лько их было, и даже сверх того.) Уж если "Динамо" едет за границу, так оно играет с самыми сильными командами. Помните Англию? (Новое перечисление.) - Два - один, от "Шахтера"!.. - говорит какой-то "спартаковец", пытаясь возвратить Гаврилова к современности и на отечественную почву. Но Володя продолжает: - А если "Спартак" куда и посылают, так на какие-нибудь острова Тихого или Индийского океана. И там он играет с лесными племенами, которые бутсов-то еще не видели: три пальца на ноге забинтуют да и гоняют мяч босиком. "Спартак", ясно, и выигрывает со счетом четырнадцать - ноль, а потом еще хвастается соотношением мячей. - "Спартак" ты оставь в покое. Ведь "Динамо" проиграло два - один, не "Спартак" - "Проиграло" да "проиграло"! Я и сам знаю, что проиграло! Но по государственным соображениям "Шахтеру" не надо было выигрывать. (Подобная логика ошарашивает некоторых!) Ведь как это повлияет на шахтеров? От радости они за следующую неделю выдадут на-гора на миллион, нет, на десять миллионов, нет, на ста миллионов тонн меньше. (Гаврилов описывает нам процесс этого фантастического падения добычи, очень красочно описывает.) Выиграл бы "Шахтер" у "Спартака" - тогда бы ничего этого не случилось. Но раз у "Динамо" - то беды не миновать! Тут вмешивается весь "симпозиум". Сильные загорелые руки и ноги приходят в движение, демонстрируется техника ударов, речь вдруг начинает изобиловать специальной терминологией. За разрешением важнейших вопросов обращаются к Семену Гайгерову, бывшему футболисту. Через какое-то время соперничество "Динамо" и "Спартака" оказывается погребенным под грудой абстрактных проблем, на баке царит Футбол, царит почти час, непоколебимо и единовластно. Синее-синее море, мягкий ветерок, солнце. Много проходящих мимо кораблей. Мы уже так привыкли к ним, что лишь один большой пассажирский пароход прерывает на миг наш "симпозиум". А кончается он лишь после того, как перед носом судна появляются две акулы. 8 апреля Наконец-то известен новый и, как мы надеемся, окончательный маршрут и окончательные сроки. Мы плывем в Александрию, пересаживаемся там 13 апреля на "Победу", приплываем 16-го в Бейрут, 19-го возвращаемся снова в Александрию, уходим оттуда вечером того же дня, 21-го приходим в Пирей, в полночь покидаем его, заходим на несколько часов в Стамбул, Варну и Констанцу и 25 апреля прибываем в Одессу. Таким образом, на Египет у нас остается почти неделя. Возможно, что завтра ночью будем уже в Каире, если, конечно, опять что-нибудь не изменится. В ночь на 10 апреля 1958 Каир, отель "Луна-парк" Несколько минут назад служащий отеля ввел меня в номер. Это юный черноглазый магометанин с орлиным носом и с пергаментным цветом лица. Странное у меня было чувство, когда он вел меня по коридору. Ступал он совсем неслышно. На нем был белый кафтан до пят, подвязанный красным шнуром и несколько напоминающий не то талар, не то халат. Черный султан его красной фески покачивался из стороны в сторону. В полутемных по-ночному коридорах мне казалось, что меня плотно обступили тишина и тени, что я внезапно оказался среди чего-то совершенно чужого и незнакомого. Мой вожатый открыл какую-то дверь, вошел в нее, зажег свет и, сложив руки на груди, отвесил мне такой глубокий поклон, что мне был виден лишь красный верх его фески. Потом он снова поднял голову и, взглянув на меня в упор своими сверкающими глазами, сказал грудным голосом: - Рус, карашо! Затем он улыбнулся и ушел так же неслышно, как и пришел. Рассматриваю комнату. Широкая кровать с крошечной подушкой, стул, шкаф, у кровати столик с ночной лампой, умывальник. И все. Окно выходит в узкий квадратный колодец двора, на дне которого не видно никакого движения. Другие окна либо темны, либо закрыты ставнями. Но наверху - клочок темного неба с немногочисленными звездами, с дрожащим, беспокойным заревом огней и реклам большого города. Издалека сквозь окно слабо доносятся волнующие чужие звуки ночного Каира. ... Мы пришли на суэцкий рейд уже девятого пополудни. "Кооперация" бросила якоря довольно близко от города. В бинокли и без них мы разглядывали город и шлюзовые ворота канала. Вполне современный город, особенно здания на берегу, вблизи от порта. Видно, Суэц - молодой город, хотя первые данные о нем восходят к десятому веку. В XVI веке, после завоевания его турками, он стал играть большую роль как военный и торговый порт, но затем постепенно утратил свое значение и величие. Суэц снова ожил в связи с открытием в 1869 году Суэцкого канала. Сейчас тут (по данным 1952 года) сто пятнадцать тысяч жителей. Вечером нас переправили в шлюпках на берег. Туристская контора, взявшая на себя заботу о нашей поездке в Каир, прислала на пристань свои машины. Мы проехали через Суэц. И вблизи он производил то же, что с рейда, впечатление современного богатого города. Лишь кажется, что его сто пятнадцать тысяч жителей втиснуты на слишком узкую площадь, что пески пустынь вокруг ревниво отказывают городу в пространстве, заставляя его обратить лицо к морю. Поехали в Каир. Солнце, повисшее над самым шоссе, уставилось нам в лицо своими желто-красными, усталыми, большими глазами. Хотя окна в машине были закрыты, на зубах уже скрипел песок. Однообразный, печальный, унылый пейзаж. Редкая и жесткая трава, голый песок, чахлые деревца и одинокие дома. Вдали - четыре верблюда с темными всадниками на спине, словно сросшимися с седлами. Высокие шеи "кораблей пустыни", их покачивающийся шаг, их горбы и длинные ноги, а позади - желтая, слегка волнистая равнина под бледно-голубым небом с рыжеватыми краями. Сходство с морем - поразительное и контраст морю - тоже поразительный. Темнеет внезапно, в небе начинают мерцать звезды, и все, что мы можем еще разглядеть, - это узкая полоска незнакомой земли, ровно такой ширины, какую охватывает свет фар. Асфальтовая лента дороги, силуэты деревьев вдоль нее, стена дома, случайно оказавшаяся в полосе света, да одинокие верблюды с позвякивающими колокольчиками на шее и безмолвным египтянином в седле. Мы проносимся по Египту, но не видим его до тех пор, пока часть неба не окрашивается заревом Каира. Первые впечатления от Каира поздним вечером. Уже тихие улицы, по которым мы направляемся к отелю "Луна-парк", вполне европейские. И платье поздних прохожих - тоже европейское. Но не их лица. Есть даже в таком отходящем ко сну Каире что-то праздничное и волнующее. Повсюду на стенах лаконичные плакаты с изображением ятагана на фоне звезд. Много портретов Гамаля Абделя Насера и президента Сирии. На каждой стене, на каждой витрине - улыбка Насера. Видно, теперь, после того как Египет и Сирия слились в Объединенную Арабскую Республику, в воздухе витает одна-единственная мысль, одно стремление, один магнетический призыв: - Арабы, объединяйтесь! В отеле "Луна-парк" нас приняли как долгожданных гостей. Уже во время ужина повторяли фразу, превратившуюся потом в неизменный рефрен: "Рус, карашо!" Мы как-то не сумели, несмотря на все усилия наших "англичан", объяснить, откуда мы прибыли. Если бы мы сказали им, что с Луны, а не из Антарктики, это было бы им понятней и ближе. Они все повторяли "Антарктис, Антарктис", но, видимо, это слово не соединялось в их сознании с какой-нибудь землей или морем. Оно и понятно. Власть Аллаха и его дух простерты над минаретами, над оазисами, над пустынями и над кормилицами-реками, а с холодными морями, снегами и льдами у пророка никогда не было никакой связи. Какая роскошь - снова спать в настоящей постели и хоть в чужой, но тоже настоящей комнате! Спокойной ночи! В ночь на 11 апреля Средиземное море Вы бывали в Каире? Вероятно, нет, во всяком случае, большинство из вас не бывало. Я проспал в Каире одну ночь, бродил по нему один день и, чтобы познакомиться с Каиром, советую вам раскрыть девятнадцатый том Большой Советской Энциклопедии и на 371-й и 372-й страницах прочесть весь текст между статьями "Каинск" и "Каиров". Пробыть один день в городе, который хотел бы рассмотреть, изучить, понять и, может быть, даже описать в общих чертах, - от этого мало что остается, кроме отрывочных мыслей и сведений, калейдоскопа новых имен и цифр, причем именно то, что ты стараешься узнать как можно больше, является гарантией того, что ты ничего не узнаешь и почти ничего не увидишь. Мы ходили по каирскому Египетскому музею. Я смотрел на мумии, на каменных фараонов и фараонш, на священного быка, на старинные порталы, на барельефы и фрески, на статуи и статуэтки, на древние монеты. Видел необычайно богатую культуру давних времен, развешанную по стенам и стендам, разложенную по витринам. Мы проходили мимо нее, словно мимо почетного караула, и казалось, что глаза каменных фараонов, высеченные резцами мастеров тысячелетия назад, смотрят на нас насмешливо. За один день не поймешь всего того, что народ древнего Египта создавал веками, - такого далекого нам и чужого, такого могучего и прекрасного. Лишь возникает желание вернуться сюда снова, чтобы побродить по сумеречным залам спокойно и вдумчиво. Надо быть благодарным и за одно это желание. Маленькая гипсовая голова царицы Нефертити, купленная мной в Каире, смотрит сейчас на меня со стола и тоже как будто говорит: - Возвращайтесь! Мы были в мечети Мухамед-Али. Приводить ли тут даты, размеры, описания? Не стоит, потому что покамест они и для меня мертвы. Тут чудесные ковры, электрический свет, похожий на свет свечей, узкие балконы для женщин, - они без ковров и отделены от общего помещения занавесом. Архитектура мечети Мухамед-Али оставляет цельное, законченное впечатление, - все тут словно само собой оказалось на своем месте, и мы, восседая в носках на красном ковре, тихо выражаем свое восхищение перед давно умершим зодчим, сумевшим построить в столь наполненном солнечным светом городе здание, в котором так мною прохлады, полутьмы, воздуха и на редкость гармоничной красоты. История же мечети, рассказанная нам гидом, хорошо владеющим русским языком, вполне обыкновенная, такая же, как у других мечетей. И все же - до чего богатый день! Из Каира мы съездили в Гизу, на левый берег Нила. Конечно, мы в Советском Союзе привыкли к рекам такого гигантского масштаба, что знаменитый Нил, отец Египта, его кормилец, его главная артерия, его святыня, ничем нас внешне не поразил - ни своей шириной, ни быстротой течения, ни небесной синевой. Впрочем, после океана, где глаз свыкается с небывалыми для суши масштабами, любая река производит скромное впечатление. И все-таки, как не сравним ни с какой горой гигантский айсберг, как не сравнимо знойное безмолвие океана с самым глубоким безмолвием суши, так же не сумеешь сравнить ни с чем уже знакомым египетские пирамиды. Наши машины начали подниматься в гору, к пирамидам Гизы, а следом за ними поскакали на лошадях и верблюдах человек сто египтян (чтобы мы их сняли верхом). И вот на фоне неба появились вершины трех пирамид Гизы. Первая из них - пирамида Хеопса. Вокруг нее простираются пески, и сама она со своими желтыми треугольниками могучих стен кажется вырастающей из песка. Отсюда, снизу, не видишь за ней ничего, кроме синего, томимого жаждой неба, да и кажется, что ее фоном достойны быть лишь небо и пустыня. Я знал, что пирамида Хеопса сооружена примерно за две тысячи семьсот лет до нашей эры. Я знал, что ее строил для себя, как последнее пристанище, фараон четвертой египетской династии Хеопс и что двести тысяч рабов создавали это пристанище в течение тридцати лет, взгромождая один на другой каменные кубы весом в две с половиной - три тонны. Я знал, также, что высота пирамиды сто сорок шесть метров, что она, стало быть, выше башни церкви Олевисте в Таллине. Но каждая сторона квадратного основания пирамиды так длинна, что поначалу мы и не обратили внимания на ее высоту. Лишь потом, когда начинаешь переводить взгляд с одного сужающегося кверху и отступающего назад каменного слоя на другой, когда сравниваешь величину пирамиды с величиной людей, домов и разных предметов, когда посмотришь на нее издали и увидишь рядом с ней изваяние верблюда, кажущегося крохотным, словно игрушка, тогда теряешь дар речи. Направляемся в усыпальницу. Узкий ход, прорубленный в каменной кладке, извивается между бугристых стен, и приходится все время пригибаться, чтобы не ушибить голову. Затем идет наклонный ход, ведущий к вершине пирамиды, где и находится усыпальница. Стены наклонного хода, образованные гигантскими каменными блоками, отполированы. При одном взгляде наверх захватывает дух: узкий и высокий коридор поднимается под углом почти в сорок пять градусов и кажется длинным, словно целая жизнь. Люминесцентное освещение делает лица призрачными и старыми. Затем начинаем подниматься по наклонному ходу с металлическим полом. Пробираемся чуть ли не на четвереньках. Воздух сухой и пахнет известью. Я иду примерно в середине нашей группы. Я слышу учащенное и трудное дыхание людей, идущих впереди, а оглянувшись назад, вижу, как ползут следом двадцать человек с бледно-зелеными лицами и черными провалами вокруг глаз. Отдуваемся. Высокий и узкий коридор все не кончается и не кончается. Чувствуешь у себя над головой тысячи тонн камня и ощущаешь, как пробегает по коридору известковое дыхание тысячелетий. Добираемся до усыпальницы. Здесь тоже люминесцентное освещение. Узкое и высокое, до грандиозного простое помещение с отшлифованными каменными стенами. Большой саркофаг из полированного гранита, в котором некогда лежала мумия Хеопса. Делимся своими мыслями вполголоса, потому что - и опустевшая - эта усыпальница впечатляет необычайно сильно. А в нескольких метрах отсюда - сияющее солнце, жаркие пески, синее небо и арабы со своими верблюдами и торговыми заботами. Но сейчас кажется, что до всего этого далеко, страшно далеко. Здесь, внутри пирамиды, словно смотришь в лупу времени. Здесь владения Осириса, бога подземного царства, владения тишины и тысячелетий, здесь все кажется неизменным или меняющимся столь же медленно, как что-нибудь погребенное на километровой глубине вечных льдов. Снова оказавшись на солнце, мы с облегчением переводим дух. Каменное лицо сфинкса, гигантского сфинкса Гизы, думающего скорбные думы, смотрит вдаль. Спокойно и величественно вытянув свое львиное тело, лежит он под знойным солнцем. На его могучей спине восседает пять тысячелетий. Нет, надо сюда вернуться! Мы покидали Каир поздним вечером. Вокруг была прохладная тьма. Мы доехали до Измаила, а там свернули на параллельную каналу дорогу, идущую в Порт-Саид. Воинские патрули не раз останавливали нас для проверки, но тут же разрешали ехать дальше. Здесь, в зоне канала, так же, впрочем, как и во всем Египте, идет война с контрабандой наркотиками... С шоссе Суэцкий канал выглядит странно. Дорога, по которой мчатся наши машины, возвышается над уровнем воды ненамного. Зачастую искусственный, прямой, как стрела, водоем прячется от нас за песчаными заносами. А то он вдруг выглянет снова, и опять блеснет его ночная, черная, словно деготь, гладь, на которой дрожат отражения фонарей, похожие на золотые яблоки, но миг спустя оба берега Суэцкого канала уже сливаются с темной пустотой Синайской пустыни, которая равнодушно поглощает узкую полосу соленой воды глубиной в тридцать пять футов. И вдруг видишь посреди пустыни корабли с их сигнальными огнями, с их яркими иллюминаторами и освещенными палубами, видишь на их тяжелых корпусах надстройки и мощные коренастые мачты. В первый момент возникает такое чувство, словно увидел верблюда посреди океана. Судно, всегда кажущееся на мире высоким и могучим, выглядит здесь необычайно маленьким. Оно как бы уменьшается на фоне панорамы постепенно поднимающейся к горизонту пустыни. Наконец - Порт-Саид. Мы пьем кофе в низком здании таможни и после этого отправляемся на рейд - встречать "Кооперацию". Гортанные крики лодочников, взаимные оклики со шлюпок и с кораблей. Подмигивают маяки, на маслянистых ленивых волнах извиваются, словно угри, вытянутые отражения огней. Притихшие гигантские суда, стоящие на якоре. Сказка из современной "Тысячи и одной ночи". А справа ночной город, Порт-Саид, где в 1956 году английские и французские "полицейские" сровняли с землей два рабочих квартала. По темному небу плывет желтая луна. И я вполголоса читаю себе строки из есенинской "Баллады о двадцати шести": Ночь, как дыню, Катит луну Море в берег Струит волну Вот в такую же ночь И туман Расстрелял их Отряд англичан. Из канала выходят корабли. Нам долго не удавалось разыскать "Кооперацию", - в канале все корабли включают очень сильные прожекторы, от них слепит глаза и корпуса судов кажутся одинаковыми. Но наконец мы находим "Кооперацию". Корабль, не замедляя хода, проплывает мимо, а мы перескакиваем с моторных лодок на трап, повисший над водой. 12 апреля 1958 Александрия Вчера, 11 апреля, мы прибыли на александрийский рейд. Морская вода, средиземноморская вода, была сплошь усеяна у берегов желтыми пятнами, - казалось, будто под ней покачиваются огромные балтийские камбалы. Это песчаные наносы, подводные ответвления жаждущей пустыни, возведенные послештормовыми волнами. Тяжелая, многодневная волна бьет в борт "Кооперации". Ее назойливые размеренные удары прекращаются лишь после того, как судно, бросив якоря, поворачивается носом к ветру. Вид на Александрию с моря - да, это зрелище! Город растянулся по ровному почти берегу на несколько миль - белоснежный, красивый, впечатляющий. Он так и сверкает под лучами беспощадного солнца Сияют обращенные к морю белые фасады десятиэтажных европейских домов. Стрелы воздушных минаретов устремляются к небу. Единственными темными пятнами являются серые портовые причалы, закопченные башни кранов и большой торговый пароход Федеративной Республики Германии, темные борта которого перекрывают при движении нижние этажи домов, а труба проходит под полумесяцами минаретов. Но вот буксиры увели пароход прочь, и мы опять видим весь город, слишком красивый, чтобы быть настоящим. Лицо у него европейское, оно подкрашено и без чадры. Но наверняка у него имеется и другое, уже прикрытое лицо, арабское, темноглазое, более подлинное. Очевидно, второй облик города и скромнее и пестрее. И сама Александрия и та природа, которая ее окружает, богаче зеленью, чем все остальные города Египта. Над Александрией простирается благодать дельты Нила. Новый город всегда волнует, будь он Александрией или райцентром эстонского захолустья. Последний волнует темпом своего юного роста, заново создаваемыми кварталами, заново создаваемыми традициями. А первый - как своей стариной, историей, так и сегодняшним днем. Об Александрии я знаю мало Знаю, что ее основал Александр Македонский в 332-331 году до нашей эры. Знаком с отдельными осколками различных культур, смешавшихся тут в одном потоке: греческой, римской, египетской, иудейской, - с некоторыми писателями античного мира, которые около двух тысяч лет назад, возможно, смотрели с этого же берега на Средиземное море. Тут процветала наука и литература, тут были впервые заложены греками начала точного изучения природы. Но четвертый век, век молодого воинствующего христианства, положил этому конец, и Александрия перестала существовать как научный центр. Энгельс назвал крестовые походы "великолепным памятником человеческому безумию". И когда епископ Феофил приказал в 391 году уничтожить Александрийскую библиотеку, насчитывавшую семьсот тысяч рукописей и бывшую в те времена величайшей научной сокровищницей, после чего многое уже найденное надолго кануло во тьму времен, то в этом проявился тот же тупой, сумасшедший фанатизм, который несколько веков спустя заставил двадцать тысяч детей отправиться в крестовый поход во имя "освобождения гроба господня". Тут, в Александрии, были созданы пророческие песни Сивиллы, отразившие отношение низших слоев эллинизированного еврейского населения к Римской империи. Сивилла говорит Риму: "О горе, горе тебе, фурия, подруга змей ядовитых! Умолкни, подлый город, оглашавшийся прежде звуками ликования!.. Не будет больше жертв на твоих алтарях... Ты опускаешь голову, кичливый Рим! Огонь поглотит тебя, твои богатства сгинут, волки и лисы поселятся на твоих развалинах, и все будет так, словно тебя и не существовало". А в 1517 году Александрию уничтожили турки - ее словно и не существовало. И в восемнадцатом веке там, откуда сейчас глядят на море белые фасады, жило только шесть тысяч человек. Когда мы стояли на рейде, мне почему-то казалось, что я уже видел Александрию. Не теперешнюю и не времен Александра Македонского. И не разграбленную Александрию 391 года, на которую надвинулась черная туча монашьих ряс. Не город, ставший в 1517 году жертвой турецких ятаганов, разбоя и огня. Нет, я видел что-то промежуточное, что-то особое. Где же? В "Александрии", четвертой книге "Иудейской войны" Фейхтвангера, читанной когда-то давно. Та Александрия была большим городом с населением в миллион двести тысяч жителей, городом трудолюбивым и жадным к развлечениям, главным мировым рынком, резиденцией императоров древности. Тут имелся музей, великолепная библиотека, мавзолей с хрустальным гробом Александра Великого, театр, ипподром, судоверфи, ремесленные мастерские. Местный музей превосходил музеи Рима и Афин, школы были лучше римских. Сюда в свите императора Веспасиана приезжал Иосиф Флавий, здесь он дал себя высечь, чтобы освободиться от своей жены Мары, здесь он купил себе звание римского гражданина. Здесь он влюбился в Дорион, дочь художника Фабула. И эта виденная мною невидимая Александрия предстала мне связанной с именем Дорион, которая была довольно рослой и тонкой девушкой с рыжевато-коричневыми волосами, с длинной и узкой головой, с выпуклым и высоким лбом, с глазами цвета морской воды. "Хорошенькая девочка", - сказал император" (Фейхтвангер, "Иудейская война"). И странно - находящаяся от меня в полумиле Александрия 1958 года на миг вдруг утратила свои современные черты, и я увидел ее такой, какой она показана у Фейхтвангера. А к этому городу первого века наклоняется Дорион со священной кошкой на руках. До меня даже доносится злой голос девушки и ее блеющий смех, но я тут же понимаю, что эта галлюцинация вызвана отрывистыми сигналами буксиров и гудением автомашин на берегу. Сегодняшняя Александрия - это подлинные ворота Египта. Тут, по данным 1947 года, живет девятьсот двадцать тысяч человек, 80 процентов экспорта и импорта Египта проходит через Александрию. Сегодня утром буксиры подтащили нас к причалу. И едва швартовы соединили в одно целое "Кооперацию" и набережную, как на судно, казалось, хлынуло через борт что-то непередаваемо арабское, что-то свойственное лишь пустыне. Во рту опять стало сухо, а нос улавливает запахи, очевидно, характерные для многих восточных портов. Но гавань перед глазами абсолютно европейская, она полна интенсивной жизни, - это могучая торговая артерия с наполненным пульсом. Нарождающаяся египетская промышленность получает через александрийскую гавань новую технику, новое индустриальное оборудование. Через александрийскую гавань современные сельскохозяйственные орудия попадают к феллахам, которые хоть и медленно, но упорно расстаются с древними - времен фараонов - способами обработки земли. Совсем близко от нас стоят четыре советских судна. А перед ними на причале вытянулись аккуратными рядами трактора с прицепами и грузовики советских марок. Тут же три польских корабля, с которых сгружают машины. А если судить по вымпелам на кораблях, то и Западная Германия играет весьма видную роль во внешней торговле Египта. Отсюда, из Александрии, вывозится на текстильные фабрики Европы хлопок - это золото и валюта Египта. И все-таки здесь же, в гавани, оснащенной новейшими кранами, новейшей техникой, ощущается и другой город, город пустыни. Рядом с грузовиками разъезжают запряженные парой лошадей или мулов длинные повозки, нагруженные ящиками фруктов или тюками хлопка. Их колеса, грохоча, катятся по железнодорожным рельсам. На причале перед "Кооперацией" выступает темнокожий артист, - весь его реквизит состоит из старого пиджака с огромными внутренними карманами, колоды карт, двух цветных платков, белой мыши, двух шариков и четырех цыплят... С десяток торговцев разложили у края пристани свои товары: игрушки, чемоданы, дамские сумочки, сигареты. Все на этом маленьком рынке яркое и пестрое, и всего мало. Только времени у продавцов вдоволь. Сиди себе на пыльном причале, таращи часами сонные глаза, а то, вспылив на минуту, вскочи на ноги и сцепись с другим торговцем, чтобы затем лениво опуститься и разглядывать людей на борту, - вот и все. Люди застывают - лишь тени не перестают, как положено, передвигаться с запада на восток. Думается, что одной из черт, характерных для отсталых стран, является отношение их обитателей ко времени и бессмысленное его разбазаривание некоторыми слоями. Мы угощаем таможенника и стоящего у трапа полицейского папиросами. Они с благодарностью берут папиросы, но не закуривают. Почему же? Коричневый палец показывает на полуденное солнце, но мы ничего не понимаем. - Рамазан! По нашим понятиям, это, очевидно, пост, причем такого рода, что по нему видишь, насколько Аллах суров и беспощаден к своим сынам. Магометанин во время рамазана с восхода до захода солнца не смеет ни есть, ни пить, ни курить. (Курение вообще запрещено верой, но современный египтянин не всегда соблюдает этот запрет.) От зари до зари он должен держаться подальше от женщин и даже гнать всякую мысль о нежном поле. Зато по ночам рамазана он себе хозяин: ешь, пей, веселись. Идем в город. Ветрено. На зубах скрипит песок. Над огромной территорией гавани разносятся сигналы машин, скрежет кранов, ослиное "иаа-иаа!", фырканье лошадей, гортанные голоса египтян, непривычные слуху возгласы. Наша троица - Кунин, Михаил Кулешов и я - словно три органные трубы. Слева идет Кунин, который на полголовы ниже меня, в середине я, а справа Миша Кулешов, которому я достаю лишь до плеча. Голосовые связки Кунина и Кулешова издают низкие звуки, а я работаю где-то на средних регистрах. Мы окружены бегущими следом египетскими мальчишками - их поражает и приводит в восторг гигантский рост Кулешова. Мне и Кунину очень трудно, не теряя достоинства, поспевать за его шагами, вполне соответствующими росту. Но ребята не отстают от нас. Они ничего не клянчат. Нет, они предлагают свои услуги. Нам готовы показать город, отвести в хорошие, но недорогие магазины, а если надо, так и в те места, где не соблюдают рамазана. Свита у нас проворная, любознательная, назойливая и порой даже бесстыдная. Из желания услужить получше все враждуют друг с другом. Обращаются они исключительно к Мише Кулешову, который поглядывает на них словно с высоты постамента. По всем правилам их логики, он не иначе как наш командир и начальник. - Шип "Кооперейшн"? - спрашивают мальчишки, показывая на белеющую "Кооперацию". - Йес, этот самый шип и есть "Кооперация", - отвечает Кулешов. - О, рус! О, рус! Ух, спутник! - воодушевились мальчишки, по-прежнему не сводя глаз с Кулешова, являвшегося для них живым воплощением этого "о, рус!" и "ух, спутник!". - О чем там они поют, Владимир Михайлович? - спросил на всякий случай Кулешов у Кунина, хоть и без перевода все было ясно. - О спутнике и о России, - ответил Кунин. - Ишь, знают! - растроганно произнес Кулешов. - И еще дорогу показывают... Подходим к воротам порта. Казалось бы, ребятам пора предъявлять экономические требования, но нет, их занимает что-то более важное. Они крутятся вокруг Кулешова, стучат кулаками по своим мальчишеским бицепсам и выкрикивают слово "атлет", которое мы с трудом разбираем из-за многоголосого шума гавани. Все это, разумеется, адресовано Кулешову. И тогда он, сжав кулак, сгибает одну руку, а другой стучит по вздувшимся мускулам размером с глобус средней величины. - Йес, атлет, - говорит он. - Йес, спутник! Йес, хорошо! Ясно, воробьи? В этой рубленой фразе весь его характер и его сила, все его отношение к своей родине и ее науке. Ребятам это вполне ясно. И они переводят разговор на экономическую почву: - Пиастры! Сигареты! Слова эти произносятся по-английски, по-немецки и по-французски. И у Кулешова мгновенно остается пустой пачка "Беломора". Что до наших пиастров, то их пока не трогают. После того как мы выходим за ворота, наша свита редеет. За нами до самого вечера следуют, словно тени, лишь трое мальчишек. Они идут то впереди, то сзади, то занимаются тем, что отшивают от нас других провожатых. Они не заходят с нами в магазины, а ждут на улице, пока мы выйдем, после чего бегут к хозяину и, очевидно, получают за нас свои крошечные проценты, соответствующие потраченной нами сумме. У меня два главных впечатления от этого дня: одно от Александрии, другое от Миши Кулешова. Мы приплыли сюда с Кулешовым из Антарктики, но лишь сегодня я как следует разглядел его. Начну с него, самого высокого и, может быть, самого сильного человека во всей второй экспедиции. Собственно, впервые я приметил этого тракториста еще в Красном море, во время обсуждения романа Галины Николаевой. Он сидел тогда в музыкальном салоне на полу, не раз брал слово, горячился, но после каждого спора оказывался загнанным в тупик. И тогда он решил записать свои мысли. Тут я обратил внимание на его руки. Кулешов взял обыкновенную авторучку и положил ее на ладонь, - ручка выглядела на ней крохотной, словно спичка. Это казалось каким-то оптическим обманом. Но вот Кулешов зажал ручку между большим, указательным и средним пальцами и начал ее развинчивать, - делал он это так нежно и осторожно, словно обращался с воздушно-хрупкой ампулой или регулировал капризное зажигание. Поглядишь на Кулешова - настоящий медведь. И суть не только в могучем росте, а во всем его облике. У Миши простое и волевое лицо. Граница густых каштановых волос, в которых уже немало седины, низко заходит на лоб. Солидный нос, большой рот, круглый подбородок. А из-под тяжелых, мохнатых бровей выглядывают с любопытством два вроде бы сонных глаза. Но лишь зайдет спор, и они становятся живыми, колючими, сузившимися. Или загораются веселым блеском, если кто-нибудь умело о чем-то рассказывает. Но проглядывает ли в них хитреца или печаль, они всегда остаются немного медвежьими: то они такие, какими бывают у царя лесов в день пробуждения от зимней спячки, то такие, как если бы исполненный решимости косолапый проламывался сквозь чащу к пасеке, а то такие, как если бы мишка уже возвращался оттуда, довольный собой, пасечником и всем на свете. И в то же время это глаза умного, любознательного человека, оживляющие и красящие его лицо. Кулешов хочет все знать. Не успели мы от него отвернуться, как он уже наладил связь с каким-то западногерманским студентом, который несколько месяцев пробродяжил по Восточной Африке, а теперь сидит в Александрии без гроша и пытается наняться в матросы, чтобы таким образом попасть в Гамбург. Кулешов угощает его в баре пивом, и Кунин, оказывается, прилично знающий и немецкий, переводит им взаимные изъявления дружбы. Жаль, что не Кулешов командует судном, а то он доставил бы этого парня в Гамбург и по дороге расспросил бы немца обо всем, что тот увидел в Сомали и Абиссинии. Однако он уже подружился с египтянином-барменом, и ему необходимо выяснить, что это за штука "рамазан" и какой от нее толк. "Скажите ему, Владимир Михалыч, спросите его, Владимир Михалыч", - обращается он все время к Кунину. На одной весьма пыльной и грязной припортовой улице стоит антикварный магазин. Мы разглядываем вещи на витрине, стекло которой, покрытое многомесячной пылью, едва-едва пропускает солнечные лучи. Здесь и статуэтки фараонов, и оружие, и верблюжьи седла, и серебряные да медные тарелки, и картины с видами Нила или минаретов. Все эти подержанные, пыльные вещи - словно экзотическая новелла, охватывающая и вчерашний и сегодняшний день. Они умышленно нагромождены вокруг главного экспоната витрины - кривоногого кресла, обитого красным бархатом. На спинке кресла висит надпись: "Кресло короля Фарука. Семь фунтов". Может быть, это просто надувательство и реклама, но, может быть, и нет. Во всяком случае, этот королевский; или псевдокоролевский реквизит как-то плохо вяжется с верблюжьими седлами и почерневшими пистолетами. И Кулешов приходит к такому логическому выводу: - Короли падают в цене. И еще как падают! И падение это очень явно на Ближнем Востоке. Ведь за кресло-то запрошено вдвое больше. И настоящий покупатель выторгует его даже за три фунта. А еще более реально, что этому креслу долго придется пылиться и выгорать в столь неподходящем окружении. Покупатель в конце концов придет, но много ли он даст за короля? Как у людей, так и у городов есть свой характер, своя душа, свое лицо, свои черты. Все это, конечно, изменяется в зависимости от того, кто, откуда, когда и как на них смотрит. У Таллина несколько обликов: утренний, полуденный и вечерний - и все они с разных мест выглядят по-разному. Лицо центра не похоже на лицо полуострова Копли, прибрежный район - на Нымме. И даже люди ходят везде по-разному: в Кадриорге спокойно и неторопливо, поблизости от фабрик шаг у них тяжелый и уверенный, а в центре мы стараемся шагать бодро и стремительно, словно из окон следят за нами тысячи глаз. По центру мы ходим наиболее театральным шагом. Но в основном у Таллина облик труженика, облик металлиста, машиностроителя, ткача и моряка. Тарту - это умный город, это молодой город, город молодежи. Но древо ума пустило тут один паразитический отросток: нигде столько не умничают, как в Тарту. Тут не только учатся владеть словом, тут учатся и искажать его. Тут больше чем где-либо ведется бесполезных споров, в ходе которых прекрасный эстонский язык со всем своим богатством попадает в мертвое пространство. И это чисто школярское свойство накладывает на красивое лицо Тарту несколько лишних морщинок. И, по-видимому, именно затем, чтобы, с одной стороны, освободиться от холодной расчетливости Таллина, а с другой - от тартуского надменного парения в высотах, покойный Сютисте и объявил себя поэтом Тапы. Но и Тарту и Таллин - оба хороши и симпатичны. Кейптаун можно увидеть только в профиль. С одного бока лицо у него белое, удовлетворенное, толстощекое, чистое, холеное, пренебрежительное, с властным ртом и англо-голландским носом. С этого бока видно и огромное ухо, старающееся уловить слабейшее недовольство в недрах темной земли и отдающее мозгу приказ пускать в ход дубинки. Вторая половина лица темная, с негритянскими губами, с черным горячим глазом, со следами страданий, но непокорная и боевая. И виной тому, что две эти половины не образуют единого лица, - расизм. Да, у городов есть свой характер, своя душа. Может быть, мы наиболее зорко видим их в первые дни и даже в самый первый день, пока еще не сплавились с ними в одно целое, не стали их частицей. Привычка часто притупляет остроту взгляда. Конечно, одно дело разглядывать пейзаж долго и обстоятельно и совсем иное - увидеть его на миг в полночь при блеске молнии. Но надо уметь и то и другое. Однако многие места во время путешествия мы видели только при молнии и запомнили только те немногие детали, которые успели заметить при ее вспышке. Александрия - это конгломерат наций. Тут и египтяне, и итальянцы, и греки, и множество армян. Армяне часто подходят к нам, чтобы поговорить об Ереване, городе своих сновидений. Они говорят о нем, как магометане о Мекке: с нежностью, с мечтательностью, с преклонением, и в их темных глазах загорается огонь. Больше всего европейских лиц видишь тут на набережной, на богатой и роскошной асфальтовой магистрали, над которой сливаются шумы города и моря. Египтяне здесь встречаются преимущественно богатые. Они ездят в шикарных машинах, очень немногие из них в фесках, и сидящие рядом с ними женщины одеты по последней моде. Это представители национального капитала, укрепляющего свои позиции в экономике страны. Капитал этот искусно использует национальные чувства и не страдает избытком сентиментальности и милосердия. А в нескольких кварталах отсюда - другая Александрия. Там уже много женщин в чадре, мешкообразная одежда которых делает тело бесформенным и безличным. Правда, большинство из них немолоды. Молодые и красивые не прячут от мира свое лицо. Много дешевых фесок и мужских шаровар, похожих на длинные - до земли - юбки. Юбки зашиты внизу, словно мешки, - лишь оставлены дыры для ног. Подпоясанные кафтаны достают до пят. В маленьких лавчонках товар производится и выпускается в продажу на глазах у покупателя. Нас заинтересовали чемоданы из верблюжьих шкур - не успели мы войти в лавку, как хозяин отвел нас в заднее помещение, где двое рабочих делали эти товары, нас интересуют медные тарелки с тонкими изящными гравюрами - и нам показывают, как их изготовляют. Вообще здесь властвуют купцы - египтяне, греки, армяне. Много маленьких кафе, перед которыми на тротуаре сидят в застывшей позе люди, - они, прищурившись, пялятся на проходящий народ. Мимо течет жизнь, ползет, как бархан, время, лениво и бесполезно. "Судьба твоя начертана в небе, и на земле ты не властен ничего в ней изменить", - написано на их темных, замкнутых лицах. И тут же кипит жизнь - активная, незнакомая, красочная, шумная. Кипят чувства и страсти: любовь, ненависть, отзывчивость, корысть, религиозный фанатизм и радость от мастерски исполненного труда. На меди и серебре появляется тонкая паутина линий, из-под коричневых рук мастера выходят тысячи новых сфинксов и пирамид, вырастают пальмы, а между двух параллельных линий течет, сверкая, на этот раз красный Нил. Здесь же изготовляются фески, современные швейные машины строчат белье и платье для соседнего магазина. По улицам расхаживают продавцы с лотками и крикливо предлагают свой товар. Стоит остановиться на минуту-другую, как уже чувствуешь, что по твоим туфлям, и без того сверкающим, словно зеркало, начинают скользить щетки чистильщика. Часто мальчишек оказывается двое - по одному на каждую ногу, - и если у тебя не хватит решимости вовремя прекратить эту бесконечную чистку, то прощай пиастры. Ко второй половине дня атаки уличных торговцев и непреклонная активность чистильщиков, не позволяющая остановиться хоть на минуту и спокойно оглядеться, привели меня в отчаяние. Я почувствовал себя совершенно беспомощным и беззащитным, да еще, кроме того, заметил, что успел накупить множество всякой ненужной, бессмысленной ерунды, в том числе и детские ручные часы из шоколада. Заодно я убедился и в том, что к людям в фесках никто не пристает. А если кто и пристанет, так достаточно человеку в феске махнуть рукой, чтобы крикливый продавец отправился на поиски жертвы с более европейской внешностью. Исходя из этого, я сделал самую умную покупку за весь день - приобрел за тридцать пиастров феску. Молодой черноусый продавец, без умолку о чем-то тараторивший, водрузил мне ее на голову и напутствовал меня именем Аллаха и "very good'ом". С этого момента вокруг меня воцарился покой. Кунина и Кулешова атаковали по-прежнему, а от меня (вернее, от моей фески) старались держаться подальше даже неотступно следовавшие за нами провожатые. Лишь один смелый и нахальный чистильщик накидывался с прежним рвением на мои туфли. Я попытался отделаться от него заученным пренебрежительным жестом, но это не подействовало. Он показывал пальцем на мои глаза и с неистовой яростью повторял что-то. Цвета глаз не изменишь, а мои серые глаза явно не вязались с обликом раба Аллахова и феской. Лоуренс, знаменитый английский шпион, долго проживший среди арабов и окрещенный ими "синеглазым шейхом", пишет, какой страх наводили его синие глаза на женщин пустыни. "Небо просвечивает сквозь череп!" - думали они. По-видимому, и у чистильщика возникло по отношению ко мне такое подозрение. И все же я приобрел себе за тридцать пиастров сравнительно спокойных полдня. Вечером мы попали в район александрийской железнодорожной станции. Она считается одной из главных архитектурных красот города. Но у нас не было интереса ни к станции, ни ко всей той европейщине, которой здесь очень много во всем, начиная с одежды и кончая неоновыми рекламами ресторанов. Нас интересовало то, что связано с пустыней, с феллахами, то, что просачивалось и в Александрию, накладывая отпечаток на эти большие морские ворота, ведущие в глубь страны и из страны в море. Тут, в окрестностях станции, видишь по вечерам большие бараньи стада. Каждое сопровождают либо два пастуха, либо скупщики на верблюдах. Вокруг сумеречно и шумно. Грустно дрожат голоса и хвосты овечек, мучимых жаждой. Они теснятся вокруг баранов-вожаков - головами к центру круга, задами наружу. Эти белые неправильные круги на сером или черном асфальте, это беспомощное блеяние, врывающееся в хор пронзительных автомобильных сигналов, эти грозно торчащие верблюжьи горбы и силуэты деревьев на заднем плане приводят в замешательство. Поневоле спрашиваешь себя: "Куда я попал?" На боку у каждой овцы намалевано красное пятно. Это означает, что завтра, вернее, уже ночью под утро ее отправят на александрийскую бойню. А между машинами, ослами и верблюдами лавируют на велосипедах мальчишки - посыльные из харчевен. У многих перекинута через плечо баранья туша. Поскольку руки у велосипедистов заняты, они держат неостриженный хвост туши в зубах. Есть в таком способе транспортировки мяса что-то первобытное и дикое. На каждом ухабе красноватая туша мотается с плеча на плечо, в свете фонарей мелькают крутящиеся спицы, звенит велосипедный звонок, а затем посыльный исчезает со своей ношей в сгущающихся сумерках, словно волк в лесу. Заходим в какую-то третьеразрядную харчевню. За длинными столами сидят уличные торговцы, рабочие, солдаты и нижние чины египетской армии. Как и у нас, в стране равноправия, где в самых жарких республиках посещение женщинами второразрядной столовой считается из косности чуть ли не верхом неприличия (но только не лодырничество мужчин и претворенная ими в жизнь заповедь корана, гласящая, что "женщина - верблюдица, которая должна пронести на себе мужчину сквозь пустыню жизни"), так и здесь не увидишь в подобной харчевне ни одной женщины. Пока ищут кельнера, владеющего английским, мы осматривается. До чего различны и схожи лица вокруг! Все темноокие, и почти у каждого продолговатый разрез глаз. Цвет кожи колеблется от желто-пергаментного до темно-коричневого. Носы главным образом орлиные, но у некоторых мужчин потемнее, они по-негритянски приплюснутые, а губы у этих людей более выпуклые и мясистые. Попадаются почти античные, эллинские профили. На нас поглядывали отнюдь не дружелюбно. Как-никак здесь харчевня не дли богатых, не для белых, не для неверных. Скатерти на столе нет. Еду приносят на зеленых листьях. Ножа и вилки не дают. Посреди стола миска с солью и пряностями. С потолка падает резкий свет ничем не прикрытых ламп, отбрасывающих фантастические тени. Наконец-то находят, очевидно, в соседней харчевне, кельнера, знающего английский. Мы заказываем баранину с картошкой. Сверх того для нас добывают скатерть, тарелки и вилки. Мы заказываем к жаркому самое популярное в Египте пиво "Стелла". Баранина, приправленная большим количеством зелени, кажется нашим изнеженным зубам несколько мочалистой и жилистой. Но особенно впечатляют пряности. Их много, и они настолько остры, что во рту все горит, а из глаз текут слезы. Со всех концов маленького зала, в котором вокруг ламп бьются маленькие бабочки, к нам тянутся невидимые параллельные нити изучающих взглядов. Мы выходим. У Кулешова все еще горит во рту адское пламя пряностей, и он произносит: - Верблюд! - Какой верблюд? - Баран, которого мы ели, был верблюдом! - категорически заявляет Кулешов. И на наши возражения он отвечает: - Верблюжья шея, даю вам слово! Переубедить его невозможно. И мы сговариваемся на том, что верблюд был все-таки вкусным. Проходим мимо маленькой бедной мечети, зажатой между домами. Ее широкие двери распахнуты настежь. Мягкий свет падает на красный ковер и на коленопреклоненных богомольцев, то распрямляющих спины, то снова утыкающихся лбами в пол. У дверей поставлены в ряд их потрепанные сандалии и деревянные туфли. Что-то заставляет меня задержаться. Это босые ступни молящихся, обращенные к улице, ступни бедных людей. Неправда, что характер и судьбу человека можно угадать лишь по его лицу. Наблюдательному человеку очень многое скажут и ступни. Вероятно, они одинаковы у бедняков всего мира. У бегающих весь день за скотиной босоногих пастушат, каков бы ни был у них цвет кожи, одинакова форма пяток и больших пальцев. Одинаковы и дубленые ступни рыбаков. Черные разводы на ногах пахаря, ходившего по осенней стерне, схожи с узорами на коричневых потрескавшихся ногах его далеких братьев, которые перебрались из пустыни в город, где проводят всю жизнь в ходьбе. Я долго смотрю и не нахожу в этом своеобразном строю ни одной изнеженной, мягкокожей пятки. Небо и ветер запечатлевают судьбу человека на его лице, а суровая земля - на его подошвах... Я стою до тех пор, пока мулла не заканчивает последнее дневное богослужение. Богомольцы встают и молча обуваются, их ноги снова утрачивают своеобразный облик. Несколько взглядов, острых, как пики, буравят мои глаза. В них та самая вражда к неверному, которую превосходно выразил один большой человек и большой писатель: "Неподвижный, в окаменевших складках голубого покрывала, Муян судит меня: - Он говорит: ты ешь салат, как коза, и свинину, как свинья. Твои бесстыжие женщины показывают лицо: он сам видел. Он говорит: ты никогда не молишься. Он говорит: на что тебе твои самолеты, твое радио, твой Боннафус, если у тебя нет истины?" И хотя я понимаю эти взгляды, хотя я истолковываю их почти так же, все же гораздо сильнее запоминаются мне ступни, которые несколько минут назад выглядывали из открытых дверей мечети на пыльную александрийскую улицу. Ведь об истине можно спорить. Но нет смысла спорить о том, нужны ли им самолеты и радио. Да, нужны. И гораздо важнее знать, какой путь выберут эти шершавые, коричневые, потрескавшиеся ступни, которые являются своего рода паспортом для 95 процентов жителей Черного материка, чьи шаги гремят все более согласно и грозно, приводя в ярость и страх паучьи души на Западе. 16-17 апреля На борту "Победы", плывущей в Бейрут По дальним, странам Я ходил, И мой сурок со мною, - пела у поручней молодая монахиня, когда я направлялся в нашу большую, почти роскошную каюту. Два ее спутника, похожие на воронов и сопровождающие ее в Бейрут, лежали на шезлонгах. А их подопечная, отойдя от них настолько, чтобы ее не слышали, напевала на незнакомом мне языке тихим, кристально чистым голосом бетховенский мотив. Я украдкой взглянул на ее слабые изнеженные руки с длинными пальцами, лежавшие на поручнях, взглянул на ее лицо, лилейная белизна которого казалась болезненной под черным капюшоном. На фоне Средиземного моря, серого и хмурого, выделялся тонкий иконописный профиль. По дальним странам Я ходил... Но в душе эта девушка в дорогом и элегантном монашеском одеянии везет с собой неотступные воспоминания, неотступную тоску и своего сурка. Я вошел в каюту, но мелодия продолжала меня терзать, не отставала от меня, и вокруг закружилось в хороводе все то, что в последние дни наполняло мою душу неясной, тихой печалью. Ибо все мы возим с собой своего сурка, который живет в нас до тех пор, пока живет наше воображение, пока душа не закоснеет. И временами его грустное мурлыканье выражает все, что есть в нас хорошего: воспоминания, которых нечего стыдиться, уходящую молодость, людей, которых мы любим и которые поддерживают нас, мечты, в которых мы становимся такими, какими бываем не часто, но какими нам следует быть всегда, глаза, требовательно глядящие на нас, счастливый смех, и доброе слово, и великое святое чувство, называемое любовью к родине. О чем ты мурлычешь, мой спутник, мой сурок? О моих товарищах, которые живут на морозе среди льдов, о тех, кто плывет вместе со мной на этом же корабле и с кем я вскоре распрощаюсь, возможно очень надолго, о еще не написанных песнях и о корабле, который мы покидаем? Да, о корабле, который мы покидаем... Ведь моя книга была по сути закончена вечером 13 апреля, в тот самый час, когда "Кооперация" вышла из Александрии в море. "Победа" пришла в Александрию 13-го в полдень. Мы следили за ее приближением. Большой белый корпус, несущий на себе многоэтажные соты палубных надстроек и кают, высокие как плавучий отель, вырастал над волноломами. И чем ближе он подходил, тем крохотней и тесней казалась "Кооперация". Мы знали, каково водоизмещение "Победы". Знали, что ее скорость шестнадцать узлов. Именно последнее - скорость "Победы" - пробуждало в нас сочувствие к нашему кораблю, похожее на сочувствие к старикам. Во второй половине дня мы перебрались на "Победу". Прощание с командой получилось каким-то прохладным. Правда, "Кооперация" должна была через несколько часов выходить и вызванная этим спешка связывала команду, но... Ведь как-никак наш корабль совершил героический рейс, превышающий по расстоянию длину экватора, преодолел льды и штормы. Но сегодня он берет курс на Гибралтар, а после повезет груз в Роттердам, чтобы через месяц-полтора прийти в Ригу или Ленинград в качестве обычного судна, доставившего из Польши уголь. А "Победу" с экспедицией, очевидно, встретят в Одессе ревом судовых сирен, маршами духового оркестра, речами и поцелуями родных. Но все это более чем заслужила наша старая, верная "Кооперация" и ее команда! Вероятно, мы уже витали мыслями в Одессе в то время, как команда думала о Гибралтаре, и потому у людей не нашлось тех теплых, хороших слов, которые им следовало бы сказать. И все же они у всех вертелись на языке, даже у тех, кто больше всего проклинал "Кооперацию" в Индийском океане и называл ее старой калошей. Вспоминается, как в Индийском океане при демонстрации одной кинохроники, запечатлевшей судовой караван около Кронштадта, на экране появилась "Кооперация". А как раз в то время мы тащились на одном дизеле, и поэтому зрители освистали свою "Кооперацию". Теперь же при воспоминании об этом мы чувствуем себя так, словно обидели тогда хорошего человека. "Кооперация" отплыла вечером. Все мы стояли на верхней палубе "Победы", на танцплощадке, и едва до нас донесся грустный вой знакомой сирены, как мы от всего сердца прокричали в ответ неистовое "ура", сопровождаемое низким и гулким басом "Победы". Мы кричали так, как кричат на прощанье другу, которого любят, несмотря на все его слабости. Мы вложили в это "ура" все те слова, которые нам следовало произнести днем на палубе "Кооперации" и в ее каютах. Мы следили за знакомым судном до тех пор, пока его не поглотила тьма Средиземного моря. И когда мой глаз перестал различать мачтовые огни, я вдруг понял, что меня уже мало интересуют Бейрут, Пирей, Афины и Стамбул, в которые нам предстоит зайти до приплытия в Одессу. И сурок начал мурлыкать песню о корабле, который я покинул. Сейчас мы держим курс на Бейрут. Ветер норд-вест, Средиземное море взъерошенное и белогривое. Я смотрю на беспокойное ночное море, на то, как обрушиваются и умирают волны. Похоже, что гребень новой волны в моей жизни - совершенное мною плавание - тоже вот-вот рухнет с шипением вниз и рассыплется брызгами. Но я страстно хочу, чтоб оказались правдой слова поэта: Бегут, умирают волна за волной, Могила одной - колыбель для другой!