- сказал монарх, опять усаживаясь. - Снова насилие, снова битва... О Шотландия, Шотландия! Если бы лучшая кровь вернейших твоих сыновей могла утучнить твою скудную почву, какие поля на земле могли бы сравниться плодородием с твоими! Дожил ли хоть один шотландец до седины в бороде, если он не жалкий калека, подобно твоему государю? Своим увечьем король защищен от убиения ближних, но его принуждают смотреть на кровавую бойню, которую он бессилен пресечь!... Пусть войдут, не будем их задерживать. Они спешат убивать, завистливо отнимают друг у друга благотворный воздух, дарованный им создателем. Демон борьбы и убийства завладел всей страной! Когда мягкосердечный государь откинулся на спинку кресла с видом нетерпения и гнева, мало ему свойственным, дверь в дальнем конце зала распахнулась, и из галереи, куда она выходила (и где видна была в глубине охрана из вооруженных бранданов), явилась в скорбном шествии вдова бедного Оливера, которую вел под руку сэр Патрик Чартерис так почтительно, словно самую высокородную леди. За ними шли две почтенные горожанки - жены членов городского совета, обе в трауре, из них одна несла на руках грудного младенца, другая вела ребенка постарше. Далее следовал Смит в лучшей своей одежде, и поверх его камзола буйволовой кожи был наброшен креповый шарф. Скорбное шествие замыкал Крейг-дэлли в паре еще с одним советником, оба с теми же знаками траура. Гневная вспышка короля сразу погасла, как только он взглянул на бледное лицо скорбящей вдовы и увидел малых сирот, не ведающих, какую понесли они утрату, и, когда сэр Патрик Чартерно помог Магдален Праудфьют опуститься на колени и, все еще не выпуская ее руки, сам преклонил одно колено, король Роберт уже с глубоким состраданием в голосе спросил, как ее зовут и в чем ее просьба. Она не ответила и лишь пролепетала что-то, подняв глаза на своего провожатого. - Говори ты за бедную женщину, сэр Патрик Чартерис, - повелел король, - и объясни нам, какая нужда привела ее к нам. - Я скажу, если так угодно моему государю, - ответил, поднявшись, сэр Патрик. - Эта женщина и эти бедные сироты приносят вашему величеству жалобу на сэра Джона Рэморни из Рэморни, рыцаря, в том, что собственной его рукой или рукой одного из его приспешников ее ныне покойный муж Оливер Праудфьют, свободный человек и пертский горожанин, был убит на улицах города в ночь на пепельную среду или на заре того же дня. - Женщина, - отвечал король как мог ласковее, - ты уже по природе своей кротка и должна Сыть жалостлива даже в своем горе, ибо самые бедствия наши должны делать нас - и, полагаю, действительно делают - милосердными к другим. Твой супруг лишь прошел стезю, предназначенную каждому из нас. - Но его стезя, - сказала вдова, - не забывайте, государь, оказалась короткой и кровавой. - Согласен с тобою, ему была отпущена скудная мера. Но так как я оказался бессилен его оградить, как мне повелевал мой королевский долг, я пожалую тебе такое воздаяние, чтобы ты и твои сироты могли жить не хуже или даже лучше, чем при жизни твоего супруга, только отступись от обвинения и не требуй нового кровопролития. Уясни себе: я предлагаю тебе выбор между милосердием и отмщением, между достатком и нуждой. - Это верно, мой государь, мы бедны, - с неколебимой твердостью ответила вдова, - но я и мои дети - мы лучше согласимся кормиться с лесным зверьем чем бог пошлет, нежели станем жить в довольстве ценою крови моего супруга. Государь, вы не только коронованный король, вы и препоясанный рыцарь, и я прошу: позвольте моему заступнику сразиться за правое дело. - Я знал, что так будет! - тихо сказал король, обращаясь к Олбени. - В Шотландии первые слова, какие лепечет младенец, и последние, какие бормочет, умирая, седобородый старец - это поединок, кровь, месть!... Бесполезно увещевать. Впусти ответчиков. В палату вошел сэр Джон Рэморни. Он был в длинном платье на меху, какое носили в те дни мужчины высшего сословия, когда ходили невооруженными. Прикрытая складками плаща, его изувеченная правая рука лежала у пояса, на перевязи алого шелка, а левой он опирался на плечо юноши, который по годам едва вышел из отрочества, однако уже носил на челе глубокую печать ранней думы и зрелых страстей. Это был тот знаменитый Линдсей, граф Крофорд, который в более поздние годы свои был известен под прозвищем "граф Тигр" [Сэр Дэвид Линдсей, первый граф Крофорд и зять Роберта III] и правил обширной и богатой долиной Стратмора с необузданным произволом и безжалостной жестокостью феодального деспота. Несколько дворян - его личные друзья или друзья Линдсея - сопровождали сэра Джона Рэморни, чтобы своим присутствием придать ему бодрости в споре. Обвинение было вновь повторено и решительно отвергнуто обвиняемым, в ответ на что обвинители предложили доказать свою правоту божьим судом, путем испытания гробом. - Я, - ответил сэр Джон Рэморни, - не подлежу такому испытанию, поскольку могу доказать свидетельством бывшего моего царственного господина, что я находился в собственном своем жилище и лежал больной в своей кровати в те часы, когда я, как уверяют сей мэр и господа старшины, якобы совершил преступление, на какое никогда не склонили б меня ни соблазн, ни собственная воля. Следовательно, на меня не может лечь подозрение. - Могу подтвердить, - сказал принц, - что в ту самого ночь, когда произошло убийство, я виделся с сэром Джоном Рэморни и беседовал с ним о делах, касающихся моего двора. Поэтому я знаю, что он действительно был нездоров и не мог лично совершить деяние, о котором идет речь. Но я ничего не знаю касательно того, чем заняты были его слуги, и не возьму на себя утверждать, что никто из них непричастен к преступлению, в котором их обвиняют. В начале этой речи сэр Джон Рэморни обвел окружающих высокомерным взглядом, однако выражение его лица резко изменилось при заключительных словах Ротсея. - Благодарю, ваше высочество, - сказал он с улыбкой, - за ваше осторожное и половинчатое свидетельство в мою пользу. Был мудр тот, кто написал: "Не уповай на князей". - Если у тебя нет других свидетелей твоей невиновности, сэр Джон Рэморни, - сказал король, - мы не можем в отношении твоих слуг отказать твоей обвинительнице, потерпевшей вдове с ее сиротами, в нраве требовать испытания гробом - либо, если кто предпочтет, поединком. Что касается тебя самого, то в силу свидетельства принца ты от испытания освобождаешься. - Государь мой, - ответил сэр Джон, - я могу поручиться, что ни один из моих слуг и домочадцев не виновен. - Так мог бы говорить монах или женщина, - сказал сэр Патрик Чартерис. - Отвечай на языке рыцарей, готов ли ты, сэр Джон Рэморни, сразиться со мною за дело твоих приспешников? - Мэр города Перта не успел бы вымолвить слово "поединок", - сказал Рэморни, - как я тотчас же принял бы вызов. Но в настоящее время я не в состоянии держать копье. - С твоего дозволения, сэр Джон, я этому рад... Меньше будет кровопролития, - сказал король. - Итак, ты должен привести всех своих слуг, какие числятся в домовой книге твоего дворецкого, в собор святого Иоанна, чтобы они в присутствии всех, кого это касается, могли очиститься от обвинения. Прими меры, чтобы каждый из них явился в собор к часу обедни, , иначе на твою честь ляжет несмываемое пятно. - Они явятся все до одного, - сказал сэр Джон Рэморни. Низко поклонившись королю, он подошел к молодому герцогу Ротсею и, изогнувшись в почтительном поклоне, заговорил так, чтобы слышал он один: - Великодушно обошлись вы со мною, милорд! Одно слово из ваших уст положило бы конец этой передряге, но вы отказались произнести это слово... - Клянусь, - прошептал принц, - я сказал все, что было можно сказать, не слишком погрешив против правды и совести. Не ожидал же ты, что ради тебя я стану лгать... И в конце концов, Джон, в смутных воспоминаниях этой ночи мне как будто видится немой мясник с короткой секирой в руке - разве не похоже, что такой человек мог исполнить ту ночную работу?... Ага! Я вас поддел, сэр рыцарь! Рэморни не ответил, но отвернулся так стремительно, как если бы кто-либо вдруг задел его раненую руку, и направился с графом Крофордом к себе домой. И хотя меньше всего он был склонен в тот час к пированию, ему пришлось предложить графу блистательную трапезу - хотя бы в знак признательности за поддержку, какую оказал ему юный вельможа. Глава XXII Он с толком зелья составлял: Врачуя, многих убивал... Данбар Трапеза затянулась, превратившись в пытку для хозяина, и когда наконец Крофорд сел в седло, чтобы отправиться в далекий замок Даплин, где он гостил в те дни, Рэморни удалился в свою спальню, истерзанный телесной болью и душевной мукой. Здесь он застал Хенбейна Двайнинга, который волею злой судьбы один лишь и мог принести ему утешение в том и другом. Лекарь с напускным подобострастием выразил надежду, что видит своего высокого пациента веселым и счастливым. - Веселым, как бешеная собака, - сказал Рэ-морни, - и счастливым, как тот бедняга, который был укушен псом и уже начинает ощущать в себе первые признаки бешенства. Этот Крофорд, бессовестный юнец, видел, как я мучаюсь, и ничуть не пожалел меня... Что? Быть к нему справедливым? Вот уж поистине! Захоти я быть справедливым к нему и ко всему человечеству, я должен бы вышвырнуть юного графа в окно и на этом прервать его карьеру. Потому что если Линдсей вырастет тем, чем обещает стать, его успех явится источником бедствий для всей Шотландии, а для долины Тэя в особенности... Ты осторожней снимай повязку, лекарь: незаживший обрубок так и горит, коснись его муха крылом - для меня это что кинжал! - Не бойтесь, мой благородный покровитель, - усмехнулся лекарь, тщетно стараясь притворным сочувствием прикрыть свое злорадство. - Мы приложим новый бальзам и - хе-хе-хе! - облегчим вашему рыцарскому благородию зуд, который вы так стойко переносите. - Стойко, подлец! - сказал Рэморни с гримасой боли. - Я его переношу, как переносил бы палящие огни чистилища... Кость у меня как раскаленное железо! Твоя жирная мазь зашипит, если капнуть ею на рану... Но это декабрьский лед по сравнению с той лихорадкой, в которой кипят мои мысли. - Мы попробуем сперва успокоить мазями телесную боль, мой благородный покровитель, - сказал Двайнинг, - а потом, с разрешения вашей чести, покорный ваш слуга попытается применить свое искусство к врачеванию возмущенного духа... Впрочем, душевная боль должна до некоторой степени зависеть от воспаления в ране, когда мне удастся смягчить телесные муки, я надеюсь, волнение мыслей уляжется само собой. - Хенбейн Двайнинг! - сказал пациент, почувствовав, что боль в ране утихла. - Ты драгоценный, ты неоценимый лекарь, но есть вещи, которые вне твоей власти. Ты мог заглушить телесную боль, сводившую меня с ума, но не научишь ты меня сносить презрение мальчишки, которого я взрастил! Которого я любил, Двайнинг, - потому что я и впрямь любил его, горячо любил! Худшим из дурных моих дел было потакание его порокам, а он поскупился на слово, когда единое слово из его уст сняло бы всю тяжесть с моих плеч! И он еще улыбался - да, я видел на его лице улыбку, когда этот ничтожный мэр, собрат и покровитель жалких горожан, бросил мне вызов, а он ведь знал, бессердечный принц, что я не способен держать оружие... Я не забуду этого и не прощу - скорее ты сам начнешь проповедовать прощение обид! А тут еще тревога о том, что назначено на завтра... Как ты думаешь, Хенбейн Двайнинг, раны на теле убитого в самом деле должны открыться и заплакать кровавыми слезами, когда к нему приблизится убийца? - Об этом, господин мой, я могу судить только с чужих слов, - ответил Двайнинг. - Слыхал я, что бывали такие случаи. - Скотину Бонтрона, - сказал Рэморни, - берет оторопь при одной мысли об этом. Он говорит, что скорее пойдет на поединок. Что ты скажешь?... Он железный человек. - Не впервой оружейнику бить железо, - ответил Двайнинг. - Если Бонтрон падет в бою, меня это не очень опечалит, - признался Рэморни, - хотя я потеряю полезного подручного. - Полагаю, ваша светлость не станет так о нем печалиться, как о той руке, которую вы потеряли на Кэрфью-стрит... Простите мою шутку, хе-хе-хе!... Но какими полезными свойствами обладает этот Бонтрон? - Бульдожьими, - сказал рыцарь, - он кусает не лая. - А вас не страшит его исповедь? - спросил врач. - Как знать, до чего может довести страх перед близкой смертью, - ответил пациент. - Он уже выказывает трусость, хотя она всегда была чужда его обычной угрюмости, бывало, он и рук не ополоснет, }бив человека, а сейчас не смеет глянуть на мертвое тело - боится, что из ран выступит кровь. - Хорошо, - сказал лекарь, - я сделаю для него что смогу, потому что как-никак тот смертельный удар он нанес в отмщение за мои обиды - даром что удар пришелся не по той шее. - А кто тому виной, подлый трус, - сказал Рэ-морни, - если не ты сам, принявший жалкую косулю за матерого оленя? - Benedicite, благородный сэр! - возразил изготовитель зелий. - Вы хотите, чтобы я, работающий в тиши кабинета, оказался так же искусен в лесной потехе, как вы, мой высокородный рыцарь, и умел в полночном мраке на прогалине отличить оленя от лани, серну от сайги? Я почти не сомневался, когда мимо нас к кузнице пробежал по переулку человек в одежде для пляски моррис. Но все-таки тогда меня еще смущала мысль, тот ли это, кто нам нужен: мне показалось, что он вроде бы ростом поменьше. Но когда он вышел опять, пробыв в доме достаточно долго, чтоб успеть переодеться, и враскачку прошел мимо нас в кожаном камзоле и стальном шлеме, да еще насвистывая любимую песенку оружейника, сознаюсь, тут я был введен в обман super totam mate-riem[По совокупности признаков (лат.)]. Я и напустил на него вашего бульдога, благородный рыцарь, и тот неукоснительно исполнил свой долг - хоть и взял не того оленя. Поэтому, если проклятый Смит не убьет на месте нашего бедного друга, я сделаю так, что дворовый пес Бонтрон не пропадет, или все мое искусство ничего не стоит! - Трудное это будет испытание для твоего искусства, лекарь, - сказал Рэморни. - Знай: если наш боец потерпит поражение, но не падет убитым на поле боя, - его прямо с места поволокут к виселице и без долгих церемоний вздернут, как уличенного убийцу, и когда он часок-другой прокачается в петле, как мочало, вряд ли ты возьмешься лечить его сломанную шею. - Извините, благородный рыцарь, я другого мнения, - скромно ответил Двайнинг. - Я перенесу его от подножия виселицы прямо в царство эльфов, как некогда были перенесены король Артур, и Угеро Датчанин, и сэр Юон Бордоский, или же, если угодно, я дам вашему Бонтрону поболтаться на виселице сколько-то минут или даже часов, а там - фыоить! - умчу его прочь с глаз людских так легко, как уносит ветер увядший лист. - Пустое хвастовство, сэр лекарь, - ответил Рэморни. - Его пойдет провожать на казнь вся пертская чернь, каждому лестно поглазеть, как помирает челядинец благородного рыцаря за убийство кичливого горожанина. У подножия виселицы соберется тысяча зрителей. - А соберись их там хоть десять тысяч, - сказал Двайнинг, - неужели я, мудрый врач, учившийся в Испании и даже в Аравии, не сумею обмануть глаза грубой своры горожан, когда ничтожный плут, набивший руку на фокусах, умеет обдурить, как ни зорко за ним следят, самых разумных рыцарей? Говорю вам, я напущу на них мороку, как если бы я обладал волшебным перстнем Кедди. - Если ты правду говоришь, - ответил рыцарь, - а думаю, ты не посмел бы лукавить со мной в таком деле, то, значит, ты полагаешься на помощь сатаны. Но с ним я не желаю путаться. Я ему не слуга! Двайнинг засмеялся своим сдавленным смешком, когда его покровитель отрекся от нечистого и в подтверждение осенил себя крестом. Однако он притих под строгим взглядом Рэморни и заговорил почти серьезно, хотя не без труда подавлял разбиравшее его веселье: - Сговор, мой благочестивый сеньор! Сговор - вот на чем зиждется искусство фокусника. Но... хе-хе-хе!... я не имею чести... хе-хе-хе!... состоять в союзе с джентльменом, о котором вы говорите... и в чье существование... хе-хе-хе... я не очень верю, хотя вашей рыцарской чести, несомненно, представлялось больше случаев завязать с ним знакомство. - Дальше, мерзавец! И без твоей усмешки, или ты за нее поплатишься! - Слушаюсь, мой бесстрашный рыцарь, - отозвался Двайнинг. - Так знайте же, у меня тоже есть тайный пособник, без которого мое искусство немногого стоило бы. - Кто он, позволь узнать? - Стивен Смазеруэлл, если угодно вашей чести, горстяник[То есть палач Именовался так, потому что он среди прочих поборов брал в свою пользу горсть муки из каждого мешка, принесенного для продажи на рынок] Славного Города. Удивительно, как это вы, мой благородный рыцарь, с ним незнакомы. - А меня, подлый раб, удивляет, что ты не познакомился с ним при отправлении его профессиональной обязанности, - ответил Рэморни. - Вижу, нос тебе не обрезали и уши не отсекли, а если и есть у тебя на плечах рубцы или клеймо, так ты умно придумал носить камзол с высоким воротом. - Хе-хе!... Ваша милость изволите шутить, - сказал лекарь. - Я не как пациент свел знакомство со Стивеном Смазеруэллом, а в порядке купеческой сделки: коли угодно знать вашей милости, я выплачиваю некоторые суммы серебром за тела, головы, руки и ноги тех, кто помирает при содействии кума Стивена. - Несчастный! - отшатнулся в ужасе рыцарь. - Ты покупаешь бренные останки смертных, чтобы творить колдовство и наводить порчу на людей? - Хе-хе-хе!... Никак нет, ваша честь! - ответил врачеватель, забавляясь невежеством своего покровителя. - У нас, рыцарей скальпеля, в обычае производить тщательное рассечение трупов (мы называем это диссекцией): мы таким путем исследуем мертвые члены и уясняем себе, как нам поступить с тем или другим членом тела у живого человека, когда он занедужил из-за ранения или по другой причине. Ах, если бы высокородный рыцарь заглянул в мою бедную лабораторию, я бы ему показал головы и руки, ноги и легкие, о которых люди полагают, что они давно гниют в могильной земле! Череп Уоллеса, украденный с лондонского моста, сердце сэра Саймона Фрезера [Знаменитый предок Ловатов, повешенный и четвертованный в Хэлидон-хилле], не боявшегося никого на свете, милый череп прекрасной Мегги Лоджи[Красивая девушка, любовница Давида II]... Ох, когда бы только посчастливилось мне заполучить рыцарскую руку моего многочтимого покровителя! - Сгинь ты, раб! Ты хочешь, чтобы меня стошнило от перечня твоих мерзких диковин? Говори прямо, к чему ты клонишь? Каким образом твоя сделка с подлым палачом может послужить нам на пользу или спасти моего слугу Бонтрона? - Я это советую вашей рыцарской чести только па случай крайности, - ответил Двайнинг. - Но допустим, бой состоялся и наш петух побит. Вот тут нам важно держать его в руках: пусть знает, что, если он не победит, мы все-таки спасем его от казни - но только если он не скажет на исповеди ничего, что бросит тень на вашу рыцарскую честь. - Стой! Меня осенило! - сказал Рэморни. - Мы можем сделать больше... Можем вложить в уста Бонтрону слово, которое будет не совсем приятно тому, кого я проклинаю как виновника собственной моей беды. Пойдем в конуру этого дворового пса и разъясним ему, как он должен себя вести при всех возможных обстоятельствах. Уговорить бы его на испытание гробом, и мы в безопасности - это ведь только зря народ пугают. Если он предпочтет поединок - он свиреп, как затравленный медведь, и, возможно, одолеет противника, - тогда мы не только в безопасности, мы отмщены. Если же Бонтрон будет сам побежден, мы пустим в ход твой фокус, и, если ты сумеешь чисто обделать дело, мы еще продиктуем ему предсмертную исповедь и воспользуемся ею (а как - я объясню тебе при следующей встрече), чтобы ускорить месть за мои обиды! Все же остается некоторый риск. Допустим, наш бульдог будет смертельно ранен на арене боя - что тогда помешает ему выбрехать совсем не ту исповедь, какую мы хотим ему внушить? - Пустое! Лекарь уладит и это! - сказал Двайнинг. - Поручите мне выходить его, дайте мне случай хоть раз приложить палец к его ране, и я вам поручусь, он ничего не выдаст. - Эх, люблю, когда черт покладист и не надо его ни уламывать, ни поощрять! - сказал Рэморни. - Зачем? Я и без того рад услужить благородному рыцарю. - Пойдем, вразумим нашего пса, - продолжал рыцарь. - Он тоже будет сговорчив, потому что, как истый пес, он умеет отличить, кто кормит, а кто дает пинка, моего бывшего царственного господина он люто возненавидел за оскорбительное обхождение и унизительные клички, какими тот награждал его. И я еще должен вызнать у тебя подробно, какой уловкой ты рассчитываешь вырвать собаку из рук оголтелых горожан. Оставим двух достойных друзей плести свою интригу, к чему она привела, мы узнаем в дальнейшем. Хоть и различные по складу, оба они были, каждый по-своему, приспособлены измышлять и проводить в жизнь преступные замыслы, как приспособлена борзая хватать дичь, которую подняла легавая, а легавая - выслеживать добычу, которую углядел глаз ищейки. Гордость и эгоизм были главной чертой у обоих, но в людях, принадлежавших к двум разным сословиям, в людях разного воспитания и дарования эти свойства проявлялись по-разному. Что могло быть более несходно с надменным тщеславием придворного фаворита, любимца дам и отважного воина, нежели заискивающая приниженность лекаря, который, казалось, принимал оскорбления с подобострастным восторгом, в то время как в тайниках души он сознавал, что обладает высоким превосходством учености - силой, какую дают человеку знание и ум, бесконечно его возвышавшие над невежественной знатью современного ему общества. Это свое превосходство Хенбейн Двайнинг сознавал так отчетливо, что, подобно содержателю зверинца, от важивался иногда забавы ради возбуждать буйный гнев в каком-нибудь Рэморни, уверенный, что внешнее смирение позволит ему уйти от бури, которую он вызвал сам. Так мальчишка, индеец швыряет легкий челнок, устойчивый в силу своей хрупкости, навстречу бурунам, которые неизбежно разбили бы в щепы более тяжелое судно. Что феодальный барон должен презирать низкородного врачевателя, разумелось само собой, хоть это не мешало рыцарю Рэморни подпасть под влияние Двайнинга, и нередко в их умственном поединке лекарь одерживал верх над противником, как иногда двенадцатилетний мальчик смиряет причуды норовистого коня, если владеет искусством выездки. Но далеко не так естественно было презрение Двайнинга к Рэморнн. Сравнивая рыцаря с самим собой, он считал его чем-то вроде дикого животного, правда способного погубить человека, как бык рогами или волк зубами, но одержимого жалкими предрассудками и погрязшего в "церковном дурмане" - выражение, в которое Двайнинг включал религию всех толков. Вообще он считал Рэморни существом, коему сама природа назначила быть его рабом, добывающим для него золото в копях, а золото он боготворил, и стяжательство было его величайшей слабостью, хотя отнюдь не худшим пороком. В собственных глазах он оправдывал эту свою неблаговидную наклонность, убеждая самого себя, что ее источником была жажда власти. "Хенбейн Двайнинг, - говорил он, со сладострастием глядя па собранные втайне сокровища, когда время от времени навещал их, - ты не какой-нибудь глупый скупец, которого тешит в червонцах золотой их блеск, власть, которую они дают своему владельцу, - вот чем ты дорожишь! Что в том, что все это еще не в твоих руках? Ты любишь красоту, когда сам ты - жалкий, уродливый, бессильный старик? Вот та приманка, которая привлечет самую красивую пташку. Ты слаб и немощен, над тобою тяготеет гнет сильного? Вот то, что вооружит на твою защиту кое-кого посильнее, чем жалкий тиран, перед которым ты дрожал. Тебе потребна роскошь, ты жаждешь выставить напоказ свое богатство? В этом темном сундуке заперта не одна цепь привольных холмов, пересеченных долинами, не один прекрасный лес, кишащий дичью, и покорность тысячи вассалов. Нужна тебе милость при дворах светских или духовных владык? Улыбки королей, прощение старых твоих преступлений папами и священниками и терпимость, поощряющая одураченных духовенством глупцов пускаться на новые преступления? Все это святейшее попустительство пороку покупается на золото Даже месть, которую, как говорится, боги оставляют за собой - не уступать же человеку самый завидный кусок! - даже месть можно купить на золото! Но в мести можно достичь успеха и другим путем - высоким искусством, и такой путь куда благородней! А потому я приберегу свое сокровище на другие нужды, а месть свершу gratis [Бесплатно (лат.)], более того - к торжеству отмщения обиды я прибавлю сладость приумноженных богатств! " Так размышлял Двайнинг, когда он, вернувшись от сэра Джона Рэморни, прибавил к общей массе своих накоплений золото, полученное за разнообразные услуги, затем, полюбовавшись минуты две на свои сокровища, он запер на ключ тайник и отправил- ся в обход пациентов, уступая проход у стены каждому встречному, кланяясь и снимая шляпу перед самым скромным горожанином, владельцем какой-нибудь жалкой лавчонки, или даже перед подмастерьем, еле-еле зарабатывающим на хлеб трудом своих мозолистых рук. "Мерзавцы, - думал он про себя, делая поклон, - подлые, скудоумные ремесленники! Знали бы вы только, что я могу отворить этим ключом! Злейшая непогода не помешала бы вам снять шляпу предо мной, самая гнусная лужа среди вашего городишки не показалась бы вам слишком мерзкой, чтобы пасть в нее ниц, благоговея пред владельцем такого богатства! Но я еще дам вам почувствовать мою силу, хотя мне нравится прятать ее источник. Я стану инкубом для вашего города, раз вы отвергли меня и не избираете в городской совет. Я, как злой кошмар, буду гнать вас и душить, оставаясь сам невидимым... А этот жалкий Рэморни туда же! Потеряв руку, он, как бедный ремесленник, утратил с нею единственную ценную часть своего существа - и он еще осыпает меня оскорблениями, как будто хоть что-нибудь из всего, что может он сказать, в силах пошатнуть стойкий ум, подобный моему! Обзывая меня плутом, мерзавцем или рабом, он поступает не умнее, чем если бы вздумал развлекаться, выдергивая мне волосы в тот час, когда я держал бы в руке пружины его сердца. За каждое оскорбление я тут же могу отплатить телесным страданием или душевной болью... Хе-хе! Надо сознаться, я не остаюсь у рыцаря в долгу! " В то время как лекарь тешился своею дьявольской думой и, крадучись, пробирался по улице, за его спиной послышались женские голоса. - А, вот он, слава пречистой деве! Во всем Перте кто, как не он, поможет нам сейчас! - сказал один голос. - Пусть там говорят о рыцарях и королях, воздающих за обиды, как это у них называется, а мне, кумушки, подайте достойного мастера Двайнинга, составителя лекарств! - добавил другой. В ту же минуту лекарь был окружен и схвачен говорившими - почтенными матронами славного города Перта. - В чем дело? Что такое? - усмехнулся Двайнинг. - У кого тут корова отелилась? - Не в отеле на этот раз дело, - сказала одна из женщин. - Умирает бедный малыш, потерявший отца. Иди скорее с нами, ибо все наше упование на тебя, как сказал Брюс Доналду, Властителю Островов. - Opiferque per orbem dicor [Я лее славлюсь по всему свету как подающий помощь (лат)], - сказал Хенбейн Двайнинг. - От чего умирает ребенок? - Круп у него... круп, - запричитала одна из кумушек. - Бедняжка хрипит, как ворон. - Cynanche Irachealis[Старинное латинское обозначение дифтерии]. Эта болезнь быстро вершит свое дело. Немедленно ведите меня в дом, - продолжал врач, который зачастую оказывал помощь больным бесплатно - невзирая на свою жадность, и человеколюбиво - несмотря на свой злобный нрав. Так как мы не можем заподозрить его в более высоких побуждениях, возможно его толкали на это тщеславие и любовь к своему искусству. Тем не менее в этом случае он, пожалуй, уклонился бы и не пошел к больному, знай он, куда его ведут добрые кумушки, и располагай временем придумать отговорку. Но лекарь не успел сообразить, куда идет, как его чуть ли не втолкнули в дом покойного Оливера Праудфьюта, откуда доносилось пение женщин, обмывавших и обряжавших тело покойного шапочника к назначенному на утро обряду. Их песнь, если ее переложить на современный язык, прозвучала бы примерно так: Дух незримый, дух парящий, Кротко на того глядящий, В ком ты сам когда-то жил, В чьем обличий ты был, - Жди, крылами помавая, Вправо, влево ли порхая. Ввысь взлетишь иль канешь ты - Жди у роковой черты! Мстя за раннюю разлуку, Неурочной смерти муку, Подчини себе ты вновь Тайной силой ум и кровь. Коль того приметит око, Кто пронзил тебя жестоко, Коль того заслышишь шаг, Кто тебя поверг во мрак, - Силы тайные проснутся, Мышцы дрогнут, встрепенутся, Зев разверзнут раны вновь, Взывая: "Кровь за кровь! " Лекарю, как ни был он закален, претило переступить порог человека, к чьей смерти он был непосредственно причастен, пусть даже вследствие ошибки. - Отпустите меня, женщины, - сказал он, - мое искусство может помочь только живым - над мертвыми мы уже не властны. - Да нет, больной наверху - меньшой сиротка... Пришлось Двайнингу войти в дом. Но когда он перешагнул порог, его поразило, что одна из кумушек, хлопотавших над мертвым телом, вдруг оборвала пение, а другая сказала остальным: - Во имя господа, кто вошел?... Проступила большая капля крови. - Да нет, - возразил другой голос, - это капля жидкого бальзама. - Нет, соседки, то была кровь... Еще раз спрашиваю: кто вошел в дом? Женщины выглянули из комнаты в тесную прихожую, где Двайнинг, встревоженный донесшимися до него обрывками разговора, нарочно замешкался и не шел дальше, делая вид, что не различает лесенку, по которой ему надлежало подняться на верхний этаж дома скорби. - Это же только достойный мастер Хенбейн Двайнинг, - отозвалась одна из сивилл. - Мастер Двайнинг? - более спокойно подхватила та, которая заговорила первой. - Наш верный помощник в нужде? Тогда, конечно, то была капля бальзама. - Нет, - сказала другая, - это все-таки могла быть и кровь, потому что лекарю, когда нашли труп, власти приказали поковыряться в ране инструментами, а откуда бедному мертвому телу знать, что это делалось с добрыми намерениями? - Верно, соседушка, верно! Бедный кум Олизер и при жизни частенько принимал друзей за врагов, так уж нечего думать, что он теперь поумнел. Больше Двайнинг ничего не расслышал, потому что его втащили по лестнице в горенку вроде чердака, где Магдален сидела на своем вдовьем ложе, прижимая к груди младенца. У крошки уже почернело личико, и он, задыхаясь, выдавливал из себя похожие па карканье звуки, по которым и получила в народе свое название эта болезнь. Казалось, недолгая жизнь младенца вот-вот оборвется. Возле кровати сидел монах-доминиканец со вторым ребенком на руках и время от времени произносил слова духовного утешения или ронял замечания о болезни. Лекарь бросил на монаха беглый взгляд, полный того невыразимого презрения, какое питает человек науки к знахарю. Его собственная помощь оказалась мгновенной и действенной. Он выхватил младенца из рук отчаявшейся матери, размотал ему шею и отворил вену, из которой обильно полилась кровь, что немедленно принесло облегчение больному крошке. Все угрожающие симптомы быстро исчезли, и Двайнинг, перевязав вену, снова положил младенца на колени полуобезумевшей матери. Горе несчастной по утраченному супругу, отступившее было перед смертельной опасностью, угрожавшей ребенку, теперь нахлынуло на Магдален с повой силой, как река в половодье, когда она вдруг сокрушит плотину, преградившую на время ее поток. - Ах, мой ученый господин, - сказала она, - перед вами бедная женщина, которую вы знавали раньше богатой... Но тот, кто вернул мне мое дитя, не оставит этот дом с пустыми руками. Великодушный, добрый мастер Двайнинг, примите эти его четки... они черного дерева и отделаны серебром... Он любил, чтобы вещи были у него красивые, как у джентльмена. Ну, он больше всякого другого, равного ему по состоянию, был похож в своих обычаях на джентльмена, оттого и погиб как джентльмен. С этими словами в немом порыве скорби она приложила к груди и губам четки своего покойного мужа и снова стала настойчиво совать их в руки - Двайнингу. - Возьмите, - сказала она, - возьмите из любви к тому, кто сам искренне вас любил. Ах, он, бывало, говаривал: "Если кто может оттащить человека от края могилы, так только мастер Двайнинг... " И вот его родное дитя возвращено к жизни в этот божий день, а он лежит неподвижный и окоченевший и не знает ни здоровья, ни болезни!... Ох, горе мне, горе!... Но возьмите же четки и вспоминайте о его чистой душе, когда станете перебирать их, он скорей освободится из чистилища, если добрые люди будут молиться за спасение его души. - Убери свои четки, кума, я не умею показывать фокусы, не знаю никаких знахарских ухищрений, - сказал лекарь: растроганный сильнее, чем сам ожидал при черствой своей натуре, он упирался, не желая принять жуткий дар. Но последние его слова задели монаха, о чьем присутствии он забыл, когда произносил их. - Это что же, господин лекарь? - сказал доминиканец. - Молнтзу по усопшему вы приравниваете к скоморошьим фокусам? Слыхал я, будто Чосер, английский стихотворец, говорит о вас, лекарях, что вы хоть и ученые, да не по святому писанию. Наша матерь церковь долго дремала, но глаза ее ныне раскрылись, и она начинает различать, где ее друзья, а где враги. Я верно вам говорю... - Что вы, досточтимый отец! - перебил Двайнинг. - Вы же не дали мне договорить! Я сказал, что не умею творить чудеса, и собирался добавить, что церковь, конечно, могла бы сотворить непостижимое, а потому богатые четки следует передать в ваши руки, ибо вы, перебирая их, принесете больше пользы душе усопшего. Он набросил четки на руку доминиканца и выбрался за порог дома скорби. "Удивительно, что меня привели сюда - ив этот час! - сказал он про себя, когда вышел на улицу. - Я не больно-то верю в такие вещи... а все же, хоть это и пустая блажь, я рад, что спас жизнь младенца, висевшую на волоске... Но пойду-ка я поскорей к другу Смазеруэллу, он мне, конечно, понадобится в деле с Бонтроном. Вот и выйдет, что я в этом случае спас две жизни, а сгубил только одну". Глава XXIII То кровь его, а не бальзам, Он кровью умащен ... Она взывает к небесам: "Да будет отомщен! " "Уран и Психея" По решению городского совета обряд должен был состояться в соборе святого Иоанна Пертского: поскольку Иоанн считался покровителем города, казалось, что здесь испытание должно было пройти с наибольшим успехом. Церкви и монастыри домини-каицев, картезианцев и других монашеских орденов щедро одаривали и король и знать, а потому горожанe единодушно решили, что надежней будет положиться на суд "своего святого - старого доброго Иоанна", в чьей благосклонности они не сомневались, и предпочесть его новым покровителям, которым доминиканцы, картезианцы, кармелиты и прочие построили новые обители вокруг Славного Города. Извечная тяжба между белым и черным духовенством придала остроту этому спору о выборе места, где должно свершиться чудо при прямом воззвании граждан к богу для изобличения преступника. И городской писец так ревностно ратовал за то, чтобы предпочтение было отдано собору святого Иоанна, как будто и святые в небесах делились на две партии и одна из них держала сторону Славного Города, другая же была его противницей. В связи с выбором храма строилось и разрушалось немало мелких интриг. Но все же городской совет, полагая это делом высокой чести для города и уповая на справедливость и неподкупность своего покровителя, постановил доверить исход божьего суда влиянию святого Иоанна. Итак, с большой торжественностью, как требовал случай, отслужили обедню, после чего собравшиеся, обстоятельно и горячо помолившись, приготовились воззвать к небу, чтобы оно прямым своим знамением произнесло суд о загадочном убиении несчастного шапочника. Сцена являла ту впечатляющую торжественность, какая всегда отличает обряды католического богослужения. Восточное окно, богато и затейливо расписанное, пропускало струн смягченного света на высокий алтарь. На поставленных подле него носилках лежали бренные останки убитого, причем руки его были сложены на груди ладонь к ладони, кончиками пальцев вверх, как будто бесчувственное тело само взывало к небесам об отмщении тому, кто насильственно разлучил бессмертный дух с его земной оболочкой. Рядом с носилками установили троны, на которых восседали Роберт Шотландский и его брат Олбени. Принц сидел подле отца, на сиденье пониже. По этому поводу пошли толки среди собравшихся, что Олбени посажен почти на одном уровне с королем, тогда как сына королевского, хоть он и достиг совершеннолетия, хотят, очевидно, поставить ниже его дяди пред лицом всех граждан Перта. Носилки помещены были таким образом, чтобы тело, распростертое на них, было видно по возможности всему набившемуся в церковь народу. Подле носилок стоял у изголовья рыцарь Кикфоне, обвинитель, а в ногах - юный граф Крофорд, представитель ответчика. Свидетельство герцога Ротсея "в обеление", как говорилось тогда, сэра Джона Рэморни избавило его бывшего конюшего от необходимости явиться самому в качестве лица, подлежащее го искусу, а болезнь послужила для него оправдание ем, чтобы и вовсе остаться дома. Его домочадцев, включая и тех, кто прислуживал непосредственно сьру Джону, но числился за двором принца и еще не получил отставки, насчитывалось до десяти чело-Еек. Большей частью это были люди распутной жизни, и, по общему суждению, любой из них мог, озоруя в праздничную ночь, совершить убийство шапочника. Они выстроились в ряд в левом приделе храма, облаченные в белую одежду кающихся - нечто вроде рясы. Под пристальным взором всех глаз многие из них ощущали сильное беспокойство, и это предрасполагало наблюдателей считать их виновными. У истинного же убийцы лицо было таково, что не могло его выдать: этот тупой и мрачный взгляд не оживляло ни праздничное веселье, ни вино, никогда не воз-мутил бы его страх разоблачения и казни. Мы уже отметили, какая поза придана была мертвецу. Лицо было открыто, равно как руки и грудь, тело завернуто в саван самого тонкого полотна, так что, где бы ни проступила кровь, ее тотчас же заметили бы. Когда закончилась месса и вслед за нею прозвучал торжественный призыв к небу, чтобы оно оградило невинного и указало виновного, Ивиот, паж сэра Джона Рэморни, был первым приглашен подвергнуться испытанию. Он подошел нетвердой поступью. Может быть, он боялся, что его тайная уверенность в виновности Бонтрона делала и его самого причастным убийству, хотя он и не был непосредственно в нем замешан. Юноша стал перед носилками, и у него срывался голос, когда он клялся всем, что создано в семь дней и семь ночей, небом и адом, и местом своим в раю, и господом богом, творцом всего сущего, что он чист и не запятнан кровавым деянием, свершенным над этим телом, простертым перед ним, - ив подтверждение своего призыва перекрестил грудь мертвеца. Не последовало ничего. Тело осталось недвижным и окоченелым, на запекшихся ранах - никаких признаков крови. Горожане переглянулись, и лица их выразили откровенное разочарование. Все заранее убеждали себя в виновности Ивиота, а его нерешительность, казалось, подтверждала подозрения. И когда он вышел обеленным, зрители были безмерно удивлены. Остальные слуги Рэморни приободрились и произносили свою клятву все смелее, по мере того как они один за другим проходили проверку и судьи объявляли их невиновными и чистыми от всякого подозрс ния, павшего на них в связи со смертью Оливера Пра" удфьюта. Но был один, в ком отнюдь не крепла уверенность. Имя "Бонтрон... Бонтрон! " трижды прозвучало под сводами храма, но тот, кто носил это имя, в ответ только зашаркал ногой и не мог сойти с места, точно вдруг его разбил паралич. - Отвечай, собака, - шепнул ему Ивиот, - или готовься к собачьей смерти! Но таким смятением наполнило убийцу представшее ему зрелище, что судьи, видя это, уже раздумывали, как поступить - приказать ли, чтобы его немедленно приволокли к носилкам, или прямо произнести над ним приговор. И только когда его в последний раз спросили, хочет ли он подвергнуться испытанию, он ответил, как всегда отрывисто: - Не хочу... Почем я знаю! Мало ли какие фокусы можно проделать, чтоб лишить жизни бедняка... Предлагаю поединок каждому, кто скажет, что я учинил зло над этим мертвецом. И, следуя принятому обычаю, он тут же, в храме, бросил перчатку на середину пола. Генри Смит выступил вперед под ропот одобрения со стороны своих сограждан, который не сдержало даже присутствие короля. Подняв перчатку негодяя, он, по обычаю, положил ее в свою шляпу и бросил на пол собственную - в знак того, что принимает вызов. Но Бонтрон не поднял ее. - Он мне не ровня, - буркнул убийца, - и недостоин поднять мою перчатку. Я состою при особе принца Шотландского как слуга его конюшего. А этот парень - жалкий ремесленник, Тут вмешался принц: - Ты состоишь при моей особе, мерзавец? Я на месте увольняю тебя со службы. Бери его, Смит, в свои честные руки и бей, как никогда не колотил ты молотом по наковальне! Он и преступник и трус. Мне претит смотреть на него! Если бы мой царственный отец послушал моего совета, он дал бы обоим противникам по доброй шотландской секире, и не успел бы день состариться на полчаса, как мы уже увидели бы, кто из них двоих достойнее. Предложение было с готовностью принято покровителями двух противных сторон - графом Крофордом и сэром Патриком Чартерисом, которые легко договорились, что бойцы, поскольку они не дворяне, сразятся на секирах, одетые в куртки из буйволовой кожи и стальные колпаки, и что бой состоится сразу же, как только противники соответственно приготовятся. Ареной поединка назначены были Скорняжьи Дворы - ближний пустырь, занятый под рынок корпорации, по которой он получил свое имя и которая сразу расчистила для боя площадку футов в тридцать длины и двадцать пять ширины. Туда сейчас же устремились толпой и знать, и священники, и цеховой люд - все, кроме старого короля: ненавидя кровавые зрелища, он удалился в свои покои, возложив проведение боя на графа Эррола, верховного констебля, к чьим обязанностям такое дело относилось ближе всего. Герцог Олбени усталым взглядом внимательно наблюдал за всем происходившим. Его племянник следил за сценой с небрежной рассеянностью, отвечавшей его нраву. Когда бойцы вышли на арену, они внешним своим видом являли разительный контраст. Вся осанка Смита дышала мужеством и бодростью, глаза его, ярко сверкавшие, казалось лучились уже торжеством победы, на которую он твердо надеялся. Бонтрон, угрюмый и грубый, заметно приуныл и стал похож на мерзкую птицу, которую выволокли на дневной свет из ее темного гнезда. Бойцы, как требовал обряд, поочередно поклялись каждый в своей правоте. Но Генри Гоу произносил слова клятвы с ясной и мужественной уверенностью, Бонтрон же - с упрямой решимостью, побудившей герцога Ротсея сказать лорду верховному констеблю: - Видел ты когда-нибудь, мой дорогой Эррол, такую смесь злобы, жестокости и, я сказал бы, страха, как на лице у этого человека? - Да, непригляден, - сказал граф, - но крепкий парень, как я погляжу. - Поспорю с вами на бочонок вина, любезный лорд, что он потерпит поражение. Генри Оружейник не уступит ему в силе, а в ловкости превзойдет. И посмотри, как он смело держится, наш Гоу! А в том, другом, есть что-то отталкивающее. Сведи их поскорее, мой дорогой констебль, потому что мне тошно на него смотреть. Верховный констебль обратился к вдове, которая сидела в кресле на арене, облаченная в глубокий траур, и все еще не отпускала от себя двух своих детей: - Женщина, согласна ты принять этого человека, Генри Смита, своим заступником, чтобы он сразился за тебя в этом споре? - Согласна... всей душой, - ответила Магдален Праудфьют. - И да благословят его господь и святой Иоанн и подадут ему и силу и удачу, потому что он сражается за сирот, потерявших отца! - Итак, объявляю это место полем боя! - громко провозгласил констебль. - Да не посмеет никто под страхом смерти прервать их поединок словом, возгласом или взглядом. Трубы, трубите! Сражайтесь, бойцы! Трубы запели, и бойцы, сходясь твердым и ровным шагом с двух разных концов арены, приглядывались друг к другу, привыкшие оба судить по движению глаз противника, с какой стороны можно ждать удара. Сойдясь достаточно близко, они стали лицом к лицу и поочередно замахнулись несколько раз, словно желая проверить, насколько бдителен и проворен противник. Наконец, то ли наскучив этими маневрами, то ли убоявшись, как бы в таком соревновании его неповоротливая сила не сдала перед ловкостью Смита, Бонтрон занес свою секиру для прямого удара сверху и, опуская ее, добавил к тяжести оружия всю силу своей могучей руки. Однако Смит, отпрянув в сторону, избежал удара, слишком сильного, чтобы можно было его отразить даже с самой выгодной позиции. Бонтрон не успел снова стать в оборону, как Генри нанес ему сбоку такой удар по стальному его колпаку, что убийца сразу распростерся на земле. - Сознайся или умри! - сказал победитель, наступив ногой на тело побежденного и приставив к его горлу острый конец секиры - тот кинжал или стальной шип, которым она снабжена с обратного конца. - Сознаюсь, - сказал негодяй, широко раскрытыми глазами глядя в небо. - Дай встать. - Не дам, пока не сдашься, - сказал Гарри Смит. - Сдаюсь! - буркнул Бонтрон. И Генри громко провозгласил, что противник его побежден. Тогда прошли на арену Ротсей с Олбени, верховный констебль и настоятель доминиканского монастыря и, обратившись к Бонтрону, спросили, признает ли он себя побежденным. - Признаю, - ответил злодей. - И виновным в убийстве Оливера Праудфьюта? - Да... Но я принял его за другого. - Кого же ты хотел убить? - спросил настоятель. - Исповедайся, сын мой, и заслужи исповедью прощение на том свете, ибо на этом тебе не много осталось свершить. - Я принял убитого, - отвечал поверженный боец, - а того, чья рука меня сразила, чья стопа сейчас давит мне грудь. - Благословение всем святым! - сказал настоятель. - Ныне каждый, кто сомневался в святом испытании, прозрел и понял свое заблуждение. Глядите, преступник попал в западню, которую приготовил безвинному. - Я, сдается мне, раньше никогда и не видывал этого человека, - сказал Смит. - Никогда я не чинил обиды ни ему, ни его близким. Спросите, если угодно будет вашему преподобию, с чего он надумал предательски меня убить. - Вопрос вполне уместный, - сказал настоятель. - Пролей свет среди тьмы, сын мой, хотя бы вместе с истиной он осветил и твой позор. По какой причине ты хотел умертвить этого оружейника, который утверждает, что ничем тебя не обидел?. - Он учинил обиду тому, кому я служу, - ответил Бонтрон, - и я пошел на это дело по его приказу. - По чьему приказу? - спросил настоятель. Бонтрон молчал с минуту, потом прорычал: - Он слишком могуществен, не мне его называть. - Послушай, сын мой, - сказал церковник, - пройдет короткий час, и для тебя могущественное и ничтожное на этой земле станут равно пустым звуком. Уже готовят дроги, чтобы везти тебя к месту казни. А посему, сын мой, я еще раз призываю тебя: позаботься о спасении своей души и во славу небес раскрой нам правду. Не твой ли господин, сэр Джон Рэморни, побуждал тебя на столь гнусное деяние? - Нет, - отвечал простертый на земле негодяй, - кое-кто повыше. - И он указал пальцем на принца. - Тварь! - вскричал с изумлением герцог Ротсей. - Ты посмел намекнуть, что твоим подстрекателем был я? - Именно вы, милорд, - нагло ответил убийца. - Умри во лжи, окаянный раб! - вскричал принц. И, выхватив меч, он пронзил бы им клеветника, когда бы не остановил его словом и делом лорд верховный констебль: - Простите мне, ваша милость, но я отправляю свои обязанности - подлец должен быть передан в руки палача. Он недостоин умереть от чьей-либо еще руки, и меньше всего от руки вашего высочества. - Как! Благородный граф, - сказал во всеуслышание Олбени в сильном волнении, истинном или притворном, - вы дадите этому псу уйти отсюда живым, чтобы отравлять уши людей наветом на принца Шотландского? Говорю вам, пусть его здесь же изрубят в куски! - Извините меня, ваша светлость, - сказал граф Эррол, - но я обязан оказывать ему защиту, пока не свершилась казнь. - Так вздернуть его немедленно! - сказал Олбени. - А вы, мой царственный племянник, что вы стоите, точно окаменели от изумления? Соберитесь с духом... возражайте осужденному, клянитесь... объявите именем всего святого, что вы и знать не знали со этом подлом умысле. Смотрите, люди переглядываются, шепчутся в сторонке. Голову дам на отсечение, что эта ложь распространится быстрее, чем божья правда... Обратитесь к ним, мой царственный родич. Неважно, что вы скажете, лишь бы вы отрицали уверенно и твердо. - Как, сэр! - молвил Ротсей, он одолел наконец немоту, которая нашла на него от неожиданности, от чувства унижения, и с высокомерным видом повернулся к дяде. - Вы хотите, чтобы я положил на весы слово наследника короны против клеветы презренного труса? Кто может поверить, что сын его короля, потомок Брюса, способен ставить западню, посягая на жизнь бедного ремесленника, пусть думает в свое удовольствие, что негодяй сказал правду. - Я первый же этому не поверю, - сказал, не раздумывая, Смит. - Я всегда был почтителен к его высочеству герцогу Ротсею, и никогда не дарил он меня недобрым словом или взглядом, не чинил мне зла. Я и подумать не могу, чтоб он замыслил против меня такое низкое дело. - А это почтительно - сбросить его высочество с лестницы на Кэрфью-стрнт в ночь на святого Валентина? - сказал Боптрон. - И как вы думаете, за такую услугу дарят добрым взглядом или недобрым? Это было сказано так дерзко, представилось столь правдоподобным, что уверенность Смита в невиновности принца поколебалась. - Эх, милорд, - сказал он, горестно взглянув на Ротсея, - неужели ваше высочество умышляли лишить жизни неповинного человека за то, что он по долгу чести вступился за беззащитную девушку? Уж лучше бы мне было умереть на этой арене, чем остаться в живых и услышать такое о правнуке Брюса! - Ты славный парень, Смит, - сказал принц, - по я не могу ожидать от тебя, что ты станешь судить разумней, чем другие... Тащите преступника на виселицу и, если хотите, вздерните его так, чтобы он задохся не сразу: пусть плетет свою ложь и клевещет на нас до последней своей не слишком близкой минуты! С этими словами принц отвернулся от арены, полагая ниже своего достоинства замечать, как мрачно все косились на него, когда медленно и неохотно расступалась перед ним толпа, и не выразил ни удивления, ни досады при глухом ропоте и вздохах, какими его провожали. Лишь немногие из его приближенных шли следом за ним с поля, хотя сюда явилось в его свите немало видных особ. Даже горожане из низших слоев отступились от несчастного принца, о нем и раньше шла дурная слава, позволявшая обвинять его в легкомыслии и бесчинствах, теперь же самые черные подозрения легли на него - и, казалось, ничто их не рассеет. Медленно, в тяжком раздумье брел он к церкви доминиканцев, где уединился его отец, но недобрая весть уже летела с вошедшей в поговорку быстротой и достигла покоев короля раньше, чем юный принц. Войдя во дворец и спросив, у себя ли король, герцог Ротсей был поражен ответом, что государь совещается строго наедине с герцогом Олбени, который, когда принц оставил арену поединка, тут же сел на коня и прискакал в монастырь, опередив племянника. Пользуясь привилегией, какую давали ему положение и рождение, Ротсей хотел пройти в королевские покои, когда Мак-Луис, начальник бранданов, в самых почтительных словах дал ему понять, что в силу особого наказа не может пропустить его высочество. - Ты хоть пойди, Мак-Луис, и дай им знать, что я жду дозволения войти, - сказал принц. - Если мой дядя берет на себя смелость захлопнуть перед сыном дверь в покои отца, ему приятно будет услышать, что я сижу в прихожей, как лакей. - Разрешите мне сказать вам, - не без колебания ответил Мак-Луис. - Может быть, вы согласились бы, ваше высочество, выйти сейчас и терпеливо подождать, я, если угодно вашей милости, когда герцог Олбени уйдет, сразу пришлю кого-нибудь известить вас о том, и тогда его величество, несомненно, допустит к себе вашу светлость. А в настоящее время, ваше высочество, простите меня, но я лишен возможности пропустить вас к королю. - Понимаю тебя, Мак-Луис! Тем не менее ступай и повинуйся моему приказу. Начальник охраны ушел и вернулся с ответом, что король нездоров и удаляется сейчас в свою опочивальню, но что герцог Олбени скоро примет принца Шотландского. Прошло, однако, с добрых полчаса, пока герцог Олбени явился, и Ротсей в ожидании то угрюмо молчал, то заводил пустой разговор с Мак-Луисом и бран-данами, смотря по тому, что брало в нем верх - обычное его легкомыслие или не менее свойственная ему раздражительность. Герцог наконец пришел, а с ним лорд верховный констебль, чье лицо выражало печаль и смущение. - Милый родич, - сказал герцог Олбени, - я с прискорбием должен сказать вам, что, по мнению моего царственного брата, честь королевской семьи требует ныне, чтобы наследник престола временно ограничил себя пребыванием в доме верховного констебля и принял своим главным, если не единственным, товарищем по уединению присутствующего здесь благородного графа - до той поры, пока распространившиеся о вас сегодня позорные слухи не будут опровергнуты или забыты. - Как, милорд Эррол! - удивился принц. - Ваш дом становится моей тюрьмой, а вы - моим тюремщиком? - Боже упаси, государь мой! - сказал граф Эррол. - Но мой злосчастный долг велит, чтобы я, повинуясь приказу вашего отца, некоторое время смотрел па ваше высочество как на моего подопечного. - Принц Шотландский... наследник престола - под надзором верховного констебля!... Но какие к тому основания? Неужели наглые слова осужденного на казнь подлеца обладают достаточным весом, чтобы оставить пятно на гербе королевского сына? - Коль скоро такие обвинения не опровергнуты и не отвергнуты, племянник, - сказал герцог Олбени, - они бросают тень и на герб государя. - Отвергать их, милорд! - вскричал принц. - А кем они возведены, как не жалким мерзавцем, слиш-ком презренным даже по собственному его признанию, чтобы хоть на миг принять его слова на веру, очерни он доброе имя последнего нищего, не то что принца... Приволоките его сюда, и пусть ему покажут дыбу - увидите, он сразу возьмет назад наглую клевету. - Петля слишком верно сделала свое дело, чтобы вид дыбы мог смутить Бонтрона, - сказал герцог Олбени. - Он казнен час назад. - Почему понадобилась такая спешка, милорд? - заметил принц. - Вам не кажется, что это выглядит так, точно с этим делом поспешили нарочно, чтоб очернить мое имя? - Таков повсеместный обычай: после божьего суда бойца, проигравшего поединок, прямо с арены отправляют на виселицу. И все-таки, милый родич, - продолжал герцог Олбени, - если бы вы стали смело и твердо отвергать обвинение, я почел бы себя вправе помедлить с казнью в целях дальнейшего расследования, но так как, ваше высочество, вы промолчали, я почел наилучшим удушить позорную молву вместе с дыханием человека, который ее пустил. - Святая Мария! Милорд, это уж прямое оскорбление! Значит, вы, мой дядя и родич, допускаете, что я причастен к тому бессмысленному и недостойному умыслу, в котором признался этот раб? - Мне не пристало препираться с вашим высочеством, иначе я спросил бы, не станете ли вы отрицать и другое, еще менее достойное дело, хоть и не столь кровавое, - нападение на дом некоего перчаточника. Не сердитесь на меня, племянник, но вам и в самом деле настоятельно необходимо удалиться на короткий срок от двора - скажем, до конца пребывания короля в этом городе, где жителям учинено так много обид. Ротсей смолк при этом доводе, потом, остановив па герцоге твердый взгляд, сказал: - Дядя, вы хороший охотник. Свое оружие вы применяете с большим искусством, тем не менее вас постигла бы неудача, когда б олень не устремился в сети добровольно. Да поможет вам небо - и пусть вам будет от ваших хлопот тот самый прок, какого заслужили вы своими делами. Скажите моему отцу, что я подчиняюсь аресту, согласно его приказу. Лорд верховный констебль, я жду лишь вашего соизволения, чтобы отправиться в ваш дом. Уж если меня отдают под стражу, я не могу пожелать более любезного и учтивого тюремщика. Так закончился разговор между дядей и племянником, и принц последовал за графом Эрролом к его дому. Прохожие на улицах, завидев герцога Ротсея, спешили перейти на другую сторону, чтобы не нужно было поклониться тому, в ком их научили видеть не только безрассудного, но и жестокого распутника. Наконец дом констебля укрыл своего владельца и его царственного гостя, которые оба рады были убраться от осуждающих взоров. Все же, едва переступив порог, они ощутили неловкость своего взаимного положения. Но пора нам вернуться на арену поединка - к той минуте, когда закончился бой и знатные зрители разошлись. Толпа теперь отчетливо разделилась на две неравные половины. Первая, не столь многочисленная, заключала в себе наиболее почтенных горожан из высшего слоя обывателей Перта, которые сейчас поздравляли победителя и друг друга со счастливым завершением их спора с придворной знатью. Городские власти на радостях попросили сэра Патрика Чартериса почтить своим присутствием трапезу в ра-Tvme. Разумеется, и Генри, герой дня, получил приглашение - или, правильнее сказать, предписание - принять в ней участие. С большим смущением выслушал он приказ, потому что сердце его, как легко догадаться, рвалось к Кэтрин Гловер. Но настояния старого Саймона помогли ему решиться. Ветеран-горожанин, естественно, питал подобающее уважение к городскому совету Сент-Джонстона, он высоко ценил всякую почесть, исходившую от такого высокого учреждения, и считал, что его будущий зять совершит ошибку, если не примет с благодарностью приглашение. - И не подумай уклониться от торжественной трапезы, Генри, сынок, - были его слова. - Там ведь будет сам сэр Патрик Чартерис, а тебе, я полагаю, не скоро представится подобный случай завоевать его благосклонность. Он, возможно, закажет тебе новые доспехи. И я слышал сам, как достойный Крейгдэлли сказал, что был разговор о пополнении городской оружейной палаты. Не упускай случая заключить выгодную сделку - теперь, когда ты становишься семейным человеком, расходы у тебя возрастут. - Ну, ну, отец Гловер, - смутился победитель, - у меня нет недостатка в заказчиках... А ты знаешь, Кэтрин ждет, ее может удивить, что я долго не иду. И еще наговорят ей опять сказок о потешницах и уж не знаю о чем. - Этого ты не бойся, - сказал Гловер. - Ступай как послушный гражданин, куда зовут тебя отцы города. Не буду отрицать, что тебе не просто будет установить мир с Кэтрин после поединка, потому как она полагает, что судит в этих делах разумнее, чем король со своими советниками, церковь со всеми канониками и мэр с отцами города. Но спор с ней я беру на себя и так для тебя постараюсь, что, если завтра она и встретит своего Валентина упреками, они расплывутся в слезах и улыбках, как апрельское утро, начавшееся теплым дождем. Иди же, сынок, а завтра уж явись ко времени, после ранней обедни. Смит, хоть н неохотно, должен был склониться перед доводами будущего тестя, и, решивши принять столь почетное предложение отцов города, он выбрался из толпы и поспешил домой переодеться в свои лучший наряд, в каковом он вскоре и вошел в зал совета, где тяжелый дубовый стол ломился под множеством изысканных яств. Тут была и прекрасная тэйская лососина, и превосходная морская рыба из Дании - все лакомые блюда, какие разрешаются во время поста, вволю было и вина, и эля, и медовой браги, чтобы их заливать. Пока шел пир, все время играли и пели городские менестрели, а в перерывах между музыкой один из них с большим воодушевлением читал нараспев длинный рассказ в стихах о битве у Черного Лога, в которой сэр Уильям Уоллес и его грозный друг капитан Томас Лонгвиль встретились с английским генералом Сьюардом - сюжет, давно знакомый всем гостям, они, однако, были терпеливей своих потомков и слушали с таким жаром, как если бы рассказ имел для них всю прелесть новизны. Местами он был, разумеется, лестен для предка рыцаря Кинфонса и для других пертских фамилий, и тогда пирующие прерывали менестреля шумными возгласами, усердно подливая друг другу в кружки и предлагая выпить в память соратников великого шотландского героя. Вновь и вновь пили за здоровье Генри Уинда, и мэр объявил во всеуслышание, что старейшины держали между собой совет, как им лучше всего отблагодарить бойца - предоставить ли какие-либо особливые привилегии или же почетную награду, чтобы показать, как высоко ценят сограждане его доблестный подвиг. - Не надо, ваша милость, - сказал Смит с обычной своей прямотой. - Станут еще говорить, что в Перте доблесть редка, если у нас награждают человека за то, что он сразился в защиту одинокой вдовы. Я уверен, в Перте нашелся бы не один десяток честных горожан, которые сделали бы сегодняшнее дело не хуже, а то и лучше, чем я. Потому что, сказать по правде, мне бы нужно было расколоть на этом парне шлем, как глиняный горшок, и уж я, конечно, расколол бы, кабы не был то один из тех шлемов, которые я сам же и закалил для сэра Джона Рэморни. Но, коль скоро Славный Город все же ценит мою службу, я почту себя вполне вознагражденным, если из городской казны будет оказана какая ни на есть помощь вдове Магдален и ее сиротам. - Окажем, - сказал сэр Патрик Чартерис, - но Славный Город от этого не обнищает - он уплатит свой долг Генри Уинду. Об этом долге каждый из нас лучший судья, чем сам Генри, ослепленный излишней щепетильностью, которую люди называют скромностью. А если город и впрямь слишком беден, мэр уплатит что следует из собственных средств. Золотые ангелы Красного Разбойника не все еще улетели. Кубки снова пошли вкруговую под именем "чаши утешения вдовы", а затем вновь свершили возлияние в светлую память убитого Оливера, так доблестно ныне отомщенного. Словом, пир пошел такой веселый, что все соглашались - для вящей радости за столом не хватало только самого шапочника, чья гибель дала повод для этого пира. Уж он-то на таких праздничных собраниях никогда не лез в карман за крепкой шуткой! - Если бы мог он здесь присутствовать, - трезво заметил Крейгдэлли, - он, безусловно, притязал бы на венец победителя и клялся бы, что лично отомстил за свое убиение. Разошлись уже под звон вечерних колоколов, причем наиболее степенные направились в церковь, где они с полузакрытыми глазами и лоснящимися лицами составили самый набожный и примерный отряд великопостной паствы, другие же поспешили домой, чтобы в кругу семьи рассказать во всех подробностях о битве и о пире, а кое-кто предпочел, надо думать, те вольности, какие могла предоставить таверна, двери которой великий пост не держал так строго на запоре, как требовал церковный канон. Генри, разгоряченный добрым вином и похвалами сограждан, вернулся в Уинд и завалился на кровать, чтоб увидеть во сне безоблачное счастье с Кэтрин Гловер. Мы упоминали, что по завершении битвы зрители разделились на две неравные половины. И если первая - меньшая, но более почтенная - веселой процессией пошла за победителем, вторая - куда более многочисленная, то, что можно бы назвать толпой, или, если хотите, сбродом, - последовала за побежденным и осужденным Бонтроном, которого повели в другую сторону и для другого дела. Что бы ни говорили о сравнительной приятности дома скорби и дома веселья при иных обстоятельствах, не подлежит сомнению, какой из них больше привлечет посетителей, когда предложат выбор: смотреть ли нам на беды, нами не разделяемые, или же на пиршества, в коих мы не примем участия. Соответственно и двуколку, повезшую преступника на казнь, провожала куда большая часть обывателей города Перта. Рядом с Бонтроном в двуколку сел монах, и убийца без колебаний повторил ему под видом исповеди ту же ложь, какую он провозгласил на поле битвы: будто засада, в которую попал по ошибке злополучный шапочник, была устроена по требованию герцога Ротсея. Свой навет он с невозмутимым бесстыдством бросал и в толпу, уверяя всех, кто близко подходил к повозке, что исполнил прихоть герцога и за это идет на казнь. Он долго повторял эти слова с угрюмым упрямством, как затверженный урок, так лжец настойчиво твердит одно и то же, стараясь путем повторения придать веру своим словам, когда чувствует в душе, что веры они не заслуживают. Но вот, подняв глаза, он увидел вдали черный остов виселицы, с лестницей и роковой веревкой, поднимавшийся на горн-зонте на добрых сорок футов в вышину, и тут он вдруг умолк, и монах заметил, что осужденного охватила дрожь. - Утешься, сын мой, - сказал добрый священник, - ты сознался и получил отпущение. Твое покаяние будет оценено в меру твоей искренности. И хотя сердце твое жестоко и руки залиты кровью, церковные молитвы в положенный срок вызволят тебя из карающих огней чистилища. Эти уверения как будто рассчитаны были усилить, а не успокоить страх преступника, которого разбирало сомнение: а что, если меры, принятые, чтобы спасти его от смерти, не окажут действия? Смущала также мысль: да и впрямь ли кому-нибудь выгодно хлопотать о его спасении? Он знал хорошо своего господина и знал, как спокойно пожертвует он человеком, если в будущем тот может оказаться опасным свидетелем против него. Но так или иначе, судьба его была решена, от нее не уйти! Медленно приближалась процессия к роковому "дереву", воздвигнутому на высоком берегу реки в полумиле от городских стен. Это место выбрали в расчете на то, чтобы тело несчастного, отданное воронью, было видно издалека и со всех четырех сторон. Здесь исповедник передал Бонтронч палачу, который помог преступнику подняться на лестницу и, как показалось зрителям, совершил казнь согласно предписаниям закона. С минуту повешенный боролся за жизнь, но вскоре утих и повис бездыханный. Палач, простояв на посту более получаса, как будто выжидая, чтоб угасла последняя искра жизни, объявил любителям подобных зрелищ, что не успели изготовить цепи, посредством которых полагалось надолго прикрепить мертвое тело к виселице, и поэтому труп будет выпотрошен и вывешен на всеобщее обозрение только к рассвету следующего дня. Хотя мастер Смазеруэлл назначил столь ранний час, его провожала к виселице большая толпа жаждавших увидеть заключительную сцену казни. Велико же было удивление и недовольство этих высоких знатоков, когда обнаружилось, что мертвое тело с виселицы снято. Однако причина его исчезновения никому не показалась загадочной. Бонтрон, решили все, служил барону, земли которого лежат в Файфе, и сам был уроженцем тех же мест. Что ж тут удивительного, если кому-то из жителей Файфа, чьи лодки постоянно снуют по реке, вздумалось увезти тайком тело своего земляка и спасти его от глумления. Толпа обрушилась с яростью на Смазеруэлла за то, что накануне он не довел свою работу до конца, и если бы палач со своим помощником не бросились в лодку н не переплыли Тэй, их, возможно, избили бы до смерти. В общем, происшествие было вполне в духе времени и не вызвало особых толков. Истинную причину его мы разъясним в следующей главе. Глава XXIV Псам - виселицы, людям - путь свободный. "Генрих \" В такой повести, как наша, все события должны быть пригнаны одно к другому в точном соответствии, как бородка ключа к замочной скважине. Читателя, даже самого благосклонного, не удовлетворит простое утверждение, что имел-де место такой-то или такой-то случай, хотя, сказать по правде, в обычной жизни мы только это и знаем о происходящем, но, читая для своего удовольствия, человек хочет, чтобы ему показали скрытые пружины, обусловившие ход событий: вполне законное и разумное любопытство, ибо вы, конечно, вправе открывать и разглядывать механизм собственных своих курантов, сработанных для вашего пользования, хотя никто не позволит вам ковыряться во внутреннем устройстве часов, водруженных для всех на городской башне. А потому нелюбезно будет с нашей стороны оставлять читателей в недоумении, какими судьбами убийца Бонтрон был снят с виселицы, - происшествие, которое иные из обывателей Перта приписывали нечистой силе, тогда как другие объясняли его естественным нежеланием уроженцев Файфа видеть своего земляка качающимся в воздухе на берегу реки, так как подобное зрелище служило к посрамлению их родной провинции. В ночь после казни, в полуночный час, когда жители Перта погрузились в глубокий сон, три человека, закутанные в плащи и с тусклым фонарем в руках, пробирались по темным аллеям сада, спускавшегося от дома сэра Джона Рэморни к набережной Тэя, где у причала - или небольшого волнореза - на воде покачивалась лодка. Ветер глухо и заунывно выл в безлиственном ивняке, и бледный месяц "искал броду", как говорят в Шотландии, среди плывущих облаков, грозивших дождем. Осторожно, стараясь, чтоб их не увидели, трое вошли в лодку. Один был высокий, мощного сложения человек, другой - низенький и согбенный, третий - среднего роста, стройный, ловкий и, как видно, помоложе своих спутников. Вот и все, что позволял различить скудный свет. Они расселись по местам и отвязали лодку от причала. - Пустим ее плыть по течению, пока не минуем мост, где горожане все еще несут дозор, а вы знаете пословицу: "Пертская стрела промаху не даст", - сказал самый молодой из трех. Сев за кормчего, он оттолкнул лодку от волнореза, тогда как двое других взялись за весла с обернутыми в тряпки лопастями и бесшумно гребли, пока не вышли на середину реки, здесь они перестали грести, сложили, весла и доверили кормчему вести лодку по стрежню. Так, не замеченные никем - или не обратив на себя внимания, - они проскользнули под одним из стройных готических сводов старого моста, воздвигнутого заботами Роберта Брюса в 1329 году и снесенного половодьем 1621 года. Хотя до них доносились голоса дозорных из гражданской стражи, которую, с тех пор как в городе пошли беспорядки, каждую ночь выставляли на этом важном посту, их ни кто не окликнул. И когда они прошли вниз по реке так далеко, что ночные стражники уже не могли их услышать, гребцы - правда, еще соблюдая осторожность, - снова принялись грести и даже начали вполголоса говорить между собой. - Ты взялся, приятель, за новый промысел с тех пор, как мы с тобой расстались, - сказал один гребец другому. - Я оставил тебя выхаживающим больного рыцаря, а теперь ты занялся, я вижу, похищением мертвых тел с виселицы. - Живого тела, с дозволения вашей дворянской милости, или мое искусство, мастер Банкл, не достигло цели. - Я много о нем наслышан, мастер аптекарь, но при всем почтении к вашему ученому степенству, если вы не разъясните мне, в чем ваш фокус, я буду сомневаться в его успешности. - Простая штука, мастер Банкл, она едва ли покажется занимательной такому острому уму, как ваш, мой доблестный господин. Могу объяснить. Когда человека казнят через повешение - или, вульгарно говоря, вздергивают на крюк, - смерть наступает от апоплексии, то есть кровь, вследствие сжатия вен лишенная возможности вернуться к сердцу, бросается в мозг, и человек умирает. Есть еще и дополнительная причина смерти: когда веревка перехватывает гортань, прекращается доступ в легкие жизненно необходимого воздуха, и пациент неизбежно погибает. - Это мне понятно. Но как сделать, чтобы кровь все же не ударяла повешенному в голову, сэр лекарь? - сказал третий - не кто иной, как Ивиот, паж Рэморни. - Дело простое, - ответил Двайнинг. - Повесьте мне пациента таким образом, чтобы сонные артерии остались несжатыми, и кровь не повернет к мозгу, никакой апоплексии не произойдет, опять-таки, если петля не сдавила гортань, то воздух будет поступать в легкие достаточно свободно, болтается ли человек высоко над землей или твердо стоит на ней. - Все это мне ясно, - сказал Ивиот. - Но как сочетать такие меры с выполнением казни - вот чего не может разгадать мой глупый мозг. - Эх, милый юноша, доблесть твоя загубила твой светлый ум! Если бы ты проникал в науки, как я, ты бы научился постигать и куда более сложные вещи. Фокус мой вот в чем. Я заказал ремни из того же материала, что конская подпруга вашей рыцарской доблести, причем особо позаботился, чтобы они как можно меньше поддавались растяжению, так как иначе мой эксперимент был бы испорчен. Под каждую ступню продевается лямка из такого ремня и затем проводится вдоль всей ноги до пояса, где обе лямки закрепляются. От пояса пропущено на грудь и на спину несколько штрипок, и все это между собой соединено, чтобы равномерно распределить по ремням тяжесть тела. Делается ряд дополнительных приспособлений для удобства пациента, но основное в этом. Лямки и перевязи прикрепляются к широкому стальному ошейнику, выгнутому спереди и снабженному двумя-тремя крючками, чтобы не соскочила петля, которую сочувствующий ему палач пропускает по этому приспособлению, вместо того чтобы набросить ее на гортань пациента. Таким образом, потерпевший, когда из-под него выбивают лестницу, оказывается повешенным, с дозволения вашей милости, не за шею, а за стальной обруч, поддерживающий те лямки, в которые вдеты его ноги, на обруч и падает вся тяжесть его тела, уменьшенная вдобавок подобными же лямками для обеих рук. Вены и дыхательное горло ничуть не сдавлены, человек может свободно дышать, и разве только страх и новизна положения слегка возмутят его кровь, которая так же спокойно будет течь в его жилах, как у вашей рыцарской доблести, когда вы приподнимаетесь в стременах, осматривая поле битвы. - Честное слово, удивительное изобретение! - заметил Банкл. - Не правда ли? - продолжал лекарь. - В него стоит вникнуть людям, стремящимся к развитию своего ума, как, например, вам, мои доблестные рыцари. Ибо никто не может знать, на какую высоту предстоит вознестись питомцам сэра Джона Рэморни, и если высота будет такой, что спускаться с нее придется посредством веревки, приспособление, пожалуй, покажется вам более удобным, нежели то, что применяют обычно. Но, правда, при этом нужно будет носить камзол с высоким воротом, чтобы прикрыть стальной обруч, а главное, обзавестись таким bono socio [Добрым союзником (лат.)], как Смазеруэлл, чтобы петлю набросили как надо. - Низкий торговец ядом! - сказал Ивиот. - Люди нашего звания умирают на поле битвы. - Я все же постараюсь не забыть урока, - отозвался Банкл, - на случай нужды... Ну и ночку должен был, однако, пережить этот кровавый пес Бонтрон, отплясывая в воздухе танец щита под музыку своих кандалов, пока ночной ветер раскачивал его туда-сюда! - Добрым было бы делом оставить его висеть, - сказал Ивиот, - потому что снять его с виселицы - значит поощрить на новые убийства. Ему знакомы только две стихии - пьянство и кровопролитие. - Возможно, сэр Джон Рэморни согласился бы с вашим мнением, - сказал Двайнинг, - но тогда надо было бы сперва подрезать негодяю язык, чтобы он с воздушной своей высоты не вздумал рассказывать странные истории. Были и другие причины, которые ни к чему знать вашей рыцарской доблести. Сказать по правде, я и сам, оказывая ему услугу, проявляю великодушие, потому что парень сколочен крепко, как Эдинбургский замок, и скелет его не уступил бы ни одному из тех, что мы видим в хирургическом зале Падуи. Но скажите мне, мастер Банкл, какие новости вы принесли нам от храброго Дугласа? - Я, можно сказать, - ответил Банкл, - тот самый глупый осел, который несет весть, да не знает ее смысла. Впрочем, так оно для меня безопасней. Я отвозил Дугласу письма от герцога Олбени и сэра Джона Рэморни, и граф был темен, как северная буря, когда распечатывал их... Я привез им ответ от графа, и они, прочитав, улыбались, как солнце, когда гроза пронеслась мимо. Обратись к своим эфемеридам, лекарь, и допытайся, что это значит. - Не требуется особого ума, чтоб это разгадать, - сказал лекарь. - Но я вижу там, в бледном свете месяца, нашего живого мертвеца. То-то было б забавно, если бы он вздумал что-нибудь прохрипеть случайному прохожему: вышел ты ночью прогуляться, и вдруг тебя окликают с виселицы!... Но что это? Я, кажется, и впрямь слышу стоны среди свиста ветра и лязга цепей. Так... тихо и надежно... Закрепляйте лодку на крюк... Достаньте ларец с моими инструментами... Хорошо бы теперь посветить, да фонарь, чего доброго, привлечет к нам внимание... Идемте, мои доблестные господа. Но подвигайтесь осторожно, потому что наша тропа ведет нас к подножию виселицы. Посветите - лестницу, надеюсь, нам оставили. Мы три молодца, мы три удальца, Мы три удалых молодца: Ты - на земле, я - на скале, Джек - на суку, в петле! Подходя к виселице, они отчетливо слышали стоны, хоть и приглушенные. Двайнинг кашлянул несколько раз, давая знать о своем приходе. Тот не отозвался. - Надо поспешить, - сказал он товарищам, - наш приятель, как видно, in extremis [При последнем издыхании (лат.)] , если он не отвечает на сигнал, возвещающий, что помощь близка. Киво за дело. Я первый влезу по лестнице и перережу веревку. Вы двое подниметесь друг за другом и будете его придерживать, чтобы он у нас не вывалился, когда мы распустим петлю. Держите крепко - вы сможете ухватиться за лямки. Учтите: хотя в эту ночь он изображает филина, крыльев у него нет, а выпасть из петли иногда бывает не менее опасно, чем попасть в нее. Так он говорил со смешком и ужимками, а сам между тем влез на лестницу и, уверившись, что его пособники, два воина, уже подхватили повешенного, перерезал веревку, после чего добавил и свои силы к тому, чтобы не дать упасть почти безжизненному телу преступника. Когда общими стараниями, сочетая силу со сноровкой, они благополучно спустили Бонтрона на землю и убедились затем, что он хоть и слабо, но дышит, его перенесли к реке, где сень нависшего берега могла их укрыть от постороннего глаза, покуда лекарь с помощью своих средств вернет повешенного к жизни. Все для этого необходимое он заранее позаботился припасти. Прежде всего он снял с повещенного кандалы, нарочно ради того оставленные палачом незапертыми, и заодно удалил сложную сеть из лямок и перевязей, в которой тот был повешен. Усилия Двайнинга увенчались успехом не сразу. Как ни искусно построено было его сооружение, лямки, предназначенные поддерживать тело, все-таки настолько растянулись, что повешенный сильно чувствовал удушье. Однако искусство лекаря восторжествовало над всеми помехами. Два-три раза скрючившись и распрямившись в судороге, Бонтрон дал наконец решительное доказательство своего возвращения к жизни: перехватил руку врачевателя в тот миг, когда она лила ему на грудь и на шею спирт из бутылки. Преодолев сопротивление руки, он направил бутыль со спиртом к губам и проглотил изрядное количество ее содержимого. - Неразбавленный спирт двойной перегонки! - изумился лекарь. - Он кому угодно обжег бы горло и опалил кишечник. Но это необыкновенное животное так непохоже на всякое другое человеческое существо, что меня не удивит, если такая отрава только приведет его в себя. Бонтрон оправдал предположение, он передернулся в судороге, сел, повел вокруг глазами и показал, что к нему действительно вернулось сознание. - Вина... вина! - были первые его членораздельные слова. Медик дал ему глоток лечебного вина, разбавленного водой. Но тот оттолкнул бутыль, неуважительно назвав напиток "свинячьим пойлом", и снова закричал: - Вина! - Ну и глотай, во славу дьявола, - сказал лекарь, - раз никто, кроме нечистого, не разберется в твоем естестве. Бонтрон жадно припал к бутыли и хватил такую дозу, что у всякого другого от нее помутилось бы в голове, но на него она произвела просветляющее действие, хотя он. видимо, не сознавал, ни где он, ни что с ним случилось, и только спросил, как было ему свойственно - отрывисто и угрюмо, почему его в такой поздний час принесли к реке. - Бешеный принц опять затеял выкупать меня, как в тот раз?... Клянусь распятием, вот возьму да и... - Тише ты! - перебил его Ивиот. - Скажи спасибо, неблагодарная тварь, что твое тело не пошло на ужин воронью, а душа не попала в такое место, где воды слишком мало, чтобы тебя в ней купать. - Теперь я вроде бы сообразил, - сказал негодяй. И, поднеся бутыль к губам, он сперва почтил ее долгим и крепким поцелуем, потом поставил пустую наземь, уронил голову на грудь и погрузился в раздумье, как будто стараясь привести в порядок свои смутные воспоминания. - Не будем ждать, пока он додумает думу, - сказал Двайнинг. - Когда выспится, у него, конечно, прояснится в голове... Вставайте, сэр! Вы несколько часов скакали в воздухе, теперь попытайте, не пред-ставит ли вода более удобный способ сообщения. А вы, мои доблестные господа, соизвольте мне помочь. Поднять эту громадину для меня так же невозможно, как взвалить на плечи бычью тушу. - Стой крепко на ногах, Бонтрон, раз уж мы тебя на них поставили, - сказал Ивиот. - Не могу, - отвечал висельник. - Каждая капля крови колет мне вены, как будто она утыкана булавками, а мои колени отказываются нести свою ношу. Что это значит? Верно, все твои лекарские фокусы, собака! - Так и есть, честный Бонтрон, - сказал Двайнинг, - и за эти фокусы ты еще поблагодаришь меня, когда уразумеешь их суть. А пока растянись на корме и дай мне завернуть тебя в плащ. Бонтрону помогли забраться в лодку и уложили его там поудобнее. На хлопоты своих спасителей он отвечал пофыркиванием, напоминающим хрюканье кабана, когда он дорвался до особенно приятной пищи. - А теперь, Банкл, - сказал лекарь, - вы знаете сами, почтеннейший оруженосец, что на вас возложено. Вы должны сплавить этот живой груз вниз по реке до Ньюбурга, где вам надлежит распорядиться им согласно приказанию, кстати, тут его кандалы и лямки - предметы, говорящие, что он подвергался заключению и был затем освобожден. Свяжите все это вместе и бросьте по пути в самый глубокий омут: если их найдут при вашей особе, они могут кое-что показать против всех нас. С запада дует легкий теплый ветер - на рассвете, когда вы устанете грести, он позволит вам поставить парус. А вы, другой мой доблестный воин, господин паж Ивиот, вам придется вернуться со мною в Перт пешком, потому что здесь нашей честной компании следует разделиться... Прихватите с собою фонарь, Банкл, вам он будет нужнее, чем нам, и позаботьтесь прислать мне назад мою фля-жечку. Когда пешеходы шагали обратной дорогой в Перт, Ивиот высказал предположение, что пережитое Бонтроном потрясение отразилось на его умственных способностях, в особенности на памяти, и что к нему едва ли полностью вернется рассудок. - С дозволения вашего пажества, это не так, - сказал лекарь. - Рассудок у Бонтрона от природы крепкий, он только некоторое время будет еще колебаться: так маятник, когда его толкнут, походит из стороны в сторону, а потом придет в равновесие и остановится. Из всех наших умственных способностей памяти наиболее свойственно покидать нас на какое-то время. Глубокое опьянение или крепкий сон равно отнимают ее у нас, и все-таки она возвращается, когда пьяный протрезвится, а спящий - проснется. То же действие производит иногда и страх. Я знал в Париже преступника, приговоренного к повешению, приговор соответственно привели в исполнение, и преступник не выказал на эшафоте особенной боязни, вел себя и выражался, как обычно ведут себя в таких условиях люди. Случайность сделала для него то, что сделало хитроумное приспособление для любезного нашего друга, с которым мы только что расстались. Повешенного сняли с виселицы и выдали друзьям раньше, чем в нем угасла жизнь, и мне выпало счастье приводить его в чувство. Но хотя во всем остальном он быстро оправился, он почти ничего не помнил о суде и приговоре. Из своей исповеди в утро казни... хе-хе-хе! - лекарь захихикал по своей привычке, - он потом не помнил ни слова. Не помнил ни как вывели его из тюрьмы, ни как шел он на Гревскую площадь, где его вешали, не помнил тех набожных речей, которыми - хе-хе-хе! - он направил на истинный путь - хе-хе-хе! - столь многих добрых христиан... не помнил, как влез на роковое "дерево" и совершил свой роковой прыжок, - обо всем этом у моего выходца с того света ничего не сохранилось в памяти [Происшествие, в точности подобное приведенному, имело место в нашем столетии в Оксфорде с некоей молодой женщиной, осужденной на казнь за детоубийство. Один ученый, профессор Оксфордского университета, опубликовал отчет о своей беседе с этой особой после того, как она пришла в сознание]... Но вот мы и подошли к месту, где нам, надлежит расстаться, потому что, если мы встретимся с дозором, не подобает, чтобы нас видели вместе, да и осторожности ради нам лучше войти в город разными воротами. Мне моя профессия служит всегда приличным извинением, в какое бы время дня и ночи я ни вздумал уйти или вернуться. А для себя, ваше пажество, вы сами подыщете вразумительное объяснение. - Я скажу, если спросят, что такова моя воля, этого будет достаточно, - сказал высокомерно юноша. - Все же я хотел бы по возможности избежать проволочки. Месяц светит тускло, и дорога черна, как волчья пасть. - Ну-ну! - заметил врач. - Пусть это не тревожит моего доблестного воина: недалек тот час, когда мы вступим на тропу потемнее. Не спрашивая, что означает зловещее предсказание, и даже по свойственной ему гордости и опрометчивости пропустив его мимо ушей, паж сэра Рэморнн расстался со своим хитроумным и опасным спутником, и они пошли дальше каждый своим путем. Глава XXV Путь истинной любви всегда негладок. Шекспир Дурные предчувствия не обманули нашего оружейника. Расставшись после божьего суда со своим будущим зятем, добрый Гловер убедился, что дело так и обстоит, как он ожидал: его красавица дочь настроена неблагосклонно к своему жениху. Но хоть он и видел, что Кэтрин холодна, сдержанна, сосредоточенна, что она уже напустила на себя вид непричастности земным страстям и слушает равнодушно, чуть ли не презрительно великолепное описание поединка на Скорняжьих Дворах, он решил не замечать в ней перемены и говорил о ее браке с его названым сыном Генри как о твердо решенном деле. Наконец, когда она, как бывало раньше, завела речь о том, что ее привязанность к оружейнику не выходит за границы простой дружбы, что она вообще не думает выходить замуж, что так называемый божий суд посредством поединка есть издевательство над господней волей и человеческим законом, - Гловер не на шутку рассердился: - Я не берусь читать в твоих мыслях, девочка, и не буду делать вид, что понимаю, по какому злому наваждению ты целуешь человека, открывшегося тебе в любви... позволяешь и ему целовать себя... бежишь в его дом, когда пронесся слух о его смерти, и падаешь ему на грудь, застав его живым. Все это вполне пристойно для девицы, готовой послушно выйти замуж за жениха, выбранного для нее отцом. Но когда девица дарит такой нежной дружбой человека, которого она не может уважать, за которого не намерена выйти замуж, то это не вяжется ни с приличием, ни с девичьей скромностью. Гы уже оказала Генри Смиту больше внимания, чем твоя покойная мать - царствие ей небесное! - когда-либо дарила мне до нашей свадьбы. Говорю тебе, Кэтрин, так играть любовью честного человека - этого я не могу, не хочу и не должен допускать. И не допущу! Я дал согласие на брак и настаиваю, чтобы он безотлагательно свершился. Завтра ты примешь Генри Уинда как человека, за которого ты скоро выйдешь замуж. - Власть более сильная, чем ваша, отец, наложила на это запрет, - возразила Кэтрин. - А я не убоюсь ее! Моя власть законная - власть отца над дочерью, над заблудшей дочерью! - ответил Саймон Гловер. - И бог и люди позволяют мне пользоваться этой властью. - Тогда да поможет нам небо, - сказала Кэтрин, - потому что, если вы стоите на своем, мы все погибли. - Ждать помощи от неба не приходится, - сказал Гловер, - ежели мы ведем себя нескромно. Настолько я все же учен, чтобы это понимать, а что твоя беспричинная непокорность моей воле грешна, это скажет тебе любой священник. Мало того - ты тут неуважительно отозвалась о благочестивом уповании на господа в божьем суде. Остерегись! Святая церковь пробудилась и следит за своею паствой и станет ныне искоренять ересь огнем и мечом, предупреждаю тебя! Кэтрин тихо вскрикнула и, с трудом принудив себя сохранять внешнее спокойствие, пообещала отцу, что если он избавит ее на весь день от споров по этому предмету, то она к их утренней встрече разберется а своих чувствах и все ему откроет. Пришлось Саймону Гловеру удовольствоваться этим, хотя его сильно встревожило, что дочь откладывает объяснение. Он знал: не по легкомыслию или прихоти Кэтрин вела себя так, казалось бы, своенравно с человеком, которого выбрал для нее отец и на которого, как она недавно созналась напрямик, пал и ее собственный выбор. Какая же могущественная внешняя сила принуждает ее изменить решение, твердо высказанное накануне? Это было для него загадкой. "Буду так же упрям, как она, - думал перчаточник. - Либо она немедленно выйдет за Генри Смита, либо приведет старому Саймону Гловеру веское основание для отказа". Итак, в тот вечер они не возвращались к этому предмету, но рано поутру, едва рассвело, Кэтрин опустилась на колени перед кроватью, на которой еще спал ее отец. Сердце ее словно разрывалось, и слезы обильно лились из ее глаз на лицо отца. Добрый старик проснулся, поднял взор, перекрестил лоб дочери и любовно ее поцеловал. - Понимаю, Кейт, - сказал он, - ты пришла исповедаться и, надеюсь, хочешь искренним признанием отвести от себя тяжелое наказание. Кэтрин с минуту молчала. - Я не должна спрашивать, отец мой, помните ли вы картезианского монаха Климента, его проповеди и наставления: ведь вы сами присутствовали на них, и так часто, что люди, как вы не можете не знать, считают вас одним из его последователей и с большим основанием причисляют к ним и меня. - Мне известно и то и другое, - сказал старик, приподнявшись на локте, - но пусть посмеют злые языки сказать, что я когда-либо следовал его еретическому учению, хотя и любил слушать его речи о развращенности церкви, о злоупотреблениях властью со стороны знати, о грубом невежестве бедняков: это, мнилось мне, доказывало, что в нашем государстве добродетель крепка и поистине чтится только в высших слоях городского ремесленного класса. В этом я полагал учение отца Климента правильным, уважительным к нашему городу. А если в чем другом его учение было неправильно, так чего смотрело его картезианское начальство? Когда пастухи пускают в овчарню волка в овечьей шкуре, не винить же овец, что стаду наносится урон! - В монастыре терпели его проповедь, даже поощряли ее, - сказала Кэтрин, - покуда отец Климент осуждал пороки мирян, раздоры среди знати, угнетение бедноты, и радовались, видя, как народ толпами валит в церковь картезианцев, а церкви других монастырей пустуют. Но эти ханжи (потому что ханжи они и есть!) объединились с другими монашескими орденами и обвинили своего проповедника в ереси, когда он, не довольствуясь осуждением мирян, стал изобличать самих церковников: их гордость, невежество и роскошь, их жажду власти, их деспотизм в стремлении подчинить себе людскую совесть, их жажду приумножить свое земное богатство. - Ради бога, Кэтрин, - сказал ее отец, - говори потише: тебя слышно с улицы, и речь твоя звучит ожесточением, глаза сверкают. Вот из-за такого твоего рвения в делах, которые касаются тебя не больше чем других, злые пюди и приклеили тебе ненавистное и опасное прозвание еретички. - Вы знаете, что я говорю чистую правду, - сказала Кэтрин. - Вы и сами не раз ее признавали. - Клянусь иглой и замшей - никогда! - поспешно возразил Гловер. - Никак ты хочешь, чтобы я признался в том, за что меня лишат здоровья и жизни, земли и добра? Создана комиссия, уполномоченная хватать и пытать еретиков, на которых теперь валят всю вину за недавнюю смуту и беспорядки. Так что, девочка, чем меньше слов, тем лучше. Я всегда держался одного мнения со старым стихотворцем: Ведь слово - раб, лишь мысль свободна, Держи в узде язык негодный! [Эти строки и сейчас еще можно прочесть в полуразрушенном домике одного аббата Говорят, что они намекают на то, что святой отец обзавелся любовницей] - Ваш совет опоздал, отец, - сказала Кэтрин, опустившись на стул подле кровати отца. - Слова были сказаны и услышаны, и сделан уже донос на Саймона Гловера, пертского горожанина, в том, что он вел непочтительные речи об учении святой церкви... - Как-то, что я живу иглой и ножом, - перебил Саймон, - это ложь! Никогда я не был так глуп, чтобы говорить о вещах, в которых ничего не смыслю. - ... и поносил духовенство, черное и белое, - продолжала Кэтрин. - Не стану отпираться от правды, - сказал Гловер, - я, может, позволял себе иной раз сказать пустое слово в доброй компании за жбаном вина, а в общем, не тот у меня язык, чтобы губить маю же голову. - Так вы полагаете, мой дорогой отец. Но каждое ваше словцо подстерегалось, каждое самое безобидное суждение толковалось вкривь, и в доносе вас выставляют злостным хулителем церкви и духовенства - из-за тех речей, какие вели вы против них среди разных распутников вроде покойного Оливера Праудфьюта, кузнеца Генри из Уинда и других... Они все объявлены приверженцами учения отца Климента, которого обвиняют в ереси и разыскивают именем закона по всему свету, чтобы предать пыткам и казни... Но этого им не свершить, - добавила Кэтрин, опустившись на колени и возведя глаза к небу, сейчас она напоминала одну из тех святых, чьи образы католическая церковь запечатлела в живописи. - Он избежал расставленных сетей, и, слава небесам, при моем содействии! - При твоем содействии, девочка? Ты не сошла с ума? - сказал в ужасе Гловер. - Я не хочу отрекаться от того, чем горжусь, - ответила Кэтрин. - По моему призыву Конахар явился сюда с отрядом своих людей и увел старика. Теперь отец Климент далеко в глубине Горной Страны. - О мое неразумное, несчастное дитя! - вскричал Гловер. - Ты осмелилась содействовать побегу человека, обвиненного в ереси, и призвать в город горцев, чтобы они с оружием в руках помешали правосудию? Горе, горе! Ты преступила законы церкви и законы королевства. Что... что теперь станется с нами, если об этом узнают! - Об этом узнали, дорогой отец, - сказала твердо девушка, - и узнали как раз те, кто рад отомстить за это дело. - Пустое, Кэтрин, ничего они не узнали! Это все происки хитрых священников и монахинь. Но мне невдомек - ведь ты последнее время была такая весе-лая и согласилась выйти за Смита? - Ах, дорогой отец! Вспомните, как мне было горько услышать вдруг о его смерти и какою радостью было найти его живым, да и вы меня поощряли... что же тут удивительного, если я сказала больше, чем позволяло мне здравое рассуждение! Но я тогда еще не прослышала о самом худшем и думала, что опасность не так велика. Увы! Самообман рассеялся, и я узнала страшную правду, когда аббатиса самолично явилась сюда и с нею монах-доминиканец. Они показали мне грамоту за большой королевской печатью - полномочие выискивать и карать еретиков, они мне показали наши имена, ваше и мое, в списке заподозренных лиц, и со слезами, подлинными слезами аббатиса меня заклинала отвратить от себя страшную участь, как можно скорей удалившись в монастырь, а монах - тоже со слезами - клятвенно обещал, что если я постригусь, то вас они не тронут. - Унеси их обоих нечистый за их крокодиловы слезы! - озлился Гловер. - Увы, - сказала Кэтрин, - жадобы и гнев нимало нам не помогут. Но теперь вы видите, у меня достаточная причина для тревоги. - Для тревоги? Назови это гибелью! Горе, горе! Безрассудное мое дитя, где ж было твое разумение, когда ты устремилась очертя голову в их ловушку? - Послушайте, отец, - сказала Кэтрин, - нам оставлен все же путь к спасению, и это то, о чем я часто сама помышляла, на что напрасно молила вас дать мне согласие. - Понимаю тебя - монастырь! - сказал ее отец. - Но ты подумай, Кэтрин, какая же аббатиса, какая игуменья посмеет... - Сейчас я все разъясню, отец, и вы поймете, почему я казалась нетвердой в своем решении, может быть, напрасно и вы и другие корили меня за это. Мой духовник старый отец Франциск, которого я выбрала по вашему настоянию в доминиканском монастыре... - И то верно, - перебил Гловер. - Таков был мой совет: я на нем настаивал, чтобы рассеять слухи, будто ты всецело под влиянием отца Климента. - Так вот, отец Франциск при случае вызывал меня на разговор о таких вещах, о которых, думал он, я стану судить, следуя учению картезианского проповедника. Да простит мне бог мою слепоту! Я не разглядела ловушки, говорила свободно, а так как возражал он неуверенно, будто и сам был готов сдаться на мои доводы, я говорила даже с жаром в защиту того, во что свято верю. Он не показывал, каков он на самом деле, и не выдавал своих тайных намерений, пока не выведал всего, что я могла ему доверить. И вот лишь тогда он стал грозить мне карами на этом свете и вечным осуждением на том. Если бы его угрозы касались меня одной, я держалась бы стойко, потому что жестокость их на земле я могла бы стерпеть, а в их власть надо мною за гробом я не верю. - Ради всего святого! - вскричал Гловер. Он был вне себя, за каждым новым словом дочери усматривая все большую опасность. - Остерегись кощунствовать против святой церкви... Уши ее слышат все, а меч разит быстро и нещадно. - То наказание, - сказала пертская красавица, поднимая к небу глаза, - которым грозили мне самой, не устрашило меня. Но когда мне сказали, что и на тебя, отец мой, они возведут те же обвинения, признаюсь, я дрогнула и стала искать пути к примирению. Так как аббатиса Марта из женского монастыря в Элкоу - родственница моей покойной матери, я доверилась ей в моем горе, и она обещала взять меня к себе, если я, отрекшись от мирской любви и помыслов о браке, постригусь и стану одной из сестер ее ордена. Она на этот счет сговорилась, я уверена, с доминиканцем Франциском, и они стали петь в один голос ту же пес