и, естественно, убежденного противника нацистов. "С такими людьми надо поддерживать связь", - одобрил Бернардис и действительно через неделю устроил ему командировку. После второй встречи с "не совсем понятным явлением", после того удивительного дня, что они провели вместе, обманывать себя было уже бессмысленно. Просто поговорив с нею утром по телефону, он понял, что в его жизни произошло что-то необычайно важное. Он звонил из штаба, расположенного на Ташенберге, рядом с тем местом, где они договорились встретиться через час, и это оставшееся время надо было куда-то деть; пройдя пешком по мосту Августа, он полюбовался пустым цоколем, где до войны, ему помнилось, стояла золоченая конная статуя какого-то курфюрста - теперь то ли спрятанная, то ли переплавленная по приказу Шпеера. Потом побывал у Японского дворца, через сад вышел к Мариенбрюкке, одолел так же пешком и его, но все равно вернулся к Цвингеру слишком рано. Потоптавшись на мостике, хотел было войти в ворота, но подумал, что вдруг она придет раньше - не увидит его и уйдет; заглянув вниз через перила, он увидел в стоячей воде отражение своей фуражки и обозвал себя кретином: надо было приехать в штатском, а не щеголять перед нею в этой проклятой униформе. Неужели ей не омерзительно его видеть? А потом он увидел ее переходящей улицу от театра - и еще больше испугался и в то же время обрадовался, это было тоже странное, никогда не испытанное им чувство, - вообще все связанное с нею было новым, ни на что не похожим. Впрочем, еще бы не испугаться: она направлялась к нему с таким видом, будто собиралась за что-то отчитать, и весьма строго, но уже в следующий момент он понял, что отчитывать не будут, потому что она вдруг стала совсем другой, сразу, каким-то непонятным образом - она не то чтобы улыбнулась, нет, улыбки не было, просто лицо ее вдруг осветилось изнутри... Этот удивительный внутренний свет озарял ее весь тот день; был, правда, момент, когда она вдруг погасла и замолчала - после того как он спросил, были ли у нее дома собаки, - конечно, этот бестактный вопрос не мог не вызвать воспоминаний. Вечером он уезжал из Дрездена почти уверенный, что она тоже будет ждать следующей встречи. И не только из-за письма подруге. С письмом этим, кстати, дело едва не обернулось крупной неприятностью. Он не сказал Люси всего, чтобы она не слишком беспокоилась, но подруга ее, похоже, была там замешана очень серьезно; упомянув о том, что ее арест совпал с убийством местного комиссара, он не сказал главного: террорист, совершивший убийство, жил именно по тому самому адресу, который Люси своей рукой надписала на конверте. Просто счастье, что у Венцеля хватило осторожности умолчать о письме. Когда его спросили, зачем ему прежние жильцы, он сказал просто, что когда-то останавливался в этом доме, еще в самом начале войны, и теперь вот, снова оказавшись здесь проездом, решил зайти навестить хозяев - они, мол, показались ему людьми радушными... А может быть, стойло рассказать ей все без утайки, чтобы увидеть, как она отреагирует? Дело в том, что ее реакция на новость оказалась несколько странной - она, естественно, испугалась за подругу, но сам факт, что та занималась подпольной деятельностью, похоже, ее не поразил. Как знать - не была ли сама Люси гораздо больше в курсе тамошних дел, чем делает вид? Естественно, до своего отъезда, но ведь забрали ее, кажется, уже глубокой осенью - значит, месяца три она прожила в оккупированном городе. Вполне достаточно, чтобы войти в контакт с какой-нибудь подпольной группой. В тот день, уже сидя в вагоне, пока поезд набирал ход и, громыхая на стрелках, все быстрее перебегал с пути на путь - мимо депо, угольных складов и пакгаузов фридрихштадтского узла, - он подумал с удивлением, что это короткое свидание было всего третьим по счету; да, в самом деле: в августе они познакомились, потом - в сентябрьский его приезд - ходили по городу, в октябре он побывать в Дрездене не смог. А между тем ему казалось, что они знакомы очень давно. Что ж, четыре месяца - это не так мало, за четыре месяца постоянного общения можно очень хорошо узнать человека. У них, правда, общение постоянным не назовешь, но зато в таких случаях начинает, видимо, действовать принцип относительности: сегодня, например, они не провели вместе и часа, а ему казалось, что именно это последнее, самое короткое свидание сделало ее необъяснимо близкой. Необъяснимо - потому что именно сегодня он понял, как мало ее знает. Просьба о фотографии была, конечно, мальчишеством; можно себе представить, каким дураком он остался в ее глазах. Да ему и не нужны были вещественные напоминания - с некоторых пор он постоянно как бы ощущал рядом ее присутствие, даже когда мысли заняты были совсем другим. Чаще всего, кстати, так оно и бывало. Вернувшись тогда из поездки в Хемниц и Иену, он нашел дома телеграмму от Штольница - с известием, которое буквально его оглушило. Не потому, что он питал к Эгону теплые чувства, просто ему вспомнился тот разговор в ресторане, когда Бернардис спросил о причинах политической пассивности профессора, а он сказал, что тот на многое смотрел бы иначе, случись что-нибудь, скажем, с Эгоном. Вот оно и случилось. Бывают же такие мрачные совпадения! Общая обстановка тоже не располагала к лирическим раздумьям. Катастрофа на Востоке становилась все более тотальной, никакой "неприступной обороны" по Днепру создать не удалось, и теперь уже было совершенно ясно, что к весне вся Правобережная Украина будет потеряна. А на Западе (явно испугавшись опоздать к дележке пирога) наконец-то зашевелились кунктаторы в англо-американском военном руководстве. Возможно, Сталин потерял терпение и в Тегеране крепко стукнул по столу кулаком; так или иначе, на Каирской и Тегеранской конференциях были несомненно приняты какие-то важные решения, связанные с подготовкой вторжения в Северную Францию. Начиная с августа, численность американских войск в Англии непрерывно возрастала за счет прибывающих из-за океана и со Средиземноморского театра; если верить разведке, примерно каждые две недели на островах становилось одной американской дивизией больше - можно было легко подсчитать, сколько их там будет к весне... То, что над безоблачным до сих пор Западом начинают собираться тучи, очень скоро почувствовали работники штаба армии резерва. С каждым днем становилось все труднее удовлетворять требования Восточного фронта, не нарушая строжайших запретов касательно войск, дислоцированных во Франции, Бельгии и Голландии. Впрочем, запреты все равно нарушались - мясорубка на Востоке работала безостановочно. Сроки обучения допризывников и переподготовки резервистов были сокращены до абсурда, полуинвалиды и едва обученные стрелять мальчишки заменяли опытных солдат, отправляемых в Россию откуда только было возможно. Это был чистой воды блеф: хотя численность войск, подчиненных командованию "Запад", в основном сохранялась примерно на одном уровне, их боеспособность катастрофически падала. Дело доходило до анекдотов - на острове Валхерен, например, обосновалась целая "язвенная дивизия" из солдат, страдающих хроническими желудочными заболеваниями (их согнали вместе, дабы удобнее было организовать диетическое довольствие, по приказу начальника военно-санитарной службы ОКХ). Но это все были трудности "легального", так сказать, характера. Помимо них, каждый заговорщик испытывал еще и постоянно возрастающее напряжение политической ситуации; время словно ускоряло свой бег, с каждой промелькнувшей неделей ощутимо сокращались сроки, когда еще можно было - и стояло - пытаться что-то сделать. Фактически оставалось несколько месяцев: до начала лета, когда метеорологические условия позволят армии вторжения пересечь Канал. Все понимали, что переворот надо осуществить раньше. Эрих иногда спрашивал себя - смог ли бы он в случае необходимости заменить, скажем, того же Штауффенберга. Нет, скорее всего, не смог бы. Он поражался энергии, душевной силе и нечеловеческой работоспособности подполковника; сам он, Дорнбергер, отвечал за очень ограниченный, очень узкий сектор проблем, связанный с подготовкой переворота, и то эта ответственность и работа, которую приходилось выполнять, полностью поглощали его силы. А если бы пришлось держать в своих руках все нити заговора, как приходится Штауффенбергу? Хотя тот и не считался формально руководителем, и к активной деятельности приступил сравнительно недавно - немного позже хотя бы Ольбрихта, - получилось так, что очень скоро его авторитет стал для всех неоспоримым; исповедуемый Штауффенбергом принцип элитарности был прежде всего воплощен в нем самом - огромная сила убеждения сочеталась у него с личным обаянием, ему все подчинялись, и подчинялись охотно, не чувствуя себя подавляемыми. Пожалуй, впервые в жизни Эрих воочию и вблизи наблюдал, как человек превращается в вождя. Вождя не номинального - эту роль мог с успехом сыграть Людвиг Бек, - а фактического, способного организовать и направить в нужную сторону всю эту огромную хаотическую массу порой совпадающих, порой противоречащих друг другу порывов и устремлений, именуемых заговором. Организовать, направить и суммировать - вот что было главной задачей; сделать так, чтобы вся эта энергия в нужный момент ударила в одну точку, подобно энергии кумулятивного заряда. Иногда Эриху казалось, что этого никогда не случится. Общаясь же со Штауффенбергом, он начинал верить, что этот человек сможет все. Они работали в разных отделах, но встречаться приходилось чуть ли не каждый день, и за какие-нибудь два месяца их отношения стали почти дружескими. Стремясь к тому, чтобы между заговорщиками установился дух товарищества, Штауффенберг всячески, поощрял внеслужебные контакты. Однажды в субботу утром, встретившись с Эрихом, он поинтересовался его планами на воскресенье. "Могли бы вместе съездить в Бамберг, - предложил он, - буду рад познакомить вас со своим многочисленным и весьма шумным семейством", Эрих был не прочь познакомиться с графиней Штауффенберг - от кого-то он слышал, что она тоже русская, - но принять приглашение не решился, представив себе толпу аристократических тетушек и бабушек. Еще не так поклонишься, не ту вилку схватишь. Он отказался, сославшись на занятость. - Но у меня, пожалуй, будет просьба к вашей супруге, - сказал он. - Вас не затруднит посоветоваться с нею по несколько необычному вопросу? - Уверен, она будет рада помочь вам в любом вопросе. - Видите ли, Штауффенберг, у меня есть одна приятельница, девушка из России. И вот я ломаю себе голову насчет рождественского подарка. У нас не те отношения, чтобы я мог преподнести ей, скажем, что-нибудь из... ну, я не знаю - туалета, что ли! Но и коробку конфет - тоже не то, конфеты можно подарить кому угодно. - Да, и попробуй еще достань! Понимаю вашу проблему, Дорнбергер, но мне действительно придется спросить у Нины. Сам я подсказывать не берусь - тут, знаете, мы с вами можем попасть впросак. А женщина сумеет посоветовать, тем более соотечественнице. Простите, я только не понял - в каком смысле "из России"? Она дочь эмигранта или... - Не эмигранта, нет. Ее привезли сюда как "восточную работницу", по трудовой мобилизации. Попала она, правда, в приличные условия - работает домашней помощницей в очень порядочной семье, но все равно. Она дочь физика, превосходно владеет немецким. - Подумайте. Хорошо хоть, не послали на военный завод. И ей тоже приходится носить этот бело-синий опознавательный знак? - Не носит, хотя обязана. - Печально, - Штауффенберг покачал головой. - Я завтра же поговорю с женой, непременно... В сущности, Эрих тоже мог бы уезжать на воскресенье из этого осточертевшего Берлина - но куда? Слишком частые поездки в Дрезден могут привлечь внимание, он и так уже неосторожен со своими визитами и телефонными звонками. Конечно, Штольницы знают его с детских лет, но в случае чего это не помешает гестаповцам обвинить стариков в "контактах с государственным преступником". А уж Люси - тем более. Не хватает только, чтобы припомнили и эту ее подружку-партизанку! Тогда на вокзале он не переспросил, что хотела она сказать своей незаконченной фразой: "Нам лучше было бы не..." - смысл был понятен и так. Разумеется, лучше бы не. Вообще - не. Но человеческие судьбы далеко не всегда устраиваются так, как было бы лучше. То, что происходило с ним сейчас, было несусветной глупостью, и глупостью опасной, ему следовало бы как от чумы бежать от Штольницев с их "восточной помощницей". Это он понимал очень хорошо. Но еще лучше понимал он другое: что теперь уже никуда от нее не убежит. В понедельник - это было уже двадцатого - Штауффенберг вошел в комнату, где Эрих работал в непривычном одиночестве: штабные дамы, изводившие его болтовней и треском машинок, сегодня с утра бегали по лавкам в надежде получить продукты по выданным к празднику дополнительным талонам. Рождественская добавка была в этом году неожиданно щедрой: каждый берлинец старше восемнадцати лет получал 500 граммов муки, 250 - сахара, 200 - мяса или колбасы, по 125 - фасоли, сливочного масла и кондитерских изделий, полбутылки спиртного, 62, 5 грамма сыра и 50 граммов кофе в зернах. Неудивительно, что столичные учреждения наполовину опустели. - Итак, Дорнбергер, - весело сказал подполковник, - жена все-таки сумела отыскать кое-что для вашей приятельницы! - Он положил перед ним небольшую книжечку с тусклым золотым обрезом, в красном тисненом переплете прошлого века. - Это один русский поэт, современник Гельдерлина и, кажется, в чем-то с ним схожий... - О, Пушкин, - сказал Эрих, решив проявить эрудицию. - Нет, жена говорит - второй после него; Лермонтов. Вы читаете по-русски хоть немного? - Увы... - Эрих осторожно раскрыл книжечку - единственным, что ему удалось понять на титульном листе, был год издания - 1862, да три напечатанных по-немецки слова: "Лейпциг, Вольфганг Герхард". - Я вижу, это издано у нас? - Ну, лейпцигские печатники издавна работают на зарубежный рынок. - Я не знаю, как мне благодарить вашу супругу, Штауффенберг... Это действительно королевский подарок! - Пустяки. Нина будет рада, что вам понравилось. И, надеюсь, это должно понравиться вашей знакомой. Только позвольте один совет... - Да? - Воздержитесь от дарственной надписи. Даже если не указывать имени - почерк все равно останется ваш, вы можете невольно подвести девушку... Уехать из Берлина в сочельник не удалось - как раз двадцать четвертого ему выпало дежурить, вечерние дежурства устанавливались по графику и просить кого-то о подмене в праздник было неудобно. Поэтому в Дрезден он выехал только днем двадцать пятого, прямо с вокзала отправился на Остра-аллее и поспел к обеду - пакет со всякими вкусными вещами, организованный Бернардисом через обер-кельнера в том же шарлоттенбургском притоне, оказался весьма кстати. Что-то помешало ему сразу вручить Люси подарок - он и сам толком не понял, было ли это внезапно возникшее чувство неловкости перед стариками, как будто в присутствии людей, недавно перенесших горе, не пристало обмениваться праздничными подарками, или просто ему хотелось сделать это наедине. Профессор и фрау Ильзе держались хорошо, но выдержка стоила им немалых усилий, и это было заметно. Поддерживая нарочито непринужденный застольный разговор о новостях и погоде, Эрих подумал, что надо бы вытащить Люси пройтись - хоть ненадолго дать отдохнуть от этой гнетущей обстановки, он только не знал, не будет ли это бестактно по отношению к старикам. Штольниц, словно прочитав его мысли, посмотрел вдруг в окно и заметил, что "белое рождество" - со снегом - случается в Дрездене не каждый год и почему бы молодежи не воспользоваться такой оказией для прогулки? Они и на этот раз пошли тем же путем - через Цвингер, весь белый и заснеженный, в безмолвном великолепии сиреневых сумерек напоминающий сейчас роскошную декорацию к какой-нибудь "Спящей красавице". У Павильона курантов им послышалось пение органа, отдаленное и торжественное - в Хофкирхе уже шла вечерняя служба. Людмила молча тронула Эриха за рукав. - Послушаем, - сказала она. - Правда, это только запись... профессор говорил, здесь был какой-то знаменитый орган, ему двести лет. Тоже увезли и спрятали, как и картины из галереи... Но все равно красиво, правда? - Красиво, - согласился Эрих, постояв и послушав. - Но странно, я бы сказал. - Что странно? - Да вот это! Странно и как-то... некогерентно: это - и война. У вас укладывается в сознании? Незнакомого слова Людмила не поняла, но спросить о значении почему-то постеснялась. Вообще он прав, подумала она, действительно не укладывается - серебряные трубы пели о мире, о надзвездном покое, а на Земле в эту самую минуту сотни тысяч людей умирали от ран в госпиталях, издали с неба с обломками самолетов, гибли в снегах и джунглях, заживо горели на палубах торпедированных танкеров. - И все-таки, наверное, правильно, что есть еще это, - сказала она. - Иначе, наверное, совсем бы... было плохо. Идемте, у меня ноги замерзли. Когда они пришли на Альтмаркт, уже стемнело. - Вы летом хотели сюда прийти, помните, - сказала Людмила негромко. - Мне просто вспомнилось детство, - он огляделся, все было таким же - и статуя Германии-воительницы в центре площади, и "Львиная аптека" на углу, и знакомые вывески - "Реннер", "ДЕФАКА", - и привычно темнеющий над крышами силуэт колокольни Кройцкирхе. - Да, ничего не изменилось. Только вот бассейна не было. - Его выкопали этим летом - для пожарных целей, говорят. Эрих... меня до сих пор мучает совесть, я так виновата перед вами... Помните, вы тогда хотели здесь побывать, а я отказалась. А ведь это иногда очень важно - увидеть вновь какое-то место... - Ну что вы, Люси, это пустяк. Не так уж я сюда рвался - подумаешь, родные пенаты. - Все равно я не должна была отказать. Я тогда дала себе слово, что если мы еще когда-нибудь будем с вами гулять по городу, то прежде всего побываем здесь. - Спасибо, Люси, - он улыбнулся, все еще не совсем ее понимая. - И я также должна объяснить, - продолжала она, - почему не сделала этого в тот раз. Дело в том, что... это ужасно глупо, я понимаю, но все равно - наверное, лучше рассказать, иначе все останется внутри, и... Так вот, дело в том, что я боялась бывать на этой площади. Где угодно, только не на Альтмаркт. Я видела сон этой зимой - в феврале, когда был сталинградский траур, - вы помните эту музыку? - Я тогда лежал в лазарете, у нас радио не включали. - Это было ужасно - похоронная музыка трое суток подряд, и всюду эти черные драпировки, приспущенные флаги... Я думаю, на меня подействовало все это, особенно музыка. Мы, конечно, тоже не включали, но на втором этаже живет наш блоклейтер, он вообще обожает слушать громкую музыку, особенно марши, а уж тогда у него все три дня приемник работал на полную мощность - можете себе представить. Я просто думала, что сойду с ума. Вот тогда мне это и приснилось... Она говорила негромко, спокойным вроде бы голосом, но что-то такое было в ее интонации, что Эриху стало вдруг не по себе. - Так, может, не стоит и рассказывать, - сказал он нарочито беспечным тоном. - Мало ли что может присниться! - Нет, я думаю - будет лучше, если расскажу. Понимаете, у нас в моем городе, дома, есть в центре одна большая площадь, больше этой, и там было такое большое, во весь квартал, здание новой архитектуры - ну, знаете, в стиле Гропиуса. Такое серое, сплошной бетон и стекло. Его разрушили в августе сорок первого года, когда город бомбили ваши "штукас"*, - совсем разрушили, и эти развалины были какими-то необычными: дом не просто развалился, местами его как-то перекосило, будто стены начали падать и задержались в падении, и все этажи провисли такими огромными изогнутыми пластами... ______________ * Сокр. от "Sturzkampfflugzeug" (нем.) - пикировщики. - Ну понятно, - сказал Эрих, - железобетонная конструкция. Перекрытия разрушились, но остались висеть на арматурных связях. - Да, наверное. Почему я это рассказываю - меня тогда поразил вид этих развалин, я их увидела сразу, на второй или третий день, там еще горело - они выглядели необычайно мрачными, жуткими какими-то... И вот, этой зимой, в феврале, мне вдруг снится та площадь - именно такая, какой я ее видела после бомбежки, - дым, какие-то странные развалины - но в то же время это еще и Альтмаркт. Ну, знаете, как это бывает во сне, когда все вперемешку... Да, это точно была та площадь и одновременно эта, мне хорошо запомнился памятник посредине, и еще там был фонарный столб вроде этого, только весь какой-то изогнутый... Она указала на светильник у трамвайной остановки - второй такой же возвышался на углу Шрайбергассе, прямо через площадь; увенчанные каждый целой гроздью ламп, они были похожи на огромные канделябры. Помолчав немного, словно ей было трудно говорить, она продолжала негромко, тем же спокойным, почти невыразительным голосом, от которого ему опять стало не по себе: - ...Я хорошо помню, что никак не могла определить, понять, что это за площадь и где я нахожусь, и это само по себе было как-то непередаваемо тяжело, как бывает только во сне, но не это главное. Понимаете... там - на этой площади - происходило что-то... совершенно ужасное, кошмарное - я не могла ни разглядеть, ни понять - что именно там делают; у меня только было отчетливое чувство, что если я разгляжу, пойму, то просто сойду с ума... - Ну, сны - это вообще... - Эрих пожал плечами. - Сновидение, я где-то читал, как правило отражает хаотичную, неупорядоченную работу определенных мозговых центров... А она, в свою очередь, зависит от степени возбужденности нервной системы. Ну, и еще настрой, вероятно. Вы тогда долго слушали траурную музыку - естественно, что и сны были соответствующие. - Я все это понимаю, - сказала она. - Просто дурной сон - на это я тоже никогда не обращала внимания, старалась не обращать. Я бы и на этот не обратила, но он каким-то образом остался во мне, понимаете? Словно зацепился там. Через несколько дней фрау Ильзе попросила меня съездить в магазин Роха, ей надо было что-то купить, и когда я вышла из трамвая на этой остановке - я сразу все вспомнила, весь этот сон, хотя самое странное - вспоминать конкретно было нечего, я в общем ничего толком не видела в деталях - так, что-то общее и к тому же путаное и непонятное, как всегда во сне. Но было ощущение какого-то непередаваемого ужаса того, что делалось на этой площади... Там... нет, это не расскажешь - и потом действительно я толком не видела - вроде какие-то мертвые люди, но очень много, вы понимаете, невероятно много... В общем, я с трудом заставила себя дойти вон туда - я даже не помню сейчас, что мне поручали купить, какую-то краску, что ли, но ее не было, и я потом долго еще боялась, что меня опять пошлют к Роху. Вы не поверите, Эрих, но мне даже слышать слово "Альтмаркт" было жутковато. Долго после этого. Это случилось в феврале, да? А вы приезжали в сентябре - ну, в тот раз, когда мы ходили смотреть пьяного осла, - так вот, вы тогда сказали: "Сходим на Альтмаркт" - и я просто не смогла, понимаете, это было выше моих сил... - Но послушайте, Люси, - сказал он уже встревоженно, - зачем же тогда... - Сейчас? Нет, сейчас уже ничего, я уже никакого страха не испытываю. Наверное, это действительно надо было как-то в себе... преодолеть, да? И наверное, я все-таки хорошо сделала, что рассказала вам - хотя это ужасно эгоистично, Эрих, я понимаю, заставить вас выслушивать... - Помилуйте, какой же тут эгоизм. Я рад, если смог помочь вам... хотя бы в такой пассивной форме. - Да, как ни странно! Профессор, помню, однажды рассказывал об одном венском враче, психиатре. У него был такой метод лечения психозов - это он сам придумал, создал целую теорию: заставлял пациента рассказывать о себе все решительно - вспоминать и говорить все, что ни приходит в голову. Даже сны! И пациент, рассказывая, как бы освобождался от того, что его мучило. - Да, это довольно известный метод. А вы рассказывали о своем сне старикам? - Нет, зачем же - фрау Ильзе такая впечатлительная... Вам я рассказала первому. - Спасибо, Люси. Мне лестно, что вы сделали меня своим - как это говорится - конфидентом. Обещайте и впредь не таить от меня свои трудности. Между прочим... Решившись наконец, он полез в карман пальто и достал пакет с красной книжечкой. Канделяброобразные светильники по обеим сторонам площади уже зажглись, синие фонари давали не так уж много света, но все же площадь была освещена. Разорвав бумагу, он скомкал ее и сунул в карман, а книгу протянул Людмиле: - Вот, возьмите... Это я вам к рождеству... - Что это... Лермонтов? Боже мой, откуда? Как вы достали? - Собственно, не я, - признался он. - Это жена одного сослуживца - она русская наполовину, и я... Ну, вы понимаете, Люси, если быть честным до конца - я просто не знал, что вам подарить. Я знал, чего нельзя, а вот что можно? Поэтому я его и попросил - посоветоваться. А она достала эту книгу. Думаю, просто взяла из своей личной библиотеки. - Боже мой, - повторила Людмила, листая повернутый к свету томик, - Эрих, вы не могли мне сделать лучшего подарка, я просто не знаю как вас благодарить - вы не представляете, что это такое, два года не прочитать ни строчки на своем языке... - Но вам действительно нравится этот автор, или книга приятна просто тем, что напечатана по-русски? - Ну что вы, это один из трех моих самых любимых поэтов! Такое прелестное издание... никогда не знала, что его издавали в Германии... Спасибо, Эрих, я так вам благодарна! Но только почему вы ничего здесь не надписали? У вас не принято надписывать, когда даришь книгу? - Принято, но... Мне лучше этого не делать. - Лучше не делать? - спросила она удивленно. - Но почему? - Потому что нельзя. Поверьте, что, если бы можно было, я бы надписал. Сейчас я только могу устно - ну, что полагается говорить в таких случаях? Пожелать вам если не счастья - что толку желать заведомо несбыточного, вы согласны? - то хотя бы немного благополучия в этом неблагополучном мире. - Спасибо, Эрих... - Вижу, пожелание вам не понравилось. Слишком прозаично? - Нет, дело не в том... Благополучие, кстати, может быть вовсе не прозаичным - все зависит от того, что понимать под этим словом. Мне хочется верить, что мы понимаем его одинаково. Просто я сейчас подумала... Вы вообще не верите, что человек может быть счастлив, да? Я тоже не верю. Или, может быть, я просто вкладываю в это слово слишком много. Спасибо за чудесный подарок и за пожелания, я вам так благодарна, Эрих, Мне грустно, что я не могу вам подарить ничего, но одно пожелание у меня для вас тоже есть. - Выкладывайте его! А дарить мне ничего и не надо, наше знакомство - это уже подарок. - Спасибо, Эрих. Пожелать я вам хочу самого главного: чтобы поскорее кончилась война и чтобы мы с вами это увидели. - Вместе? - он улыбнулся немного натянуто. - Вы, однако, многого хотите от жизни, Люси. А ведь только что сказали, что не верите в счастье. - Поэтому и не верю, наверное. Эрих, я ведь еще не поблагодарила вас за то, что вы на этот раз приехали в штатском. - Праздник! Сегодня можно, - он коснулся ее локтя, и они медленно пошли наискось через площадь - мимо памятника, огибая пожарный водоем, в котором мертво чернело тусклое зеркало воды. - Но вообще, я придумал, как решить эту проблему: привезу и оставлю все у стариков, и тогда я всегда смогу быть с вами в человеческом виде. - По большим праздникам - рождество, пасха... - Нет, почему же, можно и в обычные дни - во внеслужебное время. - Эрих... - Слушаю вас. - Вам не опасно со мной встречаться? - Ну, знаете, это еще неизвестно - кому опаснее... - Не надо шутить, я ведь всерьез спросила. - А я тоже отвечаю очень всерьез, поверьте. Она помолчала, обдумывая услышанное. - Я иногда не понимаю вас, Эрих, - сказала она наконец, словно думая вслух. - Глупо, конечно... Понимать вас я и не могу, это было бы - самонадеянно, да? - сказать, что я могу вас понять. В некотором смысле ни один человек не может до конца понять другого. Даже своего соотечественника и даже совсем близкого. Но есть люди, у которых все раскрыто. Вот как книга. Может быть, ты и не знаешь этого языка, но хотя бы... видишь текст. А в вас ничего не видно. Нет, я не хочу сказать, что это недостаток или... Но просто мне было бы намного легче с вами, если бы я умела больше разобраться. - Конечно, Люси. Мне бы тоже хотелось, чтобы мы оба стали вдруг совершенно понятны друг другу и чтобы ни у кого из нас не осталось ни одной "закрытой страницы". К сожалению, это невозможно. Да и ни к чему. Единственное, что вам следует обо мне знать, это что я вас люблю. Людмила продолжала смотреть в сторону, словно не расслышала или не поняла его слов. - Я знаю, - отозвалась она наконец. - Когда любят, это чувствуют. - Фраза получилась странная, не очень даже ясная по смыслу; и об этом, подумалось ей с горечью, приходится на чужом языке... - Спасибо за искренность, Эрих, я тоже, видите, не скрываю от вас ничего. Хотя, наверное, надо было бы... и мне, и вам. Он взял ее руку и, не снимая перчатки, прижал к своей щеке, низко опустив голову. - Прости, любимая, - сказал он глухо. - Твой упрек справедлив, я ведь понимаю, что этим разговором не облегчил тебе жизнь. Но молчать дальше я просто не мог, есть вещи, против которых бесполезно... - Да, наверное... - она стояла тесно прижавшись к нему, не пытаясь высвободить руку. - Наверное, это действительно теперь все равно, Эрих... Молчать или не молчать - какая разница? Разница - это чувствовать или не чувствовать, наше чувство действительно не облегчит жизни ни мне, ни вам. Но раз оно есть - что изменится, если мы продолжали бы молчать, притворяться перед самими собой... ГЛАВА 6 К началу сорок четвертого года рейхсфюрер СС и шеф германской полиции Генрих Гиммлер не только знал о существовании широко разветвленного заговора, но и располагал поименным списком главных его участников, руководителей как военного, так и гражданского секторов. Он был детально осведомлен о намерениях заговорщиков, о тактических разногласиях между отдельными группами, о тех немногих пунктах, по которым им удалось достичь согласия. Для него давно уже не было секретом, что наиболее радикальные представители военного сектора планируют начать переворот убийством главы государства. Еще в апреле прошлого года, когда были арестованы абверовцы Бонхефер и Донаньи, стало известно о неудачной попытке покушения на фюрера, предпринятой незадолго перед тем в Смоленске. Гиммлер играл с заговорщиками, словно кот с мышами. Так, во всяком случае, нравилось ему думать о самом себе: как о ловком, умном хищнике, который выпустит когти в самый последний момент. А мыши были глупы и суетливы, они копошились, что-то делали, не понимая, что все это лишь мышиная возня, не более. Перед Новым годом по невыясненной причине взлетел на воздух солидный запас взрывчатки, которую мыши натаскали и припрятали не где-нибудь, а в Растенбурге - на территории "Волчьего логова", под одной из пулеметных вышек внутренней зоны. Взрыв в таком месте - это действительно было происшествие, но Гитлера даже не поставили в известность, Раттенхубер получил строжайшее указание держать язык за зубами. Впрочем, чтобы мыши от такой безнаказанности не обнаглели вконец, пришлось посадить для острастки нескольких сотрудников МИДа, которые повадились кучковаться в доме зловредной старухи Ганны Зольф - вдовы бывшего посла в Токио. А неделей позже, в подвал на Принц-Альбрехтштрассе был со всем респектом препровожден энглизированный выродок, его сиятельство Гельмут Джеймс граф фон Мольтке - эксперт по военному праву при ОКВ и глава "мозгового центра" заговорщиков. Взяли его не потому, что он был радикальнее и опаснее других; скорее наоборот. Голова этого аристократишки была настолько забита христианскими бреднями, что он даже не одобрял плана убить Адольфа - нечестивец, считал граф, должен предстать перед всенародным судом. Рейхсфюреру СС только этого и не хватало сейчас для полного счастья: перспективы "всенародных судов" после переворота. Поэтому-то Мольтке и изолировали, чтобы не дурил головы людям более решительным. А тем была предоставлена свобода действий. Игра доставляла особое удовольствие еще и потому, что была беспроигрышной. Если случится так, что Адольф что-то унюхает и в свойственной ему непринужденной манере спросит, каким же это образом он, "верный Генрих", ухитрился прос... пать заговор, - что ж, можно представить тщательно подготовленные досье на каждого из заговорщиков и сказать, что считал целесообразным выждать время и обезглавить конспирацию одним ударом, когда она окончательно созреет, молчал же о ней потому, что не хотел обременять лишними заботами вождя, и без того несущего на своих плечах сверхчеловеческое бремя руководства войной... Но, скорее всего, Адольф так и будет пребывать в неведении. Ведь от него, Гиммлера, зависит, что может и чего не может узнать Гитлер. Следовательно, мышам будет позволено резвиться до конца - победного или нет, это уж как решит Провидение. Если им удастся задуманное - именно он, Гиммлер, войдет в историю как человек, избавивший Германию от нацизма; потому что он перед любым трибуналом сумеет документально доказать, что с самого начала знал обо всем, однако не только не предпринял против заговорщиков никаких мер, но и сдерживал рвение своих сотрудников (можно привести пример со взрывом на территории "Волчьего логова"). Это был бы, разумеется, лучший вариант, куда менее опасный, чем его единственная альтернатива - военный разгром. Третьего, увы, не дано. Или успех заговора и переворот - тогда еще, может быть, как-то удастся выйти сухим из воды, - или разгром и безоговорочная капитуляция, конец всему. Адольфу, естественно, конец в любом случае, слишком уж одиозная фигура, - а в чем, собственно, могут обвинить его, Гиммлера? Он являлся исполнителем, не более. И он всегда был противником эксцессов! Почем знать, как обернулась бы судьба немецких евреев, если бы не его сдерживающее влияние на таких фанатиков, как Эйхман или Юлиус Штрейхер; да, им удалось настоять на "окончательном решении" - но сколько богатых, по-настоящему богатых евреев благополучно перебралось в Швейцарию с помощью придуманной им, Гиммлером, системы выкупов и залогов? Плутократическая пресса на Западе еще до войны не раз подымала вой по этому поводу: варварство, мол, торговля людьми. Помилуйте, что же здесь варварского, если человеку дают возможность спасти жизнь? К тому же все делалось на строго добровольных началах; в каждом случае, если разобраться, это была честная коммерческая сделка. Если разобраться! Беда в том, что еще вопрос - будет ли вообще кто-то в чем-то разбираться, когда Германия станет побежденной и оккупированной страной. Скорее всего, нет. А вот если мыши окажутся достаточно проворны, чтобы свалить власть до окончательного военного разгрома, - тут будет время спокойно все обсудить и потолковать. Может быть, поторговаться. А что? Проигравшему всегда приходится платить, а уж для него-то это не проблема, только бы грызуны успели сгрызть Адольфа... Бывали моменты, когда Гиммлер даже подумывал - не войти ли с заговорщиками в прямой контакт, предложить партнерство в игре. Непрямые контакты осуществлялись уже давно, главным образом по линии тайных переговоров с западными союзниками в Берне и Стокгольме, где люди Гиммлера исподтишка подыгрывали людям Адама Тротт-цу-Зольца - "министра внешних сношений" заговорщиков. Но иногда Гиммлеру хотелось просто пригласить к себе Бека или Герделера на эдакий прямой мужской разговор, и всякий раз его останавливало два соображения. Во-первых, было ясно, что вожди заговора ни на какую сделку с ним не пойдут. Во-вторых, он со все большей определенностью - и сожалением - приходил к мысли, что вряд ли им удастся осуществить желанный "мирный вариант". Не те люди, не та хватка. У Герделера обширные связи в мире финансов, но нет контроля над армией - единственной реальной силой, которая способна осуществить государственный переворот в стране, ведущей войну. Бек мог бы взять армию в руки, но он стар и нерешителен. Следовательно, от его имени действовать будут люди из штаба Ольбрихта - путаники, мягкотелые интеллигенты, не имеющие представления о деле, на которое замахнулись. Они думают, что главное - это убрать Адольфа, а там, дескать, Германия сама очистится от скверны. Как бы не так! Тут понадобится такое кровопускание, что пресловутая "ночь длинных ножей" будет в сравнении с этим вспоминаться как невинная детская забава... Эти люди не понимают главного: в борьбе приходится действовать оружием противника. И если высокородный граф Шенк фон Штауффенберг всерьез решил померяться силами с таким режимом, как наш, то ему прежде всего надо выползти из своего аристократизма, как змея выползает из старой шкуры; надо забыть все, что он прочитал в книгах, и стать таким же насильником и убийцей, как те, от кого он решил освободить Германию. Потому что мы всегда были насильниками, насилие мы сделали своим основным законом, опорой всей нашей власти, и власть эту сможет вырвать из наших рук только другое насилие, которое окажется сильнее нашего. А Штауффенберг, когда ему однажды предложили заранее наметить, кого из сторонников режима придется "обезвредить" в первую очередь, как только совершится переворот, - Штауффенберг этим разумным предложением был оскорблен до глубины души: "Как! Вы хотите, чтобы мы начали проскрипционными списками! Но чем тогда мы лучше всей этой банды?" В том-то их и беда: смертельно боятся, как бы не уподобиться "банде". А между тем это - и только это - могло бы принести им успех. Эти глупцы хотят идти против дубины с дуэльной рапирой. Не все, конечно, там ведь тоже хватает всяких, один граф Хельдорф чего стоит - подлец и жулик каких мало, даром что полицей-президент. Но Хельдорф в их кругу погоды не делает, его там только терпят; что ни говори, а если взять самую активную часть заговора - кружок молодых военных, - тон там задает именно Штауффенберг. Он-то их и погубит. Рейхсфюрер СС наслаждался своей игрой, но разум все чаще подсказывал ему, что она, в сущности, бесперспективна; как ни желателен был бы успех заговора, шансы на него практически равны нулю. Эта же мысль с пугающей настойчивостью приходила в голову и самому Штауффенбергу. Еще недавно, осенью, состояние дел представлялось куда более обнадеживающим. Число единомышленников превзошло самые оптимистичные подсчеты, в их руках было много ключевых постов на фронтах и в армии резерва, дислоцированной внутри страны. Гражданское крыло заговора сумело проникнуть в важнейшие подразделения государственного аппарата - министерство иностранных дел, руководство экономикой. Казалось, все было подготовлено к тому, чтобы осуществить захват власти быстро и эффективно, не допустив ни анархии, ни междоусобицы. Но потом стали появляться тревожные признаки. Прежде всего, весьма обманчивым оказалось единомыслие участников: в чем-то они были согласны между собой, в чем-то нет, многие вообще колебались, явно не зная, на чью сторону становиться, выступать ли за полное прекращение войны на всех фронтах или следовать курсу Попитца и Гизевиуса, проповедующих перемирие на Западе и продолжение "оборонительной войны" на Востоке. Это были разногласия более общего плана, касающиеся, так сказать, стратегии заговора. Но оказалось, что не так просто договориться между собой даже по вопросам политической тактики. Герделер, например, к которому Штауффенберг питал уважение (хотя и не разделял его консервативных взглядов), высказался вдруг против политических убийств вообще, включая и планируемое убийство фюрера. Когда его спрашивали, каким же иным способом можно устранить Гитлера с поста главы государства, Герделер говорил, что этого он не знает, но заповедь "не убий" помнит хорошо и преступить ее не намерен. Строго говоря, персональными намерениями доктора Карла Герделера можно было спокойно пренебречь - тем более, что к военному крылу заговора бывший лейпцигский обер-бургомистр не имел прямого отношения, оно ему не подчинялось и выполняло указания Штауффенберга. Но сам факт был показателен: организатор заговора, более того - многолетний глава и "духовный отец сопротивления", теперь, когда надо приступать к действию, вдруг вообще отказывается действовать, переходит чуть ли не на позиции непротивления злу, начинает осуждать любой вид насилия! Конечно, можно сказать, что Герделер в данном случае просто согласился с мыслью, которую не раз высказывали участники "кружка Крейзау", и в первую очередь сам Мольтке, но крейзаусцы были теоретиками, их рассуждения носили характер отвлеченного морализирования и никем не воспринимались как руководство к действию. Герделер же слыл человеком дела. И вдруг такое! Это не могло не усугубить разброда, и без того уже заметно подрывавшего силы заговорщиков, в добавление к чисто техническим неудачам. А неудачи продолжали преследовать их с постоянством фурий. Шесть кило гексита, полученного от Канариса через полковника Лорингхофена и с огромным риском доставленного на территорию ставки в Растенбурге, взорвалось по неизвестной причине; в ноябре был в последний момент отменен смотр новых образцов обмундирования, при котором должен был подорвать себя очередной смертник - капитан Аксель фон Бусше-Хюннефельд; а сразу после рождества Штауффенберг был вызван в ставку с докладом - прилетел в Растенбург с бомбой в портфеле, но узнал, что совещание не состоится. Год тысяча девятьсот сорок четвертый начался для заговорщиков зловеще: арестами. Были схвачены бывший бургомистр Берлина доктор Фритц Эльзас, ответственный работник МИДа советник Рихард Кюнцер, банкир и дипломат Альбрехт граф фон Бернсторф, крупный промышленник Баллестрем с женой, урожденной Зольф, еще несколько человек. Никто из арестованных не играл в заговоре активной роли, но через них следствие могло нащупать более важные связи. Так, видимо, и случилось, потому что несколькими днями позже всех как громом поразило известие об аресте Гельмута фон Мольтке. Гестапо явно уже подбиралось к центральному руководству. Дальнейших арестов, однако, не последовало. Это было необъяснимо, поскольку люди Мюллера не могли не знать поименно тех, кто постоянно бывал в Крейзау и явно находился в дружеских отношениях с хозяином поместья. Арестовать Мольтке и оставить на свободе Йорка, Штельцера, Хефтена, Тротта и других - сама нелепость ситуации заставляла предполагать ее нарочитость, - но что за этим скрывалось? Обстановка в ОКХ, уже и без того напряженная до предела, еще более взвинчивалась новостями, поступающими с Восточного фронта. Войска группы армий "Юг" продолжали отходить от Днепра, окончательно утеряв инициативу и катастрофически теряя боеспособность вообще. Их надо было спешно усиливать резервами, но за счет чего? Ослабление центрального участка было недопустимо, поскольку следующий удар русские несомненно готовились нанести именно по центру; снимать дивизии с итальянского фронта или с побережья Ла-Манша - тоже не выход, да и Гитлер категорически запретил это делать. Число американских солдат в Англии уже перевалило за миллион, а транспорты с войсками продолжали идти конвой за конвоем, несмотря на зимние шторма в Северной Атлантике и круглосуточные атаки редеровских "подводных волков". В Лондоне было официально объявлено о назначении американского генерала Дуайта Эйзенхауэра верховным главнокомандующим Союзных экспедиционных сил в Европе. Усиление воздушной войны ознаменовалось новыми налетами на Берлин. В ночь с пятнадцатого на шестнадцатое февраля британская авиация подвергла город невиданной по интенсивности бомбежке, за сорок минут сбросив на Сименсштадт и юго-западные кварталы более двух с половиной тысяч тонн фугасных и зажигательных бомб. Услышав, что в Далеме сгорел химический институт Общества кайзера Вильгельма - тот самый, где в тридцать восьмом году Ган поставил свой знаменитый опыт по расщеплению атома, - Эрих позвонил редактору Розе. Тот подтвердил новость. - Да, да, сгорел, - сокрушенно сказал он, - сгорел дотла, я сам видел. Все к свиньям собачьим, дорогой доктор, дом Планка в Груневальде тоже капут - хорошо хоть, старика вовремя увезли в деревню... Кстати, вы ведь, если не ошибаюсь, жили неподалеку? - съездили бы, узнали... - А, что там узнавать! - ответил Эрих. Но на другой день он все же последовал совету, сам не зная зачем. Нормального движения пригородных поездов юго-западных линий еще не было, Бернардис дал служебную машину - ее пришлось оставить на автобане Афус, дальше проезд был закрыт. Груневальд, всегда такой тихий и ухоженный, чадил пожарищами, на тротуарах хрустело под ногами стекло, мокрый февральский снег смешался с пеплом и клочьями горелой бумаги. Улицы здесь были застроены неплотно, двухэтажные особняки стояли далеко один от другого, разделенные лужайками стриженых газонов; сейчас все это выглядело брошенным, безлюдным, некоторые виллы были полностью разрушены, превращены в кучи битого кирпича, от других остались закопченные пустые коробки стен. Относительно уцелевшие стояли без крыш, чернея дырами оконных проемов. В числе таких оказался и дом Ренаты - стекла в нем вылетели вместе с рамами, из расщепленной парадной двери торчал протаранивший ее чугунный фонарный столб. Можно было попытаться войти через заднюю террасу, из сада, но Эрих заходить не стал, смотрел с противоположного тротуара, присев на низкую ограду тесаного камня. Странная фантазия пришла ему вдруг в голову: если бы Рената не уехала, он мог бы попросить ее оформить Люси как свою домашнюю помощницу и поселить в этом доме. Здесь она была бы в безопасности - конечно, если не принимать во внимание таких вот казусов. Ну, на эти случаи можно оборудовать подвал. Бомбы, в конце концов, еще не самое страшное. Есть опасности и похуже. С прошлой осени - с того момента, когда Люси перестала быть для него просто знакомой, - он не раз думал, как хорошо, что она живет в таком городе, как Дрезден, и у таких ни в чем не замешанных людей, как Штольницы; единственная возможная опасность, да и то косвенная, исходила от него самого. А теперь это мнимое "благополучие" полетело к черту - старый умник не нашел ничего лучше, как самому ввязаться в конспирацию! Эрих уже на Новый год почувствовал, что дело неладно. В Дрезден он приехал второго января, не предупредив Штольницев по телефону, и не застал дома ни Люси, ни фрау Ильзе - они были в Шандау. А старик вел себя как-то странно, то ли о чем-то умалчивал, то ли колебался - сказать или не сказать. Эрих сначала подумал, не связано ли это с Люси - может быть, Штольницы что-то заметили и не одобряют (уж не потому ли отправили ее сейчас из дома?), но потом убедился, что нет, не связано. Старик сам заговорил вдруг о своей Людхен и довольно церемонно выразился в том смысле, что ему доставляет глубокое удовлетворение видеть, что он, Эрих, разделяет, судя по всему, его высокое мнение о душевных качествах этой незаурядной девушки. "Если со мной или с Ильзе что-нибудь случится, - сказал он, - ты должен позаботиться о ней, как о своей родной сестре". Эрих тогда изумился торжественному, чуть ли не завещательному тону этой декларации; случиться, конечно, может в принципе что угодно и с кем угодно, сказал он, однако теоретическая вероятность любой случайности куда ниже для проживающего в Дрездене кабинетного ученого, нежели для военнослужащего в Берлине. "Почем знать", - загадочно ответил Штольниц. Загадка разрешилась через две недели, когда профессор позвонил ему в Берлин и сказал, что едет ненадолго в Швейцарию поработать в одном из тамошних музеев; не привезти ли ему оттуда что-нибудь необременительное - табаку, скажем, или хороших лезвий? В первый момент Эрих удивился - Иоахим никогда не был склонен к розыгрышам; но тут же, когда он понял, что никакой это не розыгрыш и вздорный старик действительно собрался в Швейцарию, ему стало по-настоящему страшно. "Послушайте, дядя Иоахим, - сказал он, - нам лучше увидеться, пока вы не уехали!" В ответ он услышал, что билет уже куплен - на завтрашний венский поезд - и увидятся они теперь уже после возвращения. Эрих понял, что настаивать бесполезно: дядя Иоахим, когда на него накатывало, делался упрям, как истинный саксонский мужик. Добрались, значит, и до него... Эриху сразу вспомнился - по прямой ассоциации - давнишний разговор с Бернардисом в шарлоттенбургском ресторанчике, когда он сказал, что профессор может изменить свою точку зрения на необходимость активного участия в событиях только в том случае, если эти события затронут его каким-то более непосредственным образом. Он еще тогда добавил: "Ну вот, если бы, скажем, с Эгоном что-нибудь случилось". Об этом разговоре ему пришлось вспомнить еще в ноябре, когда оправдалась первая часть высказанного им тогда мрачного предположения. Все вышло как по писаному: Эгон погиб, а профессор счел своим долгом включиться - но во что? Во что, хотелось бы знать, он включился? И может ли он сам, старый несчастный дурень, вразумительно ответить себе на этот вопрос? Швейцария, черт побери! Он понял бы любой другой вариант: начни сейчас старик сколачивать подпольную группу, чтобы отметить годовщину казни мюнхенских студентов выпуском какого-нибудь нового "Письма белой розы", - даже такое, при всей нелепости, было бы понятнее. Но Швейцария! - это действительно не укладывалось в сознании. Швейцария - это уже самый высокий уровень даже не политики, а политиканства, закулисных махинаций, где теряют смысл такие первичные понятия, как честь, родина, победа или поражение, - там вступают в игру совершенно иные категории. Когда этим занимаются дипломаты - что ж, это их профессия, их оружие; но кому - и зачем - понадобилось отправить в гадючье гнездо старого искусствоведа? Практически, осуществить такое мог только абвер. Но почему именно теперь... Эриху не захотелось додумывать этой мысли, в ней было что-то тревожащее, таилась скрытая заноза. Но, как всякая навязчивая мысль такого рода, она возвращалась все чаще и чаще. Так ли уж "случайно" зашел у них тогда разговор о профессоре Штольнице? Начал его Бернардис, не ради ли этого разговора и был затеян экстравагантный ужин... Не исключено! О том, что Бернардис связан с абвером, он уже давно знал, а логика подсказывала остальное. Почему-то их не устраивала политическая пассивность Штольница... Да, но, как бы там ни было, случившееся катастрофически осложняет положение Люси. Ничего себе - "безопасность"! Взять одно знакомство с ним, уже само по себе в высшей степени компрометирующее, потом эта история с подругой там, дома, и наконец, в довершение всего, еще и сам профессор. Да ведь, черт побери, в случае чего любой следователь задумается - не слишком ли много "случайностей" вокруг девушки, приехавшей в Германию из Советского Союза - да еще с таким отличным знанием языка... Интересно, сказал ли ей Иоахим, что решил на старости лет поиграть в рыцаря плаща и кинжала? Наверняка, нет. А ведь строго говоря - должен бы. Точно так же, как и он сам, строго говоря, не имеет права скрывать от нее своего участия в подпольной деятельности, или уж тогда (поскольку о таких вещах не рассказывают) надо было сразу отойти в сторону, прекратить знакомство, как только понял, во что оно угрожает перерасти. Надо было, надо было... Того, что надо было сделать, он не сделал. Так что же делать теперь? Эрих уже не раз задавал себе этот вопрос - и, коль скоро ответа на него все равно не было, тут же переключал мысли на другое. Нет смысла ломать голову: часто бывает так, что безвыходная на первый взгляд ситуация со временем разрешается как-то сама по себе... Но сейчас, сидя здесь на камнях чужой ограды и вдыхая пахнущий гарью и предвесенней сыростью воздух разбомбленного Груневальда, он вдруг с беспощадной ясностью понял, что само по себе это не разрешится - как не разрешились, если вспомнить, и многие другие ситуации, каждая из которых становилась для него лишним поворотом безысходного лабиринта. Может быть, именно полагаясь вот так на волю случая, на это "само по себе", он и запутывал свою жизнь все больше и больше. Глянув через улицу на ободранный взрывной волной дом своей бывшей жены, он невесело усмехнулся. Вот разве что это! Единственная проблема, которая действительно разрешилась сама по себе, без каких бы то ни было усилий с его стороны. А все остальное... Насчет остального нечего и волноваться, подумал он с той же безнадежной уверенностью. Все к свиньям собачьим, как сказал вчера Розе, все капут. С "Валькирией" тоже ничего хорошего не будет, тут лучше заранее избавиться от иллюзий. Интересно, понимают ли это другие - хотя бы тот же Штауффенберг? Понимают, вероятно, не он же один такой трезвый и проницательный. Почему им не дано хотя бы этого: веры в успех дела, за которое придется платить жизнью? Любопытное все же явление этот заговор, каждый видит в нем какую-то свою цель. Для одних это возможность сохранить (хотя бы в потрепанном виде) военную мощь рейха, приберечь ее для будущего реванша. Для других - шанс обелить себя перед потомками. Ну а для третьих - это просто наиболее благопристойная форма самоубийства, сдобренная для самоутешения граном надежды на то, что вдруг все-таки удастся, свершится чудо - и из дерьма, крови и грязи воссияет новая, преображенная Германия. Глупо, но ничего другого не остается. А как все же быть с Люси? Вечером он позвонил по телефону, оставленному ему в свое время Шлабрендорфом, и спросил, часто ли бывает в Берлине господин лейтенант. Женский голос ответил, что господин лейтенант сейчас здесь, и попросил не класть трубку. Через минуту ответил сам Шлабрендорф - сердечно приветствовал старого приятеля и поинтересовался, чем может быть полезен. Договорились встретиться утром в Тиргартене, у памятника Лессингу. Утро было пасмурное, в морозном тумане, сквозь который чернели старые тиргартенские дубы в необлетевшей ржавой листве. Шлабрендорф оказался точен - подошел минута в минуту со стороны Леннештрассе, ухитряясь выглядеть по обыкновению щегольски даже в шинели с перекошенным ремнем и криво сидящей фуражке, тулья которой была примята по правилам фронтового шика. - Послушайте, Фабиан, - сказал Эрих, когда они вышли на Зигес-аллее и медленно двинулись направо, в сторону рейхстага. - Я понимаю, что вы сами этим не занимаетесь, но у вас наверняка есть люди, имеющие отношение к такого рода делам: мне нужен хороший комплект фальшивых документов. - Для вас? - спросил Шлабрендорф, не выразив удивления. - Нет, для одной русской девушки. Шлабрендорф бросил на него меланхоличный взгляд. - Вот это уже, мой дорогой, в высшей степени неразумно. - Да уж куда неразумнее. Можете вы их достать? Шлабрендорф пожал плечами. Осмотрев так же меланхолично статую курфюрста Иоганна Георга, он повернул голову и, словно сравнивая, глянул на маркграфа Оттона Ленивого по ту сторону аллеи. - Не совсем понимаю, за кого может выдать себя здесь русская девушка. За немку? - Вот и я не знаю. По-немецки она говорит вполне свободно, но акцент все равно слышен. Могут обратить внимание, если что-то заподозрят. - Да, акцент - это опасно, - согласился Шлабрендорф. - Собственно, что ей надо - перестать быть русской или только сменить личность? Последнее, вероятно, проще. - Не знаю, - сказал Дорнбергер. - Это, безусловно, проще, но что это ей даст? Дело в том, что ей нельзя оставаться там, где она находится сейчас. А куда она сможет деться с удостоверением "восточной работницы", хотя бы и на другое имя? Сразу спросят, откуда она взялась. Их ведь сюда привозят организованно, сам по себе никто не приезжает. - Ну, это не проблема. В принципе, можно сунуть ее в любой лагерь, где есть наши люди, и оформить все так, будто она находится там с сорок первого года. Но лагерь, вы сами понимаете... - Шлабрендорф помолчал, потом спросил: - Акцент у нее русский? - Не французский же, черт побери! - Это я понимаю, но у выходца из Советского Союза акцент может быть украинский, белорусский, кавказский какой-нибудь, даже среднеазиатский. - А, вы об этом. Тогда, скорее всего, украинский, - она родом с Украины. - С Украины... Там ведь, если не ошибаюсь, было много наших колоний? Что ж, ее можно сделать немкой, родившейся за границей. "Народной немкой", как это сейчас называется. В самом деле - дочь колонистов, а? Отсюда и акцент. Я подумаю - точнее, сам думать не буду, все равно это не по моей части, вы совершенно правильно изволили заметить; но я попрошу подумать человека, который в этих делах съел собаку. Дня через три, вероятно, сможем предложить вам что-нибудь конкретное. - Спасибо, Фабиан, вы меня весьма обяжете. - Не стоит благодарности, мой дорогой. Мне, однако, хотелось бы побольше знать об этой загадочной русской девице, чья судьба так вас заботит. - Это не то, что вы думаете. Да, кстати... Я хотел еще спросить вот о чем - это уже непосредственно по вашей части. Как вы считаете, кто может сейчас послать в Швейцарию человека с каким-нибудь тайным поручением? Шлабрендорф усмехнулся. - Наивный вопрос, Дорнбергер. Да кто угодно может, начиная с Генриха Птицелова. Борман, впрочем, исключается... хотя, почем знать? А кроме него, кто угодно. Птицелов все же наиболее вероятен. - Нет, Гиммлер тоже исключается. Абвер, следовательно, мог это сделать? - Помилуйте, почему же нет. Абвер преимущественно этим и занимался, пока был жив. - А теперь что, помер? - Вы разве не слышали? Вчера фюрер ликвидировал абвер как самостоятельную службу и подчинил бренные останки Кальтенбруннеру. - Вот это новость. А куда же Канариса? - О, его сделали... кажется, инспектором чего-то там, я не помню. Следующим шагом будет отставка, если не хуже. Надеюсь, у него хватит ума воспользоваться любезно предоставленной отсрочкой и переселиться в более теплые края. Я бы на его месте - и с его возможностями! - так бы и сделал... Представляете, Дорнбергер, купить виллу где-нибудь на берегу Босфора, разводить розы, писать воспоминания... Когда, говорите, этот человек ездил в Цюрих? - Месяц назад, и пробыл там около недели. - Скорее всего, кто-то из людей адмирала, - подумав, сказал Шлабрендорф. - По той линии, во всяком случае. Дело в том, что Тротт в последнее время своих людей в Швейцарию не посылал, насколько мне известно. - Да никогда этот человек не имел никакого отношения к абверу! - Все мы когда-то не имели, - со вздохом заметил Шлабрендорф, останавливаясь у статуи Фридриха Великого. - Идемте назад, Дорнбергер. Вы сейчас куда, к себе на Бендлер? Я провожу вас, если еще не наскучил своим присутствием. - Вы, Фабиан, можете что угодно, только не наскучить. Между прочим, что это у вас с фуражкой? Можно подумать, вы не наш брат штабник, а командир роты панцер-гренадеров... только что прибывший из-под Черкасс.* ______________ * Битвой под Черкассами немцы называли Корсунь-Шевченковское сражение (январь - февраль 1944), в ходе которого была Окружена и полностью уничтожена крупная немецкая группировка. - Те, что были под Черкассами, уже не прибудут. А на ваш исполненный яда вопрос я отвечу вашими же словами: это не то, что вы думаете. Кого из берлинских дам пленишь сегодня фронтовым видом? Котируется как раз обратное: прочная должность в тылу, где-нибудь поближе к интендантским складам... Увы, Дорнбергер, примятая фуражка - это лишь то, что энтомологи называют "мимикрией устрашения", - знаете, когда беззащитный мотылек прикидывается страшным хищником. Просто, видите ли, я давно заметил, что комендантские патрули избегают придираться к фронтовикам. Что это я хотел спросить... ах, да! Человек, о котором вы сказали, это случайно не тот ли искусствовед из Дрездена, как бишь его... - А вы-то откуда знаете? - изумленно спросил Эрих. - О, мне рассказывали что-то... в общих чертах. Не помню уже кто и по какому поводу. У него еще, кажется, недавно погиб сын? Да, да, припоминаю... Знаете, Дорнбергер, о чем я больше всего сожалею? Что не обладаю литературным даром. Нет, это вовсе не значит, что меня самого манит перспектива, которую мы только что желали для бедняги адмирала: удалиться на покой в мирной стране с приятным климатом и засесть за мемуары... Ну, хотя бы потому, что моих мемуаров никто бы не напечатал, а сам я, скорее всего, скончался бы от не оставляющего следов яда где-то на середине первой главы. Нет, мемуары - бог с ними, я не столь честолюбив. А вот написать бы роман... Какие сюжеты, мой дорогой, сколько закулисных драм, какие невообразимые переплетения злодейства и самопожертвования, слепого доверия - и безжалостного, ни с чем не считающегося расчета... Вам, боюсь, просто не представить себе ничего подобного, а расскажи я парочку реальных, взятых из жизни эпизодов - не поверите ведь, сочтете за выдумку. Право, вы удивительный человек, Дорнбергер, вот уж не думал, что немец, имеющий счастье жить в середине двадцатого столетия, может оставаться столь гомерически наивным... ГЛАВА 7 После рождества они не виделись два месяца, лишь в конце февраля Эрих снова оказался в Дрездене, но зайти не смог, а только позвонил и назначил свидание в Нойштадте. Трамвай долго вез ее по бесконечной Кенигсбрюккерштрассе, места были незнакомые - профессор в свое время специально ее предупреждал, что в этой части города лучше без нужды не появляться, ибо здесь располагаются казармы, арсенал и иные небезопасные для гражданских лиц военные учреждения. Время она, конечно, из-за этого не рассчитала, приехала позже условленного, но Эрих опоздал еще больше. Она успела выучить наизусть и даже почти понять длинное и невразумительное название организации, разместившейся в доме No 125, возле которого надо было ждать: "Heeresstandortverwaltung des Wehrkreises-IV"*. Ей было очень тревожно, и, увидев наконец Эриха, она поняла, что тревожилась не зря - у него явно были неприятности, так он потемнел и осунулся лицом. ______________ * Управление расквартирования войск 4-го военного округа (нем.). Где-то возле площади Альберта они зашли в кондитерскую - Людмила на этот раз не протестовала, - маленькую, тихую и совершенно безлюдную, где хозяйка подала им пахнущий травою чай и два несъедобного вида пирожных, украшенных ядовито-анилиновыми розочками. Людмила не притронулась ни к тому, ни к другому, чаю она охотно выпила бы, чтобы согреться, но руки так дрожали, что она боялась поднять чашку. Эрих опорожнил свою одним глотком, словно у него пересохло во рту, и сказал, что им нельзя продолжать встречаться. Людмила посидела секунду с закрытыми глазами, потом сказала как можно спокойнее, что не намерена, естественно, оспаривать его решение; но можно хотя бы узнать, чем оно вызвано? Соображениями безопасности, ответил он. Далее - из тех же соображений ей следует покинуть дом Штольницев. Не обязательно сразу, но в ближайшее время. Документы и маршрут следования она получит вполне надежные. Кстати, сказал он, достать фотографию ей все же придется - репродукцию "Лукреции Панчатики" на удостоверение личности не прилепишь. Она ответила, что никаких фото доставать не будет и никакие документы ей не нужны, поскольку покидать Штольницев она не намерена; не думает ли он, спросила она, что только мужчинам понятен смысл слова "дезертирство"? Силы небесные, воскликнул он вполголоса, почему ему всю его проклятую жизнь приходится иметь дело с безмозглыми ду... - да она что, не понимает, что старика Штольница могут теперь схватить в любую минуту, как и его самого? Или она в самом деле ни о чем до сих не догадалась?! Любопытно, был ли последний вопрос чисто риторическим, или Эрих тогда действительно не знал - догадывается она или не догадывается. Разумеется, ей задолго до того дня уже было все совершенно ясно - и относительно Эриха (с осени), и относительно профессора (со времени его поездки в Швейцарию). То есть она, понятно, не знает деталей, но что оба участвуют в какой-то подпольной деятельности, видно невооруженным глазом. Она ему так и ответила, и добавила еще, что если ничем не может им помочь, то ведь и вреда от нее нет, едва ли они могут рассматривать ее присутствие как источник дополнительной опасности. Как сказать, возразил Эрих, присутствие советской девушки в доме человека, обвиненного в антигосударственной деятельности, едва ли послужит ему смягчающим обстоятельством. А отсутствие? - спросила она. После того, что она прожила здесь два года, как будет воспринято ее отсутствие, ее внезапное исчезновение? Да ведь профессора в таком случае прежде всего спросят, куда он девал свою русскую, где и почему она прячется... Ей не запомнилось продолжение этого долгого и бессвязного разговора, когда он убеждал ее уехать, а она доказывала, что никому и ничем не поможет своим бегством, что предпочитает остаться в Дрездене, что для нее лучше жить здесь и подвергаться вместе с ними общей опасности, чем скитаться где-то одной, под чужим именем... Из кондитерской пришлось уйти - хозяйка несколько раз появлялась из задней комнаты и посматривала на них все более подозрительным взглядом; они долго ходили по выметенным февральским ветром улицам, оказались возле цирка Сарразани - Эрих предложил зайти и погреться, но представления не было, потом перешли на Альтштадтскую сторону по мосту Каролы. Ранние сумерки застигли их на Брюлевой террасе, они сели на ту же угловую скамью, но Эльба разительно не походила на ту сверкающую реку, что искрилась и играла перед ними солнечным сентябрьским днем, теперь она струилась тускло и медленно, от тяжелой, словно загустевшей воды веяло мертвенным холодом. Ну почему ты не хочешь понять, что это - последнее, что я могу еще для тебя сделать, любимая, сказал он, а она ничего не могла ни возразить, ни ответить, только плакала - она никогда не думала, что способна так плакать, - словно стремясь выплакаться сразу за все прошлое и будущее, когда уже не останется слез... В тот день она поняла, что потеряет и его. Уже поздно вечером, провожая Эриха на шумном, галдящем, затолпленном солдатами и эвакуированными вокзале Дрезден-Нойштадт, она сказала ему, чтобы он спокойно занимался своим делом и не думал о ней - главное, чтобы не тревожился понапрасну, а фото на документы она сделает - хорошо, пусть ей приготовят эти бумаги, она ими воспользуется, если он решит, что так надо. Главное, чтобы заботы о ней не отвлекали его от дела. Она не знала, что это такое, его "дело", ей почему-то думалось, что Эрих должен находиться в контакте с комитетом "Свободная Германия", созданным в Москве пленными офицерами Шестой армии, об этом комитете профессор слышал по английскому радио. А может быть, он связан с какой-нибудь антифашистской организацией здесь, в самой Германии; какое это имеет значение? Он - немец - делал то же, что делали сейчас миллионы и миллионы людей других национальностей: боролся против фашизма. Это и было тем главным, что определяло все ее отношение к нему, оправдывало ее чувство, которому она в иных обстоятельствах не нашла бы, наверное, никакого оправдания... Они впервые поцеловались в тот вечер там, на вокзале, где шумели и бегали дети эвакуированных, группа пьяных отпускников нестройно тянула "Denn wir fa-a-ahren gegen Engelland", плакали женщины и с нестерпимой тоской кричали о разлуке паровозы. И она тоже плакала, продолжала плакать - чтобы выплакаться до конца, - целовала его и плакала, а он говорил ей что-то, отогревал ее пальцы (было холодно, к вечеру началась метель и ветер с гулом врывался под стеклянный шатер вокзала, вдоль перрона мело сухим снегом, пахнущим лизолом и паровозным дымом) и целовал губы, руки, глаза. Позже она вспомнила: дурная примета. А откуда было взяться добрым? Уже у вагона она сказала то, что говорили, наверное, и все другие женщины вокруг них; сказала, что будет ждать, сколько бы ни пришлось, лишь бы он вернулся, лишь бы увидеться вновь... Но что будет тогда, потом, если они и в самом деле увидятся, этого она не знала, в отличие от тех, других женщин. Те-то знали, во имя чего ждать, молиться, надеяться; а она - нет. А потом поезд ушел, скрылся во мраке и метели, словно подхваченный вьюжным ветром. И потянулись дни и бессонные ночи ожидания. Профессор побывал в Берлине в начале апреля (он теперь много ездил, чаще в Лейпциг, но случалось и по другим городам), виделся там с Эрихом и передал ему фотографии для документов, а ей привез коротенькую записку без даты, подписи и обращения по имени, просто - "Здравствуй, любимая". Тон записки был бодрый, Эрих уверял, что скоро все изменится к лучшему; действительно ли он в это верил или просто хотел ее подбодрить, но Людмила повеселела. Кстати, новости с фронта и впрямь были отличными, на южном участке наши войска вышли к румынской границе между Яссами и Кишиневом, и теперь, судя по всему, на всей Украине не оставалось уже ни одного оккупированного немцами села. Ее родной город был освобожден уже давно, она часто думала, дожила ли до освобождения Таня и вернулся ли уже из эвакуации мамин институт. - Я не совсем понимаю, - сказала однажды фрау Ильзе, - почему бы тебе не выйти за Эриха - я имею в виду потом, когда все это кончится... Людмила не ответила, промолчала. Что она могла ответить? Она тоже не совсем понимала - почему. Она просто знала, что это невозможно, но объяснить эту невозможность было трудно. В самом деле - почему? Не бывало, что ли, браков между иностранцами, и браков счастливых? Бывало, конечно, и очень много, но в прошлом, а сейчас этого себе не представить. Она не могла себе представить ни Эриха, переселившегося в Советский Союз, ни себя, живущую после войны здесь, в Германии. Поэтому-то и была для нее такой трудной и беспросветной эта разлука, заполненная ожиданием несбыточного. Прошло три месяца. В конце мая рано утром явился незнакомый пожилой солдат и, ничего не объясняя, сказал профессору, что фрейлейн надлежит быть сегодня в Мейсене на пароходной пристани, ровно в четырнадцать ноль-ноль. Услышав о странном приглашении (или приказе?), фрау Ильзе перепугалась и объявила, чтобы Людмила не вздумала ехать. Это гестапо, сказала она, на пристани ее непременно схватят. - Ну что вы, - сказала Людмила, - я совершенно уверена, что это Эрих, просто он не мог известить иначе... И это действительно оказался он - в штатском, с тростью, придававшей ему какой-то непривычно легкомысленный вид; почему-то, объяснил он, вдруг наступило обострение с ногой, и стало трудно ходить без палки. Они провели вместе меньше трех часов: минут сорок в ожидании парохода и два часа на палубе, где негде было поговорить без риска быть услышанным. Поэтому они почти и не разговаривали и даже не смотрели друг на друга, он держал ее руку, и этого было достаточно - просто ощущать присутствие. Как больной, которому дали морфий, Людмила испытывала блаженное, почти бездумное состояние покоя, хотя и не забывала ни на миг, что это лишь на время и боль снова вернется, не может не вернуться. День был теплый и пасмурный, с утра собирался дождь, мимо парохода медленно проплывали влажно-зеленые береговые луга. Кое-где трава была уже скошена. "Вот и лето подходит", - подумала Людмила со сжавшимся от непонятной тревоги сердцем. - У тебя есть какие-нибудь новости? - спросила она тихо, не глядя на Эриха. - Новости? Нет, пожалуй. Я просто хотел тебя увидеть. Понимаю, это не очень осторожно, но... - Я рада, что ты приехал, но, может быть, действительно не стоило? - Наверное, - согласился он. - А одна новость и в самом деле есть, я вспомнил - мне переслали письмо от моей экс. - Вот как. - Да, вообрази. Пишет, что решила ехать в Бразилию, уже получила визу и теперь хлопочет о билете на пароход. В Лиссабоне, насколько я понял, с этим проблема. Впрочем, Рената и ее решит... Удивительно, откуда у такой бестолковой, в сущности, особы умение устраивать свои дела. Бразилия, подумать только... Представляешь, вдруг бы нам с тобой тоже взять и удрать в Рио-де-Жанейро. - Ты мог бы? - Нет, разумеется, я просто пошутил. Подходящая тема для шуток, подумала Людмила, но представить все-таки попыталась. Нет, не получается. Они вдвоем на берегу океана, под синим небом, среди пальм и белых небоскребов, - это было так же невообразимо, как и Эрих в Советском Союзе, как и она сама в послевоенной Германии... - Прости, - сказал он. - Пожалуйста, прости меня, любимая. Я действительно осел, некоторые вещи до меня доходят секундой позже, чем следовало бы... Вокруг них стало тем временем посвободнее: начало моросить и часть пассажиров спряталась под навес. Впереди, растушеванные дождем, уже проступали западные окраины Радебойля. - А эти мои бумаги, - спросила Людмила, - как они, уже готовы? - Да, но их лучше не держать дома. Тебе их вручат, когда - и если - возникнет необходимость. - Вручат, ты сказал? - Ну, или я сам. - Он улыбнулся и сжал ее руку. - Я сам или кто-нибудь от меня, это несущественно. - Надеюсь, этого никогда не случится. - Я тоже надеюсь, но меры предосторожности лишними не бывают. - Скажи, - помолчав, спросила Людмила, - ты любишь дождь летом? - Не очень, но это, во всяком случае, приятнее, чем дождь осенью. - Я очень люблю... Мне вдруг сейчас вспомнилось - в то последнее лето, перед войной, я ездила в... другой город и вернулась домой в конце августа, перед самой школой. Я нарочно не послала телеграммы, хотела приехать сама, как взрослая, чтобы не встречали - мне ведь тогда было шестнадцать лет и мне казалось, что никто из старших не принимает меня всерьез. И я вот сейчас вспомнила - шел такой мелкий дождик с солнцем, знаешь, как бывает летом, а у нас на улице, где я жила, тротуары сделаны из красного кирпича, и под дождем и солнцем они были такие яркие, как лакированные. И зелень тоже - там у нас всюду растет акация - тоже была яркая-яркая... Как странно, правда, что мы никогда не замечаем счастья, я хочу сказать - бывают такие мгновения, что потом вспомнишь и подумаешь: "Какое это было счастье!" - а в тот момент ничего особенного не замечала... Ты когда-нибудь думал о том, что будет с нами после войны? - Лучше не загадывать так далеко вперед, - не сразу ответил он. - Послушай, я, наверное, сойду раньше, где-нибудь в Кемнице. - В Кемнице, по-моему, пароход не причаливает. Ты можешь сойти в Котте, там и железнодорожная станция рядом с пристанью - не придется далеко идти. Мне, наверное, нельзя будет проводить тебя сегодня вечером? - Лучше не надо, - он нагнулся и тронул губами ее пальцы. - Подожди еще немного, скоро все кончится. - Война? - Ну... возможно, и война. Если, как говорится, удача будет нам сопутствовать. Она чуть было не спросила - а если нет? Но удержалась, вовремя спохватившись. Кто же спрашивает такое? Если нет, то вот тогда действительно "все кончится"; она подумала об этом спокойно, уже без страха - усталости было больше. - Ты часто видишься с профессором? - спросила она, помолчав. - Нет, после его приезда в прошлом месяце - ни разу. - У вас что-то... разладилось, да? - Как тебе сказать, - Эрих пожал плечами. - Мы с ним тогда поспорили... по поводу его швейцарского путешествия. Но дело не в этом. Мне действительно... трудно с ним встречаться с некоторых пор. - Но почему, Эрих? - спросила она с недоумением. - Я объясню тебе когда-нибудь. Не сейчас, прости. Это... трудно объяснить, да ты и не поняла бы... - Он помолчал, концом трости чертя на палубе геометрические фигуры, потом спросил: - Скажи, ты не знаешь... Они, конечно, получили письмо от командира части, где служил Эгон; было там написано, при каких обстоятельствах он погиб? - По-моему, его убили итальянские партизаны - бросили в машину гранату или взорвали миной, я точно не знаю... - Вот как... - Эрих опять помолчал. - Ты не говори, что я спрашивал, хорошо? - Хорошо... Но только, знаешь, они могут обидеться, если ты их не навестишь. - Не обидятся. Иоахим понимает, почему я этого не делаю... пока. Разумеется, я побываю у них, как только станет возможно. Вы едете в Шандау в этом году? - Да, фрау Ильзе собирается... - Это хорошо, тебе надо пожить в деревне. - Я плохо выгляжу? - Боюсь, что да. Хуже, чем зимой, во всяком случае. Как у вас с питанием? - Как и у всех - плохо, но не голодаем. Есть даже еще кое-какие витамины из прошлогодних запасов. Консервированный шпинат, например. - Людмила поежилась. - Если бы ты знал, какая это гадость! Но фрау Ильзе заставляет есть, говорит - полезно. - Да, в шпинате много железа, - рассеянно согласился Эрих. - Меня в детстве тоже заставляли. Слушай, если я смогу приехать, я дам туда телеграмму - ну, что-нибудь вроде: "Встречайте тогда-то". Ты тогда вернешься в город и будешь ждать моего звонка. - Хорошо, - Людмила подняла голову, глядя, как наплывает навстречу мост переброшенной через Эльбу автострады. - Эта дорога идет прямо в Берлин? - Да... Три часа - и там. Я до войны пару раз приезжал сюда машиной. - У тебя есть машина? Своя? - Да, и совсем неплохая. Двухместный "паккард", открытый такой, знаешь, с опускающимся верхом. Подарок тестя! Тесть у меня был богат до непристойности. - Но почему тогда ты все время ездишь поездом? Это ведь так неудобно... да и опасно, наверное. - Помилуй, а бензин? Кто же мне даст бензин на такие поездки? У нас генералы трясутся над каждым литром, а ты хочешь, чтобы капитану позволили раскатывать в свое удовольствие. Горючее, моя милая, это сейчас проблема номер один - у нас ведь нет нефти, кроме румынской, которую мы не сегодня-завтра потеряем, а установки гидросинтеза не покрывают и половины потребности... Сейчас, кстати, за них взялись всерьез - бомбят чуть ли не каждый день. Ты слышала о налетах на Лейну? Это уже подготовка вторжения. - Ты думаешь? - Я, к сожалению, знаю. Лейна - это бензин, там сосредоточены крупнейшие заводы по гидрированию бурого угля. Еще несколько таких бомбежек, и наши танки и истребители останутся с пустыми баками... Поскорее бы уж, подумала Людмила. - А на юг по этому автобану можно уехать в Чехословакию? - помолчав, спросила она. - Нет, он за Хемницем поворачивает на запад - на Иену и Веймар. В Тюрингию. Ты там не бывала? - Нет. А что? - Просто вспомнилось - я там лежал в лазарете, прошлой весной Странно себе представить, что год назад я еще не знал о твоем существовании. Ты уже была, а я этого не знал... И сейчас вот, когда ты рассказывала про кирпичный тротуар под дождем, я тоже подумал - ты ведь сказала, что это было последнее предвоенное лето? Сороковой год? - Да, сороковой, август сорокового года. - Я так и понял. И тоже вспомнил, что сам я тогда был во Франции, мы-то воевали уже. И тоже ничего о тебе не знал, как и ты обо мне. - К счастью, наверное. - К счастью? - Ну, я хочу сказать, что... Наверное, это было бы трудно для нас обоих - заранее знать, что будет. - Не надо так, Люси, - он погладил ее руку. - Мы еще и сейчас не знаем, как все обернется. Вдруг будет так хорошо, что мы потом пожалеем, что не знали раньше. А то бы радовались заранее. - Эрих, я так устала, - сказала она совсем тихо. - Я знаю. Но потерпи еще немного, теперь уже недолго... Лишь бы Иоахим не выкинул какого-нибудь нового курбета. - Курбета? - не поняла она. - Ты считаешь, профессор выкидывает курбеты? - Он иногда недостаточно осторожен... Что, кажется, подходим? Людмила повернула голову - по правому борту приближался плавучий дебаркадер, пароход выруливал к нему, сбавив ход. - Да, это уже Котта, - сказала она. - А станция совсем рядом, вон посмотри. Сядешь на поезд, и следующая остановка будет Фридрихштадт. Может быть, сойдем вместе? - Не надо рисковать, сойдешь лучше у террасы. Может быть, это и глупые предосторожности, но у меня неспокойно на сердце, когда мы вместе. - А у меня наоборот, милый... Они прошли к сходням, где уже столпилась довольно большая группа пассажиров, одетых не по сезону тепло, с туго набитыми рюкзаками и картонными упаковочными коробками вместо чемоданов, - женщины, дети, старики. Последнее время на улицах Дрездена можно было все чаще видеть беженцев из разбомбленных городов. - Пропустим этих бедняг, - сказал Эрих, - Какое счастье, что ты живешь здесь. Я недавно был в Руре, это нечто неописуемое - Эссена не узнать, километры и километры сплошных руин... Итак, мы договорились? Поезжай спокойно в Шандау, и пусть тебе не снятся дурные сны, а при первой возможности я появлюсь - загляну хотя бы проездом. - Тебе сейчас приходится ездить так же много? - Еще больше. И дальше! Знаешь, где я был на той неделе? Сен-Жермен, это такой городок под Парижем. Вроде Версаля. - Подумать только. А в другую сторону тебе ездить не приходилось? - Был однажды. На центральном участке, у Клюге. - Как там? - Тихо и зловеще. Боюсь, эта тишина ничего хорошего нам не предвещает. "Нам", - подумала Людмила. - Кому "нам"? Он прижал ее к себе - с пристани уже поторапливали - и, отстранив, посмотрел в глаза. Она постаралась улыбнуться. Она еще видела его, когда он шел по сходням, а потом пристань и люди на ней стали дрожать и радужно расплываться в ее глазах, сходни убрали, и пароходик стал отваливать, хлопотливо взбивая воду лопастями колес. Через несколько минут он уже выбрался на фарватер, приближаясь к Флюгельвегскому мосту, с правого берега - из Юбигау - несло дымом, химическим чадом, вдоль реки тянулись стапели, краны, заводские трубы. Короткий праздник кончился. Это было двадцать шестого мая, в пятницу. Десятью днями позже, во вторник шестого июня, Людмилу разбудил отчаянный стук в дверь ее комнаты, она вскочила с колотящимся от испуга сердцем, ничего спросонья не соображая. - Что такое? - крикнула она, не попадая в рукав. - Кто там - это вы, господин профессор? Что случилось? - Судный день, дочь моя! - ликующе послышалось из-за двери. - Настал Судный день! В Нормандии высаживаются десанты союзников! Именно тогда, под конец, в последние шесть недель существования "заговора 20 июля" - и жизни большинства его участников - наиболее полно проявились все внутренние противоречия, все несходство мотивов, побуждений и просто человеческих качеств, определивших поведение действующих лиц драмы в финальном ее акте: трусливая нерешительность, измена, мужество отчаяния и рыцарская верность долгу; все то, что, неразделимо переплетясь одно с другим, поныне мешает нам составить цельное представление об этом трагическом эпизоде немецкой истории. Июнь, переломный месяц последнего военного лета, был для вермахта месяцем сплошных неудач. Отступление в Италии, явная неспособность армий фон Рундштедта оказать действенное сопротивление высадившимся на севере Франции Союзным экспедиционным силам, окончательное военное поражение Финляндии и, наконец, катастрофический разгром группы армий "Центр" в Белоруссии - все это складывалось в картину совершенно безнадежную. Война была проиграна, и единственным, что могло бы еще спасти Германию от бесславной капитуляции, был теперь государственный переворот - замена гитлеровского правительства каким-то другим, пусть временным режимом, способным трезво оценить обстановку. Возникновение нового театра военных действий на Западе оказалось как нельзя более на руку тем из заговорщиков, которые поддерживали идею Герделера и Гизевиуса - договориться с англо-американцами и продолжать "оборонительную войну" с русскими. Отныне план этот становился вполне осуществимым: достаточно было открыть фронт перед танками Эйзенхауэра. Здесь, правда, имелось одно существенное препятствие. Такой приказ мог отдать только главнокомандующий войсками Запада, а фон Рундштедт не имел к заговору никакого отношения; другой фельдмаршал - Роммель, "герой пустыни" - был посвящен в замыслы заговорщиков, одобрял их и имел в своем прямом подчинении две армии, расположенные на побережье Ла-Манша, но было сомнительно, отважится ли он действовать без санкции главнокомандующего: при всей своей личной храбрости, Роммель оставался солдатом до мозга костей, и страх перед нарушением субординации мог парализовать его в самый ответственный момент. Это препятствие устранил случай. В конце июня фон Рундштедт был вызван на совещание в Оберзальцберг, и его оценка обстановки на Западе пришлась фюреру не по душе, как слишком "пораженческая"; в довершение беды, обычно невозмутимый и корректный фельдмаршал потерял терпение при телефонном разговоре с Кейтелем. В ответ на риторический вопрос: "Так что же делать?" - он крикнул: "Кончать войну, вот что вам надо делать, идиоты!" - и швырнул трубку. Через неделю он получил приказ сдать командование прибывшему с Восточного фронта фельдмаршалу Гюнтеру фон Клюге. Клюге был участником заговора. Нерешительным и не очень надежным, как неоднократно предостерегал хорошо знавший его Хеннинг фон Тресков, но все же участником. С его прибытием в Сен-Жермен замыкалась цепь ключевых постов в командовании Западного фронта, находившихся под контролем заговорщиков - Роммеля, Штюльпнагеля, Блюментритта, Шпейделя, Бойнебург-Ленгсфельда, Цезаря фон Хофаккера и других. Группировавшиеся вокруг Штауффенберга сторонники немедленного (после устранения фюрера) прекращения боевых действий на всех фронтах, и прежде всего на Восточном, тоже понимали, что настало время действовать. Поскольку тайные переговоры с представителями англо-американского командования велись уже давно, Штауффенберг потребовал начать переговоры - или хотя бы предварительный зондаж - с советской стороной; Фритц Дитлоф фон Шуленбург, племянник бывшего посла в Москве, согласился перейти фронт для этой цели, подготовка и обеспечение операции были поручены Трескову. Тресков - к этому времени уже генерал-майор - выполнил поручение со свойственной ему обстоятельностью, выбрав место для перехода линии фронта на участке 28-й егерской дивизии, где начальником оперативного отдела штаба был участник заговора майор Кун. Обстоятельства, однако, помешали Шуленбургу выполнить задуманное, да и в любом случае - начинать теперь переговоры с советским командованием было уже поздно. Последними мерами по демократизации заговора, которые успели принять единомышленники Йорка и Штауффенберга, были попытки установить контакт с представителями компартии. В конце июня, на явочной квартире в одном из восточных пригородов Берлина, участники заговора Юлиус Лебер и профессор Адольф Рейхвейн, оба социал-демократы, встретились с членами подпольного оперативного руководства КПГ Антоном Зефковом и Францем Якобом и договорились встретиться еще раз, теперь уже с участием самого Штауффенберга. Второй встречи, однако, не состоялось - все участники первой были арестованы за три дня до намеченной даты. Генерал Ольбрихт тем временем лихорадочно и безуспешно искал человека, который смог - и согласился бы - взять на себя само покушение. Раньше в таких кандидатурах недостатка не было, теперь же, как назло, под рукой не оказывалось ни одной; никто из офицеров, готовых совершить террористический акт, не имел доступа в ставку. В непосредственном окружении Гитлера находился, правда, участник заговора генерал-лейтенант Хойзингер, но он и слышать не хотел о том, чтобы самому поднять руку на верховного. "Случай" сработал и тут: первого июля Штауффенберг был произведен в полковники и утвержден в должности начальника штаба при командующем армией резерва. Это означало свободный доступ в ставку - на совещаниях по обстановке он теперь обязан был присутствовать по долгу службы. Десять дней спустя полковник Штауффенберг вылетел в Оберзальцберг, имея в портфеле бомбу с кислотным взрывателем замедленного действия. Эрих в эти дни находился во Франция. Ему снова пришлось побывать в сенжерменском штабе главнокомандующего, оттуда его послали в Руан, к генералу Марксу, а затем в Ла-Рош-Гюйон, где держал свой штаб фельдмаршал Роммель. Прождав там целый день, он наконец увиделся со Шпейделем, тот принял его крайне настороженно и, лишь удостоверившись, что хромой капитан действительно является доверенным лицом подполковника фон Хофаккера, сказал, что имел с фельдмаршалом разговор на интересующую тему и что фельдмаршал готов действовать, "если, - уточнил Шпейдель, - ход событий в Берлине даст основание к таким действиям". Хоть одна ободряющая новость! Теперь можно было вернуться в Париж не совсем с пустыми руками, правда предстояло еще навестить штаб одной из танковых дивизий в районе Фалеза, но тут выяснилось, что, пока он дожидался Шпейделя, у него конфисковали машину, предоставленную в его распоряжение Хофаккером. Эрих пошел ругаться с начальником транспорта, но добился лишь того, что был сам обруган и выставлен за дверь - звание у начальника транспорта, как и следовало ожидать, оказалось на два порядка выше. Вероятно, он так и застрял бы в этом гостеприимном и живописном городке, если бы не писарь того же транспортного отдела, подсказавший более разумный план действий: оставшийся неиспользованным ордер на бензин можно обменять у шеф-повара офицерской кантины на полкило сливочного масла, или три коробки сардин, или бутылку кальвадоса, а он, писарь, знает одного парня из роты технического обслуживания, который в обмен на означенные кальвадос, масло или консервы устроит господина капитана на первую же аварийную машину, идущую в нужном господину капитану направлении; за всю эту полезную информацию писарь не требовал для себя ничего, кроме десятка сигарет. Действительно, еще до полуночи походная мастерская РТО доставила Эриха в Мезидон - оттуда уже до Фалеза было рукой подать. Ехавшие с ним ремонтники были явно навеселе, то и дело повторяли, что все дерьмо и всему капут; мысль была не нова и справедлива, но Эрих еще никогда не слышал, чтобы нижние чины так свободно высказывали ее в присутствии офицера, хотя бы чужого. Заинтересованный, он стал расспрашивать о местной обстановке, и его заверили, что драться против "томми" и "ами" уже не имеет никакого смысла - слишком велико техническое превосходство, слишком у них всего много, мы тут дрожим над каждой каплей бензина, а там его хоть залейся, американцы проложили трубы по дну Ла-Манша и гонят горючее прямо из Англии - только подставляй канистры. А самолеты, сказал кто-то, это вот сейчас хорошо - едем ночью, они в это время спят, себя не утруждают, им это ни к чему, зато днем тут носа не высунешь - так и вьются, словно комары. Нет, кончать надо это дерьмо, сказал другой, теперь нас зажали в такие клещи - эти отсюда, а в России что делается? Иваны там, говорят, так долбанули по центральному участку, что за неделю фронт аж до польской границы сократился - гибко эдак, эластично, по всем правилам фюреровой стратегии, зиг-хайль... До штаба дивизии Эрих добрался, когда уже светало. Там оказалось, что нужный ему офицер накануне уехал в ставку командующего. Прокляв все и вся, Эрих завалился спать, не обращая внимания на начавшуюся на рассвете бомбежку. Проспав около четырех часов, он позавтракал, познакомился с последними донесениями - хорошего было мало, канадцы уже вели уличные бои на окраинах Кана - и, удачно пристроившись на попутную машину какого-то интенданта, выехал обратно в Париж. Вчерашние попутчики не преувеличивали: шоссе было исковыряно мелкими воронками, старые вязы вдоль обочин посечены осколками и пулеметными очередями, в кюветах тут и там дымились искореженные каркасы машин. Прикрепленные к каждому телеграфному столбу белые таблички с красным силуэтом пикирующего самолета и предупреждением: "ACHTUNG - JABOS"* - выглядели насмешкой: как будто об американских "мустангах" можно было бы забыть без этого напоминания. На протяжении двух десятков километров от Фалеза до Аржантана машину трижды обстреляли с воздуха - правда, мимолетом и без особого усердия. Скорее для порядка. ______________ * "Берегись атаки с бреющего полета" (нем.). В Ле-Мерлеро Эрих распрощался с полуживым от страха интендантом, дальше им было не по пути. Здесь еще ходили поезда - во всяком случае, теоретически. Проторчав на вокзале около трех часов, Эрих очутился наконец в вагоне парижского поезда, но радоваться было рано: выбитые стекла и вкось простроченный крупнокалиберными дырками потолок купе не предвещали спокойного путешествия. Неспокойным оно и оказалось: поезд бомбили на перегоне Лэгль - Вернейль, обстреляли из бортовых пушек на перегоне Вернейль - Нонанкур, еще раз бомбили и обстреливали между Нонанкуром и Дре, Проводник уже прошел вдоль вагона, объявляя Монфор, как вдруг пассажиры повалились друг на друга от резкого торможения, словно кто-то дернул стоп-кран, Уже стемнело, и в воздухе было тихо; через несколько минут тот же проводник вернулся и сказал, что поезд простоит неизвестно сколько, так как впереди поврежден путь. Эрих плюнул, выбрался из вагона и заковылял к шоссе, которое шло рядом с железной дорогой. Здесь, размахивая пистолетом, он остановил первую попавшуюся машину и час спустя благополучно въехал через Порт-де-Версай в ночной, затемненный и затаившийся Париж. Подполковник Цезарь фон Хофаккер, двоюродный брат Штауффенберга и один из главных руководителей заговора в штабе Западного фронта, позвонил ему утром в отель, когда Эрих еще спал. - Простите за раннее беспокойство, капитан, - сказал он, - но мой порученец доложил, что вы вернулись и звонили ночью. Признаться, я уже начинал тревожиться, вы так задержались... - Транспорт подвел. Дело в том, что машину вашу забрали, пришлось добираться на попутных. - Ну что за мерзавцы! Это уже третья. Вы хоть потребовали расписку? А то ведь скажут, что вы ее продали французам, - такие случаи, увы, тоже бывают. Но бог с ней, с машиной. Удалось вам повидать тетушку? - Так точно, господин подполковник. К сожалению, второе свидание не состоялось - кузины моей не было на месте. - Да, она здесь, я ее вчера видел. Но что говорит тетушка - они все же соглашаются на операцию? - Да, если на консилиуме подтвердят диагноз. - Прекрасно! Капитан, я сегодня выезжаю в Берлин - если у вас нет здесь больше никаких дел, могу предложить место в своем купе. По пути расскажете более подробно, у меня тоже есть новость. Согласны? Тогда оформляйте бумаги и встретимся в пятнадцать тридцать на Гар-де-л'Эст... Хофаккер, один из ближайших сотрудников военного губернатора Франции генерала Штюльпнагеля, путешествовал с комфортом почти мирного времени. Купе оказалось двухместным, и можно было разговаривать без помех и опасений. Подполковник подробно расспросил о встрече в Ла-Рош-Гюйоне; оказывается, сам он виделся с Роммелем позавчера, тот сказал, что Западный фронт продержится максимум три недели, а от ответа на прямой вопрос - согласен ли идти вместе с заговорщиками - уклонился, пообещав ответить позже. - Я, впрочем, уже тогда понял, что он согласится, - добавил Хофаккер. - А моя новость касается миссии Йона в Мадриде. Доктор виделся с представителями Эйзенхауэра - тот в принципе готов начать переговоры о перемирии, но с одним непременным условием: Германия должна будет сложить оружие на всех фронтах. - Ну что ж, - сказал Эрих, - это существенно укрепляет позиции вашего кузена - он всегда считал "западное решение" нереальным. - Клаус считает его прежде всего безнравственным, - заметил Хофаккер. - Какая может быть нравственность в политике... - Вы правы, если говорить о нынешнем положении вещей. Но надо стремиться к тому, чтобы политика стала нравственной - хотя бы в отдаленном будущем. - Ну, разве что в отдаленном. А пока мы готовы ввести в состав нового кабинета такую высоконравственную личность, как граф Хельдорф. - Во-первых, капитан, кандидатура Хельдорфа отнюдь не утверждена, а во-вторых, есть еще и соображения тактики. - Вот об этом я и говорю... Экспресс Париж - Берлин, до войны пробегавший свой маршрут за восемнадцать часов, теперь потратил на это немногим более суток - скорость по нынешним временам почти неправдоподобная. И ни одной бомбежки в пути! В шестом часу пополудни Эрих вышел на перрон Потсдамского вокзала, огляделся, принюхался - гарью не пахло и здесь, воздух представлял собой обычную смесь вокзальных запахов летнего Берлина - горячий асфальт, пыль, выхлопные газы, паровозный дым плюс нечто дезинфицирующее. Тщетно подождав трамвая, он решил размять ноги и пешком направился в сторону Ландверканала. Первым, кого он встретил на Бендлерштрассе, был сам Штауффенберг. - Эрих! - воскликнул тот. - Уже вернулись? Как нельзя более кстати. Моего кузена не видели? - Мы приехали вместе, но подполковник захотел побывать дома - помыться и переодеться. Сказал, что потом приедет сюда. - Что с Роммелем? - Шпейдель меня заверил, что Роммель поддержит. А американцы отвергли идею сепаратного перемирия - впрочем, подполковник расскажет об этом сам. - А я что говорил! Я всегда доказывал, что никогда они на это не пойдут. Воображаю, как будут разочарованы старые господа! Цезарь, значит, получил известия от Йона? - Так он мне сказал. А какие новости здесь? - Вчера я летал в ставку, - сказал Штауффенберг. - И, как видите, опять ничего не получилось. На этот раз не было Гиммлера - а мы ведь решили, что надо сразу всех троих. Геринг был, а тот мерзавец так и не появился. - Черт побери! - Что делать. Право, я начинаю чувствовать себя персонажем из фарса - таскаюсь туда и сюда с этой штукой в портфеле, и все без толку. Скоро берлинские мальчишки будут свистеть мне вслед: вон, смотрите, опять граф бомбу повез! Ладно, очередное совещание назначено на эту субботу, попытаемся еще раз. Эрих, я вам бесконечно благодарен; но, боюсь, вас ожидает еще одна поездка - только теперь на Восток. - Что ж, если надо. Опять к Трескову? - Боже сохрани, там полный разгром. Вас я попросил бы посетить южный участок - но об этом завтра, а сейчас доложитесь Бернардису и поезжайте домой отдыхать... Отдыха, однако, не получилось. Квартирная хозяйка встретила Эриха известием, что его несколько раз спрашивал какой-то господин, оставил свой телефон и просил безотлагательно позвонить. Номер оказался знакомый - редактора Розе. - Мой дорогой доктор! - обрадованно закричал тот, когда Эрих дозвонился. - Уже вернулись? П