозяев Германии, стремящихся за счет народа, ценою любых жертв обеспечить свое положение от каких-либо внутренних потрясений. И вместе с тем, если Гаусс не отказывался верить одному из своих наиболее умных и заслуживающих доверия коллег - генерал-полковнику Людвигу Беку, - именно такого рода потрясение следовало предвидеть. Не встряску, к каким немецкий генералитет привык во времена Веймарской республики, а настоящее потрясение основ военной организации. Таким потрясением, предвидимым Беком, было оспаривание прерогатив генерального штаба со стороны кучки карьеристов и дилетантов, сгруппировавшихся вокруг нового канцлера. Сам Гаусс давно уже не работал в генеральном штабе, как таковом, но продолжал числиться по нему. Как для всякого генштабиста, пиэтет этого учреждения оставался для него на прежней высоте. Понятие "генеральный штаб" было для него мерилом, а может быть, и синонимом высшей военной мудрости. Поэтому угроза существованию или хотя бы самостоятельности и авторитету этого учреждения представлялась ему покушением на правопорядок в армии. А поскольку армия, в понимании Гаусса, была основой национального правопорядка в Германии, то вывод был ясен: выбить подпорки из-под генерального штаба - значило лишить Германию базы для существования в том смысле и виде, какой мыслился единственно возможным всякому представителю военно-прусской верхушки немецкого общества. Как ни парадоксально это звучит, но потеря Пруссией былой исключительности, низведение ее на роль одной из земель империи не повлияли существенно на роль восточно-прусского юнкерства. Оно сохранило господствующие позиции в военно-бюрократическом аппарате государства. Первый испуг, овладевший буржуазной и бюрократической верхушкой общества в дни революции восемнадцатого года, был быстро забыт. Капитаны германской тяжелой промышленности, вроде Стиннеса, представители высшей бюрократии эпохи монархии и генералитета даже как будто стыдились вспоминать те дни, когда они, устрашенные революцией, согласились на учреждение республики. Напротив, Гаусс не без гордости вспоминал теперь события, последовавшие за первыми днями жизни Германии без кайзера. В памяти вставала заслуживающая, с его точки зрения, почестей фигура Гренера. Вот кому армия действительно обязана тем, что она существует и пока еще занимает достойное ее положение в государстве. Не всякий начальник главной квартиры на месте генерала Вильгельма Гренера нашел бы правильный путь в те дни, когда Карл Либ